Глава VII. Вторник

Глава VII. ВТОРНИК
— Совсем вон из головы, что теперь мой черед о состоянии дел на вилле рассказывать.
— Вы правы, — с дружелюбной улыбкой ответил Виктор. — А как же мы оба об этом не вспоминали столько дней?
— Да потому что рассказывать нечего, ей-богу.
— Так уж совсем и нечего?
— Ровным счетом нечего. Ривка, как вам хорошо известно, переместилась со всей своей бешеной энергией в «Апоалим». Поэтому Вита моя избавилась от ее допросов. И на том спасибо. Володя пока с нее не получил ни гроша, но уверен, что все получит. Сейчас ведь невозможно ей надоедать. А когда Пинхас помрет — еще труднее. Терпение, терпение и терпение, — вздохнул Абрам.
— Да, пожалуй, вы правы. Ждать сообщений с виллы не приходится. Смешно теперь вспоминать, как мы с вами наметили: день — про Ривку, день — про евреев. Здесь мы явно просчитались.
— А что же вы с вашим кабланом не связываетесь? Это же вопрос жизни для вас. Очень мы увлеклись отвлеченностями. Слишком уж обширный материал вы предложили. А жизнь себе идет своим чередом, Виктор Борисович. Но начатое надо доделать. Вы заметили, что неделя уже прошла? Правда, я не сказал бы, что она молниеносно пробежала. Такой чуднуй недели никогда в моей жизни не было. Я думаю, за сегодня и завтра мы все на свете решим. Вы меня обратите в христианство, все окончательно по местам расставим, а там уж будем подметать в свое удовольствие.
— О, что вы, что вы? Разве допустимо такое насилие над личностью? Довольно будет и того, что вы меня перестанете каленым железом пытать: что евреи сделали человечеству? Но я думаю, что и этого мне будет нелегко добиться. А после работы самое большее завтра еще погуляем. И уж потом на любые дальнейшие препирательства перерыва нам хватит с лихвой. А там и прощаться будем.
— Я вижу у вас, Виктор, настроение очень повысилось после того, как я в «подполье» вас навестил.
— Я же вам рассказывал, какой я в Москве был радушный хозяин. А гостеприимство — это свойство натуры. Раз уж вы забрели в подполье (мало того, оказались первым посетителем за всю мою жизнь), мой долг оказать наилучшее гостеприимство. И я думаю, вы не можете пожаловаться. Я отродясь столько не говорил, как в последние два дня.
— Но все равно сил у вас прибавилось, это чувствуется.
— Должны же быть хоть малейшие просветы. У меня, знаете, дочь, Люсенька наша, как-то встрепенулась, вышла из апатии. А вчера вечером звонила, что восстановится на своем архитектурном факультете, а до того денег непременно заработает... Ой, что это я? Разве можно об этом? Я, знаете, какой суеверный в Израиле сделался?
— Боюсь и я суеверным стану, побродив по вашему «подполью». Но дело надо доделать, Виктор Борисович. Так что приступим, пожалуй, — добродушно улыбнулся Абрам. — Я понимаю, что вам труднее столько часов поддерживать связный и увлекательный ваш рассказ, чем мне слушать.
— Ничего, ничего. Вы ведь сами сказали: закончим и начнем подметать в свое удовольствие.
Абрам сел поудобнее. Как раз в этот момент они закончили есть. Виктор закурил, и Вселенский анекдот продолжался.


— Помнится, Абрам Иосифович, я закончил словами «послушаем в институтских коридорах». И в самом деле, было что послушать. События разворачивались настолько непредсказуемые, что в коридорах, помимо обычного любопытства, чувствовалось какое-то особое напряжение. Записные коридорные ораторы помалкивали, а в репликах высших интеллектуалов не наблюдалось привычной развязности и светской легкости тона. Было даже что-то, похожее на испуг. А самые проницательные говорили диковинные слова. В головах седовласых мыслителей, сверходаренных мальчиков, деловых блестящих академиков рождались чудные предположения.
— Нет, нет, юноша, — говорил какой-нибудь прославленный академик, имеющий множество заслуг в самых трудных отелах теоретической физики, — это вы через край хватили.
— Отчего же? — отвечал «юноша», которого прочили в законодатели философской элиты. — Если вдохнуть разум в какую-то трехмерную проекцию Вселенной, то открываются замечательные возможности прикрыть Вселенную от необратимо надвигающегося хаоса.
— Полноте, молодой человек, — говорил другой физик с репутацией мыслителя. — Необратимый хаос — всего лишь некая абстракция. — Энтропия Вселенной возрастает, не стремясь ни к какому максимуму. В бесконечно большом количестве частиц все состояния системы равновероятны...
— Если и грозит Вселенной хаос, то как вы, дорогой товарищ философ, перебросите мост между абсолютом, умозрением и черными дырами Вселенной? Ваш дуализм, считающий материальную и духовную субстанции равноправными, едва ли вам поможет, — высказался третий академик.
— Ваш пессимизм не раз был посрамлен, — кипятился молодой членкор, сделавший ряд парадоксальных открытий. — Признаемся честно, что есть построения высочайшего ума, в которые никто из нас не проникнет. Нам остается только трепетать за исход.
— Кое-кто уже проник, — заметил один кандидат наук с плотоядным блеском глаз, хитро смотрящих из-под очков в роговой оправе, — и меньше всего собирается трепетать.
Этот забияка, застрявший в кандидатах наук, не боявшийся ни своего завотделом, ни замдиректора по науке и с гордостью носящий прозвище Циник, на сей раз никого не рассмешил.
— Трудно представить, — недоумевал еще кто-то из просвещенных умов, — что может в трехмерном мире появиться не просто разум, а экзистенция. И что в таком случае творит (и с ведома Партбюро!) наш Зловредный Профессор? Если здесь замешаны нравственные категории, мне как-то не по себе.
— В любом случае это не так уж важно, — задумчиво, но внушительно говорил мыслитель прагматик. — Во-первых, индекс их интеллекта практически стоит на месте. А во-вторых, — с апломбом добавил он, — сама их антропология никогда не позволит им вырваться из трехмерного мира.
— Насчет антропологии не берусь судить, — вкрадчиво заговорил юный выдающийся математик, чьи плечи были усыпаны перхотью, а волосы начали от усиленных занятий выпадать уже в двадцать лет. — А что касается интеллекта, то неугодно ли взглянуть? — Он извлек из кармана блокнот и авторучку, написал быстро причудливую формулу и, мгновенно продифференцировав ее в уме четыре раза, продолжил тихим голосом:
— Вот полюбуйтесь, как выглядит ускорение второго ускорения. Через десять дней их интеллект будет куда выше вашего...
— Боюсь, что не достигнет и вашего, — обиделся прагматик. — Математика — палка о двух концах. Где у вас расположена точка отсчета? А-а? То-то и оно!
— Внимательнее надо следить за дисплеями, коллега. Только и всего.
— Не время обмениваться колкостями, товарищи. Кажется, наш юный друг прав, и нам остается только следить за дисплеями.
Поскольку говоривший был член Ученого совета, то многие переглянулись с пониманием, но никто не стал, как это бывало в иных случаях, острить, подмигивать и весело смеяться.
Одни приходили с новостями, другие шли к дисплеям. Никто не осмеливался упрекнуть вслух Ученый совет, не говоря уже о Партбюро. Все были чуть-чуть не в своей тарелке, а наиболее эмоциональные натуры начинали испытывать сильное волнение, потому что на глазах творилось неслыханное, невиданное, а главное — не поддающееся разуму. Некоторые, беседуя с глазу на глаз, искренне удивлялись, возмущались и возбужденно шептались. «Что же он так странно себя ведет: сидит в кабинете и размышляет? И в такой момент! В такой момент!» «Ему, наверное виднее, какой момент. Но каков Зловредный Профессор! Не иначе с ума спятил! Или он не понимает, куда он ворвался?» «Да уж будь уверен, что не понимает. Мало ему найдется равных по тупости. А Партбюро словно в рот воды набрало. И никто не подскажет, что надо Профессора безумного от клавиатуры оторвать». «А кто же возьмет на себя ответственность? Кто же придет без понимания, а с одними лишь общими словами, когда Великий Чудак сам присутствует в институте и с тех пор, как узнал, слова еще не проронил? А в Партбюро кто же сунется?!»


С дисплеев приходили поразительные сообщения, но еще больше захватывала наблюдавших головокружительная быстрота. Еще только протрубил юбилейный рог, обрушились стены Иерихона и был сожжен город, а уже израильтяне одолели чудесным образом аморреев. И всем израильтянам разом привиделось, что Солнце и Луна стоят недвижимо, доколе израильский народ мстит врагам (вопрос еще был — за что?!). И слышал Иисус Навин (он же Иошуа, принявший бразды правления от Моисея) слова Зловредного Профессора: «Вот я повелеваю тебе: будь тверд и мужествен, не страшись и не ужасайся, ибо с тобой Господь, Бог твой, везде, куда ни пойдешь».
О! Теперь можно было не страшиться за излюбленный народ, дать ему полную волю и только наблюдать за его художествами. Разделив землю для двенадцати колен, он расселял любимый народ от Ливана до Синая, а также и к востоку от Иордана. Всех хананеев, чьими божествами были Ваал и Астарта, на всякий случай пожелал он истребить. Самих израильтян он продолжал любовно воспитывать, не стесняясь время от времени отдавать их в рабство ко многим народам, потом милостиво посылая им судей, которые пока еще не были пророками, но не уставали наставлять еврейский народ на путь истины. Народ же, прославляя Господа, снова и снова впадал в идолопоклонство. Зловредный Профессор, требуя от любимого народа ходить прямо его путями, обожал водить свой народ невероятными зигзагами. Подавая пример народам Арама, Аммона и Моава, как надо служить единому и суровому Богу, они почему-то попадали в рабство моавитянам, аммонитянам. Отдавались евреи в рабство и к амаликитянам, и ко многим другим народам... так сразу и не припомнишь... пожалуй, к медианитянам и к сидонянам. И я бы не удивился, Абрам Иосифович, если бы и к пакостникам хананеям, поклонявшимся своим отвратительным богам и приносившим им в жертву людей.
Из всей этой необозримой чехарды очень трудно было сообразить евреям, что такое хорошо и что такое плохо. И так они этого во веки веков и не уяснили. Наконец после 300 или 400 лет великой путаницы завершил Зловредный Профессор эпоху судей странным образом. Евреи были отданы в рабство могучим филистимлянам; судья и первосвященник Илий был зачем-то умерщвлен, а его ученик Самуил объявлен пророком Господним. Прием, впрочем, не новый: вспомним хоть самого Моисея.
Теперь любят вспоминать период судей, как великую эпоху демократии. Как все было славно! Как мудры были судьи! Как прекрасен был Гедеон, мудрец, знаток заветов, воин и полководец. И какие гигантские личности, какая самоотверженность и твердость в служении Богу и Израилю. Двора, Самсон, Самуил. Но читая Книгу Судей Израилевых, замечаешь, что никогда народ Израиля столько не грешил против Господа своего, как в благословенный период демократии.


Вообще говоря, Зловредный Профессор с легкостью отдавал любимый народ кому угодно, зная секрет его прочности. Но с филистимлянами вышло уже немного иначе. Филистимляне, показалось мне, Абрам Иосифович, взяли евреев вовсе не потому, что позволил Профессор. Великие завоеватели с острова Крит пришли через Малую Азию, преодолев Эгейское море. Египет все же был им не по зубам, и они вошли в землю Ханаанскую, дарованную Профессором евреям и обещанную еще первому еврею Аврааму. Спохватившись, что слишком много входит в дела человечества, вспомнив внезапно недавнее свое решение быть осторожным, страшась суровой ответственности перед Партбюро и даже слегка смутившись перед научной общественностью, Зловредный Профессор резко умерил свой пыл, не стал вмешиваться, а решил присматривать за любимым народом главным образом через пророков.
Тем временем любимый и многострадальный народ, явив человечеству прекрасный образец демократии, устав от демократии, запросил царя. Печальное зрелище открывалось, видимо, Зловредному Профессору и другим наблюдающим, когда они рассматривали евреев на их земле обетованной. Ковчег Божий филистимляне отняли. Народ не внимал голосу великого пророка Самуила. Сыновья Самуила вообще оказались людьми, нечистыми на руку. Народ редко изъявлял желание обратиться к живому Богу, но не прочь был помолиться любому встречному богу-идолу.
Наблюдавшие за дисплеями не всегда улавливали последовательность событий — с такой скоростью виртуоз клавиатуры менял свои решения, методики и всю стратегию. Сообразив, что народ может исчезнуть с лика земли (от идеи рассеяния он был еще очень далек), Профессор позволил великому пророку Самуилу избавиться от филистимлянского ига, оглушив филистимлян всего-навсего громом. Вернулся и ковчег Господа, вернулись и города, и освободили израильтяне пределы земель своих, и был у них мир с аморреями, которым так ожесточенно в стародавние времена мстил Израиль. Именно здесь (если я, конечно, ничего не перепутал) народ, любивший великого пророка, судью и полководца Самуила, умудренный тысячу раз, что надо служить только Господу, вкусивший сладость демократии, запросил вдруг изо всех сил царя. Профессор усиленно требовал от Самуила объяснить народу, что царская власть — тирания, что служить надо только Господу. Народ же (надо полагать, неспроста) продолжал просить царя. И Зловредный Профессор, имея какие-то свои замыслы или же просто тренируясь, помазал руками Самуила на царство Саула, в которого вселился злой дух. Открывается, Абрам Иосифович, Первая книга Царств.
— Вы, Виктор Борисович, довольно цинично пересказываете Ветхий Завет, чего и христиане не позволяют себе, особенно, я думаю, с отрочества любимая вами добрая православная церковь. Библейское повествование в чем-то условно. Что там было и как было, разум, как вы любите выражаться, не объемлет. Потому христиане и почитают Ветхий Завет. Настоящие христиане истово верят.
— Те, кто истово верит, они, конечно, счастливее всех. Мы ко всему этому подойдем. Вы правы: если мерить бесконечный библейский рассказ житейской логикой (вот, дескать, почему сделал так, а не иначе?) и таким способом пытаться постигать высший разум, то ни к чему не придешь. Но если высший разум говорит с людьми, как с детьми, то все равно апеллировать можно только к разуму или к чувству. Ничего другого я не смогу представить, даже если выверну свой мозг наизнанку. Не будем сейчас разбираться. Мы обязательно, Абрам Иосифович, доберемся до всего. И коли ни к чему не придем и вы еще больше утвердитесь в том, что евреи цивилизовали человечество, то и тогда в четверг я уже буду подметать в свое удовольствие.
— Тогда давайте будем поторапливаться, Виктор Борисович, но не в ущерб «стройности».
— Профессор начал запутываться. Самуил, который был еще жив, олицетворял некую духовность; Саул, с которым не расставался злой дух, вечно жаждал войны. Филистимляне продолжали считать Израиль вассалом. Меченый народ, уставший от бесчисленных приключений за многие века странной своей истории, грозил рассыпаться, несмотря на то, что твердо верил в свою богоизбранность и в высшее предназначение. Филистимлян покарать каким-нибудь чудодейственным способом Зловредный Профессор не решался. Смысла во всем, что творилось, было до обидного мало. Профессор на несколько секунд задумался, а весь гигантский институт приник к дисплеям.
Думал он недолго, потому что стоило ему отпустить свой народ, как народ этот, не забывая о своей особости, тут же начинал выказывать развращенность, которой позавидовали бы любые  язычники. Не смущаясь, что будет у Израиля два Божих помазанника, велено было Самуилу помазать на царство пастуха Давида. С помощью Давида, который не считался пророком, напрямую с Профессором не говорил, но которому Профессор помогал изо всех сил, неустанно при этом импровизируя и экспериментируя, народ очень сплотился и укрепился. Вот перечень дел Давидовых. Прежде всего победа над Голиафом. Досталась эта победа (а с ней и победа над войском филистимлян) с помощью маленького, умеренного чуда. Не пришлось поступать с филистимлянами, как некогда с Египтом, а позже со многими народами. Далее была странная интрига между чудовищем Саулом и мудрым из мудрых Давидом. Великий воин побывал и в придворных музыкантах у Саула, и скрывался, и проявлял прекрасное великодушие, даруя жизнь Саулу и скорбя великою скорбию о смерти сына саулова Ионафана. Наконец Давид утвердился над всем Израилем; отнял у иевуситов древнюю крепость Иерусалим; громил филистимлян в родных Иудейских горах (родом Давид был из колена Иуды); основал в Иерусалиме столицу, поставил там святилище, Ковчег Завета; укрепил все границы Израиля, отнял пограничные города у Аммона, Моава, Амалика; подружился с финикийским царем; отнял кое-что у арамеев; оказался в центре между Египтом, Месопотамией, Аравией и Тиром (столицей финикийского царя). Избранный народ добился наконец того, что было у многих других народов — процветания ремесел и торговли, а моно-то религия само собой. Живи да радуйся! Были наконец и прочность, и повиновение. И Зловредный Профессор позволил себе расслабиться и задуматься.
Не прошло еще и тысячи лет с момента эксперимента в Эксперименте. Много было поводов для беспокойства. Во-первых, лукавый членкор начинал соображать, что слишком уж далеко зашел. Кроме того, он начал понимать, что действует теперь открыто, исполняет свой дикий трюк на виду у всех, ни в ком не имея сочувствия. О том, что Творец Эксперимента не вмешивается, ему не хотелось думать, потому что было страшновато, и даже стыд и неловкость пробивались сквозь толщу его нахальства. Теперь он не стал бы восклицать: «Упою стрелы мои кровию!» или «Меч мой насытится... головами начальников...» Еще более неловко ему делалось, когда он вспоминал, как объявил и велел Моисею записать навечно, как им, лукавым членкором создавался якобы мир за шесть дней. Он готов был теперь признать, что бесстыдный азарт его перешел тогда в бред. Но бросить все сейчас, не добившись «интересного» результата, который послужил бы оправданием и убедил бы Ученый совет... Нет, не таков был Зловредный Профессор. И он сосредоточился на деле.
Одно было хорошо: народ твердо знал, что он лучше других народов. Страха же Божьего в народе было до обидного мало. Даже мудрейший Давид много раз нарушал заповеди. Отнял, например, у военачальника Урии жену его Бат-Шеву. Сыновья его Авессалом, Амнон, Адония перегрызлись. Авессалом особенно прославился коварством. В конце концов военачальник Иоав вынужден был убить его. Отдавать непутевый народ в рабство или подвергать сверхтяжким испытаниям как-то прошла у Профессора охота. С Ассирией и Вавилоном шутки плохи. Назначив пророком Натана, Профессор с его помощью утвердил Соломона, любимца Давида. Целый час правил Соломон, выбрав себе профессией мудрость. Преуспевал Соломон по всем направлениям, дав членкору тем самым длинную передышку. Царство все богатело, появились такие бесценные вещи, как медные рудники и флот. Соломон построил Храм, который был чудом тогдашнего зодчества, и много способствовал прославлению Господа. И дошло до того, что Профессор, забыв, что остерегается теперь творить чудеса, устроил так, что в облаке словно явился сам Бог, наполнив весь Храм его славой. И Соломон, который был великий мастер слова и составил три тысячи притчей и более тысячи песен, прочел перед жертвенником страстную и прекрасную молитву Господу. И возвысил его Профессор безмерно, общался с ним напрямую, явившись ему во сне. Мудростью Соломон превзошел всех живших до него и после, включая, пожалуй, и пророков. Сорок лет правил Соломон, несметны были его богатства, бездонна его мудрость, безгранична его любовь к Богу. Свидетельствует царица Савская об этой нечеловеческой мудрости, о нечеловеческом богатстве, о прекрасной жизни царя Соломона и его подданых в согласии с Господом.
Нетрудно догадаться, что именно царь Соломон с наибольшим треском отпал от Бога. Его жены-язычницы не знали живого Бога, а безбожный царь построил жертвенники их идолам. Сын старого распутного Соломона Ровоам отличался особенной наглостью и злым характером. «Отец мой наказывал вас бичами, а я буду наказывать скорпионами», — сказал он народу Израиля и старейшинам. Видно, в этот момент Зловредный Профессор совсем не знал, что делать дальше. Власть его в трехмерном мире, пока никто его не трогал, была по-прежнему бесконечной, но сам он очень боялся разрушить хрупкое человечество. Снова он пришел к выводу, что строгость — единственный способ общения с любимым народом. Пока он размышлял, события развивались сами собой, и он едва успел назначить собрание в Сихеме. Народ помнил, что собрания в Сихеме не бывают просто так. Важным достижением Профессора было то, что все писалось. Жрецы-левиты, вероятно, писали? Как вам это представляется, Абрам Иосифович? Лично я слабо это представляю, но на то и разница в целое измерение, чтобы мы не понимали, как нами манипулируют.


После перерыва, как уже повелось, не потребовалось никаких вступлений и предисловий. Начали с того, на чем остановились. Велико было желание закончить все завтра, а собрались еще только до 937 года до н.э.
— Когда собрание в Сихеме увенчалось расколом царства и в Южное царство, где столицей был Иерусалим, твердыня веры и место нахождения Храма, а следовательно, и Ковчега Завета Божия, отошли только лишь родное колено Иеуда и часть колена Беньямина, Профессор представил это своеобразно. Оказывается, это задумал Господь (он же Зловредный Профессор, как мы помним с вами все время, хоть вас, Абрам Иосифович, очень коробит это), чтобы вырвать Израиль из руки Соломоновой. Практически все царство было передано некогда опальному Иеровоаму. Задумано это было якобы тогда, когда Соломон начал отпадать от Бога. Выяснилось, что был пророк Ахия, Силомлянин. Этот-то пророк и обещал Иеровоаму десять колен израилевых. Пророк узнает только из одного источника: от Господа, Бога Израилева. «А одно колено, — говорил якобы Господь, — останется за ним (то есть за Соломоном) ради раба Моего Давида и ради города Иерусалима, который я избрал из всех колен Израилевых».
Вот так и отпали от Иерусалима целых десять колен! Шуточное ли дело, Абрам Иосифович?! Профессор так устал от приключений родного народа, так ясно сообразил, что народ его упрямый и блудливый, что решился прибегнуть к «мудрости». Профессор теперь вполне готов был сделать упор на взращивание пророков, великих пророков, светочей еврейской мысли, хранителей слова Божия и Моисеева Закона, истолкователей. Безумных предписаний и наставлений было уже достаточно. Теперь только надо было толковать эти предписания. Осененный этой идеей, Профессор, видимо, тогда и понял, что любимый народ и в изгнании проживет, и в рассеянии, если будет у него много синагог, толкователей Торы, мудрецов, которые знают что-то такое, что другие народы не знают и никогда не узнают. Вот такой народ точно уж не смешается, не растворится в других народах.
Но до этого всего еще далеко, а пересказать историю Южного и Северного царств выше человеческих сил. И в Южном, и в Северном царстве расцвели разврат, насилие, греховная жизнь. Но так как в Иерусалиме пребывал и Храм, и оплот веры, и это считался, так сказать, дом царя Давида, который удостоился неоднократно добрых слов Зловредного Профессора, то в Южном царстве наступали пробуждения время от времени и цари начинали ревностно служить живому Богу, отворачивались от идолов. В Северном же, то есть Израильском царстве дело обстояло из рук вон плохо. Сыновья Иеровоама и военачальники сменялись, пока не воцарился мощный царь Омри. Построили новую столицу Самарию. До того столицей был у них Сихем, потом Фирца. О Сихеме нам хорошо известно, что останавливались там Авраам и Ицхак, за Сихем еще можно было держаться, но Самария была подлинной столицей язычества. Сын Омри, царь Ахав, уже бесцеремонно вводил языческие финикийские обряды, взял в жены принцессу Иезавель, которая играючи убивала пророков и убила их множество. Но Зловредный Профессор был начеку. Появляется великий пророк Илия. Видя, что пророку Илие не одолеть четыреста пятьдесят пророков Ваала, Профессор устроил маленькое чудо. Народ упал ниц, когда вспыхнул огонь, ниспосланный с неба, повторяя слова признания, страха и раскаяния: «Господь есть Бог, Господь есть Бог».
На какое-то время Профессору померещилось, что работают старые его приемы. Народ и цари, то и дело отворачиваясь от живого Бога, знали, помнили, что делать этого нельзя, потому что гнев Господен страшен, а справедливость велика. Господь помогает тем, кто ходит его путями, и следит пристально за своим народом. При этом цари и народ настолько часто и бесстыдно отворачивались от Бога, что Профессор начал нервничать при всей своей огромной выдержке и непоколебимой тупости. Растерявшись, он вернулся к методам дрессировки. Вся история царств — невообразимая чехарда бесстыдных царей, прекрасных пророков, суровых наказаний, внезапных пробуждений царей, которые спрашивали советов у пророков, удивлялись великим чудесам и... снова шарахались к идолам. Из чудес особенно хороши были вознесение Илии в огненной колеснице на небо, исцеление сирийского военачальника Неемана, ослепление сирийских завоевателей по просьбе пророка Елисея. Коварству царей, войнам, кровавым переворотам не было конца. Короткие периоды расцвета сменялись упадком. Помимо дворцовых интриг и войн, Израильское и Иудейское царство много воевали и между собой.
Все это творилось на фоне соперничества двух великих империй: Ассирии и Вавилонии. Израиль, спасаясь от Ассирии, призвал на помощь «братскую» Иудею, потом сам же на нее напал. Иудейский царь Ахаз запросил помощи у той же Ассирии. Могучая Ассирия напала на Египет. Последние цари Израильского царства были мятежники, самозванцы и авантюристы. И самый последний из них, царь Хошеа, окончательно запутался, вступив в союз с Египтом. В конце концов ассирийский царь Саргон II, преемник Салманассара V, заставил Самарию сдаться. Израильское царство пало, а население его было жестоко расселено по дальним провинциям Ассирии. К этому времени было у Профессора уже два пророка особенных, проницательных и замечательных: Амос и Хошеа. Хошеа был по недосмотру однофамилец недоброго последнего царя Израиля. Амос же настолько известен, что канонизирован и имеет свою книгу в Библии. Книги Пророков в Библии расположены вне хронологии. Разобраться, когда жил и пророчествовал Амос, чрезвычайно трудно. Из книги пророка Амоса следует, что видения о великих бедствиях были ему во дни Узии, царя иудейского, и во дни Иеровоама II, сына Иоасова. Между тем известно, что именно в царствование Иеровоама II был в Израиле расцвет. Надо полагать, что сразу же последовал и упадок. И Профессор, предвидя, какие скверные цари идут на смену, предрекал устами Амоса гибель или великие бедствия сынам Израиля. Можно предположить, что никакого Амоса вообще не было, а пророчества были записаны, когда деяния уже свершились.
Распутывать все это — неблагодарная задача. Достаточно сказать, что царь Хошея в канонической Библии на русском языке называется Осия.


У Профессора оставалось еще Иудейское царство, а в человечестве творилось что-то невообразимое. Ассирия начала покорять Египет. Ашшурбанипал, разграбивши гордость Египта Фивы, взял несметные богатства. Скифы пока грабили и Египет, и Ассирию. Пришел очень скоро упадок Ассирии. Египетский фараон, не ведая цели, шел через маленькую коварную Иудею на помощь гибнущей Ассирии. Но ничего не помогло. Ее прекрасную и цветущую столицу Ниневию мидийцы и вавилоняне сравняли с землей.
Зловредный Профессор не только не передвигал великие массы людей и не вмешивался в дела империй, но вообще терял обзор человечества.
Великий Творец в отчаянии смотрел на детей своих, пребывающих все еще в язычестве. И каждый земной день совершались в человечестве непоправимые изменения. И как знать, Абрам Иосифович, пока Творец мучительно приближался к решению послать Спасителя, который воздвигнет Храм новой веры, не разрушая спущенной по недоразумению жалкой монорелигии, — не зарождались ли в некоторых отчаянных головах хитроумных философов идеи индуитских богов Брахмы, Вишну и Шивы, не спускался ли уже Будда, до которого оставались всего лишь минуты. Весь институт все так же не отрывался от дисплеев, Творец все так же молчал, в головах физиков, философов и математиков зрели безумные идеи, а Зловредный Профессор, демонстрируя быстроту реакции, хитрость и тупость, приближался к своей новой стратегии. Главное — обширность мысли, главное — расширить наследие, чтобы было что изучать, что переписывать, что хранить в изгнании, чем заниматься в рассеянии, помимо ростовщичества. Лукавый членкор, пожалуй, уже и не хотел возвышать их среди других народов, чтобы поменьше вникать в головоломки трехмерных людей. Но если любимый народ вовсе потеряется, то что же предъявить Ученому совету? У евреев же спеси оказалось еще больше, чем у членкора. Они сами поставили себя над народами. В наши дни помимо пяти священнейших Моисеевых книг в Ветхом Завете еще 34 произведения. Но это мелочь по сравнению с Талмудом, который разделяется на Мишну и Гемару. Мишна делится на Галаху и Агаду. Все это подавляет своей огромностью, но составляет лишь малую часть еврейской премудрости, до которой мы еще доберемся, если успеем. Да, вкусили евреи плоды учености!
Иудея продолжала путаться под ногами империй и завоевателей. Царь Хизкия сумел еще кое-как защититься от Ассирии, но было ясно, что Иудея и Иерусалим обречены. И о том вещали пророки Исайя и Иеремия. И получалось, что Иудея обречена, потому что в ней мало любви к Богу. Прекрасные «младшие» пророки ее предупреждают, сам Бог устами своих пророков предупреждает народ и царей Иудейского царства. В уста Иеремии еще и такое пророчество вложил хитрый Профессор: если не вассальная зависимость от Вавилона, то разрушение Храма и окончательный крах Иудеи — твердыни веры. Профессор, кажется, сразу двух зайцев убил: и замечательный пророк, у которого в Библии есть целых две книги, и новая уверенность, что даже и без Храма можно удержать веру. Пророчество сбылось: Храм разрушен Навуходоносором. Нетрудно было Профессору вещать, не вмешиваясь, но наблюдая сверху, к чему дело клонится. Последний царь Иудеи Цадкия — в плену, на глазах Цадкии казнят его детей, самого его ослепляют и заковывают.
Вавилонский плен — первый опыт жизни в изгнании, прекрасное изобретение членкора. В изгнании появился пророк Иезекииль (или по-еврейски Иехезкиль). Евреи меняли свою манеру. Они теперь старались заручиться дружбой сильных мира сего. На авансцену истории вышел величайший завоеватель Кир, разбил царя Лидии Креза. Еврейский пророк Даниил предсказал гибель царя Вавилонии Валтасара. Здесь, я думаю, Профессор помог любимому народу. Одно дело передвигать войска и сокрушать империи, а совсем другое — невзначай умертвить царя. Но тут, я заранее приношу вам извинения, Абрам Иосифович, если это последнее предположение покажется вам глумливым и бессовестным. Если разобраться, то какая разница? Я готов взять свои слова назад, но при таком подходе к делу, чего доброго, и весь анекдот придется взять назад.
— То есть вы хотите сказать, что здесь перегнули палку. Я целиком согласен с вами, что в таком анекдоте палку перегнуть невозможно. Не будем тратить время.
— Хорошо. Евреи теперь цеплялись за кого угодно и за что угодно. Они пережили величие Египта, Ассирии, Вавилонии, Персии. Как сегодня они вцепились в США и в «прогрессивное человечество», так же точно, находясь в вавилонском плену, они вцепились в Кира. И в конце концов этот терпимый завоеватель отпустил тех из них, кого тянуло еще в родимую Иудею.
Возрождалась Иудея, и был отстроен Храм. Самаритяне же — остатки евреев после гибели Самарии — полностью смешались с язычниками. Зато еще крепче становились устои веры: Иудея и Иерусалим. Врагами евреев, как и всегда, становились все. Камбиз II, сын Кира, прикрыл строительство Храма по просьбе самаритян, которые после того, как Иудея их оттолкнула, стали заклятыми врагами и построили на горе Гризим свой храм. Царь Дарий разрешил и ускорил восстановление Храма, который хоть и был беднее Храма Соломона, но не менее способствовал сплочению Евреев. Евреи вырабатывали на тысячелетия новый стиль жизни, а тогдашнее положение чем-то очень напоминает сегодняшнее: евреи богато жили в Вавилонии при любой власти и слали помощь братьям в Иудею на строительство Храма. Очень им хотелось, чтобы существовала любимая страна, но чтобы населяли ее непременно другие евреи, а не они...
— Я помню эту вашу теорию. Вы мне когда-то с большим пониманием о Сохнуте рассказывали.
— Я, пожалуй, на пару минут перенесусь в современность. Это не какая-то моя придуманная теория, а именно так обстоит на самом деле. В мире есть множество богатых людей, которые носят на себе клеймо «еврей». Одни носят его с радостью. А другие и рады бы соскоблить, да не могут. А кто им мешает — это мы в пятницу в деталях изучили. И вот, Абрам Иосифович, и те, и другие согласны платить, лишь бы существовал Израиль. Это ведь не шуточное дело — свое родное государство. Ну чего, скажите, стоил бы француз, не будь в мире Франции? А кроме того, чем черт не шутит: Израиль может стать их последним прибежищем. Ехать, однако, никто не желает, и тогда еврейское агентство Сохнут пускается во все тяжкие. Все еврейские инструменты тут как тут: миллиарды денег, хитрость, тупость, болтливость. Вам ли не помнить, Абрам Иосифович, сколько перебывало в СНГ эмиссаров с начала реформ. Представляете? Железного занавеса нет и в помине, Россия хоть и свободна, но накануне тяжких испытаний, советские еврейчики укладывают, бедняжки, чемоданы, а их мощные собратья возьми да и перекрой дорогу в Америку. Вот незадача!
— Ах, зря я напомнил вам про Сохнут. Тем более, что эту малую часть ваших теорий я давно знаю. Помнится, у вас даже четыре пункта было о том, для чего олимы нужны Израилю. Первый пункт был у вас, кажется. расчистка помоек. Но сейчас не стоит вам распаляться. Повесть ваша от этого, право же, не выигрывает. Впрочем, рассказывайте, как считаете нужным.
— Давненько не было у нас сарказма и язвительности. Но не беда, принимаю вашу критику и иду дальше. Вновь появились пророки в Иудее. Замечательно Аггей и Захария предсказали еще при Камбизе II, что будет достроен Храм. Оба они имеют теперь свои книги в Библии. Пророчество это было особенно просто, приятно и красиво. И надо полагать, легко далось Профессору. Иудея, тем не менее, начинала загнивать, но появились новые прекрасные ростки еврейской жизни. Профессор нащупал-таки верную стратегию. Особенно хорош был в те времена писец Эзра, знаток Торы и учитель. Наместник Нехемия был виночерпием персидского царя Артаксерса.
Все огромнее делалось еврейское наследие: праздники, традиции, знамения, пророчества, толкования Закона и толкования к толкованиям. Это все еще будет, а пока пропускаю прекрасную историю возникновения праздника Пурим. До сих пор радость и счастливый детский смех вызывают воспоминания об убийстве без суда огромной по тем временам массы людей. Это славное событие получило целую книгу в Библии. Расцвет под персидской властью был одним из самых внушительных в бесконечной цепи еврейских взлетов.
У евреев появились чудодейственные вещи: синагога, Библия, иврит. Говорили евреи больше по-арамейски, не чурались персидского, ассирийского, даже скифского. Эзра стал учить народ читать на иврите. В 445 г. до н.э. перед праздником кущей (Суккот) имело место паломничество в Иерусалим. Возникла группа ученых мужей (анашей Кнесет-ха-Гдоля — мужи Великого Собора). Евреи прекрасно усваивали новый стиль. А именно: чемоданные настроения и повсеместное проникновение; общины по всему миру; отчисления в Иудею на Храм; разрастание традиций; дружба с сильными мира сего и умение втираться в доверие; получение разрешений на строительство синагог, которые становились центром еврейства во всех общинах. Я прекрасно вижу, Абрам Иосифович, что история евреев идет у меня клочками, а обилие событий и имен рождает монотонность и тоску. Надо бы покороче и живее рассказать, как исчезали империи и в Вечность проникал еврей... Но времени нет на живой рассказ.


Человечество тем временем писало свою историю. Персия так и не смогла одолеть Грецию, а в соседней Македонии появился величайший завоеватель всех времен. Ему покорился весь Восток. В Египте он основал сказочный город Александрию, куда хлынули незамедлительно евреи. Храня свои традиции и используя свои новые приемы, которые мы только что отметили, они проникли теперь и в греческую культуру, так как Александрия была греческим городом в Египте.
Я, Абрам Иосифович, вовсе не щеголяю познаниями и знаю цену своей «учености», я и не собираюсь пересказать вам историю человечества. Но этот момент никак нельзя проскочить. Евреи приобрели какую-то невероятную гибкость. Теперь уже Зловредный Профессор мог быть спокоен. Теперь никакие напасти в мире не могли стереть с лика Земли избранный народ, как это случалось до того или после со всеми народами.
Александр Македонский, подобно Киру, был ласков к евреям, но грандиозная его империя оказалась на удивление непрочной. Злые военачальники, убив после его смерти его семью, стали править сами. Антигон — в Греции, Селевк — в бывшей Вавилонии, Птолемей I — в Египете. Евреи отлично поладили с Птолемеями. Библию 72 «мудреца» перевели на греческий и появилась на свет знаменитая Септуагинта. Теперь евреи, успевшие, вопреки усердию Эзры, прочно забыть иврит, читали свои священные книги на греческом. Но и ивриту не угрожало полное забвение, потому что много было в разных районах мира еврейских учреждений, знатоков и толкователей, хранителей Моисеева Закона, «светочей мысли». Профессору оставалось только присматривать, назначать «светочей» и новых пророков.
Опять последовал расцвет, все стали читать Тору, все сделались грамотными. А больше всех постарался Шимон Праведный — член Великого Собора (или Великой Синагоги). Иудея при Птолемеях процветала, но вскоре Селевкиды начали борьбу за Палестину. Без труда добрались и до Иудеи (которая вместе с Самарией и Галилеей и тогда, как и сейчас, с точки зрения географии, по крайней мере, составляла Палестину). Селевкиды стали на все должности назначать «эллинистов» и смещать евреев. Вернее, чуть иначе. Евреи сами разделились на «хасидеев», то есть «благочестивых» и «эллинистов». «Хасидеи» сдавали позицию за позицией. А кончилось тем, Абрам Иосифович, что Антиох IV, сын Антиоха III Великого, запретил еврейскую религию. Так ясно, так отчетливо было видно, что народы и завоеватели сменяют друг друга, а евреи вечны. Антиох IV обложил Иудею непомерной данью. Хасидеев преследовали и убивали. Селевкиды были сильнейшие на всем Востоке. Но селевкидов уже теснили новые, величайшие завоеватели — римляне. А в Иудее зрело восстание Маккавеев. Тогда, видно, и завязалась вековечная вражда с Сирией, потому что селевкиды были греко-сирийские цари. А возможно, и раньше. Помнится смутно, что царь Северного царства Иоахаз на короткое время сделал Дамаск своим вассалом. Да, история труднейший предмет, но цель моего путаного рассказа не история, так что не обращайте внимания на ошибки, если вы их где-нибудь заметили.
Давно уже евреи не брались за оружие, но лукавый членкор не собирался на сей раз помогать им чудесами. Он и не особенно беспокоился о судьбе восстания, зная, что есть у него надежное еврейство в бывшей Вавилонии, в Египте. Иеуда Маккавей оказался крепким орешком для сирийцев. Чтобы вы, Абрам Иосифович, не упрекали меня в предвзятости, скажу вам так, как это и было... хотя кто же может знать, как было? Маккавей оказался храбрым воином, защищал родные горы, родную веру. Жрецом он не был, крючкотворства толкователей Торы, вероятно, не понимал... Ах... да что же это я оправдываюсь перед вами, словно пытаюсь притянуть за уши какие-то соображения? Пожалуйста, записывайте себе очки. Был, дескать, на свете прямой, честный, храбрый еврей. И пастух Давид, кажется, был того же типа. Впрочем, мне ни о том, ни о другом ровным счетом ничего не известно. Партизанскими способами, хитростью и внезапностью братья Маккавеи теснили сирийцев то тут, то там, пока не пришли евреи на Храмову гору и не очистили Храм от разнообразной скверны. Назначенный сирийцами первосвященник загромоздил весь Иерусалим языческими идолами и поощрял евреев больше заниматься спортом, чем служить Господу и ходить его путями. От всей этой мерзости освободил евреев Иудеи Иеуда Маккавей. Профессор даже растрогался и подарил народу маленькое чудо с помощью гипноза. С тех пор празднуют евреи Хануку.
Обретя в который уже раз независимость, Иудея, как водится, стала расширяться. Брат Иеуды Шимон прогнал сирийцев и захватил Яфу. Сын его... как же его звали?.. Иоханан Гиркан, кажется... захватил Эдом и стал строить процветающую Иудею. У евреев не бывает просто истории, а всегда творится что-то особенное, чрезвычайно странное и до крайности важное. Появились фарисеи — сторонники гибкой Торы на все случаи жизни и саддукеи — мрачные ортодоксы. Саддукеями их назвали в память о Цадоке, первосвященнике Соломона. Как и во всех еврейских крупных событиях, здесь была полная неразбериха. Но мы сейчас не станем разбираться, как соотносятся Соломонова хваленая мудрость, тупость саддукеев и справедливость Цадока (это бесценное качество в самом его имени — нетрудно такое подметить).
Народ возжелал демократии, поддержал гибких фарисеев. И тут же пошли у него цари сразу же по линии Маккавеев: Аристобул, Александр Яннай, жена его царица Саломея. Самое же главное, что появилось важнейшее еврейское установление — Синедрион. Это учреждение своей мудростью превзошло, наверное, и самого Соломона. Чем же еще, как не мудростью, можно объяснить, что так зорко разглядели они, как опасен им долгожданный Мессия?..
К великому римскому завоевателю Помпею наследники Соломеи бросились всем кагалом, доказывая свои права. Здесь раскрылось еще одно достоинство евреев: хитрость и восприимчивость к интригам. Антипатр был всего лишь советник одного из наследников Гиркана, к тому же в иудейство он был обращен, а по рождению не был евреем. Это тоже можете записать, Абрам Иосифович, себе в актив. Я же в данном случае могу утешиться только тем, что вы признаете мою объективность. Евреи помогли Юлию Цезарю выиграть битвы в Египте у Птолемея XII. Жена его Клеопатра стала вассалом Рима. Хитрец Антипатр стал первым римским прокуратором Иудеи (а точнее всей Палестины). Интриге не было конца, и после смерти Цезаря Ирод (который был, кажется, сын хитреца Антипатра, но за это я не поручусь) явил миру великую жестокость и невиданную хитрость. Был ли он евреем? — вопрос остается открытым (для меня, по крайней мере). Человечество явно шло вразнос и окончательно запутывалось. Перечислить подвиги Ирода невозможно. Он дождался смерти Цезаря, гениально втерся в доверие к Марку Антонию и Октавиану; благополучно пережил вторжение в Иудею парфян, не порывая дружбы с римлянами; добился от римлян (после их возвращения) казни Антигона — ставленника парфян и сына Аристобула II; наконец окончательно был утвержден Римом, вошел в Иерусалим триумфатором, женился на Мирьям из рода хасмонеев, чтобы сподручнее было править евреями. Ирод перебил всю верхушку, брата Мирьям сделал первосвященником, но вскоре казнил и собственную жену. Охоту его на младенцев в Вифлееме вы, Абрам Иосифович, думаю, помните.
Рим требовал огромных денег на безумные свои увеселения. Ирод, как никто, подходил Риму. Наконец он заново отстроил Храм. Храм стал обновленным, грандиозным, но в стиле, однако, греческом. И висела на нем римская эмблема. Это, правда, было уже после смерти Ирода. Я, Абрам Иосифович, слишком захожу в исторические события, стараясь показать разрушение человечества и получше описать римлян и Синедрион, совершивших сообща свое страшное дело.
Великий грозный Рим, который был тогда еще мощным и владел чуть не всем тогдашним миром, если забыть, конечно, о китайцах, вел расточительную жизнь и ощущал уже трудности в управлении своими провинциями. Ирод распоряжался всей Палестиной и прилегающими областями. Рим разделил эти владения между детьми деспота. Часть своих детей Ирод казнил еще раньше. Ирод Филипп, один из сыновей, казался не слишком большим злодеем. Архелай и Ирод Антипа, которого встретим еще в Евангелиях, были под стать отцу. Рим, как несложно сообразить, отдал бульшую часть (Иудею, Самарию и Эдом) наипакостнейшему из наследников — Архелаю, но в конце концов убрал и его и стал править через прокураторов.
Лукавый членкор начал уже сильно уставать, но зато народ его окреп. Синедрион соединил в себе замечательные черты характера: коварство, святость и находчивость в любых положениях. Управляли Синедрионом пары: один из мудрецов был председатель суда, другой же «князь», он же «голова». Самой мудрой парой, если не считать «светочей» позднейших столетий, были Хиллел и Шаммай. Об этой паре мне трудно даже помыслить. Я не могу взять в толк, как они вместе управляли Синедрионом. Об этой паре ходят легенды, но все по поводу недюжинного ума. Мне же представляется легендой, что такие разные деятели могут хоть пять минут пробыть рядом. Я вообще не понимаю, кто был Шаммай: фарисей или саддукей. Я думаю, саддукей, хотя иногда мне кажется, что в Синедрионе тех времен были одни фарисеи, то есть демократы и люди гибкого ума. Но не буду говорить о том, чего не понимаю. То, что Хиллел был добрый малый, ученый, знаток Закона и демократ — это несомненно. Шаммай же, ортодокс самого крайнего толка, призывал не вилять и выполнять Тору буквально. Так что, следуя его указаниям, вообще невозможно было бы жить. Но каких только разногласий не бывает между друзьями.
О Синедрионе можно долго рассказывать. Власть его была велика. Однажды Синедрион удостоился судить самого Ирода Великого и сурово осудил. Ирод, правда, на решение Синедриона наплевал. Но даже римские прокураторы с Синедрионом считались, и он изрядно въелся им в печенки. Ученость была в Синедрионе самого высшего сорта. Считалось, что устная традиция идет от самого Моисея через Иисуса Навина к вождям колен, оттуда каким-то способом к мужам Великого Собора (он же Великая Синагога), где сидели писцы и ученые. То обстоятельство, что 10 колен давным-давно исчезли (я вам говорю без всякой задней мысли, Абрам Иосифович), не существенно, потому что я, вероятно, чего-нибудь не понимаю. А вообще-то странно.
В тот год, когда случилось то, к чему мы неумолимо подходим, правили в Синедрионе, как всем хорошо известно, первосвященник Каиафа и его тесть Анна. И эти двое были, наверное, более страшными, чем Шаммай, и более гибкими, чем Хиллел. И наверняка действовали сами, без малейшей подсказки Зловредного Профессора, которого уже как-нибудь да отключили в этот момент...


Здесь Абрам прервал рассказчика, обнаружив проницательность ума и ясное понимание того, к какой точке они подошли.
— Я вижу, Виктор Борисович, хорошо вижу, как трудно вам дается переход. А то не стали бы в подробностях описывать... ну хоть тех же сыновей Ирода, что мало подходит к делу. И вам очень трудно от едкого памфлета вашего перейти к христианам и к высшей инстанции. Там вам нельзя кощунствовать, а вы уже так настроились. А Новый-то Завет, должно быть, такой же дырявый у вас получится, как и Ветхий. Не возражаю, если пропустите что-то. Я знаю об Иоанне Крестителе и все четыре Евангелия читал.
— Спасибо, что вы так хорошо разобрались, но не так уж и велики эти затруднения. Позавчера же я вышел из них легко. Помните, когда я стал говорить вам о том, что мне не с чем сравнить страдания Творца при виде погибающих его детей? А в чем-то вы правы. То, что вы позавчера классифицировали как «высокие слова», вообще плохо вписывается в... Что вы так смотрите, Абрам Иосифович? Что я споткнулся на слове «анекдот»? Так давайте считать это Вселенским недоразумением. Или даже Вселенской Трагедией. И длинноват мой рассказ для анекдота. Анекдот, любой анекдот, хорош своей краткостью. Но вы же, Абрам Иосифович, все прекрасно понимаете. Удачное или неудачное придумал я название — разве в этом суть? Да мне и название-то пришло в голову во время бесед с вами. И не так уж вас тревожит, как мне от язвительности перейти к пафосу. Вас задевает, что я так непочтительно о Ветхом Завете и еврейской истории отзываюсь. Но как бы там ни было, я должен продолжать. Прекрасно, что нет нужды пересказывать Евангелия. Я, кстати, и не собирался. Мы добрались уже до половины истории человечества. Сейчас пройдем через эту точку, а там глядишь, и анекдоту конец.
Ах, Абрам Иосифович! А что, если и сам Творец чувствовал тщету своей попытки: оставить незыблемым авторитет старого Иеговы и нести от его имени совсем другую идею? Не изменить решительно ничего, не отказаться ни от одного слова из профессорского бреда и исцелить нас, вдохнуть в нас прекрасные христианские идеи. И выкупить наши души у Сатаны, и заставить нас свободным сердцем следовать за Спасителем.
— Простите, а кто же это у вас Сатана? Ведь не Профессор же, это известно. Тогда кто же? Или опять скажете, что «конструкции»?
— Это вы правильно сказали — не Профессор. Сатана — это мировое зло. А уж как там оно держится во Вселенной?.. Назовите его хаосом, если хотите, а расхожие имена Сатаны известны всем из литературы. Профессор же — никто, случайность, трагедия...
— И только? Ну пусть хоть и так... Все, все, Виктор Борисович, отвлек я вас. Вы говорили о тщете попытки.
— Ну и что, что тщета? Легко нам фантазировать. А представьте, если не Творец из четырехмерного мира, а любой из нас видит, что гибнет его дитя и не верит уже, что есть спасение, то разве не бросается он на помощь. Хоть я и сказал вам, что не с чем сравнивать смятение его и боль, но все равно, если мы с вами способны задуматься о таких вещах, то откуда же как не из наших земных печалей питаем мы свое воображение?
С несчастным человечеством надо было говорить теперь так чутко, так осторожно, так иносказательно. Лишних полторы тысячи лет пребывания в язычестве не проходят без следа. И видя, что концы с концами не сходятся, выбрал Творец из бесконечного «богодухновенного» слова те слова, с которыми можно хоть как-то перебросить мост из Ветхого Завета. И те христианские вероучители, которые не устают повторять, что пророк Исайя с замечательной точностью предсказал историю рождения и жизни Мессии, его страданий, смерти и чудесного воскресения — те, кто утверждают это, очень заблуждаются. Там одни лишь намеки. И Творец, мы можем только гадать об этом, послал к нам Спасителя говорить с нами так, чтобы мы верили, что Господь послал сына своего спасти мир, принести в мир любовь. Но это, мол, все тот же суровый, единый, предвечный Бог, который обещал народу Израиля Мессию. И обещал через пророков своих. И только из одной главы мы узнаем от пророка Исаии, что Мессия явится всему человечеству, уберечь всех людей от погибели, взять на себя грехи всего человечества и принять смерть за наши грехи. И это можно понять, в это нужно верить. И не бывает двух Богов. Там, где два Бога, там и сотни богов. И каждый языческий идол, и каждый распутный античный бог — тоже Бог. Но как же может так далеко расходиться правда Бога? Вспомните, Абрам Иосифович, слова Зловредного Профессора, где почти все или ужасная угроза, или кураж, или суровая изнуряющая инструкция. И вспомните дела его: потоп, Содом и Гоморру... И сравните это с беседами Христа, с его чудесами. Не так уж важно, были ли чудеса и в том, и в другом случае или была только видимость их. Важно другое: как разительно отличаются и слова Христа, и его дела от слов и чудес Ветхого Завета.
И все-таки говорить с нами, с человечеством надо было от имени того Бога, который однажды уже объявился. Неважно, что он объявился только евреям. Он входил в дела всего человечества, и все оно, оставаясь в язычестве, знало, слышало, что есть единый Бог. Мы об этом позавчера так долго говорили и сегодня второй раз уже к этому возвращаемся. И если мы теперь начнем рассуждать и прикидывать, а не стоило ли Творцу, несмотря ни на что, раньше к нам прийти... и все в таком роде... то это будет самое глупое и безобразное конструирование.
Не будем фантазировать, как стал бы говорить с нами Творец, если бы пришел к нам, когда наметил. Наш разум был тогда уже понятлив, но мы еще не были раздавлены страданиями и развращены пороком. Теперь же человечество было уже искалечено. Оно боялось свободы, верило только в чудо, было раздраженным, требовательным, бессильным, робким. Имело множество языческих богов и готово было причислить к их сонму живого Бога. Как, должно быть, страдал Творец, посылая к нам своего сына или любимого ученика, или трехмерную его проекцию или своего пророка из людей. Какая разница? Говорил его устами с нами сам Творец, который не допускал, что можно глумиться над нами, творить насилие, стеснять свободу. Ему теперь оставались только иносказания. Он не мог зачеркнуть Ветхий Завет, он давал человечеству и евреям общее библейское наследие, понимая, как зыбко подобное сооружение. Поступив иначе, он вконец разрушил бы наше сознание и наш разум, и без того изъеденный уже сомнениями и страхом. И все равно надо было предупредить, что широки врата ада и просторен путь его, но узок путь к спасению и спасаются через трудное. Но непосильна была уже ноша, и Христос «взял на себя наши немощи...»
Наш Создатель знал нашу сложнейшую двойственную природу и мечтал объясниться с нами и указать нам путь. Но теперь он мог предложить нам только христианство. Да, оно вышло дырявым, как вы изволили выразиться. И Новый Завет, и вся последующая история, и бесчисленные разветвления христианства. И все равно высоки и прекрасны идеи христианства и прекрасен образ Христа. И не говорите мне о кострах инквизиции, о крестоносцах. И о том, что испытало человечество за две тысячи лет. Пусть эти новые страдания многократно превзошли те прежние. Но если бы он тогда не заговорил с нами о любви, сострадании, спасении, то сегодня и говорить было бы не с кем.
— Но на этом, Виктор Борисович, нельзя поставить точку, — сказал Абрам, посмотрев на часы. — Сегодня едва ли уже получится, а завтра целых два тысячелетия промелькнут у нас куда быстрее, чем у тех, что разглядывают нас на дисплее. Трудно вам будет.
— Зато мы можем через столетия перескакивать. Не беда, на чем закончим — на том и закончим. Точку, Абрам Иосифович, все равно невозможно поставить, даже если подойдем к сегодняшнему дню.


Они поднялись и двинулись к всегдашнему своему перекрестку.
— Давайте, Виктор Борисович, пока мы еще не попрощались, что успеем, по местам расставим, чтобы завтра не заспорить.
— Ни в коем случае не будем спорить. Довольно с нас споров. Оставайтесь при любых своих убеждениях. А если можно что-то по местам расставить, то я с удовольствием, — улыбнулся Виктор. — Только едва ли что-нибудь из этого получится, кроме конструкций.
— Как же все-таки вышло, что христианство так заполонило умы человечества? Костры инквизиции вас мало занимают. А знаете, ваш Федор Михайлович все же о них вспоминал и очень, припоминаю я, сомневался и запутался. Все, что Христос принес людям, вызывало сомнение. И христианство казалось очень расплывчатым и неопределенным. И тот же Федор Михайлович говорил о суровом древнем законе, который был бы предпочтительнее. Вам, конечно, лучше знать все эти хитросплетения. И «Легенду о великом инквизиторе» вы, не сомневаюсь, рассмотрели и исследовали, если вы в состоянии с самим Розановым схватиться. Но мне иногда кажется (хоть я и не утверждаю), что христианство так всем подошло, потому что оказалось менее требовательным, чем суровая иудейская религия.
— Видите ли, Абрам Иосифович, запутался не Федор Михайлович, а Иван Карамазов. Это все они вкупе с инквизитором излагали: о бессильной и порочной человеческой природе, о том, что Христос переоценил людей, принес им «все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного... все, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе». Это все они говорили. Но даже если бы и Федор Михайлович запутался вместе со всем человечеством... так что же поделаешь? На то и трагедия, на то и Вселенское недоразумение. Один Творец знал великую тайну нашей природы. И если бы не была она двойственной, то или зло, или скука залили бы мир. А скука — это тот же хаос и враг живого, та же погибель.
— А если бы вообще ничего не отыскалось у пророков, не за что было бы зацепиться? Или иначе: как же получилось, что недобрый ваш, лукавый, злой Профессор дал столько поводов? — Абрам посмотрел на Виктора подозрительно, но не без юмора. — И христианские богословы, которые ищут в книгах пророков, и даже в Торе, — чем же они лучше раввинов, которые вас так раздражают?
— Ах, Абрам Иосифович! Как же непреодолим соблазн доискиваться до сути! Да откуда я знаю, как в Книгу пророка Исаии попали вещие слова? Что же, прикажете мне еще усовершенствовать и разрабатывать анекдот? Дескать, кто-то упредил Зловредного Профессора и внушил пророку за семьсот лет до пришествия Христа такое важное пророчество. Тогда можно было бы взять там несколько персонажей из академиков, — рассмеялся Виктор, — сталкивать их в хитрой интриге при попытках достучаться в Партбюро. Этого что ли вы теперь ждете от меня? Так это можно в миг сконструировать.
Пусть разница между христианскими богословами и еврейскими законоучителями не так уж велика. Еврейские мудрецы, правда, в своих изысканиях именно тупы. Кого бы вы ни взяли: фарисеи, танаи, амораи, их наследники раввины, каббалисты, хасиды, новые и новейшие раввины, даже раввины, пришедшие к Христу, — все они обожали на алфавите упражняться, из пальца высасывать какие-то жалкие истины. Возможно, они это делали самозабвенно. Лукавый-то членкор позаботился и по сей день, поди, за любимым народом присматривает и при первой возможности «светочей» мысли и теоретиков назначает. Честное слово, изыскания христианских богословов интереснее. Но если вы так уж хотите, пусть христианские богословы не превосходят еврейских мудрецов. Я-то вижу, что это не так, но пусть, пусть... Ведь не в этом дело. Христианство прекрасно, оно дает надежду на спасение. И те, кто обращается к Христу (истово верят, или размышляют), находят в нем великое утешение. Любовь к Богу, любовь к ближнему и призыв свободным сердцем следовать за Спасителем. Вот высший смысл христианства.
Кто же это вам сказал, Абрам Иосифович, что христианство менее требовательно, чем иудейская религия? Да, христианская вера не изводит человека сумасшедшими предписаниями, не запрещает класть мясо рядом с молоком или щелкнуть выключателем в субботу. Но то, чего хочет христианство, несравненно трудней: свободно и без принуждения идти к Христу. Мне трудно, Абрам Иосифович, использовать здесь более возвышенные слова, хоть и немало их, готовых сорваться. Вообще мало гожусь я в проповедники, и вы догадываетесь почему.
Нет в мире ничего труднее, чем свободной волей идти к Богу, а не из страха перед высшей силой. Вот почему и вопрошает инквизитор Христа: «Или тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные, как песок морской, слабых, но любящих тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных?» Но в том-то и мудрость христианства, что оно жалеет и слабых. Именно в этом смысле слабых, Абрам Иосифович, а не в том, что говорят о «социально незащищенных», но, разумеется, и тех тоже. Христианство утешает всех, дает всем новую надежду и силы на новые попытки обрести спасение во Христе. И не станем мы настырно искать, кто надоумил пророка Исаию и справедливо ли окажется его пророчество до конца: «... Он изранен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказания мира нашего было на нем, и ранами его мы исцелились».
О слабости христианства и о высоте его идей столько было сказано разными мыслителями, что ни нам с вами, никому другому никогда не «расставить это по местам». Вот вам из той же поэмы «Великий инквизитор», которую Федор Михайлович сочинил для Ивана Карамазова. Искушения, которым подверг Христа в пустыне дьявол, названы там вопросами «страшного и умного Духа». И вот, что мы читаем об этих вопросах: «Уж по одним вопросам этим, лишь по чуду их появления можно понимать, что имеешь дело не с человеческим текущим умом, а с вековечным и абсолютным». Мы никогда не узнаем, сколько бы ни «исследовали», что испытывал Федор Михайлович, когда писал эту грандиозную поэму в романе. Раздираем ли он был сомнениями, или еще больше укрепился в своей вере, или радовался за Алешу Карамазова, или ужасался вместе с ним, не понимая, как Иван живет «с таким адом в груди и в голове».
Я поэму «Великий инквизитор» никогда не «исследовал». Розанов же написал книгу «Легенда о Великом инквизиторе». И уж можете не сомневаться, он-то все «исследовал». И у него действительно есть много изумительных по яркости, по глубине мысли и по красоте абзацев, которые производят большое впечатление. Вот мне запомнилось, именно по поводу советов «могучего и умного Духа»: «Большего отчаяния, чем какое залегло в эту странную и очень трудно опровержимую идею, никогда не было. Можно сказать, что это — самая грустная мысль, когда-либо проходившая через человеческое сознание, а приведенная страница — самая тяжелая в целой всемирной литературе». Мысль эта у инквизитора, в самых общих чертах, заключалась в том, что Христос пренебрег советами дьявола, знавшего истинную якобы человеческую природу. «Схватился» же я с Розановым вовсе не в связи с его исследованиями творчества Федора Михайловича в этой его книге, а по поводу его пакостного поведения. Ну вот, кажется, и все...
— Знаете, Виктор Борисович, в принципе здесь можно было бы и остановиться. Я отдаю должное и вашему литературному дарованию, и богохульству, и безудержу вашей фантазии, и выдающейся памяти. И анекдоты ваши я понял. Но все равно хотелось бы узнать, как сегодня выглядим мы, то есть человечество, на дисплеях. Ну и извечный наш с вами вопрос (кажется, что мы целую жизнь с вами проговорили) о еврейских прегрешениях. Помните, вы еще по минным полям собирались погулять? Доделаем уж завтра всю работу, правда? Тяжело как-то поздно домой возвращаться. Я когда поздно возвращаюсь, у меня почему-то тоскливо на душе бывает, словно какие-то предчувствия гнетут душу. Вот и сегодня тоже. Сегодня даже особенно.
— Что можно сказать? — грустно ответил Виктор. — Уж каково домой возвращаться в Израиле, это я хорошо знаю... Ну что вы? Что вы?.. Я, конечно же, вас понимаю. Вы именно наоборот хотели сказать: что поздно, мол, плохо возвращаться. Это я так просто, к слову пришлось А насчет того, как мы сегодня выглядим на дисплеях, — это вы в точку попали. На это нужно взглянуть. Насчет еврейских прегрешений тоже. Главнейшее из них мы уже проскочили, решив не пересказывать Евангелия. Вообще, события у Пилата нам уже многие писатели рассказали. И что такое Каиафа и Анна, и каковы вообще были фарисеи. Слово это стало расхожим, события известны всем. Вот вы, например, знаете это все в подробностях не только из Евангелиев, но и от знаменитых русских писателей Андреева, Булгакова. И даже Айтматов руку приложил к благодатной теме и много поведал нам. И сложился за две тысячи лет постепенно такой взгляд на этот вопрос, что евреи, если и повинны в смерти Христа, выкупили уже свой грех своими страданиями. Да и само христианство — подарок евреев человечеству. В конце концов, дева Мария и Иоанн Креститель тоже евреи. Ну и что, что были Анна и Каиафа, Иуда из Кариота, что толпа бесновалась и ревела и не слушала Пилата, который уже искал избавить Христа от распятия? Зато были евреями апостолы и все друзья Христа. А толпа — везде толпа, и сколько раз в истории человечества неправый суд она вершила своими глотками. Виноваты те мерзавцы, что умеют подогревать толпу. В толпе могли быть и те, кто любил Христа, но голосов их не слышно было. Да они и не осмелились бы. Толпа это особое состояние людей, и она всегда единодушна, и рев ее согласен. Это все прописные истины. И если теперь я стану инкриминировать евреям это страшнейшее преступление, то вы возразите, что человечество, которое столько веков и с таким ожесточением мстило евреям, выглядит гораздо хуже евреев. Поэтому я вам найду и другие прегрешения, придется мне походить по минным полям. Но завтра и покончим с этим.
— Ну что ж, до завтра, Виктор Борисович.
— До завтра, Абрам Иосифович.

* * *

Когда Абрам отворил дверь и вошел в гостиную, то сразу же улыбнулся, увидев сына. Если бы сегодня, приближаясь к дому, он снова, как было уже два дня кряду, не увидел машины на привычном месте, то огорчился бы бесконечно. Но, слава Богу, машина стояла, и, входя, он заранее радовался. Через десять минут, переодевшись и умывшись, он сидел в кресле. Но тут же стал замечать, что творится что-то неладное. Сразу вспомнилось, что и сегодня, и вчера по дороге домой томило его тягостное предчувствие.
Глядя на сына и жену, он сразу понял, что у Володи плохие вести. Первое, что приходило на ум, это простейшее: потеря работы у Ривки и отказ этой жадины и безобразницы платить свои долги, которые и по скромному подсчету были никак не меньше четырех-пяти тысяч. Это было то, чего опасались, что было очень скверно, хоть вовсе не смертельно. Но откуда-то же взялись эти новости, как-то ведь Володя узнал это, как-то же это выяснилось. Стало быть, есть о чем рассказать.
Абраму стало представляться дело таким образом, что Володя, придя домой, выглядел неважно или даже казался обескураженным. Фаина заботливо и тревожно стала было расспрашивать. Володя отделался каким-нибудь коротким ответом, даже успокоил мать, но не отрицал, разумеется, что лишается и денег, и работы. И как бы по молчаливому уговору ждали они Абрама, чтобы не пересказывать Володе дважды. Но вот уже и Абрам дома, и глядит на сына и жену, и видит, понимает, что новости из рук вон плохие, а Володя все молчит, словно вообще передумал рассказывать, потому что мелочи эти, мол, не заслуживают долгих разговоров.
Виктория и Мордехай были у себя и не появлялись. Конечно, для общих застолий мало было оснований, хотя бы уже потому, что для одних это был бы обед, а для других, давно пообедавших, вечернее чаепитие. Разумеется, и недавний скандал не забылся, и не скоро еще забудется. Так что некоторое размежевание было в порядке вещей. Но казалось, что и у Мордехая что-то не заладилось и, чего доброго, при всем своем апломбе оказался он не только незадачливым торговцем водкой, но и в дерьмо какое-нибудь попал — до того мрачный был он вчера. Едва ли это только из-за скандала недавнего. Скандалом его не прошибешь, что-то еще у него случилось. А Фаина-то видит это все, переживает за дочку, за планы покупки квартиры, которая теперь особенно была бы кстати, но именно теперь, похоже, отодвигается от них. А тут еще Володя со своими новостями, которых он и рассказывать не желает.
Выглядело так, что за потерей денег и работы кроется еще что-то похуже самих этих потерь. А это все вместе слишком тяжелая ноша для Фаины, при всем том, что она и кладезь здравого смысла, и умница, и не паникерша...
Телевизор не был включен, что тоже создавало неуют и мало похоже было на нормальное течение семейного вечера. Вдруг появилась Леночка, которая, должно быть, решила посмотреть что-нибудь веселенькое или жуткое. Давно бы пора иметь два или даже три телевизора, но все как-то откладывалось это. Абрам нежно погладил внучку по волосам, когда она проходила мимо. Никто из взрослых смотреть телевизор не собирался. В конце концов все устроилось вполне удовлетворительно. Телевизор был включен, звук приглушен, Леночка оказалась в кресле и бегала по телеканалам, а взрослые перешли в пинат-охель . Тут же и горячий суп подоспел. Самое время было поделиться новостями за два истекших дня, если бы новости были получше. Но в любом случае — когда-то же надо.
Володя, тем не менее, похлебав без аппетита, так и не одолев суп, продолжал молчать, а потом полез за сигаретами, показывая желание пойти на балкон покурить, то есть опять откладывая свои новости или даже давая понять, что и новости пустяковые, и рассказывать-то в сущности нечего. Но с другой стороны, до того ясно было, что это не соответствует действительности, что обстановка становилась все тягостнее.
Володя в конце концов закурил прямо за столом, но все еще медлил. Фаина не выдержала:
— Ну что происходит, Володенька? И я, и отец видим, что ты будто не в своей тарелке. И черт с ней, с Ривкой этой дрянной, но я чувствую, что-то еще у тебя на душе.
Володя, не желая терзать мать, сказал вдруг, сам, видимо, того не желая, нечто такое, что было и не к месту, и странно, и едва ли могло успокоить Фаину. Произнес он это, следя за дымом, что всегда у него бывало, стоило ему печально о чем-нибудь задуматься.
— Больше всего обидно, что праздник испорчен был у нас. Такое славное было бы путешествие. А еще хуже, что Зоя моя такой провидицей оказалась.
— О чем ты, сынок? Какое путешествие? — переполошилась Фаина.
— Самое незатейливое... на Кинерет. Первое наше путешествие... А вернее, репетиция будущих наших путешествий, — улыбнулся Володя. — А что, разве я не заслужил отпуск за четыре года?
Фаина, совсем потерявшись, не зная, как понимать его слова, стала едва ли не раздраженно, но все-таки заботливо успокаивать его:
— О чем ты говоришь, Володенька? Езжай хоть сейчас в Москву. Бери денег, сколько надо, не обеднеем мы... Черт с ней, с этой Ривкой, с этой работой...
Володя, не желая ни жаловаться, ни в подробностях что-то объяснять, готов был повернуть разговор и на эту тему, то есть говорить о вещах обычных, о деньгах и о денежных затруднениях, и прикидывать, как бы выкроить денег, чтобы не лопнул их план. Но слишком далеко зашло уже дело, Фаина не могла уже скрывать раздражение:
— При чем тут Зоя? Какие такие неприятности?
Володя не хотел терзать мать и, раз уж он проговорился, стал нехотя пояснять.
— Ну хорошо, хорошо, мама. Не переживай ты, ровным счетом ничего не случилось. В воскресенье сидели мы с Зоей допоздна. Я выпил очень много... Да нет, не с горя, не волнуйся ты, Бога ради. Все было у нас прекрасно, и мы планировали нашу поездку. Но каким-то образом Зоя заметила случайно, что не все у меня так безоблачно. Такая умница, честное слово... и добрейшая душа. Тогда я, чтобы успокоить ее, рассказал немного. А так как выпил я уже изрядно и был чуть ли не пьяный, то вышло у меня длинно и едва ли не цветистым слогом, что вовсе не мой стиль... ну, это вы знаете. Получилось даже романтически, словно вся история в английском замке в прошлом веке приключилась. И бедняжка Оснат из-за болезни Пинхаса просто с ума сходила, после что-то мне порывалась сказать, а в последний день вообще был у нее горячечный бред.
— А кто такая Оснат? — спросила нетерпеливо Фаина.
— Экономка, должно быть, — сказал Абрам, — она же домоправительница, а потом почти уборщица, а в прошлом — так почти что жена. Так что ли, Володя?
— Именно так. Но это все пересказывать теперь, убейте меня, не хочется никак.
— Но и так ведь нельзя, — волновалась Фаина. — Какую-то горячку ты вспоминаешь. Зоя у тебя провидица... и, надо полагать, на какое-нибудь несчастье.
— Ну Бог с ним, мама. Мне теперь меньше всего об этой Оснат хочется говорить.
— И не надо, сынок, — сказал Абрам. — Оставим и Оснат, и пророчества, и предположения. Скажи ясно, что случилось, и дело с концом. А то слишком уж много загадок.
— Сейчас, сейчас, — спохватился Володя. — Я вам все поясню, раз уж я проболтался. А то и впрямь ни то, ни се получается. Загадки и головоломки. Я живо все объясню. Когда я увидел, что Оснат с ума сходит или оттого, что ей ничего не достанется, или понимая, что теперь не сможет и поговорить с Пинхасом, который так и помрет, не придя в сознание, я ужасно жалел ее и думал даже, как ей помочь. И вот когда я закончил свой длиннейший рассказ, то Зоя очень удивила меня. По ее мнению, Оснат эта — змея еще почище Ривки.
— Это, положим, не велика беда, если Зоя оказалась права и две ведьмы друг друга стоят.
— Не перебивай его, Абраша, — рассердилась Фаина. — Он еще и не начал рассказывать.
— Да нет, мама, я уже сейчас заканчиваю. Зоя принялась отговаривать меня от поездки. Дескать, и не время сейчас, и с деньгами у меня плохо, и Пинхас вот-вот должен помереть. И главное, из бреда Оснат якобы что-то вытекает такое, чего следует опасаться.
— Ты так и подводишь нас к какому-нибудь тяжелому сообщению.
— Уверяю тебя, мама, что ничего опасного, тем более страшного. А если я и расстроился, то только потому, что столкнулся с великой гнусностью. Но дай же мне закончить. Несколько фраз всего осталось. Я настоял на своем, и мы с Зоей поехали. Я все время видел, что душа у нее не на месте. Мы были и в Хайфе, и на Кинерете, везде сфотографировались, Зоя старалась радоваться жизни и меня не расстраивать. И я старался не замечать как бы, что ей тяжело, потому что все это я для нее устроил и она очень ждала этого. И я знал, что она ждала и что она необыкновенно благодарна. Одним словом, оба мы очень старались... Но ее тревога передалась и мне, хоть я и не люблю казнить себя, когда совесть моя спокойна... По дороге домой, мы не сговариваясь, решили завернуть в Герцлию. Зоя, хоть и понятия не имеет о дорогах Израиля, сразу поняла мой маневр.
— Вот видишь, Володенька, теперь и мне кажется, что мама права была и рассказ твой только начинается.
— Уверяю вас, что вот-вот конец. Короче говоря, все уже были в сборе. Собственно, и новостей особых нет. Пинхас должен был помереть — он и помер на следующий день. А пока что все уже слетелись. Сынков я сразу признал, оба в кипах . Еще какие-то гости, — со стороны Ривки, наверное. Ривка с сынками ни слова, потому что ясно, что они намерены наследство делить без сантиментов. Оснат одна и с неприступным видом, а в мою сторону даже не поглядела, словно не мне она все эти дни душу изливала — и про завещания, и про каспоматы какие-то, и черт знает что еще... И словно не я жалел и утешал ее, хоть и далеко не все понимал из ее бреда.
— Но в чем же суть всего? — спросила Фаина, теряя терпение.
— А суть в том, что, когда я направился к Ривке, она сделала шаг в мою сторону и злобно зашипела: «Лех! Лех!»  Мало того, она разглядела, оказывается, что Зоя ожидает меня в машине, и что-то забормотала с великой ненавистью. И я уловил, что по ее мысли (я и сам в это не поверил и решил, что не понял и ошибся, истолковав так ее слова) я, пока Пинхас умирает, на ее, Ривкины, деньги гуляю со своей... Ну и так далее.
Фаина и Абрам не знали, что и сказать. Фаина с новой тревогой глядела на сына, стараясь угадать, не сделал ли он после этой дикой выходки Ривки чего-нибудь ужасного и непоправимого. Потому что вспыльчивость была ему присуща, хоть и редко давал он ей волю.
— Не волнуйся, мама. Ничего ужасного не произошло. Я направился к Оснат. Видимо, я сильно побледнел, и эта дрянь не осмелилась меня не заметить. Я заставил ее отойти и медленно и внятно рассказать мне в чем дело. Оказывается, в воскресенье утром ведьма каким-то образом узнала, что с обнаруженного ею счета много раз уже снимали по тысяча двести шекелей. Видно, не зря тогда в бреду у Оснат мелькали каспоматы. Короче говоря, кто-то снимал деньги. И в понедельник могли тоже снять. Но, может быть, и не сняли. Остается только гадать, как ведьма, при такой занятости накануне смерти Пинхаса, могла узнать в понедельник же, что в понедельник не снимали, тем более, что и счет-то не ее, как нам известно. Потому что, если бы она в тот момент считала, что продолжают снимать, то, наверное, в горло бы мне вцепилась. Это я уже потом додумал. В числе подозреваемых, разумеется, все: Оснат, я, Финкельштейн, кухарка, эфиоп и еще кто-нибудь из побывавших там. Я даже не знаю, чему мне больше удивляться теперь, — рассмеялся Володя.
— Ну, а насчет Оснат... ты ведь делал упор на это, — вспомнила Фаина.
— Вот-вот... Она подозревается, что выкрала не только эту карточку, но и бумаги Пинхаса... по просьбе сынков. И вот теперь она (это после всех-то ее причитаний и излияний; а сколько еще прежде она мне о горькой своей судьбе рассказывала!) глядит на меня как на врага. И всячески демонстрирует и гостям, и Ривке, что у нее не может быть со мной ничего общего. И представьте себе, даже высокомерие появилось, и она как бы дает понять, что лучше бы нам с Финкельштейном не запираться. И она готова с Ривкой дружить, и готова, чего доброго, начать ей помогать выводить меня на чистую воду. Не говорить со мной совсем она не осмелилась, но зато, разговаривая со мной, дает понять всякому, кто на нее бы посмотрел, что говорит сердито, презрительно и хочет поскорее кончить разговор. И даже советует мне уходить поскорее и не приходить на похороны.
— Но Ривка ее от этого не перестает подозревать? Так ведь ты сказал? — поинтересовалась Фаина.
— В том-то и дело. Ривка — это чудовище особого сорта, которое может ненавидеть лютой ненавистью сразу всех подозреваемых, — Володя опять улыбнулся и как-то странно взглянул на отца.
Абраму показалось, что Володя не прочь бы здесь сказать что-то эдакое по поводу еврейской натуры, но щадит его. Конечно, это могло ему и показаться.
Никто не заметил, как подошла Виктория. Тут Фаина вспомнила и все ее рассказы про назойливую и гадкую Ривку, и подумала, что Володя может не остановиться перед каким-нибудь невероятным поступком. Володя мало того, что может вспылить, но и посоветовать ему что-нибудь в духе благоразумия бывает непросто, потому что он не большой любитель принимать советы. И таким он был и в старой своей сумбурной московской жизни... А тут еще у Марика что-то не клеится. А не дай Бог, у Виктории на работе начнется... Фантазии далеко унесли Фаину, но всего лишь на несколько мгновений. Именно здесь начался у них общий разговор. Абрам высказал очень дельную мысль о том, что если Ривка будет клеветать и злословить в банке, то недолго и в суд подать. Иска о клевете она не выдержит, так как у нее и вилла в руинах, и сынки, и наследство. Каков бывает суд в Израиле, никто сейчас и не думал. Абрам даже использовал восточную мудрость: сиди, мол, на пороге своего дома, и мимо пронесут труп твоего врага.
Виктория и Фаина приободрились, к Фаине вернулся ее здравый смысл, и размеры случившегося перестали казаться пугающими. Впрочем, и хорошего было мало.
Абрам же, успокоив, как умел, своих близких, сказал вдруг Володе:
— Идем, сынок, посидим у тебя, поразмышляем.
— Хорошо, папа. Вот сейчас только помогу здесь.
Володя частенько делал подобную работу, нисколько не чинясь. Он молниеносно, но без суеты, все мыл, правильно расставлял, протирал. После его мытья посуды на кухне все сверкало. Сегодня особенно не хотелось ему уходить из-за стола барином. Хоть так порадует он мать и сестру...


Через пять минут Володя вошел в свою комнату, сел у окна так, чтобы дым не мешал отцу и приготовился слушать без малейшей тревоги или настороженности. Любопытное их собеседование продлилось довольно долго.
— Интересно, — начал Абрам, — помнишь ли ты все обстоятельства. Как ты прибежал на крики — это известно. А вот что ты застал там?  Помнишь, ты рассказывал насчет сейфа... и прочее...
Володя улыбнулся:
— Ты что же, будешь расследовать дело о краже карточки? Начни тогда с того, что он мог сам ее отдать кому-нибудь, ну... хоть бы какой-нибудь любовнице своей бывшей...
— С какой стати? При такой скупости и после того, как сам сделал себе тайный счет... Да и кто вообще отдает каспоматы?
— Почему бы не дать? Вот ты бы дал свою карточку... ну, кому бы?.. нет, не мне, — засмеялся Володя, — у нас с тобой общий счет, а Витке, например?
— Это можно, конечно. Но Пинхасу некому давать карточку на неопределенный срок, хоть я и не знаю круг его друзей. Вообще, такое бывает редко. Это может быть житейский незначительный случай. Езжай, мол, на рынок, возьми моей карточкой сто шекелей, купи и приезжай. Есть другие способы дарить деньги. А документы?
— Что ж, ты прав. Приходится признать. А Витка говорила, что счет в банке «Апоалим» именно на имя Пинхаса?
— Ты разве забыл, как сообщил об этом, когда приезжал за мной в пятницу?
— Точно, точно. Даже не надо сейчас переспрашивать, а то они еще смеяться будут над нашим расследованием. Мало того, хоть Ривка и ненормальная, но если бы она не сделала открытие, что Пинхас перечислял деньги на свое имя, то зачем бы она искала то, чего, может быть, и не существует?
— В этом смысле она вполне нормальная. Более того, она очень хорошо понимает, что только ненормальный может открыть счет на свое имя, а документы на него кому-нибудь отдать.
— А о маразме ты как-то говорил? В самом деле, зачем человеку плодить счета?
— Этого никто не знает и не узнает уже. К нему в голову, должно быть, входили «хитрые идеи». Не исключаю, что бедняга надумал писать еще какие-то завещания. То, что на счетах с сынками, автоматически отходит к ним, а кто там еще у него есть, мы не знаем. Зачем он делил свои деньги, мы не поймем. Но открыть такой счет и отдать по нему все документы может только сумасшедший. Лучше просто взять да и подарить деньги. А отдать документы — значит и номер забыть (при таком-то количестве счетов и в этом возрасте). Мало того, счет на его имя, а орудовать там будет другой, и то только с помощью карточек. Хватит, Володя. Если мы эти версии будем взвешивать, то это значит, что мы сами полнейшие маразматики, еще почище покойного Пинхаса.
— Ты меня убедил на все сто процентов. И убеждать не надо было. Я соглашаюсь, что кто-то взял бумаги и карточку. Пропали документы и карточка магнитная, или даже две карточки, или десять карточек, чековые книжки, какие-то еще супербумаги, которым нет цены. Да пусть и все ее картины выносят. При чем тут я?! Зачем я должен искать себе алиби? Старый человек раскрывает свой сейф, раскладывает сдуру бумаги на столе, а в это время у него удар случается. Начинаются вокруг него танцы. Дом полон народу: симпатяга эфиоп по имени Бени, кухарка, жена злого нрава, экономка, мечтавшая когда-то сама стать женой, истерзанная своей хозяйкой и своими переживаниями, скорая помощь из трех человек, мерзавец каблан. И мы с Финкельштейном, наемные рабочие, которым и зарплаты-то не заплатили. В доме бардак, всевозможные передвижки, вокруг дома вообще разруха. И вдруг в этом бардаке какие-то бумаги с его стола пропадают. Эка невидаль! Потом кто-то несколько дней с его счета, с одного из его запутанных счетов, деньги карточкой снимает. Так может быть она сама же их и снимает? Все кончено, хозяин умер, деньги больше не снимают, наследники делят наследство. Какой же суд станет разбираться, что с одного из счетов кто-то деньги снимал? А с других счетов, может, еще больше снимали. Бумаги у тебя пропали? Так и ищи свои бумаги.
— И я с тобой согласен, — спокойно ответил Абрам. — Формально ты прав, по существу тоже. И все же мне хочется подумать, кто же мог взять эти бумаги. Раз это очень похоже на правду, что бумаги именно в тот день исчезли, так почему бы не подумать? Да, ей не с чем идти в суд, я это очень хорошо понимаю. Но на то и ведьма, чтобы безобразничать. Язык у нее как помело, и при этом злобный. И все факты начинают на нее работать, тем более, что она убеждена, что бумаги и карточки украли. Это подхлестывает ее злость и фантазии. Вот представь себе, она начинает болтать в таком примерно роде. Черт, мол, ее дернул с олимами связаться: всю виллу испоганили, работу не кончили, авансов требовали, угрожали. Пинхас от этих переживаний заболел, а олимы эти, мерзавцы, в общей сутолоке карточку и бумаги у него сперли и бессовестно целую неделю деньги снимали. Конечно, это все выглядит более чем дико. Но время-то идет, все отодвигается. И она садится в банке к какой-нибудь служащей и начинает небылицы свои рассказывать, сокрушаться, говорить, что зарекалась с олимами связываться. А то, что она сознает, что кража как таковая и получение неоднократное денег имели место, придает ее словам особую как бы правдивость. Она, конечно, будет говорить, что ничего не может доказать, и палец прикладывать к губам и делать как бы предостерегающие знаки. А Вита наша будет нести все больший урон. Так же Ривка может и в полиции изложить суть своей жалобы. Вот, полюбуйтесь, меня обокрали на восемь-десять тысяч, доказательств у меня нет. Но за этими разбойниками надо присматривать. Они своей бездарной работой, мол, и своими угрозами мужа в могилу свели. Она и всплакнуть может. А о том, чтобы тебе получить деньги свои — и речи быть не может! А деньги тоже немалые. Скорее всего, полиция такие бредни и слушать не станет. А что, если станет? Конечно, тебе это все равно ничем не грозит. Но ты вдруг из честного человека и прекрасного работника превращаешься в подозреваемого. Тебя ограбили, и ты же подозреваемый.
— Знаешь, папа, это можно каждые пять минут перекручивать. Взглянул так — дело пустяковое, ничтожное и смешное. Взглянул иначе — сплошной моральный урон, денег законнейших лишился, еще каких-то неприятностей надо ожидать.
— Давай, Володенька, чуть-чуть, так просто, для пробы, поразмышляем. Хорошо в любом случае иметь бесспорное доказательство своей невиновности. Тогда можно прийти к ней, сказать с достоинством и спокойно (не сомневайся, переводчики найдутся), чтобы не смела пакостить, болтать, оскорблять нас своими подозрениями. И чтобы деньги вернула, потому что управа на нее имеется. Пусть это будет блеф с нашей стороны и шипящая змея (как она мне теперь, после твоих рассказов, представляется) мало реагирует на членораздельную внятную речь, но моральное преимущество переходит к нам. Отсудить у нее деньги трудно без договора, и она понимает это. Но клеветать она поостережется. И хоть она и змея, но слушать ее можно заставить, потому что не всегда она шипит, а иногда и говорит со сладкой улыбкой. Уж я-то о ней наслушался со всех сторон. Ну, черт с ней... Так что же там творилось, когда ты пришел на крики этой самой, как ее?..
— Оснат... Хорошо, будь по-твоему. Первое, что я там увидел, было огромное количество картин. Часть из них перемещали временно из одного холла в другой. Видимо, она с кабланом хотела там какие-то облицовочные работы делать. Я видел как-то, она с ним ходила по всей вилле и рассказывала свои идеи. Некоторые картины из ее верхних апартаментов эфиоп тоже снес. Все это он прислонил к стенке... Подожди, давай я тебе нарисую, лучше один раз увидеть...
Володя взял ручку и блокнот и стал быстро и чисто все показывать и пояснять:
— Вот тут, близко к углу, кадка с растением стоит, совсем неподъемная. Вот коридор широченный с двумя поворотами — из одного холла в другой. Вот здесь он поставил картины, и вот здесь. Заметь, что я все примерно в масштабе рисую, — засмеялся Володя, сам довольный тем, как все прорисовывается. — Вот кабинет, окно, огромный стол его, вот сейф. А вот кресло, в котором он и сидел, когда я заходил. Я не понял даже, в сознании он или нет... Ну вот... Пришел черед, как видно, тащить большую картину, ее принесли, и выяснилось, что эфиоп Бени другими картинами так стеснил проход, что большое полотно в тяжелой раме хвостом заденет стоящие картины. А что такое задеть картину, даже не поцарапав ее, зная Ривку, легко себе представить. Не говоря о том, что большущее это произведение искусства вообще не лезло. Переставлять малые картины, когда в руках огромная, невозможно. Облокотить большую? Неизвестно на что. И это еще не все. Я сейчас точно все эти затруднения понимаю и все это представляю, хоть и считаю следствие, затеянное тобой, напрасным.
— Но ты все-таки рассказывай.
— Переставлять полотна нехорошо еще и потому, что в любую секунду явится Ривка и увидит беспорядок. Я только сейчас понимаю, до какой глупости они с кабланом дошли. Одновременно, видимо, в целях ускорения, он собирался облицовывать холл и что-то еще делать наверху у нее. И вот она дирижирует, но задержалась почему-то наверху, а здесь идет все это движение картин. Есть отдельные в целлофане, есть без целлофана, есть акварели под стеклом. Не дай Бог что-нибудь перепутать, а о том, чтобы уронить — я уже не говорю. И вот, когда создалось столь тяжелое положение, то кто-то, должно быть, догадался открыть дверь в кабинет Пинхаса. Известный прием. Знаешь как отворяют иногда дверь посторонней квартиры, чтобы развернуть на лестничной площадке что-то негабаритное. Вот это было то самое. Я когда пришел, то картина так и стояла в дверном проеме, прислоненная к косяку, а Бени так и торчал возле нее, то ли придерживая ее, то ли сам за нее держась, — рассказывал Володя, улыбаясь и тем давая понять, что не принимает следствие всерьез.
— А что, Оснат вместе с эфиопом картины таскала?
— Ну что ты? — Володя вдруг сообразил, что забыл эту сторону вопроса. — Отдельные картины она могла бы носить вместе с ним. Но большую часть, а тем более эту огромную картину, она не стала бы двигать. Я тебе не рассказывал об этой Оснат, но теперь ты знаешь уже немного, и я еще чуть поясню. После того, как полновластной хозяйкой стала Ривка, Оснат сделалось очень плохо и она, даже рискуя быть смешной, цеплялась за свое прежнее положение домоправительницы. Меня она кликнуть не могла, потому что я по должности уже перерос ее. Я был теперь и электрик, и сантехник, и хранитель бассейна, и садовник! Ты вдумайся только. А ей грозила участь уборщицы в ее родных владениях. Ну как же ей было не цепляться...
— Понятно, Володя, об Оснат поговорим еще. А кого же она кликнула?


Они молчали, глядя друг на друга, думая, конечно же, об одном, и Абрам глядел проницательно исподлобья. Но он был немало удивлен, когда Володя высказал свою мысль.
— Кликнуть-то она могла, ты прав, только Финкельштейна. Такое случалось и травмировало его, пожалуй, еще хуже чертова отбойного молотка. Он бы отказывался от этого всего, но как же откажешься, когда ты подвешен этой гадиной кабланом. Чуть проявил строптивость, и получается так, что ты неправильно себя ведешь с такой важной клиенткой. И эти копейки держат тебя на таком страшном крючке. Это счастье, что я никогда не оказывался в таком положении. А вообще, я считаю, что никто больше Финкельштейна не имел моральных прав залезть в карман к этим богачам и именно он менее всех способен это сделать.
— Нет, так нельзя, Володенька! Что же ты его исключаешь из рассмотрения? Давай все это отбросим, а будем искать только, кто находился в комнате хоть несколько мгновений без свидетелей. А психологию пока забудем. А то получится, что Финкельштейн взять не мог, сама Ривка взять не могла, Оснат взять не могла. Для каблана это слишком мелко, не станет он такими глупостями заниматься, имея договор на миллион.
— По поводу Оснат ничего сказать не могу. Я ее раньше очень жалел, не понимая, как маразматик Пинхас мог поставить ее в такое дикое положение. Потом, как ни странно, Зоя, не видевшая в глаза этой Оснат, надоумила меня, что она совсем не бедная, не плативши за квартиру и питание четверть века. Потом я подумал, что инфляция лет десять назад (или когда она была здесь? — не суть важно) могла лишить ее сбережений. Начнем с того, что она могла рассчитывать на что-нибудь в завещании. С другой стороны, и пенсия ей причитается...
— Значит, она не могла рисковать лишиться всего этого? Значит, и ее, бедняжку, исключить?
— Нет, теперь я так не думаю. Видя, что Пинхас уже одной ногой в могиле, и понимая как ужасно он поступил с ней, она могла в этот же момент помешаться от мысли, что уже не сможет поговорить с ним... Она в отчаянии могла схватить этот... А что это было? Что схватить?
— Это мог быть и бумажник очень пухлый, и папка роскошная с молниями и отделениями. Там можно все вместе хранить: и бумаги, и карточки, и секретные коды к ним. Для того и сейф. Значит, Оснат взять это могла, а Финкельштейн не мог? У него же было такое точно отчаяние, если не страшнее. Ты мне сам рассказывал, в каком он был состоянии, понимая, что зарплата его откладывается на неопределенный срок.
— Но Финкельштейну-то искать завещание среди Пинхасовых бумаг не приходится. А бумажником как честный благородный человек он бы не прельстился, тем более видя Пинхаса в таком положении. В жизни бы он не взял, несмотря на то, что штукатурка с лихвой все выкупает.
— Как можно знать, что творится с человеком в тот или иной момент? Я, например, полагаю, что в иных случаях любой мог взять это нечто... Будем считать, что это был бумажник, потому что папку не сунешь в карман. И если ты считаешь, что у него есть все моральные основания взять капельку из их богатства (и я, предположим, так же считаю), то он, надо думать, то же самое, как минимум, сознавал. Так отчего же ему из какого-то отвлеченного благородства свое законнейшее не взять? И если видишь толстый бумажник, то первая мысль, что он денег полон. Правда, насколько я узнал Финкельштейна, ему, действительно, тяжело было бы пачкаться этой кражей.
— А Оснат могла бы запросто схватить. Ей и спрятать легче в доме, в своей же комнате.
— И потом сидеть как на иголках? Лучше уж унести прочь именно из этого дома. Но кто же об этом думает в такой момент? И так без конца... Все новые и новые соображения будут, и все пальцем в небо. Давай отбросим весь «психоанализ» полностью, а составим только список тех, кто мог взять без свидетелей.
— Тогда приходится в этом списке на первое место Ривку поставить. Когда я выходил из комнаты, где я провел несколько секунд, Ривка приближалась чуть ли не бегом. Она примчалась на те же крики Оснат, но путь ее длиннее, потому что она спускалась по парадной лестнице, а я по боковой. Я видел, как она вошла, а уж после, гораздо позже (это совершенно точно) присоединились к ней каблан и прочие...
— Да, Ривка на правах жены могла даже открыто, а не тайком взять что-нибудь. И она не меньше Оснат интересуется завещаниями. И судя по характеру бумаг на столе, можно было очень заинтересоваться чем-нибудь. Но если она сама снимала со счета эти деньги, то зачем же ей было устраивать перед нашей Витой такой театр, искать неизвестный счет, адвокатов подключать. Только лишь для того, чтобы потом у нее был повод не заплатить тебе каких-то четыре-пять тысяч. И заниматься этим в такой момент, когда речь о миллионах идет? Нет, когда я говорю: составим список совершенно формально независимо от мотивов и личностей, то я имею в виду не полный абсурд, не бессмыслицу.
— А почему такая уж бессмыслица? Если она не имеет права на этот счет, то взять хоть что-нибудь каспоматом, мне не заплатить, Оснат прогнать или как-нибудь травмировать. И при этом не заплатить ей. Глядишь, и наберется тысяч двадцать.
— Это ты серьезно? — взглянул на него, чуть прищурившись, Абрам.
— Нет, это я к вопросу о формальном списке, — сказал Володя, теряя нить рассуждения, но со смехом. — Я больше скажу. Запиши и меня в этот список. Поскольку душа человеческая — потемки, то и я мог взять этот воображаемый бумажник, а потом все это разыгрывать и перед Зоей, и перед вами сегодня.
— Если глядеть на это с точки зрения чужого человека, а не с моей, то ты обязательно попадаешь в такой список, а Ривка никогда не попадет. Если бы исчезли не восемь тысяч шекелей, а тысяч эдак с двести, тогда и ее можно было бы включить. Однако, Володенька, давай серьезно разберемся. А ты знаешь? — мы уже почти разобрались. Сперва закончим с Финкельштейном. Почему мы решили, что он первый вошел в комнату, а не Бени?
— Это ты так решил, а я ничего подобного не говорил.
— Как же? Когда ты прибежал, то эфиоп как стоял подле картины, так и продолжал стоять, только к косяку привалился.
— А откуда ты знаешь, как он прежде стоял? Может быть, он первый вошел, взял бумажник...
— Постой! Ты же самого главного не рассказал: от кого Оснат вообще узнала, прежде чем поднять крик? Она должна была узнать от кого-то, и вот почему. Когда возникла идея воспользоваться территорией Пинхаса для маневра, то должны были или предупредить его, или войти без предупреждения. В первом случае Оснат должна была постучать или войти без стука со словами «Слиха,  Пинхас». Если бы она увидела, в каком он состоянии, то картину бы уже не заносили.
— Почему? Я же говорил, что ее некуда было облокотить. Все равно так бы и поставили, задвинув насколько возможно в кабинет Пинхаса, чтобы коридор не загромождать.
— Никогда в жизни. Никто не станет задвигать в кабинет картину и маневрировать там, когда такое случается. Ее отнесли бы на прежнее место. А если бы вошли без стука, то незачем было Оснат идти впереди и руководить. Ей наоборот нужно снаружи подавать команды, чтобы там, в коридоре, ничего не задеть. А скорее всего, вообще не так было. Оснат, вероятно, заглянула к нему, объяснила, в чем дело, потом вышла и стала направлять их, причем так, чтобы подать картину в кабинет ровно настолько, сколько требуется, и не причинять Пинхасу лишнего беспокойства. А уж когда вошли, это и случилось, потому что инсульт часто мгновенно случается. Я сам это видел: р-раз! — и человек не шевелит ногой и рукой и говорить не может. Так от кого же Оснат узнала все-таки?
— Затрудняюсь сказать.
— Тогда припомни еще что-нибудь. Список же наш пополнился пока эфиопом. Что ты скажешь о каблане?
— Когда я приближался, каблана не было, когда выходил — тоже не было. Я вышел — через несколько секунд ворвалась туда Ривка. Что было потом, не могу точно вспомнить. Скорая помощь приехала очень быстро. И что характерно — вызывал ее каблан. Дай подумать. Как же это было? Мы с эфиопом отнесли картину. А когда вернулись, то Ривка уже переложила все в сейф, на столе было чисто. Она же и велела нам убрать картину с дороги. По-моему, в этот момент и появился каблан, то есть я имею в виду в тот момент, когда мы убирали картину. Мы, так сказать, заканчивали начатый маневр. Это длилось довольно долго. Какое-то время мы препятствовали каблану войти в комнату. Еще вспомнил, что картину мы начали перемещать не сразу после того, как вошла в комнату Ривка. Прошло еще много времени... Я хотел было успокоить Оснат или узнать хотя бы, что с ней творится. Но из этого моего поползновения ничего не вышло, потому что для этого нужны те расхожие житейские или какие-то специальные слова, которых в моем иврите на тот момент не оказалось. Не менее минуты шла общая суета. Ничего не вспоминается. Не могу, например, припомнить, выходила ли из комнаты Ривка. Помню, что кухарка пришла. Но чрезвычайно важно, что каблан прибыл уже после этого всего. И помню, как он как бы подтвердил, что вызвал скорую помощь. Но утверждать, что пока мы относили картину, не было момента, когда Ривка выходила, а каблан в это время оставался, я не могу. Еще раз: мы начинали движение — появился каблан; мы отнесли картину (со всеми предосторожностями) — скорую помощь уже пригласили, на столе чисто. Несли мы картину минуты две, а может быть, гораздо дольше, потому что мы ее ставили и осматривались. Вообще, очень похоже на то, что каблан и Ривка вместе находились возле Пинхаса и вместе вызывали скорую помощь. Ну теперь ты имеешь полнейший отчет, веди дальше следствие, — расхохотался Володя.
— А что же Финкельштейн?
— Пока ждали скорую помощь, я вышел на улицу и встретил там его. Он был бледен, состояние его было... ну, как тебе объяснить?.. Нечто среднее между испугом и досадой. Кстати, я хотел у него узнать, как это случилось, кто заметил и тому подобные вещи. Но это было не более, чем праздное любопытство, потому что факт уже свершился, ждали скорую помощь. А о том, что почти через две недели мы здесь затеем следствие, я тогда сообразить не мог, — снова, как уже не раз, сбился Володя на шутливый тон, потом заговорил серьезно. — Он как будто порывался что-то мне рассказать, но в этот момент мы услышали сигналы скорой помощи. Я пошел открыть ворота, потому что никто заранее не догадался. А когда мы продолжили, он говорил о погибшей своей зарплате. Но это же и могло быть то важное, что он и хотел сказать.
— Мысль о зарплате может сильно давить на человека, но заставить его побледнеть, ходить туда-сюда, нервничать...
— Это ты зря. Можно не то что побледнеть, а концы отдать... Он сегодня собирался напомнить о зарплате, но в такой момент это сделать невозможно. Предчувствие же говорило ему, что каблан, который и раньше только отмахивался или говорил «йом-йомайм»,  теперь, свернув временно работы, и не подумает платить. Все его опасения блестяще подтвердились. Так разве такое страшное предчувствие — не причина, чтобы побледнеть? Это после полутора-то месяцев на подмостях, при долгах и когда дома ни копейки!
— Хорошо, Володенька, оставим это. Итак, список наш включает всех, кто тогда находился на вилле. Врач и санитары, приезжавшие за Пинхасом, в список не входят. Исключаем Ривку и каблана. С этим ты согласен? Это же просто.
— Да, согласен. Если каблан вошел в присутствии Ривки, то он знает, что Ривка видела бумажник или папку.
— Правильно. Кухарку исключаем из самых общих соображений. Плюс к этому она тоже после Ривки зашла, если вообще заходила. Остаются эфиоп, Виктор и Оснат. Оснат, в принципе, можно было бы исключить из тех же соображений, что и каблана.
— Нет, это совсем другое. Она не могла бы в тот момент смекнуть, как говорится, что носильщик, сообщивший ей, видел уже бумажник. Кроме того, она могла войти и первой вопреки твоим теориям. Например, она входит стоит спиной к Пинхасу и дирижирует ими. Потом поворачивается и видит... Тогда она поднимает крик... Они ставят картину... Нет, ничего не получается. Но это все, папа, натяжки какие-то. Кто там вошел первый, кто второй... Так ли уж это важно? В конце концов, я тоже вошел далеко не первый. Значит, я тоже знал, что уже не менее двух человек видели бумажник. Зачем же мне рисковать работой и той суммой, что мне должны, ради бумажника, в котором, скорее всего, нет и половины этой суммы? Глупости все это.
— Но с точки зрения сумасшедшей и злой Ривки ты выглядишь одним из наиболее подозреваемых.
— Что же ты хочешь, чтобы я пошел к ней и спокойно, с достоинством, с переводчиком, как тебе это представляется, указал ей на Финкельштейна?
— Что ты, Володя, побойся Бога. Я сказал, что если она будет разбойничать и откажется платить, то есть всегда возможность с ней поговорить таким вот образом. А причем тут Финкельштейн?
— И для этого я должен перед ней доказывать свою невиновность? Поговорить с достоинством означает, по-моему, совсем противоположное.
— Нет, я сказал только, что лучше иметь про запас, так сказать, неопровержимое доказательство своей невиновности, — не очень уверенно сказал Абрам.
— А что это такое? В данном случае неопровержимо доказать свою невиновность — значит найти виноватого. А найти виноватого — значит схватить его за руку, когда он деньги снимает карточкой. А до того она может подозревать и меня, и Финкельштейна, и Оснат, и эфиопа. Для суда это все лепет. А если она начнет пакостить, то я найду способ... Другое дело, что я знать не буду, когда она будет пакостить... Тебе же почему-то хочется отыскать виновного.
— Истина тоже что-то значит в любом случае.
— Не нужна мне истина. Именно в этом случае меньше всего нужна.
— Понятно, Володенька. Я это понимаю так. Если бы болтовня Ривки стала по-настоящему опасной, а ты был бы на сто процентов убежден, что именно он виноват, то и тогда не пошел бы объясниться с Ривкой.
— Ни в коем случае. Я это и виной не считаю. Отбойный молоток все выкупил. Я думаю, и ты бы не пошел доносить на него. Конечно, можно изобретать всякие особые ситуации. Но сегодня и нам ничего такого страшного не грозит, и вина его далеко не доказана. И когда он получит когда-нибудь с Шимона, если такое возможно, то и тогда никакой вины за ним не будет, а они еще будут перед ним виноваты, если предположить, что нам с тобой известно на сто процентов, что он снимал деньги. Но, повторяю, это тоже сегодня неизвестно.
— Это-то, положим уже известно. Нам с тобой известно.
— Каким образом?
— Я, например, помню, как он в самом начале наших бесед сказал как бы некую несуразность, потом вроде смутился. Вообще по мере того, как он снимал у Пинхаса деньги, отчаяние его как бы уменьшалось. Это я сейчас вижу, после твоих сообщений. Ты можешь теперь что-нибудь еще вспомнить? Вспомни, например, когда они разъехались: эфиоп, каблан и Виктор наш.
— Эфиоп? Он бродил еще долго, что-то делал под руководством Оснат. Каблан или в связи с болезнью Пинхаса, или по своим делам уехал. Он и раньше уезжал, бывало, и Витя, закончив работу и собравшись, вынужден был долго ждать его, я помню и такие случаи. Работа у этого Шимона кончается в три, и в три он обязан развозить. Я помню очень хорошо, что ублюдок в тот день так и не вернулся. Я вообще его с тех пор не видел. Он, может, и бывал на вилле, но я его не встречал. Несчастье с Пинхасом произошло часа в два. Виктор с тех пор, конечно, не работал. В три часа, когда каблан не появился, он стал подумывать, что надо бы уезжать автобусом. Потом он сообразил, что расстаться таким способом с кабланом — наихудший вариант. Он еще ждал до четырех. Я тоже не уезжал. Оснат бродила по вилле как помешанная, но на телефонные звонки отвечала. Ривка не забывала названивать. Мы с эфиопом еще кое-что двигали, а Финкельштейн после трех был уже свободный человек. Но и до трех он ни к чему не прикоснулся, сложил только свои инструменты. В четыре часа выяснилось, что Ривка просит меня закончить кое-что. Я безусловно считал тогда своим долгом выполнить любое ее поручение, включая, например, и поездку куда угодно. В конце концов стало ясно, что именно я должен сделать. Кроме того, я должен был сложить инструменты. Я считал, что за сорок минут управлюсь, а после этого предлагал ему отвезти его в Кфар-Сабу до самого дома. Наверное, при других обстоятельствах он бы помог мне, это было бы очень в его правилах. Но он только поблагодарил меня, попрощался и ушел. И что же из всего этого вытекает?
— Определенного ничего не вытекает. И ради Бога, ты не подумай, что я хочу непременно и специально доказать его виновность. Но и в этих маленьких фактах я хоть что-нибудь да нахожу. Если воображаемый бумажник был у него, то он должен был очень стеснять его и физически, и психологически. Я же не говорю: для суда вина его доказана (тем более, что и суда никакого не будет и быть не может). А только для нас с тобой...
— Но это и не вина вовсе, повторяю. И самый честный, честнейший человек имеет право после стольких мучений и такой работы получать напрямую с чертовой Ривки, минуя каблана. Мне другое непонятно: как он мог, войдя в кабинет и пятясь с этой картиной, приблизиться к столу, а потом, видя Пинхаса в таком состоянии, взять что-то с его стола.
— Это и мне непонятно. Пусть это и остается загадкой. Здесь нужны детективы не чета нам с тобой, сынок. Но и эфиоп, войди он первый, оказался бы в таком же точно положении. А считать, что эфиоп такой грубый, малочувствительный человек, — это и неразумно, и несправедливо. У эфиопа, однако, с точки зрения непредвзятого следствия, есть то преимущество, что он потом свободно перемещался, работал и разгуливал, что не так просто сделать, имея при себе большой тяжелый бумажник, тем более, как ты говоришь, «при обстоятельствах». Можно было бы еще много здесь изучать: кто как был одет, кто отлучался к своей сумке.
— Этим-то мы точно сегодня заниматься не будем.
— Оснат я сразу отбрасываю, что бы ты ни говорил. Готов даже согласиться, что она самая дрянная из всех действующих лиц, включая Ривку, как проницательно разглядела Зоя. Все равно я ее отбрасываю...
— В одном я с тобой согласен: пусть и останется загадка. Если Оснат и эфиоп не могли взять, то наверное Финкельштейн еще меньше способен на это. Из тысячи олимов, я не сомневаюсь, едва ли найдется пять человек, которые могли бы сохранить хоть каплю достоинства на этих подмостях, которые столько дней уже не идут у меня из головы. Ты же вывел его «виновность» из каких-то других наблюдений и соображений. Так что пусть остается загадка. Боже мой, папа! Двенадцатый час! Тебе же выспаться нужно.
— Сейчас иду. Я знаешь о чем подумал? Он сперва очень интересовался состоянием дел на вилле. Мы-то беседуем совсем о другом, и завтра в последний раз будем долго беседовать, а потом «в свое удовольствие подметать», но я обещал ему все рассказывать. Теперь же положение мое какое-то особенно фальшивое и двусмысленное.
— А ты и расскажи о состоянии дел. И если он, как ты полагаешь, деньги снимает, то будет знать, что самое время завязывать с этим.Да он и сам... или тот, кто снимал, — с улыбкой поправился Володя, — догадался, по-моему. Привет от меня передавай.
— Ах, Володя! Не знаю, кто там благородный, кто неблагородный, кто честный, кто нечестный. Знаю, что нет на свете человека добрее тебя.
Абрам при этих словах слегка обнял сына. Они и не заметили, что уже стоят не в комнате Володи, а при входе в гостиную. Пожелавши друг другу спокойной ночи, они разошлись. Володя собирался выпить чашку чаю, а потом, может быть, и покурить на балконе. Абрам же свернул за угол, чувствуя страшную усталость от огромных сегодняшних разговоров.


Когда Володя вошел в гостиную, на кухне щелкнул выключатель. Кухня у них была тут же при гостиной. Стена, отделявшая кухню от холла, была, можно сказать, условная. Два заплечика этой воображаемой стены только намечали границу. То же было и с пинат-охелем. И все эти три помещения: кухня, холл и пинат-охель были по сути одно и составляли большущую гостиную, если кому-то больше по душе это слово. В Израиле же в ходу словечко «салон». И немало этих самых салонов именно с таким устройством, что имеет свои преимущества и свои минусы.
За заплечиком, отделявшим кухню, Владимир увидел Мордехая. Оба при этом испытали неловкость, особенно деликатный Володя. Мордехай был откровенно угрюм и даже зол. Придя в гостиную с другой стороны попить чайку, потому что спать он не мог, он замешкался включить свет. Володя сразу сообразил, что Мордехай слышал их с отцом последние слова. Скоро Володя установил (представив мысленно их с отцом приближение и приняв во внимание, что шагов на кухне не было), что Мордехай слышал как раз то, что меньше всего ему следовало услышать. Володя расстроился, сделав это открытие.
— Что же ты сразу свет не включаешь?
— А я и не собирался включать. Здесь все отлично видно от фонаря на улице. Это я включил, когда ты вошел, — проговорил Морди так, что сразу было понятно, что он и слышал, и намотал на ус.
Володя сидел, понурив голову, а неловкость все нарастала. Пожалуй, даже больше, чем Мордехаево подслушивание, вызывало у Володи досаду то, что оба они пришли попить чайку. Так естественно и просто было подать две чашки, но после их великого скандала в четверг, Морди, который и раньше не слишком разогнался кого-нибудь обслуживать, совсем не собирался сделать это теперь.
Обслужив одного себя, Морди расположился за столом, там же где сидел и Володя, который сразу, даже при плохом освещении в этом углу, заметил, что вид у Мордехая очень скверный: глаза красные, взгляд мутный и озабоченный, несмотря на всегдашнюю мину нахальства и превосходства среди всех членов семьи. Это выражение лица, которое появилось у него в Израиле и словно приклеилось, на сей раз никого не могло ввести в заблуждение. Видно было слишком ясно, что у него имеются неприятности и он не знает, как из них выпутываться. Но мало того, что неприятности были сами по себе значительны, они появились на некотором мрачном фоне эмоций, которые угнетали его не меньше, чем сами по себе неприятности.
Володя, видя вконец расстроившегося человека, к тому же члена их еще недавно вполне дружной семьи, обязательно пришел бы на помощь. В данном же случае это было едва ли возможно. Володя чувствовал туповатую враждебность, которую очень даже могли подогреть сию минуту услышанные обрывки разговора. Уйти курить без слов, посидев предварительно напротив целых две минуты, было как-то очень уж неделикатно. Налить себе чаю и молча пить тоже было не лучше. Морди при всех расстроенных чувствах уплетал кусок пирога. Находить через силу совсем пустые, но примеряющие фразы Володя не очень любил, но пошел бы и на это. К сожалению, ничего не приходило на ум такого, что подходило бы к этому случаю. Не придумав ничего лучше, Володя пошел налить себе стакан чаю, пирога брать не стал и вернулся на свое место.
Вдруг Володя почувствовал какое-то особое раздражение, причиной которого было и всегдашнее нахальство Мордехая, и эта молчанка, и неприятное ощущение, что Мордехая мало тяготил обоюдный бойкот (хоть и у самого Володи не много появлялось желания восстанавливать отношения). Сам не зная как и почему, должно быть, для того, чтоб как-то прервать это молчание, Володя сказал, не задумываясь, с какой именно целью:
— Мы-то не знаем, что ты тут стоишь, а мало ли о чем люди говорить могут.
— Володя! Я же тебе сказал, что не нуждаюсь в свете, потому что есть тут свет от фонаря. Что ты так волнуешься? Я только слышал, что ты другу своему привет передаешь. У вас теперь общий друг с Абрам Иосифовичем. Это я, Володя, и раньше знал. А что вы о нем говорили — я не слышал. Я, Володя, не подслушиваю чужие разговоры.
В словах Мордехая было и наивное эдакое нахальство, но и ехидство, намекающее на то, что он и еще кое-что слышал. С первых же слов ничего у них не получилось хорошего.
— Ну как же? Если б ты свет сразу зажег, то и ясно было бы, что там кто-то есть.
— А если бы я днем там стоял? — очень удачно нашелся Морди.
— Днем немножко иначе дело обстоит.
— Не знаю, Володя. Если есть секреты, то и днем, и ночью за закрытыми дверями разговаривают. Но я не слышал вашего конфиденциального разговора.
Хоть и было ясно, что Морди нарочно не включил свет и нарочно затаился, выходило снова, как и тогда, в четверг за обедом, что он прав и рассуждение его разумное, а Володя ищет ссоры с ним. А когда Морди говорил, что не слышал никаких секретов, то улыбка тронула его губы. При всех переживаниях оставалось место для ехидства.
— А коли не слышал, так совсем хорошо. Значит и не знаешь, о чем мы говорили.
Чувствуя, что слова его никак не улучшают положение, Володя совсем расстроился. Взяв себя в руки, он попытался свести на нет подозрения Морди, но это было, во-первых, невозможно, а во-вторых, раздражение против Морди росло, скрыть его Володя не умел и в словах его слышалась чуть не угроза.
— Там и слышать было нечего, ноль информации. Но хуже нет обрывки услышать. Так что из пустой фразы, которой ты к тому же и не слышал вовсе, не стоит тебе делать странные выводы. Тем более, я вижу, ты злой сегодня... Ну, будь здоров.
— Спокойной ночи, — очень сердито и угрюмо буркнул Млрди.


Придя в свою спальню, Морди сразу почувствовал, что Виктория, если и спит, то так чутко, что вот-вот проснется, — стоит ему ступить еще шаг. А если он грузно опустится на свой матрац и заворочается, то и подавно. С одной стороны, ему не хотелось бы будить жену и заводить среди ночи разговор. А с другой — сегодня он так устал и, несмотря на утомление, так все клокотало в нем, что будет, пожалуй, и лучше поговорить сейчас с женой. Он не стал принимать особых мер чтобы войти совершенно бесшумно и опуститься на матрац совсем плавно. Как будет, так и будет. Может, и хорошо поговорить сейчас с женой. Были у них, конечно, в их общей с тестем семье подводные течения, как и везде, но страхов не было и в помине. Совсем недавно стало у них все разлаживаться, черт знает почему, но и тогда страхов у него, Мордехая, не было. А вот сегодня слишком уж много даже и для него. Морди очень теперь нуждался в разговоре и сам в себе отметил, что привычная его толстокожесть изменяет ему.
Так и случилось, Виктория проснулась:
— Это ты, Марик?
— Ты знаешь, Вита, я чувствую, что не усну сегодня.
— Лежи спокойно, и уснешь. Не волнуйся, думай о чем-нибудь хорошем.
Спросонок она и не почувствовала, что успокаивающие ее слова слишком слабые. Она и сама не могла уснуть, припоминая все, что им теперь угрожало.
— Марик, а что тебе такого особенного угрожает? Все, кого ты нашел для ришум кабланим, сами за себя отвечают. Адвокат тоже отвечает. Он что, не видит, кого берет? Если к нему старика без иврита привели, то не только адвокат, любой на его месте не может не понимать, что такой старик шагу не ступит среди этих крючков и правил. А он должен работать, писать замечания, принимать важные решения. А при чем тут ты, который нигде не подписывался?
— Я очень при чем. Не будь наивной. Адвоката положение лучше, чем мое.
От больших переживаний у Мордехая пропала охота изображать израильтянина. Говорил он сейчас без всяких ивритских вставок.
— Тебе кажется, что я один во всей цепочке стою в стороне, потому что ничего не подписываю. Правильно, не подписываю. Но бумаги на олима мною составлены, и даже моей рукой бывает что-то вписано, а он только расписался. То, что все эти старики для ришум кабланим не годятся, все понимают, а те, что в Иерусалиме их утверждают, лучше всех понимают, но они на основании бумаг утверждают. Лишь изредка они кого-нибудь вызывают. Тогда кандидатура старика-калеки отпадает, и ищем ему замену. А так они заочно утверждают. Но если теперь копнуть тех, кого давным-давно утвердили, то сразу же вопрос: «А кто эти документы придумал?! Мордехай Вайсбух!»
— Ты знаешь случай, что кого-нибудь за это привлекли к ответственности? Что кто-то из этих олимов был уличен в том, что неспособен говорить на иврите, читать письма, консультировать этого самого каблана? Ты знаешь такие случаи?
— Откуда мне знать, какие бывали случаи? Если и не было таких случаев, то потому, что никому не приходило в голову шантажировать таким способом. Это и есть редчайший случай. А какие хитрые, сволочи! Звонит мне Изя сначала, чтобы я не положил трубку, если Петя, сволочь, будет звонить. И так незаметно подъезжает, как будто хочет лучше с этой водкой разобраться. Потом говорит, что дела у них в теплице прекрасно идут. А потом так незаметно, тихонько так спрашивает про Ароновича, про Зину Скляр и про Алика... Самые большие калеки мои. И спрашивает, подлец, еще называть или хватит? Мне надо было трубку положить, или послать его подальше, а потом трубку положить. Откуда у меня такая слабость, Вита? А когда я спросил, чего они хотят, Петин голос появился. И он начинает по блатному, по фени излагать мне мысли. Сволочь, мразь! Сколько гоев-аферистов понаехало!
— Но не завтра начинается такое расследование. Скажи, кто в нем заинтересован, кроме этих твоих компаньонов: Эдика, Изи, Пети? И что такое вообще анонимка? Кому она нужна? Что, речь идет об убийстве, о хищении?
Если бы неделю назад кто-нибудь сказал, что у Виктории будет такой разговор с Мордехаем, не поверили бы. Наоборот, он в своей снисходительной манере, как знаток Израиля, вставляя много ивритских слов, высмеивал опасения такого сорта.
— А если не анонимно, то кто такой этот Петя, что он выводит тебя на чистую воду? Кто его слушать будет? Олим ничтожный, да еще и не еврей по национальности.
Мордехаю становилось уже неловко перед собственной женой, он решил не показывать больше слабость, а старался теперь делать упор на объективную оценку положения, но стоило ему заговорить, как у него выходило нечто совсем другое.
— В том-то и дело, что этот Петя, сволочь, гой... он разбогател тут. Если он до этого добрался, то и до амуты доберется.
— А что же есть в амуте такого, до чего стоит добираться? Им же и займутся, если он аферист и шантажист.
— Есть там кое-что. Он может подбить их на коллективную жалобу. Я многое кабланам подписывал.
— Но ты же взяток от этих кабланов не брал?
— Взяток я, к сожалению (или к счастью теперь?), не брал. Они бы и не дали, — добавил Морди не без остроумия и сочно хихикнул. — Но я не проверял ничего, я в какой-то степени там даром зарплату получал. Теперь жильцы могут иск предъявить, а каблан им предъявит акт приемки. А там мелкие мои замечания, которые он учел. И считается, что он недоделки устранил...
— И ты тоже предъявлял, Марик, какие-то крупные иски. Помню, ты радовался, что удалось...
— Это не то, Вита, и не на этой работе. Не будем сейчас это обсуждать. Был и на этой работе случай. В общем, не важно. Главное, что эти олимы все в кооперативе калеки и сил у них нет. Не пойдут же они поодиночке жаловаться. Есть и такие, что жалуются и даже кричат, но это все пустое. А вот Петя, сволочь, гой, он может их... Как это говорится?
— Сплотить?
— Вот именно! Но знаешь, — тут Мордехай заметил, что зарапортовался и выставил себя в чересчур уж невыгодном свете, и стал немного как бы пятиться, — я тебе скажу, что и кабланам тяжело. А чего они хотят, олимы, за такие деньги? Ну черт с ними... Не в этом дело, я немало сделал для этих олимов. Я о Пете говорю, об этом подлеце. Мне кажется,это дьявол. Он, подлец, не просто пугает меня, он сроки мне ставит. Я же тебе рассказывал сегодня. Если через неделю, говорит... А потом он меня особенно достал: накинул мне по доброте как бы еще три дня. Ты бы слышала в каких выражениях. И ему, гою проклятому, оказывается, и деньги не нужны, потому что он уже нажрался тут, в Израиле...
Морди заскрипел зубами, вспомнив, как Петя говорил ему по телефону ласково: «Ты не думай, Марик-Мордехай, что мне эти деньги позарез нужны. Петр Васильевич еще столько же потратит, чтобы тебя, суку, раком поставить».
— Это все блеф, Марик. Конечно, ужасно, когда такой идиот прицепится. А чего он хочет? Чтобы через десять дней аванс был? Так, может, и будет? Говорил же ты как-то, что от отправки факса до первого их перевода из Москвы две недели проходят. А это будет уже побольше, — заметила Виктория, и Мордехаю почудилась почему-то в словах ее насмешка.
Устав от разговора и пытаясь заснуть, она замолчала, а он, чувствуя, что она не спит, и видя, как слабо он выступил перед женой, стал собираться с мыслями, чтобы высказать главное, что накипело у него за сегодняшний вечер. Сегодня вечером, после того, как Изя и Петя так жестоко травмировали его, он просматривал документы Арановича, Зины и Алика, которые предусмотрительно сохранил у себя. И в это время вернулась Виктория из гостиной и рассказала ему новости. То, что раньше было фантазиями Фаины Григорьевны, теперь тоже стало как-то зловеще подтверждаться. Конечно, и теперь он в такую опасность не очень верил, но все равно... Вот возьмет Ривка да и скажет кому-нибудь в банке, что у Виктории Вайсбух брат вор. Сразу выплыл у него последний разговор с Володей. С этого-то разговора он и хотел было начать, когда пришел в спальню, если бы жена проснулась. Вышло, правда, чуть по-другому. И вот теперь он хотел и в собственных глазах подняться, и моральный урон загладить, и получить от жены какие-нибудь новые ободряющие слова, а потом уж заснуть, а завтра подумать, как быть.
— Я ему про две недели так просто брякнул. Он эти сроки, подлец, лучше меня понимает. Он специалист по такой торговле. Плевать я на него хотел, на подлеца. Меня другое убивает. Ты только послушай, Вита, какая новость у меня есть. Невероятная новость! Оказывается, Абрам Иосифович и брат твой знают, что деньги со счета Пинхаса снимает этот приятель Абрама Иосифовича.
— Серьезно?! А как же они это так быстро узнали? Что-то тут не так, Марик.
— Клянусь тебе! Но самое главное еще и не это.
В этот момент, вероятно, благорородное негодование и гнев распирали его грудь, но все-таки он следил за своими выражениями, чтобы еще и с женой не поссориться:
— Главное в том, что твой братец, защищая его, готов и нас погубить. Ну, погубить — это, может, сильно сказано, но кого он вообще защищает? Антисемита! Антисемита, который еще больший антисемит, чем любой гой. Он Абрама Иосифовича просил никому не рассказывать. Я сам слышал. И Абрам Иосифович обещал ему. А мне он угрожал, честное слово. Я этого не понимаю, не могу понять! Клянусь тебе! Вот я тебе рассказываю, а если он узнает, то новый скандал будет. Что же мы не имеем права защищаться, если у тебя на работе могут неприятности быть. Своих денег Володе вашему не жалко, это его дело. Он, может быть, думает, что я буду ему квартиру покупать? Но не в этом дело. Мне почему-то кажется, что если бы он узнал всех этих Василичей, Степанычей, Петровичей, то он и их против меня поддержал бы.
Виктория, которую уже сморил, было, сон, услышав такие слова, принялась опять отвечать:
— Оставь, Марик, о квартире. Не говори смешные слова. Я больше всего поражаюсь, как ты за столько лет не понял, какой человек наш Володя. С чего это ты взял, что он бы стал именно против тебя поддерживать кого-то. Если бы Володя узнал, что олим этот настоящий вор, который ограбил беднягу Пинхаса, или пусть не этот олим, а любой другой, тот же Петя проклятый или еще кто-то...
— Брось ты, — перебил Морди жену. — Как он тогда за обедом ко мне пристал. Ему не хочется евреем быть. Вот в чем дело! А помнишь, как Абрам Иосифович, когда он только узнал меня, обрадовался, что я на идиш умею говорить. А теперь все вы в Израиле и не хотите быть евреями. Я об отце твоем не говорю, он умный, образованный человек, но как можно так увлечься разговорами с каким-то поганым антисемитом? Нет, это, конечно, не мое дело. Пусть они дружат, твой отец и брат, с кем хотят. Но почему... почему я должен, почему мы должны... рисковать твоим положением...
...Морди уже еле ворочал языком. И Виктория засыпала, а в голове ее появилась глупейшая фраза: «Сбил малость спесь с тебя Петр-то Василич». От страха, что она произнесет эту чудовищную фразу, она снова проснулась и обнаружила, что Мордехай слегка похрапывает.


Рецензии