Глава V. Воскресенье

Глава V. Воскресенье

— Представьте себе, Абрам Иосифович, что в некоей четырехмерной цивилизации живет Великий Экспериментатор, потому что более возвышенные и благоговейные слова так же бессильны для пояснения его Вселенского Эксперимента. Но сперва договоримся о масштабе времени. Пусть у них там один день равен нашей тысячи лет. И вот уже целых шесть дней присутствует в Эксперименте некий зауряднейший член-корреспондент, ловкий интриган и карьерист, во сне видящий себя академиком. Не так уж важно, когда он проник в Эксперимент: возможно двумя-тремя днями раньше, не в этом дело. Так что, если хотите, он вторгся десять или семь дней назад. А вмешивается он целых четыре дня. И сейчас, когда живем мы с вами, как раз на исходе четвертый день...

— А позвольте узнать у вас сразу две вещи. Почему весь ваш сарказм так часто своим острием направлен против соискателей ученых степеней и званий? У вас и друзья семьи без пяти минут доктора, и Антихрист ваш доморощенный в академики рвется. Слишком как-то заметно это у вас. Неужели так вас задевает, что люди диссертации пишут. Такая мелочность при таких амбициях. Ведь вон куда замахнулись. Зачем-то же вам понадобилось именно шесть дней упомянуть. Это и есть второе мое недоумение, Виктор Борисович. А шесть тысяч лет ваших тоже неспроста...

Абрам быстро замолчал и чуть-чуть смутился, потому что понял, что это еще инерция позавчерашнего спора, которую не погасили ни прекрасный отдых на пляже, ни тревожный исход субботы, ни твердое его решение не спорить больше, а отдохнуть, слушая этот длинный анекдот. И пусть фантазия заносит безумца куда угодно, пусть этот анекдот будет очень и очень небезобидным, пусть будет кощунственным. Абрам только покачал головой.

— Не скрою, Абрам Иосифович, что защита диссертаций всегда мне казалась фальшивой позой, как и многое другое в этой жизни. Но неужели, если я условно буду именовать это фантастическое лицо Зловредный Профессор, а иногда по ходу повести запросто звать членкором, то вы захотите предположить, что во главу угла я способен был поставить такой микроскопический вопрос? Это скорее с вашей стороны мелкая мстительность, но я не в обиде. А что касается шести дней, то их можно без малейшего ущерба для анекдота превратить в семь или восемь. Но если и не совсем случайно вырвалась у меня цифра шесть, то вы ведь не тот человек, который только слышал звон. Можно считать, что моему анекдоту повезло: единственный слушатель его оказался знатоком и эрудитом и сразу не запутается. А путаница — родная сестра скуки. С вами же мы живо все приведем в порядок. Те шесть дней из Библии, если таковые были, совсем иного масштаба и тянулись, надо полагать, многие миллионы лет, потому что создавать небо, землю и человека хлопотно, не говоря уже о звездах. Наши же шесть дней — исторический период жизни человечества, то есть те шесть тысяч лет, что существуют города, правители, письменность, чеканка монет... ну и все остальное. Если все это существует чуть меньше шести тысячи лет, то и это не нарушит необыкновенную стройность нашего анекдота. А если кто-то станет утверждать, что китайцы древнее народов Месопотамии, или что жили когда-то в Мексике пришельцы, или что индусы, никто в толк не возьмет, откуда взялись, то нам с вами это все лучше отбросить. И что нам до того, что якобы были на Земле еще какие-то цивилизации, если они давным-давно сами себя потеряли. И нет нам надобности что-то еще пристраивать к нашей истории, которая сама по себе увлекательна. Тут есть еще одно интересное совпадение. А именно, еврейское летосчисление, что вы сразу и подметили. У евреев сейчас идет 5754 год, то есть почти тот же исторический период человечества. И считается, что это от сотворения мира. Сотворение же мира увенчалось созданием Адама. Так что евреи отсчитывают годы от «сотворения» Адама, то есть первого человека. Судите сами. От Адама до Авраама — 1948 лет. Это я подсчитал по Торе[57]. От Авраама, то есть первого еврея, до начала общепринятого летосчисления, то есть рождества Христова, 1900 или около того, и еще примерно две тысячи лет. Итого приблизительно 5850 лет от появления Адама до нас с вами, грешных. Даже и тут маленькая неувязка, но это сущие пустяки. И если предположить, что евреи отсчитывают от появления Адама и он был первый человек, то приходится признать, что доисторических людей вообще не было. И так это и получается из Ветхого завета: от Адама до Авраама все идут люди исторические, с именами, и вся родословная налицо. Одним словом, евреи не знают, откуда они отсчитывают. И не обращайтесь к ученейшим раввинам. Они сокрушат вас своей тупостью, умением притянуть за уши что угодно к чему угодно. Вам расскажут, что шесть тысяч лет истории человечества это в миниатюре повторение тех шести дней, что создавался мир. Христиане же ясно понимают, откуда они отсчитывают. Ну а для нашего анекдота этот по совпадению выбранный масштаб времени очень удобен.

— Так уж не в этом ли и весь анекдот, что пращур наш неандерталец запропастился? — чуть надменно поинтересовался Абрам.

— Что угодно я от вас ожидал, Абрам Иосифович, но чтобы вы так принизили мою фантазию?..Я вам еще только-только начал анекдот рассказывать. Итак, Великий Экспериментатор создавал нас, трехмерных. Целых три года своей жизни, или более миллиона наших лет. А вынашивал этот замысел, быть может, и тридцать лет. Только не задавайте и здесь вопросов о длине его жизни, о бесконечностях и обо всем остальном в этом роде. Не будем анализировать анекдот и конструировать Бога. Анекдот — он и есть анекдот.

С величайшей Вселенской идеей, ведомой ему одному, творил он нас, трехмерных людей, которые не выходят из трехмерного мира и видят только трехмерную проекцию истинного мира. Так же точно мы могли бы (о, конечно, если бы могли!) построить плоский мир и населить его существами, не выходящими из плоскости, и обозревать их разом с некоей высоты, и иметь над ними сказочное могущество. Но он не могущества искал над нами, а только нашей любви.

— Так вы ведь только что сказали, что ему одному ведомо... Ах, простите, забыл, что не только логики, но и любопытства вы не терпите. А вообще говоря, все у вас на местах. Вы правы: невозможно такое чудо без любви создать. Как это вы сказали, анекдоту присуща стройность?.. Только не сердитесь, пожалуйста. И я вас слушаю.

— С великой любовью дозировал он в нашей нравственной природе эгоизм и альтруизм, соперничество и сотрудничество, честолюбие и скромность, инстинкт самосохранения и способность к самопожертвованию, неутолимую жажду деятельности и меланхолическую созерцательность. И инстинкт продолжения рода. Но и это еще не все. Он, познавший тайну Вселенной, вложил в нас частицу абсолюта и дал нам свободную волю, что, если задуматься, самое огромное чудо. Он одарил нас умением понять, что есть Свобода, Истина, Совесть, Вечность, Бог...

Абрам больше не прерывал.

— Кто-то из знаменитых физиков здесь, на Земле, сказал: Господь Бог утончен, но не злонамерен. Творец оставляет нам, бесконечно любимым чадам своим, открытую возможность всегда стремиться к истине. Он подарил нам счастье отличать Добро от Зла, сострадать себе подобным, очищаться через преодоление трудного, но вовсе не хотел погрузить нас в бездну мучений. И зная, как краток миг нашей жизни на Земле, он не мог не дать каждой живой душе возможности и надежды возродиться когда-нибудь для будущей жизни. И наконец он должен был явиться к нам, трехмерному человечеству, которое до того только исподволь направлял, охраняя, не давая погибнуть среди бесчисленных опасностей. Нет слов, все подобные рассуждения окутаны мистическим туманом. Но мы ведь не пытаемся постигнуть высший разум, а только делаем предисловие к печальному нашему анекдоту. Наш Создатель хотел прийти к нам с великим обетом свободы, без принуждения и жестокости, когда мы, проделав огромный путь развития, сможем свободной душой принять бесценный его дар. И он мечтал обняться с нами, трехмерными, живыми и единственными во Вселенной прекрасными созданиями своими.

Менее всего хотел Великий Экспериментатор стеснить нашу свободу, нашу безграничную пытливость ума, а также и нашу совесть, то есть чувство ответственности перед себе подобными за свои поступки, бесчисленными дробными предписаниями. Совсем не желал Творец нашего слепого рабского повиновения. И в вечном вопросе — что выбрать: свободу или хлеб? — он мечтал научить нас выбирать свободу. И уж никак он не хотел, чтобы мы тотчас пали ниц перед тем, кто явит нам чудо или накормит нас.

— Не слишком ли много высоких слов у вас для анекдота, который к тому же все никак не может начаться?

— Я и сам не знаю, как подступиться к анекдоту. Но так или иначе все обернулось анекдотом и довольно страшным, заметьте... Мне иногда мерещится, что у них там было, как у нас в России, в брежневскую застойную эпоху. Мне представляется большой такой институт, огромный институт. И Великий Экспериментатор, Творец, был там исполинской фигурой. Ну, например, опередил время, как Ньютон или Галилей. Даже еще дальше ушел. Говорят, когда-то на одной из математических кафедр в одном превосходном нашем университете работал некий сверхфилософ, чьи сообщения слушали на заседаниях кафедры в полном молчании. Никто не мог его понять, но все твердо знали, что он их не дурачит, потому что все сложнейшие абстракции, которые им поддавались с великим трудом, для него были совсем прозрачны. Стало быть, там, где их понимание прекращалось, его мысль продолжалась.

Можем вообразить при желании еще и так, что Великий Экспериментатор был у них, четырехмерных, словно пророк, который напрямую общался с самой высокой истиной и последней Вселенской инстанцией.

Но как бы там ни было, а Партбюро, отдел кадров, Ученый совет, замдиректора по науке — они бывают везде. ­И если кто-то забрался как угодно высоко в области интеллекта или духа (а в данном случае было и то, и другое) и готовится осуществить эксперимент, который есть уже прорыв в Вечность и все, что угодно (слова тут бессильны, Абрам Иосифович), — это все еще не значит, что там у них не существует Партбюро, которое, должно быть, еще более вечно, чем сама Вечность. А вообще-то институт был как институт, и вся научная жизнь была сродни нашей, московской. Мракобесие по типу «лысенковщины» было уже невозможно. В кулуарах много говорили, доктора наук пели песни под гитару, геологи ходили в поход, Партбюро за всем присматривало сверху, и всем было очень хорошо.

 

 

Что можно сказать? Наш Зловредный Профессор, который был не новичок в науке и осмеливался дружить с замдиректора, рядом с Великим Экспериментатором был даже не пигмей, а бесконечно малая величина. Что до суперученых и великих ученых, которые в изобилии имелись в достославном институте, то они все были гигантские фигуры рядом со Зловредным Профессором. Но если говорить об этом, именно об этом Вселенском и величайшем Эксперименте, то Профессор не слишком от них отстал. Потому что какая же разница: не понимать что-то совсем или в тысячу раз больше, чем совсем.

Разница тем не менее была. Для сверхученых дело выглядело так, что рядом с ними трудится прекрасный Чудак, ­в­ чью мысль невозможно проникнуть. Профессор же только слышал на Ученом совете, что есть, дескать, некая непостижимая огромность замысла. Это еще счастье для человечества, что именно этот пройдоха-членкор проник в Эксперимент. Будь это кто-нибудь поинтереснее, то он из одного только тщеславного желания понять и разобраться мог бы искалечить нас куда страшнее. Но, к счастью, все эти суперученые или оттого, что испытывали больше почтения к гению, который смолоду был увенчан всемирной славой, или очень дорожа научной этикой, не позволяющей вообще вторгаться в чужой эксперимент, — все оставались пока в стороне.

Зловредный же Профессор был честолюбцем несколько странного свойства. Известно, что и в заурядный ум может войти иногда колоссального масштаба житейская идея и так овладеть этим умом, что он сам через себя перепрыгнет, проявит чудеса хитрости и изобретательности и даже забудет, какими последствиями чревата его фантастическая идея.

Это был, можете не сомневаться, добротнейший ученый, хоть и ничтожного калибра, если мерить мерками того института. Все было при нем: и шестикомнатная квартира с кабинетом для научных занятий, и многие изобретения, и умение читать лекции студентам, и еще много чего. Имел он и молодую жену, и машину, и хороший оклад жалования. Любил он иногда после двух-трех рюмок покалякать о жизни и представить дело так, что вот он, мол, столько сделавший, чернорабочий науки, трудяга, а все еще членкор, тогда как однокашники ловкачи и уже академики. Из одной уже этой характеристики видно, что до Антихриста ему очень и очень далеко. Здесь вы ошиблись.

Идея заключалась в том, чтобы присоседиться. Научный мир наш членкор знал очень хорошо, организационные вопросы понимал блестяще. Иногда разрешалось ему заглянуть в Партбюро, но об этом позже. На партхозактиве выступал он так, что сразу заслушаешься. Чточто, а административные пружины изучил он до тонкости.

Хоть сущность Эксперимента, грандиозность математической конструкции и Вселенская тайна не были понятны никому, но причастны к Эксперименту были многие. Нужно ведь было, так сказать, «дать инженерное обеспечение». А лукавый членкор был проныра, так что знал особенно много. Силен он был и в компьютере, именно как потребитель, давил на клавиатуру не без виртуозности, все считывал, расшифровывал. Одним словом, здесь была его стихия...

Не беда, что дело у него не шло дальше арифметики или притянутой за уши статистики, но зато не где-нибудь, а в величайшем эксперименте. Тут прямая дорожка в академики, и до Нобелевской премии можно допрыгнуть, потому что это не просто сопричастность, а исследование. А в чем оно заключается — поди разберись. Название труда он придумал без затей, но внушающее уважение: к вопросу о структурировании разумных трехмерных существ. Были понятное волнение, неизбежное при таких обстоятельствах, и страх что-нибудь непоправимо испортить. Но кто же откажется, когда в голове феноменальная по хитрости идея, а все обстоятельства способствуют ее исполнению.

А обстоятельства были особенно интересными. Перед тем, как явиться к нам, чтобы принести нам свет истины и монорелигию, Великий Экспериментатор все скрупулезно рассчитал. Ему требовалось, чтобы мы созрели, чтобы в состоянии были задуматься о мироздании, о причине всех причин, о Добре и Зле, о хаосе и системе. Но и каждый лишний час пребывания в язычестве чреват был тяжкими разрушениями в человечестве, в его нравственных ориентирах... Сделав расчеты, Творец решил дать себе отдых от великих трудов своих, успокоиться. Потому что очень волновался перед встречей с детищем своим, грандиозной нашей трехмерной цивилизацией, где каждый человек не просто особь, а неповторимая личность... Объявив всем, кому следует, что Эксперимент в важнейшей своей фазе, он уехал, как говорится, на природу. Все как у нас, Абрам Иосифович: порыбачить, побродить по лугам среди высокой травы. Не обращайте внимания, если штампы вам покажутся бледными, — вы ведь строгий критик, я знаю... Ах, Абрам Иосифович, кто же мог предвидеть, что Случаю угодно будет так бесцеремонно вторгнуться?

Прежде всего Зловредный Профессор с помощью хитрейшего трюка заручился поддержкой Ученого совета, что поразило всех, включая и самих членов совета. А дальше изловчился настолько, что достал себе пропуск в Партбюро. Он сумел убедить всех, что в суть Эксперимента не входит. Тут он был более чем прав, но только в известном уже нам смысле. Он не понимал не только тончайшей ткани между материей и идеей, не только не мог соприкоснуться с построениями высшего ума, но не понимал даже видимых физических и химических явлений. Зато сумел показать и доказать, что его побочное исследование стоит в плане. Он с озабоченным видом объяснил, что исполнить эту крошечную часть программы надо уже сейчас, потому что через неделю будет поздно. Ложь громоздил он на ложь, изображая при этом и замечательную скромность, и приличествующее почтение к гению. И так натурально переживал, что, мол, очень страшно, если будет загублена хоть крошечная часть величайшего во всей истории опыта...

И кое-что здесь, согласитесь, довольно буднично и знакомо. Сколько их вокруг, простых пользователей с хорошей реакцией, несложным мышлением и огромным нахальством! Многие и многие тысячи. Они способны управлять политикой, финансами, наукой, но чаще всего находится заслон против них, чтобы они не входили в тонкие и сверхтонкие области, чтобы не разгуливали там самостоятельно. И нужен поистине анекдот, чтобы случилось такое. И угораздило же человечество, такое прекрасное, хрупкое, незащищенное и единственное во Вселенной, попасть в такую переделку.

 

 

Без четверти два ни рассказчик, ни слушатель ни единого слова не потратили на обмен колкостями. Они присели в тени недалеко от хоздвора на чистый и гладкий парапет. В первый же день повествование продвинулось очень далеко, но стало ясно, что не только сегодня, но и завтра не ­управиться.

— Итак, Профессор приступил. Перво-наперво он путем расспросов, хитрости и смекалки, которой ему не занимать, узнал точно, когда будет хозяин Эксперимента, и к этому моменту решил уже прочно обосноваться, чтобы потом не потеснили его, не выгнали вовсе. Не задумываясь о том, что он творит, но и не желая ничего разрушать, он в Эксперименте ставил свой эксперимент, никчемный, пустой и крошечный. Идея его, которую он бессовестно придумал, заключалась в том, что он покажет, как можно управлять трехмерными особями, обучать их, соединять в группы. А доказательством того, что идея удалась, послужит беспрекословность повиновения, а еще больше то, что группа не рассыплется в течение, допустим, целой недели. Будет что рассказать на Ученом совете. Группа у него будет маленькая и компактная. Слышал он краем уха, что это не биороботы, разбросанные по всей Вселенной, а нечто такое, чего никто понять не может, некое необъективируемое ядро сознания. Ну что ж, он будет не хуже других непонимающих. Для его цели и не требуется понимания. В природу этих существ входить не понадобится, не говоря о том, что это абсолютно невозможно. И прекрасно! Значит, и не повредим ничего. А если и заденем случайно что-то, так только в крошечной группке. Двигать большие массы по трехмерному миру он тоже не собирается. Ни в коем случае! Пусть хозяин создает на планете коммунизм, или сталкивает империи в кровопролитных войнах, или переселяет их всех на Юпитер или на дно морское, снабдив их жабрами. Главное, продержаться дней пять, а потом скромно представить научному миру свой выдающийся результат.

Не может быть, чтобы они не слушались команд и не поддавались внушению. «Если даже они такие премудрые, как их создатель, то и тогда разницу в целое измерение, невозможно, устранить», — рассуждал он, кстати забывший уже и не представляющий толком, что такое измерение. Образцовый был потребитель и отлично знал, что возможно, а что невозможно из одного только повседневного опыта. Начал он с того, что твердо уяснил коды и команды, проворно бегая пальцами по клавиатуре. На то и превосходный ученый, чтобы была у него компьютерная грамотность. Всю систему команд выучил он наизусть, не без трепета наблюдая результаты. А при виде результатов испытывал честолюбивый доктор наук затаенный восторг и сладостное замирание сердца. Вскоре он работал с клавиатурой ничуть не хуже, чем служащий в банке. Теперь самое время было подумать о путях воздействия. При всей своей заурядности не мог хитрый Профессор не сознавать хотя бы смутно, что перед ним именно субъекты: уж ктокто, а он был наслышан обо всем, что разносила молва в институтских коридорах. Велика была его радость, когда стало ясно, что мы, трехмерные, поддаемся простейшему внушению. Как хорошо, что для поддержания авторитета не требовалась демонстрация чудес, что не всегда ему по плечу, опасно, непредсказуемо и скверно с любой точки зрения. Теперь же открывалось необозримое поле для манипуляций, явь была неотличима от сна, легко было находить пророков. Прекрасно все складывалось. Моральные и юридические тонкости Профессор и не пытался изучать. Волков бояться — в лес не ходить. В конце концов, и коды взяты обманным путем, и вся его идея, следовательно, становилась, по всей видимости, уголовно наказуемой. И гипнотическое воздействие, которое было у них мощнейшим и при этом строго запрещено, тоже являлось сомнительным и бесчестным. Простейшими приемами гипноза он владел, как и многие. Приемов этих для нас, трехмерных, с избытком хватало, а подпадает ли трехмерный мир, неизвестно где находящийся, под эти запреты — вопрос спорный. И если загубит он с десяток особей из миллионов — беда невелика. Именно так начал он мыслить, полностью освоившись и осмелев. Главной линией воспитания решил он выбрать строгость, доходящую до дрессировки.

За пятнадцать часов до момента, когда должен был начать Творец сокровенный разговор с трехмерным человечеством, хитрый доктор, чтобы лучше успеть внедриться и совсем не видя смысла терять время, дожидаясь, что мы еще окрепнем разумом и духом, занялся вплотную страшной своей работой. Смирив волнение и отбросив сомнения, бестрепетной рукой выбрал он первый объект внушения.

 

 

Месопотамия была тогда в самом центре нашей цивилизации. И не было мира на этой густонаселенной и плодородной земле, потому что разные этносы под общим названием халдеи (которых сегодня многие историки зовут вавилонянами) то и дело вторгались в эту землю. Но Ур Халдейский оставался цветущим городом. Лукавый доктор наук приметил, что из Ура Халдейского, неизвестно зачем, вышел некто Фарра с сыном Аврамом и внуком Лотом, племянником Аврама, и с невесткой Сарай, женой Аврама. Остается загадкой, почему Фарра не взял другую свою родню. Известно, что был еще сын Нахор с женой Милкой, которая была дочь Арана, брата Нахора. Известно, что Сарай была бесплодна. Сарай по русскому переводу канонического варианта Библии называлась Сара, а Сарай — это из претенциозного израильского русского перевода Торы. Что же касается Фарры, то это как раз его имя из канонической Библии на русском языке, а в израильской упомянутой Торе на русском языке, это Тэрах. В дальнейшем, Абрам Иосифович, я всех библейских действующих лиц и других исторических личностей буду называть так, как они мне вспомнятся. Не сочтите это за пренебрежительное отношение к ним. Итак, Фарра с Аврамом, Сарой и Лотом вышел из Ура Халдейского, держа путь зачем-то в землю Ханаанскую. До этой земли они не дошли, а осели в Харране. Здесь Фарра скончался в возрасте двухсот пяти лет, и это совсем немного для библейского персонажа. Тут есть масса разнообразных неувязок с хронологией, но, пожалуй, мы вообще не будем входить в подробности, комментировать и искать неточности. Потому что в Библии, как известно, 1200 страниц мельчайшего текста, а история наша не кончается с Библией, а тянется вплоть до сегодняшнего дня. Поэтому, входя в подробности, мы не кончим и до скончания века.

К Авраму и обратился член-корреспондент, повелевая выйти из Харрана и отправляться немедленно в землю Ханаанскую. С первых же слов предстал он перед Аврамом как Господь. Вся удивительная жизнь Аврама (а прожил он 175 лет — опять-таки по библейским меркам совсем не долго, но, вообще говоря, вы согласитесь, Абрам Иосифович, очень длинная жизнь) была непрерывной и жестокой дрессировкой. С виду жизнь его изобиловала приключениями, передвижениями, великими наградами от Господа, славными победами. Дарована ему была и счастливая старость. Он же первый из людей удостоился монорелигии, сделался праотцом евреев, а кроме того, праотцом многих других народов, как и было обещано ему. Замечательная и славная жизнь! А на самом деле невозможно даже вообразить более нелепую и страшную жизнь, потому что не было в ней ничего, кроме потрясающей своей бессмыслицей дрессировки. Вот главнейшие пункты этих взаимоотношений. Все команды отличаются полнейшим отсутствием смысла или разума. За повиновение обещает лукавый членкор отдать семени его земли десяти народов. В 99 лет повелел он Авраму обрезаться вместе с 13-летним сыном его Ишмаэлем. Накануне этого обрезания он вдруг переименовал старика из Аврама в Авраама. Жену Сару из Сарай превратил он в Сарру. Когда Авраму было 100 лет, а Саре, если не ошибаюсь, девяносто, он пообещал им сына Ицхака, что и случилось. Здесь, очевидно, имело место чудо. Но только вы, Абрам Иосифович, пожалуйста, не хватайте меня за язык.

— Вы произвольностью своих словесов напоминаете мне своего чудовищного персонажа. Однако, все это необыкновенно увлекательно. Продолжайте вашу кощунственную повесть и не тревожьтесь, если в ней концы не сходятся.

— Да как же они могут сходиться, если разум человеческий такое не объемлет?

— А из чего же у вас стройность получается?

— Стройность анекдота, а не всех описанных в нем событий.

Абрам счел за благо промолчать. Слушать в данном случае было куда покойнее, чем ввязываться в спор. И главное — о чем спор?! Вот ведь вопрос. А послушать любопытно.

— Значит, свершилось чудо. И чудес еще будет очень много. Мы можем предполагать все что угодно. Какникак, прав Зловредный Профессор, разница-то в целое измерение. Осмелевши, он мог и чудеса себе позволить, причем довольно безобразные. А мог применить совсем простую идею, состоящую в следующем. Как нам известно, Тору, то есть Пятикнижие Моисеево, записал Моисей с его слов, никому, правда, неизвестно, когда именно. Известно хорошо, как вручались десять заповедей, как получили Моисей и Иошуа песнь от Господа перед тем, как перешли евреи Иордан, и перед смертью Моисея. А когда записал Моисей Тору — остается неясным, и боюсь, ни один еврейский мудрец этого не знает. Между тем, что же еще можно предположить, кроме того, что Пятикнижие Моисеево записано Моисеем со слов Зловредного Профессора, который тысячи раз именует себя Господом. Так ведь может быть, что никакого Аврама и вовсе не существовало, а все чудеса — один лишь сон. Но дрессировал ли он Аврама, а затем и всех евреев, или только поведал эту придуманную историю — важно не это, ­а манера дрессировки.

Кураж, лавинообразность и бессмыслица указаний приобрели еще во взаимоотношениях с Авраамом необыкновенные размеры. Отделив Исаака от другого потомства Авраама именно для того, чтобы это была еврейская ветвь, повелел он вдруг и без малейшего повода заколоть и сжечь отрока на жертвеннике. Того самого Исаака, которого 90летняя Сара родила 100-летнему Аврааму для великой цели. Убедившись, что повиновение беспрекословное, бездумное и рабское, Зловредный Профессор в последний момент отменил изуверскую команду.

На короткое время у Профессора куража чуть поубавилось, хоть команд было предостаточно. Не ужаснулся ли сам лукавый Профессор на несколько секунд после всего того, что проделал над Авраамом, после того, что сотворил с Содомом и Гоморрой?! Время шло. Дряхлого Авраама женил он на Хеттуре, которая и принесла ему огромное потомство. Наследником же всего имущества стал Исаак. Исаака Профессор благословил. Остальное все потомство — блестящий Ишмаэль и сыны его, которые суть двенадцать князей племен их, потомство от Хеттуры и от наложниц — было мало пригодно для того, чтобы составить из него богоизбранный народ. Было еще время, и Зловредный Профессор упражнялся легко и непринужденно и только входил во вкус. Затеялась борьба за первородство между сыновьями Исаака Иаковом и Исавом. Остается только поражаться убожеству этой борьбы и неблаговидной роли жены Исаака Ривки... Ой, не подумайте, Абрам Иосифович, что это имя я вспомнил из особой мстительности и ядовитого антисемитизма, — улыбнулся Виктор. — Случайное совпадение. Имя как имя. Кстати, встречаются под этим именем в мировой литературе прекрасные героини.

— Ну что вы? — улыбнулся в ответ и Абрам. — Это была бы слишком большая подозрительность с моей стороны. Ведите дальше свой рассказ.

— Заметив, что время уходит, Профессор пожелал резко ускорить рост численности богоизбранного народа по линии Авраам—Ицхак—Иаков. О чистоте он теперь заботился мало, а дал Иакову двенадцать сыновей, из которых четыре — от служанок-рабынь.

Не зная, что делать дальше, Профессор запутывал Иакова все больше в житейских передрягах, но при этом обещал, как некогда Аврааму и Ицхаку, землю обетованную, формируя некую туманную идею. И идея эта поможет в будущем ни с кем не смешаться и не рассыпаться некоему множеству. «Я буду благотворить тебе, и сделаю потомство твое как песок морской...» Очень заботился Профессор о жертвоприношениях себе, не прекращал дрессировки, сменил имя Иакова на Израиль...

Во всей этой игре чувствовалась какая-то неубедительность, что слегка тревожило Зловредного Профессора. Но легкость подачи команд и некоторые успехи в формировании богоизбранного народа давали ему новую уверенность и новую беспардонность. «Иаков, возвратившись из Месопотамии, благополучно пришел в город Сихем, который в земле Ханаанской, и расположился перед городом... И поставил там жертвенник, и призвал Господа Бога». В точности, как когда-то Авраам. Податливость материала восхищала Профессора и подталкивала на новые хитрости. Он задумал укрепить различными способами в своем народе веру в свою непогрешимость, демонстрируя исполнение пророчеств. Сказано было когда-то Аврааму: ты будешь отцом множества народов. А потом еще раз для вящей убедительности: я сделаю тебя отцом множества народов. Зловредный Профессор ничего не говорил один раз, а все повторял, словно гвозди вдалбливал. И вот теперь расселял он многочисленное потомство Исава в земле Эдома, стараясь представить дело так, что кладет начала другим народам. Вообще размах профессорской деятельности в человечестве становился гораздо шире, чем предполагал он раньше, когда была у него некоторая робость. Главной же заботой оставался любимый народ, который он собирался подвергнуть тягчайшим испытаниям. Когда-то, куражась и сам не зная для чего, сказал он Аврааму: «Знай, что потомки твои будут пришельцами в земле не своей, и поработят их, и будут угнетать их четыреста лет». Вспомнив это, он решил осуществить собственное пророчество и отправить любимый народ в египетское рабство. Народа же все еще не было как такового. У Иакова, переименованного в Израиля, было двенадцать сыновей, которые суть колена Израилевы. Рассудку вопреки однажды он сказал Израилю: «Я Бог всемогущий; плодись и умножайся; народ и множество народов будет от тебя, и цари произойдут из чресл твоих».

Народ, который вовсе еще и не был народом, который ничем не успел еще запятнать себя, который жил в земле Ханаанской, столько раз обещанной праотцам Аврааму, Исааку, Иакову, зачем-то переправлялся в Египет на четырехсотлетнее рабство. Воспитание еще только начиналось. Здесь, я прощу прощения, Абрам Иосифович, как-то запамятовал я одну вещь. Братья Иосифа, то есть сыновья Иакова, задумали братоубийство из зависти? Может быть, этим объясняется суровость строгого Профессора? Как вы считаете?

— Могу только повторить: легкостью и глумливостью суждений вы мало отличаетесь от вашего бесстыдного персонажа, — ухмыльнулся Абрам.

— Значит, вы читали Пятикнижие Моисеево внимательнее меня и что-то поняли, чего я не понял. Я же, с вашего позволения, продолжу. Дрессировка продолжалась, и главные подвиги Зловредного Профессора были еще впереди. «И сказал Бог Израилю в видении ночном: Иаков! Иаков! Он сказал: вот я. Бог сказал: Я Бог, Бог отца твоего; не бойся идти в Египет; ибо там произведу от тебя народ великий».

Спровадив любимый народ на целых десять часов в египетское рабство, Профессор сам подивился тому, сколь удачно во всех отношениях это его безобразное решение. Начнем с того, что можно было размять затекшие конечности, пройтись по воздуху, заглянуть и в туалет, и в буфет, вздремнуть часа три. И оставалось еще немало времени, чтобы придумать хороший план, потому что Творец утром уже появится в лаборатории. И очень большая удача, просто черт знает какое везение, что он сегодня не появился. Были и на этот случай у Профессора многие заготовки, но и риск был велик: кто еще знает, как обернулось бы дело. Ну да что там говорить: без риска такая прекрасная идея не бывает. А вот теперь и риск оправдался, и время еще есть. А что до любимого народа, то хоть его, правда, еще нет, но он непременно размножится за 400 лет. Пусть скрещивается теперь с кем угодно, а мысль об избранности не должна потеряться, потому что вколочена крепко и надежно.

Вздремнуть он собирался прямо тут же в лаборатории. «А утречком, часов в пять, в зависимости от того, как будут развиваться события в Египте, продолжим», — игриво размышлял он вслух и даже напевал песенку. И весь его вид показывал, что дело почти на мази, что непременно отыщется хорошая стратегия. Профессору среди прочих мыслей зашла еще и такая: что там ни говори, а Великий Экспериментатор довольно легкомысленно покинул лабораторию. Вот он, например, в жизни бы так не отлучился при подобных обстоятельствах. Надо отдать Профессору должное, что в этих его хитреньких мыслишках не было ни малейшего злорадства, потому что не дано ему было обнять разумом, на что он замахнулся. Наоборот, пусть Эксперимент идет своим чередом, пусть получит огромный резонанс в научном мире. А уж он своему сообщению о структурировании трехмерных сумеет дать нужное паблисити. О беспрецедентности своего поступка, о бесстыдстве вторжения в чужую работу, да не в какую-нибудь, а в такую, о которой все говорят с почтением, а иные с трепетом, — обо всех этих вещах он мало задумывался. Потому что дала ему природа прекрасные дары: толстокожесть и тупость...

 

 

Так и случилось все, как он намечал. Народ в рабстве не потерялся и не растворился. Назначив пророком из пророков Моисея, Зловредный Профессор поразил египтян разнообразными карами, забрал любимый народ и принялся водить его по пустыне, входя в азарт и распаляясь так, как и представить не могли праотцы Авраам, Исаак и Яков. Просто великолепных результатов достиг Зловредный Профессор, поднявшись до вершины воспитания. За этот час беспримерного скитания по пустыне (сорок лет как-никак, Абрам Иосифович!) успел он добиться выдающегося эффекта. Микроб превосходства вошел в богоизбранный народ навечно. Развращен народ был сверх всякой меры. Рабское послушание и покорность соединились с рабской же жестокостью и подозрительностью.

Забегая чуть вперед, вспомним, как восклицал в безумном азарте Зловредный Профессор, легко управляясь с клавиатурой, привычно именуя себя Богом: « Слушай, Исраэйль! Ты переходишь ныне через Ярдейн, чтобы пойти овладеть народами, более многочисленными и сильными, чем ты, городами большими и укрепленными до небес, народами великими и высокорослыми, сынами великанов, которых ты знал и о которых ты слышал: «Кто устоит против сыновей великанов?» Знай же, что Господь, Бог твой, Он идет перед тобой, как огонь пожирающий. Он истребит их, и Он низложит их перед тобой». Но и до этого, и после было множество недоразумений, а главным приемом обучения любви к Господу сделались дробность, разнообразие и величайшая хаотичность команд и предписаний. Количество команд достигло размеров, за которыми начинается абсурд и глупистика. Количество жертвоприношений, которых он требовал, вполне могло свести народ в пустыне с ума. Заказав несуразное количество агнцов и быков, он, куражась, мог вдруг, словно закругляя список, прибавить: «Одного козла в жертву грехоочистительную, сверх жертвы для искупления и всесожжения постоянного и дара, с возлияниями при них». И когда уже кажется, что перечень закончен и можно тяжко вздохнуть и задуматься, как исполнить эту работу, Профессор, еще ужаснее запутывая и вконец развращая любимый народ вздорностью указаний и требований, мог сказать: «И в пятнадцатый день седьмого месяца священное собрание да будет у вас; никакой работы не делайте и празднуйте праздник Господу семь дней. И приносите во всесожжение, в огнеопалимую жертву, в приятное благоухание Господу: быков молодых тринадцать, двух овнов, четырнадцать агнцев годовалых; без порока должны они быть...» Перечень быков, горлиц, овнов, козлов, молодых голубей достигал подчас невероятной длины. А сколько было сложных ритуальных правил с тонкой пшеничной мукой и елеем! И все это вместе было лишь малой частью, ничтожно малой в общем словесном потоке нескончаемой инструкции, где кураж, угрозы, поучения, строжайшие наказы следовали без малейшего намека на систему. То и дело Моисей беседует со Зловредным Профессором и очень сердится на непонятливость и упрямство народа.

Десять заповедей, такую фундаментальную вещь, дал Профессор довольно просто среди обычных своих словоизлияний, так что их можно было и не заметить между другими инструкциями. Вчитываться в описание этих событий можно годами, но так и не вникнешь, где же главное, а где второстепенное. Чтобы дать народу точку опоры для его памяти, вдруг сообразил Зловредный Профессор, сойти на гору Синай в огненном смерче среди многих громов и молний, причем таким образом, что тряслась вся гора.

Вдалбливая Моисею неизвестно что на протяжении многих дней, а остальному народу под страхом смерти запретив созерцать свой лик, Зловредный Профессор вдруг обнаружил, что народ, потеряв терпение, принялся молиться золотому тельцу. Едва не пошло насмарку все огромное воспитание. Осерчав сверх всякой меры, назвал Профессор свой народ жестоковыйным и повелел убивать сынам Лейви (то есть, если мы ничего не перепутали, Абрам Иосифович, будущим священникам!) брата своего, ближнего своего, родственника своего. В целом же этот виток дрессировки очень пошел впрок, окончательно сплотил народ, поверг его в благоговейный ужас, укрепил веру в свою богоизбранность. Прибавив еще гипноза, Профессор заключил вечный союз с любимым народом. И повел несчастный одурманенный народ в землю Ханаанскую под неумолчный рокот новой инструкции, у которой нет начала и конца...

 

 

Творец появился в лаборатории за два или три часа до своего прихода к нам, на Землю. Велико было его волнение перед встречей с нами. Если и показал бы нам Творец чудеса, то только исцеления, прозрения и просветления души. Ведь самым большим чудом были мы сами, трехмерные дети его, в каждом из которых живо непостижимое человеческое Я, делающее каждого из нас неповторимым и особым существом, заключающим в себе целый мир. И каждую эту душу он хотел спасти и взять к себе. Каждую, Абрам Иосифович! Быть может, и те, что вопиют уже из прошлого. Ах, можем ли мы задуматься о чем-нибудь подобном?.. Не станем говорить о запредельных вещах... Вернемся лучше на кафедру, или точнее в отдел, а то, вы чего доброго, поставите мне на вид и то, что в НИИ кафедры не бывает.

Невозможно описать, что испытал Творец, когда узнал, что кто-то орудует в Эксперименте. Сознание, что могло случиться непоправимое, одно только предположение такое, еще прежде, чем он выяснил, что же произошло, поразило его в самое сердце. Без сомнения, можно было приостановить бесстыдные упражнения Профессора. Что-то же должно было значить славное имя ученого, мыслителя и провидца даже и перед Партбюро. В конце концов, это была его работа, или, выражаясь казенным языком, его тема. И этого хватило бы вполне, даже не входя в высшие и высочайшие вопросы и не объясняя, куда ворвался Профессор. Нет, не представляло великого труда оторвать лукавого Профессора от кнопок. Были способы и отключить его безболезненно для Эксперимента, и выдворить полюбовно, поскольку он собрал уже довольно материала.

Творец, однако, непростительно медлил. В первые мгновения это была немота при виде неслыханной наглости, дальше страх и ужас от сознания непоправимости случившегося. Ужас, который нам, наверное, не с чем сравнить. А можно было поправить еще дело!! Еще Моисей только разбивал скрижали, допытывался у Аарона, как народ вошел во грех великий. И уладив все эти недоразумения, еще только начинали евреи свой бесконечный путь по пустыне... И, значит, целый час еще поучал лукавый Профессор несчастный народ. И в этом сорокалетнем назидании Добро было неотличимо от Зла, ложь от правды, разум от безумия. И весь этот час, едва осознавая, что произошло, Творец слушал этот бред и думал о непоправимости случившегося. И по прошествии этого страшного часа он пребывал несколько минут в оцепенении, а тем временем скончался пророк Моисей, проделав все предначертания лукавого членкора. А именно. Научил сынов Израиля песне, где бесстыдный Профессор прославил себя так, как доселе еще не прославлял: «Когда изострю сверкающий меч Мой, и рука Моя примет суд, то отомщу врагам Моим и ненавидящим Меня воздам. Упою стрелы мои кровию, и меч Мой насытится плотию, кровию убитых и пленных, головами начальников врага». Моисей успел закончить писать слова учения и велел положить книгу сбоку ковчега завета Господа. Готовясь к смерти, призвал Иошуу и передал ему бразды правления. И Иошуа обошел огромный стан израильских войск. И стало ясно, что народ помнит все, что обещал ему Господь Бог. И все же были приняты многие меры, чтобы народ этот жестоковыйный не проявил, как некогда, строптивость. И было много других замечательных событий. И сынам Израиля досталась-таки земля обетованная. Пророка из пророков недобрый членкор глумливо умертвил перед входом в святую землю, которая была обещана праотцам Аврааму, Исааку, Иакову. И свершилось нечто совершенно замечательное. У евреев оказалось учение, из которого неопровержимо следовало, что Зловредный Профессор создал мир за шесть дней. И все это вместе значило, что у евреев появилась монорелигия. А великий пророк евреев Моисей знал Господа лицом к лицу и записал со слов Господа Книгу закона. И многие народы это теперь знали.

 

 

В полной мере Профессор добился своей цели. Евреи были сплочены теперь навечно. Евреи презирали все народы мира, пребывающие в язычестве, что нисколько, если вспомним, не входило в планы Зловредного Профессора. Но он успел не только позабыть об осторожности и о своем намерении не разрушать ничего в человечестве, но в разнузданном азарте и тщеславии объявил себя Создателем.

И Творец увидел теперь с новым, на сей раз беспредельным, отчаянием и с беспощадной ясностью все, что произошло. Теперь было поздно. Можно было, разумеется, вмешаться, ломая саму природу людей, вычеркивать из памяти, громогласно опровергать, давать новые наказы. Можно было вышвырнуть и сейчас безумного Профессора, все начать сызнова. Но имелись для этого поистине непреодолимые препятствия. И чем больше считывал он с компьютеров прошедшие события и вглядывался в сиюсекундные, тем скорее росли эти препятствия.

Творец наш мечтал строить свои отношения с нами на любви, но любовь не зачеркивала такого важнейшего понятия как авторитет. «Нет! — в отчаянии и ужасе думал Творец. — Небесная канцелярия не ошибается. Она непогрешима!» И вот само убожество спускается с небес в облике божества. И вместе с моральным кодексом дает народу шестьсот тринадцать сумасшедших предписаний. И как же это теперь разрушить, если евреи много раз постарались донести до человечества, что десять заповедей становятся отныне моральным ядром всей человеческой цивилизации. Пусть другие народы не слышали внятно весь этот бред, но многим, слишком многим известно, что есть якобы у евреев единый Бог, суровый и непреклонный. А среди десяти заповедей шесть таких, под которыми и Творец с радостью подписался бы. И народы видят сколь удачливы евреи, ведомые Зловредным Профессором. Растет ненависть к евреям, но все больше утверждаются они как обладатели монорелигии и учители человечества. И лжеучители эти безмерно презирают все на свете, что отлично от еврея. И все, все это спустилось свыше! И что же делать теперь? Прийти и опровергать?! Но это же означает опуститься до панибратства, до несерьезности, до идолов, которые будучи жалкими богами, сегодня вещают одно, а завтра другое, мелко мстят, бранятся между собой.

А как близок был Творец к гармонии. Как прекрасно было бы его пришествие к нам, умным уже и понятливым. И никакого страха, никаких жертвоприношений. Разве мог бы он с любимыми детьми своими пользоваться столь отвратительными приемами. Он, познавший Вселенскую тайну и мечтавший о полном слиянии с прекрасным своим человечеством.

Лучше лишиться, вовсе лишиться любимых своих детей, чем предстать перед ними грозным чудовищем, кривляющимся паяцем, одним из бранящихся соискателей своих прав на человечество. Еще меньше хотел он манипулировать, вычеркивать из памяти. После манипуляций это будут уже другие существа. Отчаяние, боль и безвыходность положения сотрясали мозг его. Но кто же, если не он, придет на помощь человечеству, которому грозят неисчислимые беды. Ах, хрен редьки не слаще! Профессор или языческие боги! И то и другое губительно. Даже если бы сию минуту, вопреки всем прекрасным планам, пришел бы он на Землю расхлебывать кашу, то многое уже необратимо. Евреи уже отпали от него. Свет истины уже не дойдет до них, они так и захотят остаться божьими избранниками, наставляющими остальные народы, презирающими их и живущими за их счет. И на меньшем не помирятся.

Любовь, жалость, ужас и безысходность сжимают его виски, терзают его рассудок. Он страдает, и сердце его разрывается от жалости ко всем своим детям: и к потерянным уже для него евреям, и к остальному человечеству, которое в эти мгновения, развращаясь все больше и больше, движется к своей погибели. Но надо же придумать план спасения, непременно надо! Великий Экспериментатор не уверен вовсе, что придя к ним для тягостных объяснений и разбирательств (какая уж тут любовь и гармония?! И какой уж тут авторитет?!), сможет помочь нам. От неразрешимости задачи и жалости к нам, любимым чадам своим, едва не сделался с ним удар. С трудом добрался он до кабинета, в лабораторию вовсе не пошел, а погрузился в раздумье. Никто не решился его тревожить или советовать. Покинем и мы его пока, Абрам Иосифович, и послушаем в институтских коридорах.

 

 

В этом месте рассказчик не мог не остановиться, чтобы дать отдышаться и себе, и слушателю, который не знал, что и подумать обо всем услышанном. Так вот оно каково — бесовское подполье! А анекдот и впрямь получился стройный, и видно было, что Виктор готов в этой же манере пересказать всю дальнейшую историю людей, ничего не перепутав и все без особого труда припоминая и трактуя. И слушать легко, и оторваться от этого рассказа не хочется. Это ли не настоящая стройность повести? И вроде бы никакой бесовщины, а одна только грусть и печальная улыбка над погибающим человечеством... В голове у Абрама путались клочки и обрывки мыслей. А что же это, если не бесовщина? И можно ли придумать худшую бесовщину? Но спорить сейчас было бы дико. Нет, спорить им уже едва ли придется. Да и не поспоришь с анекдотом. Ведь вот до чего додумался человек: историю страдающего людского племени в анекдот втиснуть. А разве это новая мысль: представлять все, что стряслось с человечеством, в виде некоей комедии? И очень, очень многие мыслители, и даже крупнейшие из них, очень увлекались, не будучи в силах иным способом разрешить противоречия. Но одно дело комедия, и совсем другое — анекдот. «Но что же мы теперь будем снова тратить бесполезные слова на спор? И заспорим еще, пожалуй, о природе комического? И у него обнаружится особый взгляд и на эту тему, как вчера просветил он меня насчет публицистики. Нет, уж лучше послушать. Куда покойнее!» — решил наконец Абрам окончательно, но так и не отделавшись от досады. Самое время было теперь двинуться и по дороге продолжить прослушивание. И трудно было придумать что-нибудь разумнее и проще. Так, скорее всего, и поступили бы они, если бы в этот момент не произошло одно событие, поразившее их обоих необыкновенно и давшее временно другое направление дальнейшим их беседам.

Была у наших подметальщиков при всем разительном несходстве этих людей, одна общая черта, но трудно уловимая. Назовем ее в самом первом приближении обязательностью. Завязнув в своих разговорах, оба непременно хотели все-таки доделать то, что начали, даже если бы им пришлось вследствие этого окончательно поссориться. Поэтому, несмотря на их усталость и несмотря на замысловатые препирательства в пятницу, все равно мы услышим все то, что они, так сказать, наметили. И не стоило бы вообще отвлекаться на случайный эпизод, за которым последовал зигзаг в этих собеседованиях, если бы случай этот сам по себе не был таким удивительным.

Виктору, который был житель Кфар-Сабы, давно примелькалась пара уличных музыкантов-олимов. Это были немолодые уже супруги. Его инструментом была скрипка, которой он владел недурно, она же играла на гитаре. Довольно часто они пели, почти исключительно на иврите специально разученные песни, а если и пели на русском языке, то непременно что-нибудь вроде «Друзья, купите папиросы!» Делали они и вставки на идише. Короче говоря, все это было в одном примерно стиле. Скорее всего, было у них какое-нибудь пособие, где-нибудь еще они, вероятно, убирали и плюс к этому подрабатывали своим искусством. И при всем том, что была эта очень оригинальная связка, а конкурентов не оставалось, потому что уличные музыканты в Кфар-Сабе почти перевелись, доход продолжал, повидимому, падать.

 

 

И вот они появились и расположились тут же на парапете рядом с Финкельштейном и Зильберманом, которые вот-вот должны были подняться и двинуться в путь. Виктор сразу приметил, что на скрипаче не было привычной ермолки. Что-то удерживало Виктора, а Абрам его не торопил.

Музыканты, посовещавшись и словно махнув рукой на старый свой репертуар (а может быть, давая понять, что это их прощальная гастроль), приняли какое-то решение. Трудно, очень трудно было объяснить их поступок, и именно от них не ожидал Виктор решительно ничего подобного. Скрипач старательно и очень чисто заиграл вступление к старинному городскому романсу «У церкви стояла карета». Виктор подошел совсем близко и слушал, как завороженный. Как только стихла последняя нота, артист опустил скрипку, ­а секундой раньше его подруга запела, как бы невзначай, но проникновенно и необыкновенно верно, обнаруживая редкую музыкальность.

Первый куплет романса имел одну занятную особенность, свойственную больше простой народной безыскусной песне. Во второй и четвертой строках наивно рифмовалось одно и то же слово:

У церкви стояла карета,

Там пышная свадьба была.

Все гости нарядно одеты,

Невеста всех краше была.

Первые две строки она пела одна, а во второй и третьей партнер тихонько ей подпевал, нисколько не портя ее прекрасное исполнение. Аккорды ее на гитаре были очень уместны. Мелодия романса пленительна и именно из тех, которые могут бередить душу. Виктор слушал печально и в забытьи, а со второго куплета почти беззвучно шевелил губами.

На ней было белое платье,

Венок был приколот и гроздь.

Она на святое распятье

Глядела сквозь радугу слез.

Горели венчальные свечи,

Невеста стояла бледна,

Священнику клятвенной речи

Сказать не хотела она.

Наблюдали сцену уже несколько олимов, заметивших необычность ее. Абрам почувствовал, что его напарник и оппонент, который четвертый день не уставал удивлять его, знает романс полностью. На очередном куплете Виктор замолчал и чуть отвернулся. Невозможно было предположить, что Виктор забыл слова или утратил вдруг интерес. Наоборот, Абрам сразу догадался, что творится с товарищем по метле. Музыканты между тем продолжали, и исполнение их стало еще печальнее и при этом еще безупречнее:

Когда ей священник на палец

Одел золотое кольцо,

Из глаз ее горькие слезы

Ручьем потекли на лицо.

 

Я слышал в толпе говорили:

«Жених неприглядный такой...

Напрасно девицу сгубили».

И вышел я вслед за толпой.

Он опять поднял скрипку и они вместе сыграли трудную мелодию, которая служит обычно вступлением к этому романсу, а потом проигрывается снова перед заключительным куплетом, повторяющим самый первый и самый очаровательный. Мелодия затихала очень долго, и иные решили, что это конец номера. Но Виктор знал, очень хорошо знал, что заключительный куплет последует. И действительно, в то самое мгновение, когда вот-вот должна была грустно и торжественно смолкнуть мелодия, певица запела последний куплет. Пела она все так же чисто, красиво, с сердцем, но теперь в чуть-чуть иной как бы манере: как-то особенно спокойно, словно смирившись и заключая тем короткий и бесхитростный сюжет. Вторые две строки она повторила, как и в некоторых других куплетах (но не во всех). Особенностью и новизной было то, что пропела куплет она одна, он же печально слушал, стоя с опущенной скрипкой. И вот прозвучала самая последняя нота, и вместе с ней смолкла ­гитара.

Среди олимов, которых собралось никак не меньше пятнадцати человек, раздалось довольно много хлопков. Было среди слушателей и несколько из местного населения. Артисты смущенно раскланялись, чувствуя себя неловко и не зная, что делать дальше. Футляр от скрипки, должно быть, по забывчивости артистов, лежал открытый, как всегда, но не для сбора денег. Не все, однако, способны были об этом догадаться, и в футляре оказалось несколько шекелей, в том числе и чья-то монета достоинством в целых пять шекелей. Артистов, правда, это нисколько не обрадовало, но еще больше запутало ситуацию. После такого прекрасного, ­с большим чувством и красиво исполненного номера им не хотелось испортить впечатление неблагодарностью, но и петь больше, видимо, не хотелось. Невозможно было и возвращать деньги с объяснениями. Виктор благодарил Бога, что вовремя сообразил и не поддался порыву достать пять шекелей и опустить в футляр. Приблизившись, он в последний момент ясно понял, что это было бы большой бестактностью и глупостью, и только буркнул «спасибо».

Оставаться и смотреть, что еще произойдет вокруг растерянных артистов, ни Виктору, ни Абраму не хотелось, и они пошли в обычном своем направлении. Несколько шагов они молчали, а потом Виктор начал было извиняться за свою сентиментальность и чувствительность, но тут же и оставил эти извинения, расстроившись из-за них еще больше. Абрам, который был поражен и чудесным исполнением, и поведением своего товарища, тактично молчал. Постепенно они стали припоминать все увиденное и довольно согласно комментировать. Да, было чем восхищаться! И фантазия артистов, которые оформили этот номер так, как не смог бы ни один режиссер, и особая музыкальность, и сам по себе романс, и необычность обстоятельств — все это взволновало и Абрама. Виктора же, сверх этого всего, очень тронула тема романса. Но более всего поразила Виктора метаморфоза в музыкантах.

— Знаете, я как только приметил, что на нем нет кипы, тут же и понял, что должно что-то случиться. И вот, пожалуйста... это надо же! И как можно обмануться иногда. Я же их видел много раз и всегда замечал, что поют они хорошо. Но интереса к ним не было: эдакое нахрапистое, ко всему готовое приноровиться местечко. Произношения при бойком пении не разберешь, да это и не так важно. Местечка этого и в Москве хватает. И тащатся из последних сил, и заискивают перед Израилем. В ответ получают одно презрение, но продолжают тащиться... И вдруг такое превращение! Это случай поразительный и совсем необъяснимый.

— Нет, Виктор, чуда тут нет, а похоже больше на то, что люди решили предложить свои услуги в каком-нибудь русском ресторане. А другой аудитории нет, чтобы проверить, испытать себя, показать кому-нибудь номер. Но признаю, романс потрясающий. Я только не возьму в толк, почему они раньше не пустили в ход все эти свои дарования. В Тель-Авиве и в Иерусалиме они давно нашли бы себе компанию.

— Вы, Абрам Иосифович, немного перепутали. Вы можете назвать меня фантазером или язвительно высмеять, но мне показалось, что люди эти словно... не подберу слова... переродились, что ли? О, конечно, вы будете смеяться, но только православная душа... Нет, это меня уже занесло Бог знает куда.

— Да, это вы через край хватили. В Иерусалиме вам евреи с таким же блеском исполнят... Так же точно или еще проникновеннее.

— Так, да не так... — ответил Виктор, не зная что возразить по существу.

— Я вам больше скажу: нет такого русского артиста, ­в том числе и среди исполнителей задушевных романсов, который не побывал бы в Израиле, не показал бы евреям свое искусство.

— В этом унижение России, что ее артисты едут ублажать горстку олимов, чтобы долларов заработать. Но должен вам заметить, что далеко не все здесь перебывали. А кто побывал (таких, конечно, огромное количество), мог и разочароваться... Я просто хотел сказать, что парень этот не случайно кипу сегодня забыл надеть. Для меня это чудесное превращение. А сам он может быть, обиделся бы всерьез, если бы услышал эти кощунственные догадки. И стал бы, чего доброго, сердиться и уверять, что хочет оставаться евреем. И мог бы осерчать в ответ на мои рассуждения, как если бы в них была подлая клевета на него. С другой стороны, возможен и такой вариант, что они и не евреи вовсе, а приехали случайно. И скорее всего, ни то, ни другое и не третье. Разве разберешься? Я просто видел чудо... И не стоит исследовать... И забудем мою сентиментальность и слабость... Со мной редко такое случается.

— Ради Бога, Виктор Борисович. Я и не обратил внимания почти. Мне иногда кажется, что весь ваш богатый внутренний мир на антисемитизме зиждется. И разнообразные ваши эссе, и монологи в подполье, и другие произведения во многом вдохновлялись, надо полагать, русофильством вашим, и антисемитизм всегда рядом... Я могу и ошибаться.

— Именно ошибаетесь. Я в Москве о евреях мало думал. Фамилия не могла мне не досаждать. Был бы я честолюбцем или карьеристом, я мог бы и поменять ее. Но мы, кажется, вперед забегаем, — улыбнулся Виктор. — Я это все должен вам еще рассказать. А что касается моих, как вы сказали, произведений, то подавляющее большинство их далеки от еврейской темы. Это даже был у меня как бы пробел в образовании. Разумеется, я обо всем этом знал, но не так глубоко, как теперь. Знал больше понаслышке, то есть из художественной и прочей литературы. У меня и Библии в доме не было, как и ни у кого.

— Но теперь-то, когда вы во всеоружии, признайтесь, по крайней мере, что «план» и Вселенский анекдот самые выдающиеся среди ваших сочинений.

— Уверяю вас, что нет. Пожалуй, в общем ряду стоят где-нибудь в середине или ниже.

— Знаете, Виктор Борисович, мне в голову одна мысль пришла. Как ни трудно оторваться от вашего Вселенского анекдота, но и малый анекдот очень хотелось бы послушать. А вдруг я заболею и так и не пойму после наших с вами бесконечных бесед, с кем свела меня судьба. Я очень надеюсь и Вселенский анекдот дослушать, но завтра, если вы не возражаете, давайте займемся малым анекдотом.

— Как вам больше нравится, — ответил с улыбкой Финкельштейн.

В этот момент они пришли к перекрестку, где пути их расходились.

— До завтра, Виктор Борисович!

— До завтра, Абрам Иосифович!

 

* * *

 

Проделав весь путь от автобуса и приближаясь к дому, Абрам отделался наконец от богатых впечатлений этого дня и стал думать о другом. Он загадал, что Володя будет дома, а Марика не окажется. И сразу же еще издали зорко разглядел, что именно Марика машина стоит на месте, а Володиной нет. От этого открытия он сник, но заходя в подъезд, постарался принять свой обычный спокойный и уверенный вид. Ужасно не хотелось травмировать Фаину, а расстроить ее было несложно теперь, если учесть все последние события. И неизвестно еще, что сегодня. Как жаль, что Володи нет дома, как обидно. Он так надеялся, что Володя приедет с добрыми вестями.

— Наконец ты появился, Абраша! Что же ты каждый день так поздно? Неужели разговоры с этим Финкельштейном так тебя захватили? Лучше бы ты вовсе не поступал на эту работу дурацкую. Не надо вообще тебе больше никогда в жизни таких работ. Ты поинтереснее найдешь. Подумаешь, восемьсот шекелей, да и то не сразу, а за два раза. В ноябре еще ездить за ними придется. И вся эта подметаловка, как ты говоришь, не для тебя, не для нас, вернее. Она нас унижает, что бы ты там ни говорил мне. А беседы с Финкельштейном тебя изводят.

Фаина замолчала, спохватившись, что это с ее стороны сварливость и назидательный тон, чего между ними почти никогда не случалось, даже тогда, когда были для этого серьезные поводы. А сейчас, в сущности, если разобраться, ничего страшного не происходило. Вроде много было поводов для тревоги, но каждый факт, если взять его в отдельности, не выглядел каким-то убийственным, и ровным счетом ничего ужасного пока не случилось.

— Знаешь, Абраша, у Марика с его водкой что-то не клеится. И Виточка молчит, а прежде она все мне рассказывала. Бывало, когда он у себя сидит, она приходила ко мне пошушукаться. И я всегда знала, что у них планируется, да и вообще в семье у нас не было особых тайн. Правда, Абраша? Если же он по скрытности своей не все рассказывал, то Виточка сама мне передавала. И все у нас было так замечательно и надежно... А вот теперь она молчит, а я чувствую, что с водкой у него дела из рук вон плохо пошли...

Абрам сидел в позе полной расслабленности, глаза у него то и дело закрывались, но все же он слушал жену, ничего из ее жалоб не пропустил и старался дать ей понять, что все слышит, слегка поворачиваясь для этого в ее сторону.

Вдруг он ответил на ее жалобы довольно неожиданно:

— Шут с ней, с этой водкой. Я думаю, он денег в нее не вложил. И отчего-то мне чудится, что у нас деньги теперь будут врозь...

— Ну и пусть они будут врозь. Это все равно деньги Виточки и Леночки.

— Это ты правильно сказала. Как же я это из виду упустил? Конечно, ты права. И очень хорошо было бы, чтобы у него денег было побольше. Ну что же сделаешь, Фаиночка? Будем надеяться, что он, Марик наш хитроумный, денег своих не отпустит.

— А все равно тревожно, и кошки скребут. А особенно о Володе я переживаю. И боязно мне его в Москву ­отпускать...

— А что же Володя?— встрепенулся Абрам.— Звонил он?

— Звонил. И знаешь для чего? Он просил нас не волноваться, если он ночевать не приедет. И даже две ночи подряд. И все в таком мажорном тоне: «Не переживай, мама, и ни о чем не волнуйся. Все идет нормально, своим чередом». Но я-то чувствую, что тон у него нарочито бодрый и наигранный. А спрашивать у него напрямик, получил ли он деньги от Ривки и когда получит, и поступает ли к ней... как-то не хотелось мне. Но если он у Зои своей решил пожить, то значит, настроение у него не такое уж скверное? Или наоборот, а, Абраша?

— Ах как жаль, что он не приедет. А я так хотел поговорить сегодня с ним.

Абрам и сам толком не знал, о чем бы он особенно хотел поговорить сейчас с Володей. Разумеется, о денежных делах, о новом трудоустройстве и о том, каким способом получить скорее с Ривки. Потому что деньги, хочешь, не хочешь — это сама жизнь, в отличие от любых, в том числе и блистательных, разговоров. Когда финансы в порядке, то все на свете устраивается. Но здесь Абрам поймал себя на мысли, что вовсе не о денежных вопросах хотел бы поговорить с сыном. А о чем — он и сам не мог бы сказать. И даже совершенно не о том, что Володя мог в Москве, пожалуй, запить от тоски, что надо снова покидать Москву и отправляться в Израиль. Мог бы и об этом ненавязчиво и деликатно Володю предупредить. Еще каких-то две-три недели назад такое и в мыслях никто не держал, а сегодня так все переменилось. Все как-то одно к одному. Но не сегодня же Володя поедет, добрых два месяца еще, а что будет через два месяца — одному Богу известно. О том, чтобы делиться с кем-то сегодняшними впечатлениями, тоже не стоял вопрос, потому что это был бы еще один виток разговоров, а где же взять сил на бесконечный разговор?.. Мысль его, как не раз было в последние три-четыре дня, стала какой-то путаной, что было его натуре совсем не свойственно. В один момент Абрам подумал, что просто хотел бы посидеть с Володей, ну отдохнуть в конце концов. Удивительно, как Володя умел никогда не огорчать Абрама, невзирая даже на то, что московскую жизнь Володи отчасти можно было признать непутевой... Наконец Абрам сообразил окончательно, почему ему так необходим был сегодня сын. Именно с ним и можно было поделиться сегодняшними впечатлениями, но без пересказа. Уж кто-кто, а Володя не стал бы из него тянуть подробности или убеждать оставить бесполезные беседы. Но и равнодушием Володя его бы не обидел. Абрам, задремав в кресле, стал сквозь сон припоминать сегодняшний романс и Вселенский анекдот. И мысль, которая появилась у него среди этого полусна была примерно следующая. Росло его раздражение против Виктора, но слушать было увлекательно. И раздражение как бы притуплялось и почти исчезло. «Но где же это видано, чтобы росли вместе неприязнь к человеку и чуть ли не симпатия, чуть ли не доброе чувство к нему. Кто же поймет такое?» От этой мысли Абрам проснулся. Фаина, не дозвавшись его обедать и видя его усталость, ушла в спальню и стала там читать. Абрам, открыв глаза, обнаружил, что он один в гостиной, рассеянно взглянул на часы. Было уже почти что девять, а он так и не поел, придя с работы. Разогрев заново вкусный обед, он похлебал суп, отведал второго и салатов без особого аппетита, прибрал образцово на кухне и после небольших колебаний включил телевизор. Скоро вернулись с прогулки Мордехай, Виктория и Леночка, подоспела Фаина. Все были не слишком веселые, но кое-как вечер вошел в привычное русло.

 

* * *

 

Зоя очень волновалась и радовалась, поджидая любовника. И не раз дала себе слово не увлекаться слишком своими разговорами об эстраде, о писателях и об искусстве. Она не могла не чувствовать, что Владимир, не чуравшийся, вообще говоря, никаких разговоров, терпимый к людям, а тем более к ней, слушал все же больше из вежливости. Так что она теперь не хотела докучать ему подобной тематикой и не представляла, как после такого решения подступиться к совсем простой вещи: предложить ему пойти на концерт очередной советской звезды эстрады.

Главный упор она сделала на сексуальную часть программы. Это всегда было всамделишнее, особенно, если принять во внимание, что любовники целых три недели не виделись.

Владимир, едва переступив порог, начал доставать из сумки подарки. Здесь был и солидный коньяк, и отборные фрукты, и дорогие конфеты двух сортов (в коробке и россыпью). Извлек он из огромной сумки также новенький электрочайник, который хоть и стоил всего восемьдесят или сто шекелей, но был предметом мечтаний Зои, и причудливую пепельницу. Не забыл он и кое-что из деликатесов, но так, чтобы не обидеть Зою, которая и сама постаралась изо всех сил. Цветов, правда, не было, чтобы не вызвать новых приступов романтической восторженности.

Подарки и веселый вид Володи очень ее обнадежили, что и в любви он не подкачает. И тут они друг другу сделают такие подарки, что и молодые любовники им позавидуют. С первых же прикосновений и поцелуев надежды ее стали оправдываться. Они не торопились. Володя принял душ с дороги, но после этого, чтобы не выглядело слишком уж грубо, они не бросились в объятия, а сели выпить и закусить. Говорили чуть буднично, но очень симпатично. А если у Зои и вырывалось «Ах, Володечка! Как хорошо, что ты приехал!», то это выходило у нее прелестно, естественно. А главное, было таким понятным намеком на предстоящие наслаждения... Скоро они оказались в постели. Опытные любовники, они ничего не испортили спешкой и суетой. А Зоя приготовила такие сюрпризы, что Володя просто сгорал в ее объятиях...

Зоя жить не могла без московского телевидения, привязана была к нему всем сердцем и соглашалась платить из последних денег. Но сегодня она вообще не включила телевизор. Так прекрасен был вечер в убогой квартире, что, право же, не было смысла разбавлять это блаженство новостями из российской жизни, кинофильмом или даже раздумчивым рассуждением перед камерой какого-нибудь любимого обозревателя или знатока искусства.

Нет, сегодня не нужна была чужая отраженная жизнь — своя была слишком огромна. В девять они принялись пить кофе. Сластена Зоя с улыбкой отправляла в рот конфеты, коньяк был более, чем кстати, фрукты оказались просто царскими. Такие плоды и на рынке не часто встретишь: огромные манго в момент полной спелости, но все еще упругие и сочные; прекрасные киви, имеющие неземной вкус; сочные груши, чуть бурые, по типу кавказских, которые в Израиле и вообще-то не встречаются. Умел Володя устроить праздник, что и говорить...

Но дороже всего была беседа. Мало-помалу она свелась к планированию завтрашнего счастья. Боже! Как мудро поступила она, взяв отгул на завтра, если пользоваться старой милой привычной фразой. Хотя, в сущности, ничего общего с родным советским отгулом, который давался то за прилежную политучебу, то за сдачу крови родине, этот день отдыха не имел. Хозяин этого крошечного заводика так свирепо наладил распорядок и правила, что за невыход даже по очень веской причине подручные его косо смотрели на бедного олима. Выгнать человека здесь было раз плюнуть, причем безо всяких компенсаций, предупреждений, а то и без зарплаты вообще. Рабочие нарочно подбирались из тех, что и судов не выдержат, и другую работу не скоро найдут. Заводик был до отвращения грязен, работа, если и не сверхтяжкая, то, во всяком случае, не легкая, изнуряющая и требующая внимательности. Зарплата у Зои была минимальная, а у некоторых особо слабых даже заметно ниже минимальной по закону. Зоя наметила и твердо уже решила сменить работу. Но жизнь с Эллой не давала ей возможности накопить хоть что-нибудь, а мгновенно новую работу не найдешь. Поэтому планы планами, а пока что даже свободный день за свой счет получать было трудно, хлопотно и ­унизительно.

Перед лицом каких угодно невзгод и под страхом увольнения не отказалась бы Зоя от задуманного отгула. И такая решимость ее была вознаграждена: отгул достался довольно легко, без скандалов и безобразных сварливых нравоучений на непонятном языке. Ну а уж потеря дневного заработка была ничтожной платой за столь драгоценный отгул, не говоря о том, что потеря эта тонула в потоке Володиной щедрости.

И вот теперь, когда они уже так насладились друг другом, у них еще столько времени впереди.

— Володенька! Неужели мы на север поедем завтра? — спросила Зоя нарочито лукаво и недоверчиво и обвила рукой его шею.

В нем сразу шевельнулось новое желание, но на новые подвиги сию минуту сил, возможно, недостало бы. Через свой возраст редко кому дано перескочить. Зато впереди у них ночь, а потом огромный день. И какой день! Купание в Генисаретском озере, красота всей окрестной природы, о которой Зоя столько слышала, но все еще не удосужилась там побывать, посещение какого-нибудь необыкновенного рыбного ресторана. И все это без одуряющей жары и без дождя, потому что стояли прекрасные теплые безветренные октябрьские дни. Те редкие в Израиле дни, когда солнце перестает быть заклятым врагом, испепеляющим и терзающим тебя, и нет нужды от него прятаться, а наоборот, иногда сам ждешь его и ищешь его ласковых лучей.

А потом будет еще ночь, и это уже целая вечность. И совсем не страшно думать о том, что за этим таким коротким и прекрасным праздником жизни, за этим молниеносным счастьем придут скверные будни. Жизнь-то продолжается, и Володя такой надежный и добрый. А пока что еще очень много часов продлится этот сладостный, этот бесконечный сон...

Зоя слишком хорошо понимала, что склонить Володю к браку, к столь желанному для нее вечному союзу невозможно. Слишком велики препятствия. Знала она и о его непрерывной боли — страхе потерять сына, и о твердой решимости его и его близких купить квартиру без машканты. Догадывалась и о поездке его в Москву в ближайшее время. И это очень слабо вязалось с их стабильной совместной жизнью. Тут были бы огромные сложности, и даже в самых смелых и сумасшедших мечтах такое полное счастье никогда не казалось ей осуществимым. Это печальное обстоятельство всегда чуть омрачало ее радость при встречах с ним, но сегодня и это как-то отступило, и она не думала об этом, а если и думала, то чуть иначе, чем обычно. Вот он перед ней, сильный, молодой еще, такой славный и, что ни говори, а все-таки ее Володя. И кто знает, как сложится дальше? А пока только начинается праздник.

Снова они стали уточнять завтрашнюю поездку. То она хотела встать чуть свет, чтобы больше успеть объездить. То предлагала встать попозже, прозрачно намекая, что часы пробуждения дарят иногда такое блаженство и негу...

Не тревожило Зою и то, что нагрянет Элла, потому что известно было абсолютно точно, что в ближайшие дни этого не случится: Элла находилась в Эйлате неизвестно с кем и за чей счет. Сам по себе факт мало давал поводов для радости. Элла несколько дней назад звонила и бодрым голосом поведала, что все у нее в порядке. Больше того, назвала ее «мамочка», просила не волноваться и в Тель-Авив долго не звонить. Элла была у Зои едва ли не бульшей печалью, чем у Володи его взрослеющий и оторванный от него сын. Теперь Зоя не столько радовалась, что дочь у нее поэтесса и умница, и может сочинять песни, и на РЭК’е мелькает, сколько страшилась ее друзей и переживала из-за вздорного характера дочери, всевозможных некрасивых выходок и странного образа жизни. До чего же тягостно и обидно было каждый раз хитро, незаметно, и осторожно, выпытывать, что Элла намерена делать, и таким способом выкраивать дни для свиданий с Володей. Не приведи Господь, застала бы их вспыльчивая и язвительная Элла. Получилась бы не просто большая неловкость, а что-нибудь пострашнее. И Володи можно было бы лишиться в тот же день. Но еще страшнее было для Зои совсем отдалиться от дочери или подтолкнуть ее неосторожным словом к новым безрассудствам и авантюрам. Мучительно она боялась разрыва с дочерью и многое готова была от нее вытерпеть. Одним словом, положение было самое что ни на есть обидное и сулящее одни лишь сложности.

К счастью, Зоя была из тех натур, которые могут забывать о горестях, лишь только забрезжит малейший свет и появится хоть какой-то намек на радостные события или маленькое счастье в жизни. А нынешнее свидание было счастьем настоящим и огромным. Чуть захмелевшая Зоя смотрела на Володю влюбленно, а он курил, следил за дымом и говорил в своей простой и приятной манере:

— Как получится, так и встанем, Зоенька. Сборы у нас не долгие. Машина в полном порядке, двигатель мощный, так и рвет на трассе. Бак полнехонек, только заправился. И пробок, пожалуй, не будет особых до самой Хайфы. И мы сверх программы и Хайфу исследуем, и сфотографируемся на фоне фантастических пейзажей. Как раз то, что ты любишь, — подмигнул он и налил себе полную рюмочку, а ей половину. — А потом устремимся на север в эти самые заповедные места и достигнем их очень скоро. А можно и напрямую, через Афулу. Можно при желании быть там, на Кинерете[58] этом чертовом, уже в восемь утра. Но и в десять, даже в одиннадцать прибыв туда, мы успеем получить все сорок удовольствий. И уедем, когда захотим, все в нашей власти.

— А ты знаешь, Володя, я ведь нигде не была, кроме Иерусалима и Тель-Авива: ни в Эйлате, ни в Цфате...

Зоя спохватилась и хотела было сделать сразу оговорку, что она, дескать, не намекает, чтобы он ее возил путешествовать, да еще и в Эйлат, где одни отели вмиг разорят олима. Но взглянув на Володю, она поняла, как он все хорошо чувствует. И не нужно никаких оговорок, он все знает, и он не собирается даже рассуждать об этом. Он никогда в жизни не заподозрит ее в алчности или в том, что она дарит ему любовь в надежде вытянуть из него побольше. И не тот он человек, которого можно заарканить и привязать.

— В Эйлат завтра точно не поспеем, — рассмеялся Володя. — Но когда-нибудь и там будем. Это я тебе обещаю: Эйлат, Турцию, Кипр и всю программу олима выше средних возможностей. До Лондона потрудней будет добраться.

В словах его, которые были почти что обещанием, не было и намека на насмешку. Зоя готова была парить в сладостных мечтах, а план прочного союза и счастливой семейной жизни оживал. И даже такой совершенно неразрешимый вопрос, как полнейшая невозможность разъехаться с Эллой, — даже этот больной вопрос куда-то провалился. Зоя, у которой слегка кружилась голова, всматривалась все пристальнее в своего замечательного друга, и готова была боготворить его, будь он даже бедный, неустроенный и неспособный дать ей ничего, кроме своей любви...

 

 

Вдруг ее поразило одно неожиданное наблюдение. А именно, выражение его лица. Вместе с задумчивостью и чуть-чуть отрешенным взглядом присутствовала еще едва заметная тонкая и грустная улыбка. Все это вместе словно говорило, что для подобных обещаний нет настоящих оснований, что дела-то, в принципе, далеко не столь блестящи. Выражение это на Володином лице появилось помимо его воли или случайно. Уж что-что, а портить праздник нытьем, даже маленьким намеком Володя в жизни не стал бы. Никому, а тем более Зое, которая так ждала этого свидания и так радовалась, и так нежно любила его, и так дорожила каждой минутой их счастья.

Зоя и испугаться не успела. И нужды не было пугаться, потому что ее чудесный друг непременно выполнит всю программу завтрашнего дня и никогда не станет жаловаться на денежные трудности. Кроме того, могло ведь и померещиться. И все-таки радость была уже не прежняя, не та, что минуту назад. Это неожиданное впечатление заставило ее спросить его, но очень непринужденно и словно между прочем, даже игриво:

— Володенька, а помнишь, ты говорил, что собираешься к старухе на виллу поступить? Значит, у тебя теперь новая работа? Ты еще очень надеялся, что новая работа оставит тебе время для еще одной работы. Ой, Володенька, ты только не подумай, что я выпытываю у тебя о твоих доходах. Ой, что это я плету? Я, наверное, опьянела немного, — улыбнулась она чуть растерянно.

— Какая ты смешная, ей-богу. Да разве я мог бы что-нибудь такое о тебе подумать? Ты у меня такая добрая, сама последним поделишься. А насчет второй работы ты права: времени теперь для нее предостаточно.

— Так что же, ты уволился? — спросила Зоя уже с тревогой, но так искренне, что сразу было видно: переживает она именно из-за его неудачи, а не потому, что могут прекратиться его подарки.

Они бывали не раз с Володей на пляжах, в кафе, ходили как-то послушать концерт приезжей знаменитости. И всегда щедрость Володи была восхитительной. И Зоя, честное слово, радовалась больше именно этой щедрости, чем самим подаркам. И вот завтра они должны первый раз отправиться путешествовать. И Зоя так счастлива бывает, когда приезжает к ней ее Володя. И так славно им было весь вечер. Как же некстати буквально из ничего выплыла эта догадка.

— Выходит, ты уволился и не поступил к старухе? Ах, Володя, что же ты сразу не сказал? Не надо нам завтра никуда ездить. Я ведь знаю, как тяжело работу найти. Даже тебе, хоть ты все на свете умеешь. Не надо нам завтра путешествовать. Тебе теперь деньги очень понадобятся. И напрасно ты потратился так. А теперь новые расходы. Не надо нам ездить, Володенька!

— О чем ты говоришь? Где это видано, чтобы из-за пустяка отказываться от путешествия? Эта «старуха», как ты ее называешь, она, конечно, штучка... Но я с нее все получу, все долги... а там, глядишь, и на работу к ней поступлю.

Он всегда очень умел щадить близких людей, но когда тайное становилось все-таки явным, то врать, отнекиваться, изобретать на ходу легенду он не умел. Вранье всегда его отвращало. Ему проще было сказать для успокоения родителей или жены что-нибудь вроде «не переживай, все устроится, не вижу повода для беспокойства», чем сочинять или доказывать, входя в подробности, что ничего не стряслось. В этом же случае дело обстояло так, что приключения у Ривки сами по себе были увлекательны. Володя к тому же выпил уже рюмочек семь или восемь. Поэтому когда Зоя стала уговаривать его не ездить завтра и в голосе ее появились нотки тревоги, то он решил рассказать ей все как есть.

— Ничего себе пустяк, — говорила Зоя, — уволиться с такой хорошей работы. И ты что-то скрываешь от меня. Ах, вот что, вспомнила. Но как же ты умеешь замечательно скрывать свои неприятности! Ты добрый и золотой мой человек! Я как-то вдруг, сама не знаю почему, почувствовала, что ты чуть-чуть, ну капельку... печальный какой-то. А вот сейчас ты напомнил мне, что она тебе и деньги должна. ­Я теперь так хорошо все сообразила: ты еще жаловался на усталость, потому что делаешь халтуру какую-то, а на основной работе тоже много сил уходит. Нет, что это я говорю? Ты, конечно, не жаловался, не ныл, а так вскользь упомянул. А вот теперь я стала все понимать и сразу догадалась, что именно с этой злой старухи причитается тебе много денег... И только теперь я по-настоящему вижу, сколько в тебе... мужества... Ах, Володенька, прости, я знаю, что ты не любишь высокопарных слов. Но это так тяжело лишиться сразу и денег заработанных, и работы. Я вижу, как у нас олимы переживают из-за каждой недоплаты или подлости хозяйской. А об уволенных и говорить нечего: на них смотреть больно. Видел бы ты, как они убиваются. Конечно, эти олимы не тебе чета: они слабые, неумелые, испуганные, такие жалкие и угодливые. Но все равно — жаль их ужасно. Конечно, ты совершенно другой человек. Но тебя так ограбила старуха проклятая. Я теперь прямо слышу твои слова, которые ты говорил тогда... что это у тебя большая работа... Сразу два удара получить и так хорошо держаться! Столько всего накупил, зашел такой спокойный, веселый. Я и не заметила ничего... А теперь, когда я догадалась, я тебе говорю: не надо нам никуда ездить. Володя, что же твои родители обо мне подумают, когда узнают, что я с тобой путешествую, развлекаюсь, наслаждаюсь, как раз в тот момент, когда ты денег лишился и работы? И они не могут не понимать, что я знаю, что ты в Москву должен съездить. И в это время позволяю себе развлекаться за твой счет...

— Хватит, Зоя, голубушка! Остановись, а то я, вот увидишь, обижусь на тебя. Обязательно поедем, — говорил он, наливая по полной рюмке и себе, и ей, улыбаясь и подчеркивая этим красивым жестом и улыбкой, что смотрит на эти мельчайшие неудачи, как на вздор и чепуху. — А чтобы была полная ясность, я тебе всю историю расскажу, все как есть, а ты уж сама суди, могу ли я лишиться денег и много ли потеряю, лишившись такой работы, и каковы шансы поступить туда. Я, правда, не мастер рассказывать повесть, но постараюсь.

Зоя посмотрела на большущую бутылку коньяку, опорожненную уже больше чем наполовину. Ей, правда, показалось, что если за этой неуплатой еще и история, то ничего хорошего рассказ не предвещает. Но все равно она приготовилась слушать с надеждой и интересом, даже делая поправку на то, что это рассказ захмелевшего человека. Володя приготовился говорить, и весь вид его показывал, что от рассказа надо ждать одной лишь правдивости, а не пьяных вывертов и преувеличений.

 

* * *

— Ты хорошо знаешь, что сестра моя работает в банке уже почти три года. Ей повезло, потому что семье нашей вообще везло в Израиле, а еще больше потому, что она очень потрудилась над ивритом, замечательно старалась на курсах. Родители наши ее от всего разгрузили, потом, наверное, отец еще какого-то знакомого нашел: без знакомого никто здесь еще никуда не поступил. Мы в семье всегда любили друг друга и помогали друг другу, я очень радовался за сестру. Сам же я в Москве казался немножко непутевым, и в Израиле тоже. Потому что, как говорит мой отец, каждый в Израиль привез не столько свое имущество, деньги и так далее, сколько свой характер... Что это я так отвлекся, Зоенька? Обещаю тебе больше не уходить в сторону от самой сути, а то ты еще подумаешь, что это какой-то пьяный ­лепет...

Володя действительно стал рассказывать прямее и ближе к делу, причем все в той же приятной своей манере, которая нравилась в нем многим людям, знавшим его.

— Итак, сестра работала в банке не простой кассиршей, а чем-то чуть повыше. Все ее клиенты, за редкими исключениями, были олимы. И вот однажды она сообщает, что очень богатая и странная пара ищет, кто бы им отремонтировал сантехнику. Было это полтора года назад. Как Витка познакомилась с ними в банке — я этого не помню, а точнее, и не знаю толком. Работы на вилле уже велись кем-то, но раз за разом возникала экстренность, а какие у них требования к качеству — нечего и говорить. Витка же, зная, что я никакой работы особенно не боюсь и делал монтаж и наладку поинтереснее этой дохлой сантехники, дала им наш телефон. Велико было наше удивление, когда старик позвонил мне. Беседа наша была маловразумительной, он мне что-то тлумачил и на иврите, и на идише и по-польски. В конце концов он дал мне адрес, и я поехал к нему. Он мне понравился, а ему понравилась работа, он сполна рассчитался, и я в дальнейшем делал им иногда разные работы. Здесь я перепрыгиваю через несколько месяцев, потому что подробности рассказывать скучно. Примерно год или год и месяц назад между этими странными супругами произошла большая размолвка по поводу того, надо ли с таким размахом вести всевозможные реконструкции в этом большущем особняке. Старый сквалыга многие ее мысли и глупые затеи не одобрял, деньги свои отпускать не хотел и потакать капризам своей «молодой» жены тоже не собирался. «Старуха»-то — ведьма, вся во власти идей и на добрых двадцать пять лет моложе своего мужа. Именно в этот момент я собирался по их же предложению поступить к ним на постоянную работу. Но так как Пинхас идею бесконечной реконструкции не разделял, то вопрос запутался, да так и не решился. Я продолжал у них что-то делать, а эта вздорная «старуха» стала время от времени беседовать с моей сестрой. Она, во-первых, хвалила мою работу (я-то не прекращал удивлять их дешевизной и простотой нововведений), а во-вторых, горько сетовала на то, что не может развернуться во всю мощь своей фантазии на гигантской вилле. Характер ее сразу же, с первых слов, проявлялся как необыкновенно тяжелый, вернее зловредный. Есть, знаешь, такие люди, подозрительные, недовольные по любому поводу, но с неуемной энергией и с бешеными аппетитами по части красивой жизни. В нашей семье считалось, что такая дружба чуть ли не вводит нас в какую-то израильскую элиту. Я здесь, Зоенька, боюсь задеть одну струнку или обидеть тебя, потому что ты, быть может, сейчас подумаешь, что в моих словах есть намек на твою слабость к необычным людям и «людям искусства». А «старуха» — художница и собирательница картин... Но, пожалуй, лучше так, чем то, что происходило у нас. Нам казалось, что это знакомство переводит нас из олимов в израильтяне. Это тем белее странно, что отец мой совсем не из тех, кто одних презирает, а других возносит и хочет сам забраться повыше, вернее, перейти в высшее сословие, или... не знаю как это и назвать...снобизм, что ли? Я тоже от этого далек, как ты прекрасно понимаешь, но мы все поддались этой постыдной слабости. Жизнь, между тем, текла своим чередом, деньги копились. И так прошел целый год, и я, хоть и насмотрелся на ведьму Ривку, к которой перешли бразды правления на вилле, решил все же пойти работать в этот чертов особняк, то есть поступить на службу теперь уже не к Пинхасу, а к Ривке. Пинхас же отдал в ее распоряжение один из своих счетов. Она в своих беседах с Викторией все жаловалась, что денег у нее мало. По мере того, как таял отведенный ей Пинхасом капитал, безумства ее все росли. И меня она тоже хотела заполучить, поскольку очень хотела иметь советчика по всей своей богатой сантехнике и электрике, по бассейну, а еще больше хотелось иметь садовника. Я же за этот год поднаторел и в ботанике, а стрижку кустов освоил в совершенстве. Так что ей было, наверное, и выгоднее иметь одного специалиста на все руки, чем приглашать без конца и по любому случаю. Здесь в ней неожиданно сказался и здравый смысл, а не всегдашнее ее безумие.

Зоя слушала с большим интересом, время было уже позднее, но рассказ продолжался.

— Я вижу, что тебе хочется поскорее узнать, что же произошло в последние дни. Поэтому я не стану тебе описывать, какой нелепейший ремонт фасадов она затеяла, какой мерзопакостный каблан там командовал и какой оригинальный олим у этого каблана работал, и как бесчеловечно каблан этот поступил с олимом. Вполне возможно, что именно об этом олиме больше всего и стоило бы рассказывать. Но поздно уже, и я еще раньше сказал, что я не повесть сочиняю, а хочу подвести как можно скорее тебя к последним событиям. Тут важнее всего рассказать об одной особе: служанке и экономке. Она была у Пинхаса кухаркой еще при первой жене, с незапамятных времен, когда не было еще Ривки и в помине. Потом прожила с Пинхасом и с Ривкой пятнадцать лет. Кухарка появилась новая, приходящая, а на бедняжку Оснат (так ее зовут) легли всевозможные хозяйственные хлопоты. Вилла строилась именно тогда, когда шестидесятилетний Пинхас в расцвете сил связал свою судьбу с тридцатипятилетней (или около того) Ривкой. Странная Оснат, возможно, тайно влюбленная в Пинхаса или даже бывшая одной из его любовниц, скорее всего, встретила этот брак с большим унынием, но порвать с Пинхасом уже не могла. Возведенная в ранг домоправительницы, она и подметала, и делала закупки, и советовала Пинхасу, и, вполне может быть, продолжала и сожительствовать. Здесь я немного снова увлекаюсь, потому что, суди сама, кто же может раскопать семейные тайны. Я думаю, что Ривка набирала силу и власть в доме, а Оснат цеплялась за свою мечту или просто не в силах была уже поправить что-нибудь в своей судьбе. Когда я появился, обе уже постарели. Оснат полностью свыклась с ролью экономки и с тем, что подчинялась больше Пинхасу. Внешне все было пристойно, у Оснат на вилле есть своя отличная комната, кухарка полностью ей подчиняется. Всякие случайные работники тоже проходили через нее, и даже я получал от нее команды. Гром грянул, когда дряхлеющий Пинхас сделал Ривку безраздельной хозяйкой на вилле. Он, как я уже сказал, отвел ей сумму денег, вполне достаточную, чтобы создавать все новые изощренные интерьеры, способные удовлетворить самый взыскательный или, наоборот, самый необузданный вкус.

— До чего же ты, Володенька, складно рассказываешь. Заслушаться можно, — сказала Зоя. Пузатая бутылка коньяку, массивная, темная, радующая глаз необыкновенными наклейками, емкостью никак не менее литра стояла между ними. Коньяк был не просто хороший, а из особых и дорогих. Бутылка еще больше опорожнилась, оставалось меньше трети.

На столе было чисто, а не так, как бывает после застолья, когда объедки, хлебные крошки и пятна создают картину крайне непривлекательную. Они пили то кофе, то чай, ели только конфеты и фрукты. Новый чайник молниеносно согревал на кухне воду по мере надобности, а на столе был только любимый Зоин сервиз и гордость ее — золоченые чайные ложечки. Нашлась у нее и большущая низкая ваза для фруктов. Новая пепельница и тарелочка для кожуры были не раз уже опорожнены, чтобы не мозолили глаз отходы от фруктов и конфетные обертки. Все это Зоя делала необыкновенно легко, не прерывая своего внимания и не мешая тем рассказчику. Покончив в мгновение ока с этими хлопотами, она вновь садилась, подперев подбородок кулачком. Будь вся эта сцена иллюстрацией к повести (рассказчик, слушательница и натюрморт между ними), то могло бы показаться, что здесь кроется жгучая тайна из старой английской жизни.

— Я пьяный уже, Зоенька, оттого и получается красиво. Но я не теряю нить и подвожу тебя к самым последним событиям. Я не большой знаток психологических тонкостей, но должен же я тебе рассказать о своем сегодняшнем визите на виллу. А беседовал я только с Оснат. И вообще с тех пор, как старика Пинхаса хватил удар, я только двумя-тремя словами перекинулся с Ривкой, а на вилле был я раза четыре, и каждый раз беседовал с Оснат. Вот я и пытаюсь обрисовать, так сказать, этих персонажей, чтобы яснее было...

— Ты, Володя, необыкновенно увлекательно рассказываешь. А насчет удара у старика хозяина я впервые слышу, ты мне ни разу об этом не говорил.

— А когда же мне было об этом говорить, если мы три недели не виделись, а все эти события происходили в последние каких-то десять дней. Да, точно, сегодня воскресенье, а удар хватил его в четверг. Когда же я мог тебе рассказать?

— Нет, я имею в виду, что сегодня ты не рассказывал. То есть, когда ты пришел, то ты, конечно, не рассказывал, потому что ты у меня золотой и не хотел портить наше свидание. А теперь ты так сообщаешь посреди рассказа, словно ты уже об этом прежде говорил.

— Это я, видно, опять сбился. Не беда. Значит, когда она перешла от интерьеров к идеям реконструкции фасадов и бассейна... Или когда она еще только намекнула ему, что в голове ее зреют подобные идеи, то он дал ей полную возможность распоряжаться одним из счетов. Сразу же к ней перешла не только инициатива, но как бы и полнота власти в особняке. Он ей сразу уступил эти два пункта. У него же есть еще немало квартир. Свой просторный кабинет оставил он в своем полном владении, и для Ривки кабинет был, пожалуй, менее доступен, чем для Оснат. За ним оставалась и его отдельная спальня. На машине он до последнего времени ездил сам, а недавно вроде бы нанял шофера или только собирался нанять. Ривка, понятно, ездит сама — не хватало еще, чтобы при такой волчьей хватке и жизнелюбии она с этим бы не справилась. Но вернемся к Оснат. Так как произошло размежевание, то Оснат, которая не могла отказаться от своего «почетного» статуса домоправительницы, оказалась под Ривкой. Ривка же, которой Пинхас оставил всего три миллиона на все безумства и на текущие расходы по вилле, могла додуматься и до того, чтобы сократить жалованье Оснат. Правильнее всего со стороны Пинхаса было бы выделить ей какую-то пенсию или как-то иначе устроить ее жизнь, но старик мог и забыть об этом. Наверное, и жадность сыграла свою роль. А больше всего, я полагаю, Оснат страдала от того, что приходилось отказаться от роли домоправительницы, от призрачной и смешной своей власти. Ривка-то давно уже командовала, а Оснат все же была хоть чем-нибудь, могла важно с Пинхасом как бы напрямую советоваться, что-то решать. Но такое положение не могло длиться вечно, потому что Ривкины-то разорительные идеи реализовывались. И вот премудрый Пинхас, который как раз в этот момент, как полагает мой отец, зашел в область маразма, но разорить себя все равно не позволил, пришел к такому решению. И отдал всю виллу в безраздельное подчинение жене. А вместе с виллой то ли по рассеянности, то ли от жадности отдал и Оснат. Кому он оставит свои капиталы — одному Богу известно. Есть у него два сына от первого брака: один живет в Беэр-Шеве, а другой — в Америке. Есть с ними общие счета, а есть еще и личный счет, очень большой. Мы эти подробности знаем от Витки, с которой Ривка не раз делилась разными мыслями, что когда-то льстило моей сестре. Между прочим, об Оснат она ей, кажется, никогда не говорила. Вообще, ты можешь подумать, что у нас дома и темы другой нет, кроме этого семейства. Боже сохрани, мы об этом иногда месяц не говорили. Я же вообще о порядках на вилле не любил рассказывать. Вот ты не поверишь, а у нас о существовании Оснат, разумеется, знают, а всех этих взаимоотношений не знают, потому что я никогда подробно не рассказывал. Да и я тоже узнал не так давно...

Володя сам увлекся своим рассказом, как если бы он впервые задумался обо всем этом. Сон их вовсе не сморил, они выпили еще немало кофе, и Володя подвел наконец Зою после столь длинной экспозиции к самым последним событиям, но сперва сделал еще некоторые пояснения.

— Оснат, когда я появился, была еще персоной, давала мне понять, что у нее, так сказать, полномочия от Пинхаса. Потом, попав под Ривку, она уже готова была стоять со мной на одной ступеньке. Иногда даже, причем все чаще, не прочь была душу мне излить, и ей не мешало то обстоятельство, что я ее не шибко понимал. То есть суть ее жалоб и положение ее на вилле я очень понимал, а конкретные эпизоды далеко не всегда были мне понятны. Дальше–больше: она, начав сознавать, что ей уготована роль уборщицы, что она может оказаться и ниже кухарки, решила, видимо, объясниться с Пинхасом. И вот, представь себе, в такой важный момент, когда решается вся ее дальнейшая жизнь, потому что, я думаю, у нее и документов нормальных нет для получения пенсии, а если и есть документы, то до пенсии еще лет десять, и дома нет, и семьи нет, — обидную шутку сыграла с ней судьба. Как ты уже знаешь, в прошлый четверг случился у старика инсульт. В момент инсульта там была большая возня, поскольку в связи с реконструкциями в доме часто переносят картины. В качестве носильщика приглашается всегда один и тот же эфиоп Бени, молодой и улыбчивый. Случалось, что на помощь к нему звали кого-нибудь, обычно в тех случаях, когда бывали большие передвижки ­мебели.

 

 

Владимир закончил все свои подготовительные пояснения и перешел к главной части рассказа, но при всех стараниях идти прямо, очень скоро опять вынужден был что-то разъяснять.

— Я в тот день работал на втором этаже и вдруг услышал крик Оснат. Я спустился мгновенно, потому что как раз закончил ставить заглушку вместо снятого крана и все равно шел уже довольно быстро вниз к одному из шиберов, чтобы открыть воду. Мне пришлось только изменить направление, оказавшись на первом этаже. Я прибежал первым и застал там Бени и Оснат, которая металась по коридору и все кричала: «Ривка! Ривка!» Я зашел в комнату и сразу понял, что случилось. Старик полулежит в кресле. Рука свисает, голова как-то повернута. Я не мог даже понять, делает ли он знаки, в сознании ли он. Скоро собрались все: кухарка, Ривка, каблан. Все суетились бестолково, все растерялись и не знали, что предпринять. На Оснат тяжко было смотреть, так сильно потрясла ее внезапная болезнь Пинхаса. Мало того, что она четверть века у него прослужила и по-человечески могла его жалеть и переживать, но здесь решалась вся ее жизнь... И надо же... я сразу припомнил все жалобы и разные мало понятные разговоры несчастной Оснат, но скоро отвлекся от этого другой драмой и забыл на время не только об Оснат, но и о самом Пинхасе. Я вышел на улицу и повстречал того самого олима, который работал у каблана. Придется все-таки сказать пару слов об этом олиме. Он был знаком с моим отцом еще в Москве, является, по словам отца, большим оригиналом, погряз якобы в гордыне и так далее.

Володя к этому предмету прикасаться не хотел, поскольку пришлось бы сообщить или можно было проговориться, что отец его подметает улицу. А если бы он упомянул об этом, то пришлось бы тут же делать массу оговорок: что это редчайший случай, что подметает он вовсе не от бедности, а по таким-то и таким-то соображениям. И все это, вместе взятое, сделало бы вступление бесконечным. Но и обойти полностью в рассказе «олима» оказалось невозможным.

— Зная этого человека еще по Москве, отец повстречал его здесь в Израиле, в Натании. У них, видимо, всегда были всякие идейные разногласия. Насколько наша семья вписалась в израильскую жизнь, настолько у этого парня все в Израиле как-то не складывалось. Отец, хоть и не разделяет его взглядов, но из виду его почему-то не хотел упускать. Раз в несколько месяцев он этому Виктору звонил. И вот не так давно отец узнает, что приятель его совсем у разбитого корыта. И я — представляешь, угораздило же меня — сообщил Виктору, что один каблан ищет рабочих для ремонтных работ. Я тоже Виктора знал, но издали (встречал в ульпане и в других местах, как и водится в олимовской жизни), и знал, конечно, что это знакомый отца. Вот так примерно. Я ему сказал, безусловно, что ни за что не отвечаю. Каблан этот, по имени Шимон, был по виду большой симпатяга, и Виктор стал у него работать, причем именно на «нашей» вилле. Я там бывал далеко не каждый день но однажды я ясно увидел, что у него за работа. Я был не просто поражен этой каторжной и нелепой по своей сути работой. Мне стало тяжело и неловко перед ним, он же продолжал трудиться, держался хорошо, быть может, уже из последних сил. Теплой дружбы со мной он не завел, но несколько раз мы курили вместе. Мне оставалось утешиться только тем, что эта его работа должна же когда-то кончиться, а уж там бы поглядели, что дальше делать. Уйти же вдруг он не мог, потому что тогда каблан бы ему не заплатил, в полном соответствии с их обычаями. Виктор поразим меня еще и тем, что не жаловался и не пытался с моей помощью найти другую ­работу.

Зоя уже с нетерпением стала ждать развязки, вернее, главной сути, но виду, конечно, не подавала. И именно в этот момент Володя как раз и закончил (на сей раз полностью) необходимые предисловия. Таким образом, терпение Зои вполне было вознаграждено, и она стала слушать с новым интересом.

— Итак, я вышел на воздух и сразу едва не позабыл о той драме, которая разыгрывалась на вилле. Виктор был бледен, как бы перепуган, и в то же время до крайности удручен. Говорил он еле слышно, почти шепотом. Проклятый каблан ему еще за август не заплатил ни копейки. А теперь и его интуиция, и всегдашнее его израильское, именно израильское невезение, — все говорит ему о том, что он так ни копейки и не получит. Предвидение его в ближайшее время с блеском подтвердилось. Когда прибыла скорая помощь, в самый разгар всеобщей суматохи, каблан уехал и с тех пор ни Виктор, ни я его не видели. Поняв, что произошло с Виктором, я, разумеется, никак не мог ему помочь, но очень отчетливо вспомнил, какая страшная и изнурительная была у него работа. Я позабыл не только о своих проблемах вовсе, но и об Оснат, которая только вчера едва ли не изливала мне душу. Представь, сколько сразу на всех обрушилось. Конечно же, в самом ужасном положении оказался Виктор. Но стоило мне взглянуть на Оснат, как мне становилось ясно, что означает для бедняжки смерть Пинхаса. Беда ее состояла, видимо, в том, что она теперь уже никогда не сможет поговорить с ним о своей участи. Ах, Зоенька! Какой мерой можно измерять и сравнивать человеческое горе?.. Ривка торговалась со скорой помощью, куда везти Пинхаса, стараясь, надо думать, чтобы и клиника была хорошей, и расходы поменьше, звонила куда-то; каблан-мерзавец тоже куда-то звонил прежде чем уехать. Ривка не забывала давать суетливые команды кухарке и торчавшему тут же эфиопу, переговаривалась о чем-то с кабланом. Если бы ее кто-нибудь спросил тогда или сегодня, кто больше всех пострадал с болезнью ее мужа, то можешь не сомневаться, она обрушила бы на такого наглеца всю свою ненависть. Страдания Оснат она ни в грош не ставит, а подлинную драму видит только в том, что ей катастрофически не хватает денег. Тем не менее надо ведь и приличия соблюдать, то бишь делать вид, что заботишься об умирающем муже, мечтаешь о его выздоровлении. На мой взгляд, из всей четверки пострадавших, включая и меня, — улыбнулся Володя, — менее всех заслуживает сочувствия Ривка. То ли из-за того, что я привел его... но я всю неделю никак не мог забыть о трагедии Виктора. Оснат, должен сказать, особа малосимпатичная и все ее причитания носят характер какой-то сварливой жалобы, но и ее мне было безумно жаль. Вся неделя прошла как в угаре, и до сих пор я не могу свыкнуться с мыслью, что он бесплатно уродовался на подмостях целых полтора месяца. С момента болезни Пинхаса я побывал на вилле, кажется, раза четыре. Один раз я съездил за инструментом, Ривку не застал. Потом поехал, сам уже не знаю зачем. Видимо, выразить соболезнование и спросить, не могу ли я чем-нибудь быть полезным. Вообще говоря, я, хоть пока без договора, но считаюсь поступившим к ней на службу. Но Оснат объявила мне, что Ривка меня не примет сейчас. Больше того, она стала мне на своем хорошем и живом иврите пояснять, что Ривка меня теперь в жизни не возьмет, потому, дескать, что у нее не осталось денег. Дома я об этом не говорил, — улыбнулся Володя, — ввиду того, что наш дом и так полон этой Ривкой, которая тянет из моей сестры информацию о счете Пинхаса. О том, что нас якобы приподнимает это знакомство, теперь и вспоминать тошно. Уезжая после второго визита от Оснат, я подумал, что Оснат, чего доброго, изливая мне душу, в то же время хочет отвадить меня чтобы для нее осталась зарплата...

 

 

Володя устал от всего этого рассказа и чувствовал, что так до сих пор и не объяснил Зое, в каком же положении теперь дела. Самого главного он так еще и не сообщил, а без этого и весь рассказ становился каким-то пустым. Вот что значит рассказ пьяного человека! Сообразив это, Володя решил быстро покончить со своим затянувшимся повествованием и сделать как можно скорее главное свое сообщение. Но и это получилось у него далеко не сразу.

— Видишь ли, Зоенька, здесь можно бы было час за часом прослеживать, как поступают сообщения то из банка, то от Оснат, как меняется настроение. Иногда настроение и без причины меняется. Всю эту психологию и подозрительность нужно бы выбросить на свалку. Что же мне осталось досказать? Ах! Вот что! В пятницу я снова там был, потому что прошло уже больше недели, болезнь это еще не смерть и нет траура, а я должен знать на каком я свете. Встречает меня Оснат и начинает свою вечную жалобу, которая хоть и сварливая, и тяжелая для прослушивания, но не может не вызвать сострадания, потому что ты знаешь из моего рассказа, какая для нее трагедия болезнь Пинхаса. Она и руки заламывала, честное слово, и глаза закатывала, но при этом не забывала опять попытаться отвадить меня от дома, объясняя в который раз, что скупость и подозрительность Ривки будут день ото дня расти, и упоминая раза два подряд об открытом сейфе. А этот вопрос Ривка не раз затрагивала и в беседах с нашей Викторией. Вообще, вопрос об исчезнувших документах на вновь открытый Пинхасом счет — гвоздь всей этой дикой истории. Но в тот момент, а было это в пятницу утром, я еще не знал, что Ривка обнаружила новый счет в другом банке. Ведьма еще до обнаружения счета все сокрушалась об открытом сейфе. И вот теперь Оснат, чуть ли не рыдая, объясняет мне, что ей ясно, что Ривка подозревает ее в краже документов. Ее, всю жизнь верой и правдой прослужившую Пинхасу! Оснат, правда, не забывает прибавлять, что подозреваются все, кто был на вилле в тот день. Я из ее причитаний, опасений и заклинаний понимаю мало слов, а смысл улавливаю больше из ее жестикуляции. Эфиоп и кухарка, дескать, слишком неразвиты и тупы для подобных поступков, а остальные как бы под подозрением...

И вдруг, вообрази только, появляется собственной персоной Ривка и кивает мне приветливо: «Шалом, Владимир!» И говорит довольно ласково, из чего я заключаю, что все останется на своих местах и после смерти Пинхаса. С Оснат же, как я решил, происходит нечто вполне понятное в ее положении: что-то вроде горячки и едва ли не помешательства. Я сказал Ривке, что готов приезжать каждый день, мало ли какая помощь может понадобиться. Она меня поблагодарила. Я ей помог кое-что передвинуть и даже хотел поработать, но сочли это не совсем уместным сейчас... Одним словом, все было вроде бы сносно, кроме одного. Болезнь мужа, которая длится неделю, вовсе не повод для неуплаты долгов, особенно, когда все сроки уже прошли. Оснат удалилась к себе, а я никак не мог решить, что мне думать обо всем происходящем. Она могла бы хоть часть старого долга вернуть, ну хоть бы треть или четверть. Зато весь ее тон был таков, что вполне можно было рассчитывать на наше дальнейшее сотрудничество. В пятницу все было особенно хорошо, потому что вернувшись домой в два часа дня, я узнал от Виктории, что ведьма узнала наконец, где находятся недостающие деньги Пинхаса, и на радостях сообщила Витке, и оставляет ее в покое. Забыл еще одну деталь. Ривка по первой же просьбе дала мне телефон бандита-каблана. ­В пятницу нам стало казаться, что вообще все устраивается. Если Пинхас не помрет, то чего нам печалиться, что деньгами (по опеке, например) будет распоряжаться Ривка? Пусть они, деньги эти, идут в виллу. Все лучше, чем будут жиреть сынки Пинхаса. И не век же мне с ней работать. А помрет Пинхас — ну что ж, дело житейское, как говорится. Ривка со своей звериной хваткой отсудит или еще как-нибудь получит солидный куш. Да, забыл еще сказать, Оснат сообщила мне, что сынки прибыли делить добычу. Суббота прошла прекрасно, но под вечер все стало представляться совсем иначе. Улыбчивость Ривки стала мне без всякой причины казаться подозрительной. Дело неизбежно затянется, если Пинхас помрет. Ездить к ней без конца и требовать деньги стало мне казаться пустой затеей. И все это, заметь, без всякой причины...

Ну вот я и приблизился к финишу. Пересилив себя, я снова поехал сегодня на виллу, но Ривку не застал. Оснат на этот раз была совершенно измученной, а новости ее были ужасны. Она сообщила мне, что Пинхас завтра умрет, что ей это доподлинно известно. Она тихим голосом говорила что-то в таком духе, что Ривка змея, что она очень сердится, когда Оснат ездит в Герцлию к Пинхасу. Когда Пинхас как-то приходил в себя, то Ривка все сделала, чтобы Оснат не увиделась с ним. В этом последнем утверждении что-то было похожее на правду, потому что в пятницу Ривка и мне настоятельно советовала не ездить к нему. Я вообще-то однажды был у него, но мне тогда сказали, что он никого не узнает. Ну а если бы узнавал, то что же он чек кинулся бы выписывать, что ли?! Я думаю, он и Оснат не смог бы помочь. Так что и эти жалобы Оснат были немного наивными. Если бы она могла привезти к нему какого-нибудь нотариуса или адвоката и если бы Пинхас в этот момент мог соображать, тогда другое дело. Но на такие великие дела Оснат не способна. Трагедия ее ужасна, а все разговоры ее могли вызвать только жалость. И я еще раз пришел к выводу, что несчастная Оснат сошла с ума. Она опять завела речь о сейфе, из ее слов я снова, как и в пятницу, уловил, что ведьма считает нас всех подозреваемыми, то есть ее, меня и Виктора. Иногда появлялись у нее в бреду каспоматы[59]... Или ей казалось, что Ривка считает, что она, Оснат, выкрала бумаги специально для сынков. Все это я почти не понимал, как обычно, с той лишь разницей, что сегодня она говорила медленнее. Вспомнив ее вчерашний горячечный бред и то, как Ривка своим появлением рассеяла мои опасения, я окончательно решил, что Оснат не в порядке, и, утешив ее, как умел, покинул виллу... И вот я здесь. И завтра мы едем путешествовать. Уф! Как устал я! — шутливо выдохнул он воздух, показывая, как ему теперь легко.

— Володя, дорогой мой! — переполошилась вдруг Зоя. — Как же можно ехать куда-то при таком состоянии дел? Эта Ривка твоя просто чудовище, она тебе не только не заплатит, а еще и в неприятности тебя втянет. А может быть, тебе завтра или послезавтра на похороны нужно будет ехать? И все это мне кажется ужасным. Ах, Володя, ты меня нисколько не утешил.

— Значит, зря я старался. А что же тебя так испугало?

— Все вместе. Я этой Ривки теперь очень боюсь.

— А чего же именно ты боишься?

— А того, хотя бы, что она может тебя оклеветать. ­И того, что ты будешь опять искать у нее работу, а она будет водить тебя за нос. И она тебя еще в суд потянет... свидетелем, по крайней мере.

— Но это же все сумасшедшая Оснат говорит.

— Я и Оснат сумасшедшую боюсь, Володенька.

— Так что же, Зоя, — улыбнулся Володя, — ты хочешь, чтобы я испуганный ходил?

— О, нет, нет, — растерялась Зоя, не понимая, что же ей теперь говорить.

В ответ на правдивый рассказ она в конце концов в праве высказать, как ей представляется эта история. Но много ли проку будет от такого нытья? Зоя поэтому стала говорить, хоть и искренне, но на некую нейтральную тему, вернее, не о том самом главном, что должно вселять тревогу.

— Знаешь, Володя, я этой Оснат твоей совсем не верю. И почему ты решил, что она такая уж страдалица. Да у нее денег больше, чем у тебя. Знаешь сколько олимов есть одиноких и даже семейных, которые мечтают о такой удаче: быть приживалом на какой-нибудь вилле, делать там самую черную работу, иметь там комнату и питание. Олим, конечно, не станет расстраиваться, что не он командует на вилле, — рассмеялась Зоя, обращая все в шутку, но в голосе ее все равно были нотки опасения и как бы предчувствия плохой развязки. — Зато если не платить за квартиру и питание, то за десять лет и при ничтожной зарплате огромные деньги скопятся. Ой, Володенька, ты думаешь, я завидую сумасшедшей этой Оснат? Что ты, Володя? Я просто хочу тебе показать, что иногда по доброте своей ты можешь что-то неправильно рассмотреть...

— Ну и что же я неправильно рассмотрел в этой ­истории?

— Нет, нет, Володя... Зачем же я буду еще новые страхи выдумывать?

— А я вижу, что ты беспокоишься за меня и очень принимаешь к сердцу всю эту историю. Так ты скажи мне правдиво, что тебя так напугало. Я тут же и поясню тебе, почему опасения твои беспочвенны и смехотворны. И ночь у нас будет прекрасная и без всяких страхов.

— Тогда ты напомни мне, какие такие бумаги пропали у старой ведьмы. А то ты столько всего рассказал, что я запуталась.

— Это просто. Известно, что Пинхас открыл счет, да не какой-нибудь... А теперь счет есть, а бумаг на него нет. Где же видано такое? Вспомни хоть свой счет в банке. В Израиле нет ни одного человека, который бы объехал банк. С самого начала получает человек бумагу о том, что он открыл счет. При ней всякие проспекты, памятки иногда бывают, какая-нибудь миниатюрная книжечка с номером счета. Ну а дальше пошло-поехало: квитанции, чековые книжки, магнитные карточки, секретные коды к ним, важные распечатки из тех, что стоит хранить...

— И у меня есть и чековая книжка, и каспомат, — улыбнулась Зоя и посмотрела на Володю с шутливо-победным видом. — Но есть олимы, у которых ни того, ни другого нет.

— Дело поправимое. Будет и у них все это, а вот денег не будет — это уж точно. Но суть не в том. Пачечка бумаг из банка у любого есть, в том числе у самого разнесчастного олима. А вот у Пинхаса нет. Нет у него такой пачечки по одному из пяти известных теперь его сумасшедшей жене счетов. И вот получается, что он сам раскрыл свой сейф, занимался у себя в кабинете, пока его удар не хватил, а потом оказалось, что бумаги пропали.

— А были ли они вообще? Может быть, этот счет у него, как и счет с Ривкой, тоже с кем-нибудь общий? Но это еще не значит, что...

— Ах, какая ты умница у меня! Конечно, если у старого скряги есть с кем-то общие счета, то, разумеется, и у него самого должны быть бумаги. И в первую очередь у него... А вот видишь, нет их, бумаг этих. Но что нам-то до этого за дело? Я ведь только пришел, как тут же вышел...

— А зато ты потом с тем олимом говорил, а для них это выглядит так, как будто вы с ним заодно и о чем-то шептались. А они, обе эти ведьмы, а Оснат особенно, они не только сумасшедшие, но и очень злые. Сегодня они тебе улыбаются и душу изливают, а завтра...

— Так в чем же опасение? Что я с Виктором беседовал, когда они вокруг Пинхаса вертелись? Но Виктор же вообще в комнату не заходил... когда они толпились.

— Это уже начинается следствие. Они могут думать, что заходил. Да эта Оснат может тебе душу изливать, а Ривке указать на тебя и олима этого несчастного, а сама она, возможно, тому же Пинхасу мстит. У меня от этого рассказа ум за разум зашел. Я только знаю, что завтра не стоит никуда ездить.

— А я думаю, что завтрашний день целиком наш. А если помрет, то похороны послезавтра... И еще я тебе скажу, Зоя, коли у человека совесть спокойна, то ему нечего тревожиться. А на Ривку, если она сбесится, управа найдется.

Зою так и подмывало сказать «Ой ли, Володенька?» Но она промолчала.


Рецензии