Глава II. Четверг

Глава II. ЧЕТВЕРГ
— Теперь слово за вами, Виктор! Вы обещали мне объяснить все про евреев. Этого, правда, мой разум вместить не может. Как вам удалось понять все про евреев, про их четырехтысячелетнюю историю? Федор Михайлович ваш прямо признался, что мало в «еврейском вопросе» понимает, что не по плечу ему... как он сказал?
— «Поднять вопрос такой величины». Кажется, так.
— Тем более будет интересно от вас услышать. Не говоря о том, что вы обещали всерьез и «без ерничанья».
— А я и не отказываюсь. И «план» решения «еврейского вопроса» я вам расскажу. Как вы изволили выразиться, гуманный, несбыточный и безумный.
— Зря вы меня цитируете, это вы сами же и говорили. И «ерничанье» тут как тут. Я вас очень прошу, Виктор, если вам есть что сказать, то я вас слушаю.
— Я вам все, решительно все расскажу. Но «без ерничанья» еще не значит «без анекдота». Все равно все к смеху сведется, то есть к эдакой несерьезности. А вы потребуете аргументов, научности. Но дело даже не в этом...
— А в чем же?
— А в том, что я вам это не сегодня, а завтра начну рассказывать. Сегодня я не спал ночь, я не готов, у меня сил совершенно нет. Согласитесь, такой разговор — это же хождение по минному полю. Вы же за каждое слово, которое покажется вам кощунством, будете зацепливаться и спорить до хрипоты. И если это вас так больно ранит...
— Значит, не хотите?
— Только не сегодня, а завтра. Я ни от чего не отказываюсь: и про «план», и что евреи мне сделали, и что человечеству. В одном вы правы, весь этот наш разговор на шизофрению смахивает. Вы мне тоже обещали про Ривку рассказать, так расскажите сегодня.
— Ради Бога, но это выглядит так, что вам нечего сказать. Я же вас за язык не тянул, вы сами обещали все объяснить. Причем, если можно, без злопыхательства и толково. Надо же знать, как из вас получился антисемит такого сорта. Вы совершенно правы: всякий антисемит или откровенно ненавидит евреев или силится доказать, что он не антисемит. Вы же единственный, вы оригинальностью превзошли всех. А кроме того, у вас еще и «подполье» есть. И вопрос не только в том, что вы меня заинтриговали. Если окажется, что вы правы, то это будет настоящий ужас. А если все это одни лишь глупости и претензия на оригинальность, то я буду знать, с кем имею дело, и впредь не буду обращать на ваши выходки внимания.
— Я согласен с вами во всем. Я, если вам так сильно этого хочется, и аргументы найду. Я своему слову хозяин, но, если вы помните, я вам предложил через день на эту тему говорить, а вы молча согласились, вернее, вы не возражали. То есть из самых общих соображений справедливости, если учесть, что в прошлый раз мы бульшую часть перерыва о евреях говорили, то теперь самое время о состоянии дел на вилле рассказать. И если я ваше национальное чувство задел, к чувствительному нерву прикоснулся, то, согласитесь, мне тоже хочется знать, есть ли у меня шанс получить мои деньги и попытаться новые заработать. Для моей семьи сегодня это важнее, чем праздный вопрос о том, что такое еврей.
— Я, Виктор, вижу ваше состояние, — Абрам вдруг внимательно взглянул на своего напарника и собеседника и был поражен.
Вид Виктора красноречиво и бесспорно свидетельствовал о том, что ему стало совсем скверно, и Абрам подивился тому, что утром этого не заметил, а тем более сейчас, когда они устраивались и вели странную эту торговлю. О чем должна состояться у них беседа?! Да это ведь бред форменный, натуральный олимовский бред. Абрам еще раз взглянул на своего напарника. Даже побрившись, Виктор теперь выглядел на добрый десяток лет старше своего возраста, который, конечно же, был известен Абраму. Казалось, Виктору и сидеть было тяжело, глаза были воспаленные и красные, взгляд потухший и притом какой-то рассеянный, во всей позе чувствовалась бесконечная усталость. О вчерашней бутылочке не могло быть и речи, теперь уже было не до меланхолии. Не мог он и курить после бессонной ночи, вопреки своей привычке, которая в Израиле перешла чуть ли не в ритуал. Где бы он ни работал, какой бы тяжкой не была работа, в перерыв после еды он непременно закуривал и принимался о чем-нибудь размышлять.
С едой они уже покончили, Виктор так и не закурил, разговор зашел в тупик, и очень разумно прозвучали слова Абрама:
— Вы бы поспали на травке. Сорок пять минут у вас. Будет у нас еще время побеседовать, много дней впереди.
Виктор последовал совету, лег на спину, закинул руки за голову, но вдруг, когда Абрам меньше всего ожидал, сказал:
— Я от своих слов не отказываюсь, слово мое крепчайшее: я обещал вам изложить в подробностях, как я понимаю, что такое еврей, и я изложу вам. Но сегодня мне говорить трудно. Так зачем нам выбиваться из графика? Самое время рассказать вам историю Ривки и Пинхаса, а также и новости. Я ведь им теперь не чужой, как﷓никак, с половины почти виллы штукатурку ободрал... И хотел бы продолжить, но только после расчета с Шимоном. Я даже больше вам скажу: мне прямо сию секунду пришла в голову мысль, что можно с ней напрямую продолжить, минуя, так сказать, проходимца Шимона. Конечно, я понимаю, что это не только не серьезно, но и просто глупо — задумываться о такой вещи, но все равно надо же знать положение на вилле. И о Пинхасе тоже... помирает ведь человек. Я, знаете, о чем думаю? Что у меня телефона Шимона нет. Я ведь в день болезни Пинхаса хотел наконец более резко поговорить, но утром Шимон был не в духе. Я малодушно отложил разговор, а только лишь приехали на место, он, подлец, тут же и уехал. Приехал же он в конце дня, сразу после того, как у Пинхаса инсульт случился. Сперва суетился со всеми, а потом по заданию Ривки (входя, видимо, в ее положение) хитрец снова сел в машину и покатил куда-то. А вид у него был такой, что к нему не подступись. Тут же и скорая помощь орудовала, Ривка носилась как угорелая среди этой разрухи, а мой так и не вернулся. И мне пришлось самому на автобусе домой добираться, а на другой день он, ясное дело, за мной не заехал. И надо же! Это уже верх невезения — я телефон его потерял. Дома валяется у меня тысяча всяких бумажек, как у любого. Жена, конечно, порядок поддерживает. Надо было мне или листочек этот отложить или переписать в одну из книжек наших. А теперь... теперь только у Ривки его телефон можно взять.
— Ну, это самая маленькая проблема. Я вам принесу телефон Ривки или достану вам телефон вашего каблана. А с чего вы вообще взяли, что он вам не заплатит? Ему очень трудно будет не заплатить вам.
— А мне кажется, не очень трудно. Он скажет, что Ривка ему не платит. А он из своих денег полшекеля не даст, разве что под дулом пистолета. А она ему в теперешнем ее положении, как вы ее вчера в двух словах обрисовали, тоже не скоро хоть что-нибудь выдаст. Мне даже приходит такая фантазия, что она и телефон его неохотно даст или вообще не станет давать, чтобы я к нему меньше приставал, потому что тогда все-таки хоть чуть-чуть, а меньше он ей будет докучать. Вся эта еврейская хитрость так прозрачна, а бороться с ней совершенно невозможно. Но вы не подумайте, Христа ради, что в этом исключительно мои претензии к евреям, ничуть не бывало. Я вам обещал объяснить, и можете не сомневаться. А сейчас осталось у нас еще больше тридцати пяти минут, и я слушаю вас.
— Будь по-вашему. Пинхас и Ривка — необыкновенно чуднбя пара. Он был строительный каблан, вы это знаете. Мне вообще удивительно, что я вам, а не вы мне все это рассказываете. Я и видел-то их всего один раз, год примерно назад, когда Володька ездил к ним устраиваться, но так тогда и не договорились. Он у них работал от случая к случаю, а совсем недавно, на днях буквально, Ривка решила его взять чем-то вроде «главного энергетика», чтобы он обслуживал всю электрическую часть, сантехнику, бассейн, а заодно был бы и садовником, и делал разные мелкие ремонты. Оклад четыре тысячи, день «ненормированный», бензин оплачивается с лихвой. Хочешь, вообще не ходи на работу, лишь бы все было в порядке. Но, конечно, и по вызовам ее тоже. Он бросил свою хорошую работу, нашел себе еще одну маленькую работу, точнее, подработку. И вот теперь, уволившись, он повис в воздухе. Да и причитается с нее кое-что. Я вам это попутно сообщаю. Упоминаю, так сказать, вскользь, чтобы вы знали, что не вы один пострадали во всей этой истории. Я очень хорошо понимаю, что между вашим и Володи положением есть огромная разница. Но будем надеяться, вы получите с этого каблана бессовестного когда-нибудь... Идем дальше. Они поженились лет пятнадцать назад. Он живет в Израиле больше сорока лет, но так и не выучился хорошо говорить, потому что прибыл сюда в возрасте 35 лет. Это не помешало ему стать крупным подрядчиком, и теперь у него, я вам говорил, много-много миллионов. У него два сына от первого брака: один в Беэр-Шеве , а другой вообще за границей. С Ривкой же у него очень странные отношения. Она родом из Германии, вернее, родители ее из Германии. Всякие подробности ее биографии нам с вами ни к чему, да мы их и не могли бы узнать. Это, по всей видимости, экзальтированная особа, она художница, а также и собирательница картин. Она помешана на интерьерах, не лишена, видимо, вкуса, любит экзотические растения. Но еще раз скажу вам, что мне странно рассказывать это вам, видевшему все воочию.
— Я, действительно, все это видел и все испытал на собственной шкуре. Я в ней особой экзальтации не заметил, а только великую подлость и убежденность, что другие должны костьми ложиться ради ее ничтожных суетных затей. Сколько вздорных, болтливых, неразумных ее указаний я выполнил, причем часто в неудобных и рискованных положениях. Помню, фонарик на углу укутывал нейлоном, переставив одну ногу с подмостей на карниз...
— Итак, у Пинхаса, если считать и недвижимость, и то, что общее с сыновьями, миллионов тридцать, а впрочем, кто это может сосчитать? Трагедия же его в том, что, закончив свою деятельность в качестве подрядчика, он остановился и не знал толком, как деньгами распорядиться. Он купил несколько квартир, сдает их, к нему приходят люди, платя ему за три месяца или за год вперед. Есть у него и для себя квартира. Если я вас правильно понял, то нас с вами больше всего интересует вопрос, насколько она будет платежеспособна после его смерти. Здесь я ничего определенного сказать не могу. Надо знать его отношения с детьми, всевозможные тонкости, которые мы никогда не узнаем. Например, на чье имя квартиры. Есть, кстати, у него еще, говорят, магазин одежды. Вся эта его деятельность вялая, но и она, похоже, становилась ему уже тяжела...
— Я вам сам дорисую этот портрет. Он не может дать толк своим деньгам, растерян перед неизбежным концом жизни, но все это задавлено жадностью, которая рассудку вопреки главенствует над всеми его мыслями.
— Очень хороший анализ. Человека взяли и прямо как лягушку разрезали и внутрь заглянули. Мы же ничего не знаем о его жизни. Например, какие у него с сыновьями отношения. В чем-то, между прочим, вы правы: ему и жалко денег, и отпускать их не хочется, и распорядиться ими он уже не знает как. И вы это верно подметили, но ваше пренебрежительное отношение к нему ни на чем не основано. Мне, например, кажется, что он оригинал почище вашего. Давайте посмотрим счета его. Это уже более достоверно. Не удивляйтесь. Она и раньше с нашей Витой, если и откровенничала, то исключительно на эти темы, хоть такое и кажется невероятным. Во-первых, Вита все это прекрасно понимает... Во-вторых, у Ривки это больной вопрос. А в последние дни, то есть после прискорбного события, она особенно разоткровенничалась, потому что неопределенность ее терзает и ей поделиться с кем-то хочется, и надо многое узнать в банке, в том числе и такого, что она не имеет права узнавать, пока он жив. У несчастного Пинхаса, как представляется его чуть ли не обезумевшей жене, четыре счета: один — общий с сыном, живущим в Беэр-Шеве, другой — с сыном, живущим за границей, третий — ни с кем, а четвертый с Ривкой. Они, вероятно, последний год жили как чужие под одной крышей, потому что трудно было бы ему в его возрасте жить на два дома. Да и от виллы трудно было бы отказаться. И с какой стати? Но Ривка-то не унимается со своими идеями, и вилла принадлежит им обоим. Вот и явилось его соломоново решение: дать ей полную возможность хозяйничать, перестраивать, осуществлять все свои сумасбродства, но денег дать в обрез. Потому что, если хорошо вникнуть, они не настолько богаты, чтобы позволить себе сумасбродства. Он ей дал денег — три миллиона шекелей, то есть миллион долларов. Я вам в прошлый раз не точно сказал, разошлось у нее полтора миллиона. Знаете, она, когда с Виточкой говорит, то и сама путается. Возможно, он с ней решительно объяснился, когда оставалось два с половиной миллиона, а после этого объяснения утек еще целый миллион.
Счета, общие с его сыновьями, ей недоступны, даже если бы в руках у нее оказались магнитные карточки и секретные коды к ним. Это пустое дело. Вся надежда ее на его отдельный счет, она знает номер его и уже сейчас, — вот где будет у вас простор, Виктор Борисович, развенчать евреев! — при живом муже все силы направляет не на то, чтобы его спасать, а на то, чтобы как можно вернее деньги к ней перешли. Но ей же ничего не известно о возможных завещаниях. И представьте ее состояние: если у нее останется всего полтора миллиона, то, еще не закончив ремонт виллы, ей уже придется продавать ее. Как же ей расстаться со своей мастерской, в которой все ее тщеславие, все амбиции, все фантазии. Она много картин написала, и выставки у нее были, но не дальше Натании.
— Я взглянул на ее гуаши и акварели мельком, и надо было видеть, как она посмотрела на меня, когда я, сняв предварительно башмаки и старательно отряхнув белую пыль с одежды, вымыв руки очень тщательно, явился однажды в качестве носильщика мебели, — здесь Виктор вздохнул, тень досады пробежала по его изможденному лицу. — Эта сцена мне запомнилась и развлекла меня. Нет, она вовсе не взглянула на меня, как на невежду, который берется судить об искусстве, — нет, ничуть не бывало! Она посмотрела на меня как на холопа, который может быть в отдельных случаях весьма образованным, но должен делать, что ему говорят. Вспомните крепостных актеров и художников. Разумеется, случай был иной. Я не крепостной и не художник, и мог бы достаточно суждений высказать об ее гуашах и акварелях. В них очень много причуд, поползновений выглядеть самобытной, но мало мастерства и мало чувства. Но все равно, хоть это и слабые произведения, но не настолько, чтобы они не удостоились выставки. Конечно, — улыбнулся Виктор, — я этого не сказал ей по целым пяти причинам: такие вещи я могу убедительно лишь по-русски объяснить; не знал я, что она выставляется; не люблю ранить людей; трудно мне говорить без обуви; да и вообще неприятно с ней говорить. Продолжим теперь. Извините, что перебил вас.
— На этом счету огромная сумма. Опять же, ценные бумаги, валюта. Главным образом, валюта, есть просо деньги, привязанные к индексу. Представьте только, какие потрясения может вызвать вся эта ситуация, — честное слово, такое богатство, над которым начертан зловещий знак вопроса, может еще больше терзать человека, чем бедность. Биржа падает, о завещаниях неизвестно, секретных кодов нет — они, видно, в голове у Пинхаса, потому что это его любимейший и старейший счет. И вообще она все это узнавать должна украдкой, потому что Пинхас жив и, следовательно, она имеет прав на эти деньги и на информацию столько же, сколько мы с вами... Моя Вита работает не кассиром, а чуть повыше, что-то вроде советницы (третьего сорта, конечно — не переживайте!), и клиент может сидеть у нее хоть три часа. Вот Ривка и принялась за нее, зная о том, что Владимир наш уволился. В ее полной воле дать или не дать ему место. Плюс к этому и деньги должна она ему за его последние довольно большие работы. Она к Виточке идет как к союзнице и мало стесняется перед ней. К другим служащим упорно не садится. Пинхас выдающийся клиент, колоссальная фигура, и можно было бы говорить с самой высокой администрацией, но она не хочет, несмотря на то, что знает всех их как одна из крупных клиенток (об общем-то счете с Пинхасом помните?). Не хочет, шельма!
А Виточка ее не то чтобы боится слишком, но все же давления ее не выдерживает. Во-первых, Володя, а во-вторых, она может сейчас отцепиться, увидев неуступчивость, а потом, когда все уляжется и она станет важной птицей после его смерти, насолить жалобой, скандалом, придиркой. И вот Виточка делает ей массу распечаток. Это уже опасно. Если предположить, что Пинхас поправится и заявится в банк или дети его заявятся, то выгнать Викторию мою с работы совсем не трудно. Да и у самой Ривки она теперь на крючке. Как видите, и мы к Ривке имеем много претензий, но мы к этому спокойно относимся, то есть мы нервничаем, но не клянем беднягу Ривку. Дело это очень житейское. Ради Бога, не подумайте, что я вам советы даю.
— Вы сегодня все время как будто успокаиваете меня, все стараетесь показать мне, что Пинхас и Ривка не злодеи, а просто типы из жизни. Вас послушаешь, и не надо романов Бальзака читать. Да разве я не понимаю, что, когда богатый умирает, идет борьба за наследство и наследники во все тяжкие пускаются? И это не только у евреев творится... И вы даете понять, что сочувствуете мне, входите в мое положение и знаете, что я должен иначе, чем вы, относиться к этим богачам, которым я бесплатно столько каторжной работы выложил. Вам нравится ваша объективность, терпимость, даже после того, как идейная распря наша с вами так далеко зашла. Вам кажется, что во мне бурлит ненависть, когда вы мои реплики слышите. Само собой, не люблю я Ривку и других своих угнетателей, но, уверяю вас, главные мои претензии к евреям вовсе не в этом. А в чем — в жизни вы не догадаетесь, пока я вам сам не расскажу этот «малый анекдот». Как вы меня призываете к терпению, так же точно и я прошу вас потерпеть маленько. Еврейский вопрос — это, конечно, необозримый вопрос, но для вас я очень постараюсь. Вы меня сегодня немного утешили, теперь я больше надеюсь хоть что-нибудь получить. Я через вас с виллой как бы многими нитями связан, мы теперь все в одной компании: вы, Ривка, ваши дети, я. Теперь я знаю, что вы мне сообщите, если снова там работы начнутся. И когда каблан пропавший объявится, и преуспеет ли Ривка в своей борьбе за Пинхасовы деньги. Вы и телефоны найдете, и, право же, с вами как-то спокойствия прибавляется, даже если совсем мало шансов получить свои кровные копейки. Но не потребуете же вы, чтобы я свои взгляды в связи с этим всем пересмотрел? Мне очень не хочется вас травмировать, открывать вам глаза на многие вещи, разрушать ваш внутренний комфорт. Кончается перерыв наш, а вы мне так и не рассказали, какая же картина открылась с этими распечатками.
— Я, Виктор, теперь никогда не знаю, серьезно вы говорите, или шутите, или у вас жар начинается. Я вам то рассказал, что успел. А что не успел, по дороге домой доскажу. Если бы вы не перебивали так часто, я бы вам все рассказал. Я и сам, правда, очень отвлекаюсь, но зато мы славно побеседовали. А травмировать меня не бойтесь. Вы самонадеянность свою в «подполье» взращивали вместе с антисемитизмом вашим особенным и с другим вашим доморощенным товаром. В подполье-то все это прочным казалось, а вытащите на свет божий — все в труху превратится. Однако то уже примечательно, что не столько мне хочется с вами полемизировать, сколько вам не терпится на мне проверить свою доморощенную премудрость.
— Ну что ж, пожалуйста. Только без обид, попрошу вас.
— Договорились. Прекрасно, что мы друг перед другом слово держим. Я, как и обещал, сегодня же расскажу вам, что Ривка выяснила из распечаток.
— Ну покатили с Богом. Легкой вам метлы, Абрам Иосифович.
— И я искренне рад, что вы хоть немножко отошли на травке. Встретимся через два часа с четвертью.
— А мы и не расстаемся. Вы же учили меня не разъезжаться далеко.
— Вот и славно. Сегодня и араб надзирающий будет доволен. Удачи вам! До встречи.


Этими последними репликами они обменивались уже на Черняховского. Виктор пересек проспект, они покатили тележки, дошли без всяких недоразумений и без малейших приключений до безобразного пустыря, где колючие пыльные сорняки переплелись с особенно гадким мусором в виде тряпья и проволоки. Здесь они потрудились минут десять и двинулись назад. Виктор подумал, что если бы им поручили (а отчего бы и не поручить?) почистить весь пустырь, который не был все-таки официальной свалкой, то они не управились бы до ночи. Но Абрам твердо знал урок и в принципе был не тот человек, которого можно заставить делать подобные работы. И Виктор приятно поразил бывалого напарника: при всей своей измученности он один отправлял в огромный мусорник камни весом тридцать–тридцать пять килограммов. Абрам только теперь до конца понял, что не каждый бы выдержал на месте Виктора подмости и отбойный молоток.
Они отправились в обратный путь, по дороге опорожнили несколько урн, вынув из них красные мешки, успевшие наполниться, оборвали страшные лохмотья с двух афишных столбов и благополучно прибыли на хоздвор. Сдали инвентарь, переоделись, умылись и пошли, как и вчера, но не допуская в свою компанию на сей раз ни матершивого старичка, ни кого иного.
То ли оттого, что спор их как бы упорядочился, то ли из-за их согласованности в работе, у Абрама не было и в помине того чувства неразберихи и досады, что вчера. Он тут же и начал делать свои сообщения, которые, вообще говоря, были не только неблагоприятны, но и обещали много хлопот и дочери его, и сыну. По манере его, по спокойствию и рассудительности и даже по некоторой рисовке Виктору нетрудно было заключить, до какой степени Абраму важнее победа в завтрашнем идейном споре, чем эти житейские неурядицы. При других обстоятельствах Виктор непременно подумал бы о том, чего же стоили утешения Абрама в перерыв, но теперь было ему не до того. Он старался слушать повнимательнее, а сердце его тоскливо сжималось и ныло, в висках стучало, а вид раскаленных, чужих, равнодушных к его беде улиц еще усиливал весь этот большой дискомфорт.
— Распечатки показали, что сей огромный счет тоже похудел. Да еще и как! Не только в связи с биржей: ценных бумаг там мало. Он их, видимо, давно продал. Представляете? — это все Виточка от Ривки узнает: что биржа не для него, что от брокеров он уставал, что им доверять нельзя. Она заговаривается, не знает, за что хвататься, каждую распечатку смотрит напряженно и то и дело ставит пометки. Словно снаряды артиллерийские рвутся. Что ни распечатка, то сюрприз, и она близка к истерике. А ведь Вита не имеет права ей ничего вообще давать. Но если уж ты получила, то пойди разберись в сторонке или, еще лучше, дома. Но она хочет тут же на месте все понять, а из распечаток этого не видно: куда именно клиент деньги переводит. Ривка надеялась, что на этом счете у Пинхаса около четырех миллионов наберется, а выяснилось, что нет и двух с половиной. Здесь, Виктор, я хочу вам одно свое впечатление от всей этой истории объяснить. Чтобы быть таким «несметно» богатым, нужны железные нервы. Богатство, особенно подвешенное, такой же тяжкий крест, как и бедность, — говорил спокойно Абрам, который так и не удосужился расстроиться оттого, что Ривка такая пакостница, а дети его оказываются в сложном положении.
Виктор слушал, на этот раз не перебивая, как в перерыв, а мысль его непрерывно упиралась в безвыходность его положения. В какие-то мгновения ему казалось, что Абрам нарочно, мстительно, с умыслом то и дело упоминает, какой его, Абрама, семья несет урон от Ривкиных безобразий. Пусть он, Виктор, видит, что для Абрама, давно забывшего об олимовской нищете, это едва ли не комариные укусы. И для этого же, несомненно, он глумливо, второй раз уже, сравнивает богатство с бедностью. Нет, совсем мало радости испытывал Виктор от того, что только он, по всей видимости, верно угадывал, куда переправлял свои капиталы растерявшийся под конец жизни Пинхас. Очень скоро об этом все узнают, а пока что ему, Виктору, надо быть осторожным. Даже здесь, почти что на самом уже дне, он должен быть очень и очень осмотрительным, да еще и благодарить судьбу, что послала ему этот сомнительный шанс. В который уже раз представилось ему, что было бы, если бы не появился вдруг этот шанс вернуть свои деньги, — страшное и полное крушение. Чем же это лучше убийства? Но какова безнаказанность! Честное слово, коммунисты не творили таких зверств с такой легкостью. Казалось бы, не такая уж великая подлость: не заплатить, не доплатить, задержать платеж. Но есть ведь гигантская разница, кому не заплатить и в каких обстоятельствах. Пинхас, каблан-убийца, Ривка — любой за копейку удавится. Им все равно, кого грабить. Абраму, небось, сейчас не так страшно, если вместо двухсот пятидесяти тысяч окажется у них в семье двести тридцать, к примеру. Вот он и кривляется, демонстрирует свое спокойствие перед лицом житейских невзгод, но при этом и жалить не забывает.
Абрам между тем продолжал:
— Вы представьте только, сколько требуется от нее сил. Сплошной хаос и ужас вокруг нее: на вилле стройка, вернее, разруха, как вы сказали, муж при смерти, о завещаниях неизвестно. Извините, я, кажется, в этом роде уже говорил в перерыв, я вовсе не хочу повторяться. Но мне живо очень представилась картина: она просматривает распечатки счета, который, может быть, никогда и не унаследует-то, а ее на каждом шагу сюрпризы поджидают. Вдруг исчезает какая-то сумма, а потом выясняется, что старик именно на эту сумму зачем-то английских фунтов прикупил. Но в основном все действия его разумны, а главнейшая загадка, безусловно, в том заключается, что большущие суммы без следа уходят. Вполне возможно, что он на те счета переводит, которые у него общие с сыновьями. А отчего не предположить, что он любовнице переводит? Не забывайте, что сейф его оставался открытым, часть бумаг он вынул и разложил их на столе. Это и Володя наш видел. И вот теперь сейф в распоряжении Ривки, и она не находит там счета, куда бы он мог переводить. И об экономке она вспоминает, и о завещаниях. Это она бормочет все, просматривая распечатки. А каково Виктории, когда служащие видят, что Ривка с четверти пятого сидит и будет уже до самого конца сидеть. Олимы то и дело подходят, Ривка от этого еще больше сердится и нервничает. Главное несчастье ее в том (и это все она шепчет — представляете?!), что надежды на большой счет рушатся. Повезло Виточке только в одном: этот день в банке выдался суматошный. В банках, знаете, иногда бывают суматошные дни, когда среди служащих больше движения, чем обычно. Они что-то выясняют, к высшим менахелям  в комнаты заходят, а те, в свою очередь, тоже о чем-то хлопочут, все по телефонам переговариваются. Я часто такую картину видел в банках. И, к счастью, никто к Вите не подошел, а то, что Ривка так долго сидит, — вполне нормально, потому что она очень важная клиентка (по своему счету). Вопрос только, почему она к менахелям не идет. Этим как-то никто не заинтересовался вплотную, потому что очень оживленно было в банке, много было клиентов и много суеты. А вся ее истерика, бормотание, причитания — все это, надо отдать ей должное, она проговаривала тихо. Вот какая сценка! Ближе к шести, Виктория, уже изнемогая, сказала Ривке, что очень надеется на ее скромность, что прослеживать, куда пошли деньги, она не имеет права, так же, как, впрочем, и давать распечатки. Вернулась домой Виктория совсем разбитая, но я полагаю, что Ривка оставит ее в покое и не очень обиделась на нее.
— С моей колокольни если глядеть...
— Вы уже из «подполья» на колокольню переместиться успели? Вы ведь на мир из подполья взираете...
— Каламбур, вернее, юмор ваш, для такого журналиста, образованного человека и шестидесятника несколько хромает, но я не обижаюсь на вас: долг платежом красен.
— Не сердитесь, прошу вас. Так что же, с вашей колокольни если взглянуть? Да я и сам знаю, можете не объяснять. Ясно, что в таком состоянии ждать от нее платежей не приходится. Для нас, слабо понимающих израильские правила, законы и порядки, очень трудно предугадать что-либо.
— Это правда, — печально согласился Виктор, которому вчера заходила в голову эта же мысль. Но для него-то здесь вопрос жизни и смерти, а не поле для вольной фантазии.
— То же самое, — продолжал Абрам, словно угадывая его мысли и откликаясь на них, — что мы бы стали толковать сейчас о китайском языке. Каковы ее права на совместно нажитые капиталы? Может ли она отобрать что-то через суд вопреки завещанию? Для предположений простор необозримый: можно, например, об опеке задуматься, если он, бедняга, не помрет. Поживем — увидим. Я свое слово сдержал, сделал вам полный отчет о Ривке и Пинхасе. Теперь, хотите, не хотите, слово за вами, а я, со своей стороны, обещаю вам не только сообщать новости, но и телефон его попытаться разузнать. Я ведь знаю, о чем вы думаете: еврей, дескать, он и есть еврей (или даже в еще более сильных выражениях), сперва обещал достать телефон, а потом нарисовал безотрадную картину, из которой уже само собой становится ясно, что нет смысла даже затевать разговор по этому телефону.
Игривый тон Абрама, ободряющие его замечания, которые казались Виктору неискренними, весь разговор о бесполезной вилле, которая была его каторгой полтора месяца, отдельные детали рассказа Абрама, к которым он не мог не прислушиваться тревожно, — до того все это истерзало его, что он хотел только одного: расстаться поскорее. Несмотря на бесконечную усталость, которая еще увеличивалась, гнев, обида, горечь и бессильная ярость кипели в нем. Но было бы дико и донельзя смешно наброситься сейчас с упреками и колкостями на Абрама. Мысль Виктора опять запрыгала: «Разве только в Израиле не платят? Вон в России по полгода без зарплаты. Э, нет, там совсем другое — им не платят, потому что нечем платить, они могут сплотиться, бастовать. Там люди на родной почве, пусть даже им голод грозит и все напасти в мире. Ой ли? А мало разве там преднамеренного обмана, аферистов, грабителей всех мастей, в том числе и таких, что жилье обманом отбирают у стариков и по миру их пускают? А убийц сколько? Нет, нет, все не то... Еврейский грабеж, он особенный и ни на что в мире не похож...»
— Ну что ж, до завтра. Спасибо вам за ваши сообщения, хоть пока они и малоутешительны.
Виктор повернулся и побрел, не заботясь даже о вежливости, не дожидаясь ответных слов и не желая расшаркиваться, как было у них после перерыва. Едва донеслось до него «до свидания», а что там еще Абрам присовокупил, он не слышал, да и не хотел слышать.
«Пятьдесят или больше тысяч отняли, именно отняли. Залезли в карман и взяли, подло и безнаказанно. Я о спорных не говорю, а только о прямом грабеже. Еврейский грабеж особенный. Еврей не убивает, он подводит тебя к роковой черте, последнюю рубашку с тебя снимает, переступает через тебя и идет дальше. Были бы при мне все мои, то есть наши с Инной и Люсенькой деньги, я бы ему гораздо интереснее растолковал, что такое еврей. А так вся эта жалоба — зауряднейший олимовский вопль. Он только улыбнется, снова скажет: «У вас жар, голубчик. С кого это тут последнюю рубашку сняли? Кто здесь голодает?» А если Федора Михайловича на помощь кликнуть, то Абрам может по обстоятельствам реагировать: или улыбнется снова, или затопает ногами, или станет в позу защитника еврейского народа за все его сорокавековые страдания. «Где это вы видели, — сурово спросит, — чтобы евреи кого-то «избивали дотла, до окончательного истребления?» Вольно Федор Михайловичу вашему язык чесать». До чего же ему приятно быть защитником евреев! Но что-то нет у меня желания быть прокурором. А если я в положении жертвы оказываюсь, он тотчас примется намеками бессилие мое высмеивать. Если и можно с ним говорить на подобные темы, то только обратив все в анекдот. Но до анекдотов ли, когда душа кровоточит? Что сделано, то сделано. Что ж теперь горевать об этом. Раз уж я его «в гости» пригласил, то надо хотя бы выспаться. А следовательно, надо сейчас прямо сегодняшнюю часть моей пакостной работы выполнить. Как-никак, а слово держит Зильберман, даром что еврей. Так что с Богом, Виктор Борисович, а то завтра, неровен час, красный свет зажжется. Эта Ривка быстро докопается.

* * *

Если бы кому-нибудь захотелось опровергнуть утверждение классика, что все счастливые семьи похожи, то лучшей иллюстрации, чем семья Абрама Зильбермана, он бы, честное слово, не нашел. Можно, разумеется, и здесь задаться вопросом: а кто сказал, что они счастливы? Потом долго спорить и упереться в вечный вопрос: что же такое счастье? Но разве это не есть олимовское счастье (полное и безоблачное), когда никто серьезно не болен, ярмо машканты сброшено, есть еще одна квартира, цена на которую будет вечно расти и прикрывать вас от любой беды? Это счастье, вполне осязаемое и прочное, гарантирует вам, что в любой момент рукой подать до счастья «философского», то есть радости, что ты есть, что топчешь зеленую травку, глядишь в голубое бескрайнее небо. Нет, семья Абрама еще не добралась до второй безмашкантной квартиры и первую машканту пока не всю еще погасила. Но разве предвкушение счастья не слаще самого счастья?
И было бы грубой ошибкой постороннего наблюдателя, если бы он стал утверждать, что семья эта на кого-то похожа. Причем дело вовсе не в том, что Абрам обладал столькими достоинствами и так сумел приподняться над олимовским уровнем. Главной достопримечательностью был все-таки не он, а зять его Мордехай, в прежней жизни обычный, вполне заурядный Марик.
Морди раздражал бы Абрама, и довольно сильно, если бы не два счастливых обстоятельства. Во-первых, Морди редко бывал дома, приезжал поздно и шел после сытного ужина в спальню отдыхать или разбираться с бумагами, и таким образом он не мешал остальным смотреть московское телевидение. Если же он оказывался в кресле перед телевизором, то приходилось волей-неволей переключаться на израильские каналы. Во-вторых, все члены семьи умели копить деньги, а известно с незапамятных времен, что причина многих и многих семейных ссор — разногласие в вопросе о том, копить или тратить. Питались они вкусно, но ни одна крошка не пропадала даром, ни один зубок чеснока не сгнил.
Морди единственный из членов семьи не был коренным москвичом. Закончив школу в Конотопе с очень приличным аттестатом, он ухитрился поступить в Московский инженерно-строительный институт. С первых шагов в Москве он понял, как важно иметь московскую прописку. Но никому и в голову не пришло бы (да это и не соответствовало действительности), что он женился ради прописки. Они были внушительной парой и нравились друг другу. Когда они поженились, ему было двадцать шесть, а ей двадцать три. Абрама он очень подкупил тем, что умел говорить на идиш, правда, еле-еле. Уже породнившись, Абрам почувствовал, что Марик не совсем то, чего ему хотелось для любимой дочери, но все же можно было примириться с таким зятем. Марик был высокий, с эдаким породистым лицом, широкоплечий, статный, с легкой походкой. Темнокаштановые волосы его крупно вились, профиль был очень хорош, а правильные густые усы довершали портрет красавца. У себя в Конотопе обучился он игре на фортепиано, в студенческой московской жизни чувствовал себя как рыба в воде, подобно многим провинциалам такого сорта. Считалось даже, что если бы в ту пору не закрыли игру КВН, то он бы очень укрепил институтскую команду и шутками, и танцевальными номерами. Теперь же, живя в Израиле, он очень охладел к этому спорту, глядя как пакостники олимы обгаживают с голубого экрана Израиль. После женитьбы Марик стал полегоньку осознавать, что не только не завоюет столицу, но и вообще не уйдет далеко от исходной точки. Он стал было вяло склонять жену к переезду в Америку, но во-первых, шел уже восемьдесят первый год и мышеловка давно захлопнулась, а во-вторых, Абрам и слушать не хотел эти глупости. Викторию еще трудней было бы вытащить из Москвы, оторвав от театров и других прелестей московской жизни. Марик окончательно сообразил, что блистать не придется, стал кое-как пробиваться и устраиваться, но чувствовал, что чахнет. Впрочем, был он не хуже других. Была у них двухкомнатная кооперативная квартира рядом с метро «Преображенская площадь», о чем иные только мечтали. У тестя была дачка и машина, теща взяла на себя многие заботы о маленькой Леночке. Можно было при желании месяц-другой провести у тещи, потому что Володя тоже давно отделился, уйдя к жене. Но с Абрамом Иосифовичем отношения были ровные, однако вовсе не те, чтобы подолгу жить рядом. Одним словом, текла нормальная рутинная жизнь. Марик примерялся к аспирантуре, но поступить туда не смог, что как бы еще чуть-чуть принизило его перед тестем, который всякое дело любил доводить до конца и полагал (хоть и не говорил вслух), что поступают люди и с худшей фамилией, чем у Марика. Потом Марик составлял какие-то проекты организации работ, делал сметы, даже стал руководителем группы в одном из бесчисленных институтов. Постоянно приглядывался к каким-то кооперативам, наконец очень удачно вступил в один из них, почувствовал, что фамилия Вайсбух уже меньше ему мешает...И Бог знает, чем бы все это кончилось, если бы вдруг евреи толпами не стали штурмовать ОВИР...
Вот тут-то, в Израиле, и раскрылось его замечательное, подлинное, никем уже не оспариваемое призвание — быть евреем. Даже не каким-нибудь, а вполне определенного образца. Через два года по своим манерам, мышлению и пониманию жизни это был типичный устроенный ватик . Больше всего на свете надменный ватик кичится тем, что порвал полностью со своей бывшей родиной. Морди буквально за два года проделал двадцатилетний путь, а уж сейчас, по прошествии почти четырех лет, даже вообразить трудно было его прежнего. Ватик, который хорошо прижился в Израиле, часто бывает донельзя высокомерным с новыми олимами, учит их жить, грубо советует забыть о прежней жизни. Есть и такие, что ломаются перед вами, стараясь якобы припомнить русское слово. Но понаблюдав за ним из интереса пять минут, вы тотчас обнаружите, что он думает по-русски, иврит у него весьма поверхностный, а ивритскую газету он только делает вид, что бегло читает. Но будучи таким клоуном, он прекрасно знает многие тонкости израильской жизни, ловко устраивает некрупные дела, ложку мимо рта никогда не проносит. Нередко такой ватик откровенно сердится на олимов, что вот, мол, такие-сякие, приехали на готовое, а он тут якобы строил для них Израиль, забывая, иной раз даже искренне, что приехал когда-то на условиях несравненно более льготных.
Мордехай (таково было теперь его полное имя) успел стать белой вороной в семье. Все домочадцы, кроме разве что одиннадцатилетней очаровательной Иланы (так нарек Морди здесь, в Израиле, Леночку), говорили по-русски так, словно вчера приехали из Москвы. У Морди же с пугающей скоростью рос какой-то причудливый акцент. Начиная что-нибудь пояснять, он непременно говорил: «Значит, смотрите...» Журналистские амбиции Абрама встречал он прохладно, хоть и без комментариев. И даже последняя грандиозная статья не произвела на него впечатления, а весь пафос и все словеса насчет обновленной России и великих надежд вообще считал Морди великой глупостью, но тестю об этом, понятно, не говорил. За все почти четыре года ему ни разу не взгрустнулось о Москве, как когда-то в Москве не тосковал он по Конотопу. Правда, Конотоп он совсем недавно все же ухитрился навестить. Поехав в СНГ по делу, он заехал на могилы родителей, которых лишился давно. Поездка связана была с отправкой туда водки. Сегодня и этот его побочный бизнес, полагали в семье, мог увенчаться успехом, а потом, кто знает, может быть, и пышно расцвести.
Главное же, что он понял, чему следовал неукоснительно, что сразу подняло его на солидную высоту, была великая истина: нельзя работать, надо проверять работу других! Не щадя себя трудился он на трех работах, но на всех трех был проверяющим. Основная работа была у него в одной из надзирающих инстанций при муниципалитете, который на иврите называется ирия. Уже на третьем году имел он квиют, то есть постоянство, иначе говоря вечную зарплату, разные прибавки, льготы и тому подобное. Вторую работу отыскал он в амуте, то есть в кооперативе. Кооператив был по строительству жилья для олимов. Однажды Володя пошутил, что кооперативы — загонщики олимов в пасть каблана. Морди не обиделся и не рассмеялся — куда только подевался весь юмор «кавээнщика»? Нет, от юмора он не отказался, иначе ему и в ирие было бы трудно. Но юмор, окрашенный горечью (вот, мол, кого-то обобрали, взяли втридорога, разорили), мало производил на него впечатления. И даже те места из статьи Абрама, где автор вроде бы не осуждал ловкачей, а призывал их жертвы к осторожности, казались Морди какими-то выделанными и наивными. Его даже не печалило, что олимы в кооперативе видят, что от его деятельности стройка не идет быстрее и с лучшим качеством. Он знал, что обогнал их на круг, что они не могут ни прогнать его, ни нанять себе общего адвоката, чтобы подать в суд на каблана. Знал он и свой потолок, не пытался прикасаться к тайным пружинам конкурсов кабланов или каких-то высших сфер деятельности ирии. Была у него и третья работа в таком же роде — по надзору. Встречая повсеместно самых разных инженеров, он постоянно пристраивал их для «регистрации кабланов». Это забавное правило израильской жизни. Чтобы кто-то без диплома, но с большими деньгами сделался подрядчиком, от него требуют двух инженеров. Пусть это будет несчастная олимка, готовая ради мизерных денег на что угодно. Пусть она будет даже старуха, ходящая на костылях и знающая на иврите три слова, лишь бы был у нее диплом. Это целая индустрия, много адвокатов занимаются этим грязноватым делом. Утверждающие в министерстве не могут не видеть, что им подсовывают. Но смешон тот, кому охота и не скучно доказывать, что где-то безумие, цинизм, вред. Морди не только поставил с адвокатом дело на поток, но если олим артачился, строго отчитывал его, рассказывал, как дорого время адвоката. Слушая олима, писал с его слов под диктовку совсем другое, а потом давал старику олиму подписать, уверяя, что все здесь пустая формальность. Вручая же ему чек в присутствии адвоката, мог сказать: «Ты же помнишь, что отвечаешь за все его объекты?» И если бы незадачливый старик стал дергаться, то адвокат бы только поднял брови удивленно: кого ты мне привел? это что, ненормальный?
Вообще говоря, вся эта деятельность мизерна и не заслуживает описания в деталях. Метаморфоза заключалась в другом. Если в Москве он ворчал и плевался, когда над ним чиновник проделывал какую-нибудь мерзость, то критики Израиля он не выносил. Всякие изыски Абрама (кто прав, кто неправ, где истина) его смешили и раздражали. Не будучи религиозным, он твердо знал, что Бог ведет свой народ, что уничтожить Израиль невозможно. Но если что-то такое и случится, то надо иметь хорошее прикрытие: побольше денег и билет на самолет. В вопросе о территориях он не ведал сомнений. Арабов на хороших и плохих не делил, а был уверен в их бесконечном коварстве. Суровые акции возмездия Израиля одобрял безоговорочно. Он даже интуитивно приходил к замечательным выводам. Так, например, он полагал, что не имеет значения, кто селился в Иерусалиме после изгнания евреев. Если так судить, то и ста лет хватит (а не то что двух тысяч, о которых он смутно слышал, но неизвестно что), чтобы закрепилась земля за кем-нибудь другим. Нет уж, дудки! Земля наша! Плевать и на дурные решения ООН о каком-то образовании двух государств. Глупо говорить и о каких-то общих принципах справедливости. Иерусалим наш потому, что мы знаем, что он наш, потому что там молились наши предки. Он полагал, что законы Торы выше всех других законов, но в чем заключаются премудрости Торы и что вообще это такое — он понятия не имел. Даже про десять заповедей слышал он краем уха, пока не обнаружил их случайно в одном из сверхрелигиозных нахрапистых листков для олимов на русском языке. Но и после этого успел их прочно забыть, и все не хватало у него времени освежить их в памяти. Таким образом, он верил крепко, не смущаясь тем, что вовсе не знает, во что же он верит.
Абрам только дивился тому, что вера его зятя уж слишком истовая. Столь просвещенный и либеральный ум (а каков был Абрам в этом смысле, мы уже видели) не мог, разумеется, не понимать, что в вопросах веры слишком многие «почему» неуместны, но во что веришь — надо хоть как-то представлять.
Другая часть, так сказать, умонастроения Мордехая заключалась в его отношении к России и к Украине. Он все никак не мог забыть трудности и многие унижения, связанные, главным образом, с фамилией. Он считал, что «расцвет» еврейской жизни в Москве и крокодиловы слезы, которые льет теперь кто угодно на экране телевизора, — все это гроша ломаного не стоит и одно лишь сплошное лицемерие. Он, точь-в-точь как натуральный ватик, слышать не хотел о бывшей родине. И если бы знал получше иврит, пожалуй, так же кичился бы, что забыл русский. Отдадим ему должное, он все же мог говорить на иврите довольно легко, не изучая его слишком много времени. Безусловно, он уступал Виктории, работавшей в банке, но в отдельных случаях получалось у него натуральнее. Случалось ему по телефону говорить так непринужденно, что на другом конце провода могли бы подумать, что говорит цабар . Интуиция помогала ему быстро схватывать, а если он что-то не понял, то в жизни не показывал виду и так ловко поворачивал разговор, что или этот момент проскакивал, или ему повторяли без его просьбы другими словами.
Тещу и тестя он так и продолжал звать Фаина Григорьевна и Абрам Иосифович, потому что этот барьер даже для очень толстокожих невозможно после стольких лет преодолеть, а Морди был довольно воспитанным мальчиком еще в Конотопе. Его звали то Марик, то Морди, и все это заставляло его еще реже вступать в разговоры. Но эти его настроения и элементы поведения не означали, что он стал угрюмым и замкнутым. В его уклончивости, нежелании много говорить, а тем более слушать, была заметна снисходительность: ведь было яснее ясного, что он освоил Израиль лучше всех. Иногда он выходил попить кофейку в халате, иногда острил довольно интересно. Русский язык его наполнился ивритскими словами, и слушать его было даже забавно. Вел он себя в гостиной (которую он на израильский манер называл не иначе как «салон») почти по-хозяйски, и моральную опору давало ему то, что он, в конце концов, больше всех зарабатывал.
В рекордные месяцы случалось у него чистыми более десяти тысяч. Виктория получала от трех до четырех, и, таким образом, они вместе со всевозможными надбавками и доплатами приносили тысяч тринадцать. И эта цифра неуклонно росла. Абрам вместе с Фаиной, которая много шила на заказ, и вместе с Володей еле подбирались к девяти (сюда же входили и квартирные).
Если бы не изумительное взаимопонимание в финансовых делах, то трудно было бы прижиться новоявленному израильтянину с коренными москвичами. Причем с Володей контраст был особенно заметен. Но общая копилка всех приближала к отделению, а с отделением исчезнут все неловкие ситуации, все шероховатости. Морди особенно об этом мечтал: он остается в прекрасной пятикомнатной квартире, Леночка настоящая израильтянка, иврит его от общения с ней растет. Морди бы не отказался вообще изгнать из семьи (из его семьи — он, жена и дочь) русский язык. И если мы вспомним, какой аванс дал Абрам в прекрасной своей статье всему русскому Израилю в отношении внучки, то станет ясно, что распря была хоть и подспудная, но довольно глубокая.
Как бы там ни было, но ко второй квартире двигались дружно и быстро. В зависимости от того, как вел себя индекс цен, то погашали машканту, то копили деньги, вкладывая в банк под максимальный процент. Хоть это мало сказывалось на общем продвижении — погашать или копить, но важно было полное взаимопонимание и доверие в денежных вопросах.
В этот день, то есть второй день Абрамовой «подметаловки», случайно все оказались дома, успели уже пообедать и все вместе в половине восьмого сидели в гостиной, не включая телевизор, потому что немало было новостей. Абрам, полностью переигравший Виктора и стряхнувший с себя тягостные и мутные вчерашние переживания, был в хорошем настроении. Володя был расстроен тем, как обернулось дело на вилле. История эта интересовала и Морди, поэтому тема эта сразу стала предметом общего разговора, всех захватила и довольно быстро стала накалять обстановку. А ведь с самого начала вечер обещал быть безмятежным и сулил всем отдохновение от тяжких трудов. Банк сегодня работал и утром, и вечером, но днем Морди заехал за Витой, и она успела сварить обед. Фаина, следовательно, перевыполнила дневную норму шитья. Вечером Морди снова заехал за женой, на всех своих службах он управился рано, а дома решил отдыхать. И уроки были сделаны. Но вместо расслабления, мирной беседы в уютной гостиной и других тихих радостей вышел такой разговор, какого еще у них не бывало.


Чтобы лучше почувствовать суть вспыхнувшей ссоры, необходимо рассказать здесь о Владимире Зильбермане, тем более, что и в дальнейшей повести он много участвует в главных ее событиях. Это был приятный в общении, скромный, тактичный, искренний в суждениях и поступках человек, но вовсе не стертый и безликий положительный герой. Будучи всего на два года старше Морди, он сильно отстал от последнего на трудной стезе абсорбции. За три года до выезда в Израиль он развелся с красавицей женой, но не порвал с семьей полностью, горячо любил сына и часто виделся с ним. Сыну было теперь четырнадцать лет, и Володя очень тосковал по нему. Была у него даже идея (за год примерно до переезда в Израиль) восстановить все в прежнем виде. Жена его, Маша, была художник-дизайнер, работала довольно успешно и с интересом в какой-то архитектурной мастерской. Володя же, инженер-теплотехник, большую часть трудовой жизни провел наладчиком оборудования, очень ценился начальством как золотой специалист, умеющий отладить те системы, где у других опускались руки. Частые и весьма долгие его командировки и послужили причиной развода. Дело было вполне поправимо еще, сын подрастал и не хотел порывать ни с кем из родителей.
Отъезд в Израиль все поставил с ног на голову. Русская жена в Израиль категорически не хотела, не говоря о том, что они состояли в разводе. За океан или в Европу еще куда ни шло, хоть и туда она не рвалась. Володя еще меньше мечтал непременно покинуть Советский Союз. Видя, как нешуточным образом собираются родители и сестра, Володя занервничал. Консультации с женой были путаными, носили характер бесплодных мечтаний и только расстраивали нервы. Простейшее, гениальное и очевидное решение — прописаться у отца и остаться — оказалось неосуществимым и опасным. Дача взятки не была сильной стороной у Абрама, а у Володи и подавно. Разговоры с женой стали особенно сбивчивыми, даже с упреками в обоюдных изменах, чего раньше старательно избегали: развод — на то он и развод. Положение оставалось неопределившимся, а время шло. Кончилось тем, что он поехал, а они остались. Попрощался он с женой и сыном у них дома, чтобы не пришлось им ехать в Шереметьево и не оказаться там в глупом положении. Было при прощании много слез, туманных обещаний, всяческих советов друг другу и судорожных объятий. Зная Володю, его десятилетний немало уже понимавший сын и бывшая жена могли быть уверены, что не лишаются его в этот момент навсегда, как это случалось иногда с другими в похожих случаях.
И действительно, едва он прибыл и осмотрелся, получил самые первые уроки израильской жизни, как сразу принял решение посылать сыну не меньше ста пятидесяти долларов в месяц. Он принялся искать оказию, другие способы пересылки денег в Москву. Очень скоро на семейном совете решили покупать квартиру немедленно, пока доллар не поднялся и цены в долларах не выросли. Мудрее этого решения невозможно было придумать для тех, кто знал, что рано или поздно придется все равно покупать. Стали экономить на всем, каждый вносил в общее дело максимум, не щадя себя. Володя же как одиночка получал мало помощи от министерства абсорбции, но не такой он человек, чтобы быть обузой. Бросив ульпан, он стал работать с полной нагрузкой, но ряды подметальщиков и уборщиков не пополнил. Имея кое-какой инструмент, прикупив новый и купив с отцом по олимовским льготам машину, он что только не отремонтировал и где только не трудился. При этом социальный статус его, иврит и все остальное в этом роде было теперь, на четвертом году, похоронено. Он освоился, знал разные способы заработать, не имел честолюбия, оставался все тем же москвичом с приятной манерой, умел говорить с разными хозяевами (если надо, и на иврите), но вынужден был с горечью признать, что это глубоко порочный, ошибочный путь. Можно было бы начать сызнова карабкаться, сорок два года все-таки не пятьдесят, но так уж получается: кто чем стал в Израиле за четыре года — тем он и остается. Причины тут и психологические, и какие хотите. Замечательные и тонкие технические познания, золотые руки и умение подолгу трудиться — это все тот товар, на который мало спроса. Отца он не хотел расстраивать своими открытиями насчет Израиля, тем более, что отцу все это было доподлинно известно, а сверх того известно и многое другое, и Володя мало что бы ему доказал. А моральную поддержку он и так получал. Так что разговоры на общеизраильcкие темы (о судьбах нынешней русской алии и все подобные) поднимались у них теперь редко. Абрам мог и не догадываться, что сын его разочаровался в новой своей родине.
Володя раз двадцать звонил за эти годы в Москву, слал деньги, как и наметил, по 150 долларов в месяц, в письмах деликатно оговаривал, что это деньги Николеньки, но вообще-то не было повода слишком переживать, что жена плохо ими распорядится. От вечной подработки он начал уставать. Была еще одна проблема: в 42 года не так просто обходиться без женщины. Найти одинокую олимку и поселиться с ней — это было бы решение, негодное с точки зрения их генерального плана. Кроме того, при его характере любой вариант оказывался дорогостоящим, в том числе и тот, что у него случился. Работать приходилось много. И хоть нынешняя его любовница очень ему подходила, но все равно жизнь иногда казалась Владимиру тяжким, суетливым и унылым существованием, не идущим ни в какое сравнение с его прежней жизнью.
Вернуться в Москву с пустыми руками — это был вовсе не его стиль. Изъять свою часть из общих накоплений — черт знает какое бесстыдство, ссора с родителями. Короче говоря, вечное стояние на распутье. Даже сына пригласить в гости было сложно, а приглашать его в общую квартиру вместе с женой — и неловко, и странно. И все-таки Володя держался молодцом и ни в коем случае не выглядел в семье слабым или испугавшимся хищного Израиля и опустившим руки.
История с Ривкой и Пинхасом была сильным ударом по нервам, тем более, что он накануне вплотную приступил к обдумыванию вопроса, как же ему в конце концов повидаться с его Николенькой. И не только факт потери работы (она ведь не была еще окончательно потеряна, и Володя имел запасные варианты и умел держать удар), а гораздо больше, быть может, одно болезненное впечатление угнетало его.


— Знаешь, папа, — говорил он, достав сигарету, но все еще не вставая из-за стола, — я однажды хотел помочь ему, но больше, если честно сказать, себя испытать. Как-то не по себе мне было видеть все это. Я поднялся на подмости, взял у него «конго» и стал скоблить вместо него. Ну... ты, конечно, понимаешь, и одежду я не хотел портить, и очки и марля были плохо пригнаны. Я стал по две минуты рывками гнать и чуть по другой системе, чем он. Сделал-то я много, но через 15 минут отказался. Я мог бы и продолжать, были еще силы, но что это меняло? Мне и без того уже было ясно, что несколько дней такой работы — это уже большая опасность для здоровья. Тут же все вместе: сердце, глаза, уши, зубы — все в опасности. А вибрация? А неустойчивость? И он на десять лет старше меня...
— А кто заставляет так работать? — спросил как-то сонно Морди. — Это тот парень, что сейчас подметает с вами, Абрам Иосифович? Ну вот ему и работа на тысячу семьсот шекелей. А вам, в вашем возрасте, не стоит под солнцем работать. Напрасно вы из олимовского клуба ушли. Я слышал, там сейчас кто-то и директор, и библиотекарь, и уборщица, и еще в соседнем подъезде лестницу имеет. И пенсия, конечно...
— Послушай, Морди, ты же отлично знаешь, что отец там бы за сто тысяч не работал уборщицей. И вся эта работа, вся подметаловка — эпизод. И говорили мы не о том...
— Морди, я тебе очень благодарен, — перебил Володю Абрам, чувствуя, что с Володей что-то творится, а заодно желая чуть приструнить распоясавшегося Марика. — Я от солнца защищаюсь, принимаю меры. Не переживай так. А о клубе я тоже не жалею нисколько, лучше я туда просто так иногда зайду.
— Смотрите, есть мисрадим , где можно убирать бумажки по-черному, два часа в день — тысяча шкалим . Хороший никайон, нахон ? Я знаю, где есть хорошее место... Бээмэт .
К манере Морди все привыкли, но сегодня его словесные выверты — никто не мог понять почему, но это чувствовали все — не казались безобидными. Абраму меньше всего хотелось портить вечер, тем более, что второй день подряд он то спорил, то узнавал новости, то пересказывал их Виктору. Сейчас он хотел, по крайней мере, спокойствия и согласия, если уж нельзя было избавиться от скверных новостей. Пока Абрам придумывал плавный, красивый и достойный отход от темы, которую Морди грубо навязывал, Володя перешел в атаку резко и без подготовки, сразу всех и расстроив, и насторожив.
— Марик! Когда ты применяешь в русском языке ивритские слова, это еще куда ни шло, но окончания мог бы и пощадить. Мы же по-русски сейчас говорим...
— Не ссортесь, мальчики, на пустом месте, — попыталась улыбнуться Фаина Григорьевна, которая была во всех подобных случаях советчица и настоящий кладезь здравого смысла.
— Володька, — полушутливо сказала Вита, — оставь его в покое. В банке, где человек десять русских, олимов и ватиков, они все говорят между собой по-русски именно так.
— Но ты ведь говоришь нормально.
— В банке тоже говорю так. И к чему вообще весь этот спор? Кто как хочет, так и говорит. Этого еще не хватало, — улыбнулась она чуть натянуто.
— И ты так говоришь? — усмехнулся Володя. — Красиво! И акцент на себя тянешь дурацкий через силу?
— Это не дурацкий акцент, Володя! — на сей раз явно с вызовом, а не лениво-назидательно парировал Морди. — Это наш, еврейский акцент. А ты, я вижу, хочешь тут москвичом остаться? Если бы такие, как ты и этот твой парень, учили иврит и любили его (любовь главное — понятно?!), то не работали бы сейчас на подмостях. Он, наверное, тоже инженер?
— Да уж поинтереснее инженер, чем ты. И иврита у него побольше, чем у тебя. И долбит, долбил, вернее, штукатурку, которая крепче бетона. А кто ей посоветовал содрать штукатурку со всего громадного дома? Не сомневаюсь, такой вот «инженер» вроде тебя, подосланный хитрецом кабланом.
— Замолчи, Володя! — закричала Фаина. — Ты специально ищешь ссоры. И что мы все время об этом парне говорим? Много чести, мне кажется. Который день уже ты как в лихорадке. Давайте вообще об этой вилле поменьше говорить. Что-то она не приносит счастья. Конечно, надо с Ривки получить то, что она должна тебе. А больше нам нет дела до этого всего. И ты устал, Володенька, — вдруг переменила она тональность. — Нельзя быть таким впечатлительным.
Как призрачно все вокруг, как условны и относительны любые оценки. Взглянув на всю эту сцену сейчас, можно было решить, что не Марик, сделавшийся Мордехаем, а именно Володя — белая ворона в семье. Фаина ужасно расстроилась от такого поворота дела. Мало того, что Виктория страдает от назойливой и опасной Ривки, что Володя последние дни словно сам не свой и что-то у них чуть-чуть разлаживается в семье, так теперь еще скандал вот-вот разразится. А ведь совсем недавно все было прекрасно, только и оставалось, что радоваться жизни.
Фаина одним своим видом создавала в доме обстановку доброжелательности, спокойствия и согласия. Она радовалась за всех, и было много поводов от всей души порадоваться за нее. Лет на шесть или семь моложе Абрама, она была полная, но не расплывшаяся. Одежда делала ее стройной, она носила частенько брюки в полном соответствии с сезоном и смотрелась вполне как деловая израильтянка. Она в столь почтенном возрасте сохраняла еще привлекательность, немного научилась говорить на иврите. Подобно мужу она во многих вопросах держалась мудрой средней линии, но, разумеется, без гуманитарных упражнений...
И вот теперь получилось так, что хоть Володя и родной, и добрый, и способен как никто на сострадание, а прав все-таки Морди. Все прекрасно чувствовали, куда ведет такой спор. Морди не нуждался ни в молчаливом поощрении, ни в отдельных замечаниях женщин, несмотря на то, что подобные замечания вполне могли бы заметно увеличить его преимущество в этих препирательствах. Нет, он в этом мало нуждался и мало считался с тем, что никто не хотел, чтобы скандал разгорался.
— Володя, насчет штукатурки ты можешь и ошибаться. Ты же не строитель, ты не знаешь израильских материалов. Нельзя быть таким самоуверенным. И как ты, почти не зная иврита, можешь утверждать, что этот человек знает иврит лучше меня? И как ты можешь утверждать, что он инженер лучше меня. Я, например, не говорю тебе, что я по сравнению с тобой инженер, а у меня для этого есть основания. Где это ты видел инженера, который не может письмо прочесть? Смотри! Таких наладчиков, как ты, в Израиле много. Израиль тебе не Советский Союз, где инженер работает руками. Ты можешь делать пикуах ? Ты можешь найти ошибки, чтобы обосновать, а потом... как это?.. леагиш твия... предъявить иск каблану на миллион шкалим? А если этот твой парень знает иврит и такой инженер прекрасный, то что же он долбит? На это арабы есть... Ну и те, кто больше ничего не может. Я знаю людей старше, которые по специальности работают, вместо того, чтобы Израиль ругать, который приютил их... А этого твоего... как его?.. Виктор?..
Здесь Морди вдруг остановился и приложил палец ко лбу, что-то соображая, тогда как Владимир готов был уже отвечать. Он и начал говорить в этот момент, до того слушая внимательно и не перебивая, но теперь уже не взирая на то, что Морди вот-вот готов был вспомнить и продолжить.
— В старину в России вообще не знали, что такое инженер-строитель. Механик был. Он и плотину, и мельницу мог построить. Он все знал: и печи, и дымоходы, и стропила, и арки всевозможные. Уж он не стал бы крепчайшую штукатурку отколупывать от стены. Это мог только... израильский инженер додуматься. И все с единственной целью...
— Ты, Володя, не стесняйся, говори прямо: еврейский инженер, или еще лучше...
— Я ничего такого, что ты думаешь, не говорил и говорить не собираюсь, и оправдываться перед тобой не собираюсь. Я это все для примера, чтобы пояснить, что нечего кичиться инженерством каким-то. Или я не знаю, кого ты для ришум кабланим  находишь? Это та же штукатурка, еще интереснее. Кругом одна хитрость зловредная...
— Ты, Володя, совсем рехнулся. Ты же Москву смотришь по телевидению. Посмотри, сколько там хитрости. А сколько подлости?! И что ты Россию вспоминаешь? Когда на Руси твоей еще с деревьев не слезли, здесь уже великий Израиль был. А этого твоего парня... Я вспомнил, кто это такой. Честное слово, никто не может быть другой. Он раньше в Натании жил. Все, все совпадает. Эдик рассказывал мне: возраст, иврит, инженер. Эдик его пожалел и взял к себе. И вот им надо было отчет сдать в мисрад-клиту . Он, действительно, лучше их всех иврит знал и какие-то там были его разработки. И его попросили. Так он знаешь, что ответил? Что ему неприятно в мисрад-клиту ходить! Но тогда, что же ты сидишь на стипендии? Иди тогда и работай по-настоящему! Вот он теперь и работает отбойным молотком и метлой.
— Он со мной много не говорил, но и из того немногого, о чем мы говорили, я вижу, что он вполне достоин лучшей судьбы в Израиле. И если ты судишь заочно, то и я тебе скажу, что Эдик твой, которого я в глаза не видел, такой же пройдоха, как и все вы. А у меня (это я тебе говорю, папа) душа болит за человека, которого я когда-то, пусть косвенно и чуть-чуть, но подтолкнул к этой «работе»...
— Володя, — мягко ответил Абрам, — я и не знал, что у тебя так далеко зашло. Зачем эти оскорбления? И что ты казнишь себя? Ты что ли за руку его привел? Ты и знал-то очень мало о подлеце﷓каблане, и вообще не знал, что он подлец. Просто сказал один олим другому, что где-то кто-то ищет рабочих. И об этом самом Викторе ты ничего не знаешь и не представляешь его гордыню. И он не случайно на подмостях оказался. И получается, что Морди прав, хоть, видит Бог, сынок, я бы хотел твою сторону взять. То есть, в чем прав? В отношении этого твоего Виктора. Ты не поверишь, он себя антисемитом объявил, да не каким-нибудь, а особенным. Ну, это долгий разговор, он мне еще пояснять будет. Я его давно знаю, а за эти два дня заново его узнал, но далеко еще не до конца. Ты, Володя, человек добрый и простодушный, но Виктор этот — бесенок, он без подковырки не может. И он, похоже, весь из всяких диковинных теорий, он их долго вынашивал.
— Папа, я не знаю, кто он и что он. И не знаю, закономерно ли он оказался на этих подмостях. Я теперь две вещи вижу ясно. Если в нем после этих подмостей еще гордыня осталась, то и слава Богу. Потому что другой, — здесь Володя взглянул лишь на мгновение на Морди, но и этого было достаточно, чтобы конфликт перешел за грань, за которой уже помириться не так-то просто, — после этих испытаний с рук бы жрал. И вторую вещь я понимаю. Пусть мне говорят, что это рынок, якобы капитализм с его суровым законом. Пусть эта работа, на которой за месяц можно калекой стать, стоит десять или пятнадцать тысяч в месяц, а ему обещано всего четыре восемьсот. Пусть так — на то и рынок. Но если после всего, ему вообще ни копейки не платят... Тут, знаешь, о многом поневоле подумаешь. Сперва, подлец, дотянул до двадцатого, а там суккот  — устроил себе как бы перерыв, скотина... Потом, в четверг, инсульт у Пинхаса... Короче говоря, тянул, тянул, а после болезни Пинхаса о чем и говорить? Вот каков Шимон-каблан!
— А ваш сын, Абрам Иосифович, не так справедлив, как вам кажется. А почему ты считаешь, дорогой, что он должен платить, если ему не платят? Могут быть, Володя, и другие причины. Израиль, он такой, Володя! Ты его любишь — он тебя любит! Ты его ненавидишь — он тебя ненавидит! Израиль ты ничем не удивишь. Вон почитай, что отец твой пишет: Израиль — страна динамичная, зевать здесь нельзя. Надо было ему хозе  заключить. И савланут  не пустое слово, надо уметь ждать, в Израиле без терпения делать нечего. Каблан еще заплатит ему, я уверен. А я другое вспомнил, дорогуша! Он у Эдика брал альваа ? Я вспомнил, Эдик мне рассказывал. И как? У пара хов шело ? Сомневаюсь.
— Мне об этом ничего неизвестно. Каблан твой с голоду не умрет, я думаю. Он обязан заплатить, если в нем сохранилась хоть капля совести. О каком «хозе» ты говоришь, когда человек в безвыходном положении? Небось, ты за свою бесполезную, даже приносящую вред работу точно в срок получаешь? А что же ты к терпению других призываешь? Конечно, бедняга Виктор тоже в данном случае частично бессмысленную работу проделал. Но не по своей же инициативе. Все тот же каблан, не сомневаюсь, подстроил, чтобы чужими руками сделать дурную работу и взять огромные деньги. А чуть ему недоплатили, он готов кровь выпить из любого, лишь бы его доход не уменьшился. Они же все под копирку сделаны, снега зимой не выпросишь...
— Все, все. Хватит, Володя, надоело! — прервала его нетерпеливо Виктория. — Ты с ума сошел. Откуда ты только все знаешь? И как мы еще недавно радовались все вместе каждому заработанному шекелю. А теперь ты Марика словно попрекаешь его зарплатой. А завтра ты и про меня скажешь, что я получаю зарплату из тех денег, которые банк награбил. Ведь если тебя послушать, вернее, если рассуждать в духе всех твоих сегодняшних разговоров, то банк — первейший грабитель. Какое нам дело, что там творится с этим парнем? Нам важно только одно — чтобы тебе заплатили за твою работу. И забыть об этой вилле! И чтобы Ривка отвязалась!..
— Как ты не понимаешь, что... — начал было Володя, но почувствовав, что это уже будут перепевы, что ни в ком поддержки он не найдет, встал, досадливо махнул рукой и хотел было пойти на пентхауз  покурить и успокоиться, когда Абрам привлек его внимание новой темой, точнее, новой сегодня, а вообще-то уже обсуждавшейся и весьма интересной, хоть тоже не из самых приятных.
— Виточка! Ты лучше расскажи, что Ривка творит в банке. Это же важнее для нас, чем то, что мы столько времени обсуждаем. Ну разве можно так переживать, Володенька? Так что же, Ривка сегодня появлялась?
— Да, появлялась. Я и забыла рассказать. Она меня больше не трогала, пошла прямо в администрацию. Мне даже не кивнула. Правда, когда я взглянула, она уже удалялась. Это даже хорошо, что она со мной больше не заговаривала и издали не кивнула мне. Но она сегодня не одна была, а с адвокатом. Так мне показалось. Если бы Пинхас умер, неужели она бы осмелилась в тот же день...
— Пинхас еще жив, — сказал Володя.
— Виточка, не надо было тебе давать ей распечатки. Эта вилла нам одни несчастья приносит. Что если менахель начнет выяснять у нее, откуда распечатки? — тревожно заговорила Фаина. — Эта Ривка такая вздорная, начнет у него требовать, чтобы ей объяснили...
— Не волнуйтесь, Фаина Григорьевна. Вы ведь не знаете, как общаются миллионеры с администрацией банков.
— А ты знаешь, Марик?
— Я, честно говоря, тоже не знаю. Но я Израиль знаю. Я не думаю, что если она предъявит ему распечатки, то он станет выяснять, где она их взяла. Менахелим  говорят вежливо с самым мелким клиентом, а тут миллионерша с адвокатом. Если ему объяснят, что Пинхас при смерти, он проявит такт. А может, она их Пинхаса карточкой взяла? И она с ним не будет говорить так, как с Витой. Ну а больше я ничего не могу сказать. Это Вита должна знать... тонкости разные банковские.
— Что именно я должна знать? Мои клиенты — олимы. Конечно, бывают и израильтяне, но обыкновенные, а не такие, как Пинхас и Ривка. Пинхаса я вообще больше издали видела, а с тех пор, как я их с Володей свела и работа его так понравилась, она стала иногда садиться ко мне. Пока Пинхас был в порядке, она только по своему счету садилась. И говорила со мной так ласково, жаловалась на жизнь, рассказывала, как тяжело ей без денег. Вы же помните, как нам всем льстила тогда эта «светская» болтовня. Я же не знала, что она сумасшедшая. А теперь при ее появлении мне сразу дурно делается. А ведь нам всем раньше казалось, что это знакомство приподнимает нас, чуть ли не в элиту вводит...
— А теперь плеваться хочется, — в сердцах сказал Володя.
— А что, если прав бес этот и мы действительно четвертого сорта, — сказал вдруг Абрам и тут же смутился от собственных слов и взглянул на Морди.
— Вы и будете четвертого сорта, пока Москву тут будете смотреть, —Морди аж красный стал от досады. — Пока будете думать, что какой-то идиот о вас думает, — Морди перевел взгляд на Володю, с которым, казалось, они достаточно поссорились, чтобы вообще не разговаривать. — Ты побольше бы помогал антисемиту и придурку этому. А он тебе объяснит, что Москва лучше Израиля. Нет, ты себе помоги — больше от тебя ничего не требуется. А главное — любить нужно Израиль! Любить нужно! Тогда и не будете четвертого сорта.
И не дав Володе ответить, Мордехай встал, красный и сердитый, и быстро ушел к себе в спальню. Абрам сидел растерянный и бормотал: «А ведь так хорошо вечер начинался». Володя ушел-таки на пентхауз, Виктория пошла проведать Илану в ее комнате. Никто не позаботился даже поставить чайник. Оставшись вдвоем, Абрам и Фаина стали было смотреть телевизор, но странное дело — все время они, словно чего-то опасаясь, вяло переговаривались. То пытались понять, можно ли по распечатке установить, какой аппарат ее выдал. То фантазия их заводила в область уже совершенно нелепых предположений. Вроде того, что Ривка давно сошла с ума, разруха на вилле полная, работать там было чистое безумие... И даже в том, что сейф Пинхаса был открыт, что﷓то им мерещилось... Нет, такого дурацкого вечера за все почти уже четыре года не было у них. И чего вообще никогда не было — так это пустых страхов. И откуда только что берется?..
— Надо спать, Фаиночка. Завтра рано вставать. И чего это вдруг на пустом месте дурацкие предположения строить? Все, все у нас замечательно. Утро вечера мудренее, а нам и мудрить-то нечего. Все у нас в полном порядке. И Володя с нее получит, и работу найдет хорошую, и Коленька к нему приедет.
— Твоими устами... — отвечала Фаина. — Спокойной ночи! — она поцеловала мужа и устроилась поудобней смотреть телевизор.


Рецензии