И нет ничего нового под солнцем
Победитель
Он любил меня с 8-го класса. С того дня, когда Зинаида Петровна, наша классная, привела в кабинет новенького и посадила его за мной: больше свободных мест не было, нас училось 28, поровну мальчиков и девочек. Значит, теперь кто-то оставался без пары. И пока что это был он.
Не помню, в декабре это было или уже после Нового года, в следующей четверти. Просто тогда было холодно и снежно. На физкультуре мы бегали на лыжах в соседний, неподалеку от школы лес. У меня сорвалось крепление на ботинке, все ушли вперед, а я села в снегу, пытаясь приладить как-то эту несчастную лыжу.
– Почему мы на коньках никогда не катаемся, вечно с этими палками-ходулями, как акробаты, – вполголоса возмущалась я, а ботинок так и не поддавался замерзшим даже в меховых варежках пальцам.
– Дай я, – он возник непонятно откуда, все уже успели скрыться в лесу, – у меня получится.
Он быстро и как-то умело закрепил мне ботинок, подал палки и в ответ на мое «спасибо» быстро спросил:
– А ты, что, больше любишь коньки?
Он пригласил меня на городской каток. Мы сходили. И еще раз. А потом началась оттепель, а когда снова ударили морозы, я уже дружила с Валькой, своим соседом по подъезду, который был старше нас на три года и собирался ехать поступать в Москву, в летное училище. Правда, до отъезда мы успели с ним поссориться, потому что он был до противности настырным и лез целоваться, даже не стесняясь никого из соседей, поздно вечером проходивших по лестнице мимо нас и слишком старательно делавших вид, что нас не заметили.
В любом случае, катка больше не было.
Мы писали выпускную контрольную по алгебре, оставалось мало времени, а я не дошла еще до двух последних уравнений. И тут кто-то очень осторожно дотронулся до моего плеча. «И так не успеваю, а тут еще ему подсказывай», – со злостью подумала я, но все-таки обернулась – в надежде, что хотя бы сверю с ним уже решенное.
– У тебя бантик в косе развязался, – робко прошептал он, оглядываясь на Зинаиду Петровну.
– Что? – Я даже не сразу сообразила, о чем он.
– Бант… развязался.
– Да ну тебя! Сколько в третьей задаче получилось?
Последнее уравнение я благополучно списала и получила по контрольной «пятерку». Он, кажется, тоже.
И все-таки он был не такой. Слишком правильный. Он готов был носить мой портфель и терпеть хихиканья одноклассников, но вряд ли хоть раз бы ради меня прошелся по мосту на руках, как сделал тот же Валька (правда, Вальке это так и не помогло).
После всех долгих, трудных, надоевших, но последних в нашей жизни школьных экзаменов наступил наконец выпускной. Мама сшила мне платье из сиреневатого шелка, длинное, узкое, взрослое, и туфельки к нему у меня тоже были узкие, настоящие лодочки на каблучке. В общем, я чувствовала себя Золушкой в ожидании волшебного принца. Но подходящих принцев не наблюдалось.
Он и сам понимал, какой взрослой я была в своем новом наряде по сравнению с легкомысленной школьной формой, как не сочеталось это мое вечерне-бальное платье с тесным актовым залом, хриплой пластинкой патефона и обшарпанным паркетом под ногами.
Но он пригласил меня на глазах у всех одноклассников и учителей, и мы танцевали с ним медленный вальс «Утомленная солнцем», и было немножко, совсем чуть-чуть волнующе – как-никак, это же был первый в моей жизни вальс, и так же чуть-чуть печально, потому что школа оставалась позади. И уже никто над ним не подшучивал, всем было не до нас. А может, просто мы выросли. И это тоже было грустно, даже тогда, в 38-м году.
Я его не любила. И когда через год он приехал на каникулы курсантом московского летного училища (почему он туда поступил, я так и не спросила, то ли, чтобы переплюнуть Вальку, то ли он действительно хотел стать летчиком) и наконец признался мне в любви, что ему ответить, я не знала. А когда не знаешь, о чем говорить, лучше не говорить вовсе.
Я полюбила его в 44-м году, когда наши войска освобождали Украину с Белоруссией, а мама уже погибла от взрыва, разрушившего вместе с нашими домом всю мою прежнюю жизнь. Тогда казалось, ничего не осталось от моего детства и юности. Но вдруг возник он. Видимо, ему было предназначено судьбой помогать мне.
Мы встретились в госпитале, куда он привез своего командира с тяжелым ранением правой ноги. Я работала здесь помощником врача, иногда делала несложные операции, как-никак за моими плечами было три года мединститута, и мне полевые хирурги доверяли больше, чем молоденьким медсестричкам, окончившим в спешке сорок первого только подготовительные курсы санинструкторов.
Их часть находилась не так уж далеко по фронтовым меркам, километрах в двадцати пяти от нас. Он долго, сколько длился наш «роман», сокрушался, почему не нашел меня раньше. А мне это было уже не важно. Ведь сейчас он был рядом, и мы с каждым днем все ближе подходили к Победе.
– Ты была глупая, правда? – смеялся он, заставляя соглашаться с его бесконечными вопросами, воспоминаниями и планами. – Ты больше не будешь молчать, как тогда?
– Да, да, да… Никогда.
Никогда еще, несмотря на войну, смерть, боль вокруг, я не была так счастлива. Целых двадцать четыре дня.
Через три недели их часть перевели на западный участок. И мы договорились, что после всего, потом, приедем домой вместе.
Письмо от их командира, того самого, с ранением правой ноги, пришло через полтора месяца. Он написал немного, неуклюже пытаясь утешить: без вести – это же еще не окончательно…
В конверт была вложена моя старая, полувыцветшая и не очень хорошая фотография, видно, он выпросил ее у кого-то из одноклассников.
Наша девочка родилась летом, уже после Победы. И внуки почему-то тоже летние. Наверное, это прекрасно – родиться, когда природа счастлива. Хотя он всегда расстраивался, что день рождения у него выпадаетна каникулы: видимо, надеялся, что в школе я бы его поздравляла.
А звали его Виктором, Витей. Виктор – значит «победитель»…
Ожидание
Сидя в машине, он ждал, пока жена выйдет из церкви. Он так и не смог понять, какое утешение она находит в храме, да и не удивительно. Странно было бы другое: если бы он, член партии, коммунист со стажем, заместитель председателя обкома, поддался женским уговорам и начал ставить свечки за Алешкино здравие. Ему достаточно было пересудов в Иринин адрес, и стоило радоваться, что все претензии заканчивались кабинетными разговорами с «самим», а не выговором в личном деле за недостаточную морально-идеологическую пропаганду в собственной семье. Все-таки 85-й год приносил свои плоды. А может, ему просто повезло, что Виталий Афанасьевич, его непосредственный и, к счастью, единственный начальник, с пониманием относился к ситуации Лаврентьева. Видимо, потому что сам не одобрял в глубине души этой никому не нужной афганской бойни, намеки на это несколько раз проскальзывали в их беседах. Только намеки – большего ни Лаврентьев, ни его начальник позволить себе не могли, несмотря на доверие, сложившееся между ними за почти десять лет совместной работы. Да они почти и не разговаривали наедине, потому что такие обсуждения с кем бы то ни было для Лаврентьева оказывались мучительны. Собственно, говорить было и не о чем: Алешка пропал полгода назад, и новостей о нем не поступало. Среди погибших его не опознали, сведения о том, что он в плену, не обнаружены. Поверить в худшее Лаврентьев не мог себе позволить, но, если сын был жив, почему за семь месяцев не пришло ни одного письма? Ребята, с которыми он ушел в последний раз, почти все погибли в том бою, а немногих уцелевших разбросали по вновь сформированным частям, так что спрашивать об Алешке было не у кого.
Глядя на поседевшую, ссутулившуюся, так рано и внезапно постаревшую жену, Лаврентьев в очередной, бессчетный за последние полгода раз подумал, что ему не столько тревожно за Алешку, сколько жаль Ирину.
Так уж сложилось в их семье, что Лаврентьев любил жену больше, чем сына. Вернее так: он любил Иру, а Ира – Алешку. Наверное, это случилось потому, что жена возникла в его жизни раньше. Тогда он был еще почти никем и ничем, подающим надежды комсомольским лидером Костей Лаврентьевым.
А Алешка родился, когда он уже работал в парткоме, и на всепоглощающую любовь к сыну у Лаврентьева просто не хватило времени. Нет, он не забывал просматривать его дневник, учил разжигать костры и ставить палатки, подарил сыну первую в жизни бритву и скрывал от жены, что в семнадцать Лешка попробовал курить. Он даже пытался завести настоящий мужской разговор о девушках…
Но Лаврентьев никогда не испытывал к нему той нежности и умиления, доходящих до восторга, какие чувствовал по отношению к Ирине. Да в глубине души он и не считал это неправильным. Ира была хрупкой, слабой, женщиной, ее хотелось опекать и оберегать, а из сына Лаврентьев хотел вырастить мужчину.
Поэтому он спокойнее воспринял новость о том, что Алешка бросил институт и, попав в призыв весны 87-го года, сам попросился туда. Жена рыдала, умоляя Лаврентьева что-либо предпринять. Но хотя сам он тоже не обрадовался Лешкиному решению, делать что-то было уже поздно.
В судьбу Лаврентьев не верил и даже не допускал мысли, что с сыном произойдет что-то непоправимое. А Ирина убивалась так, будто сама что-то предчувствовала… После его отъезда она как будто охладела к Лаврентьеву, словно упрекая мужа в бездействии, и что-то неуловимое исчезло или, наоборот, появилось в их отношениях, и от этого ему порой становилось не по себе, так что Лаврентьев старался отгонять от себя неприятные мысли. А потом сын пропал, и он перестал выискивать причины их размолвок. Да и сами они уступили место непрекращающейся жалости и ощущению беды, поселившемуся в доме третьим лишним.
Может, если бы у них были еще дети, все воспринималось бы иначе. По крайней мере, ребенок отвлекал бы Ирину на что-то живое, принадлежащее этому миру, из которого она, казалось, душой уходила все стремительнее, и самому Лаврентьеву. Сначала они не хотели второго ребенка, потому что негде было жить: пока Алеша не пошел в школу, Лаврентьевы ютились в общежитской комнатенке. Потом он так стремительно начал расти по службе, что они оба вместе решили, не стоит вновь отвлекаться на детские пеленки, зубки, ветрянку: слишком много энергии необходимо маленькому человечку. А спустя несколько лет, когда все устаканилось, рожать Ирине было уже поздно, здоровье для второй беременности было слабоватым. А рисковать ею Лаврентьев не стал бы ни ради какого ребенка в мире, даже самого распрекрасного.
Но теперь он жалел, что сам отговорил Ирину. Она хотела дочку, сын, казалось ей, всегда был ближе к Лаврентьеву. А ей нужна была еще одна родная, родственная душа. Она любила людей вокруг себя, но так получилось, что близких у нее почти не было. Отец умер, еще когда она училась в школе, мать – вскоре после их женитьбы. Единственная сестра была замужем за военным, жила далеко, и виделись они, раз в несколько лет на неделю-другую приезжая друг к другу в гости. Поэтому и в школу, в библиотеку, Ирина пошла работать, чтобы рядом были люди, которым она нужна. Ей мало было Лаврентьева и Алешки, как объяснила она мужу, хотелось чувствовать себя полезной и уместной, не замыкаться дома, видеть вокруг улыбки и слышать смех. Но с тех пор, как случилось несчастье с сыном, Ирина, наоборот, стала стремиться к одиночеству. И почему-то начала ходить в церковь, говорила, что там ей становится легче. Лаврентьев, хотя и сомневался, что вера приносит ей облегчение, препятствовать не стал и, скрепя сердце, каждое воскресенье сам, без шофера, возил жену на службу.
Лаврентьев смутно догадывался о причинах, толкнувших Алешку на такой отчаянный поступок. Был ли он столь необдуманным, как подозревала Ирина, он не утверждал, но в том, что сын поступил так, стремясь заглушить другую, более сильную боль, Лаврентьев был почти уверен. Причина была одна, и звали ее Людмила. Она училась на соседнем факультете в Алешкином инязе, и он даже несколько раз приводил ее домой. Ирине она не понравилась, слишком уж независимая, как пыталась она оправдать перед мужем свою неприязнь, будет Лешей вертеть как захочет, да и не сильно-то заметно, что он ей сам нужен, а не родительское положение.
Лаврентьев не спорил, свое мнение благоразумно держал при себе, но, обратив внимание на то, что больше Люда у них не появлялась, однажды сам поинтересовался у сына, как складываются их отношения.
– То, чего нет, складываться не может, – усмехнулся в ответ Алексей.
Расспрашивать дальше, судя по тону сына, лучше не стоило. Потом его закрутили собственные дела, квартальный отчет, доклад на сессии. А через пару недель Алеша пришел к нему в кабинет и сказал, что уезжает в армию и это бесповоротно.
– Ты лучше маме не говори, куда я попросился. Пускай думает, что просто служу далеко, чтобы… – Алешка на секунду задумался и решительно закончил фразу, – некоторые не думали, что я за отцовской спиной отсиживаюсь.
Ирина, конечно, обо все узнала сама. И с тех пор все пошло наперекосяк. А сейчас выход у них оставался только один – ждать…
Лаврентьев затушил сигарету, пока жена торопливо, украдкой совала мелочь в ящик для пожертвований. Раньше она давала деньги старушкам, сидевшим у входа: те, по ее словам, в благодарность молились за Алешу. Теперь старушки куда-то исчезли, но деньги Ирина все равно оставляла. А, и действительно, куда их теперь, тоскливо подумал вдруг Лаврентьев, с собой, что ли, на тот свет унесешь? На мгновение ему стало невыносимо горько и обидно непонятно на кого, но тихий голос жены вернул его к разговору:
– Знаешь, я сегодня видела эту… Люду.
Лаврентьев удивился, как спокойно Ирина произнесла ее имя. Может, она не связывала Лешкин отъезд с Людмилой? Вряд ли, уж если он сам догадался, то жена точно поняла, что сын бросил институт из-за этой девушки.
– Она с тобой говорила? – поинтересовался он, включая зажигание.
– Нет, – покачала головой Ирина, – постояла молча и ушла. О чем теперь говорить-то? Вернется Леша, вместе поговорим.
Через неделю Лаврентьев встречал в аэропорту самолет с единственным грузом на борту. Ждать больше было некого.
«Мой адрес – Советский Союз»
Самое страшное на войне – ее глаза. Взгляд моей любимой, полный ненависти. Ко мне.
Мама моя – украинка. Отец – армянин. Военный. Встретились в Крыму в 74-м, поженились в Ереване в 76-м. Я родился в 78-м в Киеве. Потом были Смоленск, Белгород и Грозный. В Грозный мы приехали, когда мне исполнилось девять, а сестре пять.
А, я же не представился. Тимур. Возраст – 26. Профессия – бывший солдат. Особые приметы – ранение в левое предплечье и шрам от аппендицита. Мечта – back in USSR, как пел когда-то Леннон.
Мы с Ниной учились вместе с 5-го класса. Это ее учителя звали Ниной, а на самом деле она – Нани. Грузинка, вернее, абхазка, хотя уже несколько поколений ее семья живет здесь, в Чечне. То есть жила.
Сначала она была обычной. А красавицей стала в пятнадцать. Я заметил это раньше остальных. Правда, всегда надеялся, что она влюбилась в меня не поэтому.
Мои родители о нас знали. Мать отнеслась спокойно, ей Нани даже нравилась, отец предупредил, что далеко лучше не заходить, если у меня это несерьезно: для кавказцев честь девушки – понятие святое.
Да мы и не думали, что кто-то запретит нам пожениться, хотя Нани и скрывала от своих, что встречается со мной. Говорила, отец у нее очень строгий.
Она поступила в консерваторию, по классу скрипки, с детства занималась музыкой, и хорошо занималась, ее хвалили педагоги, а я не прошел по конкурсу в университет на юрфак. И когда забрали в армию, порадовался еще, что сейчас не как в Союзе, далеко не зашлют, останусь здесь, в Грозном. Знал бы, чему радуюсь…
Самым гадким было то, что никто и не скрывал бесполезности наших действий. И все равно раз за разом нас посылали воевать с этими беззащитными детьми и стариками, которые еще вчера были нашими соседями. В первые годы мы почти не участвовали в перестрелках с самими боевиками, бывшими для нас, словно неуловимые мстители.
Она даже не захотела меня выслушать. Понятия «долг», «страх», «дезертир», «трибунал», «наказание» – для нее все это казалось пустым звуком. Нани не представляла, как я, ее любимый Тимур, вернее, бывший ее любимый, мог участвовать в этой кровавой бесцельной бойне. Признаться честно, я и сам этого не понимал. Но это грязное, пошлое месиво затягивало меня все глубже. И когда мы расстались, я словно мстил самой этой войне за то, что она отобрала у меня Нани и возможность быть с ней.
А потом боевики подорвали военный городок, в котором жили родители. Они так и не переселились на Украину, хотя еще в начале 90-х мать, будто предчувствуя что-то, стала уговаривать отца уехать из Грозного.
Отец и Соня погибли сразу, под развалинами. Мама, мне потом сказали в госпитале, промучилась еще три дня.
Нани я больше не видел. Вроде бы ее старший брат перешел к Дудаеву. Родители вместе с ней уехали. Наверное, в Грузию, там пока поспокойнее. Надолго ли? Так что мы теперь по разные стороны баррикады. Наверное, уже навсегда.
За эти годы я насмотрелся разного. И ни у кого, даже у тех, в кого стрелял, во взгляде не было того, что я увидел при последней встрече с Нани. Безнадежность? Отвращение? Жалость? Страх?.. И над всем этим, гораздо сильнее остальных чувств – ненависть. Сильнее даже любви.
Ненависть победила.
Свидетельство о публикации №205041300136