Пафнутьич

Биографии
Почему-то принято считать, что стоит писать биографии только великих людей…А зря. Великие люди сызмальства позируют перед историей.
В. Левятов
 
 
Опять она стала есть меня поедом…
Отчего все девушки такие хорошие, откуда берутся плохие жёны? – сказал, кажется, Толстой.
Да просто ни они плохие, ни мы хорошие, а это подвиг – прожить бок о бок несколько лет с одним и тем же человеком. Он тебе – вопрос и ответ, и ты ему – вопрос и ответ, а у вас в памяти – другие вопросы и ответы и всё, что случилось в подобной ситуации много лет назад. А ещё говорят – отшельничество!
Если, например, на твоё любимое: Мой последний, единственный друг! – слышатся ураганы слёз с именованием тебя пьяницей, садистом, безруким шпаной, и совершенно непосвящённому человеку это кажется неадекватной реакцией, то ты-то знаешь, у тебя – ключ в кармане, ты помнишь, что несколько лет назад в ответ на эти слова в тебя в припадке ревности была запущена бутылка, но не попала, а попала в вазу, якобы вывезенную из экзотической страны, или в пепельницу, из которой будто бы курил Эренбург, когда сказал: Хороший немец – мёртвый немец, - а к Германии в силу биографических причин – отношение ностальгическое, а ты не бросился тут же склеивать, а совершил экзекуцию, что способствовало потере престижа перед гостями, такими гостями, перед которыми и есть-то было стыдно, не то что пинки получать…
Мне очень понятно, когда парень, отсидевший шесть лет, рассказывал, что уголовники в ларьке никогда не спросят, сколько стоит эта, например, вафля, а будут выписывать вензеля: Сколько стоит это? – Что – это? – Ну вон, рядом с джемом!..
Или, как один бедокур сказал, что ему не нравится строка Пушкина:
Что в имени тебе моём? –
потому что ему при чтении представляется коровье вымя или скабрёзность про женщину…
Не мир Виндоуз, а мир ассоциаций простирается перед нами…
Короче говоря, она стала есть меня поедом, и я хлопнул дверью и испарился в озон родины, старую, добрую Пятницкую, предвкушая заранее, что если не возле метро, то уж во дворе встречу Пшика, и мы, по причине позднего времени, пойдём в Черниговский, и я, как теперь чужестранец, останусь ждать втуне, а Женька подымется на второй этаж и через три минуты вынесет пузырёк водки или же два портвейну, или же три сухих, и мы опять подымемся, теперь уже к нему, и я буду слушать его бубню или не буду слушать, а погружусь в размышления – в любом случае произойдёт целебнейшая терапия, и я буду дышать воздухом родины, как мёртвая вода затягивающим раны…
Но у метро его не было. Не было и во дворе. Пустынно было в бывшем моём дворе. Только отдалённые менты-лимитчики прошмыгивали в подворотню и из подворотни.
Дом давно расхватали, кроме двух корпусов, разные забубённые организмы, в одном корпусе жили эти самые лимитчики, а ещё в одном – Пшик, отказавшийся наотрез выехать.
Но сегодня Пшика не было, впервые за много лет. И это, повидимому, означало, что с сегодняшнего дня двор наш, в отличие от дома, скончался. Скончалась буйная, весёлая, жуткая жизнь, и можно было поставить точку. А так как из всего нашего двора в живых остались мы с Пшиком, а может быть, я один, а я ведь тоже – на пороге славного пятидесятилетия, то я встретил полузнакомого мента, купил у него с переплатой, позволившей ему покрыть свою переплату, бутылку, зашёл в Узкий и всю её постепенно вылакал. Потом кое как добрался до дому. Не помню, она попалась
на моём пути или не попалась. И на другой день проснулся, и больная с похмелья голова стала вспоминать, и всё, что она вспомнила, когда рука смогла держать ручку, я записал. Хотите читайте, хотите – нет, дело ваше.
Пафнутьич
Ещё в конце детства начертал на своём щите девиз и от него не отступил ни разу:
Никогда никого не бойся. Шанс быть убитым – невелик. Шанс прослыть неустрашимым – огромен. Любить тебя за это не будут. А уважать и трепетать будут. Даже если побьют тебя раз, побьют другой, в конце концов – они устанут и сдадутся, если не дрогнешь. Ну а если…это случится всего один раз, и ты уже об этом не узнаешь, а мёртвые сраму не имут…
А в электричке вышел де Голь покурить, а там три пса в фигуральном смысле к нему прищучились. Плохо его дело становилось. Толковища обещала перейти в побоище. И тут выходит заскучавший Пафнутьич. Маленький. От горшка – три вершка. И как будто псы-рыцари надели шапки-неведимки – не замечает их в упор. Обращается только к де Голю, уверенный, что, кроме него, в тамбуре никого в помине нету, а де Голь чего-то, дескать, замешкался, непутёвый, наверно, шнурок как всегда развязался:
–Деголюшка, ты чего, милый?
Очень панически действовала такая метода на противников. Но дело в том, что он почти и не играл даже – ну если играл, то самую малость – то есть видеть он их, конечно, видел, но это видение было настолько маловажным, что его можно было, как говорят химики, и не принимать в расчёт…
Всё в нём было мило и обаятельно и вызывало приятную улыбку. Даже наукообразный стиль речи.
Поехали они как-то по грибы в Михнево, на ночь глядя. И до восхода солнца, чтобы убить время, из чувства романтики и социального протеста пошли воровать картошку на колхозное поле. И выскочил вдруг на них как ни в чём не бывало в ночной темноте тщедушный, как потом оказалось, парнишка с мускулистой и злой деревенской собакой… Кулёк с кошёлкой бежал, а Пафнутьич сбоку присюсюкивал:
– Толик, отдай! Отдай, кому говорю! У тебя икры – бутылочной конфигурации, хороши для длинных дистанций, у меня же – комкообразные, незаменимы при финишном спурте, коротком рывке, я в детстве на велосипеде катался много, ты ж знаешь…
И пока декламировал о преимуществе комкообразных икр в данной ситуации, волкодав, не будь дурак, и вцепился в прекрасный комок.
Или хоть в той знаменитой драке в Хотькове, обошедшей потом все радиостанции мира. Он по ошибке огрел в темноте того же самого Кулька мотоциклетной цепочкой по шее… И вот идёт драка, и драка нешуточная, того и гляди они рисковали быть смятыми и растоптанными превосходящими силами противника, деревенской толпой, бессмысленной и беспощадной. В ход пошли арматурины, штакетники, того и гляди за колы готовы были взяться, а Пафнутьич трусит за Кульком, как лунь, и канючит:
– Толь,прости, Толь, прости ради всего дружеского!
И только после того, как Кулёк рыкнул на него, сверкнув взглядом:
– Да ладно, козёл, нашёл время! неуместно ты поступаешь, Пафнутьич, гад буду! – что в переводе значило: трубите в рог, Роланд, товарищ милый! – Пафнутьич, как разъярённая фурия, рванулся в гущу боя…
Гор-рот Ни-ка-ла-ефф, фарь-фо-ровый за-вотт!..
При этом он так смехотворно гнусавил фальцетом, прищуривал или закатывал один глаз, что именно восхищение песнопением осенило де Голя обозвать его Пафнутьичем и внести свой вклад в копилку дворовой мудрости.
Хороший или плохой человек был Пафнутьич? Да как сказать? Хорошим или плохим человеком был Василий Васильевич Розанов или художник Зверев?
Вас можно любить только как целое, а отдельных черт в вас множество таких, за которые вас можно и должно презирать.
Если б рассказать, например, какому-нибудь писателю-матерщиннику, радетелю чистоты человеческих отношений, что Пафнутьич мог украсть деньги с журнального столика товарища, когда очень хотелось выпить, или пнуть ногой в живот своей сожительницы в припадке безумной ревности и устроить выкидыш, - вопрос о его моральной принадлежности был бы решён однозначно.
А кому вдомёк, что сам же он о своей покраже сообщал потерпевшему в тот же вечер, и пил потом неделю, не просыхая и бия себя в грудь, и что всю ночь у изголовья лишившейся плода любви подруги на коленях стоял, пока не простила. Что мы друг о друге знаем, чтобы судить? Да и то сказать - деньги со стола! А если безудержность желаний, тогда как? А деньги он потом отдавал. Ну, не деньги, а то, что на них можно было купить…
На заре туманной юности пили они весь субботний день, и захотелось ещё, утром дня воскресного. А денег уже совсем не было, и никакой возможности достать не представлялось, потому что, где можно было, там они уже достали, а в других источниках в воскресенье деньги появиться не могли.
И вот потыркались они, потыркались – везде – не проханже. Ну и стали потихоньку затихать, успокаиваться. Нет – так нет. Только не Пафнутьич. Он сидел, обхватив голову, как Чапаев, проигрывающий в шахматы, и казалось, не обращал на жизнь никакого внимания. Но мысль судорожно пульсировала и искала выхода. И ничто не выходило из её поля зрения. Абсолютно ничто, В том числе и колючий ёжик, пойманный где-то в Подмосковье и выпущенный на прогулку младшими товарищами-пионерами на разлом асфальта лишённого растительности двора.
Старший брат хозяина ёжика стоял между вчерашними собутыльниками и медленно освобождался от желания выпить, не догадываясь о надвигающейся классике…
Пафнутьич, молча, движением пальца, изъяснил задачу, и через несколько мгновений, не обращая внимания на стенания младшего младший брат человечества был принесён под светлые очи. Они познакомились. А ещё через несколько мгновений Пафнутьич, как сомнамбул, молча, держа ежа за шиворот и не обращая внимания на его колкости, отправился за ворота, а собутыльники за ним на почтительном расстоянии. Пафнутьич перебрался на другую сторону Пятницкой, проник в скверик и уселся к малышам, как равный среди равных, предтавив им своего юного друга и заставив каждого поздороваться с ним за руку.
–Малышки милые, - обратился он к ним, - смотрите, какая чудесная игрушка природы. Это ископаемый мамонт.. Если вы подойдёте к мамочке или папашке и попросите денюшку на покупку, то у вас появится настоящий незаменимый друг… А петух с колючим ёжиком режут сало острым ножиком. Вы будете водить его гулять на поводке. Мамочка будет насыпать ему крупу, а он за это отложит очень вкусные яйца у ней в сумке. А спать будет с вами в одной кроватке, намазывая на ночь свои иголки пластилином. Но если в комнату к вам постучится злой милиционер, то он рассердится и скажет ему строго:
«Если будешь заниматься грабежом, познакомишься со сторожем ежом!»…
И достиг цели. Купил кто-то из восторженных родителей этого самого сторожа после монотонного пятиминутного воя отпрыска за трёшник. Этого в те времена было вполне достаточно…
Выпив, Прафнутьич веселел, добрел, шутил и смеялся ему одному свойственным смехом. Он так судорожно, всласть вдыхал и выдыхал воздух, что начинал хрюкать, и это вызывало ответный смех окружающих, уже не над словами, а над самим их автором…
Ребятишки катались по асфальту, обдирая себе лбы, когда засунул он воблиную голову в окошко телефона-автомата, откуда монеты выскакивают. Люди заходили в кабину, смотрели на неё и уходили прочь, хотя звонить она никому не мешала. Один смельчак даже понажимал на рыбий нос, усмехнулся, но кончил тем же. Голова с удивлением смотрела на человеческую комедию, а ребятишки катались по асфальту…
Милый он был человек, и доставалось ему всегда и за всё по полной мере. Как будто бы все непристойности и хамства теории вероятности взял на себя.
Если шёл пить пиво в Кадашевскую баню, и если выкатывал работяга здоровенную бочку любознательного напитка, и если толкал для этого дверь ногой, и если оказывался при этом кто-нибудь под самой дверью, и если попадала бесшабашно летящая дверь кому-нибудь по лбу, то вся окрестность готова была поручиться за какие угодно деньги, чей это был лоб.
И он не обижался, привык, подходил к случившемуся с грустным понимаием умудрённого жизнью философа.
Политика – искусство возможного. Неприкосновенность лба уже не вернёшь, а компенсацию за причинённую неприятность получить можно.
Требовал пива вне очереди, хотя и, по благородству, за свой счёт. И получал просимое, не забывая о сопровождающем непострадавшем товарище. И шёл после заработанных таким способом внеочередных кружек красивый и гордый. Шишка выплёскивалась на лбу, как гриб после дождя, но ведь Париж стоит обедни… Даже залихватски как-то шёл, с шишкой набекрень, как говаривал бойкий на язык де Голь…
Если по присущей и всем нам лени решал он воспользоваться чердаком вместо туалета и облегчённый и обрадованный спускался вниз, то обязательно кто-нибудь в этот момент выходил из верхней предчердачной квартиры, всё понимал и стыдно и укоризненно смотрел на него, потому что был как назло лицом противоположного пола…
И если кому-нибудь суждено было схлопотать колом по шее в той самой драке, когда вдесятером отлупили посёлок, то можно уже и не говорить кому.
И ведь всё прошло как надо. Экзекуцию совершили. На другой день с чувством расслабленных победителей позагорали, поборолись, выпили и к вечеру только пошли на станцию, А они стоят. Двое с колами.
– Там вас ждут, говорят, на станции.
Ах, ждут на станции?! очень приятно. Пошли! Не с этими же двумя щенками отношения выяснять. А надо было выяснить.
Пафнутьич был замыкающим. И западло счёл оглянуться. Опять-таки зря. Никто бы его за это не осудил. Но – девиз. И он не оглянулся. И услышали хряс. И оглянулись: лежит и дёргается, те двое убегают, а из-за кустов ещё десятка полтора повыскакивало, кто – с топором, кто – с чем.
«Одного угрохали!» – кинули они на бегу, и все вместе в утёк повернули. За ними несколько прыжков сделали, потом махнули руками. Пафнутьич лежал и трепыхался, как рыба. Мимо медичка симпатичная на станцию проходила и склонилась над ним. Он матерился, она его изучала, а де Голь ничего лучшего не придумал, чем: Пафнутьич, не надо ругаться матом при женщинах, – сказать…
И если великолепно сходило красавцу Кульку пропитие всей получки за один пучочек цветочков милых, то Пафнутьичу не сходило нигде и никогда и получал он в короткий брачный период своей жизни огромным букетом по милой мордашке…
Он не такой был, как все. Он и женился по-своему, по-пафнутьичевски, чуть не на пляже. Родители будущей невесты уехали на Украину. А когда приехали – Пафнутьич в трусах сидел на постели одноутробной дочери.
– Александр Фёдорович, - прошамкал с грустным достоинством будущий тесть.
– А я Пафнутьич – дружелюбно отпарировал Пафнутьич и застенчиво, как Коломбина, похлопал глазами.
– А зовут как? – поинтересовался тесть.
– Да так и зовут. Это меня де Голь прозвал.
Час от часу не легче. Тесть удивился и замолчал. И весь этот непродолжительный брачный период пребывал в удивлённой обидчивости…
А Пафнутьич влюбчив был. Их с де Голем пригласил Палиба на непринуждённую попойку, самый грамотный во дворе и из двора один из первых улепетнувший в квартиру отдельную.
Выпито немало было. И остались прикорнуть.
А посреди ночи с пересохшим ртом открыл де Голь один глаз, открыл другой и видит: склонился Пафнутьич в тех же самых будущих трусах над ликом спящей Палибиной жены подружки, пившей по преимуществу мало и неизвестно за каким бесом оставшейся. Была она то ли зубной врачихой то ли учительницей, одним словом, англоманкой, нельзя сказать, чтобы красоты необыкновенной, но с челюстью и прыщавым лицом. Пафнутьич заботливо, как санитар, склонился над ней. Но не на ту напал – как рявкнет:
– Вон отсюда! Или я устрою гран- диозный скандал!
– Ну, ладно, – только и сказал Пафнутьич.
Но в этом ну ладно была такая гамма отенков, как разве что в матерной речи. Только один Пафнутьич мог выражаться так экономично и щедро (Всё – правда и всё – ложь,- сказал бы в таком случае Галилей). Было здесь и кроткое смирение, и лёгкая укоризна, и призыв не шуметь в чужой квартире, и едва уловимая собачья угроза, и напоминание опрометчивице, кого она теряет навсегда, и лермонтовское:
Как знать, быть может, те мгновенья,
Что я провёл у ног твоих,
Я отрывал у вдохновенья!
А чем ты заменила их?..
И после этого Пафнутьич женился и жену свою полюбил.
Поехали они за город, в тишину…
– Майка, я билет не взял. (Ведь был же у него безотказный способ. Контролёр подходил. Пафнутьич внимательно смотрел на него и бормотал: Ай эм э тоне. Ай вок эт э бик плант. Ауа плант из э бик плант... Ту ремембе фо интрестинк кис ми. Контролёр пожимал плечами и отходил. Забыл, что ли?)
– Пафнутьич! Но ты же всё-таки, мужчина! – строго проговорила жена и сразила его наповал.
До этого была лишь телесная близость, а уж тут пришло настоящее чувство.
Любовь помогает проникнуть в душу любимого и жить уже не только в своей душе, но и в его. Вот почему, будучи от природы совершенно безкорыстным , даже антикорыстным, человеком, после женитьбы он мог звонить от приятеля, когда загуливал, и успокоительно присюсюкивать:
– Майка, я – у де Голя!.. Да я – на дармовщинку, радость моя – на халяву то есть, не бойся, глупышка неуровновешенная…
Один из сохранившихся у де Голя Пафнутьических рассказов талантливо передаёт расцвет и угасание любви этой пары.
Неунывающий муж
Не сказать, что мы с женой живём дружно, но, по-моему, весело. Я просто яростный противник скуки, а то, что в безоблачной семейной жизни скука всегда тут как тут – это факт. Нечто подобное и у нас могло произойти. Поженились мы, и давай щебетать друг другу: «ах ты, птичка моя», «ах ты рыбка моя» и прочие парнокопытные и насекомые. Надоело мне всё это. Так, думаю, недолго и обмещаниться, в обывателей натуральных превратиться. Взял и побил жену – посмотреть: что получится? А она зачем-то убежала из дома. К родителям ушла на целую неделю. Потом вернулась. Я снова побил её, а она снова убежала.
Бегала так, бегала и вдруг говорит:
– Всё, никуда не пойду больше!
– Правильно,- сказал я, наконец ты поняла толк в жизни! – и отвесил ей затрещину со спокойной душой.
А она как двинет меня ногой в живот. Я сразу успокоился.
Теперь, думаю, если мы вдвоём будем разнообразить наше времяпрепровождение, дело пойдёт.
Дня четыре с интересом глядели мы друг на друга и разом решили – пора. Сцепились на совесть. Всё-таки б я её придушил, не грохни она меня кувшином по голове.
Короче, отправили нас обоих на «скорой помощи» в больницу, вернее, на двух машинах «скорой помощи», потому что когда засунули в одну, мы пытались продолжить поединок.
И с тех пор, скажу я вам, такая жизнь интересная у нас пошла, просто ненарадуешься. Я ей нос сверну, она мне ухо откусит. Я ей роговицу на глазу пробью, она мне перелом руки утюгом сделает.
А потом портиться моя подруга начала. Только я за старое принялся, а она – в милицию. Посадили меня на пятнадцать суток. По второму разу пятьдесят рублей штрафу заплатил.
«Если третий раз будет, - заявила жена, - упрячу, куда следует!»
Решил я её не трогать больше. А у самого на душе кошки скребут. Каково человеку, когда смысл жизни потерян, когда он из колеи своей выбит?
Но всё-таки решил спасать семью, не дать ей погибнуть. Как чувствую, что нас мещанство одолевать начинает, я сразу что-нибудь придумаю. Ну, например, закрою в ванной, она рвётся оттуда, а выйти не может. И в милицию не пойдёт – побоев-то нету. Правда, сперва я её на балконе закрывал, но когда (дело было в ноябре) она воспаление лёгких схватила, я стал ванную предпочитать.
Много я разных штук изобретал, да, видимо, бесполезно.
«Подам на развод!» – кричит. Замучила меня этим разводом. Я и то думаю (вот опять про развод крикнула. Она сейчас разоряется, она ногой в силок для зайцев попала; я его на выходе из кухни здорово приспособил): к чему такая жизнь? Не хочет жить по-человечески, и совсем не надо.
Подумаешь, развод! Я сам за развод. Клавочка, моя новая знакомая, с удовольствием за меня пойдёт.
Ничего не потеряю. По крайней мере, всё сначала повторить смогу.
Перед тем, как написать этот рассказ, в Усове, в непосредственной близости от высадившихся на берег Хрущёва и Микояна, идут они и зубоскалят:
– Пафнутьич, ты не прав.
– Нишкни, Егорушка, закрой варежку!
– А пошто-ста?
– Урослив больно, сука.
А девчонка на них удивлённо заслушалась. Лифчик возьми да и опустись, а она не замечает даже от удивления. А парень, полюбивший её, и крикнуть боится, чтоб не привлечь всеобщего внимания, он только её внимание обратить хочет на возникший неприятный инцидент.
– Оксана! – шепчет посиневшими смущёнными губами, чуть не плача, и руками выводит знаки, обозначающие две полусферы, и глазами сверлит, как народный целитель.
А они, четыре молодых здоровых идиота – идут и ржут… И прошли уже и успокоились, только Пафнутьич один никак спешиться не мог, шёл, обернув голову назад на полтора оборота.
Очень его как писателя заинтересовала психологическая ситуация. Всё ждал мгновения , когда Оксана обнаружит свою оплошность, да так и не дождался, а свалился в воду и чуть не захлебнулся от неожиданности. Опасно это –спиной падать. Одна Синяя Борода умертвляла так своих жён, дёргая их за ноги в ванной. И тут уж смех пошёл совсем другой. Смеялись все, и смеялась Оксана, вышедшая таким образом из затруднительного положения и очень за это Пафнутьичу благодарная…
И вот после этого пошёл он с рассказами своими в «Юность», в «Пылесос», прихватив для авторитета Прокурора с судимостями четырьмя. Там Арканов тогда верховодил. Заходят – смотрят – они всей кодлой собрались: Арканов, Горин, Славкин, кажется. Прокурор тонким чутьём уголовника унюхал, как надо держать себя с этой компанией.
Юный Маяковский это тоже хорошо понимал.
 Юмор любите? – строго спросил Прокурор писателей.
– Естественно, - несколько озадаченно отпарировал Аркадий.
– Вот, почитайте, не пожалеете, - и жестом коммивояжёра указал на запыхавшегося Пафнутьича.
Пафнутьич достал свою папочку и дрожащими руками, будто кур воровал, стал перебирать рассказы.
 Пафнутьич, «Юность» – журнал неплохой, не «Новый мир», конечно, но – выбери кое- что погундосистей.
Юмористы насупились, но промолчали. Наконец руками врастряску выдернул Пафнутьич рассказишков пять или шесть, выписанных разборчивым почерком, что в контексте предыдущего можно было принять за новую вольтижировку, и протянул их, как застенчивый интеллигент – милостыню.
– Парень работает грузчиком, - не унимался Прокурор, - ищет чего полегче, мышца устала – или писателем или вахтёром, но я ему советую – лучше писателем…
– Позвоните где-нибудь через несколько дней, - грустно пророкотал Арканов и протянул Пафнутьичу номер телефона, старательно избегая Прокурорской руки. Они откланялись.
–• Талейран! – взвизгнул Пафнутьич Прокурору в лицо и купил бутылку. Затем вторую, третью…
Через несколько дней он и правда Арканову позвонил, и тот велел приезжать.
– Ну, ваш приятель! – с места пробубнил Аркадий. – Наверное, за «Спартак» болеет (как в воду глядел инженер человеческих душ). И по-моему, не в ладах с законом. Но не в нём дело. Только что вы ушли, как мы набросились на рассказы, что твоя стая волков. Не скрою, хотелось проучить мальчишек. Но читали очень внимательно, боясь оказаться необъективными, а прочитав, не смогли не воздать должного… В другой раз, кровь из носу, извольте отпечатывать на машинке…
Короче говоря, два рассказа с интервалом в несколько месяцев появились в «Юности».
Арканов свёл его с кой-какими юмористами, и Пафнутьич заварился в этом котле, став неузнаваем.
– Когда русские писатели достигали славы, они начинали пасти народы,- любила повторять Ахматова.
Пафнутьич раскрывал рот, поднимал указательный палец и вещал как Цицерон. Малейшая критика шедевров вызывала реакцию отторжения. Даже де Голя, лучшего друга своего, которого до этого величал:
– Мой френт, ты мой задумчивый учитель! - обозвал теперь всего лишь соратником. Так и написал в дарственной надписи:
Другу и соратнику по перу де Голю в честь величайшего события двадцатого века – меня впервые напечатали. Пафнутьич.
Этого соратника де Голь поставил ему в счёт…
И так Пафнутьич завозвышался, завозвышался, пока не плюхнулся в грязь. И вышел из неё прежним чистым, застенчивым, неуверенным в себе Пафнутьичем. Чем и подтвердил мнение о вреде всякой человеческой похвалы, не говоря уже – славы.
Выпили они как-то крепко, и товарищ по работе, будучи потрезвее, его раскровянил. При пафнутьичевском отношении к всякому нерыцарству это уже было верхом подлости – избить пьяного человека. Всё равно, что ребёнка избить. И не снимало вины, что обидчик был лишь слегка потрезвее. Во всяком случае, способность к анализу уже потерял.
На другое утро встретил Пафнутьич его у входа в цех и вместо крепкого мужского рукопожатия перебил мужику переносицу. Страдальца отправили в больницу, а Пафнутьич лёг в другую, чтоб избежать срока.
После больницы половина человеческой деятельности стала для него закрыта. В «Юности» его больше не печатали – даже его безобидные, просто смешные рассказики казались в то время злобной сатирой. И жена от него ушла, на этот раз окончательно. Уходы супруги были во дворе притчей во языцех. Переиначив с лёгкой руки всё того же де Голя строчки Евтушенко, все от мала до велика повторяли навстречу входящему во двор Пафнутьичу хором или вразброд:
Ушла жена Пафнутьича из дому!
Не знаем, почему ушла из дому!
Не знаем мы, зачем ушла из дому!
Не знаем мы, к кому ушла из дому!
А знаем только, что ушла она!
Но на этот раз она ушла окончательно…
На зыбкой границе детства и юности поклялись они с де Голем на Болотном скверу жизнь отдать за свободу народа и погибнуть в хрущёвских застенках. Потом снизошли до литературы и решили того же самого добиться литературным пером. В семнадцать лет де Голь поверил в Бога, а Пафнутьич не поверил. Но давнишняя привязанность и привычка друг к другу оказались сильнее разногласий и разницы семейного положения, и когда не решившая ещё уйти окончательно жена Майка закатывала, прищурившись, альтернативы:
– Или я или де Голь!
– Де Голь ничто же сумняшеся, отвечал Пафнутьич и застенчиво хлопал глазами…
После того, как Пафнутьич под ударами судьбы похорошел, в тридцать пафнутьичевских лет, стояли они: одноимённый Пафнутьич, де Голь, Кулёк – на чердаке. Де Голь и Кулёк были пьяны, а Пафнутьич – ещё пьянее. И как всегда в подобных случаях, де Голь с Кульком заспорили о бытии Божием и бессмертии души, а Пафнутьич раскачивался взад и вперёд, как еврей на молитве, и вдруг рванулся на крышу.
– Вот я вам сейчас покажу – есть Бог или нету! Я покажу!!
Хорошо, Кулёк успел его за штанину ухватить, и Пафнутьич отделался только разбитием носа, но всё клокотал, размазывая кровь:
– Я сказал – покажу! Прочь с дороги!! как ты смеешь, подлец, в Бога не верить?
А незадолго перед тем он прочёл наконец «Карамазовых».
Если Ты Сын Божий, бросься вниз.
И он решил спьяну, что к нему это тоже относится:
Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих.
На руках возмут тя, да никогда преткнеши о камень ногу твою…
Де Голь с Кульком всё фанфаронили:
– Толик, давай до тридцати!
– Вестимо – до тридцати, а дальше сам понимаешь, как поступают благородные люди.
А Пафнутьич не фанфаронил. Он заранее знал, что мало отпущено, и жизнь ценил…
Проорав в очередной раз на том же пресловутом чердаке:
Ковыряй, ковыряй, мой милый,
Суй туда палец весь!! –
де Голь всхлипнул, как мало Есенин прожил, русский гений, дескать, изрядно венчает тех, которые мало живут.
А Пафнутьич серьёзно-серьёзно ответил:
– Дай Бог до тридцати дожить. Это ж целая жизнь.
И Бог дал ему дожить до тридцати.
К тому времени де Голь женился. Жена ему поставила точно такую же альтернативу. Но в отличие от неверующего Пафнутьича, верующий де Голь на это ей ничего не ответил и фактически его предал.
Скучно стало Пафнутьичу. Поехал он к себе на предприятие во внеурочное время, будучи на самом деле выходной. Там сгадали они что-то токсичное. Выпили, побеседовали, и Пафнутьич пошёл зачем-то в раздевалку. А когда сослуживцы отработали – он лежал на полу, распластавшись, ещё тёпленький. Здоровье сказалось нешибкое, и весь принятый за время многочисленных алкобросаний тетурам-антабус.
Мать и жена де факто, которой ударом ноги он тогда выкидыш устроил, ждали его, ждали, костерили-костерили, а этого делать никогда нельзя, потому что когда они устали и улеглись по постелям, приехал пьяный Осёл с работы и объявил, осклабясь, что Пафнутьича в природе больше не существует, приказал дескать, долго жить. И они заплакали…
У нас с тобой не как в жизни, - писал он де Голю в армию, - мы кладём свои души на ковёр, не боясь, что другой наступит. И мы уходим с тобой в свою страну, знакомую ещё с детства – страну сказочных грёз… Грустно. Хочется плакать. Милый де Голь, где ты теперь?…
И кто виноват – коммунисты или он сам – что ничего вобщем-то по большому счёту не получилось?
 
 
 


Рецензии