Патриарх

Патриарх
Жизнь прожил пёструю, не на один бы роман хватило.
Мальчишкой подростком, молодым воришкой бежал из дома, примкнул к банде Рокоссовского, как её в простонародье называли, и проскакал с нею на лихом коне по освобождаемой Европе.
Вернулся с победой и славой возмужалый юный герой. А в Москве – сирень, жизнь воровская в полном цвету. Законных воров во дворе хоть отбавляй. Пальцев на руках не хватит. По крайней мере, на одной руке. Тут и Батя. Тут и Эдик Кот, И братьев Ландышей со счёту не сбросишь. А красавец Витка Пан? А Кабысдох? Все молодец к молодцу. А Батя всесоюзного значения.
Жизнь тогда гораздо повольготней была. Совершает, допустим, Батя утренний свой моцион с ближайшим своим окружением и на ходу, за дружеской беседой, копьеносец его любимый дуру чистит. А навстречу мусор выплывает, как чёлн Стеньки Разина.
– Это что ещё такое? Совсем обнаглели! За хранение оружия знаете, что бывает?
– Знаем, милый человек, ползучья твоя морда, всё знаем.
– А ну, пройдёмте в отделение подобру-поздорову... Там разберемся, кто – милый человек, а кто – ползучья морда!!
– Слушаюсь, гражданин старшина!
Батя на него и оком не поведёт. Только брови капризно сдвинет.
И сейчас же шестеро отборных молодцов от движения этих бровей поворачиваются и послушно следуют за блюстителем и безответной жертвой его, задумавшей чистить боевое оружие на глазах у трудового народа. И даже приобгонят мента от усердия и по-лакейски дверь в ментовскую отворят... А потом повернут его к себе задом, к избушке передом, руки – по швам. И здоровенно толкнут. Так что он на место службы влетит, как закрученный мяч. И дверь за ним вежливо прикроют. Подержат несколько минут и идут себе как ни в чём не бывало, во след за компанией. А со стороны милиции – ни звука ни писка и никаких ответных вожделений...
А когда Батю брали в кабаке, то, по преданию, Жегловы-Шараповы одни не справились, взвод солдат пришлось вызвать на подмогу.
Но дело не в Бате, а в Вольдемаре...
Был он из коренных коренной. Отец его, одноглазый Нельсон, – родился с двумя глазами в этом самом доме ещё до революции. Так как же и сыну его было, коренному жителю, не впитать господствующих тенденций, обволакивающих дворовую ноосферу...
Сел он раз – вышел. Сел другой – вышел. Сел третий... Но законником не стал. Что-то в характере его всякой партийности и дисциплине противилось. Да к тому же и впечатлителен был сверх меры. Нападала на него в самые решительные лагерные минуты душевная глухота. Тут резня идёт недюжиная. Все мечутся. Туда-сюда тусуются. Кто с тесаком бежит, кто улепётывает с ножом в спине, кто хрипит уже предсмертным хрипом. Одно движение неверное может жизни стоить. А он стоит, как Михайло Ломоносов, понять ничего не может. Кто кого режет? То ли воры сук, то ли суки воров. То ли беспредел и манальдины – и тех и других. А соорентироваться бы надо. Будто работает он, единственный русский, среди инородцев, на стройке народного хозяйства. Поднимают они груз непомерный, а инородцы по-своему лопочут на древнем гортанном языке. А Вольдемар думает. Чего они лопочут? Может, бросать собираются, забыв, что он по- ихнему ни бум-бум. сейчас отпустят и отскочут, один он Самсчоном останется. То, что от него останется...
Но всё же три отсидки – тоже не фунт изюму. На Пятницкой, и не будучи вором, Вольдемар довольно большим авторитетом пользовался. Дрался он, никто б не подумал, очень хорошо. А победа всегда уважение вызывает.
У них компания образовалась. Вольдемар, Самурай, Гусь, Бузлик, Пан-Голова, ну и Гусь, конечно. Вместе дела делали. Вместе и весёлые шутки шутили.
Пойдут бывало с Пан-Головой в Ударник. Вольдемар сядет в партере, а Голова – на балконе. И вот в самом интересном месте (глотки у обоих лужёные) вдруг раздаётся по всему краснознамённому кинотеатру вольдемарский забубённый, с хрипотцой, переливчатый баритон:
– Эй, Пан-Голова!
– А! – через весь кинотеатр слышится с балкона из красной головьиной ряхи дружеский ответ.
– ...матерно рокирует Вольдемар уже на втором ходу.
А в Ударнике акустика отменная. Ногой топнешь – треск раздаётся. И весь кинотеатр задумывается уже не над смыслом поучительной картины Падение Берлина (– Будэт ли, товарищ Андрэев, война или нэ будэт?), а над контекстом дружеской беседы...
... И поехали они как-то за город, в лоно природы.Захватив с собой этюдники (вы меня понимаете?). И вошли в сельский клуб. Люди танцуют, а они устроили чаепитие, хотя вовсе это была не Ярославская дорога, а скорее Рижская.
Тут, откуда ни возьмись, пожар случился. Все подхватили свои ноги подмышки – и бежать. Кто – в дверь. Кто – в окно. И только они, пятницкие ребятишки, как пятеро мертвецов, играющих в карты, невозмутимо продолжали глушить водку, произнося красочные тосты и ещё более красочные алаверды. И только коада всё было выпито, вышли отряхивая пепел с колен, из дверей начавшего уже падать горящего дома, совершенно как бы не замечая причины сутолоки, под оглушительные взгляды местных матрон, которых – в городе ли в деревне – Вольдемар был большой любитель, а они от него – без памяти.
Просто неправдоподобно влюблялись в него и готовы были бежать хоть на край света по малейшему кивку и нюансу голоса с чарующей хрипотцой. Некоторые, если, конечно, полностью доверять вольдемарским рассказам, и руки на себя наложить были непротив и накладывали. И не сказать, чтоб красавец, Но что-то было в его измождённом облике, что забыть, выкинуть было трудновато. Что-то из ряда вон, отметина какая-то, Высокий. Худой-худой. Кожа да кости – костюм на вешалке. Но была во всех его движениях с первого взгляда неуклюжая, а со второго – хищная и в нужный момент стремительная грация. К тому же, хотя женщин вообще он любил, но конкретно каждой дорожил неособо. А это тоже немаловажно.
Дрался Вольдемар, как мы уже упоминали, блистательно. Особенно – ногами. И хоть не знал, да и никто тогда не знал, ни о каком карате, но тем не менее, доставал своими длинными мослами до подбородка.
Провожали они Вячеславчика, кажется, и после поцелуев, на выходе из военкомата, постолкнулись с такими же бедолагами, тоже всю ночь не спавшими, И завязалась ни с того ни с сего задушевная потасовка. Вольдемар одного уложил на асфальт, а он, на асфальте лёжучи, – возьми да и вцепись в его тощую ногу обеими руками и мёртвой хваткой. Вольдемар – туда, Вольдемар – сюда. Никак не может ногу свою сокровенную из мерзких объятий вытащить. А товарищам без Вольдемара доставаться стало. А он – и рад бы помочь, да не может. Не тащить же ногу с врагом, как с гирей. Он остановился и задумался. А подумав, упёрся другой ногой в валяющуюся физиономию.
– Да отвали ты от меня, баловник! – и оттолкнулся что было силы, как от бешеного животного...
А лицо у него было какого-то землисто-красного цвета. Наверное, цвета чечевичной похлёбки. Когда Исав, задрожав от вожделения, закричал:
Дай мне поесть этого красного, красного.
Такого цвета лица никогда ни у кого не бывает. Как будто бы красная луна только что облачком затянулось. И васильковые глаза горели на красном лице. А рост и комплекция донкихотовы. И прямой гордый нос. И прямые тёмнорусые волосы без единой сединки, хоть и было ему в последние годы за полста, и жизнь он прожил неласковую.
Кого в Дом Весёлых Нищих был старше на пятнадцать, кому и в отцы годился, если не в деды. Но всегда и для всех оставался Вольдемаром, товарищем, старшим,но товарищем, хотя бы и семнадцатилетним оболтусам. И если для других двор мог оказаться этапом жизни – наступала эра отдельных квартир, домов без дворов, Тропарёвых, Бирюлёвых, Медведковых – то его без двора нельзя было представить. Ну уж если, в крайнем случае, представить без двора, который по какой-то там причине взорвали, – то уж никак – без Пятницкой, Климентовского, Осипенки. И если б фарцовщик Пшик был бы настолько богат, что мог заказать надгробие – мемориал всем дворовым поколениям, то за образец велел бы взять Вольдемара, типичнейшего из типичнейших, впитавшего все традиции, пупа земли, захватившего и Батю и чуть было не пережившего брежневское фарсовое время...
Увозили его в командировки со всё более молодыми соратниками. Возвращался он возмужавший, полный новых творческих планов, и дым отечества – запах тухловатых овощей-фруктов вперемешку с едким ароматом мочи, – встречавший его в подворотне, был в эти мгновения особенно сладостен и целомудрен...
Как и всякого патриарха, нельзя было представить Вольдемара семейным человеком. Хотя и бабы, желавшие его содержать, не переводились. Великий гуманист позволял им это. Но – никаких надежд и обещаний. Они прекрасно понимали, что сколько волка в ресторан ни води – облизываться и похрюкивать будет, но рано или поздно отправится развалистой походкой в свой лес, хоть и будет его ждать в этом лесу одинокая старость и цирроз печени... А у них – последняя, хрупкая пору бабьего лета. Но пиратское такси стояло под поднятыми парусами, с невыключенным мотором, готовое в любую минуту по лёгкому кивку капитана умчаться от берега на волю пирующих волн...
Великолепная выдержка и нездешний фатализм пленяли в нём обе половины человечества.
Вернулся он как-то из очередного творческого исчезновения. И лирик Гусь решил почествовать возвращенца. Ещё был Кида из дом десять, входивший в моду и лет двадцати возрастом. После какого-то бокала что-то Вольдемара в Киде насторожило и покоробило. И сказал он:
– Такие ханурики мне у Хозяина прахаря чистили и доброе утро – говорили.
А Кида же честолюбив был! Как такое стерпеть? Ну как?! Авторитет только-только нарождается, и вдруг – пятно на белоснежных брючатах. Всю жизнь потом не отмоешься.
– Я? – запылал он, вскочив на резвые ноги.
– Угу, – буркнул Вольдемар, не поднимая лица от тарелки.
– А ты отвечаешь за свои слова? – взревел Кида, как электробритва, но сорвался и перешёл на фальцет, будто маленький лейтенант, которого старослужащий послал в неприличность на ты.
И тогда, чтобы поправить зашатавшуюся ситуацию, схватил со стола бутылку и взмахнул рукой. А Патриарх и не шелохнется, неловко пытаясь подцепить вилкой заартачившуюся макаронину и нашпандырить её на кусок остывшего насупленного шашлыка...
Кида, надо сказать, не поспешал руку с бутылкой опускать на голову объекта, так что Гусь и Арбузик, тоже здесь оказавшийся, успели её перехватить и обезоружить. Но какова, согласитесь, выдержка! Ведь кто его, дурака, знал? Хоть Вольдемар и психолог, и раскусил его на две части, и понял, что ничего из этого замаха не произойдёт но ведь это всё теория. На практике-то гарантии полной не было и быть не могло. Тот же молод был и обижен. У него на картах репутация стояла...
Это ведь по красоте на Наполеона даже было похоже. На великого человека великое пренебрежение.
Солдаты! неужели вы будете стрелять в своего императора? – и один, без оружия, – на целый гарнизон. Ни одного выстрела в ответ. А один вполне мог раздаться...
Пил Патриарх ежедневно в течение тридцати, наверное, лет, а может, и от рождения, кто его знает.
Оно, конечно, не так уж и сложно было выпить в Дом Весёлых Нищих. Всё свободное время элита проводила в задней его части, на ящиках. В картишки поигрывала, на худой конец – в домино. И периодичесеки кто-нибудь вскакивал и шёл в Две Ступеньки, как лунатик, в припадке великодушия. А у кого великодушия не хватало, тому скоро предстояла получка.
Тут уж важно было иметь надёжных кредиторов, А у кого их столько, как у Вольдемара? Обширная клиентура – ничего не скажешь. Поэтому и отправлялся на промысел под ближайшую чью-нибудь получку. И никогда побеждённым не возвращался – отдавал всегда во-время, вот в чём секрет. У него чётко разграфлённая амбарная книга приходов и расходов была.
Тут ведь не всегда выходило по-простому: получил – отдал. Часто создавались довольно сложные ситуации. Взять у Чичнёвой, которая по ночам гитаристов кипятком из окна обливала, отдать дяде Вале, который занимал для него у Марьи Ивановны. И убедившись, что дядя Валя не запил, а вернул – тут же устремиться к самой Марье Ивановне, уличить её с поличным при перерасчёте полученных денег или прятании в знаменитый вырез и ласково попросить тобой же выданные несколько минут назад купюры. Бывали и куда более сложные кульминации вроде четверных обменов. Важно, что результат всегда был не помрачителен.
А то и само счастье просилось в рот. Бывало, например, Шанхай пить бросал иногда. И очень хотелось ему, чтоб кто-нибудь денег у него попросил. А он бы покочевряжился-покочевряжился – да и дал. Вот он всё около дворового общества крутится, в глаза заглядывает, а никто у него попросить не догадается. Даже в головы не приходит, хоть и выпить страстно хотят. И он не выдерживает:
– Что ж вы головы повесили, соколики? Или выпить захотели, алкоголики? – спрашивает он прямым текстом.
Немая сцена, и Патриарх первый хватается за голову. Как при его-то знании человеческой души, не догадался! Ведь знал же, что пить Шанхай бросил...
И самодовольный Шанхай отваливал червонец, а то и всю четвертную...
Но всё-таки у каждого из обитателей Дома бывало по нескольку дней в месяц перерыва. У Вольдемара – никогда!
Женщина, претендовавшая на его покой, должна была неукоснительно помнить, что патриарший рабочий график-мартен сбоев не знал. Если не хотела, конечно, сама прежде времени отправиться на покой...
А в крайнем случае он мог неслышно прогуливаться по Пятницкой, важно здороваясь чуть не с половиной улицы; или просто стоять у ворот. Ведь это только под лежачий камень вода не течёт, а он не лежал. И обязательно находился приятный человек, как у Чубчика из предыдущей биографии... Кстати, единственное пятно в его чистой, как слеза, жизни, это как бегал за ним пьяный Чубчик, годившийся в дети, с огромным тесаком, а Вольдемар... Вольдемар от него улепётывал. Так и бегали вокруг двора, пока Чубчик не запыхался...
Патриарх от угощения никогда не отказывался. Считал отказ недобротой. Но если сам вносил толику, то крепко-накрепко запоминал того, кто ничего не вносил. И не успокаивался, пока не получал с него сполна. Хотя другие давали и поболе и взамен ничего не требовали, но это уж было их личным делом. А ему человек должен, так будь добр – отдай. И он скрупулёзно вычислял размер долга без всякой там логарифмической линейки. Сто грамм. Сто двадцать пять. Бутылку – на троих. Бутылку – на двоих. Возможно, считал он, что поить безвозмездно – вредит его авторитету и плохо действует на пасомых.
Взрывчатому де Голю это наконец надоело. И, человек военный, решил прекратить безобразие.
Как-то покойник Вячеслав с покойником Вольдемаром сложился, и они сходили.
– Давай, Шарлик, снимем напряжение, – позвал Вячеслав по возвращении, как и принято было.
А де Голь как раскипятится! Стыдно сказать.
– Не пойду! – говорит. – Я гол, как общипанный бурундук, а Вольдемар потом будет год бухтеть, что я ему семьдесят грамм должен.
– Кто, я?! Де Гольт! Не понимаешь ты меня совсем!! Вольдемар дешёвкой никогда не был! – захрипел Патриарх. И на глазах засверкали слёзы.
Он был, как ни странно, чувствителен и обидчив. Он ведь и крест носил и в Бога верил. Правда, неизвестно в честь кого крест носил – в честь Христа или в честь разбойника, а если разбойника – то какого.
И песни сочинял. И пел их своим надтреснутым голосом, куда там твоему Высоцкому. После Вольдемара тот казался всего лишь студентом, поющим в капустных грядках.
Подпевать и подыгрывать ему на гитаре было невозможно.
Может, и возможно, но для очень больших сарагосс. А дворовые гитаристы знали всего по два-три аккорда и били по струнам ритмическим однообразным солдатским боем.
Вы слышите, грохочут сапоги, – у них хорошо выходили.
Он же пел заунывно-протяжно, по-азиатски, перекрывыая ритмические повторы.
Вы казались мне, деточка, гордым орлёночком,
Маленьким герцогом сказочных лет...
Или его же собственного сочинения:
Помнишь, мама, как ты мне говорила,
Чтоб полено дров я расколол,
Но у меня всегда причина находилась,
Я куда-то торопливо шёл...
Попробуй пойми, после этого, человека. Вот хоть Патриарха взять. Вроде – жучила из жучил. Лишь бы как из человека выпивон вытянуть на халяву. А над итальянскими ариями плакал навзрыд...
– Кто, я? Де Гольт! Не понимаешь ты меня совсем! Вольдемар дешовкой никогда не был! Никогда! – захрипел он своим надтреснутым раненым голосом. И на глазах засверкали слёзы.
– Эх, де Гольт, де Гольт! Не понял ты меня совсем, чудак-человек! Ну совсем ничего не понял!! Что я – фраер, по-твоему? Крестьянин-ямщик? Мне этих что ль жалко?........
И с тех пор стало его не узнать. Совершенно перестал считаться. Поили его. Поил и он. Да ещё норовил без очереди. Где-то на четвёртой или на пятой глубине был он, наверное, очень нежный человек. Но поскольку нежничать в нашем мире непринято, он и спрятал в глубине, на самом потаённом дне, и забыл про неё, но она иногда сама о себе напоминала.
Он и животных любил, а они его. Верный признак.
У бывшего одессита Хохмана была маленькая собачонка – болонка Джоник, похожая на карманного льва, особенно после парикмахерской. И вот как-то собрались у этого самого Хохмана встречать Новый год. Выпили по нескольку раз, и кто танцевать намылился в корридор, кто – просто покурить, а Патриарх склонился над Джоником в благоговейном восторге и с нежностью в треснутом голосе:
– Джоник, да ты знаешь, кто я? Я дядя Володя-Вольдемар.
А Джоник не будь дурак, и вцепись в нос и повисни на нём. Вльдемар распрямился, а Джоник не слезает, высоты боится. А Вольдемар такой растерянный-растерянный. И стукнуть жалко, и носу неприятно в то же время. Тут проходящий мимо де Голь не выдержал и хорошо поставленным ударом ботинка Джоника этого с носа сшиб (Подонок! Как он бил подробно. Стиляга, Чайльд Гарольд, Битюг...) С тех пор Джоник невзлюбил де Голя и всё французское на всю жизнь. Никакими конфетами помирить было невозможно. Конфеты он, конечно, съедал, но примиряться – не примирялся. Да и Патриарх президента за спасение не похвалил.
– Разве так можно, де Гольт? Она же малюська такая. А ты – ногой. Нос-то – ничего. Новый хрящ вырастет. А животное ударил.
Вот как водка по-разному на людей действует. Де Голь рассвирепел, а Патриарх – наоборот. А на трезвую ногу де Голь казался интеллигентней и добрей...
Потом завербовался Вольдемар на Курилы. Вернулся через год и забыл дегольскую выучку. Международное положение осложнилось, не до того стало, и де Голь махнул рукой...
Но вот, что странно. Хоть и пил Патриарх ежедневно в течение стольких десятилетий, но язык не поворачивался назвать его алкашом, а только на пьянь он, может, ещё тянул. Конечно, чего зря на человека наговаривать, он никогда не говорил: энаф – этого про него сказать было бы несправедливо...
На второй день своей знаменитой свадьбы вышел Пафнутьич на лестницу – отдышаться. А на каждой площадке по богатырю. На четвёртом этаже вольдемарское бездыханное тело. На третьем – де Голь губами причмокивает. На втором – Кулёк. На первом – Вячеславчик...
Но если выпить больше было не на что, то Патриарх успокаивался, ёжиков не продавал и с себя ничего не отдавал целовальнику. А так, если была возможность, то пить горазд был безостановочно, в любое время...
Душная июльская ночь после раскалённого июльского же не первого и, судя по всему, не последнего дня. Ночь, которую ждали, но –не принесла прохлады. В Москве, сами знаете, больше тридцати градусов – впечатление такое, что и выдержать ещё один лишний градус невозможно. Хотя Кастро как-то встречали у проспектных столбов, так и тридцать восемь было. А ведь ничего выдержали, Партия велела. Но это только одно такое лето было...
Ну ладно. Душная, значит, не приносящая прохлады ночь. А де Голь с Пафнутьичем мыкаются по двору с едва початой бутылкой водки, которая в них совершенно уже, не лезет. И пьяные не такие, а содрогание берёт, когда представят (поменьше бы представляли, писатели, толку б больше было) , что это тёплое пойло придётся вливать в себя без запивки. А некуда деться – придётся. Вопрос только в том – вдвоём или втроём.
Два часа ночи. В одном окне – темно . И в другом – темно. И в третьем – темно.
– Давай – к Хохману, – устало, с апатией, – молвит Пафнутьич.
А Хохман – тот самый хозяин Джоника, одесский еврей, перебравшийся в Москву, боевой в прошлом парень, сын полка. Да и теперь – не дурак, мастер спорта по мотогонкам, огни и воды. Хоть и коммунист в то же время...
Поднимаются на третий этаж. Звонят четыре раза. Слышат заливистый, с недобротцой по отношению к одному из них, лай Джоника и ждут результата. Через некоторое время с сонным повизгиванием открывается дверь. На пороге жена. Естественно без бюстгальтера.
– Рай, привет! Как дела, а Толик – дома? – спрашивает Пафнутьич. Как будто сейчас вторая половина дня, и идут они в Бородинскую панораму, и у них есть два лишних билетика. А бутылку держит наперевес под небольшим углом. А де Голь с протянутой рукой – стакан.
– Да вы что, ребята! – гневается Рая, стыдливо запахивает полы халата, и тихохонько ,но самоуверенно закрывает дверь, едва в очередной раз не прищемив Пафнутьичу носа.
Спускаются, не солоно хлебнувши.
– Ну, куда теперь?
– А давай – к Вольдемару. Другого выхода у нас нет... Вглядываются в темноту полуподвального раскрытого окна. С начала не видят ничего, а потом – мирно посапывающую голову, а в отдалении – две другие головы утомлённых жизнью родителей...
– Вольдемар, выпить хочешь?
– Я щас, – заржала голова без паузы, положенной спящему человеку, чтобы придти в себя и трезво оценить ситуацию, и тут же деловито стала Умер Вольдемар всё же от белой горячки. Последняя баба ему досталась – в столовой работала. О хлебе можно было не беспокоиться. Все доходы на вино тратили. А костюмов у него с прежних времён полдюжины сохранилось. Был даже один бостонский. Аккуратен был.
Бабёнка помогала ему есть и пить. Тут уж ежедневные дозы большие пошли. Не вполпьяна...
А у него – лёгочное заболевание лет десять тлело. А белая горячка на лёгочное заболевание не показана.
Его и положили как лёгочного. Надо было грамм сто налить. А они откуда знали? Тут с ним горячка эта и приключилась. Еле-еле всем персоналом привязали к койке. Пока шли, запыхавшись, в психушку звонить – из него и дух вон.


Рецензии