Малыш

Жили-были.

Жили-были старик со старухой, Малыш и я. Жили – не тужили. Жили, в общем-то, припеваючи. То есть припевали что-нибудь постоянно: то русские народные, то революционные, то оперные арии, то блатные, то рок–н–ролльные. Но всегда с душой. А то – просто ходили по лесу и аукались, а то просто солнечных зайчиков ловили и аукались.
То на небо глянешь, - а там – гуси-лебеди полетели, а в руке лопата – не ружьё – и-и-и – чего там – и загагакаешь с ними. То выйдешь на крыльцо, с крыльца – в сад-огород, с сада-огорода на задворки, с задворок во поле – жара! Умереть можно! Топка! Баня! Печка! Парилка! А там вдруг жаворонки зазвенели. И ты с ними – ну звенеть.
А Малыш жил с нами. Ну то есть, под нашим Солнцем, под нашим дождём, под нашим снегом, под сообщениями о тонущих кораблях, об исчезнувших экспедициях, о засыпанных землёй людях, о новорожденных детях. С голубого экрана в избу сыпались единицы и нолики и крестики и винтики и гайки и гильзы и жёлтые листья. Заносило оттуда и запахи отсыревших стен и пропитанной кровью земли, и ладана, и костров, и выхлопных газов и сточных канав. Были и ароматы, исходящие от цветников и розовых кустов, произрастающих в дворцовых парках и садах; была и свежесть леса после дождя.
Мы снимали трубки, мы набирали номера, мы что-то обещали друг другу…
А Малыш жил в мире. Он жил в мире несуществующих телефонов. В мире несуществующих обещаний. Он жил в мире.
Да. И пусть Вас это не удивляет. Да, мой Малыш живёт в мире, где не существует времени. Нет, там, конечно, есть и день и ночь, и зима и лето, но там нет часов, будильников и секундомеров. И телефонов, конечно.

Нелирическое отступление.

Когда я умудряюсь задержать свой взгляд на секундной стрелке, меня охватывает ужас, потому что я необычайно остро начинаю чувствовать, ощущать, как по мгновению, по вздоху, по капле как будто сквозь пальцы утекает моя жизнь… А я сижу и ничего не делаю и иногда даже ничего не чувствую. Такого… Важного… А секунды, как рабы, волочат камни, влекут моё тело, моё лицо, моё сердце к краю земли.
Мне иногда бывает так невыносимо душно и тесно, что хочется поскорее увидеть и суметь осязать этот край. Чувствовать, как уходит земля из-под ног, как ты падаешь, как ты летишь то ли 1 секунду, то ли всю жизнь. Летишь и больше не чувствуешь боли. И это потрясающее чувство, что тебя, твоего «Я» больше нет. Есть воздух и дыхание. Есть бешеный ветер и полёт. Есть сердце, ставшее воздухом, и тело, ставшее ветром. И времени нет. Малыш знает.
Настанет день, и время подтащит меня к этому краю и разожмёт наконец свои високосные объятья. И забыв про синяки, царапины и укусы, оставленные временем на моём теле, я познаю полёт. Малыш знает. (Конец нелирического отступления). Но он никогда не думает об этом крае. Высоко над головой всегда куда-то летят птицы. В воздухе всегда витает ореховый бабушкин запах, одеколон деда, и лимон и мёд и карамель и ваниль, без которых свою жизнь не представляю я.
Белый шорох и скрип сменяются светло-зелёным облаком, вслед за которым приходит золотой дождь и гремят серебряные грозы в берёзовых лесах. А потом охватывает лёгкое золотоосеннее очарование. А потом заносит белым скрипящим и шуршащим снегом. И снова потом приходит Весна. Потом Лето, потом Осень, Зима. И снова Весна.

Дом.

И посреди всего этого – Дом. В общем, полы были чистыми. Деревянные крашеные полы, по которым приятно ходить босяком, когда их сквозь оконное стекло и прозрачные занавески нагревает солнце. Подоконники тоже были из дерева и отливали золотом и медью и после дождя пахли сырой древесиной и ореховой скорлупой. Стены – серые камни, пропитанные теплом – снаружи, и гладкие доски – внутри, с тёмно-коричневыми родинками на тех местах, где когда-то были ветки.
Было светло и просторно. Но, конечно же, в углу темнела крутая лестница, по которой не рисковали взбираться на 2ой этаж ни бабушка, ни Малыш. На лестнице скрипела 5ая ступенька, скрипела от души, с размахом, с надрывом, так, чтобы ночью было слышно во всех комнатах.
Были ещё и другие глухие, не освещённые углы, где скопились старые выцветшие раскладушки, куски картона, обрезки бечёвки, веники, газеты, приставные лестницы. Там были паутинки с загадочными паучками, которые всегда приносили совершенно неожиданные вести. Там же обретался Домовой Дед, весь в нитках и лоскутах материй, в пылинках, в гречневых крупинках, в ворсинках от ковра. И он ещё чихал всегда от кошкиной шерсти и ворчал, когда паутину начинали выметать. Любил, правда, когда печь топили. Печь – не деревенская – плиткой обложенная розовой, камин с чугунным резным экраном, кастлинского литья.
Печь – важная такая Дама, чуть чопорная. Сельская такая барыня. С кружевным зонтиком в ручках. Но грела хорошо, с чуть сдержанной, чуть присыпанной пудрой страстью. В те вечера, когда печь топили, появлялось ощущение, что в доме есть ещё 1 живой человек. Добро пожаловать.
И Домовой Дед даже меньше ворчал и шебуршился в углах. Хотя любил, зануда, пошалить: ночью то когтём под кроватью поскребёт, то краны в раковине раскрутит, то на скрипящей ступеньке качается, то кошку за ухо цапнет. А то сидит себе на крыше, звёзды как семечки грызёт, а шелуху вниз сплёвывает. Крыша трещит, а ему хоть бы хны. А утром весь двор усыпан бриллиантовыми лепестками.
Огород? Огород был, и сад был, и там даже что-то произрастало, но больше всего было лесной травы и огромной, почти в человеческий рост, мяты с серебряными, сиреневыми облачками на макушке. Цветы краснели и желтели из глиняных горшков, расставленных и развешанных в самых неожиданных местах: на столбе, к которому крепили бельевую верёвку, у поленницы, на ступеньках крыльца, у входа в сарай… Лягушек, мышей, стрекоз, комаров и бабочек хватало.
Лягва – мокроступ не любил посыпанных гравием или песочком чётких дорожек между аккуратно выкопанными, прополотыми и геометрически правильными грядками с морковкой и укропом. Потому и заходил к нам.
У нас грядки были кривыми, а по бокам, слева и справа от укропа и шпината росли кусты клубники, и на них ещё горстями ссыпáлась красная смородина.
Лягва любил по мокрой траве шлёпать перепончатыми своими лапами, по нашему саду–огороду, прямо по подолу юбки таинственной Девы Изумрудных Лесов.
Во саду ли, во огороде все были при деле: я сажала травы, дед – лук и чеснок, бабушка, надев широкополую шляпу от солнца, собирала малину и клубнику. Потом дед уходил колоть дрова, бабушка – на кухню, а Малыш качался на качелях.
Иконы? Да. Это был, конечно, не красный угол – пепельно-древесный скорее. Иконы не висели, а стояли на письменном столе с полированной крышкой. Иконы отражались в её глади, как в воде, и казалось, что и свечи запалены с обоих концов. Икон было всего 3: Богородица с Иисусом на руках, которую мне привезли из Савва – Сторожевского монастыря, небольшая по размеру Троица из Афона и картонный складень из монастыря Серафима Выричского с благословляющим Иисусом по центру, Богородицей в цветах справа и суровым святым слева.
Ещё над моей кроватью, прямо напротив окна висел образ Николая Угодника, постепенно выцветающий на утреннем солнце, но смотрящий на меня всегда яркими карими глазами.
Бывало, что падала на колени перед этими иконами, что в исступлении целовала руки Мадонны и Спасителя, прикасалась губами к краям их одежд.
Бывало, что не могла на них даже посмотреть: мне казалось, что из взглядов моих выливается чёрная смола, а из слов моих сыплется песок вперемешку с порохом. И будто бы губы мои затаили за своим безмолвием раздвоенный змеиный язычок.
И всё же, просыпаясь холодным августовским утром, я лежала с закрытыми глазами и сквозь тонкую плёнку кожи ощущала на своём лице бесконечный белый свет.
И иногда я слышала, как кричал Малыш, и я тоже кричала, но не вслух, а про себя и оглушала сама себя этим криком. И Малыш кричал в тишине. И плохо спал. И я не знаю, какие у него сны.

Чай.

Есть магическое слово чай. Есть шаль, есть 5 с половиной часов, чашки, кипяток, вливающийся в разогретое чрево чайника. Шорох и хруст чайных скрученных листочков и засушенных ягодок, засыпанных в чайник. Первый аромат свежезаваренного. Золотистый янтарь первой чашки и тёмная смола последней. Потом сахар с крупинками кофе из голубой сахарницы с пупырышками и солнечные кружочки исходящего соком лимона. Деду – ещё молока добавить, мне – веточку мяты, Малышу – перетёртой с сахаром клубники, а бабушке – просто самый свежий, самый молодой и чистый чай.
И ещё – чтобы на плечи была наброшена тёмно-вишнёвая шаль.
А бывает, что скрипнет в лесу дверь, в ночной тиши, в еловой глуши. Выйдет Дева Изумрудных Лесов на поляну, поведёт рукой, и посыплются звёзды из её рукава на поляну. Поведёт другой – и посыплются из рукава алмазы.
Звёздам – росою в траве таять, а алмазам – в небе дорогу указывать. Вместо ресниц у Девы – трава-мурава. Вместо глаз – у неё серые облака, вместо слёз – у неё дожди летние, а смеётся она песнями вечерней птицы.

Ночь.

Как-то мы видели Ночь. Она прижалась лбом к оконному стеклу и посмотрела на нас своими печальными зелёными глазами. Малыш замер, а я онемела. Дёрнулась было шторы задвигать, но Ночь оскалилась чёрным ртом и вспыхнула ночной радугой и мы лишь широко открыли глаза.
Ночь – это мой ад. Я боюсь, что ночь будет всегда. Тихая, жестокая непроглядная тьма. И электрический свет. Где ты, мой нежный друг, мой Ангел Сна? Я боюсь проснуться среди ночи и не услышать, как дышит Малыш. Я боюсь проснуться и услышать, как кричит Малыш. Я боюсь проснуться и вдруг осознать и осязать, что Малыша нет. Нет. Не уходи,- просила я Малыша,- не уходи, останься.- Ты уйдёшь, тебе там будет хорошо, но меня-то там не будет, а здесь я есть, здесь я тебя обниму, здесь я тебя проведу по лесам, по полям, по дорогам, по оврагам, по рекам, по морям. Я тебе покажу Домового Деда, я тебе расскажу о Деве Изумрудных лесов, я тебя отведу к Солнечному человеку. Не уходи. Не уходи. Не уходи.

Август.
Бархата августа коснулся рукой осенний холод, залил дорогу кленовым лимонным светом, запустил туманных змеев над зелёными сонными полями. Тишиной неожиданной, нелетней заволновался, спрятался за сосновыми стволами. И вот появился Солнечный человек. Он возник как сгусток молодого жидкого золота в сплетении лучей, просеивавшихся сквозь туман, и замелькал в воздухе, едва касаясь ногами земли.
Мы с Малышом широко открыли глаза и, как будто яд, впитали синевой вокруг зрачков обжигающий мёд, ослепляющий пожар. Солнечный человек поманил нас своей плавной рукой в осеннее равноденствие.
Мы вошли в осеннее равноденствие и услышали, как смеётся осень, как она заразительно и заунывно смеётся. Бархатная августовская осень поднялась с песка у моря и засмеялась в лицо безумному, всё уносящему ветру. Он дул с синего, как глаза синеглазки, моря, по которому пенились ослепительно белые барашки. И на ярко зелёной лужайке под тентами в кафе сидели люди, а ветер опрокинул бокалы и чашки, и они звенели и падали и разбивались.
И люди – кто беспокоился, кто смеялся. И Осень грудным своим смехом хохотала в ответ. И потом долго бежала от моря к нам, в леса. Босыми пятками шлёпая по лужам, заставляя листья краснеть и желтеть и падать тихо на землю и лететь, как птицы. Приказывая безумному обнаглевшему ветру уносить теперь уже опавшие умершие листья в небеса и ласкать то обжигающими, то ледяными руками кроны деревьев.
Осень бежала и так беззаботно, так беспричинно смеялась, так от души, из самой своей души, как будто всё самое сокровенное радугами и фонтанами било наружу.
Она постучалась к нам в окно серебряным дождём и ранними холодными ночами взбаламутила нашу кровь и окрасила губы в цвет боярышника. И как это… В звёздную чёрную ночь потом, в северном сентябре собирать черноплодную рябину. В темноте. И глаза будут чёрные, как у цыганки. И пальцы и ногти будут в чернильном соку, и он будет капать вечерними слезами в росу. И на языке будет лопаться чуть вяжущая прохладная мякоть, и язык будет тёмно-синим, а губы терпкими, чуть горьковатыми на вкус. И будет в ответ тепло других губ.
Малыш дал мне послушать смех Осени. Я её ненавидела. А тут мы шли с Малышом, и Осень стала сыпаться с деревьев зелёными шариками каштанов, которые мы разбивали об асфальт, а потом целовали лакированные коричневые ядрышки. Осень стала краснеть ягодами на кустах. Осень стала заплетаться золотыми берёзовыми листьями в волосах и шуршать в капюшонах.
Мы шли, и вдруг Малыш засмеялся. И смеялся долго-долго. Из души. И я тоже засмеялась. И услышала, как смеётся Осень своим безудержным, беззастенчивым смехом. Я услышала. Я благословила Осень. И Зиму, и Лето, и Весну, и Осень. И Зиму. И снова Весну.

Июль 2004 – май 2005


Рецензии