Клариса Лиспектор. Иностранный Легион. перевод с португальского

ПРЕДИСЛОВИЕ автора перевода.

После прочтения рассказа меня долгое время занимал вопрос: почему он так назван? Искать ответ в различных интервью автора было бесполезно: я знал, что Клариса Лиспектор не комментировала свои тексты. Некоторые исследователи ее творчества считают, что она так поступала с целью создания атмосферы загадочности и исключительности вокруг своего имени. Но я склонен считать по-другому, мне кажется что ей, по большому счету, было безразлично как она будет понята читателем. Только с этим чувством безразличия, или точнее сказать, отстраненности от мнения читателя, причем тысячу раз оправданного (!), мог быть создан другой ее гениальный рассказ – «Яйцо и курица». Но сейчас речь о другом. Итак, почему «Иностранный легион»? Моя версия. Мы в течение всей жизни познаем окружающую действительность, формируем и корректируем жизненные ценности, складываем картину мира как мозаику. Встречаем множество людей на своем пути, относимся к ним по-разному, в первую очередь потому что картина мира в их сознании складывается по-другому, у кого-то похожей на нашу, у кого-то абсолютно не похожей. В крайних проявлениях мы можем не понимать друг друга изначально, даже ненавидеть, но... если задуматься, чужой мир все-равно сложен из той же мозаики. Поэтому мы способны его если и не понять, то по крайней мере – вообразить. А вот после прочтения рассказа происходит страшное открытие. Все далеко не всегда так! Мы можем встретить людей, еще более далеких от нас, стоящих за пределами добра и зла в нашем понимании, людей из других измерений этих категорий. Рассказ, если его прочитать целиком, неожиданно и ярко высвечивает эту мысль, как вспышка в темноте... Ужасно и просто. А если их много? Почему бы и нет? Возможно, легион. Иностранный легион. Потому что это понятие ассоциируется с людьми, которые внешне ничем не отличаются от нас, но они пришли на чужую территорию, несут войну и разрушение и никто не знает что у них на душе, и никто никогда не узнает.

P.S. Биографию и фотографии Кларисы Лиспектор можно найти на сайте www.clarice.land.ru



ИНОСТРАННЫЙ ЛЕГИОН.

Клариса Лиспектор.


Если бы меня спросили об Офелии и ее родителях, я бы ответила с подчеркнутой откровенностью: плохо их знала. Перед лицом того же жюри добавила бы: плохо знаю себя – и в лицо каждому присяжному сказала бы с прозрачностью во взгляде, той что гипнотизирует и заставляет подчиняться: и вас плохо знаю. Но иногда просыпаюсь от долгого сна и покорно возвращаюсь в состояние хрупкого беспорядка.

Пытаюсь рассказать о семье, которая уже годы как исчезла из виду, не оставив следов во мне и от которой остался только образ, едва заметный вдали. Мое неожиданное воспоминание было сегодня спровоцировано фактом появления в доме цыпленка. Он был принесен с желанием передать мне ощущение чуда рождения. Как только выпустили цыпленка, его очарование застало нас врасплох. Завтра Рождество, но момент молчания, который жду весь год, пришел на день раньше до рождения Христа. Нечто издающее писк само по себе возбуждает сладчайшее любопытство, которое если видишь рядом с кормушкой, и есть обожание. Так, сказал мой муж, и что теперь. Почувствовал себя чересчур большим. Перепачканные, с открытыми ртами, приблизились мальчики. Я, немного осмелев, была счастлива. А цыпленок пищал. Но Рождество завтра, робко сказал старший сынишка. Мы улыбались, беспомощные и любопытные.

Но чувства как вода. Вскоре – как-будто та же вода, но уже другая, когда солнечный свет делает ее очень легкой, и другая, когда она нервничает, пытаясь укусить камень, и опять другая на ноге, которая в нее погружена – вскоре на наших лицах уже не было выражения только легкости и благодати. Вокруг удрученного цыпленка стояли мы, благополучные и нетерпеливые. В моем муже жалость проявляется, делая его строгим и суровым, к чему мы уже привыкли; он нервничает немного. В мальчиках, которые стали более серьезными, жалость – это обожание. Во мне..., жалость меня пугает. Немного погодя та же вода была другой, и мы выглядели принужденными, застигнутые врасплох отсутствием привычки всегда быть добрыми. А вода уже другая, понемногу на лице отразилась ответственность за живое существо, на сердце появилась тяжесть от любви, которая уже не была беззаботной. Кроме того, мы растерялись от страха, который цыпленок испытывал к нам; так и стояли, и никто не заслуживал доверия предстать перед цыпленком; каждым писком он нас отбрасывал от себя. Каждый писк заставлял нас продолжать ничего не делать. Постоянство его ужаса вызвало в нас легкомысленное веселье, которое в этот час было скорее уже не весельем, а раздражением. Настал момент цыпленка, и он, каждый раз более настойчиво нас выгонял, в тоже время не отпуская нас. Мы, взрослые, уже умеем скрывать свои чувства. Но на мальчиках было написано молчаливое негодование и упрек в том что мы ничего не делаем для цыпленка или для всего мира вцелом . А нас, папу и маму, этот писк, каждый раз все более продолжительный, приводил в вынужденное бездействие: такова жизнь. Только мы никогда не говорили об этом с мальчиками, стеснялись; и откладывали на неопределенное время момент, чтобы позвать их и рассказать ясно, какова она, жизнь. Каждый раз становилось все труднее, мы молчали, а они слегка провоцировали в нас всеограждающую заботу, которую мы так хотели им отдавать в обмен на любовь. Раз уж никогда не говорили с ними о жизни, тем более должны были скрыть от них улыбку, которую в конце концов вызвал у нас этот отчаянно кричащий клюв, улыбку означающую что мы считаем возможным согласиться с фактом что жизнь такова какова она есть, и даже благословили его.

А цыпленок пищал. Стоя на полированом столе, он не отваживался ни на один шаг, ни на одно движение, он пищал всем своим нутром. Я не понимала где помещалось столько ужаса в чем-то, что было всего лишь перьями. Перьями, покрывающими что? полдюжины косточек, которые были слабо срощены, для чего? чтобы пищать от ужаса. Молча, уважая другое восприятия действительности, уважая возмущение мальчиков против нас, мы молча смотрели, теряя терпение. Нельзя было сказать ему успокаивающее слово, которое избавило бы его от страха, утешило бы это существо, которое испугно от рождения. Как обещать ему защиту? Папа и мама, мы знали как коротка жизнь цыпленка. И он знал, как все живые существа знают: через страх внутри себя.

И в то же время, цыпленок полон умиления, нечто маленькое и желтое. Я бы хотела, чтобы он тоже почувствовал умиление от своего существования, какое уже вызвал в нас, он, который был радостью для других, не для себя. Чтобы почувствовал себя подарком, даже не обязательным, – цыпленок должен быть бесполезным – рожденным только для прославления Бога, а значит для радости людям. Но это означало бы желать, чтобы цыпленок был счастлив только потому что мы любим его. Я знала также, что только мать дает любовь при рождении, а наша любовь была для угождения самим себе: я все перевернула в данной мне милости любить, колокола, колокола звонили, потому что поняла это. Но цыпленок дрожал, порождение страха, не красоты.
Младший сын не выдержал:

- Ты хочешь стать его мамой?

Я сказала что да, застигнутая врасплох. Я оказалась переведенной в категорию, название которой не входит в словарный запас нашего языка: я любила, не будучи любимой. Миссия была провальной, но глаза четырех мальчиков ожидали с непоколебимой надеждой мой первый жест продуктивной любви. Отступила немного, одиноко улыбаясь, взглянула на свою семью, желая чтобы они тоже улыбнулись. Один мужчина и четверо мальчиков пристально смотрели на меня, сомневающиеся и доверчивые. Я была женщиной этого дома, хозяйкой. Откуда бездеятельность этих пяти, не понимала. Сколько раз нужно терпеть неудачу, чтобы в час моей робости они продолжали смотреть на меня. Пыталась отстраниться от вызова пятерых мужчин, тоже ждать себя саму и напоминать себе самой что такое любовь. Открыла рот, собираясь сказать им: я не знаю как быть.

Но если бы ко мне пришла ночью женщина. Если бы она держала на руках ребенка. И сказала бы: вылечи моего ребенка. А я бы сказала: как это сделать? Она бы ответила: вылечи моего ребенка. Итак – итак, почему ничего не могу сделать и почему ничего не помню и почему ночью – в результате протягиваю руку и спасаю ребенка. Почему это происходит ночью, почему я нахожусь одна в ночи другого человека, почему это молчание слишком велико для меня, почему имею две руки, чтобы лучше ими жертвовать и почему не имею выбора.

Итак, протянула руку и взяла цыпленка.



В этот момент я вновь увидела Офелию. И в этот момент вспомнила о чем буду свидетельствовать в отношении этой девочки.

Позднее вспомнила, что соседка, мать Офелии, была смуглой как индианка. У нее были темноватые круги под глазами, которые ей очень шли и создавали ей ареол усталости, который заставлял мужчин взглянуть на нее второй раз. Как-то на скамейке во дворе, пока дети играли, она мне сказала, держа голову, как если бы смотрела в пустоту: «Всегда хотела пройти какой-нибудь курс украшения тортов». Вспомнила, что ее муж – тоже смуглый, как если бы они были подобраны по оттенку кожи – хотел сделать карьеру в своей отрасли бизнеса: управление отелями, или он уже был владельцем, никогда не знала толком. Это придавало ему некую холодную учтивость. Когда мы были вынуждены поддерживать более длительный контакт, встретившись в лифте, он снисходил до обмена фразами в высокомерном тоне, который вынес из больших сражений. Пока доезжали до десятого этажа, скромность которую я демонстрировала в ответ на его холодность, его немного успокаивала, возможно от того, что он шел в дом куда более обеспеченный. Что касается матери Офелии, она опасалась, что проживание на одном этаже предполагает дружеские отношения и, не зная того что я тоже их сторонюсь, избегала меня. Единственным сближением был случай на скамейке, где, с кругами под глазами и тонким ртом, она сказала мне об украшении тортов. Я не знала что ответить и в конце концов произнесла, давая понять о моем расположении к ней, что курсы тортов мне были бы тоже кстати. Этот единственный момент нас отдалил еще больше из-за подозрения в неправильном понимании. Мать Офелии дошла до откровенной грубости в лифте: на следующий день я была с одним из мальчиков, держа его за руку, лифт спускался медленно, и я, чувствуя неудобство от молчания, которое она поддерживала – сказала приветливым тоном, который у меня самой в тот момент вызвал отвращение:

- Едем в гости к его бабушке.

И она, застав меня врасплох:

- Я ничего не спрашивала, никогда не интересуюсь жизнью соседей.
- Ну да, сказала я тихо.

Там же в лифте я подумала, что плачУ за то, что в течении минуты была ее доверенным лицом, там на скамейке. Это натолкнуло меня на мысль - возможно, она считает, что я прониклась доверием бОльшим, чем она расчитывала. Что в свою очередь заставило меня задуматься, а на самом деле, не сказала ли она мне больше чем мы обе думаем. Пока лифт продолжал спускаться и останавливаться, я воспроизвела в памяти свое настойчиво-мечтательное выражение лица там на скамейке – и взглянула по-новому на высокомерную красоту матери Офелии. «Я не сказала никому, что ты хочешь украшать торты», подумала я, бросив на нее быстрый взгляд.

Отец агрессивный, мать подозрительная. Надменная семья. Относились ко мне так как будто я уже жила в их будущем отеле и просрочила очередной платеж. Кроме того, относились ко мне так как если бы я не верила, а они не могли доказать кем они были. И кем они были?, спрашивала иногда себя. Почему на их лицах был отпечаток пощечины, отпечаток династии в изгнании? Они не замечали меня настолько, насколько я реагировала незамеченной: если встречала их на улице, вне очерченного для меня сектора, вздрагивала как застигнутая на месте преступления: отступала, чтобы они прошли – трое смуглых и хорошо одетых людей проходили как если бы шли в церковь, семья, которая живет под знаком гордости или тайного страдания, раскрашенная как пасхальные цветы. Какая-то старинная, из тех времен, семья.

Тем не менее, мы контактировали, через дочь. Это была очень красивая девочка, с длинными тяжелыми локонами, Офелия, с кругами вокруг глаз как у матери, с такими же деснами, немного фиолетовыми, с таким же тонким разрезом рта. Но этот рот говорил. Стоило мне появиться в доме. Звонила в мою дверь, я открывала смотровую дверцу, никого не видела, слышала только уверенный голос:

- Это я, Офелия Мария дос Сантос Ажиар.

Упавшая духом, я открывала дверь. Офелия входила. Визит наносился всегда мне, двое моих мальчиков в то время были слишком малы для ее размеренной мудрости. Я была большой и занятой, но визит был ко мне: с вниманием, обращенным внутрь себя, как бы показывая что для всего есть свое время, аккуратно поднимала юбку с оборками, садилась, поправляла оборки – и только после этого смотрела на меня. Я тем временем копировала архив в кабинете, я работала и слушала. Офелия, она давала мне советы. Имела сложившееся мнение по отношению ко всему. Все что я делала, было немного не правильно на ее взгляд. Произносила «по моему мнению» обиженным тоном, как если бы я должна была попросить ее совета, но я не просила, а она все равно его давала. С высоты своих восьми лет, прожитых гордо и благополучно, говорила что по ее мнению, я неправильно воспитываю мальчиков; потому что если мальчикам дать руку, они хотят забраться на голову. Банан не смешивают с молоком. Вредно. Но разумеется, сеньора может делать так как желает; каждый знает самого себя. В этот час уже не ходят в пижаме; ее мать меняет одежду сразу как встает с постели, но каждый, в конце концов, ведет ту жизнь, которую хочет. Если я объясняла, что это потому, что еще не приняла душ, Офелия молчала, смотря на меня задумчиво. С некой нежностью в голосе и терпением добавляла, что в этот час уже пора бы принять душ. Последнее слово никогда не было за мной. Да и что могла я сказать, когда слышала от нее: пирог с овощами надо делать без верхнего слоя теста. Однажды в каком-то магазичике я неожиданно столкнулась с бесполезной истиной: там стоял целый ряд пирогов с овощами без верха. «Но я же предупреждала», услышала я как если бы Офелия находилась рядом. Со своими локонами и оборками, со своей настойчивой деликатностью, заходила в гостиную, еще не убранную. И, конечно, говорила мне много глупостей, что заставляло меня, находящуюся в упадке сил, неожиданно улыбнуться.

Худшей частью визитов было молчание. Я поднимала глаза от пишущей машинки и не знала сколько времени Офелия смотрела на меня. Что во мне может притягивать эту девочку?, раздражалась я. Однажды, после своего долгого молчания она сказала мне спокойно: сеньора такая странная. И я, затронутая за живое, незащищенная – за живое, которое является нашей изнанкой, такой чувствительной – я, затронутая за живое, подумала со злостью: что ж, смотри что такое настоящее странное, это ты ищешь. Она вся была закрыта, и имела закрытую мать и закрытого отца.

Пусть лучше продолжаются советы и критика. Менее терпимой была ее манера использовать слово «поэтому», которым соединяла фразы в некий ряд, который никогда не давал сбоя. Говорила мне что я купила слишком много зелени на ярмарке – поэтому – не поместится в маленьком холодильнике и – поэтому – завянет до следующей ярмарки. Через несколько дней я смотрела на завядшую зелень. Поэтому, да. В другой раз было уже меньше зелени, она была разложена на кухонном столе, я притворилась подчинившейся. Офелия смотрела, смотрела. Было похоже, что не собирается ничего говорить. Я ждала, стоя на ногах, агрессивная, молчаливая. Офелия произнесла без всякого выражения:

- Не хватит до следующей ярмарки.

Зелень закончилась на середине недели. Почему она это знала?, спрашивала я себя удивленно. «Поэтому», возможно, был бы ответ. Почему я никогда, никогда не знала? Почему она знала все, почему все земное было так ей близко, а я такая незащищенная? Почему? Поэтому.

Однажды Офелия ошиблась. География – рассказывала она, сидя напротив меня, сложив руки как на уроке. По-настоящему это не было ошибкой, было скорее небольшое отклонение в размышлении – но для меня это было милостью ниспосланное падение и, прежде чем это мгновение пройдет, я сказала ей внутри себя: вот как оно бывает, да! Поэтому не спеши, будет день более легкий или более тяжелый для тебя, но сегодня он такой каков есть, ошибайся, но будь помедленнее, помедленнее.

Однажды утром, в середине разговора, она предупредила меня авторитетно: «Пойду домой посмотреть кое-что, но скоро вернусь». Я рискнула: «Если ты очень занята, нет необходимости возвращаться». Офелия посмотрела на меня молча, пытливо. «Существует такая девочка, очень не симпатичная мне», подумала я отчетливо, чтобы она увидела эту фразу, написанной на моем лице. Она задержала на мне взгляд. Взгляд, в котором – с удивлением и отчаянием – я увидела терпеливую доверчивую преданность мне, и наступило молчание. Когда же я бросила ей эту кость, чтобы она теперь молча следовала за мной всю оставшуюся жизнь? Отвела глаза. Она вздохнула успокоенно. И сказала с еще большей уверенностью: «Скоро вернусь». Что она хочет? – разволновалась я – почему притягиваю людей, которым я даже не нравлюсь?

Один раз, когда Офелия сидела у меня, позвонили в дверь. Пошла открывать и столкнулась с матерью Офелии. Вошла как защитница, требовательно:

- Офелия Мария случайно не здесь?
- Здесь, я извинялась, как если бы похитила ее.
- Не делай больше этого – сказала она Офелии тоном, который был направлен в мой адрес; затем повернулась ко мне и, вдруг обиженно: - Извините за неудобство.
- Даже не думайте, эта девочка такая умница.

Мать взглянула на меня с легким удивлением – но какое-то подозрение мелькнуло в ее глазах. И я прочитала в них: что ты хочешь от нее?

- Я уже запретила Офелии Марии беспокоить сеньору, сказала уже с откровенным недоверием. При этом крепко держала девочку за руку, чтобы увести, защитить ее от меня. С ощущением что поступаю нехорошо, я все же бесшумно проследила за ними через полуоткрытую смотровую дверцу: двое шли по коридору, который вел к их квартире, мать, защищая дочь любящими упреками, дочь, безучастная, дрожа локонами и оборками. Закрыв дверцу, поняла что еще не переоделась в дневную одежду и, следовательно, такой и предстала перед матерью Офелии, которая переодевалась как только вставала с постели. Подумала, даже с облегчением: ну и ладно, теперь ее мать меня презирает, поэтому по крайней мере девочка не вернется.

Но она возвращалась, да. Я была слишком привлекательна для этого ребенка. Имела достаточно недостатков для ее советов, была почвой для развития ее серьезности, уже превратилась в объект зависимости моей маленькой рабыни: она возвращалась, да, поднимала оборки, садилась.
 
По случаю приближения Пасхи, рынок был полон живых цыплят, и я принесла одного для мальчиков. Играли, потом он остался на кухне, мальчики убежали на улицу. Позже появилась Офелия с визитом. Я стучала на пишущей машинке, время от времени согласно кивая, когда она меня отвлекала. Голос, такой же как у девочки, голос каким читают выученное наизусть, меня закружил немного, проникая внутрь написанных слов; она говорила и говорила.

Вдруг мне показалось, что все остановилось. Почувствовав прекращение пытки, посмотрела на нее рассеянно. Офелия Мария была вытянута в струнку, с локонами совершенно неподвижными.

- Что это, сказала она.
- Это – что?
- Это!, повторила упрямо.
- Это?

Мы оказались в бесконечной цепи чередований «это?» и «это!», разве не было особой силы в ребенке, который без слов, всего лишь сильно выраженной властью взгляда, обязывал меня прислушиваться к тому, что только она слышала. В молчаливом внимании, к которому она меня вынудила, я услышала, наконец, слабый писк цыпленка на кухне.

- Это цыпленок.
- Цыпленок?, сказала с явным недоверием.
- Купила цыпленка, ответила терпеливо.
- Цыпленок!, повторила как если бы я оскорбила ее.
- Цыпленок.

И на этом остановились. Я не была уверена в том что вижу, потому что раньше никогда этого не видела.

Что это было? Но что бы ни было, это уже прошло. Цыпленок сверкнул на мгновение в ее глазах и в них затонул, чтобы никогда не быть реальным. И образовалась тень. Глубокая тень, покрывающая землю. С этого момента, когда ее непроизвольно дрожащие губы почти произнесли «я тоже хочу», с этого самого момента темнота сконцентрировалась в глубине ее глаз в некое явно очерченное желание, которое если тронуть, закрылось бы как маковая головка. И которое отступало перед неисполнимостью, неисполнимость приблизилась вплотную и, в искушении, желание почти выплеснулось из нее: темнота глаз качнулась как монетка. Лукавство прошла по ней и по лицу – если бы я не была рядом, она бы украла любую вещь. В глазах, которые моргали с замаскированной проницательностью, в глазах была большая склонность к краже. Взглянула на меня быстро, во взгляде была зависть - у тебя есть все, и порицание, потому что мы разные и я имела цыпленка, и алчность – она меня хотела для себя. Я медленно прислонялась к спинке стула, ее зависть обнажала мою бедность и оставляла в задумчивости; если бы меня не было там, она украла бы мою бедность тоже; она хотела все. После того как дрожащая алчность утихла, темнота в глазах рассеялась: я была уже не всего лишь лицом без маски, которым всегда представлялась ей, теперь я олицетворяла лучшее что может быть в мире: живого цыпленка. Не видя меня, ее горячие глаза пристально на меня смотрели в напряженной отрешенности, которая входила в интимный контакт с моей сущностью. Что-то происходило, что я не могла понять. И снова вернулось желание. В этот раз ее глаза встревожились, как если бы не могли ничего поделать с остальными частями тела, которые вышли из-под контроля. И еще глаза увеличились, испугавшись физического усилия разделения, которое происходило внутри нее. Тонкий рот был немного детским, с поджатыми губами. Смотрела в потолок – круги под глазами придавали ей вид крайнего страдания. Не двигаясь, я рассматривала ее. Я знала о разных проявлениях детской смертности. В ней угадывался вопрос, обращенный ко мне: стОит ли? Не знаю, - говорило ей мое молчание, каждый раз растущее, - но вещи таковы, каковы есть. Там, перед лицом моего молчания, она доверялась процессу, и если задавала мне важный вопрос, должна была оставаться без ответа. Должна была довериться – не имея ничего взамен. Должна. И ничего взамен. Она вся сжалась внутри себя, не желая. Но я ждала. Я знала, что мы сами - это то что должно произойти. Я могла только молчанием помочь ей. И, потрясенная непониманием происходящего, я услышала как бьется внутри меня сердце, которое не было моим. Перед моими завороженными глазами, там передо мной, меняясь как плазма, она превращалась в ребенка.

Не без боли. В молчании я видела боль ее трудной радости. Медленный страх улитки. Она провела неторопливо языком по тонким губам. (Помоги мне, говорило ее тело в мучительном раздвоении. Помогаю, отвечала моя неподвижность). Она вся увеличивалась; медленно деформировалась. За эти мгновения глазам вернулись чистые ресницы. И рот появился из жаждущего трепета. Она едва улыбалась, как если бы находилась на операционном столе и говорила, что не так уж и больнА Она не теряла меня из виду: не видела след от ног, но там кто-то уже ходил и она догадывалась, что это я много там ходила. Еще и еще деформировалась, почти идентичная самой себе. Рискну? Позволю себе чувствовать?, спрашивало в ней. Да, отвечало во мне.

И мое первое да опьянило меня. Да, повторило мое молчание для нее, да. Как в момент рождения моего сына я ей сказала: да. Я имела смелость сказать да Офелии, я, которая знала, что умирает в ребенке и что не понимал никто. Да, повторила опьяненно, потому что бОльшая опасность не существует: раз пошла, иди вся, ты всегда будешь сама собой; так, так ты принесешь себя в то чем будешь.

Агония ее рождения. До этого момента я никогда не видела смелость. Смелость быть другим чем ты есть, родиться в собственных родах, и бросить на пол старое тело. И не получив ответа на вопрос стоит ли. «Я», пыталось сказать ее мокрое тело сквозь воды. В слиянии с собой.

Офелия спросила медленно, с осторожностью от того что с ней произошло:

- Это цыпленок?
Я не смотрела на нее.
- Цыпленок, да.

С кухни донесся слабый писк. Сидели в тишине, как будто Иисус только что родился. Офелия дышала, дышала.

- Цыпленочек?, переспросила с сомнением.
- Цыпленочек, да, сказала я, ведя ее к жизни, осторожно.
- Ах, цыпленочек, произнесла задумчиво.
- Цыпленочек, сказала я, стараясь не потревожить ее.

Уже несколько минут я находилась перед лицом ребенка. Произошла метаморфоза.

- Он на кухне.
- На кухне?, переспросила она, как-будто не понимая.
- На кухне, повторила я, впервые авторитетно, больше ничего не добавив.
- Ах, на кухне, сказала Офелия притворно-равнодушно и посмотрела в потолок.

Но она страдала. С некоторым стыдом, в конце концов, я заметила, что занималась мщением. А другая страдала, притворялась, смотрела в потолок. Рот, круги под глазами.

- Ты можешь идти на кухню поиграть с цыпленочком.
- Я…?, спросила притворщица.
- Но только если ты хочешь.

Знаю, что должна была ей приказать, чтобы не выставлять ее перед унижением слишком сильного желания. Знаю, что не должна была оставлять ей выбор, чтобы она имела оправдание в том, что была обязана подчиниться. Но в тот момент это не из-за мести я предоставила ей муку свободы. А потому что этот шаг, еще и этот шаг, ей следовало сделать самой. Самой и сейчас. Она должна была идти в гору. Почему – приходила я в замешательство – почему пытаюсь вдохнуть свою жизнь в твой фиолетовый рот? Почему даю тебе дыхание? Как осмеливаюсь дышать внутри нее, если я сама…- только ради того, чтобы она пошла, подталкиваю ее болезненно? Вдыхаю в нее свою жизнь только для того, чтобы однажды, на исходе сил, она на одно мгновение почувствовала что гора начала идти к ней?

Имела ли я право? Но не имела выбора. Была тревога в том как губы девочки становились все более фиолетовыми.

- Иди посмотри цыпленочка, если хочешь, повторила с настойчивостью, с которой предлагают спасение.

Мы сидели напротив друг друга, совсем непохожие, одно тело отдельно от другого; только неприязнь нас объединяла. Я сидела на стуле, сухая и равнодушная для того чтобы девочка прониклась болью внутри другого существа, твердая для того чтобы она боролась внутри меня; каждый раз я становилась сильнее по мере того как Офелия нуждалась в ненависти ко мне и нуждалась в том, чтобы я сопротивлялась страданию от ее ненависти. Не могу прожить это вместо тебя – говорила ей моя холодность. Ее борьба каждый раз близко откликалась и во мне, как если бы та личность, что родилась, невероятным образом наделенная силой, поглощала бы мою слабость. Пытаясь использовать меня, она сделала мне больно своей силой; она оцарапала меня в попытке вцепиться в мои гладкие стены. В конце концов ее голос пропел с приглушенным и неторопливым желанием:

- Что ж, пойду взгляну на цыпленка.
- Да, иди, сказала я медленно.

Я выпрямилась, расправляя спину.

Она вернулась с кухни моментально – была изумлена, без смущения, демонстрируя в руке цыпленка, и в растеренности вопросительно оглядывала всю меня своими глазами:

- Цыпленочек!, сказала.

Смотрела на него в своей руке, которую вытянула, смотрела на меня, потом снова на руку – и неожиданно наполнилась каким-то возбуждением и беспокойством, которые автоматически захватили и меня.

- Но это же цыпленочек!, повторила, и тут же упрек промелькнул в ее глазах, как если бы я не хотела говорить ей кто пищал.

Я засмеялась. Офелия посмотрела на меня обиженно. И вдруг – вдруг тоже засмеялась. Мы обе смеялись, немного резко.

Отсмеявшись, Офелия поставила цыпленка на пол, походить. Если он бежал, она следовала за ним, похоже что давала ему свободу только чтобы соскучиться по нему; но если он втягивал голову, она поспешно его защищала, с чувством ответственности от того что он находится под ее покровительством, «несчастный ты мой»; и когда держала его, неестественно изгибала руку от осторожности – это была любовь, да, изогнутая любовь. Он очень маленький, поэтому за ним нужен уход, нам нельзя ласкать его, потому что это опасно; не позволяйте никому брать его как попало, сеньора может делать что хочет, но кукурузное зерно слишком велико для его открытого клювика; он влажненький, осторожно, недавно родился, поэтому сеньора не должна разрешать своим детям играть с ним; только я знаю, какую ласку он любит; он поскальзывается, поэтому кухонный пол не подходит для цыпленочка.

Уже достаточно времени я пыталась продолжить печатать, стараясь нагнать потерянное время, Офелия меня убаюкивала, все время разговаривая с цыпленком, очарованная от любви. Впервые я освободилась, она уже не была мной. Посмотрела на нее, какая она была вся светящаяся, и цыпленок, и оба жужжали как прялка и веретено. К тому же я обрела свободу, и без потерь; прощай, и я улыбнулась грустно.

Не сразу поняла, что Офелия говорит, обращаясь ко мне.

- Думаю - думаю, что пойду играть с ним на кухню.
- Что ж, иди.

Не видела, как она ушла, не видела как вернулась. В какой-то момент, неожиданно и рассеянно почувствовала, что уже какое-то время стоит тишина. Смотрела на нее одно мгновение. Она сидела, сложив руки на коленях. Не знаю точно почему, взглянула на нее второй раз:

- Что такое?
- Я…?
- Чувствуешь себя нехорошо?
- Я…?
- Хочешь в туалет?
- Я…?

Сдалась, вернулась к пишущей машинке. Немного спустя услышала голос:

- Мне надо идти домой.
- Хорошо.
- Если сеньора позволит.

Посмотрела на нее удивленно:

- Послушай, если ты хочешь…
- Ладно, сказала, вобщем я пойду.

Шла медленно, бесшумно закрыла дверь. Я смотрела на закрытую дверь. Странная ты, подумала. Вернулась к работе.

Но не могла сдвинуться с одной и той же фразы. Так – подумала нетерпеливо, глядя на часы – и сейчас, в чем дело? Прислушивалась к себе, ища внутри себя то, что могло мне мешать. Когда почти отчаялась, в воображении всплыло лицо, чрезвычайно спокойное: Офелия. Что-то менее различимое чем мысль, мелькнуло в голове и я неожиданно даже наклонилась, чтобы прислушаться лучше к тому что я чувствовала. Медленно отодвинула пишущую машинку. Упрямо шла, отставляя стулья с дороги. Пока не остановилась перед дверью в кухню. На полу лежал мертвый цыпленок. Офелия!, позвала в порыве сбежавшую девочку.

Как будто с бесконечно большого расстояния я увидела пол. Офелия, безуспешно пыталась я преодолеть дистанцию к сердцу молчащей девочки. Ох, только не пугайся так! случается что мы убиваем любовью, но клянусь, что однажды мы забудем, клянусь! мы не любим так как следовало бы, послушай, повторяла, как если бы могла достичь ее раньше чем она отчается служить истине и высокомерно будет служить ничему. Это я не вспомнила о том чтобы предупредить ее, что мир не имеет страха. Но в нем есть дыхание. Я почувствовала сильную усталость, села на кухонную скамейку.

Где я сейчас, медленно готовлю пирог к завтрашнему дню. Сижу, как если бы в течение всех этих лет я терпеливо ждала на кухне. Под столом копошится сегодняшний цыпленок. Желтый, точно такой же , такой же клюв. Как и было обещано на Пасху, в декабре он вернулся. Офелия, она не вернулась: выросла. Стала индийской принцессой, которую в пустыне ожидало ее племя.

Источник: Felicidade clandestina: contos/Clarice Lispector 10a ed. - Rio de Janeiro. Francisco Alves, 1996.

Май 2005. Москва.


Рецензии