Осколки
Солнце рассыпалось по кусочкам зеркала, в которых отражались кусочки лица, и каждый окружило сиянием, так что в ответ вырвалось почти счастливое протяжное «Гниё-ом». Это зеркало когда-то разбили, а потом собрали всё, что осталось, склеили кое-как и вставили обратно в покосившуюся раму, оттого-то все лица, отражающиеся в нём, так печальны. Причудливая мозаика из глаз, левой и правой половинок носа и уголков рта слегка дрожит в зеркале.
- Гниём… Заебись…
Этот человек пришел давно и издалека, а потом уже никто не мог вспомнить тот день, когда он пришел, и другие дни – ещё раньше. Так что его уже почти не замечают, так давно он пришел. Тем более что он говорит, что опоздал, но чаще всего он ничего не говорит, ведь все равно уже слишком поздно. Частички отражения его губ складываются в горькую усмешку, а в его глазах – разлом. Не потому, что как раз посередине их вечно приходятся трещины на зеркале, просто что там еще может быть, кроме зияющей черной дыры? А когда он всматривается в неё – вообще-то часто и с интересом – в зеркале с абсолютно отсутствующим видом маячат осколки его личности, чем-то напоминают… Чёрт, товарищи, как это можно
разговаривать с вами и постоянно забывать об этом, да еще вдобавок и о самом вашем существовании?
Как странно приходит это лето – прежде, чем ожидание лета, раскрашивая своим радужным сиянием осколки вчерашнего дня, как странно бывает глотать напоенный его ароматом воздух ртом, пересохшим с похмелья…И самого себя обнаруживать немного сияющим, хоть и в жутком состоянии, среди разбросанной одежды, пустых бутылок, перевернутых пепельниц и большей частью ещё спящих друзей. С матраца в углу наконец подают голос – какая-то девушка, бледная, с перекошенным лицом и мутными покрасневшими глазами.
- Вот ведь вашу мать… Радуйся, мир, я проснулась. Бля…Если с утра не закурить, то на хрен просыпаться… Япона мама, а ведь так все хорошо начиналось – рок-н-ро-олльчик…портвешо-ок…Бля.
Все это сопровождается вытряхиванием хлама из карманов в надежде наскрести на пиво… в общем, вам и не снилось. Ее руки трясутся – как ивовые ветви на ветру, над водой, а она трясущимися с похмелья руками царапает что-то на обоях – впрочем, здесь по всей площади обоев что-то да нацарапано. Начала не разобрать.
…Я сижу у костра,
А вокруг мишура.
Сквозь похмелье ночей
Слышу голос ничей…
Дальше тоже никто ничего не разобрал – просто потому, что все уходили пить раньше. Она останавливается напротив зеркала, вид у неё потерянный – коллаж из темных кругов под глазами и торчащих во все стороны волос. Нет, господа, вы и не поняли, что потеряли, пройдя мимо неё на улице, может быть, наградив невнимательным взглядом, может, удивившись её виду, ведь это была она. Грязная, постоянно попадающая под дождь или мутный темно-серый фонтан, поднятый проезжающий машиной, с мокрыми слипшимися волосами и всегдашним засаленным отклеивающимся пластырем на лбу или синяком чуть ли не в пол-лица. Наглая, с заплетающимся языком, а поутру понурая и тихо-задумчивая, она даже могла заходить, если только не перепутала номер трамвая или не ошиблась дверью. Но тот, кого она надеялась застать, был уже мертвецки пьян или вообще уже третьи сутки не появлялся дома – её помятый облик растаял… А потом жирной кляксой расползётся очередная пьяная ночь, унося куда подальше все неясные сомнения и робкие попытки мыслить. И больше уж не узнать разлома её глаз в темноте подворотни, не расслышать её шагов среди шума дождя, её дыхание растворяется в вездесущем перегаре.
Только – лёгкая отрава в крови. Отражающийся от рельс свет в глубине тоннеля, нарастающий гул. Хочется раскинуть руки, устремляясь по ветру, но, сидя в вагоне, уже ничего не остаётся, кроме как бегло, будто бы невзначай рыскать своими надтреснутыми глазами по случайным лицам в безнадёжных попытках увидеть в чьих-то ставших на мгновение невероятно глубокими глазах знакомую трещину – странная, обречённая надежда. Она уходит. Проваливается.
Нет, теперь уж – пейте, бухайте теперь, господа товарищи, пока не допьётесь до того, что поверите. И когда поверите – пейте дальше и поймите: это неповторимо. И её существование не будет казаться вам странным. Этот человек тоже доказывал, что всё это уже было, только не наутро после недавней дикой пьянки, а уже очень давно, так давно, что с тех пор он успел потерять счет годам. В её реальности очень легко усомниться – так же легко, как и в вашей. И не говорите, что такого могло и не быть никогда. В зеркале – обычная странная картина; отражение его лица кажется составленным из кусочков отражений совершенно разных лиц, только трещины на стекле, прорезавшие глаза, имеют вид чего-то, что до конца принадлежит ему. На столе – кипа оставленных ей мятых листков. Они не производят на него никакого впечатления, но, господа, если бы вы потрудились их прочесть…
- Никогда – это очень долго, - был ответ.
«Какие милые все-таки иногда бывают люди – что бы я вообще без них делала, как я долго сегодня смеялась… Нет, я, конечно, всё понимаю, но когда к тебе подходит «человеческое, слишком человеческое» существо благообразно-испуганного облика, делает большие и стеклянные глаза; вопрос же «А все – таки ты парень или девушка?» окончательно меня добивает… Наповал, короче. Вот ведь случаются тоже хренотеки. Я – восклицательный знак после кучи вопросительных. В лучшем случае. И еще до *** чего. Нет, я не обижаюсь совсем и даже совсем ничего не отвечаю, просто делаю чего-нибудь приятное вроде плюнуть на спину…»
- Да хрен его знает, сколько они тут провалялись.
Он сидит, отрешенно глядя в горлышко пузатой бутылки, которую держит в руке.
- Пей, у тебя лицо трезвое.
- Ну, может быть, и трезвое, но уже не лицо.
- Но она – была. Была тут. И это был не глюк, не пьяный бред и не белая горячка. Упившись каких-то настоек…
- … мерзких на редкость… - добавили из угла.
- Ну, как же без этого… Называла вопросительный знак самым гениальным изобретением…
- Это ж ежу ясно и даже мне, - весь разговор казался ему каким-то бредом о несуществующих вещах и людях. – Ну, и где же она теперь?
- А я тебе кто – Пушкин? Пропала куда-то. Вышла из этой самой комнаты…
- … дико матерясь…
- … называя похмелье величайшим злом…
- И что дальше? Перетравилась, чтоли, своими любимыми настойками, - спросил он, почти не удивляясь собственному ехидному тону.
- Знаешь… всё бывает…
- А давно? Заткнись, теперь уж сам знаю. Всё это уже было и уже очень давно.
- Ты все время так говоришь. Ещё стакан-другой – и, наверное, будешь доказывать, что ни хрена подобного вообще никогда не было.
- Никогда – это очень долго.
- Это ты тоже уже говорил.
Нет, не глюк, товарищи, не пьяный бред и не белая горячка, никогда – это действительно очень долго. Вокруг, в беспорядке – забытые листки, которые она то ли потеряла, то ли собиралась выкинуть, но поленилась дойти до помойки или хотя бы открыть окно и швырнуть их туда. Так или иначе, она ушла, а никому отныне не нужная писанина осталась. А потом началось «никогда»…
«Ну где же вы ещё найдёте такое количество пьяных неформалов – кучи, толпы пьяных неформалов. Сразу же замечаешь, что неформал, а сразу же после этого – что пьяный. Впрочем, часа через 2-3 при условии, что пьянка тем временем продолжается, сначала замечаешь, что пьяный (просто видишь кого-то пьяного), а уж потом – что неформал. Только чего они так дружно строят из себя спивающихся от безысходности интеллектуалов? Самой частой темой разговоров за последнюю неделю было «Кто о чем думал, когда блевал?». Да – а, сначала надо было как минимум поумнеть, а потом уж начать спиваться. Потому как - ну ни за что не поверишь, что в моих уважаемых коллег они превратились от безысходности. Да и пьянство само по себе ещё никому глубокомысленности не добавляло.
Сказала я вчера вечером, расставляя стаканы и разливая водку… »
В воздухе носятся такие искренние по пьяни обрывки разговора. Он слушает с видом человека, который то ли давно стал безразличен к подобным откровениям, то ли никогда ими и не интересовался.
- Детский лепет в песочнице с претензией на глубокий смысл, - ни к кому не обращаясь, неожиданно для самого себя. – Причем размер претензии прямо пропорционален количеству и крепости выпитого.
Из углов – незамедлительное полагающееся в таких случаях «А?», «Какого хрена?» и протяжно – жалобное «Чего-о ?».
- Да так, ничего. Вырвалось. Тихо сам с собою…
Ведь, господа, что все-таки такое «никогда», если не глюк, не пьяный бред и не белая горячка? Надо просто смотреть в зеркало, в отражения и трещины, в черную расселину его – или её? – глаз…
Но что бы там ни было – это лето продолжало приходить, принося с собой звуки разбивающихся о крышу капель бессонными ночами, а утром, сквозь треснувшее оконное стекло, - паскудно улыбающееся сквозь слезы солнышко, да еще осколки зеркала, являющие кому-то по частям собственную опухшую похмельную бледность. И он тогда не раз думал, что, может быть, смотреть ли в окно или в зеркало – разницы никакой. И потом швырял в форточку остатки пустой бутылки и еще раз оглядывался на зеркало. Прислонившись лбом к холодному мутному стеклу, не заметив, что свернул с подоконника консервную банку, служившую пепельницей – опять сам не зная, к кому обращается, тихо, почти шепотом:
-Где твои крылья?
-Ну, это песня старая, - отзовутся из угла.
А потом чуть слышно прошелестит:
-А где твои?
-Одному хрену известно – в заднице какой-то, наверное…
-А ты думал, в сказку попал? – брякнут в другом углу.
-В сказку? Ты, может быть, не замечаешь, но ничего не происходит – просто вызывающе ни хера не происходит. Так что я боюсь, что уже никогда в нее не попаду.
-Сам говорил, что никогда – это просто очень долго.
«Я…что – я? Мое имя? Имя – не есть ли способ доказать, что ты реален? А я в это не верю, я вообще ни во что не верю. И даже в этом моем неверии у меня никакой уверенности нет. Только –
Глаз подбитый – фонарь в оконце.
Я пьяна. Смотрю вниз и плююсь.
Ты завтра увидишь солнце,
А я, может быть, не проснусь.
Но точно проснусь послезавтра – зачем? Ненависть – одна – великолепная…и ничего кроме нее…простите, ****ец, уважаемая комиссия. Литр мерзкого пойла – и прочь. Да ведь не поперхнуться же бухлом этим, потому как – на хрена? Точнее, какого, собственно, хрена?! И после – завтра, через неделю, когда-нибудь – так же – опять «любовные» послания на дверях и стенах, смех да синий-синий дым под табличками «Не курить». Зимой еще – искренность по теплым подъездам, окоченевшие тела в сугробах и под заборами, а чего вам еще надо?.. Они оказались не тем, чем были для меня, а я – не одной из них. И какая разница?»
Черт, черт, черт подери!.. Как же кружится голова. Кружится именно тогда, когда так не хочется сидеть на пыльном разбитом поребрике, уткнувшись лбом в ладони, созерцать бесконечную вереницу разнообразной обуви и ощущать средоточие брезгливых, осуждающих и просто любопытных взглядов всем своим сжавшимся под этими взглядами телом…Ползти куда-то…Продираться через толпу, ничего не замечая вокруг от переполняющей тебя боли и злобы. Исступленно расталкивать навалившееся со всех сторон взбесившееся многоликое нечто, шататься и почти терять сознание из-за подступающей то и дело к горлу тошноты, хватая ртом воздух. Держаться только из страха свалиться на толкающие тебя то в бок, то в спину и тут же в грудь шершавые, будто наждачка, обрубки, предоставив себя их милости… От одной только подобной мысли выворачивает наизнанку. Надо только заставить голову работать, собрать воедино разбредающиеся мысли, в одно лишь слово: убить, убить… Убить того, кто будет толкать тебя в толпе; кричать и кидаться на всех до тех пор, пока не разойдутся, потому что в их глазах будут такие же глаза и не хватит сил читать во всех свои собственные мысли, тоскливый ужас убийцы перед толпой таких же убийц. Они – не разойдутся.
Дальше – рука наотмашь бьет по чему-то омерзительно мягкому, краснолицему и горячему, и голова как-то непостижимо сжимается от ударившего в уши надрывного детского вопля, способного выбить из нее остатки рассудка. Ох, господа товарищи, дети – заебали… Дальше – сквозь людскую чащу, едва сдерживая безумное желание вырубить ее всю, расчищая себе дорогу… Окрик. На прикосновение хочется ответить ударом ножа.
-Куда?
Только не разжимать зубы… Кто скажет, чего стоит этот взгляд в свои собственные глаза – глаза маньяка, который оказался мишенью в игре еще более безобразных и жестоких охотников, чем он сам.
-И долго ты в общество глухонемых играть будешь? Вот ведь тоже…
Паскуда! Точно так же в этой толпе, в поисках жертвы, в тисках убийственного звериного ужаса и жажды крови… Толпа – чтобы убивать. Стоит только сорвать с нее покрывало застывших мертвенно-вежливых масок-лиц – и захлебнешься в кровавой разлившейся реке невменяемой жестокости и отчаяния. Вцепляясь во что-то, костенеющие пальцы наливаются нечеловеческой силой – или это просто сковавший их судорожный спазм – не отдерешь. Но – черт, вот черт! – голова…
-Вот хреновина… Ну зачем же меня душить?! Нет, это уже почетное общество психов, – не сразу, с опозданием.
Темнота; куда-то, на полном автопилоте…
Ступеньки. Синяки, ссадины. Вкус крови во рту – разбитый нос, рассеченная губа. Боль отступает, а вместе с ней и память – всякая память о случившемся. А серьезно, было или не было? Было или не было что?
Паранойя?..
Этот человек опять вдыхал одно лишь лето – то, которое совершенно точно не глюк, не пьяный бред и не белая горячка. Лето – теперь – перегревшаяся пыль и выхлопы, оседающие на начавших уже желтеть листьях. И он, хотя все еще не мог отделаться от противного жжения в груди, ощущал внутри легкость – пустоту. Теперь он мог сидеть здесь до осени или вообще до тех пор, пока пейзаж за его прежними окнами не превратится в кусок серого неба с торчащими в нем запорошенными скелетами деревьев, а самого его не занесет снегом. Он мог уйти очень далеко отсюда или еще дальше, опять начать бесполезные поиски глаз с собственной черной трещиной в глубине зрачков, мог вернуться – все равно. С навязчивостью разрушающей прежние сны реальности мелькала мысль: он опоздал.
«Правильно сказал, мать его, мудрый человек: в одну реку – не войдешь дважды. Даже если эта река – мутный вонючий канализационный поток… Нет, не войдешь, ведь все проходит. Я любила эту канализационно-помоечную романтику, этих людей, но это тоже прошло, это уже было давно и ничего не значит. И сами они не значат ничего, мне не нужно больше встречать их в незнакомой толпе и толпа эта тоже не нужна. Я не могу даже ненавидеть все это, я вообще уже ничего не могу, а если даже что-то и могу, то все равно уже слишком поздно. Конечно, я могла бы вернуться, но –
Поздно. Желтый фонарь похмельный
торчит в подернутой печалью луже -
куда ж тут сорваться?
Слишком поздно,
а может быть, уже утро и еще рано
спрашивать: «Почему же так пустынно в метро?»,
ехать на другой конец города
кричать…
Каждый раз, возвращаясь к себе,
вижу машину с мигалкой;
быть может, это судьба такая –
всегда возвращаться поздно?
Но не теперь.
Уже слишком поздно
Возвращаться сквозь дождь –
остывший засов да разбитая кнопка звонка.
Уже черт ногу сломит –
разбилось лицо,
разлетелось
на тысячи мелочных душ – поздно…
А последняя сигарета все тлеет на ветру,
и, сидя на скамейке,
страшно и подумать затушить,
оставить бычок на завтра.
Мерцающий фильтр у подошв.
Уже слишком поздно…
Черт, я любила даже это суперское зеркало, больше напоминающее лоскутное одеяло… Да, зеркало… Как действительно важные слова можно услышать лишь сокрытыми в молчании, как истинный смысл читается только между строк, так и мое лицо – мое настоящее лицо – не в зеркальных осколках. В осколках – только разноцветные маски, которых теперь у меня не осталось. А единственная заключавшаяся во мне истина, свободная от масок – трещины на зеркале, черная пустота, Ничто, раскрывающее мне теперь свои объятия. Так что я уже не могу вернуться…»
Этот человек опять стоял перед зеркалом, но теперь видел – нет, господа товарищи, не глюк, не пьяный бред и не белая горячка – бесконечное множество картин. Время шло, а перед его затуманенным взглядом неслись несуществующие отражения, в каждом кусочке свои: привычная сцена пьянки… некто с лицом буйного сумасшедшего, проталкивающийся куда-то сквозь давку – он сам… и что-то еще, чем было это лето… длинноволосая личность непонятного пола и возраста, снимающая одну за другой маски, а в нем крепла уверенность, что лица он под ними не увидит. Догоревшая сигарета обожгла пальцы, после чего раздался всегдашний голос из угла:
- Чего ты там узрил?
Он повернулся лицом к этому лету и этим голосам и стоял, не двигаясь, до тех пор, пока не стало видно то, о чем все знали и так – разлом его глаз действительно ничем не отличался от трещин на зеркале. Несколько секунд он помедлил с ответом.
- Ничего. Там ничего нет.
Свидетельство о публикации №205053000026