Бессонница 1-5

-1-

 Нежелание жить еще не означает желание не жить.
  Так сказал кто-то умный, и один мой друг любит повторять эти слова. Я не знаю, где Нат прочитал их, как запомнил и вообще - зачем он их повторяет. Когда он говорит это, довольно забавно смотреть на его сосредоточенное полудетское лицо и видеть на нем печать прожитых лет. Впрочем, об этом Нат не знает, как и не знает о том, что больше говорит эти слова для меня, чем для себя. В этом его замечательное свойство, которому я никогда не перестану завидовать: он здорово умеет не замечать желаний окружающих, полностью сосредоточенный на своих проблемах - что ж с него взять, ведь он инок. Впрочем, об этом Нат тоже не знает.
   Вообще, просто поразительно, как много о себе не знают люди. Нет, не в том смысле, что «все мы богатые натуры, глубины которых невозможно даже представить», а скорее даже наоборот. Мы не знаем, что любим и почему, зачем дышим и как. Даже никогда не задумываемся о многих простых вещах, как, к примеру, почему иногда наступает такой день, после которого уже не можешь жить по-прежнему, несмотря на все свои устоявшиеся привычки и казавшиеся незыблемыми железобетонные взгляды на жизнь.
   И не важно, какой был день и что он тебе принес - букет свежих цветов в руках любимого и всегда казавшегося таким недосягаемым человека, звонкую и убийственно легкую пощечину от своей девушки, повестку из военкомата, телеграмму о замужестве сестры или письмо с четырьмя строчками - известием о смерти спокойного и тихого старика с такими мягкими густыми белыми волосами, которые ты так любил перебирать…


  -2-

  За окном всегда льет дождь. За окном никогда ничего нет, кроме дождя. Иногда он размазывается в желтом свете умершего солнца, иногда прячется среди густых хлопьев белого снега, пытается укрыться за крупными белыми горошинами градин или в легком, звенящем морозном воздухе лета или сухой зимы. Но я знаю, что дождь всегда там. Я слышу его запах, вижу его косые линии, пропарывающие листву темного леса, чувствую на глазах его горячее больное прикосновение.
  - Мерзкая погода, - раздается голос. Я задумчиво киваю. - Опять не спится?
  - Да, - роняю я и опять смотрю в уставшее окно.
  - В прошлый раз я давал вам настойку валерианы, - опять говорит он и начинает деловито прибираться на высоких узких полках с темно-стеклянными банками. Бросает из-за плеча: - Она же помогла?
   - Как всегда, - мягко говорю я. - Не стоит беспокоиться, Олег.
   - Да какое тут беспокойство? - он возмущенно оборачивается ко мне, в каждой его руке зажато по склянке - в правой темная банка с настойкой валерианы, в левой - маленькая пузатая баночка с пустырником. - Не дело это. Вам нужно успокоиться. - С немой просьбой на добром лице протягивает мне обе.
   - Олег, - говорю я, глядя ему в глаза. - Разве я беспокоен?
   Олег молча смотрит на меня большими чуть раскосыми глазами и со вздохом ставит банки на место. Потом, оборачиваясь, улыбается - должно было получиться по-доброму и дружески. А на самом деле - с сожалением и едва ли не жалостью. И с какой-то крупицей страха.
   - Пожалуйста, дайте мне немного зверобоя.
   - Конечно-конечно, - говорит Олег и суетливо заворачивает мне сухие ломкие стебли. Когда-то они были яркими и злобно зелеными, угрожающе топорщились желтыми стрелами лепестков, а сейчас - всего только ворох блеклой ломкой сухой травы. - Опять головные боли?
  Я молча киваю.
  Да, опять головные боли. Точнее, одна-единственная головная боль. Тяжелая, упрямая и не проходящая. Которая исчезнет из этого мира только вместе со мной. Грызущая мою уставшую голову и даже как-то ласково жалеющая меня.
  Моя головная боль.
  Олег ничего не знает о моей головной боли. Он живет здесь, в нашем мире, в этом мире, среди своих трав и лекарств, в своей маленькой, уютной, полутемной, теплой аптеке, с высокими узкими окнами из мелких темных решеток и цветных радостных стекол. Про себя я называю его Сюрприз - потому что он появился в моей жизни неожиданно и очень мягко.  Его аптека стоит в самом конце самой тихой Липовой улицы, спрятанная под широкими липовыми ветвями. И когда он идет по городу - такой же маленький, теплый, по-домашнему уютный, добрый, немного суетливо глядящий по сторонам огромными зелеными раскосыми листами глаз, худенький и все же крепкий - кажется, от него даже пахнет липами.
  Да, липы.
  Когда они зацветали, по всему городу вился этот легкий и неуловимый аромат трудящихся пчел, мягкий запах их дрожащих крылышек и полосатых животов. Иногда к этой легкой симфонии, вливающейся в легкие, примешивался немного назойливый запах злых и грациозных ос, похожий на запах лилии среди уснувшего клевера. И в этом прозрачном воздухе плыл и кувыркался запах - тяжелый, прибитый к земле ногами запах пыли, скользящий по веткам запах ветра, путающийся в шепчущих листьях запах пчелиного меда и настойчивый необходимый запах заблудшей осы.
  Иногда, раньше, я ловил запах Оса - и тогда почему-то сразу на лицо ползла улыбка. Наверное, потому, что я вспоминал, с какой трогательной заботой и лаской Олег гладил большую стеклянную банку, стоявшую рядом с его маленькой конторкой, и как шептал нежные и добрые слова огромному полосатому «осу», поначалу злобно жужжащему крыльями о стекло, а потом снисходительно жующему с задумчивым видом, которому позавидовал бы даже Нат, крупинки от огромной каплищи пчелиного меда. Запах Оса был только зимой - потому что жил он у Олега только зимой. И то недолго.
 
  -3-

  - Я не знаю, что делать. - Сказал Дани.
  Я смотрел сквозь него и молча спрашивал.
  - Она меня не замечает. Она обходит меня, как столб, вот так! - и Дани резким жестом узкой ладони показал, как именно она его обходит.
  - Она нужна тебе только потому, что ты не привык к отказам, - сказал я. И Дани резко кивнул головой, внезапно согласившись.
  - Да. Но мне от этого не легче.
  - Ну, давай я тебя пожалею, - сказал я и опять посмотрел в его глаза.
   Я делаю это не потому, что мне нравится смотреть в глаза Дани. По-моему, в этом мире вообще нет людей, которым мне бы нравилось смотреть в глаза. А может, и есть.
  Я смотрю ему в глаза, потому что он ждет этого. Потому что ему нужно из-под бровей злобно глянуть на меня и отвести взгляд. Потому что он хочет увидеть спокойствие, которое я могу ему дать. Потому что я просто смотрю в его глаза - серые обычные глаза уставшего мальчика Дани.
  Он никогда не поймет, что до самой смерти остался пятнадцатилетним. Он будет приходить домой с работы, уставший и злой, падать на диван, в падении развязывая галстук, расстегивать две верхние пуговицы рубашки и расслаблять ремень, держащий уже пытающийся выбраться за отведенные рамки живот, перелистывать вчерашние газеты, сбрасывая с ног ботинки, рассеянно отвечать на вопросы жены и машинально шлепать детей за двойку по математике - но всегда, всю свою жизнь, от начала и до конца, в самые ответственные и самые обычные моменты, он будет ждать этого взгляда, чтобы злобно ударить своими глазами из-под опущенных на лицо бровей и отвести их в сторону.
  Не знаю, может быть, я ошибаюсь. Может быть, он  изменится. Может быть, он тоже получит свою повестку из военкомата…
  - Не надо меня жалеть, - сказал Дани и хлопнул кулаком по колену. - У тебя же тоже разочарования.
  Не знаю, о каких моих разочарованиях он говорит, но если я не хочу, чтобы Дани был во мне разочарован, то должен кивнуть и согласиться.
  - Да. Прямо хоть вешайся.
  - А почему так плохо? - спросил Дани и посмотрел мне в глаза.
   Хотя мы с Дани знакомы столько же, сколько с Натом, мне кажется, он еще плохо меня знает. Потому что иначе понял бы, что не надо смотреть мне в глаза. У меня слишком болит голова.
   - Просто так, - ответил я. - Она меня не любит.
   И лихорадочно я пытаюсь вспомнить, о ком же рассказывал Дани в последний раз, чтобы хоть как-то поддержать нить, за которую он сможет выбраться. Но даже если я не вспомню - это уже не имеет значения, потому что Дани погружен в собственное горе.
  Дани умеет погружаться в собственное горе. Он мастер по хандре. Непревзойденный художник эгоистичной черной меланхолии…
  Он мастер. Даже, может быть, с большой буквы. Но я не могу так называть его. Пусть он будет мастером для других. Для меня он просто Дани. Мой старый, уставший, влюбчивый мальчишка Дани.
   Я не знаю, почему я люблю его. Наверное, потому, что он не мешает мне думать. И не лезет в мою исцарапанную окровавленную душу.
  О, Господи, неужели это сказал я?
  - Я не понимаю, как ты можешь это позволить, -  заявил Дани и сложил на груди руки.
  - Что? - спросил я.
  - Ты же любишь Лису. Зачем же ты отдаешь ее Нату?
  Я посмотрел в глаза Дани и пожал плечами.
  Я не знаю, как объяснить ему это.
  Я не знаю, как ему понять меня.
  Даже если бы я любил Лису, разве я хотел бы быть с ней? Даже когда я любил ее, я не мог думать о ней. Я не мог слышать ее голоса и видеть ее глаз. Даже если бы она была моей жизнью, я все равно отдал бы ее Нату.
  Зачем она мне?
 
  - 4 -

 Мы все так смешны в своем желании причинить боль. Так беззащитны в нем. И так глуповато просты.
  Делаем все, что только можно, чтобы сделать больно - и ничего не получается. А потом, когда человек становится нам дорог, когда прикипаешь к нему душой и сердцем, живешь им, только дышишь им - каждое твое движение, каждый вздох и взгляд причиняет ему ни с чем не сравнимую муку.
  И сами бросаемся, как глупые птицы, защищающие свои пустые гнезда, на пики острот и насмешек, возведенных нами же. Сами же льем на себя грязь и дерьмо, чтобы потом всю свою оставшуюся жизнь соскребать его с тела и лица. Кто знает - может, так оно и правильно, иначе чем еще занять тысячу бесконечных мгновений до самого последнего вздоха?..
  Вся наша жизнь не более чем череда боли. Душевной, сердечной, физической или головной.
  Удивительно, как много придумали люди, чтобы причинить боль - от банальной порки до ненавидящего гневного взгляда. И почему-то все это действует - единственное человеческое изобретение, которое работает, как положено, и даже еще лучше…
  Когда я служил в армии, мне часто приходилось держать в руках автомат. И иногда он был очень тяжелым, как будто на него налипло очень много грязи. И горячим, словно я только что вынул его из пекла.
  Нат и Дани тоже служили в армии. Впрочем, как все мы. Странно было видеть этих двоих - хрупких ребят с немного узковатыми плечами, похожих на богомолов со своими длинными ногами и сильными руками, таких пятнисто-зеленых, испещренных швами и кармашками военной формы. В тяжелых черных берцах. Теперь я начинаю понимать, почему берцы были черными…
  Потому что на черном не видно…
  Когда Дани призвали, он влетел ко мне, размахивая зажатой в кулаке голубоватой бумажкой с блеклым штампиком и сверкая полубезумными глазами. Едва не кукарекая от радости, он взлетел на стул и заорал:
  - Я иду в армию!!! - а потом, выдохшись, упал на стул и зарыдал.
   Я чувствую свою вину за это. Я привил ему эту дикую любовь - к армии. К зеленым пятнистым формам. К оловянным жетонам на загорелой мускулистой груди. К татуировкам морских котиков.
   К черным берцам.
   И, глядя на его слезы радости - его, Дани, никогда в жизни не плакавшего при мне, - я смог только растянуть в улыбке треснувшие губы и посмотреть ему в глаза.
  Потом, позже, я открывал свой альбом с фотографиями и молча смотрел на улыбающихся белозубыми улыбками ребят с обнаженными бицепсами, в черных майках без рукавов и камуфляжных штанах, загорелых до черноты, с одинаковыми, короткими волосами «ежиком». Листал глянцевые страницы с начищенными до блеска танками и ребятами на башне и гусеницах, с огромными хищными самолетами и веселыми лицами парней из десанта…
  А потом я пошел в ванную и, сев на край белой эмалированной ванны, снял рубашку. Под ней была майка - кипенно-белая, без рукавов, открывающая твердый левый бицепс с татуировкой.
  После этого я снял с шеи армейский жетон и, подержав в ладонях, опустил в карман. Больше я никогда его не надевал. Я даже не знаю, где он сейчас. И не уверен, что хочу знать.
  А когда с повесткой пришел Нат - это случилось на четвертый день после того, как он ее получил, - и с немного смущенным лицом попросил меня порадоваться за него, я закрыл глаза и усмехнулся. И, мне кажется, я долго усмехался с закрытыми глазами - до того самого момента, как не увидел их обоих живыми и невредимыми, без единой царапины и с такой же любовью глядящих на пятнистую форму.
 
  - 5 -
 
  Чувства.
  Для меня это слово никогда не имело особого значения. Оно никогда не было мне дорого или близко. Я никогда его не понимал.
  Я вдыхаю воздух и чувствую в нем яблоню - развесистое, широко раскинувшее зеленые руки дерево, одетое в мягкий белый туман. И я знаю, что это яблоня, что это ее неповторимый, чуть сладковатый и одновременно немного горький запах. Запах, а не чувство.
  Я слушаю косые струи дождя в прозрачном голосе утреннего ветра - и знаю, что это он, высокий небесный гость, узкими тонкими путями алмазных слез входящий в наши жизни. Звуки, а не чувство.
  Я вижу белые полосы тумана на внутренней стороне век - размытые горечью полосы с тяжелым вкусом горькой влаги и томящего ожидания пробуждения, в полусне дрожащие меж черных стволов обнаженных по осени деревьев. И я знаю, что это туман, что это немой суровый предвестник скорой смерти - природы, осени, года… что это его теплые и одновременно леденящие щупальца забираются под одежду, под тяжелый черный плащ и даже толстый вязаный свитер, и жгут, жгут, жгут раскаленным льдом мою грудь. Вижу, а не чувствую.
  И даже боль - я вижу ее, слышу ее голос, вдыхаю ее запах. Я не чувствую ее. Наверное, поэтому Олег не может мне помочь. Хотя он и доктор.
  Я помню, как однажды на его тихую, сладковатую Липовую улицу вбежала маленькая девочка. Ее ноги выбивали на камнях быстрый дробный перестук, и сорванное дыхание с хрипком вырывалось из крошечного носика. Ей было не больше десяти, и в распахнутых круглых серых глазах стояли слезы - непонимания, кажется мне.
  Она ворвалась в дверь аптеки и в нерешительности остановилась на пороге; я видел на ее побледневшем личике, что в ней борются два порыва: вбитая воспитанием боязнь оторвать взрослых от дел и дикий, безудержный страх от невозможности помочь; на ее узеньких хрупких плечиках в темном вязаном свитере лежала слишком тяжелая для такой малышки ноша.
  - Чего тебе, малышка? - спросил ее Олег, спокойно и ласково. И она, захлебываясь словами, будто ей не хватало воздуха, пытаясь сорваться  с места, с отчаянием выкрикнула:
  - Быстрее, она!.. - и, ухватившись крошечной ручонкой за ладонь Олега, выволокла его на улицу. А потом побежала, но сил хватило только в одну сторону - и она упала, проехав по камням под желтыми, сыпавшими листву липами, ободрав локти и колени. И, не замечая боли, вскочила и снова бросилась вперед, оглядываясь и в отчаянии выкрикивая: - Быстрее же! Ну, быстрее, пожалуйста!..
  А потом, через тысячу мгновений, Олег держал на руках крошечное, хрупкое чудо, боясь дышать на него и только немо и восторженно глядя своими огромными зелеными липовыми глазами. Он смотрел и смотрел, часто моргая, боясь и все же не в силах удержать дрожь в своих аккуратных сильных руках. И когда резкий пронзительный крик малыша прорезал осенний воздух, Олег не выдержал и заорал что-то - безумное, светлое, громкое, идущие из самой глубины своей огромной, как море, пахнущей липовым медом души.
  Я улыбаюсь, когда вспоминаю это. И восхищаюсь ими обоими. Малышкой, забывшей о своих ссадинах и боли, и Олегом, казавшимся таким большим и сильным рядом с ней. Ими обоими…
  Все должно быть уравновешено. Если ты отнимал жизнь, то должен ее вернуть. А если не можешь, то пусть кто-то возьмет это на себя. В счет бесконечного вечного долга…


Рецензии