Серега

Эх, Серега! Чувствуешь волну сочувствия в моем непроизвольном выдохе? А если нет, то повторю еще в больших сердцах: Эх, Серега, Серега!
Помнишь ли ты меня? Да ладно, меня. Помнишь ли ты ту самую ночь феерическую, которую ты сам пометил невольным своим предсказанием? Понял ли ты ее – эту ночь? Принял ли? Свыкся с ней? Не знаю, не уверен! Допускаю, что не понял, не принял, не свыкся. А если и свыкся, то не до конца.
Вот потому и надумал я, наконец, тебе все разъяснить, чтобы успокоился ты и не тревожился больше понапрасну.
И ты, друг мой читатель, или, наоборот, подруга моя, читательница, не бросай Серегу, не оставляй его, бедолагу, одного, позаботься о нем и раздели вместе с нами предстоящую, действительно крайне необычную ночь. Ну, хотя бы на этих страницах раздели, если живьем не удалось.

Так вот, началась она, данная ночь, совсем не ночью, а скорее вечером, часов так без десяти семь в туалете небольшого, но очень модного театра. Стоял я там со своим першим корешем Илюшей Белобородовым в самом удаленном закутке подальше от писсуаров и прочих керамических раковин, так как не за ними, писсуарами и раковинами, мы туда наведались.
А наведались мы туда только лишь потому, что туалет есть самое, уединенное, или скажем, приватное место, во всяком случае, в театре. Ну, я имею в виду для зрителей.
Для актеров и всяких прочих мастеров сцены, конечно, найдутся более укромные уголочки и комнатки – но все они, к сожалению, с обратной от зрителя стороны занавеса. А к обратной стороне мы не стремились. Может, если бы мы поскандалили, имена кой какие знакомые припомнили, нас и пустили бы – но мы не желали скандала. Не нужен был нам скандал. Мы хотели, чтобы все было тихо и чинно. Вот и выбрали сортир.

Видите ли, я об этом тоже сам раньше не догадывался. Театр – он же храм, пусть и Мельпомены, а в храме надо, чтобы душа твоя оказалась беспечной нараспашку. Когда она готова оторваться, попархать вперемешку с другими воздушными душами, наполниться божественной амброзией искусства... Только, чтобы обязательно к концу представления назад, на свое законное место приземлиться.
А как ей бедной оторваться, если она весь день затюканная, зажатая, запеленатая, как младенец, внутри отсиживалась и от всех этих рабочих да семейных передряг носика своего аккуратненького, курносенького высунуть наружу не смела.
- Вот и требуется ей подмога, старик, - поведал мне Илюха перед праздничным колонным входом с желтыми фонарями, ловя взгляды нестройной толпы театралок, постоянно отвлекающих нас по вопросу лишнего билетика. Настолько, ловя взгляды, что не отбери я у него предусматрительно билеты, неприменно отошел бы мой билетик во взволнованные руки самой качественной театралки. Именно, ради ее взволнованных рук.
- Так, ты о чем? - отвлек я заблудившегося во взглядах Илюху. - Чего сказать хотел?
- Ну, как же. Выпить надо, - посоветовал он.
Конечно, я был ошеломлен неожиданной простотой открытия, и конечно, у меня возникли неопытные вопросы. Но я их не стал задавать. Кроме одного.
- А есть чего? – поинтересовался я.
На что Илюша утвердительно кивнул. И я доверился его кивку, потому что привык доверять.

Стояла ранняя весна – не то конец марта, не то начало апреля. Снег уже сильно полинял, обернувшись частично в бойкие ручейки, и хотя все это будоражило тревожными весенними запахами, но все равно пронизывало зябкостью да промозглостью. А уж если и разбавлять себя внешней жидкостью, то, во всяком случае, в сухости, тепле и уюте. Вот и решено было нами из промозглости загрузиться в сухой театр и уединиться там в самом укромном месте – то есть в сортире.
Туда и другие люди заходили и возможно и смотрели на нас со стеснительной неловкостью. Но нам они не мешали.
- Ну, чего там у тебя? – практично поинтересовался я, на что Илюша достал из-за пазухи вполне приличного костюма бутылочку коньяка, плоскую такую бутылочку, и разлил по немного в стаканчики, вовремя припасенные нами из театрального буфета. И мы пригубили в унисон.
А как пригубили, так празднично нам стало, что вполне соответствовало  общей театральной атмосфере. Ведь на самом деле, театр – праздник, и многие, особенно находящиеся в ожидании женщины, к нему, как к празднику готовятся тщательно – головы, как они говорят, «приводят в порядок» в смысле разных причесок и прочих парикмахарских.
Или вот, туфли с собой на модных шпильках в отдельных пакетиках приносят. Не только чтобы не повредить блестящий паркет повседневными весенними сапогами, а чтобы и выглядеть со стороны, и чувствовать внутри на одной высоко звучащей ноте.
Я, например, всегда любил наблюдать, как они, стоя, подпрыгивают на одной ножке, пытаясь вдеть другую в узкую, всегда элегантную туфлю. Прям, как девочки во дворе в классики играют. Я, вообще, давно заметил, что наша обыденная жизнь значительно сексуальнее, чем мы о ней думаем. Просто присматриваться следует повнимательней.

Хочу сразу оговориться: к пьянству наша подготовка не имела никакого отношения. Ни к пьянству, ни, тем более, к пьянству запойному. Мы вообще не запойные совсем. Скорее наоборот. Мы просто стремились только лишь к легкому состоянию легкого подпития. Опять же праздничного. 
Потому что состояние подпития, особенно перманентного, бесперебойно растянутое на долгие часы и минуты – оно состояние особенное. Ты и не пьян совсем, но и на мир окружающий смотришь совсем другими, куда как более открытыми глазами. Особенно на мир театральный.
- Стариканер, - обратился я к Илюше, - я и не знал, что в театре так хорошо бывает.
- А представляешь, как оно будет снаружи этой кафельной комнаты. Акустика, конечно, похуже будет, но зато со всем остальным... – размечтался мой собеседник, стараясь не обращать брезгливого внимания на сосредоточенно склонившегося над писсуаром очередного театрала.
- Понимаешь, - продолжил Илюха, - тут главное баланс не нарушить. Хрупкий баланс подпития. Балансы, они по определению – хрупкие, но человеку к ним всегда стремиться следует. Потому что любой баланс –гармония.
Тут ему пришлось приостановить свою речь и пропустить вперед своего голоса звук водопадно устремленной вниз воды.
- Я вообще давно заметил, что некоторые люди, особенно девушки, которые обычно зажаты по жизни... - прервал Илюша, растворенную в шуме спускаемой воды паузу. – Так вот, знаешь, бывают зажатые девушки. Даже не жизнью зажатые, а разным: родительским воспитанием, детским садом, школой, правилами всякими приличными. Да и жизнью, конечно. Ну, разным, короче. И не могут они, даже когда выросли давно, разжаться в бытовом, будничном общении. Может, и хотели бы, но не могут. Так они беспробудно следят за собой, за движениями своими, словами, за действиями, тем более следят. И плохо им от такой собственной бдительности. Самим плохо. Плохо и скверно.
- Ну, - напомнил я о себе.
- Так вот, их, например, вообще надо в постоянном подпитии поддерживать. Чтобы разжались они. Знаешь, как им всем расслабленность на пользу идет. И как они потом благодарны за нее тебе становятся. Ну, конечно, все строго внутри баланса должно происходить, чтобы за баланс не перевалило. Опять же, в гармонии, то есть.
- Так как поддерживать их? - спросил я. - Подливать что ли постоянно?
- Да по-разному можно, - уклончиво ответил Илюша, как будто не хотел открывать мне всех своих секретов.
Но он хотел. Если бы я спросил, он бы открыл. Не было у него от меня секретов. Просто я не спросил.

Потому как мне уже хотелось выбраться из кафельной замкнутости наружу и устремиться в фойе – к взволнованным лицам, к блестящим глазам, к блуждающим в ожидании улыбкам. Хотелось поглотиться в них и стать таким же взволнованным, блуждающим, тоже в ожидании предстоящего. К тому же я уже вполне находился в гармонии.
Но не получилось. Потому что фойе и примыкающая к нему лестница, да и вообще все вокруг было оглушительно пусто – ни лиц, ни улыбок, ни глаз.
- Старик...? – взглянул на меня недоуменный Белобородов.
Он тоже, как и я, удивленно вращал сбалансированной своей головой, а еще больше, расположенными на ней зрачками.
- Не знаю, - признался я. И тоже в свою очередь спросил: - Куда все подевались? Где, страждущие зрелища массы?
- Где массы? – переадресовал вопрос Илюха одной из тех, в фирменном театральном жакетике, по которому можно было догадаться о ее причастности к административной службе театра.
- Молодые люди... - ответила она с нескрываемым суровым презрением.
Но мы ее прервали и презрение ее прервали тоже.
Видите ли, мой друг Илюша Белобородов, по-видимому, имел вес в кое-каких кругах. В каких точно кругах, я не знал. Может быть, и не совсем в театральных, а может быть и в них. Повторяю – не знал, потому как не интересовался.
Ведь должна же быть у человека, вот как, например, у Луны, тыльная затемненная сторона. Ведь каждому нужно что-то интимно свое, не разделенное с остальным любознательным миром. А так как про Илюху я знал в основном все, то единственная его интимная недоступная мне сторона – это как раз и были несчетные переплетения его связей и знакомств. И не вникал я в них. Ну, есть – ну, и хорошо, к тому же и мне вот так косвенно перепадает.

Короче, заметно побитая жизнью, да и многим другим побитая тетя попыталась с нами поначалу строго. Мол, вы что, третьего звонка не слышали, мол, это вам не вокзал, а театр, кстати, и не посажу я вас вообще, а если и посажу, то на самую галерку, чтобы не мешали вы оттуда никому, да и чтобы и вам самим не видно, да и не слышно было совершенно ничего. Да и вообще не шумите вы тут.
Хотя мы совсем и не шумели. Мы только попросили трубочку из соседнего театрального буфета, ну эту, которая соломкой называется, и из которых потягивать из спрятанной за пазухой бутылки удобно. А еще попросили главного администратора. Самого главного. И как-то они одновременно – и трубочка, и администратор тут же перед нами предстали.
Администратор, кстати, оказалась совсем из другой оперы, вернее пьесы – нарядная, совсем не озабоченная, а наоборот гостеприимная с приветливой такой, почти что искренней улыбкой. Нет, не зря она была здесь главной, она все поняла с полуслова, которое Илюша негромко проговорил в ее холеное надушенное ушко. И все она, повторю, сразу поняла и оценила, и теперь не только улыбка у нее получалась приветливой, но и вся она стала именно такой –  в смысле, приветливость перешла на все остальные части ее очень хорошо одетого тела.
- Ну да, Марина Семеновна, - обратилась она к тут же потерявшей несговорчивость тете в жакете. - Ну, пропустили ребята звонок, ну с нем не бывает.
И она одарила нас немного журящей, но заботливой материнской улыбкой. Хотя в матери ни мне, ни тем более Илюхе совсем пока не годилась. В немного старшие сестры, может быть, и годилась, но никак не в матери.
- К тому же, эти молодые люди, Марина Семеновна, имеют к театру самое непосредственное отношение. Правда, ведь?
Она заглянула нам прямо в глаза, к нам обоим, одновременно. И оказалось, что мне необычно приятно ощущать ее внутри своих глаз. Какая, в конце концов, разница, каким путем проникает в тебя человек. Или ты в него. 
- Самое непосредственное, - подтвердил Илья. - И к театру, и особенно к филармонии.
Я закивал головой, соглашаясь – это была сущая правда, мы действительно имели самое непосредственное отношение к филармонии. Особенно к ее большому хору. Или нет, наверное, к Большому Залу. Потому что хор, насколько мне запомнилось, был не очень большой. А может и большой, просто наши отношения связывали нас с маленькой его частью.
- Так что, - подвел итог дискуссии Илюха, - Марина Семеновна, будьте так любезны, установите нам с Анатолием пару стульчиков несколько впереди первого ряда. Прямо, пожалуйста, напротив сцены, – уточнил он на всякий случай.
- Но Людмила Альбертовна, - поинтересовалась неглавный администратор в жакетике у администратора главного, - спектакль уже начался. Борис Маркович будет крайне недоволен.
- Поставьте, поставьте, тихонечко только, - приняла решение главная, о котором она впоследствии, наверняка, не раз пожалела. – Поставьте в проходе, поближе к сцене. Только постарайтесь незаметно.
И она снова заглянула всем в глаза, и я снова ощутил приятную теплоту в глубине своего лица.

И вот мы остались втроем: я, Илюха и Людмила Альбертовна. Говорить вообще-то было не о чем, но тем не менее никакой неловкой паузы не возникло. Потому что Илюша приблизился и нежно взял приятную женщину под локоток.
Она совсем не возражала – да и почему надо было? – подумаешь, под локоток, к тому же в самом центре, покрытыми плотными коврами, фойе. А где ковров не было – там просто блестела свежая паркетная доска.
- Людмила, - прозвучал мой кореш хоть и нейтральным, но очень доверительным голосом. И тут же осекся, чтобы вот так невзначай перебить самого себя: – Можно я вас буду Людмилой называть?
- Да, да, конечно, - не задержалась с ответом его собеседница, и снова заглянула в глаза, но теперь уже только в его.
А жаль, потому что я уже начал скучать по ее взгляду.
- Людочка, - незаметно перешел еще одну границу Илюша, - у меня к вам еще одна убедительная просьба. Вы были так любезны, не откажите еще в одном одолжении.
И он стал уводить Людмилу от меня, туда в сторону, где меня не было. Где вообще никого не было. Она уже вся была поглощена его неспешной поступью и не менее неспешным говором, и повернула к нему свое образцово подкрашенное лицо, и смотрела на него своими образцово любезными глазами. А он смотрел в нее, тоже глазами, и излучали они оба, не знаю что именно, но излучали. И я бы подумал, что между ними сейчас завяжется... Любой бы так подумал...
Но не могло между ними завязаться, потому что Людочка по всему была чисто профессиональной женщиной-аминистратором – и по взгляду, и по улыбке, и по косметике и даже по отведенному чуть-чуть в сторону локотку. Да и то, мало что ли молодых в хорошем сбалансированном подпитии мужчин опаздывает на третий звонок? Мало ли с кем приходится пройтись под локоток в фойе? – со всеми, даже если очень хочешь, не завяжешь. Выбирать приходится.
- Да, да, - тем не менее, жизнерадостно отвечала она, - не обещаю, но все что в моих силах я постараюсь.
И тут они развернулись, и снова пошли по фойе, но теперь уже в мою сторону.
- Понимаете, трубочка, - Илюшино лицо изображало мучительную неловкость. - Нам трубочки одной не хватило. Нам нужно две, а в буфете лишь одна, последняя осталась.
- Трубочка? Какая трубочка? – поинтересовалась Людмила.
Илюша аж отстранился – неужели на самом деле не понимает.
- Анатолий, - обратился он ко мне, - продемонстрируй, пожалуйста, Людмиле трубочку.
- Демонстрирую, - откликнулся я и извлек из кармана, и продемонстрировал.
- Ах, соломинка, - все также любезно улыбаясь, узнала трубочку Людмила Альбертовна.
Но что-то все же проскользнуло в ее взгляде – тень какая-то, сомнение, что ли. Думаю, именно тогда она в первый раз догадалась, что, может быть, зря она распорядилась стульчики для нас в проходе поставить. Впрочем, на попятную было поздно.
- Ах, нет, - извинительно, но вдруг с заметным холодком безразличия в голосе отказалась она. - Если в буфете нет, то ничем не могу помочь.
И хотя она еще от Илюхи не отстранялась, очевидно было, что скоро начнет.

Впрочем, отказы не смущали моего друга Илюху Белобородова. Он давно привык к ним, к отказам. У него даже на них иммунитет выработался. Они ему даже в кайф были, вот, например, как застоявшейся лавине периодически требуется обвал, так и ему порой необходимы были отказы. Они подзаряжали его, в смысле, энергетически. Ведь всех нас разных, разное подзаряжает.
Вот и теперь Илюша далеко не сдался, а только наоборот усилил.
- Да я понимаю, - сказал он с пониманием, - сложно. Но, видите ли, Людочка, нам на самом деле весьма необходимо. Вы же сами видите, что нас двое, а вот трубочка всего лишь одна. А нам неудобно двоим с одной трубочкой.
Не знаю, поняла ли Людмила про назначение трубочки, которая действительно была одна на двоих. Скорее всего, нет – кому это в голову придет, для чего это двум театралам, готовящимся присесть на стульчики, поставленные у самого первого ряда, длинная узкая трубочка потребовалась. Ведь не бинокль, в самом деле. То есть, смотреть через нее на сцену наверняка возможно, только ведь к чему? – не увеличивает, не приближает. Хотя, и не удаляет тоже.
А может быть и догадалась Людмила про трубочку. Ведь при определенных театральных навыках и опыте администрирования, в принципе, совсем не трудно догадаться.

Я тоже, впрочем, уже догадался, что пора Илюху уводить от становившейся прямо на глазах формальной администратора. Потому как сам Илюха не слишком просекал быстро меняющуюся ситуацию – видимо он все-таки не вполне вмастил в баланс, там в сортире. Совсем не на много, почти незаметно, но не вмастил – иначе, отчего его такие навязчивые идеи про трубочку преследовали?
- Илья Вадимыч, - окликнул я его официальным тоном, и хотя он на меня не среагировал, я все же его от Людмилы Альбертовны отделил и стал уводить туда – в торжественный сумрак зала, в волшебный мир драматического представления. А еще, к двум пустующим стульям, поставленным в проходе прям напротив залившейся в сафитах сцены.
Мы скорой почти перебежкой, будто под картечным обстрелом, пригнувшись, чтобы не зацепило, преодолели проход от конца к началу, и вот они уже, вожделенные стульчики с мягкой упругой обивкой и податливыми спинками. Вот, мы уже и поместились на них и расслабили напряженные икры ног, и оглянулись – никого мы и не потревожили: зал, как сидел замеревший на одном дыхании, так и замирал по-прежнему. Например, артисты на сцене... Впрочем, что мы знаем об артистах, особенно когда они на сцене?

Театр! Помните из старого фильма женщину с сильным грудным придыханием, как она говорила сексуально: «Вы любите театр? Нет, вы любите театр, как люблю его я?». Не помните. Ну, и Бог с ним.
Так вот, я его тоже люблю, театр. Может быть, и без сексуального придыхания, но все равно люблю. Мне собственно все равно чего там дают, в смысле, какая пьеса, каких времен, народов и тем. Мне даже все равно кто кого играет, главное, чтобы играли. Главное сам процесс лицедействия, когда взрослые, обычно, люди представляют непосредственно перед тобой. Фантастическое, почти волшебное ощущение.
Тут важно место правильное выбрать в зале. На стульчиках в проходе конечно не обязательно, но вот важно, чтобы именно прямо перед сценой. То есть, в самом что ни на есть, первом ряду. Чтобы прямо перед тобой все это разворачивалось, и прямо для тебя.
Потому что, когда близко, когда взгляду ничего не препятствует, то не только видишь то, что издали не разглядеть – морщинку у глаза, капельку пота, выступившую на виске, усталый, может быть, взгляд – но и слышишь, что не услышать на расстоянии – дыхание, интонацию, неучтенный всплеск голоса.
Но и это – не главное. Главное, что когда в первом ряду, они, актеры только для тебя одного играют. Во-первых, потому что забываешь ты о том, что позади еще какой-то там зал находится, с какими-то там людьми и зрителями. Кажется тебе, что ты только один, и те, что на сцене, они только для тебя и предназначены, и начинаешь ты соучаствовать, то есть просто-напросто играть ихние роли вместе с ними.
     И они, актеры, они тоже твое участие сами мгновенно понимают, и принимают тебя, и раскрываются перед тобой, завлекая. А некоторые из них действительно заостряются на тебе, и на самом деле только для тебя играть начинают. И тогда ловишь ты на себе их откровенные взгляды и пересекаешься с ними своими, и заряжаешь ты их нужной для них энергией, как и они, в свою очередь, заряжают своей тебя. И равноценный обмен получается.

Вот и мы с Илюхой сразу въехали в сценарий, хоть и не важно нам было, чем  он начался, и в общем-то безразлично казалось, чем закончится. Для нас главными были лица на сцене, фигуры, их плавные или наоборот резкие движения, их пылкость, страсть... Ну, и все остальное в этом же роде.
Они, кстати, как было указано в программках «Идиота» Достоевского показывали. Но про «Идиота» можно было только по программке догадаться, так сильно у них все там переиначить получилось. Я же говорю: очень модный оказался театр.
- Старик, - шепотом одернул меня Илюша, - у тебя концентрация не растворяется?
- Чего? – не сразу понял я, так как был сильно увлечен.
- Ну, баланс не нарушается?
Я согласился и вытянул шею по направлению к сидящему на соседнем стульчике соседу, и в темноте на ощупь поймал губами пластиковую гибкость соломинки, и втянул в себя. Потом сглотнул, набравшееся за щеками, переварил тут же, и снова сглотнул. Мне и до того было хорошо, но тут стало значительно лучше. Я хотел было вдохнуть в себя еще больше жидкости, но кто-то цепко отдернул меня от цветущего за пазухой оазиса. Цепко, настойчиво, хотя и не грубо.
- Ты чего! - Раздалось шепотом поблизости. - Нам еще на второе отделение надо сохранить.
Я то думал, что он беспечен и не запаслив, корефан мой, Илюха, а на поверку он оказался благоразумен и предусмотрителен. Ну да ладно, не будем судить его строго.

В общем, вот так, не выпуская из себя праздничного театрального настроения, мы стали приглядываться все-таки к представлению повнимательнее. И оказалось, что оно веселое. В смысле, совсем не трагедию нам сегодня давали. И даже не драму. Хотя в программке печатным буквами было выведено: «ИДИОТ».
Уж не знаю точно, как по жанрам у них это все называется, но артисты на сцене были вполне жизнерадостны, говорили бодрыми голосами, да и текст был прикольный. Зал где-то позади нас, в отдалении покрывался временами смешками, а то и гоготом, хотя мы с Илюхой, забыв про него вчистую, воспринимали это как дополнительное звуковое оформление.
А тут еще на сцену выплеснулась группа театральной поддержки. В смысле, такие трое мальчиков и трое девочек, которые не говорили ничего, и ролей у них, видимо, никаких не было. А только они для поддержания основной актерской капеллы танцевали и пели иногда. Иными словами, вот такой еще один оригинальный режиссерский выкрутас. Я потому и утверждаю: театр был небольшой, но отчаянно модный – полный новаций.
И нам они с Илюхой, все ихние новации, очень даже пришлись. Я имею в виду эту самую группу поддержки, особенно, естественно, женская ее половина. Ребята тоже были, конечно, симпатичные, и тоже танцевали ничего. Но лично у нас они никаких особенных чувств не вызывали. Может, у кого-то в зале и вызывали, но только не у нас.
А вот девичья часть поддержки много чего вызывала, и наверняка не только у нас с Илюхой, просто сидели мы ближе других. А уж для завершении картины скажу, что они еще, искусительницы театральные, свои одевания периодически меняли – то в туниках таких полупрозрачных, то в платьях восемнадцатого как бы века, то совсем в чем-то непонятном, но в очень открытом.
А мы то, мы совсем рядом, нам не то что пупырышки похолодевшей кожи на их танцующих животиках видны, к нам и запахи их легко доносятся. И надо признаться: ну, не может такое не оказывать воздействия на нормального театрала. Особенно на Илюху. Ну, и на меня тоже. Особенно, когда мы оба все же периодически прикладываемся к тростиночки. Или к соломинке – какая разница, как назвать.

А тут к тому же натурально происходит пересечение взглядов, о которых я уже выше рассуждал, и получаются, что не только мы, но и они глазеют на нас со сцены просто до неприличия пристально. Да и понятно почему – не похожие мы на обычных театралов особи. Сильно отличные мы.
Ну, во-первых, стульчики в проход сами себе просто так не притопают. Во-вторых, следим мы уж слишком внимательно за действием. В смысле, не так особенно за действием, как на них самих глазеем до неприличия пронзительно, да и с непривычно близкого расстояния, да и глаза у нас блестящие непомерно, да и зрачки немного расширены. Хотя не уверен, что могли они зрачки наши разглядеть.
Но самое примечательное, это позы наши несколько слишком вальяжные – у Илюхи, например, когда он голову сильно скорбно на грудь роняет да еще краем пиджака таинственно прикрывает от посторонних свой тонкий профиль. Или фас. Просто гремучая смесь Зорры с графом Монте-Кристо.
Не говоря уж про мою позу, которая напомню, просто перегибалась напополам и шарила головой у соседа за пазухой. Ну, то есть, это я знал, что за пазухой, но вот что нафантазировали там на сцене они...? Готов поспорить, что не понимали они, что именно я пытаюсь там нащупать ею, головой. Потому как думаю, что тростиночки нашей единственной им в темноте, также как и наших зрачков, было не разглядеть.
И как бы они не были искренне увлечены своим собственным участием в представлении, но и перед ними тоже загадочное действие происходило. Тоже ведь театральное почти что. И не могло не заинтересовать оно их. А все потому, что поленилась Людмила Альбертовна, напомню, главный администратор, еще одной трубочкой нас обеспечить.

- Толик, - где-то в середине шептанул мне Илюха, - глянь на ту, которая крайняя справа, которая вот сейчас ножкой топнула. Как она тебе.
Я пригляделся к намеченному с крайнего права. Вся группа театральной поддержки в этот момент перестала топать и запела лирическими голосами какую-то, по-видимому, самим же режиссером недавно выдуманную песенку. Ни фига себе, Идиот!
Ну что, без сомнения крайняя справа вполне заслуживала, хотя и не больше, чем средняя. И уж точно меньше, чем крайняя слева. Впрочем, тоже вполне заслуживала.
- Заслуживает, - согласился я.
- Слушай, - задумчиво, даже мечтательно проговорил Илюха, - я бы ее выписал.
- Чего, чего? - не понял я, потому что на самом деле не понял. - Чего бы ты сделал? Кого?
- Ну вот ее, крайнюю. Точно бы снял. Прямо здесь, со сцены.
В принципе, нельзя сказать, что мысль была недостойная. Хорошая была мысль. Не так, чтобы очень уж свежая, не у Илюхи, наверняка, первого возникшая, но совсем неплохая мысль. И я ее поддержал.
- А я ту, которая слева.
- Ага, - сказал Илюха, - правильный выбор. - Хотя я бы на твоем месте на средней бы остановился.
- Да нет, - возразил я взвешенно, - у левой волосы длинные. Я вообще на красивые, длинные волосы западаю.
- А, - согласился он, - ну да.
И сбился в паузу, но в какую-то напряженную паузу. Как-то слишком натянуто распрямилась у него спина да и лицо, вроде бы, потеряло расслабленность, особенно все тот же профиль. Только лишь губы пытались сосредоточенно шевелиться. Как будто подсчитывали чего-то.
- Чего-то я не понял, - под конец не согласился Илюха. – С какими длинными волосами? Откуда у нее длинные волосы, у крайней слева, когда она похоже подстриглась сегодня утром. Под мальчика. Под очень коротковолосого мальчика. Ей, конечно, может и идет, вон шейку выразительно выделяет, но не настолько, чтобы говорить о ней, как о длинноволосой.
Теперь я стал подсчитывать. Где право, где лево – я знал давно, с детства. Еще в первом классе я отпустил на правом мизинце не очень, но все же заметно выделяющийся остроконечный ноготь, и когда откуда-нибудь раздавалась команда, скажем, «направо», я ощупывал на своих руках мизинцы и поворачивался именно туда, где было колко. Так оно мне и втемяшилось с детства в голову, такой, надо заметить, приобретенный рефлекс. Так что, до сих тор я редко ошибаюсь в направлениях, к тому же ноготь на мизинце по-прежнему хоть незначительно, но заостренно выступает. Ну так, на всякий случай. Да и вообще, заострение на кончике руки в повседневной жизни порой может пригодиться.
- Знаешь что, стариканер, - подумав, прошептал я в ответ, - как-то мы по разному с тобой на жизнь смотрим. Не совпадает у нас видение жизни. Не во всем, конечно, но во многом. Например, в понимании географических полюсов – северного и южного, да еще востока и запада. На тебя, наверное, Курская Магнитная Аномалия сильные наводки оказывает. Ну а на бытовом уровне этот твой магнитный сбой приводит к путанице между правым и левым. Короче, это та что слева, выбранная тобой – совершенно отчетливо стрижена. А моя, уверяю тебя, уже не первый год волосы успешно отращивает. Ты приглядись.
Но Илюха не стал приглядываться к сцене, он, наоборот, стал приглядываться ко мне. Долго, внимательно, пристально. Настолько пристально – насколько хватало скудного освещения, достигающего нас со сцены.
- Какая такая, Амалия? - наконец поинтересовался он вопросительным от любознательности шепотком.
И тут же, не переводя дыхания, просто ткнул уверенным своим пальцем по направлению к длинноволосой певунье.
- Вот, видишь, - уже не сдерживал себя Илюша. - Видишь, - помахивал он своим указательным. – Она справа. Посмотри, убедись – справа.
Я посмотрел, убедился. Действительно, она была слева.
- Старичок, - успокоил я его, - ты не переживай. Это все от того, что у тебя в школе плохой учитель физкультуры был. Ты, небось, и на «первый-второй» плохо рассчитываешься. Ты присмотрись к своему пальцу собственному. Он на какой у тебя руке установлен. Видишь, на левой. И показываешь ты налево. А значит, девушка, на которую ты указываешь, с длинными, значит, волосами, она для нас слева стоит.
Конечно я был убедителен – вытянутый палец на левой руке беспомощно вслед за рукой опустился вниз. Взамен раздался расслабленный голос со снисходительным таким смешком.
- Лапуля, ты в зеркало на себя когда-нибудь смотрел.
- Ну... – предположил я.
- Что ну? Ты замечал, что право и лево местами меняются, когда они напротив друг на друга установлены.
Конечно, я все это давно замечал и не один раз. И вообще не хотел я спора, я хотел к трубочке разок приложиться и вернуться к внимательному просмотру спектакля.
- Старик, - сказал я миролюбиво, - у тебя загвоздка не только с «первым-вторым», по-видимому, но и с осями координат. Или, чтобы тебе понятнее было – с точками отсчета. Неправильно ты точки отсчитываешь. Тебе от себя отсчитывать надо, а ты, похоже, всегда от зеркала считаешь. И потому путаешь ты и себя, и меня. Ну нас-то ладно, ты девушек неправильно спутал, – заключил я и, изогнувшись очередной гибкой дугой, полез к старику за пазуху. Как всегда, губами полез.
А когда выбрался оттуда, добавил:
- Ну и что нам теперь с перепутанной девушкой делать? Раз она одновременно оказалась для тебя правой, а для меня левой?
- Придется тебе уступить, - посоветовал Илюха. - Раз до тебя доходит с таким трудом.
Но совет его мне не подошел.
- Ан, нет, - не согласился я. – Не может один и тот же человек постоянно приоритет получать. В смысле, и бутылку за пазухой, и девушку, замечу, все же крайне левую. Ты, давай, выбирай – или мне бутылку передай, или спорную девушку. Заметь, право добровольного выбора я предоставляю тебе.

Как ты считаешь, друг мой читатель, справедливое я требование выдвинул? Конечно справедливое. Вот и Илюха задумался. Потом засунул свой нос вместе с близко пристыкованными к нему глазами снова за лацкан пиджака и долго там ими всеми шарил. Видимо выясняя, много ли осталось в стеклянной емкости. И по тому, что он выбрал все же емкость, я понял, что оставалось еще достаточно. Так что во всех отношениях его выбор меня вполне устраивал.
- Ты, Толян, напористый все же очень, - сказал он, переводя взгляд на сцену, где группа театральной поддержки, успев не понятно когда сменить костюмы, снова пыталась разнообразить драматическое представление бодрыми танцевальными экзерсисами.
- Ладно, - согласился Илюха, еще раз сравнивая и переоценивая, - уступаю тебе крайнюю справа. Справа, заметь! Я на среднюю переметнусь. Расположение средней у тебя сомнений, надеюсь, не вызывает.
- Да нет, - ответил я разумно. - Средняя, она везде средняя, с какой стороны на нее не посмотреть.
- Ну и ладушки, - согласился Илюха, и мы уставились было на сцену, дожидаясь антракта, когда можно будет за кулисы.
Потому как не совсем было понятно, как их, этих двух гибких и лиричных девушек снять прямо со сцены. Нет, сложная это задача – прямо со сцены, проще антракта терпеливо дождаться. Но он все не наступал и не наступал.

А тут еще кто-то похлопал меня по плечу с тыльной его стороны. В общем-то, осторожно, даже можно сказать нежно, но вместе с тем настойчиво. Я обернулся.
Сзади, оказывается, были люди. Их был полный зал. Я не видел отдельных лиц, только блеск взволнованных глаз отовсюду. Просто много, несчетно много устремленных лучей, плавно огибающих мои плечи и растворяющихся в сценическом свете сафитов. Тоже ведь интересное зрелище – замеревший театральный зал, если, обернувшись, наблюдать за ним со стула установленном несколько впереди первого ряда. Я и не знал, что он такой – застывший, но живой.
Но тут мое плечо снова тронули, и я отвлекся от зала. На первом ряду, немного сбоку, совсем близко от меня сидели зрители, крайняя из которых и теребила мою плотно прикрытую одеждами плоть. Я вопрошающе округлил глаза, мол, я весь во внимании, мол, чем могу?
- Молодые люди, - пригнувшись ко мне совсем близко, чтобы шептать было удобнее, проговорила зрительница, - вы мешаете смотреть.
- Правда? - удивился я.
- Да, - констатировала она.
От нее, кстати, очень приятно пахло, чем-то свеже цветочным. Духами, наверное, - догадался я.
- Вы постоянно разговариваете. И мешаете.
- Мы больше не будем, - пообещал я.
И все, и конфликт был исчерпан. Я, во всяком случае, на это надеялся. Ведь в конфликте главное что? Главное его не развивать, не давать повода для развития, а тут же полностью исчерпать. Я вообще человек не скандальный, более того, не люблю я их, и потому не только не ввязываюсь, но и вообще способность природная у меня нейтрализовывать скандалы на корню.
Но зрительница сзади, та, которая на первом ряду оказалась, она, видимо, мое благодушие за слабость характера приняла. Мол, раз так быстро пошел на попятную – значит, нестоек. И тут же стала развивать свой первоначальный, как ей казалось, успех.
- И не крутитесь вы постоянно. Постоянно вы к соседу своему наклоняетесь очень низко. И плохо из-за вас видно, когда голова у вас как шальная ходуном ходит.
Что мне было делать. Я конечно мог снова обмануть женщину, и снова пообещать, что не буду наклоняться к соседу. Но я не люблю обманывать. Вообще не люблю. А не наклоняться я тоже не мог. Хотя бы иногда необходимо мне было наклоняться, ведь спектакль находился в самом разгаре, и не мог я свой собственный баланс нарушать.
- Да вы знаете, - сказал я тоже, как и она, шепотом, - не могу я не наклоняться. Муся очень волнуется, и надо мне успокаивать ее иногда.
Настала пауза. Между мной и женщиной настала. На сцене же никакой паузы не было, там все продолжалось как прежде: и монологи главных героев, и сопутствующие им песенки и танцы группы театральной поддержки, которая, кстати уже на одну свою треть была разобрана мной и Илюхой. Впрочем, она об этом пока не знала.
- Понимаете, - продолжил я доверительно, наклоняясь для шепота к самому женскому уху, из которого она действительно пахла совершенно головокружительно. – У него там, - я кивнул на своего соседа Илюху, - за пазухой котенок маленький. В основном спит, но когда просыпается нервничать начинает. Вот, я ее и глажу, и шепчу на ушко, всякие разные добрые слова.
Я вдруг сбился, очень уж мне захотелось добавить «вот, как вам сейчас». Ну, а раз хотелось, то и добавил:
- Вот, как вам сейчас.
- А что же ваш товарищ сам не может его гладить и успокаивать? – вдруг задала вопрос чудесно пахнущая женщина.
Но не только пахнущая. У нее еще обнаружилось сильно горячее дыхание, и оно – это дыхание – било теперь в ушную раковину уже мне, и ввинчивалось в меня по слуховым каналам прямо в мозг, и шевелило там что-то, согревая.
- Да она, Муся, котеночек в смысле, меня по руке чувствует. У меня рука успокаивающая очень, особенно левая, особенно середина ладони. Я вообще, как коснусь ею кого, так всю ненужную заботу и снимаю.
Зрительница вдруг резко отстранилась, недалеко, только лишь, чтобы заглянуть мне в глаза и в лицо, конечно тоже. Ну, а мне в ее. Что сказать – хорошая была зрительница, пахла приятно и шепот горячительный – что, в конце концов, еще человеку надо от женщины, сидящей рядом в театральном зале?
- А зачем вы его в театр принесли, котеночка-то? - задала она, наконец, неожиданный вопрос.
Который быстро загнал меня в тупик. Я то думал, скажу: «котеночек за пазухой», и довольно, и дело с концом. Кому, какая разница, от чего да почему? А тут тебе, нате: «зачем котенок в театре?». Да кто ж его знает – зачем. Вот и оказался я, загнанный, в тупике.
Но одно дело я, другое – мой обостренный театральным представлением, да еще и коньяком ум. Знаете, со всеми бывает порой, когда ты или усталый, или, допустим, не уверенный до конца, и ум теряет резвость и стройность, и порой сам не понимаешь: ну что с таким умом делать, как им отвечать делово, веско и еще, чтоб проникновенно. И напрягаешься ты, и выдавливаешь из себя жалкие поползновения, и сам понимаешь: что не то, не то...
А бывает как раз наоборот. Бывает, когда ум свободен и изобретателен, и не нужен ему твой контроль и вообще ты сам ему не нужен. Потому что он сам по себе, а ты сам. И творит тогда он, твой ум и правит, и ты отойди в сторонку, не вмешивайся – он сам в твои уста слова вложит. А тебе останется только их проговорить, ну и пользоваться потом их результатами. Если потребуется, конечно.
- Так как же его, маленького, одного дома оставишь. Жалко ведь, изведется весь от одиночества, – обратился я к женщине за сочувствием.
И не только словами обратился, но и голосом, и дыханием тоже, расположенным, ну прямо впритык к дырочке в ее благоухающем ушке.

Вообще, хочу еще раз повторить – жизнь существенно сексуальнее, чем мы о ней думаем. Да, да, наша повседневная, казалось бы, обыденная жизнь. И тем, кто научился чувствовать ее возбуждающее напряжение не только по угнетающе простым порнографическим сценам из домашнего видика, а по едва различимым, да и то лишь для внимательно глаза, но постоянным везде и всюду присутствующим намекам – для тех счастливцев она, жизнь, значительно пятнистее и разноцветнее.
И потому призываю я вас обоих, и тебя, друг мой читатель, и особенно тебя, подруга читательница – не пробегайте по ней поспешным, невнимательным взглядом. Попридержите взгляд, да и не только взгляд, все остальное тоже попридержите. И оцените ее, жизнь, и ее нескончаемую   сексуальность, которая, повторяю, везде – в движениях, во взглядах, в походках, в случайных касаниях, ну и в запахах, конечно, тоже. Оцените – сразу больше сил после работы будет оставаться.

Не знаю точно, что подействовало на мою шепотливую собеседницу, но что-то подействовало. Может быть, мой искренний голос, может быть им выносимые наружу слова, а возможно, наоборот – котенок за пазухой у Илюхи. Но она сразу заметно потеплела.
- Бедненький, ему ведь там тесно, - сказала она возможно и о котенке. А может быть о ком-нибудь еще.
Вообще не понятно было, почему она к предполагаемой Мусе – котеночку девочке – обращалась в мужском роде. Может для эмоциональных женщин, часто посещающих театр, жалость и сопереживание – они в основном в мужском роде выражаются? Не знаю, не спрашивал ни у кого никогда.
- Да, - ответил я жалостью на жалость, - за пазухой тесно и темно.
- Он голодный, наверное, к тому же, - не только сочувственно, но даже как-то мечтательно предположила зрительница.
Вообще напомню, что мы по-прежнему составляли своими головами замкнутую цепь – губы-ухо-губы-ухо – и в основном все сказанное нами по данной цепи распространялись. И надеюсь, особенно не тревожили никого. Может быть, только артистов на сцене, потому как я уже давно затылком повернутый к ним сидел. Но артист – он на то и артист, чтобы в роль входить, а войдя, абстрагироваться от действительности без остатка. И не замечать ее.
- Да нет, - продолжил я приятный диалог, хотя цветочный, надушенный запах несколько притупился от частого моего вдыхания. - Муся не голодная. Мы там ей специальную бутылочку установили с молочком. Ну, к подкладке пиджака прикрепили. И она из нее, из бутылочки пьет, когда просыпается.
- Как же он из бутылочки пить может? Котеночек ведь, они же лакают.
Надо же, подумал я. Мало того, что у нее сердце чуткое и жалостливое, так еще и ум – бойкий и пытливый. Небось, техническое образование получила, а театр – это так, для удовольствия. Иначе, как она сообразила про лакать. Вот так, сходу, налету.
- Да мы в бутылочке такую трубочку установили, - тоже налету, хотя и не вполне правдоподобно предположил я, - соломинка называется. Она из нее молочко и потягивает.
- Как же? – все же не поверила мне сразу женщина. – Для этого надо губы... - она, по-видимому, искала слово, но не нашла. Да и не ее в этом вина, сложно для такого движения губ правильное слово подыскать. - ...Вот так сделать.
И хотя я не видел, но легко догадался, что именно она сделала со своими губами.
- Да, - согласился я, - надо. Но мы долго тренировали Мусю. Они, кошки, знаете, такие сообразительные, особенно когда дело о еде долго заходит. Долго и регулярно. Вот и Мусе пришлось приспособиться, наконец.
Она снова отстранилась и снова заглянула мне в глаза. Что она хотела там найти – насмешку, веселье, шутку? Но их там не оказалось. Ничего кроме внимательного, долгого, искреннего взгляда в ответ.
- Да вы шутите? – предположила она недоверчиво.
И тут мне в голову пришла приятная мысль. У каждого ведь так бывает, что приятные мысли в головы приходят. Вот и у меня произошло.
- А вы сами посмотрите, - предложил я. – Вот и убедитесь.
- А можно? – не поверила она возможности.
- А то нет, - ободрил я ее. – Давайте, мы с вами местами поменяемся, вы и убедитесь. Вы даже сможете погладить ее, Мусю, но только осторожно, ласково, чтобы не разбудить. Она спит, по-моему, сейчас.

Ведь почему мысль мне приятной показалась? Потому что старик Белобородов на последние пять минут крепко отвлекся и от меня, и тем более от окружающего зала, про который он вообще вспоминать забыл. Прочно его, видимо, прихватил сюжет классической пьесы, а может и девушка из группы театральной поддержки – не будем гадать. Но так или иначе взгляд Илюхи был устремлен только вперед – он даже не заметил, что я уже как несколько минут к животику его выпуклому, с торчащей из него трубочкой, не припадаю.
Так что, подумал я, он и не заметит подмены на соседском кресле. Ну, а что дальше произойдет, когда подмена совершится – этого я не знал. Но не против бы был посмотреть.
- А удобно ли, - засомневалась, было, соседка из первого ряда.
Но я даже не ответил, а только развел руками и закивал. Мол, о чем речь, конечно, все в порядке вещей.
В принципе, вся предстоящая операция не выглядела совершенно безопасной. В Илюхе я, в общем-то, не сомневался, и не к таким удивлениям чувак приспособлен был жизнью. А вот, что от женщины благоухающей ожидать, я, конечно, не знал – мало ли как непроизвольно она себя повести могла столкнувшись с реальностью. К тому же, театр, спектакль, даже не первый ряд, а еще ближе.
И, тем не менее, прыгают же люди с парашютом. И на медведя, хоть и не видел, но читал, нападают без огнестрельного. То есть, риск – он как раз и будоражит. Ну и то, что предстоящую развязку предвидеть было невозможно, сам факт непредсказуемости как раз и добавлял. Точно смотришь в первый раз пьесу и не предполагаешь, что там дальше драматург напридумал, а режиссер воплотил. Ну, прям, как Идиота в модном театре.
- Давайте тихонечко местами меняться, - переходя от слов к делу, предложил я застенчивой женщине, и она согласилась.
Хотя и жалко было мне вот так терять ее по собственной воле – не вдыхать более ее аромата и не тереться щекой о кончики ее ухоженной прически. Но надо было выступать в рамках жанра, и я выступил. И мы тихонько поменялись местами, низенько-низенько приседая почти что до самого пола. Так что даже со сцены это мелкое зрительское колыхание различить было почти невозможно. Вот и Илюха ничего не различил и не почувствовал.

Так я оказался на первом ряду, откуда все было видно также хорошо, как и со стула, и даже лучше. Потому что помимо сцены с привычными уже давно актерами, передо мной возникли еще две головы, одна – ничего не подозревающего и увлеченного искусством Илюхи, другая – женщины, ожидающей погладить котеночка и убедиться, что он умеет пить молочко из трубочки. Но котеночка не было и пользоваться трубочкой он не умел. Хотя сама трубочка являлась полнейшей реальностью.
Дальше... Я не очень знаю, что было дальше. Потому что видеть я мог лишь повернутые профили двух очевидно изумленных лиц, а вот слова до меня вообще никакие не доносились. Доверять же последовавшему позже к ночи рассказу старика Белобородова можно конечно, но не до конца. Не то что он что-нибудь мог присочинить или перепутать, но в любом случае за точную, стенографическую документальность я ручаться не стану.
Поэтому я расскажу то, что наблюдал сам. Сначала женщина на стуле напряженно смотрела вперед, на сцену. Видимо, ее все же охватила неловкость, и тот факт, что Илюха не замечал ее присутствия, ее, по-видимому, беспокоил – ну, не знала она как прервать его театральную сосредоточенность.
Так продолжалось минуты две и в конце концов она решилась, и осторожненько тронув своего нового соседа за рукав, обратила на себя его внимание. Он повернул голову, посмотрел, снова посмотрел и задумался. Глубоко, надолго. Так они и оценивали друг на друга взглядами. А потом женщина, это я сам видел, все же зашевелила в темноте губами. И после этого шевеления Илюха задумался снова.
Потому что, если верить его рассказу, а ему хочется верить, то расслышал он приблизительно следующие слова:
- Простите, - вежливо попросила женщина, и все лицо ее сдвинулось в смущенной, чуть извиняющейся, но очень приятной, такой, по-человечески доброй улыбке, - можно вашего котеночка погладить?
И сама женщина, и ее благоухание, и быстрый взволнованный шепот, и особенно упоминание про котенка, которого ей так нужно было погладить – все это как раз и ввело Илюху в состояние глубокой задумчивости.

- Понимаешь, старичок, - говорил он мне несколькими часами позже, - либо, думаю, перевалил я через баланс незаметно как-то. Хотя вряд ли, конечно, такое. Либо, передо мной часть театрализованного представления, режиссерская такая находка. Типа, включение зрителей непосредственно в действие спектакля. Ведь модерновый «Идиот» перед нами, и от ихней идиотской модерновости еще и не такого дождешься.
Но даже если и попался я на режиссерский крючок, то все равно многого не понимаю. Например, думаю, ведь еще совсем недавно на этом стуле ты подразумевался, почему же там внезапно обнаруживается совершенно чужая для меня женщина? Которая к тому же просит искреннем голосом котеночка погладить. И дергает при этом за рукав. Тут я, конечно же задаюсь вопросами: кто она, и что за котеночек у меня такой завелся втихаря?
Да и вообще, почему она тебя подменила? Зачем? Да и где ты? Потому как не мог я ошибиться - она была точно не ты. Да и ты никогда не был ею. Она вообще никак на тебя не походила, да и пахла совсем по-другому. Что я не знаю тебя, старик, ты совсем не так пахнешь. И про котеночка ты бы не стал просить, к тому же так искренне. Да и где он, котеночек-то?
Короче, мне время потребовалось, чтобы реальность от вымысла отделить.

В общем, если глобально, перед Илюхой простирались три пути, прям, как перед тем рыцарем на распутьи. Первый, сказать, что котеночка погладить можно, и потом выдать что-нибудь за котеночка. Второй путь – сказать, что котеночка погладить нельзя, не уточняя. Просто нельзя – и все.
Но был еще и третий выход – отвлечь женщину от котеночка. От самой мысли о нем. И направить ее в здоровое, уравновешенное русло. И именно его выбрал недоумевающий, но не потерявший разума Илюха.
- А откуда вы про котенка узнали? - осведомился он осторожно.
- Так, ваш приятель мне и рассказал, - доверчиво призналась женщина.
- А где он приблизительно вам рассказал? В каком месте? В смысле, где он сам сейчас?
- Так, мы с ним местами поменялись, - еще раз призналась она. – Вон он, сзади сидит.
- А.., - понимающе протянул Илюха и обернул ко мне свою сообразительную голову.
Я приветливо помахал ему ладонью, левой, именно той, которая так удачно снимает напряжение. И еще, вдобавок, улыбнулся, но не просто, а очень открытой улыбкой. Но ответной Белобородовской улыбки так и не дождался.
- Как вы говорите, вас зовут? – спросил он у женщины.
- Вера, - ответила та откровенно.
- Так, что вы, Вера, планировали с котенком сделать? – снова оттянул время Илюха.
Но Вера, почему-то не ответила, а только лишь пожала плечами. А потом Илюха наклонился к ней, прямо к уху, как я сам еще давеча, и стал долго, настойчиво вдыхать ее запахи, которые еще давеча я сам вдыхал, и что-то шептать вперемешку со вдохами, как сам я еще давеча шептал вперемешку.
А потом случилось так, что минуты через две после его интимного выступления на ушко, Вера кивнула согласно и выгнула свой, не скажу очень гибкий, но вполне обтянутый в нарядную кофточку стан по направлению к Илюхиной запазухе. И даже склонила подозрительно низко свою голову – именно так, как еще давеча я сам склонял. И долго потом не выпрямлялась.
В принципе, такую заурядную развязку можно было предвидеть заранее, но я ее в пылу азарта не расчитал. Ну, и кто ж кроме меня теперь виноват!

Я в некоторой растерянности глянул налево, но там кроме узкого прохода ничего не оказалось. Потом направо – на соседнем сиденье располагалась еще одна зрительница, которая смотрела на меня вполне доброжелательно. Я кивнул в знак приветствия, а она мне улыбнулась в ответ.
- Это ваша подруга? – кивнул я на Веру.
- Ну да, - подтвердила моя новая соседка и добавила тут же, поясняя, - мы вместе в театр пришли.
Я снова кивнул, соглашаясь.
- А чего вы там, ребята, пьете? – спросила она теперь уже меня.
- Что? – не понял я сразу.
- Ну, вы там пьете чего-то. У вашего товарища что-то за пазухой, ну, бутылка какая-то.
- Ну да, - не нашелся, как обмануть ее я.
- Так чего там?
- Коньяк, - пришлось сознаться мне.
- Мы так и думали, - обрадовалась Верена подруга. – Вообще-то Верка тоже хотела с собой прихватить, все говорила, что невозможно спектакль да без коньячку. Но я сама виновата, неудобно, знаете, казалось – на первом ряду, да прямо перед сценой. А как на вас посмотрели, так просто обзавидовались обе. Верка даже обиделась на меня. А потом говорит, что надо бы с ребятами, с вами, в смысле, познакомиться. Так как вы, наверняка, угостите.
Почему-то мне стало грустно. Я вообще, когда сталкиваюсь с цинизмом жизни, всегда грустить начинаю. А расчетливость, тем более преднамеренная – есть самый печальный цинизм. Я снова посмотрел на Веру. Она уже оторвалась от Илюшиной запазухи и с удовольствием наблюдала за сценой. А я помимо сцены, как все остальные, наблюдал ее затылок и думал, что слабак я.

Да и не только я. Мы все, мужики, слабаки. Потому что, ну что ведет нас по жизни? Ну логика, ну здравый смысл иногда, ну еще иногда, хотя и не всех, желание выпить, перемешанное с другими врожденными от природы инстинктами. Но разве можем мы, наделенные лишь скудным таким арсеналом, соперничать с женщинами, которым и логика, порой, за примитивностью своей ни к чему, и здравый смысл только в обузу?
Нет, не можем! Потому что переняли они от природы всю бесконечную мудрость жизни и впитали ее. Плотно впитали, на самом глубоком клеточном уровне, и пропитались насквозь. От того и живут дольше, и стихийные бедствия лучше переживают, и вообще доминируют во всей жизни над нами, начиная с постели и заканчивая хозяйством. Или наоборот – начиная хозяйством и заканчивая постелью.
При этом еще ухитряются вид сделать, что не нужно им это утомительное доминирование, что все оно ради нас самих делается. А это самый изощренный прием – убедить того, кому не надо, что ему очень даже надо. Люди вон, для наработки такого навыка во всяких разных бизнес университетах пол жизни проводят, тренируются. А они запросто используют, нехотя, просто исходя из природного своего умения.

То есть, не жалко мне, конечно, ей коньяка, я вообще делюсь с легкостью. Но обидно ведь, что вся моя остроумно затеянная затея так безнадежно разбилась о ее каменный расчет и предусмотрительность. Ну что сказать, молодец, Вера. И подруга ее тоже, наверняка, молодец, просто не повезло ей немного – с самого начала села на неправильное место. И потому я снова обернулся, снова наклонился к ней поближе и снова прошептал:
- Да вы не волнуйтесь, сейчас антракт объявят, мы и вам нальем с удовольствием.
Она кивнула с пониманием. От нее тоже, надо сказать, пахло. И тоже, скорей всего, духами.

Кстати до антракта оставалось совсем не долго, и он скоро наступил. Шумный он оказался, многолюдный. Мы с Илюхой тоже походили бы, на людей посмотрели, себя бы кое кому показали, но мы не могли. У нас были дела. Мы рвались за кулисы. Сначала мы, впрочем, как и обещали обслужили Веру с подругой, в смысле, частично заполнили им принесенные из буфета стаканчики, а потом двинулись внутрь театра.
Но нам там воспрепятствовали.
- Вы куда? - спросили нас строгие женщины в театральных жакетках.
- У нас встреча назначена, - предположил Илюша.
- С кем? - бдительно спросили женщины, и еще плотнее сдвинули и без того плотные ряды, так что даже щелочки между ними не намечалось.
- С кем у нас встреча, Анатолий? – поинтересовался у меня Илюха, как будто я знал.
Но я не знал. А вместо ответа я извлек из нагрудного кармана театральную программку у неспешно прошелся по ней указательным пальцем, отыскивая имена отобранных нами артистов. То есть, артисток.
- А вот, - наконец разобрался я, - с Анастасией и Натальей.
Я мог конечно и по фамилиям, но по именам получалось как бы сподручнее.
- А по поводу чего у вас встреча? – недоверчиво поинтересовались все еще насупившиеся женщины. Среди которых, кстати, почему-то отсутствовала Марина Семеновна. Может быть, ее уже успели уволить за самовольную установку стульчиков впереди первого ряда.
- Что значит, по поводу чего? – не понял Илюха. – Анатолий известный журналист из «Комсомольских Известий», и мы хотим взять у девушек интервью. – Дамы в жакетиках не пошевелились. – Анатолий, кстати, ляурят престижной журналистской премии имени Тадеуша Живчика.
Я снисходительно улыбнулся теткам, заведомо прощая им незнание про премию имени Тадеуша.
Тут они, конечно, отошли сердцем – всегда у нас ляуряты заслуженное уважение вызывают. И доверие, кстати, тоже. Но вот Илюха, так как ляурятом пока еще не оказался, доверия вызвать не мог.
- А вы кем являетесь? – заподозревала его одна из самых крупных служительниц храма искусств, напирая на Илюху жакетиком.
- Я?! – зашелся в возмущении Илюха. – Я?! – он даже покраснел от натуги, потому как сам точно не знал еще, кем он являлся. Впрочем, пока краснел, успел разобраться.
- Да я фотокорреспондент. Я фотографии Натальи и Анастасии организовать собираюсь. У вас там, кстати, в гримерках, как с освещением? Яркое? А то у меня оборудование светочувствительно очень.
И он похлопал себя по пиджаку в районе груди, который совершенно откровенно оттопыривался, в смысле, не прилегал плотно к обернутому в светлую рубашку телу. А поди ты, разберись через пиджак, что там именно схоронено – наполовину уже добитая плоская бутылка коньяка или же, не менее плоское, фотографическое оборудование. Нет, не разберешься.
Жрицы театра, эти суровые весталки в поношенных фирменных жакетиках, казалось, заколебались. Казалось, еще один нажим и пробьем мы их отчужденность, и достигнем мы святая святых – Анастасию с Натальей, и может быть даже возьмем у них интервью. Хотя интервью все же выглядело маловероятным.
Но не хватило у нас самой малости, видимо где-то по дороге растеряли мы частично напора и страсти. А без страсти, какие тут прорывы.
- Нет, нельзя, - опомнилась от первого шока самая крупная из весталок и снова наступила на Илюху. – Григорий Маркович строго наказал никого в антрактах за кулисы не пускать.
- Как так? - растерялись мы от неудачи. – Как же с производственным журналистским планом. Нам надо ответственному за выпуск материал к сегодняшнему вечеру сдать.
- А не знаем мы ничего про вашего ответственного, - отвечают они нам хором. - У нас свои ответственные. И они не менее отвественные, чем ваши отвественные.
Короче, начался поголовный саботаж. А Илюха саботаж не любил, и если бы жил во времена революционных событий, то из них бы, из саботажников – ну понятно, чего бы он из них сделал.
А тут у него как бы затмение началось.
- А вызовите к нам Людмилу Арнольдовну, - бросил он первое знакомое имя. Имя произвело впечатление, но не до конца.
- А она уже уехала, - раздалось нам в ответ выстрелом, можно сказать, в спину.
Мы задумались на секунду и решили все же рискнуть.
- Ну, тогда нам Григория Марковича позовите, пожалуйста. – Хотя мы точно не знали, кто такой этот самый Григорий. Хотя и догадывались.
- Он просил его не беспокоить. Ни при каких обстоятельствах. Он очень занят новой мизансценой, - взорвалось осколочно прямо под ногами.
Не наши ли девушки, Анастасия с Натальей, занимают его в данной мизансцене, забеспокоились мы с Илюшей. Но пока лишь про себя забеспокоились.

В общем, все наши надежды рушились просто на глазах. И мы были бессильны. А что с человеком от бессилия происходит? Звереет человек от бессилия. Особенно Илюха! Хорошо, что я рядом оказался. Я и оттащил его обратно в буфет.
- Старик, - обратился я к нему дипломатично, - подумаешь не пустили. Мы их после спектакля подстережем. – Я имел в виду и Анастасию, и Наталью.
- Да, да, - согласился Илюха, - я их подстерегу, прям здесь, у театра, в переулке. И они все по очереди больно поскользнутся на скользком весеннем тротуаре и ушибут коленки и прочие суставы при падении. А та, что мне палец на ноге отдавила – она еще и шейку бедра себе ушибет, - цедил он из себя злобно, имея в виду как раз не Анастасию с Натальей, а других женщин. Значительно более старших по возрасту, имен которых мы не знали и не могли знать.
Тут к нам подлетели Вера с подругой – веселые, жизнерадостно возбужденные, с надеждой ожидающие второй акт. Но Илюшу их общительность именно сейчас, именно в данный момент не тронула.
- Ну, хорошо, - пригрозил он, - не хотели по-простому, будет по-сложному. Но все равно будет!
И он уже не взирая ни на кого, в сердцах достал из запазухи бутылку, которая оказалась уже на две трети прозрачной, и тут же на глазах у  публики заглотнул прямо непосредственно из горлышка. Во всех его движениях читалась решимость, и я подумал, что не зря нас в школе на героических примерах учили все же. Вот оно, где обучение сказывается.
Потом твердым шагом он двинулся к стойке буфета и, не скупясь, загреб толстенькую стопочку бумажных тарелок, плотненьких таких, которые даже бутерброд с колбасой солями удержат – не прогнутся. Зоркая служительница буфета, однако, без труда обратила внимание на стопочку.
- Вы куда? - всполошилась она. - Мужчина, куда вам столько тарелочек бумажных. Положите на место! Положите, положите.
Илюха был не просто зол – очень зол. Он вообще мог не отвечать, мог не обращать внимание, и никто бы его не осудил, во всяком случае я. Но джентльмен – на то им и является, что он не может оставить женщину без внимания. И Илюха обернулся, и не оставил.
- Да знаете, - нарочито громко на все небольшое помещение буфета известил бдительную буфетчицу Белобородов, - у моей жены, как бы выразиться..., - он выдержал паузу, подготавливая деликатное слово. – Менструация у жены началась слишком неожиданно. Я ожидал через три дня, а произошло преждевременно. Прям, не уследишь. И очень обильно, как сами знаете бывает иногда. А тампонов с собой в театр не захватили, упущение, конечно, с моей стороны. Ну, не подумал я про тампоны. И что теперь делать в самой середине театра с неприкрытой менструацией, не покидать же его, не досмотрев. Вот нам тарелочки и понадобились, они же плотненькие, бумажные и впитывают хорошо, - заключил Илюха на одном дыхании.
И пока он покидал помещение буфета со стопкой плотных бумажных тарелочек, все присутствующие провожали его не только с сочувствием, но и с пониманием. А некоторые женщины, те которые со спутниками присутствовали, назидательно поглядывали на своих спутников: вот, мол, смотри, какие мужчины заботливые попадаются. Понимающие и заботливые. И даже буфетчица, которая в душе тоже была женщиной, вполне, как оказалось, смогла понять другую женщину. Тем более ее супруга.
А я стоял, смотрел, слушал и новая волна зависти замыкалась на мне. Вот, смотри, думал я, вот где она, психология в практике, вот где чутье, понимание людей, куда мне с моими кошечками примитивными. Учиться мне еще и учиться. И я бросился, было, за учителем. Но меня обогнала Вера с подругой.
- Так ты женат, - бросила ему одна из женщин на ходу. Если не с презрением, то с пренебрежением бросила. – И она еще к тому же в театре. И у нее еще началось... - она не знала, как закончить. - А ты! - Все же закончила она.
Я удивился: неужели, тот факт, что она склонялась к трубочке, пускай и в непосредственной близости от Илюхиного живота, дает ей право на такие открытые обвинения.
Но тут ее перебила подруга. Она подошла вплотную к Илье и молча протянула руку, на ладони которой что-то поблескивало округлым, привлекая мое внимание.
- Возьми, - сказала она тихо и проникновенно. – У меня оказался с собой, последний. Я думала, мне самой пригодится. Но, видимо, тебе нужнее.
И она постаралась вложить в Илюшину руку свой последний тампон.
Согласитесь, трогательная получилась сцена, потому что не каждая женщина способна на такое. Но если кто и способен, то только женщина.
- Да нет, - остановил ее щедрую руку Илья, он даже помягчал на глазах от простодушного женского участия.
- Ни к чему это. Нет у жены никакого менстра. И жены нет. Выдумал я про жену и про ее менстр. Просто мне много тарелок нужно для второго акта. План у меня. У вас, девушки, кстати, фломастера не найдется.
Фломастера у них, как ни странно, не нашлось. Но нашелся косметический карандаш для подведения ресниц, или для чего там подведения – не знаю точно, никогда не подводил. И он тоже мог писать вполне жирно, никак не тоньше фломастера. И они, Вера с подругой, с легкостью пожертвовали его Илюше, ну, хотя бы, из благодарности за отсутствующие месячные.
- Ты чего делать-то собираешься? – поинтересовался я, пытаясь поспеть за ускоренным шагом моего товарища.
- Раз они, церберы, ограничили нашу свободу передвижения в антракте, - бросил он мне на ходу, - то свободу нашего слова во втором акте мы им ограничить не позволим.
- То есть, переходим, от дела к слову? – не удивился, а скорее уточнил я.
- К печатному, - прищурился мне в ответ Илюха.
- Театральная стенгазета? - откликнулся я с поддержкой. - Из искры, да возгорится пламя.
- Да, да, батенька, - неумело програссировал на согласных Илюха. – Принеприменнейшим образом возгорится. Девчонок мы снимем прямо со сцены.
- Анастасию с Натальей? – уточнил я.
- Именно их, - подтвердил Илюха и снова двинулся вниз по узкому коридорчику прямо туда, где приосанились прямо у сцены наши пока что пустующие стулья.

- Итак, - провозгласил Илюха, когда зал расселся, затих и притух светом. – Что делать понятно: будем писать не тарелках разные слова и показывать их Насте и Наташе. Таким вот сигнальным семафором. Ты, старик, на второй акт сигнальщиком назначаешься. В принципе, нашу переписку никто из зала даже и не заметит, так как мы спиной к залу. Вопрос в другом – что именно будем писать? Какие нам слова верные подыскать, чтобы до ихних сердец достучаться.
- Да, - согласился я, - надо чтобы было кратко и емко. Кратко, потому что на тарелках много не поместится, а емко, чтобы... - Я подумал, как мотивировать емкость, и решил, что ее мотивировать не надо. Емкость всегда хороша.
- Ну вот, давай, думать. Это, Толяныч, как раз по твоей части, в смысле слов и выражений. Давай, создавай новую литературную форму, новаторскую даже. Как бы ее назвать?
- Роспись по блюдцу, - предложил я.
- Да хоть так, - одобрил Белобородов и мы стали думать над новой формой.
А пока мы думали уже и спектакль начался, и актеры вывалили на передок сцены и снова принялись представлять. А потом и наша любимая группа поддержки показалась на заднем плане в таких свободных материях, через которые, когда они стройно расставляли ноги или, наоборот, воздымали руки, прожекторный свет выбивал совершенно отчетливые детали контуров тел. Но и не только контуров.
И так все там под материями было виртуозно, что нам с Илюхой приходилось все чаще пригибаться к трубочке, из которой лилось все мельче и жиже, потому как подпивали мы, видимо, уже самое дно. Впрочем, думать стало значительно легче. Хотя, к чему думать? - трясти надо. И мы затрясли.
Сначала текст надиктовал я, а Илюха его записал. На одну тарелочку не уместилось пришлось перенести на вторую. Так он их обе и держал в руках, вплотную прижатых к своим грудям, и действительно сейчас напоминал семафор, мигающий, впрочем, из всех своих фонарей лишь белым светом. Ну, немного, может быть, вперемешку с черным косметическим карандашом.

«Наташа, - гласил неискушенный, но без сомнения завлекающий текст. - Я режиссер Московского Камерного Театра Галины Сац. Позвоните мне по телефону 287-08-71. У меня для вас и вашей подруги Насти имеются свободные камерные роли. Пожалуйста, топните правой ножкой, если согласны».

Все это сигнализирование происходило, напомню, приблизительно в метре от передового строя артистов на сцене и не могло не внести замешательства в их и так не стройные ряды. То есть, из глубины зала его, замешательства, может и не видно было, но повторю, старайтесь, друзья, приобретать билеты на первый ряд – оно того стоит.
Вот и тогда, те кто сидел поближе, не могли не обратить внимания, как завращались испугано глазные яблоки у передних артистов, как мимика их стала резче и отрывистей, а движения растерянней. Самые наученные жизнью зрители, наблюдая непонятное артистическое волнение, стали втягивать ноздрями – уж не горим ли, не пора ли самим наутек. Иначе, откуда такое замешательство на сцене. Но Наташа правой ножкой все не топала и не топала.
- Не отработало, - покачал головой Илюха, - не правильно ты старик, все это придумал про Галину. И не Галиной ее зовут, наверное. С чего ты взял, что Галина? Да и не Сац, совсем. Откуда ты вообще такой театр взял? Выдумал с ходу, что ли? Плохо выдумал. Неправдоподобно. – Я лишь пожал плечами. – А главное прагматично очень, зрелая девушка на такую пустышку не подцепится. Тем более Наталья. Где чувства, на которые откликнуться хочется? Надо, старик, психологичнее, чтобы за живое брало, чтобы по-человечески было, по-душевному. А не так коммерчески скупо, как у тебя.
- Ну да, - не злобно огрызнулся я, - тебе, главному режиссеру, Галине Сац, конечно, виднее.
- Да, надо что-нибудь, чтобы за душу девушек взяло. Чтобы проняло до слезы. На, держи карандаш.
И я взял, и написал с подачи камерного режиссера:

«Уважаемая Настя, через два дня я должен отбыть назад в полк. Хотя я и отвечаю за механизированную часть полка, вообще-то я человек сердечный и чуткий. Пью мало, если и курю, то почти не затягиваюсь, зарплата стабильная, интересы разнообразные, но ориентация, не волнуйся, традиционная. Давай, завтра вместе в филармонию сходим. Там хор будет петь. Если согласна, то крутани бедрами против часовой стрелки».

Текст получился длинный, на двух тарелочках не вышло – пришлось на трех. Держать все три, так, чтобы они отчетливо бросались в глаза артистам, было неудобно – рук-то всего две. Так что я средний бумажный кругляшек прихватил губами, свесив его вместе с подбородком резко вниз.
На кого я был похож – на семафор, светофор, мишень для стрельбы из лука, просто на кретина с бумажными тарелочками в конечностях? – не знаю, так как себя со стороны наблюдать не мог. Но могу ручаться, что артисты, начали получать от нас с Илюхой неплохое удовольствие.
Во-первых, они наверняка поняли, что мы не опасны – ну в смысле, что у нас огнестрельного оружия при себе нет, да и холодного, наверное, тоже. И что на сцену мы не выбежим. Ну и успокоились немного. Хотя я, например, зная Илюху, в последнем до конца уверен не был. А потом – они просто напросто оценили. Текст оценили и ситуацию, и вообще – оценили. Они же артисты – люди на тексты и ситуации отзывчивые. 
Кто-то, что опять не было заметно, если не с близи, заглушил хохоток в кулачок ладони, поперхнувшись как бы, кто-то отвернулся от зала, чтобы спрятать непроизвольную улыбку. Но глаза у всех у них заметно повеселели, они даже несколько повыходили из заученных ролей, что опять же придало жизни всему спектаклю. Хотя Анастасия никак не крутила бедром против часовой стрелки. По часовой, может, и крутила, а вот против - нет.
И снова обидно нам стало с Илюхой – столько тарелок извели, а все без толку.
- Думай старик, - предложил он, - чем таким их можно прельстить, чтобы не смогли сдержать они своей строгой актерской дисциплины?
И я придумал:
- Угрозами и шантажом, - догадался я.
И Илюха ничего не ответил, только признательно пожал меня за мое мускулистое предплечье.
Мы быстро накропали текст – каждый свой. Хватило одной тарелочки, на меня одну и одну на моего литературного подельщика.

«Если Наташа прям сейчас не топнет ножкой, а Настя не крутанет бедром, я начну подпевать вслух. Громко. А может быть еще и танцевать», пообещал Илюха.

«Мы мирные люди, но наш бронепоезд...», как ответственный за механизированную часть полка, сделал я свое самое последнее предупреждение и завершил цитату из далекой песни многообещающим жирным многоточием.

Вообще-то артисты уже давно не спускали с нас глаз, в ожидании, видимо, новой симпатичной провокации. И я их понимаю – не сладкая у них жизнь – все развлекай, да развлекай население. Нет бы их самих кто развлек. А тут их развлекали, да еще как. Они уже не очень реагировали на спектакль – в основном на нас. И реагировали хорошо, по доброму, с настроением. Я думаю, им тоже хотело начертить на тарелочках чего-то свое и показать его всему залу. Устроить такой театральный капустник. Но не было у них в реквизите тарелочек. А мы им дать не могли, у самих мало оставалось.
И тем не менее, Наташа не топала ножкой, а Настя не крутила бедром.
И совсем мы со стариком Белобородовым опечалились. Во-первых, обидно за безрезультатный наш порыв стало, во-вторых запас тарелочек заметно исхудал, а в-третьих из соломинки уже совсем почти ничего не сосалось. В общем, все было худо.
Но мы не из тех, кто бросает на полдороге. Мы из самых последних душевных своих сил еще надеялись.
- Чем бы их взять, чем бы за душу прихватить? - прошептал в сердцах я.
- Давай строго по научному рассуждать, - предложил Илюха. - Индуктивным таким методом, как полагается, от общего к частностям. – И он задал первый глобальный вопрос: - Давай поймем, кто они, наши Настя с Наташей?
- Как кто, - удивился я, - что за странный вопрос? Группа театральной поддержки. Женская ее часть.
- О, точно, - прервал меня Илюша, - прежде всего они женщины. Чтобы это не означало.
- Ну и... – согласился я.
- А то, - доходчиво пояснил Илюха, - что нам надо сейчас оценить, чем именно можно пронять чувствительное женское сердце.
- Ну, разным... – не стал уточнять я.
- Да, нет. Нам надо пронять тем, что можно выразить с помощью бумажных тарелок. Так как иного средства коммуникации у нас пока нет. Но только пока, - добавил он нереалистически оптимистично. – Так чтобы, как ты сказал, было кратко и емко.
Я даже развел руками от очевидности ответа.
- Старик, - сказал я, - прозаический слог их не сдвинул. Развеселил, кажется, но не сдвинул. Но скажи мне на милость, что для женского слуха слаще, чем поэтический ямб? - И так как Илюха на поставленный вопрос ответить не сумел, я добавил: - Или хорей? Там еще и третий затесался, но он как-то длинно называется, и я забыл.
И мы оба задумались над сказанным.
- А ты сможешь? – взглянул на меня мой недавний соавтор. – Потому что у меня со стихами приблизительно... - он стал находить сравнение. - Как с музыкой, - наконец подобрал он.
- Постараюсь, - прикинул я здраво.
Итак, поэзия, подумал я про себя мстительно, давно я подбирался к тебе. И вот теперь тебе меня не избежать.
Мне потребовалось приблизительно три минуты, и я четко нарисовал карандашом для подведения ресниц на одной из последних тарелочек:

«Анастасия и Наталья –
Вы чудо, но Глав. Реж., каналья,
Нас за кулисы не пустил.
А нам терпеть уж нету сил.»

И передал в оценочную комиссию, то бишь, в жюри, то бишь, Илюхе. Он прочитал, взвесил и высказался.
- Старик, - сказал он критически, - жидко. Дело даже не в рифме плоской, а в энергетике. Недостаточно ее прозвучало. Не чувствую я ее. А еще в форме. Какая-то она у тебя камерная, устаревшая. Ты чего, Державин что ли? А может, Вяземский? Где поиск, где новаторство? Закостенел ты, старик, в форме. Ты мне Мандельштама дай или Бродского. Давай, фигач заново.
Я хотел ответить, что импровизация все же, что я на лету, можно сказать, схватил в воздухе. Но я промолчал. Потому как он вообще-то был прав. Новаторство пустовало. И я вновь ушел в себя, глубоко ушел.
А потом вернулся с новой, испачканной карандашом тарелочкой.

«Наталья и Анастасия,
Глав. Реж. ваш все-таки мудила.
Он, не пустив нас за кулисы,
Обрек на участь Бедной Лизы.»

На этот раз пауза оказалась дольше.
- Знаешь, - наконец промолвил мой жесткий цензор, - Лучше стало. Молодец, прогрессируешь. Рифма «Анастасия – Мудила» мне вообще понравилась. Но как-то в целом уж банально слишком. Было уже, понимаешь, где-то уже было. Да и изюминки нет. Кстати, кто такая эта Лиза, почему она бедная?
Я усмехнулся однобокости чувака на соседнем стуле – а еще стихи взялся оценивать.
- Да, у Пришвина такая сказка имеется. Там девчонка исстрадалась вся.
- А, - проникся классикой чувак. - А напомни, что за участь у нее такая была?
- Ну ты чего, Пришвина не читал? – ответил я вопросом на вопрос.
- Читал, кажется, в школе. Он натуралистом был, о природе, вроде, любил. Про дятла вот помню, как он по дереву стучал. А вот Лизы не помню.
- Плохое у нас школьное образование, - согласился я. - Короче, я сам не читал, конечно, но радиопостановку слушал. Там Лиза эта от любви неразделенной иссохла. Так что нам как раз подходит.
- Подходит, - поддержал Илюха. - Но знаешь, нельзя ли вместо
«Обрек на участь бедной Лизы» поставить
«Обрек на тра-та-та Анфисы».
Понимаешь, не знаю, чувствуешь ли ты в полном объеме музыку стиха, но «Кулисы-Лизы» не полностью рифмуются. А вот «Кулисы-Анфисы» – полностью.
- Старичек, я в общем-то согласен со всем и даже с «тра-та-та» согласен. Но понимаешь, про Анфису никаких литературных ассоциаций сходу не приходит. Наверняка Анфиса где-то фигурирует в русской классике, но прямо сейчас в голову как раз и не приходит. Другое дело – Лиза.
- Да, - засомневался старик. - А думаешь, они знают про Лизу?
- Кто артисты? Да, должны. Артисты вроде бы как гуманитарии. У них с литературой хорошо, не то что у тебя.

Артисты, кстати, давно поджидали с нетерпением наших новых тарелочек, все прислушиваясь к нашим тихим переговорам, присматриваясь к движению моей руки с косметическим в ней карандашом. И когда мы, как судьи на фигурном катании, выставили им напоказ оба стихотворных моих произведения, каждый на отдельной тарелочке (Илюха показывал про «Глав.Режа – Каналью», а я про «Глав. Режа – Мудилу»), они, актеры, просто-напросто чуть не побросали свои роли подальше в зрительный зал. Так они не могли сдержаться от распиравшего их изнутри веселья. Видимо, про главного режиссера Григория Марковича, (если мы правильно запомнили его имя отчество) мы вмастили в самую, что не на есть десяточку.
Я-то лично вообще чувствовал себя теперь полноценным таким визуальным суфлером, напоминающем легкомысленным обитателям театральных стихий их слегка позабытые роли. Мне казалось, что вот именно сейчас все они, включая группу поддержки, разойдутся в искрометном танце и начнут подпевать речитативом и с удовольствием:

«Анастасия и Наталья –
Вы чудо, но Глав. Реж., каналья.
Наталья и Анастасия,
Глав. Реж. наш все-таки мудила.»

А если бы они стали, я бы им и новые слова подкинул. Но только слова, музыку пускай сочиняют сами.
Мы так с Илюхой семафорили (или суфлерили – смотря кому как больше подходит) минут пять, не меньше – пускай все сценичники проникнутся нашей немудреной импровизацией. И они прониклись, и, видимо, их самих на импровизацию потянуло.
Потому что именно минут через пять произошло вот что: Анастасия, та, которая с длинными волосами, как и вся группа поддержки была обряжена в костюмное такое платье типа девятнадцатого века, на корсетной основе, с расширяющимся колокольным подолом. И вообще оно ей шло очень – не только дополнительной женственности придавало, но и налет, застегнутой на все пуговицы и застежки невинности. Которая, как известно, украшает любую женщину. Даже ту, которая на сцене.
Но главное, на платье были нашиты карманы, в одном из которых Настя хранила одну из своих плавных рук. Которая в какой-то момент там, в кармане, не удержалась и выпорхнула наружу. И из которой случайно и совсем незаметно, ну почти для всех, кроме нас с Илюхой вывалилась на пол маленькая свернутая в плотный комочек бумажка. Которую другой член группы поддержки, тоже вполне симпатичный, но теперь уже парень, тоже в каком-то историческом одеянии легонько так в такте исполняемого танца поддел носком тоже исторического ботинка. Да так незаметно и удачно, что бумажка, перелетев разделяющие нас со сцены небольшие пол метра, оказалась прямо у наших ног.
Мы конечно тут же с Илюшей побросали наши сигнальные флажки (в смысле тарелки) и рванулись хором за бумажкой, а потом долго раскручивали ее плотную смятость, а потом вчитывались в короткие слова.

«Ребята, - вчитывались мы, - вы, конечно, очень прикольные. Но вы нам срываете спектакль. Глав. Реж., который вы сами знаете – кто, нас всех поувальняет. И нам придется перейти в театр Галины Сац на ваше полное иждивение. Потому что в полк мы пока не готовы. Настя с Наташей»

Мы с Илюхой тут же поздравили друг друга с победой, пускай первичной, временной – но ведь главное начать. Главное начать диалог, ну, сцены и зрительного зала, так ведь Станиславский учил, и похоже, что мы грамотно последовали его завету. В смысле, диалог из зала завязали и вовлекли в него сцену.
И надо сказать, что совсем не сложно у нас получилось. Так всегда бывает, когда творчески к делу относишься – кажется, что сложно, а потом смотришь – совсем наоборот.
Но мало завязать диалог, главное его поддержать и развить. Но как? И я снова задумался, приблизительно на три короткие минуты.
И ничего за них не придумал. То есть придумал, и даже по установившейся уже традиции в стихах, но такое даже Илюхе на обозрение передавать не следовало. Потому что не только изюминки из пышной сдобной булочки там не оказалось, там и самой булочки не оказалось. Ни одного податливого, пахнущего теплом мякиша. А значит, не подходил текст в качестве развития сюжета. Для начала сюжета, может еще и сгодился бы, но вот для развития – ни как.

Сейчас поясню. В мужской жизни, что самое тяжелое? То что следующий виток должен подниматься над предыдущим, и так они витки за витком, такой спиралью, типа Нестерова, должны бы устремляться в поднебесье. Должны бы, но только сложно это –  все время в поднебесье.
Сложно, прежде всего, с самим собой постоянно соперничать и пытаться себя же опередить, потому что создает такая само-конкуренция постоянное давление на все органы. Или, по иному, стресс. А долго со стрессом – кому охота?
И останавливаешься ты в какой-то момент в развитии. А она смотрит на тебя, не понимая, и все ждет, ну когда же произойдет из тебя новый качественный виток. Ведь попривыкла она уже к виткам-то и одиноко ей на одном месте все топтаться да топтаться. А с другой стороны, обманываться в тебе ей тоже до боли обидно.
А ты уже пуст, ну все, бывает же такой полный предел, когда нечего уже предъявить из резервного своего загашника. Все – исчерпался загашник. В целом, ты еще можешь, конечно, но только так, как вчера происходило. Или позавчера. Но ни на йоту больше. Вот и разлаживаются отношения. Не только сексуальные, но и духовные отношения тоже. Хотя сексуальные – разлаживаются сначала.
Короче, не любят межполовые отношения статики, с обеих сторон не любят, им динамику подавай и позитивную, пожалуйста, и побыстрее. Поэтому вот вам, друзья, совет: не следует слишком бодро начинать. Очень вяло тоже не следует, но и бодро – ни к чему. То есть, мы опять же про баланс говорим, про размеренный, спокойный баланс. Ведь, чем спокойнее начнешь, тем больше резерва на потом останется.

Вот и тогда, в театре не удалась мне поступательная динамика, а согласиться на отступательную я не мог.
- Старик, - шептанул я Илюхе через три неудавшихся минуты, - чего-то не получается ничего свежего.  Не могу придумать.
- Придумай несвежее, – посоветовал тот. – Тухлое придумай. – И добавил с нескрываемым презрением после паузы: - Сочинитель!
- Знаешь, - заартачился я, - давай отступим от стихотворной формы. Сколько можно ее насиловать, бедолагу. Давай, перейдем в жанр деловой переписки.
- Как это? - спросил он.
- Ну, напишем короткую, информационную, напористую такую фразу. Например:
«Настя, и Наташа по какому телефонному номеру вам позвонить?»
И все. В конце концов, что нам от них на сегодня нужно? Ведь только лишь обмен информацией. Мы им информационный вопрос, они нам информационный ответ. В смысле, телефонный номер.
Илюха забуксовал мыслью и согласился, обдумав.
- Действительно, - сказал он, - почему мы их всех развлекать должны, артистов этих, что им тут театр, что ли. Поразвлекали и хватит. Пора к делу. Пиши давай, как ты там хотел?
И я написал бы, благо косметического карандаша еще оставалось немного, хотя он, гад, и расходовался необъяснимо быстро в моих напирающих на него пальцах.
- На чем писать? Давай тарелку, - обратился я к соседу за партой.
- Какую тарелку? - очухался сосед. – Кончились тарелки. Исписаны все.
- Почему не запасся в достаточном количестве материалом под женины месячные? Хреновый из тебя, старик, Менструатор получается, - съехидничал я. – Непредусмотрительный какой-то.
Но Илюхе моя ирония была далеко не впервой. У него на мою иронию давняя закалка выработалась.
- Ну и чего делать теперь? - вернулся я к теме.
- Ты прямо на их записке пиши? – нашел выход Илюха. – С обратной стороны. А записку им вернем таким же макаром, как они нам ее переправили.
- Здорово, - одобрил я, продумав детали нового коммуникационного канала. - Таким примечательным способом я еще ни разу не выходил на связь с мастерами сцены. Семафорить, признаюсь – семафорил, было дело, но вот записочками перебрасываться... Нет, такое впервой. Новый жизненный опыт. Ты, старик, просто какой-то Маркони новый. Ты про Маркони-то знаешь?
- Маркони, Макароны, Миньоны, Мураками, все один хрен, - обобщил изобретатель беспроводной театральной связи. – Ты, давай, пиши быстрее, а то закончиться все скоро может. Сколько мы уже здесь сидим в пустую.
И он снова был прав: действительно, сколько можно сидеть, не втягивая в себя желтоватой жидкости из плоской бутылки? Опустела вконец бутылка. А сидеть так вхолостую слишком уж опасно становилось.
Потому что могло покинуть нас состояние подпития, и непонятно какая ерунда, какая дурь могли тогда заполнить наши не кстати трезвеющие бошки. А вдуг бы нам не захотелось Насте и Наталье записочки отправлять? А вдруг и самих Анастасию и Наташу не захотелось бы? Страшно об этом даже подумать... хотя вряд ли, конечно, подобное возможно. Но в любом случае, кому нужен такой офигенный риск, к чему он, кому на пользу? Вот и поспешил я.
Смяли мы и без того мятую бумажку в еще один жесткий комочек и, стараясь незаметно так, подкинули его на сцену, которая, напомню, находилась от нас – ну, просто рукой подать. А потом стали наблюдать, как они ее поднимать принялись.
Кажется, чего там, поднять бумажный катышек с пола? А пойди, подними, когда у тебя речь заучена, движения выверены, мизансцена отрепетирована, и вообще пара сотен глаз из темноты на тебя таращится. И что они в результате там заметят, эти глаза – неизвестно. Может чего и заметят. И как отнесутся они тогда к записочке, да к тому, что ты ее поднимаешь, тоже ведь не сразу понятно. А вдруг нажалуются Глав. Режу. на нездоровую обстановку на сцене. Ну, а тот, будучи, напомню, по нашему рифмованному утверждению – мудилой, глядишь, и отреагирует как-нибудь неудачно сгоряча.

В итоге, как они к ней только не подстраивались, к бумажке. И так подойдут, и эдак. И носочком исторического ботиночка, так совсем невольно ее в дальний уголок катнут едва-едва, и уронят что-нибудь несущественное совсем рядом, мол уж поднимать, так все вместе. Ну, прямо, извелись они все там на сцене.
А нам с Илюхой – это все как раз в кайф и в удовольствие. Еще одна, можно сказать, тема в сюжете спектакля, играемая только для нас непосредственно самих.
В общем исхитрились они с записочкой, хоть и не все гладко у них, как мне показалось, получилось. Как-то неловко все же получилось. Как-то нагнулись они натужено, в кулаке зажали слишком очевидно – в общем для тех, кто заметил, не укладывалось их данное движение в рамки даже очень модерновой пьесы.
Да и они это поняли сами и поскучнели прямо на глазах. А когда записочку прочитали – поскучнели еще больше. Ну, во-первых, оказалось, что она не смешная совсем, а информационная очень. А во-вторых, как выходило, им теперь требовалось поддерживать завязавшийся диалог. Ну кто ж им виноват – сами завязали, сами теперь пускай и поддерживают.
И стали мы с Илюшей ждать новой исходящей от них записочки.
- Должны прислать, - утвердительно покачал головой Илюха.
- Пришлют, куда денутся, - подтвердил я.
- Просто время им надо, развернуть, прочитать, написать, – обнадежил я нас обоих минут этак через пять.
- На все надо время, - согласился терпеливый Илюха еще минуты через три. – Но не столько же.
И мы забеспокоились вместе.
- А вдруг не пришлют, - предположил я теперь по-новому.
- Могут, - поменял свое мнение на противоположное Илюха. – С них станется. Одно слово – артисты. Ненадежный народец.
Я молча согласился, и мы подождали еще.
- Придется срывать, - задумчиво прошептал старик. Потому что он вообще-то был человеком действия.
- Что именно?
- Да Идиота ихнего. А что делать? Ничего больше не остается.
- В милицию заберут, - пессимистически забеспокоился я.
- Думаешь? – переспросил Илюха и задумался снова.
В общем, не только у артистов поскучнело настроение, у нас оно заметно поскучнело тоже.

А действие между тем, там на сцене, как раз подходило к апогею. Какая-то там разборка происходила как раз из их девятнадцатого века. Два чувака, один в сером фраке, а другой почему-то в зеленом (неужели в девятнадцатом веке зеленый цвет на фраки предпочитали?) просто грудьями сшиблись из-за главной героини. А группа поддержки прямо здесь же на сцене своими танцами и песенной лирикой их только подначивала, просто-напросто подливала масло в и так неслабо горящий огонь. Ну, то есть, замысел такой хитрый режиссерский, этого, как его, Захара Марковича.
- Да я, знаешь, - кричал один в сером фраке. - Я вас всех одним разом купить смогу. А потом продать. Но уже другому. – Или что-то типа этого кричал.
- Да нету у тебя таких денег, чтобы меня, а главное чистую душу Настасьи Филипповны на купюры презренные обменять.
Хотя Настасья Филипповна ко времени данного диалога притихла и ни за кого конкретно не заступалась. Просто отошла подальше в сторонку и терпеливо ожидала развязки. Ну, я же говорю, классика она, просто, как зеркало жизни, разве что сильно поврежденное шершавым режиссерским гением.
- Ха, ха, - засмеялся тот, что в сером фраке прямо в лицо тому, кто в зеленом. - Ты моих миллионов не считал, и банковские мои отчеты не просматривал.
Мы вообще с Илюхой все это время очень присматривались к сцене, потому как надежда, как всем известно, не умирает никогда. И не только присматривались, но и прислушивались. А вот прослушав последнюю фразу, особенно слова про «банковские отчеты» как-то даже насторожились. Глав. Реж. конечно Глав. Режем., может он и новатор, но даже он не допер бы сегодняшним финансовым лексиконом классику отечественную окончательно испоганить. И насторожил нас лексикон, потому как повеяло на нас в воздухе импровизацией. А мы всегда к импровизациям с удовольствием относились.
А на сцене продолжалось с не затухающей страстью.
- Да как же мне проверить ваши отчеты, если я вашего банковского счета не знаю? – завопил тот, что в зеленом сюртуке.
Тут Илюха саданул меня локтем в бок. Впрочем, я стерпел.
- Что же вы это не знаете, дорогуша, - ухмыльнулся тот, что был богачом по сценарию. – Всем мой банковский счетец хорошо известен, только не вам. Гордыня не позволяет...
Тот, которому не позволяла, не ответил, только усмехнулся презрительно.
- Да вот даже девушка Настя знает, - вдруг указал артист в сером на группу театральной поддержки.
А та даже не удивилась, как будто у них каждый вечер одна и та же импровизация, и все попривыкли к ней давно.
- Ну ка, скажите милая девушка, какой у меня номер счета в банке? – совсем другим, понежневшим голосом предложил богач. Который, как прямо сейчас оказалось, был большим оригиналом.
- Два три четыре... - запела девушка ясным таким голоском, но в одиночестве запела. Никто ей не подпевал, как обычно бывало.
Так я впервые услышал голосок моей Насти.
– ...Два ноль, пять восемь.
А может быть и «восемь пять» потому что не успел я запомнить. Впопыхах запоминал и сбился в своей памяти. Подвела она меня, нерадивая, от неожиданности и еще от счастливого, неверящего самому себе, возбужденного сердцебиения.
А что если, мелькнула в голове подлой неуверенностью предательская мыслишка, что если и не «восемь пять»? А что, если вообще все это причудилось? Потому как, если и встречается в природе, то уж крайне редко такое счастье, когда девушка дает тебе свой телефон, находясь прямо на сцене, посередине драматического театрального действия. Прям, на глазах у ни во что не врубающегося зрительного зала.
Короче, проморгал я от счастья телефон. А Илюха мне опять локтем между ребер засаживает и все повторяет одну и туже фразу. Потому что тоже ошалевший и тоже ничего подобного не ожидал.
- Ты записал? – повторяет он сбивчивым монотоном. – Так ты записал?
А я не записал!!! Ну и что теперь делать?!
Что делать? – сигнализирую я сцене, но теперь не бумажными тарелочками сигнализирую, а всем своим телом.
И не только им, а еще и руками, разведенными в немой растерянности, и выражением лица, полным вопроса, и глазами своими, которые я сам не вижу, и потому не могу оценить. Но, думаю, сиротливые получились глаза.
«Повторите!», кричу я на весь зал. Но про себя кричу. «Не успел записать! Повторите номер!!!» И снова тщетно трясу разведенными в воздухе руками.
И представляешь, дружище читатель, они взглянули на руки, поняли, догадались. И смягчились еще раз.
- Какой, какой, номер счета? - обратился к Насте чувак на сцене, который в зеленом пиджаке был. – Дайте мне карандаш, я записать хочу. Или вот что, давайте все запишем, - подсказал он мне.
- Двести тридцать четыре, - снова запела длинноволосая моя Настя, улыбаясь в зал, как я понимал, только мне. – Двадцать, пятьдесят восемь.
Но я не ловил ее улыбку. Я писал числа на бумажной буфетной тарелочке последним огрызком косметического карандаша.
А вот зал ловил. Зал вообще ничего не понял. Ведь хотя основа пьесы и попахивала слегка классическим сюжетом, ну там, князь Мышкин, например, как персонаж присутствовал немного, но столько в ней насажено оказалось режиссерских находок, что разобраться уже, где находка заготовленная, а где сымпровизированная было никак не доступно. Особенно из далека. Да и поди разберись, если не знаешь ты ни про бумажные тарелочки, ни про записочки, ни про поставленные в них вопросы ребром. Я бы тоже ни за что не разобрался.
- Ну как, записал? – очухался наконец Илюха от театрального потрясения.
Потому что на самом деле мы были с ним нескрываемо потрясены.

Молодцы все же они, артисты, потому что во-первых оценили наш нестандартный порыв и поддержали его. И поддержка, кстати, вполне перещеголяла порыв. А еще, потому что лихие они оказалось не меньше нас, а возможно и больше. Ведь во-первых, на сцене они рисковали куда сильнее нашего, а во-вторых, не прикладывались они периодически к тоненькой пластиковой трубочке. Хотя, откуда нам было знать – может и прокладывались. Хотя, вряд ли. Хотя, кто его знает...
А главное, что поняли они про наши зарождающиеся чувства и не посягнули на них, а поделились. Может им самим Анастасия с Натальей нравились, ведь не могли не нравится! Но вот не зажали они их по жлобски, а наоборот, поспособствовали и подсоединили. И честь им за это и хвала.
Да и вообще театр – это одно сплошное волшебство.

Впрочем, когда отошли мы с Илюхой от первого радостного шока, стали нас вопросы донимать. Например, а правильный ли они номер дали, не слукавили ли нам со сцены? Сомнение, конечно, паранойей попахивало – в конце концов, стоило ли им всю эту комедию ломать ради обманного телефона.
Но с другой стороны, что, не видели мы других не менее обманных комедий? Первый что ли раз нас накалывают неверными цифрами? Что мы не проходили через унижения звонка по выдуманному на ходу номеру? Когда нам безучастным голосом отвечают, мол здесь такая не проживает. Проходили. Сполна. И унижение, и обиды, и прочие чувствительные неудачи.
И тем не менее, не выбили они нас из седла, не подорвали веры в жизнь, веры в человека и веры в счастье, которое может принести только женщина. Во всяком случае, мужчине.
Как заокеанская птица Феникс, сгорая каждый раз от очередной неудачи, превращаясь, можно сказать, в пепел, мы все равно воскрешались плотью и духом. Но главное, нетленным нашим желанием. И снова спаривались мы с жизнью, влетая в нее на полном ошалевшем скаку с открытым до одурения забралом, невзирая на риск нового поражения, да и вообще ни на что не взирая.
И хотя бы только за это ты не жури меня уж слишком шибко, читатель. Ни меня, ни Илюху, ни Настю с Наташей. Ни всех остальных, попавших с дуру на страницы моих, меня же самого пугающих своей неприкрытой искренностью, записок.

- Толик, представляешь, как обидно будет на фикцию нарваться. Да еще после всей нашей изобретательности, - засомневался Илюха относительно телефонного номера.
- Правда, - согласился я.
- Надо бы проверить.
- Надо бы, - согласился я.
- Сложно проверить из первого ряда.
- Сложно, - я снова согласился.
- Но надо. Сходил бы, позвонил из фойе.
- Неудобно, как-то. Помешают передвижения. И зрителям, и главное актерам. А им не следует мешать. Святые люди, если разобраться. Святым делом занимаются. К тому же, туда сюда ходить – это не тарелками семафорить.
- Но надо же.
- Вот ты и сходи, - предложил я.
И Илюха пошел. Он сполз со своего кресла туда, вниз, в темноту, к моим ступням, к самому театральному помосту и растворился там и исчез, как фантом какой-то. Может и не оперы, но уж точно – театральный фантом. И не видел я его больше. Так до конца спектакля и не видел.
И даже почти забыл про него, потому что когда спектакль завершился, и зал озарился ярким, преломленным хрусталем электричеством, он обнаружил много людей позади, которые все хлопали и хлопали со счастливыми лицами, полными эмоциональной почти прозрачной чистоты. Потому что, как не банально звучит – искусство, какое бы оно не было модерновым, действительно очищает, и делает всех нас лучше. Пускай лишь на час, на два, пока домой не доехали, но все равно – оно, как покаяние. И потому любим мы его и относимся к нему бережно.
Вот и я, когда все это произошло, я тоже хлопал и тоже кричал браво, и мое лицо тоже становилось чистым и полным любви абсолютно ко всем. Хотя больше всего, к Насте. Впрочем, повторю, своего лица, я как раз и не видел.

Я вспомнил о Илюхе где-то уже в фойе. Существовал же такой, сидел рядом, мешал смотреть все время, да и внутренний карман пиджака был у него очень уж неудобно расположен. Куда делся? Где искать? Впрочем, я знал, где.
В буфете почти никого не было, так, некоторые случайно забредшие, которые не любят толкаться по очередям в гардеробах. Но у прилавка, вольготно на него облокотившись, стоял мой было утерянный кореш. Он стоял вполне довольный собой и своей собеседницей, которой оказалась уже знакомая мне буфетчица.
- А старик, - заметил меня Илюха, - двигай к нам. Вот скажи, у нас тут с Татьяной спор завязался. Не верит мне Татьяна, что я ей честно про назначение бумажных тарелок давеча доложил. Сомневается она в правдивости моих слов. Говорит, не могут они впитывать, как полагается.
- Конечно не могут, - врезалась с сомнением Татьяна. Оказалось, что голос у нее совсем не крикливый, как показалось вначале, а наоборот, спокойный такой, размеренный голос. – Да и вообще, куда вы жену свою дели?
- Как куда, - удивился Илюха, - домой отправил, на такси. А зачем я тогда, не дождавшись окончания, спектакль покинул? Произвольно, заметьте. Никто меня принудительно не выводил, хотя и могли. Именно потому и покинул, что впитывают тарелки плохо. То есть, кое как впитывают, но не достаточно. Да и жесткие они, жена, прямо, вся извелась, настолько они колкими оказались.
Мне не нужен был их никчемный диалог. И я прервал его не церемонясь.
- Старик, - перебил я их, - ты на биржу труда звонил? Вакансии по-прежнему существуют?
Я вообще глубоко внутри себя по призванию конспиратор, мне бы забойщиком в какой-нибудь развед школе. Но вот по другому жизнь с детства распорядилась, и не вышло из меня забойщика.
Почему я именно биржей труда законспирировался? – сам не знаю. Как-то оно само порой решается, чем конспирироваться, казалось бы, без моего непосредственного участия. Но не мог же я раскрывать наш налаженный с театральной труппой секрет в присутствии не посвященной, посторонней буфетчицы.
А вот Илюхе про биржу труда понравилось. Он ее оценил.
- Да он, вообще, безработный, - кивнул он на меня буфетчице. – Давно уже, тунеядец, одним словом. И постоянно он работу ищет и не может ее найти. Не хватает для него работы.
Он затормозил на мгновение, чтобы мозги его успели догнать собственные же слова. Но те, догнав, совершили еще один незапланированный виток.
- Он вообще-то бомж, - достал из себя этот виток Илюха. - Просто театры сильно полюбил. Не может и недели, практически, прожить без театра.
- Ладно болтать-то, на бомжа он не похож, - смерила меня проникновенным взглядом буфетчица.
- Да, это я его одеваю прилично. Ну, для театрального вечера только. А все ради его прежней жены, с которой у меня давние дружеские отношения, – пояснил ей Илюха мой приличный вид.
- Наверное, не повезло ему с прежней женой, бедненькому, - предположила буфетчица, но ее собеседник, видимо, не расслышал ее. Или не хотел. Он вынужден был продолжать, он просто не мог остановиться:
- И в парикмахерскую его вожу, и даже в баню. Хотя сам сижу в переодевалке, жду его, внутрь предпочитаю не заходить. Ну сами понимаете, Тань, чего только с них, бомжей, не перескочит на приличного человека. А все почему? Почему я так поступаю благородно? Да из-за моего дружеского участия к его прежней жене. Понимаете, Таня, участвую я к ней сильно дружески...
Он все лился и лился про меня словами, и чем больше лился, тем все проникновеннее мерила меня Татьяна своим длительным взглядом. В нем читалась жалость, ну и может быть еще, мне показалось, желание защитить, заступиться, взять на поруки. А может быть, мне просто показалось. Во взгляде чужой буфетчицы всегда легко ошибиться.

Я тоже, в свою очередь, глянул на Илюху – ну ведь правда, не подходящее было сейчас место для ненужных его фантазий. Я, конечно, и сам не прочь порой пофантазировать, перелетев в особое пространство со специальным измерением.
Но для фантазий надо время и место подходящее знать и ни к чему они, когда решается вполне реальный вопрос – правильный нам дали номер телефона или зло надсмеялись над нами. И что теперь делать, если надсмеялись? Спектакль-то закончился уже и получается, что нам срывать теперь даже нечего.
И вот я посмотрел на развеселившегося без повода Илюху, который просто мимоходом, на моих собственных, давно не удивляющихся глазах, вклеивал меня сердечной театральной буфетчице Тане. И так я посмотрел на него, что ему срочно пришлось осечься по собственному желанию.
Потому что, если честно, они, ну те, кто часто располагались рядом со мной, побаивались меня немного. И Илюха в их числе. Имелась у меня определенная над ними, ну если не власть, то, скажем, веский аргумент. Впрочем, об этом я чуть позже объясню.
- Так что, старик, на бирже тебе ответили? – проявил я снова свое любопытство. – Ты вообще туда попал, телефон не перепутал?
Илюха вперил в меня свой лучистый взгляд, все-таки ничего не могло остановить веселья, ну просто, истекающее из его глаз. Настолько ощутимо истекающее, что захватывало оно и закручивало вихрем, и пыталось унести с собой. Не только меня, но и многих остальных. Ведь многие так падки на веселье, особенно если оно из внутренностей человека высвечивает. Ну вот, как у Илюхи, из глаз.
- Биржа ответила, что свободно место начальника производственного отдела. Ты вообще как, думаешь, сможешь возглавить производственный отдел? Ты в производстве разбераешься?
Я, конечно, понял, что он дозвонился, что телефон правильный.
- А на каком предприятии? – поинтересовался все же я, потому что у меня сразу повеселело на душе. За себя повеселело, за Настю, да и вообще за успешно проведенную операцию.
Илюха замолчал, он видимо не знал на каком предприятии освободилось место начальника производственного отдела. Он думал, напрягался, даже нахмурился от напряжения, но не знал.
Потому как я давно научился остужать полет его порой разнузданного воображения. Научился загонять его в тупик. Конкретными вопросами его надо было туда загонять. Потому что Илюха хорош был, абстрактным своим мышлением, ну, как все научные работники, особенно защитившиеся. (А Илюша, кстати, был тогда кем-то, вроде, неоднократно защитившегося научного работника). А вот, когда дело до конкретных, точных деталей доходило, здесь он тут же пасовал и становился в тупик. Отходил в сторону и сам, никого не спрашивая, молча упирался лицом в тупик.
- Да там такая шарашка нашлась... – Он снова задумался и хмурь продолжала заливать его чело все интенсивнее и интенсивнее. - ...По производству оптового волокна? – предположил он.
Почему он предположил именно про волокно – я не знаю. Да и почему про «оптовое»? Кто или что вызвало у него такую сомнительную ассоциацию – обволакивающий меня в размышлении взгляд Тани? Или, наоборот, оптически недоступный нам коньяк из плоской опустевшей фляжки? – об этом можно только гадать. А мне не хотелось.
- Конечно справлюсь, старик, - отрапортовал я бодро. – С волокном то. Я и тебя возьму в отдел. Ты станешь инженером по техники безопасности. За полную безопасность техники станешь отвечать. По сучению этого волокна. Ты знаешь, как волокно сучат?
- А то, - нашелся Илюха, услышав знакомое слово «безопасность». – Естественно знаю, ножками и сучат.
- Ты вообще об оптововом волокне или об оптическом, все же? – поинтересовался я.
- И о том, и о другом. Не все ли равно? – пожал плечами старик, и мрачноватось натужной мысли покинула его лицо.
И он, кстати, опять оказался прав, потому что действительно всем было совершенно все равно. Даже Татьяне, которая совершенно не врубилась в наш диалог, потому что жалела меня с каждой минутой все сильнее и сильнее.
Да и кто бы мог врубиться? Я и сам порой не врубался, в них, в наши диалоги, даже не понимал откуда они брались. И для чего? И почему они все же меня веселят?

А тут вдруг появились знакомые лица – Вера с подругой, ну те, кто участвовали в разлитии желтеющей жидкости из плоской бутылки.
- Вот, они где, - засмеялась, заглядывая в глаза подруги Вера.
Как будто они только что говорили о нас, как будто знали о нас больше нас самих.
- А мы их ищем повсюду, - и она засмеялась еще двусмысленнее.
Но нам было все равно.
- Тань, - сказал Илюха буфетчице, - ну, мы зайдем еще. Да?
Та кивнула.
- Бомжа своего прихвати, - попросила она. – Хороший он у тебя, тихий, душевный похоже. Жалко с женой ему так не повезло. Бывают же бабы...
- Он бомж, - ткнул в меня пальцем Илюша, подключая к теме и Веру, и подругу.
И те легко подключились.
- Ага, - еще пуще засмеялись они.

- Нам вообще-то спешить некуда, - посоветовал Илюха, когда мы все вчетвером появились недалеко от гардероба. – Я Инфанту позвонил, он должен скоро подъехать.
- Один - спросил я?
А недавние зрительницы не обратили особого внимания – Инфант, так Инфант. И напрасно, кстати, не обратили.
- Нет, не один, - ответил Илюша. – С портфелем.
И я кивнул, понимая.
Дело в том, что Инфант, хоть и не являлся особенно серьезной личностью, но часто ходил с портфелем. Который порой мог оказаться очень тяжелым, так как в него помещалось много бутылок. Инфант вообще-то был в основном по сушняку, и мы его в целом поддерживали. Не во всем, а именно в сушняке. Коньяк же за пазухой оказался по случаю театрального праздника, да еще из-за его плоских габаритов, которые как раз ей, запазухе, отлично подходят. А так, когда без ограничений, сушняком значительно удобнее баланс контролировать.
В результате, набросили мы на себя свои ранне-весенние куртки, да помогли Вере с подругой вставить руки в рукава их вполне идущей им верхней одежды. А потом подождали пока они, прихорашиваясь перед высоким театральным зеркалом, осматривали себя в полный рост, и очевидно оставшись вполне довольными своим видом со стороны, радостно вспорхнули к нам.
И вывались мы все на улицу. На ранне-весенюю, замечу, улицу, на которой все говорило именно о ранней весне: и полу-замезшие к вечеру ручейки, и грязные от запущенной экологии машины, и поеживание быстро проходящих мимо горожан. И только нам, еще тепленьким, она, ранняя весна, была в сплошное удовольствие – и ручейки, и экология, и, безусловно, горожане. Но главное, разнесенный по ее весеннему воздуху свежий запах природного обновления, пробирающий тебя и будоражащий, и устремляющий...
К чему? – спросишь ты меня, друг читатель. И не смогу ответить я тебе, потому что не определен и неконкретен ранне-весенний воздух, как и чувства, которые он в тебе вызывает. Просто знаешь ты, что ничего еще не закончилось – ни этот вечер, ни молодость, ни спешащая за ней жизнь. Ничего не закончилось, а похоже все только начинается. И так будет всегда, независимо от количества уже прожитого.
И неизвестно, что еще произойдет, вон там за поворотом ближайшего переулка, куда уведет тебя он, какую приятную непредвиденность предоставит. И даже не важно, нужна ли она тебе, непредвиденность, хочешь ли ты ее. Может и не хочешь – твое, в конце концов дело. Главное, что выбор есть. Сам факт, что она присутствует, носится в воздухе и обещает – сам  такой факт будоражит и сильно разукрашивает общую скромную ежедневность. Хотя повторю: реализуется ли все то, что обещано и нашептано тебе втихаря, или нет – это второй и в общем-то несущественный вопрос. Ведь, порой, само обладание и не обязательно, достаточно догадки, что обладание возможно принципиально.

А вот и Инфант топчется в сторонке у противоположной стороны скверика. И портфель при нем. И по тому, как отвисает Инфантова кисть да и вся вытянутая за ней рука, понятно, что не легкий на сегодня у него портфельчик оказался.
Мы всей гурьбой и рванулись к нему, расталкивая на узкой проезжей части машины, устремляя за собой Веру с подругой. Но только, чтобы разочаровать их.
Потому что, возможно, у них были совсем другие планы на поздний вечер, более культурные, цивильные, одним словом. Ну, ночной клуб какой или ресторан-кофейня, на худой конец. В конце концов, не девчонки какие-нибудь, а пусть еще вполне молодые, пусть озорные еще, но уже взрослые женщины. И не пристало таким женщинам в скверике прямо напротив театра первую бутылку сушняка вместе с незнакомым и странноватым на вид Инфантом из горла распивать.
А мы им как раз именно такое и предложили. Да и сами подключились. Потому что обидно выбило нас из подпитого нашего баланса, то есть, из гармонии. И срочно следовало к ней возвращаться. А Инфанту просто-напросто надо было нас догонять.
И хотя ни Вера, ни подруга ее нас не одобрили, ни взглядом, ни словом, а даже как-то засомневались в недоумении, но все равно из бутылки глотнули. Лишь переглянулись опять же двусмысленно.
- Да это все из-за бомжа этого, - напомнил про меня Илюха. – Это его заразные привычки вот так назаметно на нас перекинулись. Вы тоже будьте осторожны, а то тоже пострадать можете аналогично. Будете теперь каждый раз после театра вот так же... - предупредил Илюха женщин, заливая себе рот.
- Ты, Инфант, пропустил веселый спектакль, - постарался представить я и Вере, и подруге ее Инфанта.
Но тот не представлялся. Не хотел, наверное. А хотел стоять молчаливо.
- Да, он не театрал, - перевел разговор на Инфанта Илюха, - Как, например, мы с тобой.
И я согласился – точно, не театрал.
- Ты, лапуля, - наконец-то проявился печальным голосом Инфант, - теперь сам будешь этот портфель таскать.
И в голосе его зазвучала обида. Которая, по-видимому, и помешала ему естествеено отреагировать на совсем близко подошедших к нему женщин. Хотя те осматривали его почти без боязни.
Но я не хотел дискуссии, особенно в присутствии посторонних, и поэтому сам прислонился губами к горлышку бутылки. Соглашаясь как бы. А потом оторвал от губ булькающую емкость и налил Инфанту в стаканчик, потому что Инфант всегда пил только из стаканчика. Потому что запретили мы ему не из стаканчика.
Так как давно заметили, что после того как он присосется к любой, не обязательно даже спиртной, бутылке – содержимого в ней почему-то становилось подозрительно больше. Он вообще легко ломал все физические законы, этот Инфант.

А вот теперь, друзья, я произведу волюнтаристическую остановку в сюжетном моем поступательном продвижении, потому как пора ввести в него новый персонаж, то бишь, самого, что ни на есть, Инфанта. Потому как он почти что основной герой данного, да и многих последующих историй. Или его канва, если можно так про человека.
К тому же он отчетливо требует дополнительного описания и объяснения, так как без объяснения можно легко запутаться в Инфанте. И заплутать в нем.
Короче, Инфант был странен. Хотя, говоря об Инфанте вслух, мы и в глаза, и за ними употребляли более лицеприятное слово – «неадекватный». И ничего, если честно, в этом слове плохого не подразумевали. Да и то сказать, кто из нас не странен?
Ты, читатель, обернись вокруг себя, приглядись к окружающему народу – к родственникам, особенно со стороны жены или, наоборот, мужа. К друзьям, к тем, которые с детства, да и к остальным тоже приглядись – и ты поймешь вслед за мной: что все, абсолютно все неадекватны. Со своими, так сказать, прибамбасами.
И даже я, и даже, не исключено, что и Вера с подругой. Ну а про Илюху и говорить нечего – достаточно лишь в его глазки, даже в темноте светящиеся неестественной живостью, заглянуть. Как будто он робот электрической какой, заряженный выше самого допустимого предела.
Да и хорошо это, что мы все неадекватны, так жить слаще, когда у каждого свои, скажем так, представления на этот мир имеются. Забавнее так намного жить.
И все же, если честно, то на общем фоне общей неадекватности Инфантова неадекватность отчетливо выделялась одиноко торчащим гладко отесанным колом. Или, если найти более литературное сравнение, то скажем, что она, неадекватность, билась мускулистой мухой в запыленное на солнце оконное стекло. И мерно жужжала при этом.
Итак, описываю.

Начнем с того, что Инфант по моим точным сведениям ничего не знал, а все потому, что ничем никогда не интересовался. В смысле, читать-то его в школе научили, но вот, например, с печатным словом – газетами, журналами, не говоря уже про художественную литературу, знаком он был лишь понаслышке. К тому же никаких образовательных заведений, типа, консерваторий или планетариев он не посещал, может только пару раз филармонию, да и то крепко ведомый нами, мной и Илюхой, под руки.
Он даже, кажется, телевизора не слушал, не говоря уже про станции радиовещания. И, вообще, ни в чем, кроме жизненно необходимого толком не разбирался – а вот на тебе, таким был колоритным, от рождения колоритным – что словосочетаний, подходящих для его описания, практически не отыскать. Во всяком случае, приличных.
Впрочем, назвать Инфанта неинтересным для окружающих или, скажем, непривлекательным было бы неверно, особенно если говорить о физической стороне дела. Наоборот, он выглядел вполне привлекательным, в том смысле, что привлекал внимание, и в этом смысле, он выглядел даже очень привлекательным.
Собственно, всех нас остальных, которые рядом с ним, люди со стороны запоминали именно по нему, и часто я мог слышать ко мне же и обращенное:
“А, так это ты был с тем мудаком, который напугал мою жену?”.
Жена в данном случае – имя нарицательное, потому что вместо нее могли упоминаться теща, бабушка и даже собака.
Дело в том, что родители у Инфанта, если не красавцы и красавицы, то во всяком случае люди вполне нормальные. Хотя бы внешне. Но беда в том, что они абсолютно друг на друга не похожи, я бы даже сказал, что каждый из них просто-напросто опровергает внешность другого. Инфант же как-то ухитрился унаследовать от них в равной степени – что, в принципе, совсем не плохо. Плохо однако оказалось то, что унаследованные от разных родителей части, не сумели ужиться друг с другом.
Так нос был от папы Инфанта, и он не уживался со щеками мамы, глаза опять от мамы, но они активно возражали прилегающим к ним бровям папы, и так далее. Проблема также переносилась на тело – папины ноги имели надстройку в виде маминых бедер, а те соединялись с папиной талией. И так оно росло и поднималось к самому, что ни на есть, лицу.

У тебя, милая моя читательница, могло сложиться впечатление, что Инфантова внешность была не симпатична для окружающих. Но если такое впечатление сложилось, то оно ошибочно, отчасти из-за моего сбивчивого описания, отчасти из-за неподъемности самой задачи. Инфант не был некрасив, как не являются некрасивыми портреты Пикассо кубистского периода, он даже скорее был интересен. Но интерестность его поражала отходом от принятых норм и оттого была, как бы это выразиться – на любителя. Или лучше сказать, на ценителя. 
Дело в том, что если уж и находилась женщина, которая могла все это оценить, то влюблялась она в Инфанта намертво, и это болезненное чувство можно объяснить только тем, что если кому такое нравится, то заменить его уже нечем. Потому как ничего подобного в мире больше не существует. Мы, все остальные, мы более или менее типажи, мы повторяемы. А вот Инфант – нет! 
Впрочем, и без меня известно, настоящих ценителей мало, пока модным не станет, понимает, что по чем, только маленькая толика населения. Так и с Пикассо было, и скажем честно, что если не считать некоторых очень разбирающихся, женская красота мужскую Инфантову красоту особенно не баловала. О чем Инфант, бывало, в часы зимней вечерней скуки обильно переживал.
Здесь я должен пояснить, что вообще-то он был тонким в духовных своих переплетениях и нанесенные от женщин обиды чувствовал сильно и глубоко. И потому успешно вымещал их на тех несчастных, кто пал жертвой его, несхожего ни с кем, обаяния.

“Как он вымещал?”, заинтересуешься ты, любознательный мой читатель, которому, как и всем нам, есть на кого чего выместить. Отвечу коротко - он их лажал! Причем лажал он своих подружек денно и ночно, видимо интуитивно признавая их болезненную зависимость от его несочетающихся прелестей. 
Господи, да о чем это я, кто же это девчонок-то не лажал? И вы, девчонки, вы ведь, если откровенно, ну, как самой себе, вы ведь тоже никакие не жертвы, у вас тоже свои рогатки да крючки про запас припрятаны. И вы тоже с лихвой порой вымещаете на ком-то: то холостое динамо крутанете, то просто весело раскрутите, пользуясь вечной мужской слабостью - сексуальной тягой навстречу.
Вот так и идет, всегда шла да и будет идти вечная, как жизнь, межполовая разборка во всех уголках порой заснеженной России при попустительстве, надо сказать, обычно бдительных властей.

Заметим однако, что раз Инфант являлся человеком неадекватным, то и лажал он неадекватно. Порой настолько неадекватно, что даже нам, мне и Илюхе, наблюдавшим за процессом со стороны, и в общем-то привычным к разному, и самим разное повидавшим и испробовавшим, все же порой приходилось опускать глаза. А иногда, когда процесс принимал особенную ухищренность, мы вообще отворачивались.
И вот вопрос: ну, почему они, бедняжки эти, в общем-то, как правило, нежные, все это терпели, ну какого рожна? Но ведь терпели. Потому как, не только мордой, извините за выражение, брал Инфант и не волнистыми линиями бедра, а зачаровывал он редкое женское сердце куда как более надежными психологическими эскападами.
Дело в том, что Инфантова неординарность подразумевала не только неординарность внешности, но прежде всего мысли и особенно бросалась в глаза, когда Инфант делал попытку эту мысль выразить. Короче, из того, что он выражал, понять было ничего нельзя.
Впрочем, не будем спешить с опрометчивыми заключениями – ведь факт, что понять нельзя, не означает, что понимать нечего – мысль ведь порой проскальзывала. Я свидетель. В моем присутствии, бывало, проскальзывала.
Поясняю, вот представьте, что встречаете вы где-нибудь в компании подпитого Эйнштейна, и тот, в связи с сильным алкогольным опьянением, тряся кудлатой головой, навязчиво начинает объяснять свою, в данный момент ненужную нам с вами теорию. Но при этом объясняет он ее не на понятном языке физики, оперируя привычными нам лямбдами и константами, а на неожиданном таком языке хинди. Вопрос: значит ли это, что теория его потеряла всякий смысл? Конечно же нет, смысл в ней есть, но только нам с вами не понять какой. А чтобы понять, требуется специалист расшифровщик, тот кто владеет условным языком оригинала.
Так и я кое как научился Инфантову мысль расшифровывать или, иными словами, толковать. Хотя, поверьте, такое даже для меня, натренированного, было непросто. Для постороннего же, с языком оригинала не знакомого, Инфантовы словосочетания оставались таинственной и мистической ворожбой.
В том-то и разгадка Инфантова женского успеха: потому что те, немногие, напомню, ценители (а ценители всегда народ специфический), узревали в непознаваемом Инфантовом бормотании, если и не божественное, то все равно откровение. Как часто все мы принимаем непонятное за откровение.

Тогда не только Белобородов, но и мы все, знаете, на научном поприще обосновались – престижно было да и на работу можно было не ходить. И потому, видимо, научные проблемы нас особенно зачастую донимали. Помню как-то раз за преферансом возник вполне жизненный вопрос, как измерить объем женской груди. Именно с логарифмической точностью измерить.
Выдвигались разные предположения и даже позвали хозяйку с кухни, чтобы проверить различные технические решения. Но хоть и попадались правильные подходы, все какие-то тяжеловесные оказывались, не было в них научной, легкой изящности. И кто знает, нашелся бы ответ, если бы не Инфант, который как всегда загадочно, хотя и отчетливо произнес:
- Притащите корыто.
Когда же кто-то, кто не знал про Инфанта подробно, спросил уважительно:
- Инфант, простите, а зачем вам корыто?
Тот, не отрывая взгляда от черной и красной карточной масти, сказал тихо, как самому себе:
- Хряк!
Все недоверчиво обомлели, и только я, знавший, что не всегда, но иногда за Инфантовыми словами чем-то сквозит, предложил миролюбиво: “постойте”.
Я хочу обратить внимание, на слово “корыто”. Потому что, если бы Инфант выразился в соответствии с решаемой задачей строго по-научному и попросил притащить большую емкость или широкую колбу, или пробирку, или какой другой сосуд, пусть даже кастрюлю... Может кто из недюжей публики тогда и догадался бы в чем дело.
Но “корыто” выглядело каким-то совсем неподходящим, в самом этом слове уже заключался отрыв от обсуждаемой действительности, что отвлекало. Важно однако, что сам Инфант никакого другого слова произвести не мог, потому что в его возбужденном ассоциативном воображении именно слово “корыто” сочеталось с женской грудью. В том то и дело, что у тебя, читатель, может быть с женской грудью сочетается какое другое слово, а вот у Инфанта – корыто.
Народ же ассоциацию не понял и только лишь я, верный толкователь Инфанта, нежно взглянул на хозяйку и сказал:
- Пусик, притащи, пожалуйста, корыто.
Я не издевался над девушкой, я наоборот старался ласково, и имя ее вульгаризировать не желал. Ее действительно звали именно так приветливо – Пусик. Пусик растеряно посмотрел на меня и так же растеряно ответил, что, мол, нет у нее корыта, и помедлив неуверенно спросил:
- А ведро не подойдет?
- Ведро не подойдет, - все также нежно ответил я и для подтверждения посмотрел на Инфанта.
Тот призыв мой прочувствовал и в который раз, оценив взглядом Пусика, подтвердил веско:
- Чудо в перьях! – что, по-видимому, означало (хотя, в данном случае, я до конца не уверен), что, нет, не подойдет.
Пусик растерялся вполне, но не зря же я умел толковать Инфанта. И поэтому я встал, и сложил руки кольцом, заложив пальцы одной ладони между пальцами другой, и сообщил утвердительно:
- Инфант, корыто.
Условность эта конечно же его не потревожила, возможно он ее даже не заметил, а только сказал раздельно, как рубанул:
- Заполняй!
На что я также раздельно заверил, что все уже много раз заполнено, что вода уже глубоко внутри. Тогда Инфант по ковбойски причмокнул, как кнутом хлестнул, и гикнул:
- Гони зверя!
И я понял простую гениальность Инфантова решения. Впрочем, я по-прежнему оставался в одиночестве в этой тихо обомлевшей, лишь сверкающей изумленными глазами комнате. И потому мне пришлось пояснить:
- Пусик, - попросил я, - подойди, пожалуйста.
А когда милая девушка подошла вплотную, я предложил предельно вежливо:
- Ты не могла бы наклониться.
И пока она любезно наклонялась, и ее грудь скользила через расставленный разворот рук, я пояснил для присутствующих: мол, помните из школы закон Архимеда. Вот и здесь, объем вытесненной и вылившейся воды равен объему женской груди.
В зале, то есть в комнате радостно зашумели и засмеялись изящной простоте Инфантова решения. Но самому Инфанту ни к чему были пустые восторги, он внимал зачарованному взору распрямившегося Пусика, которая взором этим и касалась, и гладила, признавая и отдавая себя. Так у них и основалась любовь.

Вообще-то, как указано во всех хрестоматиях, идеальное время для любви, конечно же, весна. Когда люди активно избавляются от утеплительных рейтуз и прочих затрудняющих приспособлений, и явно, физически, и неявно – чувством и помыслами становятся открытыми для любви.
В климатах более дружественных, чем российский, нет этого воодушевляющего периода от “Невозможно» к «Очень трудно”, а потом, если потерпеть, к “В принципе, не трудно, вообще”. В таких нежных климатах всегда легко, и конечно, оно не плохо, когда легко. Но ведь порой именно переходы накаляют до покраснения перегибы, которые приводят в результате к тому, что в литературе, например, зовется страстью. А в жизни... Да, как оно только в жизни не зовется.
Но Инфантова с Пусиком любовь зародилась за несколько месяцев до описываемых здесь событий, а значит совсем не при пособничестве природы. Скорее наоборот, несмотря на ее подлые препоны, когда еще лютовали морозы и мели метели. Именно такие метели, которые так удачно подмели когда-то армию Бонапарта под Москвой, и именно такие морозы, в которые так уютно сидеть в насквозь прокуренной комнате за бесконечной преферансной пулей.
Но вот если в таких суровых условиях любовь зарождается, если окрепнет она, откормится, то вырастает вполне закаленным подростком и не страшны ей тогда ни холода, ни длинные очереди на промерзших автобусных остановках, ни прочие ежедневные лишения. Тем более, что батареи в подъездах тоже греют. К тому же у Пусика, как мы уже знаем, имелась своя маленькая квартирка где-то на Малой Ордынке, где метели только добавляли уюта цветочкам на обоях и на скатерти.
Тогда, когда они увиделись в первый раз, я сразу распознал встрявшую между ними любовь, потому что в глазах Пусика проступило счастье и нежность. И не только в глазах проступило, в голосе проступило тоже, и вообще всюду проступило, как знаете, когда выбегает молоко из кастрюльки, сразу проступает ото всюду.
В любом случае, Пусик тогда при первой их встрече заморгал растеряно, не зная как с ними, со счастьем и нежностью поступать, и сказала только:
- Какой ты, Инфант, дурак, все таки.
Инфант тоже небось поймал отскочившую от голоса флюиду и раскусил ее, и она видимо пришлась ему на вкус. Он поднял томные глаза (такие бывают только у очень неглупых собак) припушенные женственными ресницами и распознав во взгляде Пусика искренний призыв к вседозволенности, сказал с сентиментальной трогательностью:
- Сама ты, чудо в перьях!
И все, и сработало, и зацепилось одно за другое, именно то, что никакие ученые никогда не распознают, хоть называй это страстью, хоть химией, которая бывает случается, а бывает, что и нет. И вот, если нет, тогда как ни крути, как ни бейся, как ни пристраивайся – все равно как следует не пристроишься.
А тут даже по комнате пробежало, даже на мгновение в воздухе повисло, даже запахло наподобие жженого сахара, и даже кто-то под преферансный марьяж с туза пошел. Вот чего чужая любовь с людьми делает.

Чужая любовь вообще вещь заразная. Она проникает в тебя зловредными бациллами и если иммунная система ослаблена, коли потом пенициллином – не коли, все равно будешь мучаться бессонной эрекцией по ночам и так и встретишь рассвет с истомившей нераскупоренной жаждой.
А потом наспех набросив пиджак будешь растеряно бродить по запутанным улицам города, заглядывая в незнакомые девичьи лица, ища, ища... И не находя, так сразу. А когда совсем подступит отчаяние, когда уже совсем невмоготу, когда все до конца исчерпал и все предательски обломилось, тогда как в бреду, как в лихорадке, не думая о последствиях, бросишься к телефонной будке. И судорожным пальцем начнешь набирать номер той, с кем давно зарекся, той, кому если бы здоровый и позвонил, то только откуда-нибудь с далекого острова Фиджи. Чтобы обезопаситься разделяющим океанным расстоянием.

Но нашим героям тогда повезло. Тогда струя неведомой породы нажала всей своей струевой массой на лопасти этих двоих, на вполне складные лопасти Пусика и на несуразно большие и не привыкшие от редкого употребления лопасти Инфанта. И крутанулись они, и переплелись, и начали барабанить по поверхности.
“По какой такой поверхности?”, спросишь ты, озадаченный метафорой читатель. “А кто его знает!”, отвечу я.
Просто приятен мне образ лопастей, приятно мне их обрывчатое движение, а вот по какой поверхности шлепали лопасти Инфанта с Пусиком – не знаю, нет разумной ассоциации. Да и отчего все в конце концов надо понимать, пусть хоть что-нибудь остается непонятным. Оно так только добавляет.
И вошли они в зиму вот так, постукивая лопастями, и зима казалась им уже не зимой, а забавой. И грядущая за ней слякоть перестала быть помехой, и толпа на остановках совсем не обуза, и очереди в Гастрономе стали лишь предвестником и предтечей вечерней любовной истомы.

Но время само по себе лишь пошлая заставка для реальности. И хотя обидно, и не хочется вспоминать про циничного царя Соломона с его циничным лозунгом, про то, что «все» и даже это «пройдет», и хотя друг наш, Инфант, может и не помнил ни про какого древнего царя, а скорее и не знал вовсе… Но почувствовав однажды нутром своим зависимую привязанность Пусика, также нутром, не по злобе даже, а вот так нутром понял, что время разбрасывать камни закончилось, а пришло время камни собирать. А если перевести это на неиносказательный язык современности, то получалось так, что пришло время лажать.
Всем нам, невдалеке стоящим, жалко было Пусика – не за что страдала она, бедняжка. Но на все мои вмешательские увещания Инфант отвечал приблизительно, как неведомый ему царь Соломон, то есть иносказательно. Так иносказательно, что даже мне, лучшему инфанову толкователю порой разобраться было не под силу. 

И снова я обращаюсь к тебе, друг мой читатель: ты небось полагаешь, что Пусик - это шутка, забава и несерьезность. А заметь, я ведь тебе повода так думать и не давал вовсе, я ведь ничем ее перед тобой не скомпрометировал, но знаю – ты так думаешь. И даже знаю почему.
А вот почему: потому что ее зовут фамильярно очень – Пусик. Вот так мы все по простоте выработанных стереотипов порой попадаем впросак, только лишь потому, что встречаем по одежке, а если одежки не видно, то по имени. А имя, Пусик, вызывает отношение снисходительное и несерьезное, хотя давай согласимся – имя именем, но человек-то причем. А не причем человек, связан он со своим именем только исторически, только условно, и Пусик на самом деле был не шуткой и не забавой.
Вот ты небось заметил, что иногда я пишу о Пусике в мужском роде, и думаешь ты, что это редакторская недоработка и опечатка. Уверяю тебя, редактор тоже поначалу про опечатку подумал. Но не ошибка это. Просто я так про Пусика чувствую, и чувства своего не сдерживаю, потому как оно от уважения к Пусику, от принятия ее в отместку подлой природе в мое мужское братство. Может ей туда и не надо совсем, может ей и в своем женском братстве неплохо, но я выделил ей место – заходи Пусик, заходи, родная, когда надумаешь.
А уважаю я ее за терпение и за выдержку, и за ровный, доступный характер, так как хороший характер есть, так или иначе, признак ума и глубины понимания. К тому же, чтоб Инфанта оценить надо еще и душу иметь чуткую и насыщенную. Признаюсь, я любил Пусика, как брата или как сестру, какая разница, и отдал бы ей последнее, если бы она попросила. Но она не просила, да и так, чтобы совсем последнего, у меня тоже не было. 

Ну чтобы уж полностью внедриться в образ, обратимся к классике. Помните пушкинскую Татьяну, так вот Пусик был ее положительным антиподом, ее живым опровержением. Помните, Татьяна, как Евгений с горизонта исчез окончательно, сразу замуж выскочила, по расчету к тому же выскочила, за генерала, хоть и старого, нелюбимого, но богатого. Вот откуда оно берется, современный женский прагматизм – все от того, что мы на порочных классических примерах воспитывались.
Пусик же никогда так низко бы не опустился, если бы Евгений (я имею в виду Инфант), отвалил бы от нее, заверив только пустым увещанием: «жди меня». Или даже не заверив никак, а просто на многоточии бы отвалил.
Не стал бы Пусик стремиться к легкой и сытой жизни, не променял бы любовь ни на какие генеральские эполеты. А остался бы ждать и старел бы, и старел, и кожа бы сморщивалась и иссыхала, и волосы бы редели в пучке на затылке, и зубы... Впрочем, не будем про зубы… А все равно ждала бы она, верная моя Пусик. 

Но Инфант никуда не отваливал, он даже многоточия не ставил, он только лажал и лажал по-черному. Опять, милая моя читательница, не надо попадать под давление стереотипов – Инфант не был монстром. Он даже злым не был, он даже был добрым и то, что лажал он, не говорит о черствости его души. Он может быть и удовольствия от лажания своего не получал, может быть он мучился от него. Но лажал все равно.
Вот Зигмунд Фрейд наверняка бы все нам разом объяснил. Но беда в том, что он писал длинными австрийскими словами, которые составлял в длинные австрийские предложения. А я в австрийском – полный слабак. Вот и не понять мне полностью про Инфанта.
Короче, к апрелю Инфантово лажание Пусика достигло размеров неимоверных, просто стало черной дырой во млечном пути, и в ней, в дыре, вполне могли затеряться целые планеты с возможными дружественными и враждебными цивилизациями. Не то что мои интеллигентные увещевания.

Ну все, хватит про зиму, про Зигмунда Фрейда, про расчетливую Татьяну. Пора возвращаться в Апрель, к Илюхе, к скверику, к портфелю. В действие, короче.
Как там в детских волшебных сказках. Раз... Вот, мы и вернулись. Вот и скверик, и Вера с подругой, и первая бутылка так быстро закончилась, что рука моя уже тянется к портфелю за второй.
- Девочки, хотите еще? – наконец-то выговаривает Инфант свои первые слова, обращаясь, очевидно, к Вере с подругой.
А мы все, наверное, от радости за его первые слова, вот прямо там, в скверике, начинаем веселится. Или может быть, потому что вопрос смешной и голос смешной да и Инфант сам с большими, живыми, всегда печальными глазами – тоже трогательно забавный. Особенно, когда уже закончил выделенный ему стаканчик сушняка. Потому что он добреет тогда и становится разговорчивым. Ну не так, чтобы очень разговорчивым, но какие-то слова из него выплескиваются наружу. Как правило, не вовремя, не по теме, и от того всем становится смешно. И мы все понимаем тогда – чудит Инфант.
А может быть, развеселились мы все от того, что, если честно, Вера с подругой все-таки не относились к «девочкам», как необдуманно и даже фамильярно назвал их Инфант. По всему было заметно, что вышли они из нежного возраста. К тому же, похоже, и не вчера. Но ласковое Инфантово обращение подействовало и сразу, несмотря на промозглость вокруг и начинающие влажнеть носки в ботинках, стало у нас в душе куда как беспечнее, чем еще минуту назад.
- Холодно, конечно, но можно, - задорно согласилась развеселившаяся Вера, подпрыгивая на одной ножке, как бы для согрева, но, на самом деле, для еще большего задора. Просто, детство вспомнила. Да и как не вспомнить, когда «девочкой» назвали, к тому же, вот так запросто. А ведь так давно не называли.
И полезла моя рука в прорезь приоткрытого портфеля, и вытянула еще одну закупоренную посудину. Которую мы тут же раскупорили и стали опорожнять.
И от всего этого – от скверика, редких людей спешащих по делам домой, от весны конечно, да и от бутылки, ну и от Инфанта, без сомнения – от всего этого нам особенно стало хорошо. Так что даже Вера с подругой, женщины, можно сказать, уже зрелой комплекции и, видимо, склада ума и привычек не обращали уже никакого внимания на весеннюю беспутицу вокруг.
- Ну что девчонки, - перенял я Инфантову традицию, - когда в следующий раз в театр пойдем?
Они поморщились, нахмурили лобики, носики насупили, но все равно в результате прыснули девичьим заразительным смехом.
- Нет, - ответила Вера за себя и за подругу, - в театре мы уже были. В него мы больше не хотим.
- Это правильно, - согласился Илюха, - искусство разнообразия требует. В следующий раз мы в филармонию двинем. Там, как раз Большой Хор на спевку скоро соберется.
Все же не оставляла старика Белобородова филармония с ее хором. Ни в помыслах, ни, наверное, в вечерних мечтах.
- Белобородый, - напомнил я, - в филармонии билетики заранее заказывать полагается. Порядок у них такой. Ты не упусти. А то вдруг не хватит на всех билетиков?
- Закажем, закажем, - успокоил меня Илюха, а Вера еще больше тут же оживилась.
- Белобородый? – переспросила она. – Это что, фамилия у вас такая, Илья?
Но Илюха не стал вдаваться в пояснения. А я стал.
- Вообще-то он Белобородов, - пояснил я. – И я согласен с вами, Вера, неудобная какая-то фамилия, длинная очень. Тебе не мешает? – обратился я к Илюхе, но он снова промолчал. – Да и к тому же, обратите внимание на двухкорневую основу – с одной стороны Бело, а с противоположной – Бородов. Старик, не жирно-то с двумя достаточно длинными корнями. Людям вон, один с трудом достается.
- Ямщик, не гони лошадей, - пробурчал Илюха известный народный фольклор, из чего я понял, что не одобряет он мое публичное обсуждение.
А я одобрял. Потому что у меня давно точка зрения вызрела на его фамилию. Мне она тоже давно была неудобна.
- Старик, - ты сам посуди, слишком много заглавных «Б» в правописании твоей фамилии. И в произношении, кстати, тоже. Чего-то надо бы сократить. Пора уже сократить, сколько так ходить можно. О, я придумал, - удивился я сам тому, как быстро придумал. – Мы сократим первый слог, оставив в качестве аббревиатуры первую букву «Б». Смотри, как здорово получается: «Б.Бородов». Ну что, нравится? Принимаешь? Подписываешься?
Но Илюха глядел куда-то в сторону. Глядел, не отрываясь. Могло ли так произойти, что ему не понравилось? Ну, наверное, могло. И тогда я предложил другой, диаметрально отличный подход.
- А хочешь, наоборот, хочешь, мы зааббреавиатурим второе слово. Что у нас тогда получается, - я сначала произнес про себя, а потом вслух: - «Бело.Б.», тоже, кстати, неплохо. Почти по-итальянски. У них «Бело» - «Красивый» означает. Так что по-итальянски ты, старик, «Красивым.Б. получаешься. Тебе как?
Но Илюха не успел ответить.
- Не, - вдруг вступил в обсуждение Инфант, - его всего надо зааббреавировать.
- Это как? – с нежностью поинтересовался я Инфантовым предложением. С нежностью, это чтобы ничего в его предложении не потревожить.
- «Б.Б.» - вставил лаконичный Инфант и с упреком посмотрел на свой опустевший стаканчик.
- Тоже хорошо, - согласился я. – Даже совсем хорошо, коротко и звучно. Ну, это тебе нравится? – спросил я заботливо у Илюхи.
И он перестал глядеть в даль.
- Да, нормально, -  ответил он. – Мне все подойдет. Выбирайте сами.
- Девушки, - решил я опросить общественное мнение, - вам что по сердцу?
Ну и конечно они выбрали Б.Б. Со смехом и прибаутками выбрали.

А потом настало время расставаться с Верой и с подругой ее. Как это не печально, но любой радости, как мы знаем, приходит конец. Вот он и к нашей радости подошел. Потому что у нас – у меня, Илюхи и Инфанта – имелись некоторые очередные планы на приближающуюся ночь, с которыми ни Вера, ни подруга никак, к сожалению, не совпадали. С планами на филармонию они отлично совпадали, но вот на сегодняшнюю ночь – никак.
И мы расстались. Они пошли в одну сторону, их фигуры соприкасались, головки склонялись одна к другой – что означало, что они о чем-то оживленно беседуют. И я догадался – о нас, об оставшихся в одичавшем без них скверике.
И вообще, если со стороны, а мы оглядывали их провожающими взглядами только со стороны, то смотрелись они приподнятыми, полными впечатлений и разговоров на будущее. Да и то – в театре побывали. И так рассекали они поздне-вечернюю Москву, победно, жизнерадостно рассекали, что по одной их походке видно было – вот ведь, счастливые женщины идут. И прохожие тоже смотрели на них и тоже оглядывались, потому что счастье всегда притягивает. Даже, если это чужое счастье. Вот и нам хотелось крикнуть, остановить их, вернуть – неудержимо хотелось. Но мы сдержались, так как не могли мы.
А могли повернуться и поплестись совсем в противоположную сторону, и почему-то портфель попал в мои, не стремящиеся к нему руки. И не кстати это было, потому что он был действительно очень тяжелый.

В общем через какие-то пол часа нашли мы себя совсем в другом, тоже неплохом месте. А именно, на горке. Сейчас поясню.
То, что изложено на этих страницах, происходило не так уж давно, ну каких-нибудь несколько сотен дней тому назад. Не уточняю, потому что все зависит от того, кому когда, написанное здесь, на глаза попадется.
Я к тому, что хоть дело было и недавно, но все равно какое-то время успело утечь в пустоту. И того места, куда мы пришли, сейчас, возможно, уже и нет. А может быть и есть – не знаю. Потому как изменились у меня с тех пор приоритеты и прочие точки притяжения, которые вообще зачастую со временем меняются. И притягиваюсь я теперь к другим местам, ситуациям и обстоятельствам.
Короче, дело в том, что в Москве присутствовала и еще возможно присутствует (давно не проверял), улица Архипова. Кто такой Архипов – я понятия не имею, хотя помню, что висела там мемориальная доска с пояснением, которую я, впрочем, так никогда и не прочитал. Но раз висела доска, то, видимо, Архипов был какой-нибудь большевик подло убитый эсерами до тридцать седьмого года.
Так вот, на этой улице прямо напротив издательства газеты “Советский спорт” два раза в год происходило некое молодожно-народное безобразие – а именно сбор нелицензируемого и несанкционированного песенного творчества. В смысле – в заветный день набегала толпа, некоторые с гитарами и прочими струнными и духовыми инструментами. Но большинство, наоборот, – без инструментов, а с такими же как у нас портфелями, тоже набитыми тем же, что и у нас.
Улица Архипова была действительно улицей горбатой и поэтому в посвященных кругах она называлось конспиративно “горкой”. Я общем-то не случайно на конспирацию все напираю, потому как несанкционированное оно было государством – это песенное мероприятие, где в текстах использовались разные, порой неоправданные словосочетания. Которые упоминать прилюдно ни тогда, ни теперь абсолютно не поощрялось. Поэтому-то данное сборище особенно никогда не афишировалось, листовки на столбах на вешались, анонсов по радиоканалам не сообщалось. Кто знает – тому хорошо, а кому невдомек – тоже неплохо.
Государство, или, скажем, отдельная, тоже довольно законспирированная его составляющая как раз про сборище отлично ведало, и не то, что его поддерживала, но и не запрещала вчистую тоже. Такую, надо сказать, промежуточную, тоже сбалансированную позицию занимала. Только лишь подсылала туда своих закаленных сотрудников – ну, на всякий случай, порядок соблюсти, а может и послушать кое-какие особенно запоминающиеся песни. Чтобы пересказать их потом коллегам по конспирации, но уже в своем родном офисе с налаженной годами акустикой. В общем, они там присутствовали, хотя никакой угрозы или неприятностей для нас, для вольных не представляли. А иначе мы, может, туда и не ходили бы.
Вообще, необходимо признаться, что многие, в том числе и мы отправлялись туда не только обязательно за песнями. Тут и объяснять особенно ни к чему, представьте только сотен эдак десять - двадцать людей в основном от восемнадцати до тридцати, обоих полов, да в одном месте, да все в общем-то веселые, дружелюбные, праздничные. В общем расположенные.
Я точно знаю несколько счастливых семей, которые истоками своими именно оттуда, с весенней и осенней горки. А даже, если и семей не получилось, то что с того – в любом случае, опыта поднабрались.
Ну вот, пояснил, кажется.

Надо сказать, что чувствовали мы в этот поздний вечер в непривычном для себя бездействии и непривычно лениво провожали взглядом двигающиеся вокруг нас внешне симпатичные массы. Инертность наша, обычно нам несвойственная, не была, впрочем, вызвана внутренним безразличием к происходящему – глаза наши по-прежнему искали, просто не находили.  И совсем не потому не находили, что лиц симпатичных девичьих не встречалось, а потому, что не встречалось симпатичных девичьих лиц, которые не вызывали бы у нас неслучайных реминисценций.
В том то и дело, что тысяча-две кажется много, а если разобраться, то совсем и нет, если для начала отбросить мужскую часть. Потом женщин в летах и малолетних подростков – все же и такие попадались. Затем замужних, тех кто с мужьями и пришел. Но и из оставшихся, сознаюсь, не все внимание заслуживали, хотя и большой процент, где-нибудь половина. Так вот, половина эта оставляла нас с относительно небольшим числом – где-то всего со считанными сотнями. А сотню-две симпатичных девичьих лиц мы в основном уже знали. Не я – так Инфант, не Инфант – так Илюша. К тому же мы не первый раз на горку заявились – знакомое нам было место.
- Неужели в этом большом, красивом городе не появляются новые, светлые лица? - разочаровано и вместе с тем риторически проговорил Илюха.
И в голосе его звучала тревога то ли за деторождаемость, то ли за сложность получения регистрации по месту жительства иногородним.
- Все одно и тоже, из года в год, - сокрушался он.
Так оно и прозвучало, совсем безнадежно, и я пожалел:
- Выпей, старик, - успокоил я, разделяя с ним тяжесть происходящего. - Выпей, поможет.
- А, - махнул рукой старик и аккуратно приложился к горлышку.
Надо сказать, что я уже не раз лазил в прореху портфеля, и как результат каждый из нас прикладывался к горлышку уже давно и поочередно.
- Видишь ли Б.Б., - обратился я по-новому к Илюхе, потому что я не только теоретик новых именных форм, я еще и теорию в практику легко обращаю. - Видишь ли старик...
Мне самому было печально, но жизнь требовала ответов, и мне их срочно требовалось отыскать.
- Бабы... телки... фимины... организмы..., - вдруг завыл в полный голос Инфант, и народ веселый вокруг, поначалу шарахнувшись от неожиданности, тотчас, впрочем, шутку его принял.
Хотя была она не шуткой вовсе, а криком раздосадованной  Инфантовой души.
Но кто-то даже счел уместным подхватить, и уже сотенный клич про организмы пронесся над головами, и даже мелодия тут же подобралась вдохновляющая, и народ еще больше взбодрился. Только лишь подпольные опера возможно приняли нездоровый этот вопль за секретный вражеский пароль и нервно стали щупать в глубоких карманах холод стрелкового оружия.
- Инфантище, - предложил я, - не мути.
Он меня тоже побаивался немного. Во-первых, я мог запросто перестать трактовать его нечленораздельные звуки, и тогда бы оказался бедный Инфант отрезанным от двухсторонних контактов с внешним миром. А без внешнего мира он не хотел. Одиноко ему было без мира.
Ну и потом, имелся у меня в загашнике еще один рычажок на них на всех поднажать, но о нем я уже упоминал и упоминал, что потом, после объясню. Потому что связан он напрямую с еще одним объяснением, а именно: почему Инфант все-таки назывался Инфантом. Так вот, эти два вопроса я на следующую историю припас.

Мы помолчали, снова покрутили головами, снова неудачно, а потом я догадался.
- Видишь ли Б.Бородов, это как в спорте, - мы как раз прислонялись к стене “Советского спорта”. - Смена поколений. Деторождение как раз продолжается, но, видимо, оно рывками идет. Просто наше поколение уже по здешним меркам состарилось – кто замуж повыходил, кто развестись еще не успел. А новое поколение еще не подросло, юное оно еще и неподготовленное и надо ему время дать.
- Да, - сказал Илюха, и я не понял то ли он соглашается, то ли еще как.
- Ты посмотри, - продолжал я уже в запале, - вон сколько молодняка бродит, бодренький, свеженький, с горящими глазками. Дай им времени немного и глазки он эти свои на нас как раз и нацелит. А пока, - подытожил я, - мы и на старом, бывалом запасе продержимся. Хоть и не верблюды.
В этот момент Инфант подставил стакан, и мне пришлось прерваться, так как зубы мои вцепились в пластмассу пробки, бульдожьей хваткой вцепились, и я ожидал характерный звук “чпок”. Он и раздался, и сушняк зашелестел в стакан тяжелой холодной струей.
- Да, - опять философски заметил Илюха и попытался вырвать у меня запрокинутую бутылку.
Но я плечом отстранил его назойливое жлобство, так как сейчас следовала моя справедливая очередь, и жидкость перекатилась в полости моей запрокинутой гортани.
- Молодняк, - необузданно раздался голос Инфанта, - стройсь!
Он обвел замутненным взглядом пространство, видимо пытаясь сообразить, зачем же молодняку строиться. И сообразил, все же.
- На зарядку, - снова заорал он, - становись!
Вот это меня всегда удивляло, порой даже неприятно озадачивало: а может я чего не понимаю в жизни? Потому как, я вот такую манеру общения с массами считал всегда неудачной, даже более того – очень неудачной. Но в том то все и дело, что, видимо, я чего-то не понимаю.
Потому что массам лозунг этот почему-то пришелся и был даже подхвачен. А какой-то маленький оркестрик, тут же присутствующий, сразу запиликал ободряющую физкультурную мелодию, и народ стал услаждать себя причудливыми упражнениями. Что в общем-то объяснимо - развлекался народ.
На Инфанта стали поглядывать, как на локальный смехо-центр – девушки молоденькие всегда ведь поначалу более всего юмор ценят. Это уж после, когда подрастут, они на многое другое внимание обращают. А я стоял и думал, что, может, и не прав я и не надо ждать годик-два, так задорно они стали поглядывать.
- Да, стариканер, - снова обратился я к Б.Бородову, облизывая еще мокрые губы. – Ты чуешь, накатывает она, новая волна. И настигает нас, и накроет, и может унесет куда на глубину, где морские коньки свои гибкие шейки выгибают.
- Стариканер, африканер, стариканер, африканер... - задумчиво забубнил Илюха свою южно африканскую присказку, и я понял, что он уже кого-то заприметил. В смысле, на клиента нацелился.

Но Илюхе доверяться было нельзя. Илюха часто ошибался и иногда непростительно, и нам из-за этих его ошибок порой приходилось туго. А порой – очень туго. И все по причине его плохого зрения. Поэтому я пытался его активность, если не ограничить, то по крайней мере контролировать, так как ограничить ее, в любом случае, было практически сложно.
- Толян, - он толкнул меня плечом, - вот та...
И он устремил головой, определяя цель.
Цель была неудачная. Не буду вдаваться в подробности, неудачная – и все тут. Но в Илюшиних хрусталиках она, цель, была расплывчатой, что, видимо, меняло ее к лучшему. И он стал настаивать, не очень уверено, но настаивать.
- Нет, Б.Б, - сказал я тактично, не желая болезненно концентрироваться на его оптическом дефекте, - ты просто не видишь, старик, ни хрена на расстоянии. Не зря тебе стульчик впереди первого ряда в театре ставят. А она не того, невыразительная, блеклая. Поверь старому, проверенному годами товарищу.
Но как убедить человека, что черное это черное, если он видит вполне отчетливо его белым. Не поверит он, пока сам не убедится. И понял я, что мне не отделаться, да и вообще застоялся слишком, потому и бросил Инфанту: мол, сторожи, Инфант, портфель, мы скоро.
- Девушка, - промолвил я, стараясь называть вещи своими именами, - девушка. - И она улыбнулась мне. - Вам дубленка канадская по сильно заниженной оптовой цене не нужна?
Ну да, сам знаю, что дешево выступил, сам по оптовой, так сказать, цене. Но что делать, для удачного экспромта нужно вдохновение, а она не вдохновляла. Впрочем, девушка, похоже, не разобралась, а наоборот, смотрела с интересом, и потому я пояснил:
- Вот товарищу моему на базу, - я кивнул в сторону товарища, - давеча канадские дубленки завезли.
Улыбка застыла на ее лице, она не знала верить или нет, и конечно, девичья осторожность подсказывала ей, что верить нельзя... Но, с другой стороны, чего бы и не поверить. Обидно ведь не поверить, и она ответила только растеряно:
- Да. А кто вы?
- Этот вот, - я снова кивнул, отвечая на простой девичий вопрос, - директор базы. А я в паблик рилейшенсах у него числюсь, Пи. Ар., понимаете.
Я знал, что нечестно обманывать, особенно про дешевую дубленку. Но меня еще в школе научили, по первоисточникам, что для революционной борьбы все средства хороши. Межполовая же борьба – она еще похлеще, чем революционная.
Конечно, эта ни в чем не повинная девушка, она потом поймет, что нет у нас базы, как и надстройки нет. Да, и вообще ничего у нас особенно нет, кроме нас самих. Но когда поймет, уже поздно будет. Уже привяжется, пристраститься и дубленка уже окажется не так нужна, не в ней, в конце концов, в дубленке дешевой, счастье.
- Да? - снова произнесла она, и в голосе ее зазвучало возбуждение.
Вот, если бы я оказался Нобелевским Лаурятом, у нее бы тоже в голосе зазвучало возбуждение, но сейчас, может быть, чуть больше. Кстати, Нобель, если кто еще не знает, изобрел динамит. И он, кстати, подозревал, что его жена трахается с математиком и потому математическому миру отомстил, обойдя его своей немаленькой денежной премией.
Илюхе же было тем временем не до Нобеля, он двинулся на девушку как специалист по Этрусским скриптам надвигается на древний пергамент. Он просто втиснулся в нее, пытаясь отыскать в ней что-то, что видел из далека – хоть какую-нибудь различимую буковку, строчечку, хоть слева направо, хоть справа налево. Он ведь был близорук, старик БелоБородов, и каждый раз сам убеждался в этом. Я даже предлагал ему таскать с собой собаку поводыря, чтобы она уменьшала количество разочарований в его жизни. Но он к животному миру был, отчасти, равнодушен.
Я уже чувствовал, как он незаметно дергает меня за рукав, в очередной раз обнаружив, какое предательство над ним учинили его, пригодные только для непосредственного контакта окуляры. Говоря своим дерганьем, мол, отходим, но дисциплинировано, сохраняя ряды.
Но куда я теперь пойду, когда пол дела уже сделано. Конечно же ни мне, ни Илюхе она, скорее всего, не подойдет. Но пусть будет. Товарищей у нас несчитано, может она стерпится кому-то да слюбится, да, глядишь, и счастье этому кому-то, вот так невзначай, в жизни устроит.
- Правда, вы директор базы? - она перевела взгляд на Илюху.
- Ага, - ответил он, но как-то угрюмо. - Базы, военно-морской, стратегической.  Главный директор.
Мы все засмеялись, в смысле, я и девушка, короче, все кроме Б.Бородова. Я же говорю, он прямо на глазах недружелюбным каким-то делался. Я пробежал мельком по ее фигуре сверху-вниз, снизу-вверх – не все же на лицо смотреть, с него ведь, как известно, не пить. На отвороте ее пальтишка была приколота брошка, я пригляделся: позолоченная кошечка с игривым хвостиком.
- А как вашу кошечку зовут? - поинтересовался я, затевая простую двухходовку.
Девушка задумалась над вопросом, но потом все же нашлась.
- Мурзик, - ответила она кокетливо первое попавшееся.
- А вас? - сделал я второй ход.
Что ей оставалось, сказавши “а”, приходилось говорить и “б”.
- Лена, - призналась она.
- Леночка... - начал было я.
Но здесь над головами распространился страшный звуковой удар неведомого происхождения и децибельной силы, и все вздрогнули, особенно конспиративные опера. Мне однако этот звук был безошибочно знаком, знал я, что исходит он традиционно от волосатого черепа моего Инфанта.
Он так цокал языком, наш Инфант, хотя это было даже не цоканье и даже не щелканье, и даже не гиканье – его вообще невозможно описать, такой звук. Может быть, именно так былинный Соловей Разбойник отоваривал в чаще нечаянно заблудших современников. А может быть, если все же внедряться в великий русский язык, именно отсюда и пришла в народ иначе необъяснимая идиома: “щелкать еблом”.  (Прошу прощения, милая читательница, но ведь действительно иначе не понятно, откуда пришла).
Я честно сознаюсь, завидовал этому Инфантову умению и много, добросовестно пытался научиться. И хотя я, когда чего добросовестно пытался, всегда чему-то учился, но вот этот щелчок языком о небо я так освоить и не смог. Не получалось у меня со щелчком, видимо, не к правильному небу я все же язык свой подносил.
Но тогда по щелчку я понял, что надо поспешать, что-то возможно произошло – уж не с портфелем ли? И потому поспешил, и протянул девушке приготовленный блокнотик с ручкой.
- Леночка, запишите свой телефончик, - попросил я девушку. - Я вам позвоню и насчет дубленки тоже.
К Леночкиным губкам вернулась улыбка и она с радостью заскрипела пером.
- Вот и чудненько, - сказал я, принимая назад блокнотик и отдаляясь, утаскиваемый Б.Бородовым, уже проталкивающим плечом путь через густую толпу.
- Какой стыд! - сказал я Илюше, не в силах сдержать мизонтропскую мысль. - Как обидно все же: чистая, невинная девушка, и на тебе, ради какой-то пошлой дубленки...  Глядишь, ради зимних сапог еще и не на то пойдет. А где же любовь, старик? Страсть?
- Дура ты, лапушка, - нежно отозвался мой поводырь. - Ты думаешь, это ты ее выписал? Это она тебя выписала, как мальчика выписала. А ты, как мальчик, скушал. Может ты, закоченевший в развитии, мальчик, а? Вообще, чего ты меня к ней потащил?
Я хотел было возразить и посоветовать ему таскать с собой, ну, если не морской, то хотя бы театральный бинокль, я уже придумал даже как начать.  “Знаешь старик, - сказал бы я, - жизнь она, как известно, театр. Но твое место к сожалению не в партере. Поэтому, почему бы тебе...”. Ну в общем – все те же театральные реминисценции.
Но я не стал говорить, мне не хотелось говорить, мне стало тяжело на душе. Тяжестью давила простая философская мысль о дуализме женской меркантильности. Которая, в свою очередь, заканчивался словами: “А может, он прав, и я в самом деле замороженный мальчик?”
Я толкнул кого-то плечом, то есть плечом я толкал каждого через кого протискивался, но здесь оглянулся. Она была непривычно хороша и непривычно незнакома.
- Я замороженный мальчик, - сказал я ей, и она посмотрела с интересом. Видимо, не часто слышала подобные откровения.
Я не знал как продолжить, а продолжить было надо, ну сколько можно просто смотреть – взгляд устает. Это вообще так, мужчину судят по мгновению, и если мгновение упущено, то и шанс упущен. И что-то, что-то мне срочно требовалось сказать. Но продолжения не находилось, пойди придумывай продолжения раз по двадцать на дню, и так, чтобы не повториться.
Вместо продолжения я вжал шею в плечи и хотя руками не разводил, вид у меня был, как с разведенными руками. И я повторил, но более убедительно:
- Я сильно замороженный мальчик. Я вон, закоченел весь.
Ничего, меня так по обществоведению учили: повторение – мать учения.
Она, похоже, не удивилась совсем.
- А я девочка, - ответила она и тоже пожала плечами.
Я всегда балдел от чистосердечных женских признаний. Потому что они многого стоят, но только, когда чистосердечны.
- Знаешь, - почему-то я сделался очень серьезным, - жизнь меня так часто обманывала, била несправедливо... Нехватки, лишения... Но сейчас, мне хочется верить. Понимаешь, именно тебе. Можно, я вгляжусь в тебя пристальнее?
Она кивнула, она не боялась проверки. Я начал вглядываться, хотя Илюха продолжал тащить меня за рукав, видимо, перебирая обутыми ступнями по непрогибающейся мостовой.
- Нет, так на ходу, не выходит. Мне надо понаблюдать за тобой какое-то время. В быту, по выходным.
Ах, как я боялся ошибиться – в выборе слов, в интонациях, в тоне. Ведь по сути, в первый раз всегда вслепую пробираешься, по сути, на ощупь, ведь не знаешь еще, что именно вмастит, а что, наоборот, пролетит совершенно мимо. И потому, так легко оступиться. А с ней оступаться было непростительно, потому что ее надо было забирать, срочно, прямо сейчас, немедленно. И уводить, уносить с этой перенаселенной улицы от греха подальше, туда, где не было сотен мужских, бесстыжих, вечно выискивающих непонятно чего глаз. Вот я и пытался.
- Послушай, девочка, ты любишь слонов? Тут недалеко происходит раздача бенгальских слонов, пойдем?
Я знал, что она пойдет. Я всегда любил легких людей, быстрых и легких. Тяжелых и медленных я тоже любил, но быстрых и легких - больше. Она держала меня за руку, чтобы не потеряться, да я все равно ее не отпустил бы, и мы так и пилили верблюжьим караваном, ровно, что по пустыне, где людей, как песчинок – она замыкающей, ведомой, в моем ведущем фарватере. Илюха периодически оборачивался ко мне и злобно шептал:
- Я ее беру на себя, - раздавался его сдавленный голос неподалеку от моего лица.
После первого его оборота я просто посоветовал по-дружбе:
- Товарищ, отвали от военного эшелона, - посоветовал я.
После второго я сдержался, хотя у меня было что сказать. Но после третьего я не выдержал и вдарил по больному:
- Б.Б., - сказал я доверительно, - она не того. Ты опять не разглядел, она не стоит нашей распри. Это я так, для Инфанта.
Я знал, что звучу достоверно. Илюха вздохнул обреченно – он больше был не в силах сдерживать давивший груз постоянных ошибок. Он страшился еще одной.

Когда мы подошли, Инфант стоял с давно опорожненным стаканчиком в руке, как нищий на паперти. Впрочем, ему никто не подавал. И может быть поэтому мне стало его жалко, одинокого, и захотелось подбодрить.
- Инфантик, а мы телку выписали.
Он поднял к воздуху длинноресничные глаза и спросил задушевно тоскливо, словно добрый людоед:
- Живую?
- Живехонькую, - подтвердил я.
- Пока не замучаешь, - добавил Илюха, и Инфант удовлетворенно кивнул.
- Это и есть слон? - в общем-то проницательно поинтересовалась притащенная за руку, подразумевая голосом и взглядом Инфанта.
- Нет, - огорчил ее я. - Это Инфант, он как раз и есть главный дрессировщик. Он тренирует слонов.
- В основном слоних, - вставил Инфант, который в решающие мгновения, когда под сильным стрессом, пытался проявить образцы здравого и даже резвого ума.
Ну, например, так, сталкиваясь со смертельной опасностью, человек начинает непривычно быстро бежать. Или непривычно быстро и много писать. Ведь известны и даже документированы некоторые подобные рекорды.
- Он бьет их по ушам, - опять добавил Илюха. И, подумав, добавил еще: - Тросточкой специальной, из бамбука.
Видимо, от зрительных галлюцинаций в нем проснулся тягучий, садистский настрой.
Инфант было открыл свой крупный Инфантов рот, видимо, я обидно подставился, тему было только развивать, и я понял, что должен перебить. К тому же я, отчасти, догадывался, что он скажет. И я перебил.

Она не побрезговала из горла, и мне это понравилось, я сам никогда не пугался из горла. Особенно после друга.
- А можно еще? - попросила она.
- Только после номера телефона, - сказал я, понимая, что шантаж, это нехорошо.
- А что, если обману?
Во всем – в ее интонации, во взгляде, в улыбке, не говоря уже про сами слова – во всем зримо проступало кокетство. А кокетство всегда обещает.
Я склонился над ней, я знаете, всегда был выше многих девушек, а сейчас я почти зависнул над ней. Мне даже пришлось ссутулиться, чтобы вглядеться в нее проницательно.
- Не-а, - растянул я. - Не обманешь.
И видимо в голосе моем звучало столько доверия, а когда доверие – обманывать паскудно, и она назвала семь заветных цифр. И не обманула.

Потом мы много встречались, потом, как обычно бывает, расстались. А однажды встретились снова, и тогда уже долго не теряли друг друга. Мы пили красное вино, играли в теннис, колесили по странам, поженились между делом, и очень редко сразу засыпали в постели и никогда вне ее. А потом катанули в Штаты, где она сначала пристрастилась к марихуане, а потом к кокаину, а потом умерла от передозировки, оставив меня с тремя детьми. Двумя чудесными мальчиками и одной очаровательной девочкой, младшей, которая так балдежно похожа на нее.
Впрочем, это другая история, душевная моя читательница, которую я тебе обязательно  расскажу в одной из следующих книжек.
Но вернемся к нашему повествованию, которое просто обязано продолжиться еще веселее, чем прежде. Во всяком случае, я его именно таким, веселым, и вижу. Ведь, знаете, как говорят художники – живописцы, стоя перед очередным своим разноцветным полотном? Они именно и говорят: “Я так вижу!”.

Вскоре мы остались одни, моя будущая жена упорхнула, наградив меня прощальной, согревающей в этот уже очень поздний апрельский вечер улыбкой. А мы снова остались втроем перед колышущимся людским песенным организмом. Кто-то подходил и здоровался, кто-то заговаривал, кто-то просто обменивался взглядом, но выходило так, что ко всему происходящему мы становились все более и более непричастны. А значит, пора было отваливать.
- Пора отваливать, - сказал Илюха, - холодно чего-то.
И мы все с тоской посмотрели на заскорузлый мой портфель, который совсем еще не опустел, но который, как и мы все, жестко дубел от ночного заморозка своей натуральной кожей.
Ты ведь знаешь, читатель, как это тоскливо, отваливать, когда еще ничего не закончено, когда еще не отцвело, когда полно сил и когда знаешь, что портфель совсем не пуст. К тому же весна, пусть и ранняя, к тому же все вокруг обещает. К тому же, не так уж и холодно.
Ведь кажется, что уйдешь и что-то пропустишь, что-то не случится, что-то пройдет мимо. И вот проснешься утром, и будет гнусно от неслучившегося, и надо будет все создавать заново – и вечер, и настроение, и беспечность. А зачем создавать, когда все это уже есть прямо сейчас? Когда уже все создано. И так обидно, вот так, самому все это упустить, своими руками порушить.

Мы шли уже по Ордынке и каждый из нас перебирал вслух и про себя: ну куда, куда бы сейчас заклубиться. Ну неужели в этом городе, в этом большом, бесконечном городе нету места, нету кухни, нету огонька в ночи, где бы нам не оказались рады? Ну не нам, так нашему портфелю?
Мы так и перебирали поочередно, но то ли ехать было далеко, то ли сомнение гложило: примут ли, то ли самим как-то не хотелось. Метро уже светило неяркой буквой «М», мы даже уже замедлили шаг, чтобы выиграть время, чтобы обмануть его подлое и упрятать в тугой холщовый мешок, и закрутить конец узлом, чтобы не выбралось. Пусть потрепыхается там чуток.
И тут вдруг Илюха произнес одновременно неожиданное и спасительное: «Пусик”.
- Пусик, конечно же, Пусик, - с облегчением подтвердил я.
Я должен отвлечься на мгновение и напомнить про Инфанта, что он не всегда говорил, как гаитянский шаман, заговаривающий падеж мелкого рогатого скота. Повторяю: хотя и редкой порой, но иногда отростки мыслей все же кустисто выбивались наружу, на поверхность, к свету, так сказать. Помимо сильного шока такое еще случалось, когда он пытался упорно от чего-то отказаться. Упорно, а иногда и буйно.
Сейчас, заслышав про Пусика, он набычился всей свой грудью и шеей набычился тоже и подозрительно энергично, даже отчаянно запротестовал. Но кто его спрашивал? – решение было принято, и мы свернули с освещенной магистрали куда-то в зигзагный бок.
Инфант же продолжал по дороге бесперебойно бормотать, что мол у Пусика обычно скучно бывает и нехватка продуктов, и что вообще дело уже к ночи движется. А когда понял, что увещевания его не действуют, сменил тактику, перейдя на шантаж и угрозы, и все повторял, устрашающе потряхивая волосатой своей башкой:
- Я к тебе, БелоБородов, завтра стадо приволоку, - говорил он, не уточняя, впрочем, стадо конкретно кого.
Илюша угрозы, видимо, от частоты ее повторения, как-то стал опасаться и попытался убедить завтрашнего пастушка разумной с моей точки зрения логикой.
- Мы ж не к тебе, а к Пусику, - объяснил он и всматриваясь внимательно в Инфанта добавлял: - Ты ж не Пусик. К тому же, - прибавил он обидчиво, - мы и не стадо совсем. Нас всего трое, да и то с тобой вместе.
А потом он оборачивался ко мне за подтверждением, и я подтверждал:
- Какое же мы стадо. От нас вообще никакого вреда. У нас и копыт нет и не вытопчем мы ничего.
Хотя вообще-то я мог ничего не говорить, я тащил портфель, который хоть и полегчал, но все равно был тяжелый и закостеневший. 

Знаете, есть люди жесткие, которые, как гнут свою прямую линию, так и гнут. А есть жесткие, но с душой. Вот и старик Белобородов оказался с душой и он тут же Инфанта пожалел, хотя никто и не просил.
- Инфантик, - сказал он замиряясь, - Инфантик, мы ж не злодеи какие. Мы Пусика обижать не будем, мы только выпьем немного винца, ну, если она нас чайком угостит, то и чайку. И все, и больше ничего, и уйдем. Нам ведь теплоты хочется и уюта, и обоев на стене, и тараканов на кухне. Они ведь как раз уют и создают.
Голос его звучал правдой, он даже обнял доверительно Инфанта за плечи, и так они и пилили по темному весеннему переулку, освещенному только желтеющими окнами безразличных полинявших домов, дразнящими окнами чужой недоступной нам жизни, недоступного, но такого желанного уюта. Так они и шли, как вообще-то в современном мире мужикам ходить не полагается, потому как подумают про них какую-нибудь неправду. Но тогда современный мир уже в основном посапывал, предвидя завтрашнее служебное утро, и нас он, спешащих к теплу, тогда не отвлекал.
- Тараканы уюта не создают, - пробовал пререкаться Инфант, но он уже тоже заметно размяк от искреннего дружеского участия.
- Создают, создают, - беззлобно настаивал Илюша и требуя подтверждения снова обращался ко мне: - Старик, создают тараканы уют?
“Смотря по чему ползают”, хотел было ответить я, но промолчал. Обидно мне тогда было: почему это я должен все дорогу портфель этот тяжеленный переть? Ты у меня перехвати портфельчик, я тогда про тараканов абстрактно порассуждаю.

Пусика мы нашли, мы бывали там и прежде, хотя Инфант и пытался сбить нас с дороги. Но мы ж не какие-то наивные польские средневековые шляхтичи, чтоб кому попало доверяться. Так что на Инфанта мы, как на географа и путеводителя не реагировали, и квартиру пусикину все же нашли. Она, квартира, даже со стороны лифта пахла Пусиком.
Вы думаете, какой у Пусика и у квартиры его, и у двери, в эту квартиру ведущую, запах? Приятный запах, друг читатель, запах домашней утвари, чистой постели и покоя. И мы позвонили, и Пусик открыла нам дверь.
Прав был Илюха и ошибался Инфант – она была в халатике байковом, наброшенном поверх чего-то, кто знает, может и ничего, в поблекшем таком застиранном халатике, от которого сразу так и обдает желанным теплом и уютом московских квартир и их обитательниц. А именно за этим ведь, если верить Б.Бородову, мы сюда и завалились. Еще на ней были толстые шерстяные носочки прямо на голые ноги и тапочки без пятки, удобные такие тапочки, истоптанные и зачуханные, как и халатик. Оттого и удобные. 
Мы все, конечно, давно знаем, что старенькое и замызганное, оно как раз и создает удобство телу и духу. Потому как, притертое оно и под тело, и под дух, подстроенное месяцами и годами привычки, и оттого не жмет и не натирает. А вот новое, каким бы красивым, да нарядным оно не казалось все равно поначалу чужеродно, как новый/ая партнер/ша согласившийся/шаяся на интим. Он/она может и красивый/ая, и волнует новизной, но ведь не знаешь, что с ним/ней да как, где будет удобно, а где пока нет. А где, еще чего обнаружится.
Значит ли это, что не надо стремиться к новому? Может и значит, а может и нет – не знаю. Перестал последнее время понимать вопрос. Но, если у тебя, читатель/ница, все равно тяга к новому не исчерпана, не сдерживай себя, помни для успокоения: оно ведь все когда-то новое по-началу. И если ты желаешь иметь привычное старое потом, стремись к новому сейчас, ведь из него старое и производится.

- Пусик, - заметил я, так как она замерла в дверях, - мы к тебе. - И показал взглядом на упитанный портфель. 
Инфант трусливо жался позади. Вид у него был тоже трусливый, демонстративно трусливый, чтоб Пусик по его забитости разобрался, что не его, Инфантова, это инициатива. Что изнасильничали его и заставили без желания.
Наконец-то она улыбнулась и отстранилась от дверного прохода.
- Ну проходите, - сказала она спокойно, как только и мог сказать Пусик, как будто она нас ожидала давно. 
И мы прошли сначала в коридор, где разулись и потом откуда в носках заскользили по паркету в комнату. Комната, однако, оказалась не пустая, что мгновенно бросалось в глаза. У стола сидел человек в мужском костюме и в рубашке, типа сорочка, и даже в галстуке, вида, если не официального, то во всяком случае праздничного. И это сочетание – самого человека, костюма на нем, галстука, праздничного вида – все это  заставило меня да и всех нас неприятно удивиться.  Я вообще больше не буду говорить ‘я’, я буду говорить “мы”. Потому что разобщенность наша сразу отступила как только мы застукали человека однозначной мужской наружности в одинокой и оттого еще более интимной квартирке Пусика.
Так, наверное, почувствовало бы разнесенное несходствами и передрягами человечество, если бы обнаружило в комнате своего законного Пусика вольготно расположившегося инопланетянина в галстуке и в сорочке. Уверен, тотчас бы сплотилось все многорассовое и многоплеменное человечество, позабыв старые обиды и пустые разногласия.
Тем не менее, не могли мы показать своего мгновенно возникшего недружелюбия да и вообще никакого смятения не могли показать. И потому по очереди подошли и представились, и пожали привставшему руку.
- Белобородов, - сказал Б.Бородов.
- Сергей, - в свою очередь представился незнакомец.
Он тоже, кстати, виду не подал, что вот, трое наглых, незваных мужиков его вечерний покой растревожили. И потому, как мог, приветливо улыбался.
- Добрый вечер, - вызывающе представился Инфант, и лицо его было хмуро, очень хмуро. И голос тоже мгновенно захмурел.
Он и не пытался смотреть на Пусика, наказывая ее своим опущенным, до боли обиженным взглядом. Он даже на нас с Илюхой не смотрел – стыдно ему стало перед нами, что женщина его когда-то любимая, Пусик, вот так низко оказалась не одна.
Мне следовало бы описать Сергея, этого соблазнителя инфантовых женщин, хотя к делу это ровным счетом никакого отношения не имеет – ни тебя читательница, ни меня, ни даже Инфанта, не говоря уже про Илюху, Сергей уже давно не волнует.
Но если объективно, то надо сознаться, что Сергей выглядел вполне симпатично. Да, да, симпатично и приятно! Ты, читатель, небось думаешь, что чувство обиды за обманутого Инфанта запеленало мне глаза, зашорило перспективу. Но ты недооцениваешь меня, дружище, я приучен отображать жизнь правдиво, и взгляд мой внимательный никакие обиды исказить не могут.
Сергей был мужественен, спокоен и невозмутим, его даже не очень портил костюм над белой сорочкой. Он был открыт и лицом, и голосом и в нем сразу прослеживалась стержневая цельность или иначе - надега.

Так бывает, смотришь порой на человека и не понимаешь, ну почему, почему, не можешь ты с ним корешить. Ведь нравится он тебе, сразу чувствуешь ты в нем задушевность и знаешь, что не найдешь надежнее друга, на которого и положиться, и опереться, кто при случае и фал спасательный тебе бросит. Так из него сквозит и просвечивает прямотой и доверием.
Но не происходит. Чего-то не зацепляется, чего-то не входит в пазы, и уличная толпа поглощает его след. И знаешь ты, что больше никогда не встретишь его, что никогда не пожмешь его крепкую руку, никогда не почувствуешь его твердый локоть. Ну, и хрен с ним, думаешь.
Вот так и я смотрел на Сергея, с одной стороны, и на Инфанта с Илюхой, с другой, и не понимал, ну почему я не с Серегой? Почему с ними? Ведь простая правда, если, например, про Пусика говорить, конечно же на его стороне, хотя бы только потому, что уж точно не могла находиться на Инфантовой. Пусть я даже без понятия, в чем она, эта правда, но все равно знаю, что на его. Но сделать-то уже ничего не могу, поздно, стороны давно разобраны.

Расселись мы, и конечно я распаковал отогревающийся портфель, и извлек пару - троечку бутылок, и грохнул ими на стол. Но не все извлек, жизнь уже тогда научила меня ничего разом не извлекать, а только по частям. Научила меня жизнь, что не ведаешь ты наперед, что произойдет с тобой в дальнейшем и где ты к утру окажешься, где может еще заначка пригодиться.
Разлили мы, значит, по принесенным с кухни чашкам, чокаться не стали, слишком далеко сидели друг от друга, а только салютнули друг другу на расстоянии. Я заметил, что Пусик и не выпил совсем и так вот, не выпивши, заговорил вдруг:
- А мы вот с Сережей сегодня заявление подали.
- Куда заявление?
Не то что я пьяный был, не был я пьяным, просто недогадливым оказался. Ну, не дошло до меня сразу.
- Как куда? - Пусик тоже не поняла. - В загс.
Я посмотрел на Инфанта, он был, как писали классики, “чернее тучи”, сидел, уставившись на свою плоскостопную ступню, и сидел.
Ах ты сука, - подумал я про Инфанта, - до чего же ты девочку довел, что она уж как пушкинская Маша: “Лучше в монастырь, лучше за Дубровского.”  Что ж ты над ней такой издевательское сотворил, что она замуж надумала за Серегу, чтоб тебя бросить, тебя, паскуду, который и мизинчика ее, Пусикиного, не стоит. Ведь не в натуре это Пусикиной любимых бросать, не умеет она по природе своей преданной такого делать, не заложено в ней это, и что ж ты, говнюк, учинил такое, что в природу ее вмешался и перепортил там что-то.
- Злодей ты,  Инфантище, - сказал я что думал, и хотя Сергей не понял о чем это я, но сразу занервничал. По глазам видно было, что занервничал. 
А ведь чуткий, определил я Серегу.
Инфант же посмотрел на меня исподлобья, променяв на меня свою плоскостопную ступню в носке, и вздохнул тяжело и горестно. И столько в его глазах было тоски, что я, жалостливый, сразу пожалел его, и пожалел, что вот так по больному прошелся.
Илюхе же во все наши перемигивания вдаваться нужды не было, он вскочил, как сказал поэт, “радостью высвечен”, и бросился к человеку в сорочке с криком. С взволнованным криком другого человека, встретившего сводного брата по отцу, о котором слышал, но с которым мама запрещала встречаться. 
- Серега! - завопил Илюха. - Поздравляю, ты молоток, Серега! Конечно, давно жениться пора, холостая жизнь, она сам знаешь. Она мне самому уже вот где.
И он почти что профессиональным движением резанул себя ладонью по горлу. А потом подсел к нему, и завели они промеж себя разговор. Нормальный, человеческий такой разговор.
- Ты вообще, чего? – спрашивал Илюха. - Ты извини меня конечно, может я не того, не в свое лезу, но ты как семью планируешь содержать? Это знаешь ли, старик, большая ответственность – женщина в доме.
- Что значит как? Понятно как, как все, зарплатой,  - ответил Серега все же недовольно.
Все же не понравилось ему, что незнакомец этот действительно не в свое. Но так как неестественно, просто не биологически живые Илюхины глаза наполникись еще большей солидарностью, ему все же пришлось пояснить:
- Я в институте молекулярной биологии работаю. Ну и подрабатываю, как все. Лекциями, ну и прочим.
- Сережа, между прочим, кандидат наук, - заступился за своего суженного Пусик.
Видно было, что она не доверяла Илюхе, подозревая его, видимо, в чем-то. И правильно, кстати, делала.
- Да, ну! - почти не поверил Б.Б, которого уже второй год подряд номинировали в член.кореспонденты по подозрительной экономической науке. Впрочем, пока туда не пропускали, давая понять, что такого им пока больше не нужно.
- Кайф, молоток, так ты биолог, по молекулам значит. Слушай, спросить хочу. Мне тут как-то рассказали, вернее, я статью читал. Там про лошадь одну было в Африке, кобылку то есть, которая родила жеребенка, полосатого как зебра. Хотя осеменяли ее с однозначным конягой.
Серега заинтересовался, понятно было, что в вопросе присутствовала молекулярная проблематика.
- Так вот, было высказано предположение, что такое могло произойти, если кобылка эта прежде трахалась с зеброй. И теперь у нее появилась какая-то там хромосомная память, которая и вмешалась в процесс деторождения. В смысле, из-за нее, из-за этой памяти она и произвела на свет лошаденка полосатого, на зебру похожего. Хотя осеменяли кобылку, повторю, с полноценным жеребцом. Так вот скажи мне, Серега, так как я ни хрена не понимаю в этом, может такое быть или нет. И если может, как оно такое происходит, в чем тут механизм молекулярный?
Даже Инфант глянул на Илюху с пристальным удивлением, даже в его помраченных сейчас от печали мозговых и душевных извилинах нашлось место для восторга: “Неужели, прям, вот так с места все выдумал?”
- Вот видишь, Инфант, читать надо, - назидательно порекомендовал я.
Инфант только повел головой, говоря как бы: “Нет, чтоб такой класс набрать, одного чтения недостаточно”.
Серега в это время что-то очень озабочено объяснял  и рассказывал, и даже руками стал жесты всякие делать. Впрочем, вполне приличные жесты. Илюха же поддакивал и даже вставлял иногда в монолог собеседника одобряющие восклицания типа: “Да, ну!”, «И чего!», “Иди, ты!” и качал заинтересовано головой. Вид у него был теперь неподдельно просвещающийся, а Серега рассказ свой молекулярный продолжал, а когда закончил, даже ослабил узел галстука. То ли от комнатного тепла, то ли от возбуждения собственного, то ли от выпитого. Хотя, чего мы там выпили.
- Ну ни фига себе, чего бывает? - поделился с нами, с присутствующими, своим изумлением Илюха. - Серега бы не сказал, не поверил бы. Вот смотри, Инфант, если баба была вовлечена, скажем по научному, в половой акт, предположим, с негром... или что-то, типа того, - он как-то подозрительно прошелся взглядом по Инфанту. - Но когда-то давно и больше с этим негром не встречалась. А встречалась и даже замуж вышла за себе подобного белого, и от него же родила ребенка. То ребенок этот, – Илюха выдержал назидательную паузу, - может получиться негритеночком... или что-то, типа того. Во, как бывает, Инфант!
“Вот оно”, как-то обреченно, но вместе с тем с ощущением резкого внутреннего счастья подумал я и увидел, что даже у Пусика глаза от чего-то сдерживаемого – не то печали, не то смеха – округлились. И только Инфант в замысел не въехал. А как тут въедешь, он то ведь себя «негром, или что-то, типа того», никак не считал.
Не въехал в замысел, впрочем, и Серега, он еще больше ослабил галстук и одобрительно кивал головой, соглашаясь с Илюхиной гипотетической молекулярной моделью. Он даже хотел сказать что-то поясняющее по теме, но я его перебил, подумав при этом: “Нет, не чуткий он. Настороженность и чуткость разные вещи, и я их поначалу, впопыхах, перепутал”.
К тому же уж больно не хотелось Пусика расстраивать. Не хотелось ей намекать, что даже у надежности, у такого положительного человеческого качества, есть, как и повсюду, обратная сторона. 
- Давайте, выпьем, - предложил я примирительно. Тебя как, Сереж, по отчеству?
- Борисович, - откликнулся Серега охотно.
- За вас ребята, - я качнул головой в сторону Сергея Борисовича с Пусиком. - За науку, за молекулярную биологию, в конце концов. И за тех упорных парней, которые выведут эту запутавшуюся науку из сложного хромосомного тупика. А то иначе все мы тут перепутаемся с потомством, почем зря.
И я разлил, но Илюха меня почему-то не поддержал:
- Не, не, - затряс он энергично головой. -  Это неправильный тост. Я за биологию пить отказываюсь, если она такие подлости в мир привносит. Ты, старик, вообще забери назад свой тост, сделай вид, что не говорил. У тебя, знаешь ли, не всегда удачно с общественными выступлениями получается. Пусть вот, Серега скажет.
А Серега все кивал, соглашаясь, и кивал. А значит пришлось пропускать его вперед на расстояние крепко прицеленного Илюхиного выстрела. Ну что мне было делать? – я то хотел уберечь Серегу, а он сам все подставлялся и подставлялся.
Я развел руками, крепко держащими чашку с сушняком, мол, раз так, говори тост ты, Сергей. Ну, если тебе так сильно невтерпеж, конечно.
Он задумался кратенько, видимо, не хотелось ему без подготовки. Без подготовки ведь можно и носом в грязь, и лбом, и подбородком – лицом, одним словом. Потому он и выдержал паузу, собираясь, видимо, с мыслями. И мысли, видимо, собрались в результате, так как он откашлялся и произнес ровным, надежным голосом. С расстановкой.
- Ребята, - сказал он сдержано, тщательно проговаривая слова и звуки, - давайте выпьем за знакомство. И давайте еще за то, чтобы сегодняшняя ночь осталась у нас в памяти, как самая нетривиальная и самая неожиданная.
Почему «нетривиальная»? Что за слово такое неуклюжее? - подумал я растеряно, но за разъяснениями обратиться не успел. Потому что меня обогнал, топоча и присвистывая на ходу клейкий сгусток радости, выплеснувшийся из счастливой БелоБородовой груди. Илюха, по всему было видно, просто очумел от удовольствия, он даже отхлебывая из чашки, не переставал приговаривать:
- За нетривиальность. За нее, неожиданную.
В его энтузиазме внимательный наблюдатель мог бы заметить, тем не менее, налет неискренности – ведь тост был и в самом деле не очень. Например, не понятно было про “неожиданное”. Почему оно должно было произойти и именно в эту ночь? Да и что за неожиданность такая? Парад планет? Возвращение Миссии? О чем вообще речь идет? Может, он чего знает, этот Сергей Борисович, может, он информирован дополнительно, просто нам не говорит. Может, он и не биолог совсем?
Да вот к тому же, слово, “нетривиальность”. От него ведь так и несет надуманностью, не свойственной открытому Серегиному лицу. Ведь вычурное какое-то слово, тяжеловесное, его и в письменный текст два раза подумаешь – вставлять или нет. И скорее всего, не вставишь. А в тост-то уж и подавно ни к чему.
Я даже подумал, что зря он, Серега этот, под Илюху подстроиться попытался. Жалкая попытка получилась – натужная и никудышная. Как он не понимает, что БелоБородову – БелоБородово, а ему, Сереге, больше свое – Серегино, подходит. Что разные они по сути своей и куда как лучше, если каждый из них в своем, природном останется, а то так эклектика ненатуральная какая-то получается. Суррогат, одним словом.
Оно, кстати, в обе стороны одинаково работает – Илюхе бы тоже стиль Сергея Борисовича не подошел бы. Глазам его очумело живым, улыбке, которая, казалось, готова была оторваться и улететь подальше от остального лица. Нет – не подошел бы. Но Илюха со всей очевидностью и не стремился туда, в стиль Пусикина спутника жизни. Чего ему там было делать?
И все же, несмотря на мои критические размышления, мы все выпили – почему не выпить – только Пусик одиноко воздержался. Я полагаю, я знаю почему: Пусику было обидно и горько, и горечь свою она больше растягивать не хотела.
- Ладно, ребята, - сказала она, - не пора ли вам уходить.
В голосе ее не было вопроса, как не было ни сомнения, ни дрожи, ни возбуждения – так будничная, бытовая констатация. И может быть, из-за этого будничного, скучного без раздражения голоса в комнате разом возникла и нависла пауза и тугая напряженка.
Мы вообще-то и тогда не самыми ранимыми были. С нами и прежде разное чего происходило, что оставляло порой на душе неприятный осадок и липкую сеть морщинок. Но, как правило, к утру осадок диффузировался, да и морщинки разглаживались. То есть, я к тому, что поколебать нас было не просто, но Пусик нас неожиданностью и прямотой своей все же поколебал.
Не вписывалось все это в правила игры и потому особенно обидно было – не мы игру придумали, она давно, испокон веков, вон Декамерона или Шеридана почитай. А раз не с нас это все началось, почему же на нас вот так с грубостью вымещать?
Даже Серега, кажись, за нас обиделся, и хотел уже дело все замять, но мы ведь ребята, хоть жизнью и объезженные, но не сломленные ею. Иными словами, гордые мы ребята, и если нам на дверь бесстыже показывают, мы в нее с поднятой головой и выходим.
Я встал, а вернее все мы встали одновременно и все одновременно бросили прощальный взгляд на бутылку так и оставленную на столе нараскупоренной. Но не забирать ведь, мы ведь не жлобы какие, как некоторые, мы и с тем, что в портфеле осталось, как-нибудь проживем. 

Здесь я, дорогой мой читатель, отвлекусь, так как уж очень спешно я стал форсировать по сюжету, очень уж большой кусок я вот так проскочил за раз без отступления. А нехорошо это.
Почему нехорошо? – изумишься ты – книга литературная, она ведь про сюжет. 
А вот и нет, а вот и не только. Сюжет-то он чего? – сюжет-то можно и за пять минут рассказать, а книга она про запахи, и ощущения, и состояние души, и улыбку перед сном, и по утрам, когда просыпаешься, тоже. А еще, может, про улучшенные отношения с мужем, или с ребенком подрастающим, например. Потому как, полезна книга организму. Ну чего я тебе-то, ты же сам знаешь.
И вот, раз начал с отступлениями, то с отступлениями и продолжать буду. А то ведь как бывает – начал с отступлениями, а потом как зашпаришь по сюжету, так и скомкаешь его. И ты сам, читатель, подумаешь: скомкано. Вот и чувствую я, что пора отступление.
Это отступление про обиду будет, так как важна обида в нашей жизни, так как часто она случается в ней. И нам обидам и в быту, и на службе подверженным надо уметь разбираться в ней, так как надо знать, когда стоит обижаться, а когда и не обязательно.
Я вот как вопрос понимаю: обижаться следует лишь тогда, когда хотят тебя обидеть. Обижаться надо только на преднамеренную обиду, на обиду задуманную и запланированную. А когда обида случайная, когда то ли слово, то ли дело произошло ненарочно, когда не было в голове обидчика твоего обидного плана, тогда может и не стоит обижаться – слово, да и дело они же порой дура, и пропусти их тогда мимо, мимо ушей своих и мыслей.
Вот, собственно, и все мое правило, и вся моя простая мудрость: когда не хотят тебя обидеть, тогда не обижайся. Насторожись только, когда преднамеренность почувствовал.

Но в Пусикиной грубости присутствовала преднамеренность, и потому вздрогнули мы все от нее да еще и от неожиданности вздрогнули – не ждали мы такого от Пусика. Вот потому мы и направились в коридор, молча направились, и даже ботинки наши, там в коридоре оставленные на постой удивились нашей поспешности. Мол, чего это вы так несдержанно быстро, мол, мы и не ожидали вас еще.
Пусик, впрочем, вместе с нами в коридор вышла. Может быть, ей тоже стало неудобно от своей запальчивости, может, и она грубость свою уже захотела как-то сгладить и замять.
- Я их до лифта провожу, - крикнула она назад в комнату Сереге.
И Серега согласился и откликнулся оттуда, из комнаты примирительно, что, мол, конечно, проводи в общем-то, как оказалось, вполне приятных гостей.
Так мы и вышли на лестничную площадку, и Пусик с нами. Но и напряженка тоже, не дура небось, за нами резво так в открытую дверь прошмыгнула и тут же распространилась по заплеванной, затоптанной поверхности. Так и стояли мы, и молчали, ощущая ее сковывающее присутствие, поджидая ползущего откуда-то снизу лифта.
Но вот лифт подошел и хлопнул пустынной выемкой шахты, и растворил свои тусклые двери, пропуская нас внутрь, и Пусик вошла тоже, а я подумал еще, что, видимо, неудобно ей и потому она с нами вниз прокатиться решила. А напряженка засомневалась, промедлила, не успела заскочить, и мы покатились вертикально вниз, оставив ее холоду лестничной площадки. Пусть замерзает там без согревающей человеческой души.
И снова вздохнули мы привычно свободно, выйдя из лифта на первом этаже, а потом из подъезда на продрог весеннего уже совсем ночного города. И было тихо во дворе, и теперь почему-то сам двор показался нам уютным и милым, хотя не было в нем, ни стен с обоями, ни еще недавно желанных тараканов.

Так бывает, сидишь иногда, сидишь где-нибудь и думаешь: как же это хорошо все же, и люди вокруг приятные, и комната приятно прокурена и пропита. Не так, чтобы до помутнения легких прокурена, и не до воспалении печени пропита, а наоборот – приятно и пропита, и прокурена. И разговор вроде бы клеится, и девушки рядом возбужденными щечками пунцевеют, и чего не остаться. Ну если не остаться, то не задержаться-то отчего?
Но нет, что-то тянет, и выходишь на улицу, в ночь, в воздух этот, в огни города, в городе же и отраженные. А небо и звезды, и прочая ночная атрибутика все это как-то вдруг пронзит свежестью и началом, в котором продолжение неизвестно, и его еще надо прожить, продолжение это. И вдруг как-то независимо свободно и шально делается на душе и из души по всему телу, по всем его членам чувство легкое растекается.
А еще хорошо, потому что не ждет тебя никто и не к кому тебе спешить, и не перед кем отчитываться – что, да как – и внутренняя твоя свобода вдруг накладывается на свободу внешнюю, и выстреливают они резонансом в самом нутре твоем. И легко вдруг, воздушно легко становится. Легко, как этому воздуху, как этому небу, как этим огням, которым ты только и принадлежишь.
Это вообще божественное и как все божественное, редкое состояние – состояние легкости, когда везение и удача следуют за тобой на поводке, потому что спутники они твоей легкости. Ты даже обнаглел настолько, что не боишься их дразнить и куражишься над ними, и знаешь, что некуда им от тебя деться, что зависят они от тебя и от легкости твоей зависят.
Потому что легкость обладает одним важным антиприродным свойством: чем больше ты ее расходуешь, тем больше ее у тебя остается.
Но вот, если засомневался ты, если дрогнула рука или глаз моргнул, если поставил ты сам удачу под сомнение и отяжелился на мгновение, разочаровывается тогда легкость в тебе – на хрена ты ей такой тяжелый нужен – и покидает она тебя, мало что ли других желающих. И ищи потом свищи, разыскивай, бей себя в грудь – они-то все вместе и удача, и везение, и предводительница их легкость, они где-то там, в пространстве и на свист твой когда-то знакомый больше не откликаются.
Я вообще с возрастом все больше идеалистом становлюсь. Я, например, заметил еще, что что-то в нашей жизни от игры детской, настольной, когда шариком маленьким из маленькой пружинной пушечки выстреливаешь. И скачет шарик по доске, и крутится, бьется о преграды разные, отскакивает от них, и где-то возможно в лунку какую-то соответствующую попадает. И за это тебе очки причисляются.
Так и в жизни, упрощенно думаю я, главное заложить в лунки два самых главных шара – ЛЮБОВЬ и ДЕЛО, которым ты предназначен. И когда эти тяжелые из чистого золота шарища в лунках своих покоятся, когда они сохранены в них, тогда и все другое более мелкое, но тоже важное – деньги, удобство, и все прочее, коммунальное, оно как-то само по себе удобно располагается. И само по себе нужные лунки находит.
Вот тогда, может, легкость и вернется к тебе, милостивая, и все, что начал не тяжестью труда и потливым пыхтением будет реализовываться, а естественной простотой удачи и везения. И случится что-нибудь вдруг с тобой, что-то неожиданное и непредвиденное, что-то, что сам никак не ожидал и появляются какие-то деньги, и потребности начинают вдруг как-то реализовываться. Видно не бросают тебя все еще удача с везением, видно по-прежнему ставят они на тебя в своем нелегальном тотализаторе, где крупье легкость сама принимает ставки.

Так мы вчетвером и стояли во дворе, и надо было расходиться, ночь уже заполнила город своим раздобревшим, плотно осевшим меж домов телом.
- Может ко мне? – не обращаясь ни к кому конкретно, проговорил Инфант.
Проговорить-то – проговорил, но приглашения в его вопросе не прозвучало. Законная констатация, да – была, Инфант жил на какой-то Ямской-Тверской, туда даже пешком было минут двадцать, двадцать пять. Но констатация и приглашение – разные вещи.
- Не, - ответил на вопрос я, но вяло так ответил. - Поздно уже.
И все промолчали, а значит, согласились.
Впрочем, ночь только расцветала. И просила она нас, просто молила побыть с ней еще, остаться хотя бы ненадолго. Хотя бы на пять минут. Ну и уговорила – действительно, чего не прогуляться, какая разница, в конце концов, откуда тачку ловить.
- Ладно, Пусик, - сказал я, стараясь официально, - давай. Не обижайся, спасибо за гостеприимство.
И мы пошли, я и Илюха. А Инфант, как всегда, вроде бы сзади засеменил, мы из деликатности даже не оборачивались – чего человеку мешать тяжелую свою думу думать об обидной женской непостоянности. Как надумает, так нагонит.
К тому же нам с Илюхой не было скучно друг с другом, мы совсем не томились взаимным общением, и много нам разных интересных тем по дороге попадалось. Которые либо начинались, либо продолжались, либо заканчивались все же лишь одной – бабами.
Надо сказать, что старик БелоБородов, конечно же, стариком не был – ни тогда, ни, тем более, сейчас. Но все же был он постарше меня годков, этак, на пять, шесть, что никак, надо сказать, не влияло на наши тесные отношения. Так как обладал он одним приятным качеством (одним ли?) – умел он как-то незаметно разницу временную, встрявшую между нами, ловко так замаскировывать. И не чувствовал я разрыва, а, наоборот, плавный и сглаженный переход. Да и не переход вовсе, а так – продолжение.
Так вот, увлеклись мы с Илюхой общением и ушли мы в него, и погрузились с головой.
- Знаешь, старик, - говорил он мне. - Мне тут показалось, что чего-то во мне изменилось последнее время.
- Восстанавливаешься, что ли, дольше? - даже совсем не зловредно, а скорее по собственному печальному опыту предположил я.
- Чего, чего? - не понял сперва он. Но потом понял и тут же на корню мое предположение зарубил. - Да не, я о другом. Я скорее об отношении к... - он замялся, выбирая слово. - ...К телкам, - наконец остановился он на одном, наиболее подходяшему  к его текущему ночному настроению.
Вообще-то БелоБородовское отношение к женщинам мне приходилось отслеживать регулярно, оно, отношение, частенько развивалось на моих давно переставших удивляться глазах. И нельзя сказать, чтобы оно выглядело хоть каким-то замысловато сложным. Не выглядело оно замысловатым, а, наоборот – весьма упрощенным. Поэтому сразу мне стало интересно, как оно такое, одноклеточное, видоизмениться сумело.
- Ну? - подсказал я, чтобы взбодрить рассказчика.
- Да, - подтвердил Илюша, - изменилось. - И понимая, что я не доверяю, подтвердил снова: - Правда, изменилось. Видишь ли, старик, я даже тут аллегорию придумал.
- Иди ты, - не поверил я. - А гиперболу не придумал?
Но собеседник мой на вопрос провокационный не отозвался, а продолжал методично про свое:
- Видишь ли, раньше, я имею в виду, прежде, я относился к женщине как к  кинофильму.
Я посмотрел на него с уважением.
- Лапуля, - сказал я, - а ведь ты не соврал. Такое действительно на аллегорию тянет.
- Нет, правда, ведь фильм один и тот же много раз не посмотришь, даже самый хороший. Раза два или три, не больше. Он ведь наскучивает быстро, потому как доступный больно. Прелесть кино, зато, в том, что фильмов куча, и их можно часто смотреть, разные. В разных, к тому же, кинотеатрах.
Он притормозил с речью, видимо понимая, что слишком круто завернул, слишком аллегорично, и мне требуется время, чтобы осмыслить. И время прошло, и я осмыслил.
- С возрастом же, - продолжал Илюха, - это ощущение меняется. Понимаешь, вдруг замечаю, что стал относиться к женщине как к... – раздалась еще одна театральная пауза, и я понял, что он запускает еще одну аллегорию. - ...Как к музыке. Вернее, как к любимому музыкальному произведению.
- Это сильно, старик, - поддержал его я.
- Видишь ли, разница в том, что музыка, даже одна и та же, не пресыщает, а наоборот – чем больше слушаешь, тем она больше нравится. Так и с женщиной происходит. Но ведь это талант надо иметь, чтобы слушать научиться, чтобы научиться разбираться во всяких там фугах, гаммах, увертюрах, па-де-де. А на талант, чтобы он развился, время требуется. Возраст требуется, иными словами.
- Ну, ты замочил! - признался я с восхищением. - Мощно! Ну, и на ком ты слух свой тренируешь? Как звать ее? Почему не докладывал?
- А? Чего? Кого звать? - не понял поначалу он. А потом понял: - А, не. Я ведь не про себя. Я ведь про время. Философское такое наблюдение. Обобщаю я так. Правило вывожу, понимаешь. Ты конкретный какой-то. - Он окинул меня подозрительным взглядом. - Ты, похоже, не умеешь обобщенно. А это неправильно, надо бы тебе над этим поработать. Надо бы тебе научиться теорию от практики отделять.
Я не согласился с Илюхиным взглядом. Но по нему, блестящему даже в темноте, я разглядел, что кореш мой, как всегда, на посту и, может быть, история его аллегорическая являлась просто-напросто очередной постовой байкой. Хотя караульным, вроде бы, разговаривать по уставу не полагается.

Но вот прошло время и немного подтянулся я за Илюхой. В смысле прожитых лет, подтянулся. И не понимаю уже, зачем пытался ерничать тогда над откровенным и оттого частично беззащитным своим другом. Не потому ли, что глуп был и недальновиден, и до наглости легковесен.
А вот прошло время, и произошли во мне обещанные им изменения, и понимаю я теперь, как точен он был тогда, мой старший товарищ. Именно, как музыку. Именно, вслушиваться и находить в ней, в женщине, каждый раз новые повороты, плавности, изгибы. И в мелодии, и в звучании, и в оранжировке, и вообще – находить. А находя, удивляться: как же раньше-то не замечал!

Илюхина аллегория завершилась, и я обернулся, проникнутый внезапной заботой: где там Инфант, не потерялся ли, понурый. В любом случае, мы уже вышли на широкую улицу, по которой худо-бедно, но катили по весеннему запачканные автомобили.
А когда я оглянулся и посмотрел, и увидел – шаг мой застыл и не поддался мне больше. Инфант шел низко склонив нечесаную свою шевелюру, глядя лишь под ноги, на мелькающий между ними тротуар. То есть, он действительно был понур. Всем своим демонстративным видом, вместе с шевелюрой, ногами и даже тротуаром он, казалось, был пропитан скорбью и скорбными, бренными мыслями: о скверной своей доле, женской подлой сущности да и подлой жизни вообще. И даже невзирая на ночное расстояние, можно было угадать его печальные, бесшумные вздохи. То есть, я бы сказал, сильно философский вид складывался из Инфанта.
Но не горгонный его вид окаменел мои ноги. А ясный и устремленный вид Пусика, так и плывущей рядом с Инфантом, притираясь плечиком к его плечу, локотком к локтю, в своем застиранном милом халатике, надетом на непонятно что. Может быть, и не на что, вообще. И в носочках шерстяных на голых ножках, и в тапочках без задничка.
Я застыл конечно, но голос мне еще не отказал, и я справил его в какие никакие звуки:
- БелоБородина, - позвал я. - Глянь.
Чего там, окаменевать, так на пару. И он тоже окаменел. Мы так и стояли, и окаменевали пока эти двое нас не достигли.
- Пусик, - спросил я, - ты чего это? - А раз она не ответила, я переспросил: - Тебе не холодно?
- Нет, - ясно так, как колокольчик, отозвалась она. 
Но я все же снял с себя куртку и укрыл ею Пусикины неширокие плечи.
- Может он рапсодия какая? - спросил я у Илюхи, возвращаясь к его недавней аллегории и указывая глазами на Инфанта.
- Не, - засомневался Илья, - он реквием. Похоронный.
- А бывает так, что реквием становится любимым музыкальным произведением? - засомневался я.
- Не знаю. Видишь, бывает, - предположил музыковед Б.Б. – Да и вообще, есть много в этой жизни, даже повседневной, друг Толяныч, что не понятно ни нашим, ни даже вашим мудрецам, - прошпарил Илюха из Шекспира, беззастенчиво демонстрируя, что он не только музыковед, но и литературовед, по-видимому, тоже.
И я принял классическую цитату, и одобрил, особенно про «Толяныча».
Инфант же ничего не понял да и не мог понять, да и не стремился. Еще и потому, что не подвластны были ему тонкие нюансы музыкальных и стихотворных терминов.
- Ну чего, - не вмешиваясь в наши переговоры, спросил Инфант, - может ко мне двинем?
И хотя формулировка снова прозвучала как вопросительная, сейчас к ней примешалось куда как больше бодрого утверждения. А утверждения действуют, и мы сразу засомневались.
- Сколько осталось? - спросил Илюха, косясь на портфель.
- Не знаю, не считал, - не соврал я. Но предположил: - Штук шесть, небось.
- Ну чего, может действительно заглянем в логово людоеда? – Выразил общее стремление Илюха, указывая глазами, естественно, на людоеда.
А людоед пожирал нас трогательными, печальными, понимающими глазами. И почему-то тихо улыбался.
И мы согласились. Видимо, жило в нас ожидание, что ночь еще не исчерпана, что она предвещает, что можно из нее еще чего-то выжать. Что жалко вот так безобразно ее упускать.
Пусика никто не спросил, с ней, видимо, вопрос был решен и без нас.

Инфант, как я уже говорил, жил на какой-то Ямской-Тверской. Идти туда оставалось теперь уже минут пятнадцать, и мы все эти пятнадцать минут так и рассекали по Москве –  впереди я с Илюхой за милой беседой, все еще слегка озадаченные. Позади Инфант с Пусиком.
И хотя вид у Инфанта по-прежнему был, пусть, и не Роденовского, но все равно мыслителя, размышляющего над загадочной сутью бабской натуры, тем не менее и он сам, и Пусик, и даже я, и тем более Илюха, наверняка знали, чем все это закончится часика этак через два. А если ты, милая моя читательница, сама не догадалась еще, то я подскажу: страстью и клятвами, и признаниями все это закончится. Может быть, даже девичьей слезой. Но счастливой, вполне удовлетворенной слезой.
Небольшая Инфантова комната в коммуналке представляла из себя, ну, если не минное поле (взрываться там было особенно нечему), то скорее археологические раскопки – сделаешь шаг в сторону и наступишь на чего-нибудь археологически ценное, на какой-нибудь памятник старины. Дело в том, что в глубине своей сиротливой души Инфант всегда чувствовал себя антикваром.
Впрочем, он иногда самопожертвено наводил порядок в своей комнатке, но навести там порядок было возможно только отдав комнату на разграбление какому-нибудь татаро-монгольскому нашествию. Я имею в виду тот счастливый случай, когда все было бы начисто вынесено. Но для такой большой удачи требовалось, чтобы весь этот, так называемый антиквариат, нашествию приглянулся. А такое представлялось маловероятным.
Тем не менее, порядок приводил к тому, что тропинка, выбитая в сомнительных предметах сомнительной старины, несколько расширялась и хоть и зигзагами подводила именно к кровати. Кровать, впрочем, выглядела впечатляюще и звалась в народе, вертолетной площадкой. Я думал сначала окрестить ее аэродромной дорожкой, но побоялся, что по аналогии, как бы не произошли на ней нежелательные столкновения на больших взлетных скоростях. И потому, в целях безопасности ограничил ее функциональное название строго вертикальными подъемами и спусками.

Получалось так, что каждая наша остановка в тот вечер начиналась одинаково – на стол выкладывались бутылки сушняка. Но не так ли все и было задумано?
Впрочем сейчас, соскучившись по прочности стабильного жилья и найдя его в Инфантовой заваленной складской квартире, мы как-то уж очень яро принялись и нажали. И может, не рассчитали слегка, что может даже и хорошо – не всегда ведь рассчитывать. Тем не менее, нерасчет этот как раз и повлиял на наш происходящий разговор.
- Вот ежели, - сказал я, - за единицу измерения человеков принять мужчину, что и хочется сделать, то получается, что женщина – не человек.
Друзья мои понимающе кивнули, и только Пусик промолчал. Что было обидно, вот так, на глазах лишиться оппонента, без оппонента какая ж это дискуссия. Но в принципе, когда невтерпеж, можно и без оппонента.
- Я вот, - развивал я, - совсем не против женщин, я, наоборот, абсолютно за. Я не отрицаю за ними мыслительных свойств и чувственных свойств тоже совсем не отрицаю. Более того, давайте признаем, они наверняка впереди в разделе интуиции, и по всяким другим телепатическим и телегенным делам. Ну много всякого, чем они наделены в избытке не хуже нас самих. А порой, и лучше. Просто я хочу сказать, что, если мы человеки, то они – нет. В гуманоидстве я им не отказываю, может они и гуманоиды. Но не человеки.
- Толик, - прервал меня Илюха, - осади, догадка твоя принята, оценена. Хорошая догадка. Ты не нагнетай, только. Переходи к следующей теме. А если завершил – тогда, давай, наливай лучше.
- Будет тема, - пообещал я и приготовился продолжить.
Но тут, слава Богу, вмешалась Пусик.
- А если, - предположила она, - за единицу измерения человека принять женщину?
Вот это был неправильный подход. Изначально, в корне неправильный, но я не стал осложнять и потому вообще не ответил. Вернее ответил, но мягко так:
- Ты, Пусик, извини меня конечно, за прямоту, может быть. Но ты, Пусик, на единицу измерения не похожа. Ни на килограмм, ни на ампер, ни на метр. Ты даже на децибел не похожа.
- Не, на метр она точно не похожа, - согласился Инфант, удовлетворенный моим отрицанием, и благодушно сгреб Пусика за плечи, и навалил на себя. - Не, для метра ты больно выпуклая.
Пусику перемена в Инфантовом настроении, видимо, показалась куда важнее дискуссии и она удовлетворенно вздохнула. Громко вздохнула, так, что мы все услышали.
- У меня приятель один есть на работе, - самовольно вмешался Б.Бородов. - Он со мной не так, чтобы откровенен, но по пьянке рассказывает кое-что. Хороший, вообще, малый, прямой, без хитрых, как бывает, знаете, изъянов. Я люблю таких.
И хотя Инфант недоверчиво покачал головой, Илюха продолжал:
- Так он мне однажды историю смешную рассказал. – Последовала пауза и мы все воспользовались ею и отглотнули. - Значит, у них там приключилось чего-то нехорошее. То ли на них кто-то в суд подал, то ли они на кого, то ли еще что-то в этом роде. Подробность эта не имеет значения, главное, что были они вызваны в определенную инстанцию, где кто-то значительный, от которого все и зависело, задавал вопросы. А им на вопросы эти полагалось отвечать, и иногда распространенно отвечать. В целом, они версию еще давно выработали, так что, в общем, что именно отвечать, чтоб не сбиться, знали.
И вот, рассказывает мне мой приятель, сижу я, значит, рядом с женой своей, подругой верной, а напротив, за столом хмырь этот расспрашивающий. И не то, что менжуюсь я как-то особенно, а просто неприятно мне, что должен, не врать даже, а искать ответы правильные и нервничать, что может скажу, чего не так. Неприятно мне свое собственное нервное мельтешение. Ну, думаю, на хрена мне это все надо, буду ка я лучше молчать, и пусть жена моя, умная и преданная женщина, сама правильные слова находит.
Так и идет все своим чередом, хмырь за столом вопросики свои каверзные с подвохом задает, я на жену смотрю и киваю порой, а она, значит, всю тяжесть разговора на себя взяла. Надо сказать, рассказывает мне мой приятель, что я ее такой не видел никогда прежде. Знал я, что в ней силы немерено, но не знал, что столько. Она ведь не просто отвечала, и не просто разумно и убедительно, и не только очень разумно и очень убедительно – она неистово отвечала.
Как так неистово, спрашиваю я приятеля, а он поясняет. Именно неистово, другого слова и не подберу. Щеки раскраснелись, глаза горят, все лицо волнуется, будто она снова переживает, что с ней по ее рассказу произошло. Руками жестикулирует, голос вибрирует от плача до смеха, подробности какие-то чудные, мельчайшие приводит. И все это – и голос, и сами слова, и вид ее весь настолько выразительны, настолько живы, что просто видишь все, о чем она сейчас рассказывает. Так что нельзя ей не поверить, нельзя не посочувствовать, и не проникнуться этой ее, то есть, нашей, проблемой.
Смотрю я на нее, значит, и тоже всем этим подробностям верить кажется начинаю, хотя знаю, что жена моя, женщина трезвая и рассудительная эмоциям лишним не подверженна. Да и еще знаю, что то, о чем она сейчас так красноречиво – не было этого всего вовсе, это она сейчас, что-то по подготовленному, а что-то просто сходу сочиняет. Особенно все подробности и детали.
И начинаю я к ней, вот к такой для меня сейчас новой, присматриваться повнимательней. И хмырь этот вонючий, что за столом напротив, вдруг как бы и не волнует меня больше, потому как волнует меня сейчас жена моя собственная, сильно волнует. Так как нахожу я неожиданно, что ведь я ее вообще-то и не знаю совсем, хотя живем вместе больше пятнадцати лет. Раньше думал, знаю, а сейчас убеждаюсь, что нет – не знаю. Другой, загадочный человек передо мной раскрывается.
А тут еще одна шальная мысль в голову втемяшилась, да так сильно, так тревожно, что я аж кивать перестал. Ведь если она этого, который спец и толк во всех ухищрениях знает, уже сочувствующей частью своей истории ухитрилась сделать, то что же тогда она со мной, с кретином наивным, смеясь, играючи, сотворить может. Как же она запросто мне, самому добровольно желающему всему верить, может лапшой ушные раковины плотно утрамбовать. Чтобы я ушами и всасывал ее благодарно.
И более того, припомнил я сразу, как она мне подробности всякие вот так же в ролях рассказывала, и так же, как вот сейчас, руками движения искренние, подтверждающие делала. И тут вот, за столом у этого хрена дотошного все наши пятнадцать с лишним лет, как были, сразу под откос и рухнули. И разочаровался я. И не могу уже с ней так, как раньше. Как-то могу, но вот так, по родному – так уже не могу. Доверия нет.
Илюша оборвал повествование, как и начал – артистично оборвал. А может, его как раз прервал тяжелый вздох Инфанта:
- Да, нет доверия.
И хотя вздох прозвучал вполне в сердцах, но никто на реплику его нисколько не отреагировал. Только Пусик еще более доверчиво и привольно примостилась на Инфантовой уже полурастегнутой груди.
- Старик, - восторженно признался я, - отличный рассказ, тонкий. Я ведь за тобой такого не замечал раньше. Давно придумал?
Но Б.Б. только пожал плечами, а Инфант с Пусиком опять вздохнули, хотя Пусик значительно громче и чувственней.
- Ну, чего, - сказал я Илюхе, - пора отваливать.
Он тоже по этому вздоху все тактично понял, хотя и становился откровенно пьян. Да и кто не становился. И мы согласились отваливать.
- Давай, только бутылку добъем, - предложил он.
И мы добили и, видимо, именно этот остаточный удар что-то повернул в возбужденном БелоБородовском мозгу.
- Слушай, Толик, - предложил он, - давай рванем в Питер.
Я не настолько к тому моменту опьянел, чтобы не понимать, что Питер – он не Кузьминки. Не по расстоянию, не по памятникам старины, например, да и вообще – не Кузьминки. Но я ведь был не менее лихой, я лишь потер щеку, и ответил, соглашаясь:
- Да, денег при себе нет.
Видимо, все же звучал я несколько неуверенно. Потому что Илюшины и без того крайне бодрые, а от последнего сушняка – так вообще до неприличия лучистые глазки смерили меня уж слишком любознательным удивлением. Как будто он анатом какой, и вот сейчас в своей анатомичке обнаружил нечто доселе не исследованное.
- Ты, Толяныч, конечно, отчаянный порой, - проговорил он в раздумье, - ты порой, как камикадзе, конечно. Но часто из тебя сомнений много проступает. Ты вообще, какой-то неуверенный камикадзе.
- Да, я не скрываю, - легко согласился я. - Я – неуверенный камикадзе. Но это от того, что цели мелкие. Не те цели для меня выбираются, вы дайте мне чего-нибудь крупненькое протаранить.
- А я, наоборот, мелкие люблю, - вдруг откликнулся Инфант слишком уж искренним голосом. – Но, чтобы округлые были.
- Ладно, - обратился Илюха ко мне, не отвлекаясь на частное Инфантово признание – и так понятно, о чем он. - Поехали, старик, в Питер, будут тебе цели. Может и не очень крупные, но скученные. К тому же, там все еще этот крейсер, как его, на приколе болтается. А за деньги ты не бжи. По-польски тебе скажу: не бжи за пенензы.
Я опять легло ему поверил. А чего было не верить?
- Поехали, - согласился я, выставляя на стол одну из трех оставшихся бутылок. - Это вам, Инфантик, чтоб не скучали, - подбодрил я, остающегося в городе Инфанта. Хотя тому уже было все равно.
Он уже простил Пусика, он вообще, кажется, был готов сейчас простить всех и вся – весь этот часто злой и несправедливый мир вокруг. Ну, если не окончательно простить, то до утра уж точно.
- Белобородище, - обратился я к БелоБородову. - Почему у тебя белая борода нигде не растет. Плохо соответствуешь ты своему названию. Уж если назвался БелоБородовым – то и давай, старайся. Вырасти где-нибудь.
Он взглянул на меня не только пьяно, но и весело тоже.
- Да ты, не видишь просто. Ты, похоже, не предельно внимательный, так как отвлекаешься часто. Другие, которые не отвлекаются – те замечают. Знаешь, как древние индусы говорили? – Он посмотрел на меня вопросительно. Я точно также вопросительно посмотрел на него. – Узреет лишь тот, любили поговаривать древние индусы, кто сильно стремится узреть.
Я мгновенно засомневался и в самих древних индусах, и в их древнем стремлении «узреть». Слишком уж стремление современной Белобородовщиной попахивало. Но я не стал спорить, проще было согласиться. А вместо спора я сменил тему на более практическую:
- Надо поспешать, стариканер. Щас пол третьего, а поезд каждый час в ровно отходит. Пора, труба зовет.
И Илюха, к которому я обращался, откликнулся – пора, мол.

Мы поймали левака и оседлали его –  левак был веселый. Все ночные леваки глобально делятся на куркулей и беспечных. Потому что первые выезжают на заработок, и это видно по всему – по тому, как он руль по куркулевски держит, да и по самой машине, тоже куркулевской. А беспечные выезжают, потому что весело это, левачить по ночной Москве, народу всякого разного, чудного посмотреть да и, вообще, весело.
Наш оказался беспечным. Он с жадной ревностью наблюдал, как мы заглатывали предпоследнюю бутылку по дороге к Ленинградскому вокзалу. Даже москвичек его ржавенький поскрипывал и посвистывал на неизбежных асфальтовых ухабах тоже, как бы, прося отглотнуть. Но принципиальный Илюха возразил строго:
- Ты, мужик, при исполнении. Тебе нельзя.
И беспечный с обидным пониманием вздохнул, почти как Пусик давеча.

Вокзал, несмотря на сонное время, не спал. Во мне всегда присутствовало чувство вины по отношению к вокзалам. Я всегда ощущал что-то таинственное в вокзальной жизни, что-то неведомое мне, недоступное, что мне никогда не понять. Что-то связанное с перемещением отдельных субъектов и разрозненных коллективов, что-то, что было за и вне моей налаженной, благополучной жизни.
Зачем они постоянно куда-то передвигаются, спешат? Ну в отпуск – я понимаю. Но зачем тогда в противоположном направлении? Я не знал. И потому чувствовал себя чужим, непонятым, непонимающим. Я чувствовал, что нахожусь в противоречии с вокзалом, с его возбужденными, заостренными в ожидании лицами, застоявшимися запахами, узлами, чемоданами, пожитками. И противоречие это досаждало, томило и хотелось скорее из него выйти, избежать.
Сонная пергидрольная кассирша все же встрепенулась, завидя непривычно радостные Илюшины глаза. Она попыталась было по привычке саботировать, мол, билетов нет, но не то обещающий Б.Бородовский взгляд, не то просто поздний час, и связанное с ним общее безразличие ее отвлекло и успокоило. И она даже улыбнулась, и даже выбила нам на железном аппарате железнодорожные прямоугольные билеты.
- Милая моя, - заметил Илюха пергидрольной и не совсем молодой кассирше. Видимо, ночь и вино сглаживали различия – ведь на самом деле ласково у него получилось. - Я к тебе вернусь. Тебя как звать-то?
- Светлана Александровна, - созналась та, не понимая в чем, собственно, дело.
- Светик, я вернусь к тебе. Земля не успеет прокрутить пару своих шустрых оборотов. Ты жди здесь на этом вокзале, в этом окошечке. Сиди терпеливо и жди, как и полагается верной женщине. Завидишь меня – маши из окошка белой косынкой. У тебя косынка при себе? – Насаживал Илюха одно предложение на другое, и глаза его все добавляли и добавляли накала.
А кассирша смотрела на него изумленно, не понимая ничего и не отвечая. Хотя, наверное, что-то живое все же коснулось ее сурового кассирского сердца. Иначе почему улыбка тронула ее губы, когда она принимала из рук Илюхи бумажные денежные купюры.

В купе уже находился человек, в женском своем варианте, к тому же во вполне приличном варианте. И Илюха сразу уперся мне локтем в ребро и прошевелил одними губами:
- Это мне.
- Почему? - начал все же спорить я, тоже одними губами, но мне не хватало напора. Я сразу понял, что проиграю в этом споре, слишком ночной час был для моего напора.
- Я тебе Настю уступил. Ну, в театре. А потом на горке, - намекнул мне старик на что-то только ему известное и, видимо, великодушное. - Теперь ты мне уступи.
Ах да, вспомнил я. Гибкая и певучая Настя из театральной поддержки. И милая, веселая девушка на горке. Неужели все произошло сегодня? Когда успело? Со мной ли?
Илюша представился, девушка, смутившись, назвала свое имя. Я тоже уже было открыл рот, но Б.Бородов опередил меня.
- Вот, - проговорил он торопливо, - финна, профсоюзного нашего товарища, домой, на финскую родину провожаю. - Он указал на меня. - Он, как каждый финн, пьян, как свинья, к тому же ни черта по русски не понимает.
Я понял, что обречен на безмолвие этой ночью, но все же отдал должное. Тонко было, вот так, одним ударом отсечь конкуренцию.
- Он к тому же глухой, - добавил Илюха, видимо, для подстраховки.
- Чего? - ошарашено переспросил я почти по фински.
- Ничего не слышит, - оправдался за меня перед девушкой старик БелоБородов, и добавил для убедительности: - Его фамилия Тоссявичус. 
Вот это было грамотно – мелочи, знаете, такие, как имена собственные, всегда добавляют убедительности. Хотя, как у меня, у финна, оказалась литовская фамилия, я не понял. Но понял, что никакого значения это несоответствие сейчас не имеет.
Илюха посмотрел на меня и крикнул почти в ухо, суя при этом неуклюжие движения своих пальцев мне прямо в нос. Это он так перешел на глухонемой язык жестов, чтобы наполнить жестикулярным смыслом струйные колебания воздуха, издаваемые его сильно пьяной гортанью.
- Это Таня, - проорал он.
- Я, я, - согласился я на чистом финском, и успокоенный Илюха повернулся к приятной пассажирке.
- Я же говорю, глухой. Ни хрена не слышит.
Глухота моя мнимая все же не лишала меня всех шансов разом, и потому я достал последнюю бутылку из портфеля. Как все же они ценны, заначки, но Б.Бородов тут же перехватил ее у донышка и опять закричал:
- Дай сюда, тебе хватит. Тебе до границы еще протрезветь надо, пьянь ты суомская.
И так как я не отпускал, он снова повторил, как заклинание:
- Смотри, Танюш, как схватился. Это потому, что звука не различает, бедняга. Понимаешь, Танюш, слух у него нарушен. От грохота канонады, наверное. Он, Танюш, из финских танкистов, а в танке знаешь, Тань, как по перепонкам фигачет. Вот после того, как ушами повредился, он в профсоюзы финляндские и подался.
Он продолжал дергать за бутылку и все бубнил:
- Да хватит тебе, ханыга хельсинская, викинг чертов. Дай Татьяне. Татьяна тоже, небось, хочет.
Я хотел поинтересоваться, почему «викинг», но вспомнил, что мне нельзя. А еще я вспомнил, что пора спать. Спать, пронеслось по телу расслабленной волной, неужели можно спать!

Но спать мне еще не пришлось долго. Я еще долго слышал с верхней полки, как они пили внизу, как Илюха рассказывал что-то успокаивающим, размеренным голосом, на что отвечал радостный, искрящийся даже в ночи, даже под перетакт колес Танюшин смех.
Потом он опять что-то рассказывал, и я хотел сосредоточится на словах, но, видимо, голос его не был предназначен для меня. Он, голос, ускользал, как бы избегая, огибая своей звуковой волной и меня самого, и мое растекшееся по ночному вагону сознание. И только однажды я разобрал все же:
- Ты, Танюш, не бойся. - И снова, как бы завораживающее: - Да, ты не бойся, Танюш. Я только дотронусь до тебя самыми кончиками рук.
- Чем, чем? - переспросила она, и в голосе ее я распознал трепет.
- Кончиками рук, - подтвердил Илюха, и я понял, что звук его голоса отражается от ее уже близкого лица.
- Илья, - услышал я потом, - у вас такие пальцы нежные. И сильные такие.
- Ага, - раздалось почти невнятное подтверждение.
Потом раздавался какой-то шелест и шорох от, я сразу понял, укладываемых тел, потом видимо Таня, голос был женский, сказала что-то про узко, и шелест повторился. Потом было дыхание, потом Таня полушепотом стала возражать, но не убедительно, и как мне показалось, даже неискренне. По сути, она повторяла одно и тоже, про финна наверху, мол, неудобно, при финне наверху, На что Илюша каждый раз повторял:
- Да он же глухой, финн этот. Как дятел, глухой.
Я знал, что теперь он и птиц перепутал. Но, видимо, Таня тоже не состояла в юннатах, да и я не был придирчив – я  же понимал, что в угаре страсти ошибки с пернатыми вполне допустимы. К тому же я слышал, аргумент действует, а это решало.
Дальше они как-то затихли, и, видимо, я задремал, пока меня снова не разбудил шепот.
- Ты ведь знаешь, Танечка, я ведь абсолютно гетеросексуален.
Ага, сообразил я, знает уже.
- Но, вот, если бы ты родилась мальчиком... – Сначала прозвучала пауза, а потом сразу продолжение, - ... я бы тогда точно стал гомосексуалистом.
Я не засмеялся оттуда, с верхней полки. Я только улыбнулся приглушенным очертаниям нависшего надо мной потолка, да еще пролетающим по нему для разнообразия отсветам редких придорожных фонарей. А вот Танечка засмеялась:
- Какой же ты болтун, Ильюшенька! Нет, вправду, ты такой чудной.
И я распознал в ее смехе счастье, и именно потому, наверное, успокоенно уснул.

Разбудили меня бравурные звуки встречающего нас марша, что означало, что мы въезжаем на Московский вокзал в Питере. И я спрыгнул сверху, и осмотрел площадку внизу. Танюши не было, видимо, она сошла где-то до Ленинграда. Илюха же спал, по-детски мятежно разбросав руки – даже узкое становится широким, если последний час спишь на нем один.
Я попытался растолкать его, он сопротивлялся. Но как сонный может противостоять бодрствующему? – не может он противостоять. И я растолкал.
Он встал, лицо его было заспано и серо, но при размякшем теле он поражал отчетливой бодростью мысли, и глаза уже сверкали новым днем, новой темой и новой заботой.
- Как Танюшка оказалась? - полюбопытствовал я.
- А? - Он только приходил в себя. – Танюшка... Ну да, оказалась. Полный ништяк, Танюшка.
 Видимо, на более выразительные подробности бодрости мысли все-таки не хватало. Впрочем, я и не настаивал.
- Так, ну чего, перед нами Питер? Тихий, наивный, провинциальный, дремлющий Питер, - теперь он уже полностью пришел в себя. - И мы здесь для того, чтобы его легонько растревожить. Город на Неве! – торжественно обратился он к проплывающему вокзалу. - Готов ли ты, принять своего триумфатора?
Изысканная высокопарность эта, особенно по утру, да еще после несвежего постельного белья все же покоробила меня. К тому же голова несколько подавливала где-то в висках.
- Ты прям, Наполеон какой, - сказал я, морщась либо от слишком яркого света, либо... Я же говорю, голова болела.
- Я не Наполеон, старик. Я полководец армии Наполеонов, - конечно же нашел один из ответов Илюха.
Я посмотрел на него подозрительно, мне как-то так показалось, что он не особенно шутит.
- Стариканер, - говорил мне Илюша, пока мы ловили тачку. - Если такие экземпляры, как Танюшка, попадаются на подходaх к городу, то представляешь, какие лежбища располагаются внутри городской стены?
- Стариканер, могиканер... – монотонно вспомнил я книжных героев моего босоногого детства. Голова, черт, начинала ломить через и без того тонкую стенку.
- Слушай, - спросил я, - у тебя голова не болит?
- Жуткое дело, - сознался Илюха. - Но при чем тут голова?
Вот откуда надо брать пример, понял я простое. Он цельный, он не разменивается, как ты по пустякам, типа головной боли.

Не так уж важно, как мы провели этот день в Питере. В записной БелоБородовской книжке нашлось с полдюжины телефонов, в основном его коллег, которых доверительный вопрос: «Слушай, как тут у вас фишка ложится? Ну, в смысле, сам понимаешь...», - нисколько не смущал. Либо все доктора наук до тридцати пяти страдают одинаковыми заботами, либо мы звонили только таким.
Мы загудели по-настоящему уже в буфете Эрмитажа, так что даже голова прошла, и только к середине дня в чьей-то заполненной мебелью и людьми квартире я, зайдя в ванную комнату, в конце концов оказался у рукомойника.
В зеркальце напротив выписалось довольное, еще молодое, симпатичное лицо с шальными глазами, отражающими очевидное подпитие. И распознав в амальгамной непрозрачности себя самого, я замер на мгновение и даже дернул головой, чтобы скинуть приставшую накипь.
- Где я? Что я здесь делаю? Для чего, зачем? 
Я долго всматривался в себя, в свои ответные зрачки, пытаясь разыскать в них нечто такое, что даст ответ на эти и другие вечные вопросы. И я нашел его в самой глубине, почти что в хрусталике.
- Я в Питере, - толково объяснил я себе, - я пью водку, хотя надо бы вино. А вокруг меня разные пьяные мужчины и женщины, мне в основном незнакомые, но в основном приятные. Особенно женщины.
Амальгамное отражение довольно ухмыльнулось, а значит ответ вполне его удовлетворил. Я подставил намыленные руки под теплую воду, не отрывая, впрочем, взгляда от себя в зеркале, и вдруг вспомнил что-то. Что-то очень важное! Настолько важное, что лицо мое застыло в непонимании.
Как же? Как же он мог знать? – думал я. Как он так попал в десятку, в точку, в острие иголки? Как этот Сергей Борисович, этот Серега, который возник, промелькнул и исчез из моей жизни, как, простите за трюизм, метеор, раз и навсегда, как он мог так угадать, проинтуичить, так прочувствовать? Кто мог предположить, что тост его никчемный, составленный из искусственных слов в искусственную фразу, в котором он пожелал, кажется, чтобы для всех эта ночь оказалась «нетривиальной», как этот никудышный тост мог вдруг обернуться прорицанием, пророчеством, ожидающей нас правдой жизни?
А ведь и вправду, снова подумал я, все ведь так и случилось. Инфант не ожидал, что Пусик, этот уже почти откусанный ломоть, снова окажется с ним. Пусик тем более не ожидала, что Инфант подменит ей в эту ночь запланированного в Загсе жениха. Да и я сам, и Илюха не ожидали, что вот так примечательно окажемся в Питере, где так весело и шумно и где еще столько всего до вечера предстоит, стоит только выйти из ванной комнаты.
Но больше всего, еще раз подумал я, больше всего эта ночь колдовская оказалась сюрпризной для нашего друга Сереги, который распрощался со своей невестой всего лишь на минуту, пока она проводит назойливых гостей до лифта. Всего-то на минуту, до короткого хлопка закрываемой двери. Но он ведь сам пожелал всем нам «нетривиальной» ночи, а значит себе тоже пожелал. Вот и нарвался – поди, ждет до сих пор!
Я знал, мне надо бы пожалеть бедолагу Серегу, и я окликнул сердце, но оно молчало. Не было в нем, обычно чутком, на сей раз жалости. Не знаю почему, но не было.
А может быть, потому нет жалости в моем сердце, придумал я свою аллегорию. Тоже ведь не сложную, но свою. Что чужая любовь, это минное поле и не суйся туда, если не знаешь, где мины расставлены – взорваться не долго.
Я снова посмотрел в себя. Лицо в зеркале почему-то вдруг стало серьезным, и даже шальной блеск глаз прикрылся нестойкой матовостью.
- Знаешь что, - сказал я отражению, или оно сказало мне, теперь не разобрать. - А ведь ты запомнишь эту ночь, надолго запомнишь. Может быть, на всю жизнь. И не из-за того, что укатил в Питер, кто по пьяне в Питер не катается, и не из-за Инфанта с Пусиком, дай им Бог любви. А именно из-за того футуристического, метафизического тоста, из-за которого, кто знает, может все именно так и случилось.
Ведь вспомни, - призвал я себя, - чего только не случилось за эту ночь. И театр с гибкими Настей и Наташей, и котеночек за пазухой у Илюхи, и Вера с подругой, и музыка на «горке», и чудесная девушка на ней. Да и потом – Пусик, Серега, ночная Москва, поезд, да и вот Питер сейчас... И все они еще, глядишь, снова возникнут и повторятся в твоей жизни. Ну, если не все, то почти все.
И только сама ночь уже не повторится никогда. И следов от нее не останется, и вещественных доказательств, и улик, так что поди потом, гадай – была она такая или привидилась в рассветном полумраке. А даже если и была, то все равно канула она куда-то там в глубину, провалилась на дно бесчуственной вечности и хрупко разлетелась на мелкие несуразные кусочки. Так что не составить больше. И никогда уже она не сможет случиться заново, как и не может случиться заново ни один из уже прожитых нами дней. Как-нибудь по-другому еще, конечно, может случится, но так - уже никогда. Правда ведь, обидно!
- Ну и Бог с ним, - ответил я отражению, и глаза мои снова залила дружелюбная пьяная живость. - Ну и пусть! Пусть не случится именно так, пусть по-другому. Зачем два раза одинаково, скучно ведь когда одинаково. Всегда хорошо, когда по-другому, и в любви, как известно, хорошо, да и вообще в жизни. По-разному и по-другому. Главное, чтобы последующее легко превышало предыдущее.
И я отвернулся от занудного отражения, и вытер руки, и отпер дверь, и шагнул вперед, туда, где меня, я знал, уже ждали... 

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ


Рецензии
У важаемый Анатолий!
Пожалуйста свяжитесь со мной. Есть реальная творческая идея. Я Ваш одногодок. Живу в Израиле.veliky_b@yahoo.com
Борис (фамилия нескромная).

Борис Великий   27.03.2010 11:34     Заявить о нарушении
На это произведение написано 9 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.