По лезвию





Он проводит по бруску ножом… Этот звук – он гипнотизирует, завораживает. Это не просто скрежет металла по абразиву. Нет, это нож общается с ним, рассказывает что-то. Мысленно, а иногда и вслух, он отвечает ему. Они рассказывают друг другу разные вещи. Постороннему они могут показаться странными. Даже, подозревает он, страшными.
Крыши. Второе его увлечение. После ножей. Летние жаркие крыши, когда солнце над головой слепит глаза, отражаясь буквально ото всего, и плавит воздух. Покачивающееся, дрожащее в ласках ветерка марево течет вверх, к бледно-голубому небу с парочкой заблудившихся в бесконечности облаков, застывших, подобно плевкам на кристально чистом стекле. А там, внизу – там все не так. Все мелко и обыденно. Суетливо, чего нет здесь, наверху. Правда, считает он, и не лишено начисто некоторой привлекательности, и даже определенной красоты. Наверное, думает он, это и заставляет его, в конце концов, спускаться туда, где он рожден. Рожден ползать. Не только это, конечно, есть и еще кое-что… Она – почти забытое, затертое более важным воспоминание. Что-то с нею связано. Он не помнит – или не хочет помнить (сейчас, по крайней мере) о том. Пока он на крыше, он чувствует себя чем-то вроде бога, созерцающего в успокоении творение рук своих.
Странно, вдруг задумывается он, рук! Да есть ли у него, у настоящего Бога (а в том, что этот настоящий Бог есть, он не сомневается), руки, и нужны ли они ему? Ведь Он творит силой не рук, но мысли. Все вранье, продолжает размышлять он, что вначале было слово (не сомневаясь в существовании Всевышнего, он сомневается все же в правильности многого, что записано в так называемой «Священной книге» - Библии. Писали-то ее люди, которые очень часто могут переврать все, что им говорится, да еще наприбавлять всякого такого, что полностью извратит первоначальный смысл. Тем более, столько лет прошло…). Нет, не слово. Вначале была именно мысль. А иначе что это за слово без мысли? Всем известно, что бывает, когда говорят не подумавши – срам и белиберда выходит зачастую. Впрочем, быть может, что и права библия, что все со слова началось – сгоряча сказанного слова. Весь мир бардак, гласит известная поговорка, в которой упоминаются также и представительницы т. н. слабого пола и мировое светило – солнце. Да, на то похоже…
Он решает прекратить свое мыслеблудие, уж больно становится оно похоже на ересь и богохульство. А он привык уважительно относится к Богу. И к его заповедям. Так его воспитали много лет назад. Правда, удается это не всегда – следовать заповедям. В последнее время даже ему ближе это, похожее на пулю автомата Калашникова, лезвие его ножа – складного, с костяной рукояткой. Но, думает он, это не такой уж большой грех, быть может, в такие моменты как этот, сам Бог с ним разговаривает? Почему нет? – никто ж не знает, что есть Бог не самом деле…
Снова проведя лезвием ножа по точилу, он продолжает свою беседу. Неторопливую, ни о чем и, все же, о многом. Сухие, но глубокие наставления его собеседника не стоит пытаться понять разумом – не стоит, иначе все пропадет, и в руках снова окажется лишь молчаливый кусок железа. Это как картинка в «Магическом глазе» - исчезает, как только сфокусируешь зрение. Когда же оно расфокусировано, проступает… Да, что-то в этом роде. А нож все шепчет… Скоро он будет знать, что делать. Все произойдет само собой.
И вот, после определенного момента он начинает замечать, что солнце постепенно склоняется в сторону запада. Он чувствует это по тому, как укоротились тени – на миллиметр; по тому, как выдохнул ветерок, сразу же куда-то нырнувший, спрятавшийся, но, тем не менее – давший понять: уже вечерний; по тому, как на доли градуса остывает почти расплавленная крыша. Им овладевает какое-то странное беспокойство. Не сильное, оно, едва ощущаемое при своем рождении, дает понять – что, он пока не знает. Верно, это все нож. Он продолжает говорить с ним, таким образом, как бы поселив свой дух в его душе, и после того, как их разговор, вроде бы, окончен. От этого никуда теперь не денешься. Он вспомнил, как впервые «приручал», как он это назвал, нож. Стоит ли назвать это ритуалом? Ему все равно, как это называть, но, если без определений, на которых завязано все в этом мире, нельзя, пусть это будет называться ритуалом. Поначалу нож не говорил с ним. Не хотел, строптивый. Но он был терпелив, сам начиная беседу, ведь он чувствовал, что этот нож особенный, не такой, как многие, что у него были. Впрочем, он тогда даже не знал, чего в принципе добивается. Просто было какое-то ощущение, возникшее где-то между пупком и гениталиями, призрак догадки, когда он увидел его, валяющимся, заржавленным и с забившейся в щель для лезвия грязью, на свалке. На свалку он забрел не случайно, но в поисках вдохновения (которое неизменно посещало его в таких местах – кое-кто считал это патологией, но ему было все равно: свалка ли, кладбище или хоспис, не важно, когда сами собой начинают рисоваться в сознании сюрреалистические образы и пейзажи) – он был художником. Рисовал для себя. Немного и для нее. Снова, как какое-то время назад (час? три? день?) что-то кольнуло его при воспоминании о ней. Что же такое? Какой-то образ… который, впрочем, мог бы быть образом из одной из его зарисовок. Не важно.
Он забрал нож с собой, аккуратно завернув его в носовой платок и положив в карман. Нож, долгое время лежавший на солнце, был почти горячим. Отчего-то это обстоятельство ему не понравилось. Мелькнула мысль о тепле плоти, о кострах, еще о чем-то, чего он за давностью уже не помнил. Теперь он думал, что тогда нож впервые и заговорил с ним. Но потом, вероятно, он что-то не то сделал, потому таких усилий и стоило вновь разговорить находку. Нож сам подал знак, что пришло время, «лизнув» его, когда он проверял, хорошо ли тот заточен. Остался тонкий, но глубокий надрез на большом пальце. Пару мгновений белесый, каким впоследствии стал шрам, но затем проступили мелкие как бисер алые капельки, сливаясь в красную линию, от которой оторвалась крупная капля крови и понеслась вниз, повинуясь закону тяготения… или притяжения.
Да, наверное, вновь задумался он, притяжения. Это земля точно так же и нас притягивает, зовет к себе, в себя, до тех пор, пока, сдавшись, мы не погружаемся в это сырое, остро пахнущее лоно, отдавшись имеющими теперь на нас право тем низшим, что она, земля, несметными полчищами производит на свет.
Тогда-то он и приручил нож. С тех пор, вот уже сколько месяцев, они ведут эти беседы. Странные беседы. Она боится их… Она! Его женщина. И у них… Что-то с силой врезается в поток его мыслей: яркий свет, розовая вода, на поверхности которой плавает, колыхаясь, огромная, судя по всему дохлая рыбина. Ее живот белес и раздут. Вероятно, она мертва уже давно. Видение пропало. Но осталось болезненное сомнение, тонкой дрелью пронзающее его мозг. Из брюха рыбины, несмотря на ее давнюю смерть (она же распухла даже!), продолжала вяло течь сквозь ровные небольшие, аккуратные дырочки, кровь.
Он даже схватился за голову, но его практически сразу отпустило, остался лишь небольшой осадок, который также пропал вскоре. Он попробовал задуматься над этим, но что-то подсказало, что это не имеет значения. Теперь не имеет. Возможно, когда-то…
Нож уже острый. Он не стал «бритвой», но может с легкостью разрезать газетный лист (который он подобрал здесь же, на крыше для этой цели), зажатый лишь указательным и большим пальцами правой руки. Он левша. Этот факт почему-то особенно льстит ему.
Ему пора. Тем более, он чувствует, что их беседа закончилась. Чем – как обычно – тайна. До определенного времени. Скоро оно наступит. Гулко ухнуло, задрожав, сердце, секундой спустя все снова стало в норме. Сердце. Оно живет какой-то своей жизнью, независимо от того, что происходит с его организмом. Для него собственное сердце является загадкой: то оно едва слышно скребется где-то в груди, то, казалось бы, совершенно беспричинно разгоняется, частит, долбится в ребра. Бывает и так, что стук его становится аритмичным и глухим. Почти как сейчас. Но он не думает над причинами этого. Он наблюдатель. Так надо, раз так оно и есть.
Солнце натолкнулось на небольшое, но плотное облачко, до боли белесое. Мелькнула летучая хмарь, затем исчезла. Теперь тени на крыше уже видимо удлинились: от антенн (коллективных и самоустановок, которые тянули от себя паутину кабелей и проволоки, которая удерживала их в горизонтальном положении) лифтовых «колоколен», шахт вытяжек. Кое-где с антенн свисали посеревшие от долгого пребывания на открытом воздухе, почти истлевшие, неизвестно для чего там находящиеся, обрывки обыкновенных бельевых веревок. Перпендикулярно небу болтающиеся, навевающие мысли о смертной казни. Он решил, что на крыше тоже можно найти неплохой сюжет для своих картин, используя воображение, разумеется. А уж воображением-то его Господь не обидел. Он поднимается, ощущая усилившийся ток крови в затекшем теле, особенно в ногах и пояснице. Сказывается возраст. Да и просидел он тут немало. Его слегка пошатывает. Он потягивается, как будто только проснулся – сладко и беззаботно. От всех этих потягушек перед глазами мелькают яркие разноцветные точки, перемежающиеся бесформенными пятнами лилово-черных оттенков.
 Он обходит крышу по периметру и направляется к выходу. Внутри «колокольни» прохладно. По коже его пошли мурашки, мелкие волоски на руках стали дыбом, освещаемые пыльным лучом пробивающегося через небольшое окошко и дверной проем, лишенный собственно двери. Железные ступени крутой лестницы, ведущей вниз, гулко отмечают, ловя, его шаги. В этом его воображение усматривает что-то ритуальное, мрачное – в этих звуках. Походка инквизитора. Ему самому становится жутковато. Кажется, не хватает лишь барабанов – их отрывистых ударов – в такт шагам, и картинка будет полностью готова: ледяные застенки из плохо обработанного камня, по стенам стекают вниз каплями потеки вечной сырости. Застенки, где совсем недавно отзвучали вопли несчастных обреченных жертв правосудия, где стоит неистребимый запах пота, крови, огня, мочи и страха. Нет, ужаса и обреченной безнадежности.
Он спускается неспеша, отдавшись своим мыслям. Под футболкой без рукавов, с надписью «Fish bone», на начавшем уже увядать, но еще весьма крепком его теле, стекла по спине капелька пота, вызывая все новые набеги мурашек. Медленно так стекла. Неприятно. Пальцы его правой ладони слегка касаются подушечками перил – местами обожженный, местами срезанный пластик, облегающий металлическую ленту, уходящую вниз. Мозг воспринимает эту информацию постольку поскольку; она зависает где-то в одной из извилин – ждет своего часа, чтобы быть расшифрованной памятью. Только вряд ли дождется. Так и останется невостребованной, то есть забытой, и, в конце концов, исчезнет, растворится в точно таких же ненужных клочках информации, но которые появились несколько поздней.
Тяжелые ботинки с толстой подошвой и квадратными носами, купленные в фирменном бутике, продолжают впечатывать мерно каждый его шаг. Это тоже информация, абсолютно сейчас ненужная, как и звук одиноко хлопнувшей двери несколькими этажами ниже. Вокруг царит безмолвное спокойствие. Чуть слышен в нем шорох, издаваемый его джинсами классического покроя. Бьется сердце, струится ровно дыхание. Он спускается все ниже. Они о чем-то говорили с ножом. Он не старается вспомнить, о чем. Но он знает это и так. Наверное, это такой закон их общения, заключил он – никогда не помнить, но всегда знать. Лязгнул, взвыл, заработав, лифт. Он обозвал заразой старую машину, вздрогнул от резкого звука – сталкиваясь, всмятку разбивались мысли, которые до того плавно скользили в его сознании. Он достает сигарету, но не прикуривает ее. Держит во рту какое-то время, после кладет обратно в массивный портсигар, найденный, как и нож, на одном из мест, где посетила его муза. Он не курит. Теперь нет. Курил раньше, но бросил, посчитал, что это весьма глупое занятие, к тому же этот кашель по утрам. А быть может и оттого, что у них – у него и у нее, они любят друг друга – будет… Но иногда тянет. Порой сильно, несмотря на то, что последнюю затяжку он сделал три года, пять месяцев и двадцать два дня назад. Через день после того, как она сказала ему о ребенке. Сердце его вздрагивает, и бьется в словно бы истеричном припадке. Снова треснул череп и сквозь разлом в мозг сочится недавняя фантазия о розовой воде и дохлой рыбине. Только сейчас это почему-то слишком было похоже на правду; мелькает догадка, от которой сводит душу, но, так и не раскрывшись, исчезает. Однако лоб его покрыл холодный пот. Нужно купить ей цветов, решил он, когда он вернется домой. Он подумал, что когда-нибудь снова начнет курить. Не выдержит и зажжет огонь, затянется. От этого никогда не избавиться. Единожды возникнув, эта потребность будет вновь и вновь пытаться вернуться, подчинить его волю себе. И все же, пока он держится.
Первый… да, уже первый этаж. Вон и дверь подъезда, куда он обычно выходит, обычно, но не сегодня. Сегодня нужно обождать. Разговор, скрипучие слова – он не помнит, но он знает. Так надо. Он стоит, замерев, на последней ступени. Слева от него стена, за которой живет лязгающий старый монстр – лифт. Пока это соседство не доставляет неприятностей, и все же – неприятно. Справа почти целые, на удивление, перила, окрашенные, как и стены подъезда, в зеленый цвет. Теперь это темно-грязно-зеленый. На ступеньках окурки и жженые спички, изогнувшиеся весьма нелепо. Там, выше на два пролета, застывшая, но еще остро пахнущая блевотина. Шприцы с остатками чьего-то кайфа и сгустками запекшейся крови в них. Теперь, когда большинство подъездов оборудовано кодами и домофонами, это редкость, подумал он. Здесь же рай маргиналов всей, вероятно, округи. Отсюда и запах, и прочие прелести на лестнице и в лифте. О последнем он лишь догадывается, т. к. никогда там не был – мешают приступы клаустрофобии. Быть может, отсюда и любовь к высоте, крышам…
Скоро, судя по его наручным часам – дорогим часам «Omega» - через несколько минут, наступит время, когда народ начнет возвращаться. С работы ли, с учебы, еще откуда-то. Он ждет. Так надо, и он дождется. Таков уговор. Остальное неважно. Уже прошло несколько человек, но все не то. И, хотя он не подозревает, что может означать «то», он верит, что сможет это понять. Ему подскажет… Он спокоен. Только кончики пальцев слегка подрагивают. Но это ничего не значит. Вот когда, думает он, начнет прыгать правый уголок рта, это уже признак беспокойства.
Хлопнула – в который уж раз – дверь подъезда. Он осторожно выглянул из своего укрытия за стеной лифтовой шахты. С первого взгляда ему стало понятно, что вот оно. Не было ни шершавого шепота, ни какого-то иного послания – он просто понял. К лифту легкой беззаботной походкой направлялся подросток. Почти еще мальчик даже, определил он, ощущая какие-то изменения, природа которых оставалась ему не ясна. Как смотреть на мир сквозь увеличительное стекло одним глазом – что-то искажается, но что-то остается таким, как обычно. Сердце вновь напоминает о себе. Как-то часто сегодня, определил он. Потом оно куда-то исчезает, и больше он его не чувствует. Он наблюдает. Наверное, он забыл на какое-то время о том, что нужно дышать, потому что почувствовал легкое головокружение и тяжесть в груди, реальность сдвинулась как будто…

… то была не рыбина. Она. Ее тело, большое и белое, лежало в воде, выпирая вверх огромным животом, где находился их ребенок. Как на картине. На его картине. Только кое-что было не так. Не хватало нескольких штрихов, чтобы была полная копия. И он знал, что, взяв кисть… он все исправит… она открыла глаза, ее рот округлился, но он ничего не услышал… сейчас все станет на свои места, нельзя оставлять картину незавершенной… нож…


«… маньяк!»
Это слово отзывается где-то глубоко в его сознании. Он скрипнул зубами. Он ничему не верил. Этого не произошло на самом деле. Он просто рисовал свои фантазии, немного от жары его разморило – и все, ничего боль…
Он огляделся. Вокруг были совершенно иные декорации. Он находился не дома. И даже не в подъезде, как в его мыслях… да, наверное, то были мысли, но… он находился на крыше, чуть прищурив один глаз, глядя на заходящее розовое уже солнце.
Закат. Летнее солнце садится так медленно. Он отвел взгляд, перед глазами запульсировали черные с алым пятна, мешающие видеть лучше. А осмотреться ему было просто необходимо. Голова раскалывалась так, как никогда ранее. Он вообще не мог вспомнить такого, чтобы у него когда-нибудь болела голова. Отчего-то было страшно. Хотелось бежать не останавливаясь, инстинктивно, по-животному, без оглядки. И не важно, куда. Пятна исчезли, но он теперь пожалел, что не ослеп вовсе. Из страха его отбросило в панику… однако, он ощутил что-то очень похожее на удовлетворение. Только это чувство было словно не его, кого-то другого, и он знал, кто это мог быть. Его рука скользнула по левому заднему карману брюк, нашарив там небольшую выпуклость. Нож. Это был нож. И, похоже, нож перестал быть «прирученным», что-то пошло не так, как надо, хотя как надо, он не знал. Он чертыхнулся, потом употребил еще несколько заковыристых выражений, но замолк, как только взглянул на свои руки. На них была кровь. Кроме того, саднили многочисленные и глубокие, местами рваные раны. Он не мог определить, были ли то порезы, или он оцарапался так обо что-то… В сознании плавали и метались странные образы, но связать их с чем-то конкретным он не мог. Но он догадывался, что могло произойти. Догадки опять же были не его. Ему их навязывали, словно издеваясь. Он снова посмотрел на солнце. И все стало на свои места, как будто именно от этой звезды зависела его память. Тут он сделал то, чего не ожидал бы никогда от себя при подобных обстоятельствах. Он расхохотался. Дико, с какими-то визгливыми нотками, всхлипами. Осталось только запричитать, сквозь вихри помех в голове подумал он, сотрясаясь всем телом. Потом вдруг замолк. Едва не свихнулся, пришло ему в голову. Е два… е четыре… пора делать ход.
Опять прохлада подъезда и тяжелые шаги по железной лестнице. Теперь – быстрые, дробные. Он заворачивает за лестницу и толкает полтора метра на полтора, квадратную, обитую жестью, деревянную дверь. Он словно знает дорогу. Наверное, он тут уже был. На единственной из оставшихся петель болтается сорванный замок, беспомощно, расхлябанно. Он не помнит, он ли это сотворил с замком, или так было до него. Но, думает он, это не важно, правда ведь? Он сгибается в три погибели и протискивается в проем. Будь он мальчишкой, каким был когда-то, ему удалось бы это с легкостью. Но теперь он не тот, кем был когда-то, еще не старик, но молодость прошла, и с этим ничего не поделаешь. Дальше он пробирается все так же согнувшись, лавирует между трубами и кабелями, населяющими техэтаж. Под ногами хрустит, эхом прокатываясь по пустынному помещению (и отдаваясь у него в голове, оглушая), керамзит. Где-то воркует голубь, эта помойная крыса неба. Он ищет тело. Теперь он может себе в этом признаться. Он убил. И, вероятно, не один раз, после разговоров с тем… с предателем. А может быть, и каждый раз после. Жутко. Его трясет – внутри, снаружи он совершенно, вроде бы, спокоен. Тело должно быть здесь, он не сомневается в этом – больше негде. Лифт не в счет, даже если бы он… они там и находились какое-то время, что не исключено совсем (вдруг он, другой, не боится находиться в столь ограниченном пространстве). Тишина все сильнее угнетает, словно жмет к земле. Тут она взрывается несколькими мощными ударами крыльев о воздух. Он даже не вздрогнул. Его как будто сковало: там, в глубине чердака, у дальней стены… ему показалось, что он что-то заметил. Уголок рта запрыгал, задрожал, словно волк оскалил пасть в угрожающем рычании. Только он знал, что никакой угрозы в этом нет. Просто он боится, и больше ничего. Он трус, каким и был, собственно говоря, всю свою жизнь. Только признаваться в таком никому не хочется. И ему в том числе. Приходилось скрывать, а от этого кто угодно, наверное, с ума сойдет. Сошел ли он? Вероятно. Но от этого ли только? Возможно, что и нет. Но сейчас не время анализировать. Он должен увидеть это собственными глазами. Еще раз увидеть.
Это была куча хлама – тряпье из бомжовских запасов: телогрейки, драная шубейка, кофты, какая-то обувь в плачевном донельзя состоянии, летом совершенно не нужные. Все это издавало неописуемое зловоние. И сверху на этом всем было то, что он искал. Ну, почти то.
Трупик. Истерзанный, окровавленный, брошенный бесцеремонно, лишь бы отделаться. Облегчение. Почти болезненное облегчение подкосило его ноги, и он едва не упал, заметно пошатнувшись. Кошка! Вернее, то, что осталось от этой котяры – огромной просто, он таких еще не встречал. Вероятно, хорошо и сытно ей жилось у какой-нибудь старушки-пенсионерки… до этого дня. Тело животного испещряют многочисленные раны, пасть оскалена, голова практически отрезана от туловища и держится на тонком лоскутке кожи. Обе задние лапы, судя по тому, под каким углом они согнуты, сломаны. На них засохшая кровь. Как и на морде. Теперь он понимает характер «порезов» на своих руках. Животное отчаянно сопротивлялось, что, скорее всего, привело его в бешенство, оттого-то так искалечено тело котяры. Жаль, конечно, но это все не то, по сравнению с тем, какой груз упал с его плеч! Кот – совсем другое дело, абсолютно другое, улыбается он сам себе. Пусть даже он и умер не самой приятной смертью. Значит, и с нею ничего не случилось, с его женщиной. Все это фантом, бредовая галлюцинация разогретого летним палящим солнцем мозга. Все хорошо, значит!..
И все же его знобит, а проклятый уголок рта все никак не может успокоиться. Его начинает трясти. Нож как раскаленный вдруг начинает жечь ему карман. Не раздумывая долго, он идет к ближайшему слуховому окну и, высунув руку на достаточное расстояние, разжимает кулак. Нож скользит по его ладони, как гроб по доске во время похорон моряка. Он, очевидно, не желает падать вниз. Наверное, ему страшно. Падай же! – чуть не кричит он, и решительно, но как-то нервно встряхивает руку. Нож, наконец, отделяется от ладони. Ему становится легче, но голова все не перестает кружиться. Он отворачивается от окошка. Глухой удар сердца. Что-то… да, там за трубой, за кучей разбитых кирпичей, в темном углу, призрачно освещаемом розоватым светом, что-то есть. Его рот кривит гримаса, которую можно принять как за гримасу отчаяния, так и за выражения отвращения. Ко всему, что есть в этом мире. Ведь все оказывается, в конце концов, ложью. Несмотря на раскаяние в грехах, за ними всегда идет следом наказание. Таков закон того Бога, в которого он верит. В глазах стоят слезы от несправедливости и детской обиды, от крушения надежд, что все не так уж плохо. Все вокруг расплывается, а фокусировать взгляд совершенно не хочется. Он знает, что там. Да, теперь он точно это знает. И от этого никуда не деться. От правды не убежишь, ведь так?
В голове раздаются раскаты чужого хохота, она словно раскалывается вновь и вновь. Бледная маленькая ручка с тонкими пальчиками, на которые из слухового окна падает последний закатный луч. Обладатель таких пальцев, отрешенно думает он, вполне может стать хирургом, например, или музыкантом. Мог бы, поправляет он себя уже более осмысленно, мог бы, потому что он мертв. И кот мертв. И… она…
…холодно… как же здесь холодно!.. и скоро станет совсем темно…

… плитка, там, внизу – видна каждая трещина, каждая выбоина, каждая заблудшая травинка среди бетона, окурки и мусор, песчинки – все это стремительно приближается, ветер в ушах…
…ах!..
 11.02.05


Рецензии