Маськин в деревне

Надо сказать, что неудача с посевом лапшовых в какой-то мере расcтроила Маськина, который любил, чтобы во всём был порядок. А тут такая неудача – вроде бы всё по аграрной науке делали, и сажали в теплую землю, и сыром удобряли, и кетчупом поливать пробовали – а лапшовые так и не взошли...

Маськин решил, что ему надо бы съездить в деревню и поднабраться опыта у настоящих земледелов, землелюбов и хлебопашцев, которые, как известно, встречаются только в деревнях, а в пересечённой местности пригородного типа, где вёл своё натуральное хозяйство Маськин, такие специалисты плуга и бороны, рыцари навоза и азотных удобрений, колдуны ранних посевов и поздних уборочных, как вы сами понимаете, встречаются редко.

Деревня Благозюзенка была недалеко, и Маськин, погрузив в Маськину Машину всех обитателей своего дома, отправился туда в гости. У Маськина в деревне был знакомый земледел Каравай-Доедаев, с которым Маськин списался по вопросу пользы сорняков, и Маськин его давно собирался посетить.

Поехали рано, с полей ещё поднимался пьянящий и откровенный запах того, из чего всё родится и во что всё обратно канет, – а именно тонкий запах откровенности деревенских будней... «не удобришь – не поешь», – гласит старая деревенская мудрость, «не поешь – не удобришь», – вторит ей другая не менее мудрая деревенщина. Мы, жители городов, давно позабыли эту простую, как дневной свет, истину взаимосвязи всего со всем. Этот неизбывный круговорот в природе не занимает наших дум, не заботит по ночам своей стройной и неподкупной правдой бытия... Мы сами стали огромными переработочными фабриками ценных продуктов в не менее ценный продукт, ценность которого оспаривается многими утончёнными философами-парфюмерами, однако от этого его откровенный и волнующий своей прозой в чистой первозданности запах не убывает, а веет стойкими струйками от полей – кормильцев наших, производителей простого каждодневного чуда – росточка зелёного и несмышлёного, который станет нашим хлебом насущным только для того, чтобы снова вернуться в своё первоисходное состояние, посетив наши ненасытные желудки... Любите этот запах! Я имею в виду запах сырой земли и трав...Он основа нашего стола, он дал нам возможность не скакать за мамонтами, а удобно сидеть у телевизоров и гордо считать себя вегетарианцами, потребляя размякшую морковку в прозрачном курином бульоне... Любите бульон, ибо в нём заключена сила жизни и гарантия от коровьего бешенства! Любите любить, ибо любя любишь любовь...

Маськин проносился мимо полей. Он обратил внимание, что первое поле колосилось какой-то очень буйной культурой, которая завидно и здорово произрастала с тем здоровьем, с которым растёт только сорняк. Маськин даже попросил Маськину Машину остановиться, подошёл к полю, пощупал землю, растёр её в ладошках, понюхал и, совсем уже как настоящий земледел-аграрий, попробовал на вкус, растёр по лбу и закапал в глаз... Всё говорило о том, что поле под парами и отдыхает... Поэтому неудивительно, что на нём буйствовали жизнелюбием колдовские сорняки, дорастая до размеров молодых, но упитанных баобабов. Было только непонятно, зачем их тогда удобряют...

– Под парами, – со знанием дела объяснил попутчикам Маськин, когда вернулся в машину. Плюшевый Медведь сразу представил себе поле, несущееся на всех парах, как паровоз, в грядущее, а там, в грядущем, его опять Маськин кормит манной кашей и он живёт так же счастливо, как и в настоящем. Ну и зачем тогда грядущее Плюшевому Медведю? «В том-то и смысл грядущего – чтобы хуже не было», – решил Плюшевый Медведь и стал рисовать в блокноте грядущее с огромным хвостом и ушами, отчего ему стало смешно и он захихикал своим знаменитым «хи-хи.» (вот так «хи-хи.» с точкой).

А Золотому коту представилось парное такое поле в виде парного молока... Целое поле, залитое парным молоком... Целый океан парного молока... Целая вселенная парного молока... Целая вечность парного молока... а кругом, представляете, ни одного из этих отвратительных чудовищ с рогами, норовящих копытом наступить на кота... (Золотой кот не любил коров, хотя любил то, что они производят. Мне это знакомо – очень многие любят, что я пишу, хотя не любят меня). Представив парное молоко, помноженное на бесконечность, Золотой кот удовлетворённо заснул, счастливо щурясь на свои парные фантазии...

А кошка Бася ничего не подумала, потому что очки оставила дома, а без очков она думать не могла. Вообще зрение у неё было, как у кошки, – отличное, надо сказать, но почему-то без очков ей не думалось. Шушутка как-то поставил научный эксперимент и пробовал надеть ей очки, но оказалось, что и в очках ей тоже не думалось, хотя этот факт от кошки Баси скрыли, потому что у неё и так была травмированная психика после попытки воздушного шарика её удушить, когда она лезла под диван, а шарик, привязанный к шее, застревал и петельку затягивал. С тех пор кошка Бася при виде любого шарика принимала валерьянку и совсем впадала в постоянное психосоматическое перевозбуждение, ввиду которого факт об отсутствии связи между очками и думаньем от неё постарались скрыть.

Вообще Маськин был приверженцем старой медицинской школы, когда больному старались не говорить неприятных вещей. Он от этого лучше себя чувствовал и иногда даже поправлялся вопреки предсказаниям врачей, отчего врачи очень расстраивались, потому что всегда гордились своей способностью точно предсказать исход болезни, а не своими успехами в лечении больных. Так, один доктор скажет другому: «Этому пациенту осталось жить два часа и три минуты». А другой доктор возразит: «Позвольте, коллега, с Вами не согласиться. Не два часа три минуты, а два часа четыре минуты!», и они оба стоят, не сводя глаз с умирающего, с секундомерами и отмеряют, кто прав... Больной стонет, просит, может, какого лекарства, или там клизму, или там хотя бы подушку с лица снять, а то как-то душно... поскольку медсестричка Прилежаева перестилала постельку, положила подушку больному на дыхательный проход и там и забыла... В общем, больной удушением от подушки-то в основном и страдает, если, конечно, приглядеться, а в больницу попал здоровым, для обследования, и умирать не собирался, но его запроцедурили настолько, что сам подушку убрать он уже не может, но не потому что ослаб, а чтобы он капельницу сам себе не выдрал, ему белые ручки-то к кровати и привязали... Но докторов истинная причина болезни не волнует, им важно, два часа три минуты или два часа четыре минуты осталось, и они стоят и мерят время, а на больного шикают, мол, не мешай. У нас свои медицинские диспуты, а ты тут со своей подушкой... Подушка вообще предмет не медицинский и к болезни отношения не имеет... Совершенно очевидно, что это у вас вирусное. Причём раньше от больного всё это скрывалось и доктора с секундомерами шушукались за дверью. Теперь же наступили новые времена. Решили, что от больного ничего скрывать нельзя и надо ему честно сообщить, два часа три минуты или два часа четыре минуты ему осталось, потому что он таким образом сможет лучше распорядиться оставшимся ему временем. Сейчас вообще медицина сделала колоссальный шаг вперёд. Она решила, что, в общем-то, если больной болеет или умирает – в этом нет ничего страшного, ведь сколько ещё здоровых остаётся? И заниматься надо не больными и умирающими, они всё равно упорны в своих наклонностях болеть и умирать, и не здоровыми, потому что они здоровы, а зачем здоровому врач? Здоровому врач, как живому петуху мясник, – не стыкуется, видите? Так врачи и стали заниматься самым важным для них занятием – отслеживанием, сколько кому осталось жить, с точностью до секунды. Это очень понравилось страховым компаниям, например, которые всеми силами пытаются страховать так, чтобы страховки никогда, ни при каких обстоятельствах, даже под страхом смерти, не дай Бог, им не пришлось выплачивать.

Итак, Маськин скрывал от кошки Баси её очевидный диагноз Острая Кошачья Дурость (ОКД), хотя доктор Изморов был с ним не согласен и считал, что у кошки это вирусное, и кошка Бася ему верила и мыла себе антивирусным шампунем под мышками, потому что подмышки у кошек – самое опасное для здоровья место.

Следующее поле оказалось тоже под парами, и следующее, и так все поля до единого оказались под парами! Маськин был в восторге от того, что увидел, и ему не терпелось побеседовать с земледелом Каравай-Доедаевым, который мог бы ему этот новый метод земледелия объяснить. Долго ждать не пришлось, потому что на краю деревни Благозюзенка их встретил своей собственной персоной Каравай-Доедаев с караваем хлеба с солью, как водится в деревнях, хотя, правда, каравай он весь доел, а вот соль Маськину осталась, и он её благодарно принял.

Вообще вы напрасно полагаете, что деревенские жители всюду разные, в России там, Канаде, Узбекистане, Лихолюдии какой-нибудь... Маськин в молодости много путешествовал и убедился, что народ всюду одинаков. Да, конечно, внешне они, может быть, отличаются – там у одного одна серьга в ухе, у другого две, или у одного лапти лыковые, а у другого деревянные, как в Голландии... Но по сути народ всюду одинаков. Глубинка в любой стране так же униформна, как и дикая столица. Если столицы похожи, как две капли воды, – убери знаменитые башни – Лондон тот же Торонто, Торонто тот же Нью-Йорк, а между городами тянутся гаражи, гаражи, гаражи... Так и народ всюду одинаков. В одном месте зубы чистит, в другом не чистит – вот и всё отличие, а то, что у них в голове одно и то же, – съездите – сами убедитесь, только зря время потратите. Вот где он, человек, водится в настоящем виде; деревня – это настоящий оазис, заповедник, зверинец, зовите, как пожелаете...

Маськин сразу земледела Каравай-Доедаева спросил, как он так все поля под парами держит, а тот ему говорит:

– Отстал ты, Маськин, от жизни. Во-первых, на полях у нас не сорняки, а ценная трава Корысто****ка Болотная растёт, с ней никаких хлопот – один раз удобрил и порядок, сеять не надо – сама засевается, убирать тоже не надо, потому что сама по себе она никому не нужна, а дело в том, что она фотосинтезирует и тем поставляет свежий воздух, за этот воздух государство нам дотации и даёт, потому что в городах своих от выхлопов уже задыхается. А хлеб сейчас растить уже не надо, его давно на фабрике из хлебоволокна делают, а мы всей Благозюзенкой на новую культуру перешли, для неё нам поля не нужны. Мы её в погребах выращиваем – поставим много ламп, они греют и свет дают – так и растим.

– А что за культура такая, что в подвалах растёт, плесень, что ли? – поинтересовался Маськин.

– Коноплёвые, они подвалы любят, – с заботливой улыбкой отозвался земледел Каравай-Доедаев, – им там расти сподручнее, такая у них, видишь, ботаника...

Славясь своим деревенским гостеприимством, земледел Каравай-Доедаев кормить гостей не стал, как многие себе стали теперь позволять – приехал гость, и скармливаешь ему всё что ни попадя. Благо знаешь, что не откажется – неудобно ж ведь. Поросёнка-то ведь ещё в прошлом году зарезали, скармливать больше некому, вот остатков всяких и накапливается, а гости потом страдают, блюют по околицам... вся деревня презентабельность теряет и туризм снижается.

Деревня нынче живёт в основном туризмом. Много приезжих интересуются своими корнями. Тут они их и находят. Бывает, по три часа кряду по земле ползают – корни ищут... А вы говорите, действие самогона... А то, что туристы покупают коноплю, – так это исключительно на сувениры для гербария, листик у неё уж больно заковыристый. А то, что они её покуривают, так это чтобы комарьё отогнать – знаете, в деревне сколько комаров? Они теперь совсем массовым явлением стали, как Корысто****ка Болотная всё заполонила, так местность и заболотилась... А то, что от этого колодезная вода покрылась сине-зелёными водорослями – так это показатель цикличности эволюции на Земле... Мол, вторая попытка... Реванш, так сказать, эволюции. С первой не всё удачно получилось... Вот со второй попытки, например, у человека, который произойдёт не от обезьяны, а от самогонного аппарата, алкоголь будет образовываться прямо в организме специальным органом – самогонной железой – и не будет больше отторгаться в процессе излишнего употребления.

Маськин перекусил с попутчиками на дворе и пошёл осматривать деревню. В первой же избе ему повстречался Лев Толстой. Он там ощупывал сено – не влажно ли, считал куски хлеба и проверял степень опьянения жителей. Он собирал сведения для своей новой работы «Война до дыр» о борьбе с распутством, распутицей и распутьем. Лев Николаевич не без основания полагал, что все горести народные кроются именно в этих трёх неурядицах. «Народ в деревнях пребывает в распутстве, – писал Лев Толстой, – потому что не имеет возможности выехать из дома к свету будущности из-за распутицы, отчего он и пребывает постоянно на распутьи – то ли заняться распутством, то ли глушить горькую, то ли курить травку... Лишь обучив народ находить свои корни, можно его отвлечь от этой безысходности. Причём мало его научить извлекать квадратные корни, но надо дать ему возможность извлекать и кубические корни, тогда он настолько обалдеет, что не будет больше распутствовать, распивать и расплёвывать свою исконность, а произведёт настоящее, светлое явление, называемое Божье Царство...»

Лев Толстой, увидев Маськина, очень обрадовался и подарил ему свой новый сборник статей о сыроедении. Маськин любил сыр и очень Льва Николаевича за подарок поблагодарил... Лев Николаевич даже автограф ему на книжке оставил:

Настоящему Маськину
от настоящего Льва Толстого

А то в последнее время в его настоящести стали сомневаться, ощупают лицо и бороду – и говорят – неужто он?! Лев Николаевич уже и сам стал сомневаться, тоже всё бороду трогает и удивляется – неужто я Лев Толстой?! Во как...

Маськин попросил Льва Николаевича Анну Каренину под поезд всё-таки не бросать... или пусть хотя бы окажется, что ей только ноги отрезало, а потом её выходили, ноги пришили, и она стала председателем клуба излеченных инвалидов. Так, мол, сейчас модно – надо либо про инвалидов, либо про однополую любовь писать. А под поезд уже не модно...

Лев Николаевич задумался и, решив назвать этот роман «Анна Каренина 2», немедленно отправился на Ясную Лужайку писать, черкать, потом вымарывать вычеркнутое, потом ещё больше писать и ещё больше вымарывать.

Лев Толстой и Маськин любили друг друга и работали, как уже указывалось, совместно. Напишет Лев Николаевич «Воскресенье» – а Маськин припишет ему продолжение «Понедельник»... Вот такой славный творческий союз образовался, а между тем мало кто об этом знает... Лев Толстой ведь тогда в 1910-м вовсе не умер на той станции... Он там свою куклу из музея мадам Тюссо оставил, а сам взял суму (я не оговорился – не сумму, а суму) и до сих пор ходит по деревням и всё смотрит, как народ поживает... Правда, большую часть советского времени Лев Толстой, конечно, отбыл в местах заключения, но теперь его опять освободили, и он, в общем, не обижается, потому что согласен с тем, что является зеркалом русской революции, на которое, как и на всякое зеркало, нечего пенять. Он, заступив на должность зеркала, всегда революции говорил: «Ты на себя посмотри!» Но революция смотреть на себя не желала, ибо была слепа от рождения и так до смерти и не прозрела... А пребывание на зоне оживило стиль Льва Николаевича, и он даже стал использовать слова, которые раньше в его романах не встречались, чем очень радовал всю прогрессивную общественность, особенно на Западе, где изучение русского языка всегда начинают именно с этих слов, хотя чаще всего его изучение на этих словах и заканчивается.

Один умник стал на Западе издавать журнал «Оригинал» и там на их западных языках стал печатать наших классиков, чтобы честные западные жители могли хвастаться – я, мол, Толстого читал в оригинале... Шиш вам. Это наше, исконное. А как вы его ни переводите – всё равно у вас жалкие английские романчики девятнадцатого века выходить будут, потому что не уловить вам, западным прощелыгам, аромата нашего непревзойдённого русского языка, особенно сдобренного лагерным наречием... Здесь вам вообще нечего и пытаться, поскольку у всякого народа должно быть что-то такое, чего у другого нет, например, родинка на лбу, как у индуса, неважно, что наклеенная, зато самобытная. У индуса – родинка, у нас мат или, скажем там, обрезание. У него на лбу, а у нас... Кажется, я отвлёкся...

Может, вам покажется, что я издеваюсь над Львом Толстым или, упаси Боже, над русским народом. Ничего подобного. Льва Толстого я очень уважаю. И русский народ я тоже уважаю, если он, конечно, не дерётся. А то вот мне, например, поломали нос, когда я за товарища у пельменной пытался заступиться. Но хоть я на это обиделся и из России навсегда уехал, всё же думал, что сам тоже и есть этот самый русский народ, во всяком случае, так на меня тыкали пальцем все окружающие за границей – русский да русский, ну я и привык.

Но тут мне, правда, на днях бывшие соотечественники ласково напомнили, какой я растакой русский и какой я растакой народ. Вот я и задумался... И кто я такой?

Попрощавшись с Львом Толстым, Маськин отправился осматривать коровник. Его попутчики с ним не пошли, а стали собирать грибы в окрестном лесочке, потому что коровами пока не интересовались. А Маськин планировал пополнить своё натуральное хозяйство коровой, и поэтому ему было необходимо поднабраться опыта.

Коров в коровнике не было. Там был устроен избирательный участок. Выборы в деревне шли перманентно, потому что она, как всегда, стояла на распутьи и ей приходилось постоянно делать выбор. Поэтому избирательный участок решили не закрывать. Выбирать в деревне, правда, было некого, потому что кроме земледела Каравай-Доедаева и пары его близких родственников в Благозюзенке никто больше не жил – кто подался в город, а кто настолько доискался корней, что до светлого дня Маськиного посещения как-то не дотянул...

Тогда Маськин пошёл к председателю колхоза, которым, к его удивлению, оказался тот же земледел Каравай-Доедаев, и спросил его, куда подевались коровы... Тот сказал, что коровы уже собрались и улетели на юг, и в качестве подтверждения своих слов показал репродукцию Шагала с летящей козой, перерисованной фломастером в корову. Картинка предусмотрительно красовалась на неровной стене председательской избы.

– Очень удивительно. Но ведь лето только началось, – заудивлялся Маськин, – почему бы это коровы улетели на юг в начале лета?

– Такая уж у них зоология, – вздохнул Каравай-Доедаев, – такая у них зоология...

Маськин со своими попутчиками заночевал на сеновале, где сена не оказалось, а был только один дохленький матрац, стащенный из близлежащей психбольницы. На нём было много стихов и других надписей, которые оставляли шариковой ручкой лежавшие на нём когда-то пациенты. Маськин стал их читать и удивлялся, как много талантов всегда сидело по психбольницам...

Все остальные пошли спать в Маськину Машину, а Маськин с тапками всё-таки остались ночевать на сеновале, потому что какое же это посещение деревни, если не спать на сеновале?

Ночью кто-то Маськина больно укусил. Это был местный Клоп Сартирик Великанов. Он когда-то был городской знаменитостью, но ушёл в народ и там и остался, попав в психбольничный матрац.

Маськины тапки, проснувшиеся от Маськиного вскрика, зашикали на Великанова: «Ты что! Ты же президента укусил». Тапки ведь уже давно выбрали Маськина президентом, хотя ему об этом не сказали.

Клоп Сартирик Великанов не смутился:

– А мне до фени, что президент, – я совестью журналиста дорожу. (Все сартирики ведь тоже относятся к журналистам, в соответствии со списком профессий, упомянутых в Прейскуранте Цен на Правдописчие Услуги. Если журналисту не проплачено, он может кусать и щипать кого угодно по своему усмотрению, потому что в журналисты, как, впрочем, и во врачи, идут люди великие, которые лучше других и им всё позволено.)

– Я ведь вижу, что кругом творится, не думайте, что я слепой, – продолжил Клоп Сартирик Великанов. – Я всё вижу и не буду молчать, не могу я молчать, ещё не родилась та молчалка, которой я бы стал молчать, когда всё это вокруг происходит, а от меня ожидают покорства и молчания, покорства и молчания... – Клоп Сартирик Великанов звучно зарыдал. – Вы думаете, если я Сартирик, значит, это смешно? Шут? Сартирик – Шут? Да? Сартирик – это смешно. Да? Потому что звучит, как сортир, а всё, что связано с сортирами и прочими низостями, обязательно смешно? Нет, дорогие мои. Нет! Не дождётесь, чтобы Клоп Сартирик Великанов был смешным... Сатира – это не смех, это боль прищемлённого пальца, это оторванное ухо Ван-Гога в супе, это гной человеческого быдла, помноженный на мороженое пломбир, растаявшее ещё в 1977 году... Какой был тогда год... Что ни ляпнешь – зал рукоплещет! Хмыкнешь – зал неистовствует! Плюнешь на сцене – сразу под руки и куда следует... А там разговоры задушевные... Мол, плюнул с намёком. Я клоп – задавленный за то, что был опасен... А теперь говорят – пошлость и бездарность. И это про меня? Да если бы не я, вы бы все до сих пор сидели там, а вы теперь сидите тут и не желаете со мной считаться, как если бы я не был там и не говорил открыто в лицо... Не жалея живота и прочих органов... – Клоп Сартирик Великанов рыдал уже не останавливаясь, и Правый тапок принёс ему стакан мутно-зелёной колодезной воды. – Я оттого и в народ ушёл, чтобы видеть не рожи, а лица, а тут никого нет, потому что народ из себя давно уже вышел и газ выключить забыл... Вот-вот, гляди, рванёт! Так рванёт, что мало не покажется! Так загрохочет, что все ещё удивятся! Все!

Клоп Сартирик Великанов нащупал ножкой пузырёк с самогончиком, оказавшимся прозрачнее колодезной воды, и пригубил. Клопам самогон позволял лучше сохраняться. Он хрякнул и закусил сине-зелёной водорослью из стакана с водой, которая там плавала, свободно эволюционируя в закуску.

Тапкам Великанов тоже налил. Маськин отказался, но ему всё равно налили. И ещё влили в рот, причём тапки помогали... Президент – президентом, а традиции уважать надо... (В России всех по традиции поят силком, даже тех, кто пьёт добровольно.)

Наутро Маськин проснулся совершенно разбитый, со страшной головной болью... Разбудил попутчиков, и они засобирались в обратный путь.

– Деревня нынче только для здоровых, – решил Маськин и отправился домой сажать, как обычно, картошку, пока она вслед за коровами на юг не улетела, поддавшись новым веяньям... А то мало ли какая у неё ещё окажется ботаника...


Рецензии