Уголёк
Через год после Лидиной смерти помирилась Татьяна с Машкой Ермиловой, которая вообще на самой горе у оврага жила, и с которой они семнадцать лет не разговаривали. Дело было так. Рано в воскресенье поднялась Татьяна, чтобы в город на базар идти. Замкнула дверь на замок. Ключ как всегда в почтовый ящик схоронила. Собаке миску с супом и корками поставила возле будки, посмотрела в ее сонные глаза: «Гляди мне, жри без меня, сука чертова, и не ори здесь попусту». Пошла к дороге. Думала, может, кто из баб тоже собрался: всё бы идти веселее. Смотрит, вроде идет кто-то по дороге, догнала - а это Машка. Ну не бежать же от нее. Так шли молча какое-то время. Уже когда светать стало, увидела Татьяна:
-Ты что это на базар в черное-то, как в церкву, оделась?
- Витя мой сегодня ночью помер. В церкву и иду. Да гроб надо заказывать. Теперь вот и за гробом-то в город ходить надо, - недовольно посетовала Машка.
До самого города больше не говорили. А что тут скажешь? Когда расходились в разные стороны возле почты, спросила Татьяна:
-Тебе на базаре-то купить чево?
- Изюму возьми два кило на пироги, да селедки, мужики пусть помянут тоже…
- А ты на долго ли? Может дождаться тебя после базара-то?
- Не дожидайся. Вечером приходи…
И разошлись каждая в свою сторону, пока вечером не пришла Татьяна в Машкину избу. Пришла, хотела было поговорить про обиду, которая у них семнадцать лет назад вышла, да увидела в передней стол, на котором покрывалом укрытый Витя лежал, и передумала... Села рядом с Машкой.
-Теперь, чай, к детям в город уедешь? – и потекли слезы по щекам, закапали на шерстяную кофту, сколотую на груди булавкой. – Буду одна тут смерти дожидаться…
-Да ну тебя! – огрызнулась Машка. – Скажешь тоже. Чо я там забыла, в городе-то ихнем? А на ково я дом оставлю? Кошка вон у меня опять семерых окотила. Куда их? А сноха только и ждет, чтобы меня куском попрекать. Уж как-нибудь до издохи протяну в своем дому…
Посидели недолго. Помолчали. Потом разделили дела на утро: избу вымыть, Витю одеть, стол собрать, да проследить, чтобы мужики не напились, пока могилу не выкопают… Уже на крыльце Машка спросила: «А про твово Мишку-то слышно чево?»
Татьяна куда-то в сторону сказала глухо: - Последний раз письмо было, когда еще Лида жива была. Уж больше года как. Она в городе про адрес на почте спрашивала, что за место такое. Сказали в Африки это. Фиопия эта. Значит, доехал, нашел-таки…Ладно, пойду, вставать рано.
Татьяна заковыляла на усталых ногах по тропке к своему дому, глотая слезы и ругая про себя Машку. «Вот язык поганый. Всегда такая была: что ни слово – как ножом по сердцу….».
А придя домой, запустила на ночь в избу собаку, чтобы не мерзла, а сама села разжигать печечь-голандку и долго возилась с дровами, шмыгала носом, пока собака, крутившаяся рядом, не подошла и не стала облизывать мокрое и соленое лицо хозяйки…
-Ну тебя, сука чертова, отстань от меня, - отмахнулась Татьяна, поднялась тяжело, и не раздеваясь, улеглась на кровати, да так и пролежала до утра не сомкнув глаз. Только смотрела в темноту и про себя повторяла: «Миша, Миша, Уголек ты мой Уголек…» и глотала слезы.
Так бывало раньше: просыпалась она среди ночи, подходила к его кроватке, и в темно пугалась: нет ребенка! И ощупью отыскивала его личико и, чувствуя ровное дыхание, садилась рядом, гладила его жесткие, как проволока волосы, и шептала: Уголек, мой Уголек… А когда подрос смотрела иногда, и не могла от смеха удержаться, когда возвращаясь с подругами с фермы, слышала, как они шутили, встретив ее сына: «Миша, Миша, ведь ночью девочку испортишь, она и не поймет, что случилось…»
А еще осталось в памяти вот что. Возвращалась она от врача из города как-то в конце августа по дороге вдоль колхозного поля. Еще издали услышала какой-то шум, будто галдели грачата, которые выпали из гнезда. И уже почти дойдя до конца поля, увидела, как желтые колосистые волны, гонят к ней знакомый черный шарик…Побежала к нему навстречу и только успела поймать его, как он уткнулся ей в живот и, обжигая слезами и кровью, которая текла из носа, закричал, задыхаясь:
- Зачем ты меня родила? Зачем? Просил я тебя что ли?
-Что ты, родной? Что с тобой? – От неожиданности села Татьяна в пыльную колею, прижала Мишку к себе.
И только вечером, уже сидя дома, перед тем как уложить его спать добилась от него каких-то слов.
- Почему я не такой как все?
Она не знала что сказать.
-Мам, я – урод, да?
- Кто тебе это сказал?
-Я же вижу…
-Кто тебя бил, Миш?
-Никто не бил. – Отвернулся к стене.
-Не ври мне. Скажи! Арефьевы, сволочи, били!?
-Они не били….
-А что?
-Поспорили, будет у меня синяк или нет…
Она уткнулась лицом в его шоколадную щеку и снова почувствовала горячие слезы. И уже не понимала, кто плачет он или она. И сквозь слезы услышала: «А папка ведь к нам вернется?» И теперь уже, сама, превозмогая плачь, целовала его курносый нос и черный войлок волос и шептала: «Вернется, конечно, вернется, милый мой, Уголек мой…»
Крестила ребенка Татьяна, когда ему исполнился годик: так мать велела. Крестила в городе, в Покровской церкви. Батюшка молодой еще, посмотрел на нее с какой-то особенной искоркой в глазах, но она не смутилась.
- Имя уже дали младенцу?
- Дали, Михаил.
- Хорошее имя.
А после крещения спросил:
- Одна растите ребенка?
Покраснела, смутилась:
- Одна, отец его на родину уехал… И меня звал, да ведь страшно…
-Ну хоть любили его?
-Любила…
- Ну тогда Бог простит…
Улыбнулся. Перекрестил ее и Мишеньку. – Берегите своего мальчика, он у вас особенный, раз здесь родился. Пушкин тоже африканской крови был.
Особенный. Татьяна вспомнила, как в роддоме все спрашивали у нее, оставит она его или нет. И только тогда, когда приехал его отец, на колхозном «газике», и весь роддом повис на окнах, чтобы увидеть настоящего негра, ее оставили в покое…
Мать только вздохнула, когда Татьяна переступила порог дома, неся на руках сына. И первый раз взяла в руки внука только на третий день, когда стирала Татьяна белье возле бани.
Вернулась в избу, а мать сидит у окна внука на руках качает
- Как ты ушла, два часа прошло - хоть бы пискнул. Уж я испугалась – подошла посмотреть дышит ли. А он лежит только глазки сверкают. Уголек-уголек, - загудела ласково старуха. Так и повелось: Уголек. И не было в этом прозвище ни зла, ни чего-то обидного, а только вполне заслуженное удивление тому, что у белой женщины родился черный мальчик. Вроде удивляться было особенно нечему: отец его тоже черным был и вся деревня это знала. Но вот все равно как-то это было необычно и удивительно. Может, и не была бы заметна черная Мишкина голова среди золотых колхозных полей, если бы где-то рядом была еще одна такая же голова. Но родился у Татьяны только один ребенок. И отец его был, пожалуй, единственным негром не только за всю историю деревни, но и за всю историю всех деревень в округе. И так получилось, что после его отъезда, кроме Мишки негров здесь больше не было.
А звали Мишкиного отца почти по-нашему: Захария. Студенты, с которыми он в колхоз на практику приехал, просто Захаром звали. Так что сын его получил имя Михаил Захарович Егоров – по фамилии матери, потому что с Захаром расписаться они не успели. Да, ведь, и не расписали бы верно, - думала Татьяна в первые годы Мишкиной жизни. И еще ждала, что приедет Захар снова. Вернется. Он и вернулся к ней через семнадцать лет: все такой же молодой, с телом красивым, словно из ценного мрамора, какой видела Татьяна только один раз, когда была с отцом в детстве в каком-то дворце с мраморными статуям в Ленинграде.
Пришла как-то Татьяна с сенокоса, зашла через усадьбу в огород, а до дома так и не дошла: завертелось все перед глазами, и словно набросили вдруг плотное колючее одеяло… Очнулась, доползла до кадки с водой, стала на лицо себе плескать. «И что платок не надела, дурная башка». Так и сидела у кадки с водой ни жива ни мертва… В друг видит идет между грядок Захар. И понимает, что может ей это только мерещиться, а он все ближе и ближе. И вот, когда совсем рядом оказался, увидела, что глаза у него испуганные, на нее смотрят, прошептала только его имя. А он обнял ее: «Мама, мама, ты чего?» «Голову напекло, сына…»
На следующее лето, собирая Мишку в Москву поступать в институт, еще раз прощалась Татьяна и с Захаром, который снова был молодым.
Уголёк ее, несмотря на то, что учился лучше всех в классе, был еще тот бесенок. А в этот год так и вовсе, как будто зад скипидаром намазали: из школы придет, только книжки оставит – и в город. То ему в библиотеку, готовится, то фотографии какие-то делать, то на телеграф звонить куда-то. Не поест толком, не поспит… Домой прибежит словно шальной, мать обнимет, закружит… А то сядет за столом и смотрит на нее молча.
Как-то не выдержала Татьяна:
- Ну что ты, ей Богу, вылупился, Миш?
- Мам, а ты его любила?
Почувствовала, что покраснела.
- Любила.
- А сейчас?
Переставила на плите кастрюльку. Зачем-то полезла в ящик, да совсем засмущалась
- Мне уж внуков любить пора…
-Ну мам?
-Что тебе?
- А вот, если бы он нашелся, ты бы его простила?
До самой смерти своей мать Татьяне выговаривала: Вот бог-то накажет меня, что тебя-дуру за руку не удержала. Ладно бы ты одна осталась, так ведь дитё без отца растёт, и никто его взять не захочет… Татьяна на это только молчала. Да и не знала, что сказать. Смотрела она, как терпели другие бабы своих мужей, которые и поколачивали их, и изменяли, и пили, да даже и на тех, кому повезло, и не завидовала почему-то. И пустого места в сердце никогда не чувствовала: там был ее Уголек, и этого ей с избытком хватало. А сейчас уже она даже и не могла представить, как бы жила она с Захаром. Тот Захар, он был как будто сон, который почему-то не забывался, но и не тревожил уже. А Уголек, вот он, был рядом…
И, когда уехал он учится в Москву, Татьяна как будто полюбила его еще больше, и впервые осознала, что никогда не было и не будет ее сердце пустым, пока будет там ее Уголек… И даже мысль о том, что отправится сын на поиски отца в Африку, мысль, которая пугала Татьяну так, что она не смела заговорить об этом с Мишкой, со временем выцвела как старая цветастая скатерть, которую Татьяна повесила в огороде на пугало вместо одежды. Поэтому, когда два года назад приехал Мишка к матери на Покров день, и сказал, что скоро поедет в Африку работать с геологической партией и собирается найти отца, она только всплакнула немножко, так, на всякий случай, чтобы беды не было…
Письма приходили редко. Писал Мишка матери об Африке, в которой нет снега, и где никто не верит, что в России тоже живут негры… Писал, что про отца пока ничего узнать не удалось, но он продолжает искать, но это трудно, потому что это совсем в другой стране. Спрашивал, не болеет ли она. Два раза приходили посылки. Были в них свертки с засахаренными плодами и ягодами, названия которых Татьяна не знала; куски ароматного мыла, которые Татьяна положила в шкаф с бельем - «для запаха»; пакеты с ароматным красным чаем. А в одной посылке лежал конверт с пачкой цветных карточек, на которых стоял Миша рядом с такими же черными мужчинами и женщинами, одетыми в яркие балахоны. В этой же посылке был и точно такой балахон, который не только был Татьяне впору, но и оказался вполне добротным халатом, только свободным, длинным, почти до пят, и расшитым красивым бисером и тесьмой.
Халат Татьяна одевала только один раз. А когда перестали приходить письма, то, вечерами доставала его из комода, раскладывала на коленях и бродила своими темными сухими пальцами по извилистым африканским бисерным дорожкам, пока не становилось в доме совсем темно, и не начинала недовольно топтаться и хрюкать в хлеву голодная свинья.
А по ночам часто снился ей сон, в котором шла она в африканском халате по колхозному полю, где среди желтой пшеницы высились сошедшие с присланных Мишей карточек колючие пальмы с лохматыми зелеными вершинами, и Миша бежал впереди. А потом показывал ей куда-то вдаль и кричал: «Мама, смотри!». И видела Татьяна, как вдоль поля и пальм ехала, поднимая желтую пыль, машина, в кузове которой сидели черные кучерявые мужики, и среди них Захар…
Когда часы на стене в передней глухо пробили четыре раза, Татьяна уже стояла посреди поля и смотрела, как бежит вслед удаляющейся машине Миша. И она кричит: «Уголек! Вернись, вернись!». А потом осталась одна в раскаленном африканским солнцем пшеничном поле и стояла, пока не показались среди пальм, две фигуры. Маленький негритенок держал за руку отца, одетого в белую свободную рубаху…
«Уголёк, уголёк…», - шепчет во сне Татьяна.
И тлеют в темном сердце деревенской печки горячие угли, согревают Татьянин дом.
Свидетельство о публикации №205081600270