Часть 1. В путь

Николай Тертышный

РОДНЯ
Повесть

Часть 1. В путь.

« …Собравшися в дорогу,
 В последний раз вам вера предстоит.
 Ещё она не перешла порогу,
 Но дом её уж пуст и гол стоит…»
(Ф. Тютчев)

…Там, за излучиной жёлтой реки, за крутым изгибом повисшей в воду кучерявой скалы, пробегает, нескончаемой лентой скользкого железа и дурно пахнущих шпал, дорога. Она приходит сюда с вершин, теснящихся в беспорядке по горизонту, как бы сбегая наравне с рекою вниз, и уходит в бесконечную голубизну, вдруг открывающегося пространства, унося за собою запахи и чудное томление лесистых гор. И видимый из-за реки отрезок аккуратной насыпи, и домишко, смотрящийся в воду, есть только крохотная доля того большущего переполненного событиями мира, куда так непреодолимо увлекает и зовёт за собою дорога, когда гудит, натужно подставляя спину составу, несущемуся в низ, в долину. И дыбится тогда насыпь, тормозит, удерживает вагоны и манит туда, за реку, к маленькому станционному домику.
«…Жду-у-у…!» - несётся желанное и зовущее через реку по жёлтой и недоброй воде, а потом, словно не дождавшись ответа, погрустнелое и скорбное уже вторится: «…Ухожу-у…!». И ветер долго ещё держит это обидевшееся «у-у» под илистой кручей, в хлёстких прутьях ивняка и не спешит разбросать его в буйство вольных приречных трав. А в ответ - неслышное, совершенно затерянное в говоре недальнего переката, в звонах пряного луга, робко доносится: «Вот вырасту…!».
И чуть бы умолкла вода, долетело бы это мальчишеское «вырасту» до исчезающего за поворотом последнего вагона. Но смолкает голосишко, где-то не дойдя середины реки, уступая вечному шуму воды…

***
…Весенней распутицей расквасило деревенскую улицу, не пройти - не проехать. В кюветах вдоль заборов ворчит по-доброму вода, торопится говорунья убежать оврагами в реку. В полдень, улучив минутку, Федот садится на лавочку у ворот и, сняв картуз, греет на солнце лысеющую макушку и по-мужицки нехитро любомудрствует: «Весна вовремя, год не спешный должон быть…». У Федота Ерохина хата неплохая, но с виду мрачная, с небольшими оконцами в грубых резных наличниках, нижние венцы из чёрного витого дуба рублены. Стоит посреди села над оврагом, что сразу за дорогой режет глубоко глинистую податливую землю. Над домом липа молодая, годов двадцати, но ветвиста, раскидиста, руками Федота посажена когда-то по случаю его женитьбы. Обзавёлся в те стародавние времена Федотка молодою женой Евдокией. Всем небольшим Ерохинским родом избу срубили. Дальний родич с Мельниковки тогда же улей для расплода ожаловал, потому Федот вскоре и липку в заозёрье выкопал да и притащил в чистый, ещё усыпанный щепою и стружкой, двор.
«…Утекло времечко. Ух, не воротишь…. Старший сын Афанасий, вона, вымахал, рука - лопата, сам себе уж на уме. Когда и омужать успел? Как зашумел народ опосля семнадцатого году, так Афоня от отца отдаляться удумал, свой интерес у парня на жизнь поимелся. В деда пошёл…. Того до сих пор Шагеем кличут за долготу, за походку скорую, за желание всё шагать куда-то. В конце прошлого века привёл Шагей небольшую толпу крестьян с Руси-матушки на новые земли, с надеждою великой на вольный хлебушек, на долю лучшую. Кто ещё в Сибири отстал, кто на Амуре пристроился, а Шагею не терпелось до синя моря, до самого берега дальнего добраться. Добрались таки…. Осели, укрепились. Живи - радуйся…. Куда там! Кипит неугомонное племя людское: то места мало, то воли не хватает…».
Внимание Федота привлекает воробьиная пара, устроившая в затишье у забора некое подобие свадьбы. Присмотреться к воробью, так петуха соседского напоминает. Таков же нахохлившийся, с опущенными до земли крыльями, та же манера пятиться боком, цепляя лапой за волочащееся крыло, те же наскоки и развороты. «Ишь, шельмец!» - улыбается сам себе Федот, наблюдая за птахой. Тем временем на «пиршество» случайно залетает ещё один воробей и приключается занятная возня. «Петушок», сжав в комочек худое тельце, с налёту бьёт незваного соперника, изрядно тузит и отгоняет подальше от полынного закута. Победно почирикивая, возвращается к подружке. А уж воробьиху не сравнить с курицей. Птица! Ей по всей вероятности пришёлся по душе тот «посрамлённый соперник». Воробьиха встречает своего ухажёра небрежным чириканьем, а потом, вдруг изловчившись, хватает клювом за крыло у самого плеча и так треплет бедолагу, что летит пушок. Воробей пытается внести ясность в столь неожиданное поведение «невесты», ласковым голоском доказывает свою преданность, но тщетно. Изрядно потрепав беднягу, та улетает, оставив объедки «свадебного пиршества» - малюсенькую корку ржаного хлеба. Но как оказалось, воробей не долго и тосковал. Чирикнув пару раз нарочито небрежно, оправив перья, клюнув раз-другой, он беззаботно улетел в противоположную сторону. «Вот, шельма!» - продолжает улыбаться Федот, но через минуту выражение лица его меняется. Из проулка показался всадник, в котором он без ошибки узнаёт своего рыжего коня и сына. Завидя старшего хозяина, конь заегозил под седоком, нетерпеливо радостно подхрапывая.
- На революцию собрался, сынок? - Федот, придерживая потянувшегося к нему мордой жеребца, мрачно встречал Афанасия у ворот.
- Ладно, уж, тятя. Говорили об том довольно, - сын не заезжая во двор соскочил с коня, ловким узлом набросил поводья на гладкую перекладину ворот.
Зашли в хату. У печи Евдокия в платке на самые глаза. Молчит, когда мужики гуторят.
- Ну, что ж, на революцию так на революцию. Тута я тебе не товарищ. Поняй…. Но Рыжего я тебе жалею. Конь в хозяйстве нужон. Я его не для революциев ростил - поил. Не ты один в семье. Ещё трое малых окромя тебя. Жениться не хошь по-людски. Удумал в войну играть - твоя воля. Но моего в том одобрения тебе нету. Наше дело детишков на ноги поставить, хлебушек ростить. А делить его - другие завсегда делют. Те, кому охота шибкая…. Так уж в законах у людей повелось. Не нам законов тех устанавливать. Я, могёт быть, и не понимаю чего, но думаю, воевать, оно, брат ты мой, наука не простецкая. А вот ей то я и не учён нисколечко и тебя тому не учил. Вроде ни к чему было…. Чужо делить мне мой тятька строго не велел. Волю ищи, да чужо не замай. А вот вас, верно, не уберегли мы от соблазну энтого. Ну что ж, не наша видать на то воля…. Но коня жаль. Семью с двухлетком оставишь. Худо! Это моё последнее тебе указанье, - Федот рубанул сильною рукой воздух и, не глядя сыну в глаза, опустился тяжело на лавку.
Евдокия готовила на стол, гремела немудреной крестьянской посудой. Молчала, но в её ладных покатых плечах было столько опаски и настороженности, что, казалось, тронь и заголосит баба на всю округу от страха за сына.
- Не дело говоришь, тятя. Без коня на нынешней войне не шибко повоюешь, сам ведь понимаешь. Не одобряешь революцию, пусть, но мне-то подмогни. Без коня убьют ведь в первую же заваруху. Наука - сам говоришь…
Афанасий снял сапоги, босиком прошлёпал к рукомойнику. Пофыркал водою, брызгая вокруг. Евдокия подала полотенце. Сын увёл глаза в сторону от материнского молящего взгляда.
- Образуется, тять, всё. Власть новую укрепим, жить лучше будем. Кому-то ведь нужно браться за новое, ежели старое разладилось, а?…
- Заладили одно - новое, новое! По мне и старая власть - не дай пропасть. Как будто новая власть за плугом ходить будет? Власти-то любой потеть не сподручно. Она для других надобностей, власть-то. Не наше то дело, сынок. Поумней да похитрей народ на то есть, - Федот, крестясь, взялся за ложку. - Где детвора? Обедать врозь будем аль как?
- Управляйтесь уж вдвоём. Остальных потом покормлю, - Евдокия знала - после обеда Федот добреет и меньше ворчит. Сыну подвинула чашку погуще. Тронула Афанасия, словно невзначай, за рукав. Сын ласково перехватил материнскую руку грубой здоровенной ладонью и тихонько погладил.
Ели молча. На стене богатство несказанное - часы с рыжими стрелками. От печи ещё несло излишним теплом. В углу шуршал подстилкою рыжебокий телок, привязанный коротко за кованую большущую скобу, торчащую в стене специально для этого. Штукатурка в углу местами выщерблена до чёрных рёбер ивовой дранки. Каждую весну так - пока прохладно телёнка первенца в избе держат, он-то стену и выгрызает. К лету Евдокия замажет щербину новой глиной, замешанной с сечёной соломой, а по весне новый приплод - новая выбоина.
В сенях громыхнуло пустое ведро. Послышалось незлобное чертыханье: «Не было бы пусто, не опрокинулось бы! Всегда так, что пусто - так и к верху дном!». Дверь на входе растворилась шумно, размашисто. Высокий белый Шагей-дед входил, пригибаясь, побаиваясь зашибиться о дверной косяк, пристраивая у порога полотняный куль.
- Приятно столоваться! Всей честной компании поклон и здравие…, - поклонился важно, открыто, придерживая ладонью клокастую бороду.
- Там я Гнедка у ворот рядом с Рыжим привязал. Свово коня будете ставить и мово пристроите, ежели заночую.
- Здорово, тату. Проходи к столу. Гостем, аль как? - Федот, уступая место за столом, отодвинул свою чашку ближе к Афанасию. Евдокия замельтешила у печи.
- Щи-то не густы нынче, тятенька. Маслену отмечали немножко, в пост Великий не шибко придерживались. Бычка с осени давно уж подъели. Курчонка вот запустила во щи, да крапивой сдобрила. Только-только макушечки показала с южака по-над оврагом, насбирала с грехом пополам. Мои трескают…. По весне всегда так - животы подтягиваем. Вот картохи свежей дождёмся, тогда и гостей есть чем потчевать.
- Скучные ныне гости. Каждый об своём думает, а все вместе об том же…. И получается скука горькая. Вот тебе и в гости наши кости. Подавай Евдоша старику на зуб чевой-то, хошь и крапивки. Я стар, да живой ещё. С дороги, как устану, так и съем чего, а ежели бездельничаю, то и так могу тощевать. Эх, крапивушка - буйна силушка!
Глянул на махонький образок в чистом углу, подбросил белую костлявую щепоть ко лбу, по кривой опустил её на стол, взялся за ложку. Хлеб отламывал от куска маленькими дольками, плавно отправлял в малозубый рот. Всякому постороннему глазу было понятно - за столом в гостях отец…. От него несло терпко самосадом, потной лошадью и полынным ветром заречья, откуда трясся старик добрых полдня.
Еремей был выше Федота, шире в кости, а главное, белая борода явно отличала его от сына. За бороду, за беззубый рот ему за семь десятков даёшь, а глянешь в плечи, в движения, в стать - сносу мужику не будет. Хоть и вышагал за жизнь до края земли, исторопился непоседа. Может потому и сыновей лишь двоих вырастил, да около себя не удерживал. Ксюшу, жену прошлым летом похоронил. Не стара ещё была, да усталая. Не поспевала уж за Шагеем, с весны захворала, слегла. Не сдюжила туманов здешних, сырости, затосковала в последние дни по степным раздольям Донецким, откуда забрал её Ерохин Еремей из худой семьи в аккурат в восьмидесятом году, когда ему самому минуло только двадцать годков. От отца ему достались руки да воля. Ерохины из тех крепостных, что после реформы в одна тысяча восемьсот шестьдесят первом году так и не обрелись землёю. Некоторое время кормились подёнкой на угольных копях. Кто, пристроившись кое-как за верстак, слесарить приловчился, тому и детей научал, а кто подался в Сибирь за землёю. Еремей, женившись на востроглазой Ксении, годов десять всё надеялся окрепнуть на Донце. Двух мальцов погодок с женою растили. За жизнью лучшей тянулись. Да где она у безродного, у бесштанного? За горами - долами, в далёком краю сказочном…. Слухами о довольной жизни подогревались надежды и стремление сорваться с родины. К концу века заговорили о земле, якобы даваемой в единоличье по вольготным сибирским местам. Царь-батюшка якобы со своими министрами обещался. За обещаниями и потянулся народ. Хилого да неимущего люда по Руси-матушке прорва немерянная. Чем и живут-то? Надеждой, грёзами. Авось и на нашей улице праздничек случится…. У Еремея сомнения в «авось» завсегда были, но, как слухи о реформах окрепли, сорвался и он с места донецкого и айда на Восток. Трудно добирались, долго, все сбережения в дороге остались. А сколь здоровья ушло…? Где железной дорогой, что в те годы вели по Сибири, где по Амуру-реке на плотах, а больше пешком. Но не ошибся мужик. Земли хоть и не вволю, а всё ж понадёжней безземелья пустого вышло. За три-четыре года худо-бедно отстроились. Не красны рубленые избы, да всё ж в тепле зимою сырою ветреной. Перво-наперво, года полтора спустя, Еремей жеребчика справил. Всё выложил. Что одолжил, что от живота поприжал, а помощника себе выкормил. Недоедал, недосыпал. Двенадцать лет опосля конь отработал на Еремея. И как работал! От того конька и у Федота потомство, вон Рыжий нынче. Справный жеребчик…
Так вот и укрепились. Недалече городец шахтёрский, привычное дело - уголёк. Картошка родит неплохо, хлеба, правда, неважные, зато гречиха - загляденье. Окрест непривычные кучерявые горы полны зверьём: коза, олень-зюбр, вепрь, птицы много. Кормиться можно. Не ленись, поворачивайся…. Осели пришлые мужики, укрепились. Не обогатели, но и не сгинули вовсе. Деревни зародили поначалу в логах у реки. Да первой же большою водой пужнула река мужиков, норов свой выказала. Деревни к холмам подвинулись, подале от речек на взгорки. Торговлишка кой-какая пошла, с китайской стороны купцы-менялы нахаживают. Следом, правда, хунхуза жди, что купца обирают, а при случае и селянина трясут. Да с хунхузом общим миром справиться можно. Вот с чиновным людом беда, сладу нет. Туда не суйся, там не твоё…. Как говорится, живите, ребята, доколь Москва не проведала. В стойле мужика держат, как и на Руси. Маломальское дело оформить - колени посшибаешь ползаючи. Знай, шапку скидывай под чиновным оком, да по сусекам скреби на мзду. Мужик землицу бы в раз освоил, ежели свободу выбора её дать. Да традиций, говорят, таких не бывало в Рассее. Мужику-то и невдомек, с какого боку к государю подступиться поощренья просить. Земли от Урала до океана Тихого - даль неохватная, тайги-лесу не меряно-нехожено. Испокон веку намётным острожным манером уймищу такую осваивали, в одиночку не селились. И не из-за страху пред местным условием, а по указу, по распоряжению. Кучей управлять, распоряжаться легче - знай, покрикивай. Работать оттого лучше не станут, а подначальное всё одно снесут в казну. Сами абы-как перезимуют и ладно, а казне сколь надо снесут, да ещё и прощеньица для порядка попросят, начальство уважаючи. Подначальный русский мужик. Сам по себе не селится. Не учён тому, не пробовал. Оно и понятно - миром легче, не проще, но привычнее. Хоть и давно замечено, что в таком миру движенья, росту мало, а то и вовсе нету. Когда жизнь впроголодь, а по-другому нельзя, то и думки дальше этого не идут. Абы выжить, а жить… потом. А ежели и про потом сомнения, то и вовсе стоит на месте общество, пропадает. Кажись и умных людей на Руси всегда в достатке, а вот, поди ж ты, движенья мало, росту вверх мало. Всё в ширину Рассея прирастает. Когда уж шибко невмочь, поднимается самая захудалая босота и айда на Сибирь. В атаманах завсегда кто из крепких, смекалистых…. Отведут душу, волюшки отведают, землю откроют, а как осядут, по иному, ежели как под начальником, не могут. Не дано! Говорят, сиё ещё с того повелось, как славяне с руссами-рюриками породнились, на поклон к ним хаживали, над собою начальствовать ставили, потому как сами меж собой начальников не видели. Да ещё от татарина кое-что Русь переняла в своё время. Чтобы выжить, вывернуться из-под многолюдного и дикого соседа, привычки и обычаи его на себя примерила. И выстояла, собой осталась. Мало того, вширь подалась с замашкой татарскою. А в традициях власть ханскую чтит не из уваженья, а из страха. Как же - только под единоначалием и уцелела, другого способа не нашла, потому и верна ему до сих пор. Потому так двулик мужик к начальнику, потому так и законов не чтит. Не его это закон, а из надобности всеобщей принят. Властью зовётся…. Потому и норовит обойти чужой закон, чтобы хоть как-то примириться со своим внутренним естеством, требующим исполнения своих обычаев и традиций, затерявшихся, где-то в потёмках народной памяти. Как татарин силу свою только в орде видел и понимал, поклонялся силе орды, подчинялся воле орды, а душу свою в степи отводил, в одиночестве, в раздольях неоглядных. Так и русич мнёт, гнёт душу свою в необходимости монаршей, в суете столичной, а душу в Сибири отводит, за волею на край земли уходит. Так и тащит два начала в себе. Трудно, отчаянно, безраздельно….
Как царя не стало, чиновник поослаб малость. Да порядку взамен совсем не стало. Что ни хам, то и пан. Сладу с местными «царями» нет. У каждого свой закон. У кого кулак, у кого обрез. Работать кому охота? Всяк норовит на дармовщинку хлеб кушать. Свобода, говорят…. А ведь мужику порядок поважнее свободы. При порядке мужик знает уж, кто и как с него шкуру дерёт и с какого боку оставит малость. К той малости и приноравливается. Перебивается, а всё ж выживает. А свобода что? Звон пустой…. Её сегодня вона сколь много - охапкой не огребёшь, а завтра придёт какой-нибудь новоявленный «освободитель» и подчистит амбар за шиш под нос. Ложись да помирай опосля такой свободы. Непорядок! Комитеты, советы, заседатели, председатели, а порядку нет. Иностранец поглядывает на такое дело да свой порядок предложит. Не удержит Россия-матушка землю у океана, ежели порядок не наведёт с властью. Как не достойно жить давно уже никто не знает, вот и бьются всем гужом-скопом над тем, как нужно жить…. А ведь сие есть промысел Божий, не людской. Запутался мужик. Не своим делом занят. Плохо!… Теперича вот в океан упёрся народ. Дале вширь некуда подаваться, дурь свою выпрастывать. Потому драку великую опять же начал…. Друг с дружкой. Новую жизнь надумали мужики. И опять сообща, миром всем…. Чего же нового-то? Для такого нового ширину опять подавай, а она-то в аккурат здесь у океана-батюшки и окончилася….
 Эту истину Еремей чутьём понял ещё, как увидел с одной из здешних вершин бескрайнюю, упирающуюся в далёкий горизонт, равнину моря. Здесь у самых скал, почти над водой, лес обрывался, словно вдруг остановленный шипящим рокотом наката, и застывал, поражённый нескончаемой далью воды и беспрестанностью ветра. Только в глубоких рваных расщелинах, похожих на раны, за горстки земли, нанесённой сюда ветрами, нелепо цепляется невзрачный корявый кустарник да пряная, со ржавыми макушками, полынь. Сотни и сотни лет у подножия скал лежит огромное, похожее на капризное существо море. Мягкое и ласковое в душные дни июля, мрачное и свирепое с началом осенних штормов. «Вот она, окраина Рассеи! Далеко, а всё ж имеется…». Эта мысль, словно здешняя земля у бескрайней воды, обрывалась без продолжения и существовала в мозгу просто, как неотвратимый и неоспоримый факт….
Сыновья Еремея мало помалу отошли от него. Федот женился, своим углом около справных родственников Евдокии прижился. Четверых ребят опосля себя уж оставляют: два хлопчика, да две девицы. Избу, вот, всем родством справил. А младший, погодок Ваня, как окреп, подался на шахты. Жалел Шагей о том, что сын бросает гнездо отеческое, да смирился погодя. У сынов свой путь, свой ухват. Как и должно быть. Да и недалече разбежались…. К Федоту часа четыре конного ходу, а к Ивану и того меньше: через гору перевалил напрямки - тут тебе и шахты. Оженился в своё время и Ванька. С десятого года и у него сынок подрастает. Ванечкой тоже кличут. Но один. Потому может и один, что по отцу имя. А может от того, что жёнка Ивана с мальства, как мужик в копи угольной робит. Туго живёт народ шахтёрский, а всё ж при деле, не пропадает вовсе, канителится по своему…. И то, слава Богу….

Во дворе зазвенел ребячий говор.
- Младшие объявились, Варька с Тимошкой, - отодвигая чашку, Федот, напустив строгости на лицо, обернулся к порогу. - Где леший носит? Мать к столу не дозовётся никак. Геть, скоро носы утирать!
Беленькая ясноглазая Варька в переделанном материнском сарафане, поджимая губы, засмущалась старших, прижалась к матери. Шестилетний Тимофей кинулся к деду:
- Дедуня! Коня твово увидал, сразу угадал, что ты прикатил, - говорит чисто без шепелявости, по взрослому подавая старику чумазую ладошку. Шагей важно отёр усы, ухватил внука в объятия, затискал в костлявых ручищах. На глазах влага застит свет….
- Прикатил, внучек, прикатил вот на твою белобрысую маковку поглядеть. Вот и Афоню заодно в путь-дорожку провожу, да на вас погляжу. А чевой-то я тебе, милок, привёз, - старик, словно невзначай вспомнил: - Тащи-ка сидор, что у порога, выкладай подарки.
Еремей склонился к мешку. Тимка в ожидании замер у отцовских колен. Федот, чуть смущаясь, улыбался, в глазах доброта и лукавство. Афанасий подался через стол, ожидая, тоже замер. Евдокия устало сложила в подол руки, присела тихо в стороне. Варька уткнулась в материнское плечо, искоса наблюдая за дедом.
- По январским снежкам на Сучан-город прокатился с соседом. Ивана проведал. Привет вам всем от брата и дядьки вашего. Жив, здоров. Семейство тож ничего, здорово. На шахтах робят. Революцию, вот вишь, тоже делают…. Ну, да потом уж про дела. Начну со старших. Вот Евдокии да старшей внучке по платочку. Не обессудьте, девоньки, за фасон. Но от души выбирал, как на взгляд бросалось, так и брал.
Еремей аккуратно вытащил платки из мешка, протянул невестке:
- Примерь, дочка! А, Лизавете подарочек вручим, как домой заявится. Пускай себе невестится….
Евдокия приняла платки, распустила один за концы. Лёгкая цветастая ткань словно выскользнула из рук грудою самоцветов и заиграла красками.
- Спасибо, тятя, - только и сказала, а голос выдал: рада невестка подарочку. Набросила платок на плечи и, словно на десяток лет веку бабьего поубавилось. И не сорок лет Евдохе вовсе….
- Тебе, Федотка, вот кой-какой инструмент к пчельному твоему занятию. Глянь-ка, угадал?
Из мешка на пол перекочевал небольшой узел. Старик развязал бечёвку, развернул аккуратно подарок.
- Тут тебе халат важнецкий пасечный, в ём только на сходку ходить. Сетка на голову, чтоб ухи целы были. Да стамесочка, да нож, да ещё железки-пилочки, мне незнакомые. Ты уж мастерски-то разберёшься. Набором всё хозяйство сие продавалось, я уж набором и взял.
Федот по-мальчишески склонился к подарку, Тимошка наперёд под руками, шельмец, мешается.
- Вот угодил, тятя! Фабрично всё! С иголочки! У меня пасека без малу годов пятнадцать, а такого инвентаря и не видал никогда. Спасибо, тату.
Старший Ерохин сиял: угодил сыну.
- А теперь о тебе речь, внук, - он повернулся к Афанасию, - Тебе, Афоня, в путь ноне. Знаю уж. Сорока об том в Мельниковку депешу приносила. Потому и спешил сегодня поспеть на проводы. Трудную дорогу себе, внук, выбираешь. Дело незнакомое, неведомое крестьянину - воевать по своей воле. Наше дело - земля, хлеб. Воевать, как и бунтовать, крестьянину несподручно. Некогда. Не его это дело. Но коль время нынче такое неспокойное, непонятное, может оно и верное решение - революция. Вы молодые, вам и разбираться во времени. Мы своё времечко проживали, никому не передоверяя его, вот и вам свою судьбу самим проживать. Тут вот тебе от меня уздечка. По зиме от скуки оснастил упряжь. Владей! Отдавай, Федот, Афанасию своего Рыжего. Не жалей. Надо, значит надо. Чего уж жалеть…. Я-то знаю, ругаешь сына за коня. А что поделаешь? Мир - он не только для нас, он в первую руку - для молодых. Они дале нас будут, лучше нас…. Нуздай, Афоня, судьбу, как коня, чтоб ты её, а не она тебя. Может быть и одолеешь. Как знать? Но не забывай, твоё начало крестьянское, верное. Возвернись к нему в любой момент и оно не изменит тебе, укрепит, пропасть не даст. Поняй, внук! Верши дело своё. Тако тебе моё стариковское слово…
Еремей и Афанасий обнялись крепко, по-родственному. Мужики! Дед и внук. Один корень. Евдокия не скрывала слезу, поднося концы нового платка к глазам. Федот помрачнел и молчал.
- Деда, а мне чо? Небось, для меня ничего в городе не купил? - Тимка смешно насупливал свои белёсые брови.
- Погодь, внучек. Твоё дело самое наиважное, потому и берегу напослед. Вот Вареньке платочек маленький, сарафан для лета, да в косы лента. Ну-ка, целуй деда, Варюша, тебе гостинчик, а мне вниманьице…
Еремей подставил заросшую щёку внучке. Та, стесняясь, чмокнула старика под глаз, взяла свёрток и повернулась к матери, вопрошая взглядом - «Можно, ма?».
- Чего уж там. Примеряй обновы. Поглядим на невесту. Только нос водицей ополосни, больно уж он у тебя неподходящ для сарафана.
Варя кинулась к рукомойнику. Все улыбались.
- Ну, вот и главная покупка, - Еремей осторожно вытаскивал шуршащий бумагою плоский пакет. Развернул. В его грубых руках была книжка.
- Тебе, внучек, ещё силушку копить да копить. А какая сила без головы? А с умом, брат ты мой, вся сила твоя. Вот для того тебе букварь! Книга важнецкая, первейшая во всём книга. Пускай мы уж грамотеи доморощенные, по складам псалтырь мучаем, зато ваше дело друго должно быть. Получай ценность, Тимоша!
У мальчишки в глазах удивилинки и восторг. Кинулся листать книжку.
- С картинками! Я знаю - вот эта буква аз называется, а эта - щипцы.
- Давай, давай вникай в науку малец. Вот для полного удовольствия к тому тебе тетрадочка и карандашик. Почём зря не марай, побереги.
- Вот спасибочки, дедуля! А я уж подумал, что про карандаш ты совсем позабыл…
Тимошка сиял. И все смеялись, любуясь подарками и благодаря деда Еремея.
Потом как-то все разом затихли, подвинулись к столу. Хлебали тёмные крапивные щи с блёстками постного масла, не шибко густые, но с картохою, приправленные крепко луком, сухой зеленью, с пенкою взбитого куриного яйца. На второе Евдокия подала прямо из печи ухватом чугунок духовитой гречневой каши. Густой парок пыхнул из-под крышки. Застучали очередью деревянные ложки о гулкие бока чугунной посуды. Кашу прихлёбывали тёплым молоком. Ещё на столе красовалась широкая глиняная миска с мёдом. Управившись с кашей, молоко допивали кто так, а кто, прикусывая серым куском хлеба с густой, снежно искрящейся сластью.

…К Ерохинскому двору собралась крестьянская ватага соседей. Трое в сёдлах. Тихий гомон. Лошади позвякивают удилами, тыкаясь мордами в жердяные ворота. Мужики курят, распространяя окрест сладкую ядрёную горечь самосада. Егор Тихой ворчит в бороду:
- Не одобряю я, как и Федот, революциев этих. Смута - одним словом. И вся тут тебе свистопляска…. Уж какой годок шумим, шумим, да не варим ничего толкового. Вот теперича ещё поход удумали. С какой-то там белой гвардией тяжба. Да эта самая гвардия из тех же мужиков сибирских да казаков реестровых. У Евдохи, вон, вся уссурийска родня казаки. Что жа им война в радость? А, тота! Пужни нашего брата чуток - на любу войну пойдёшь. За любу идею….
- Неправда твоя, Егорий…
За ворота на улицу выходили Ерохины. Первым Еремей, следом Федотово семейство. Во главе Афоня, последним сам Федот.
- Не за всякую идею мужика на испуг возьмёшь, - Еремей пыхнул дымом, прикуривая от уважительно предложенного окурка, - Конечно, ежели шибко уж напугать мужика, оно может быть и так, а вообще - почему и не постоять за какую идею, ежели от неё и мужику интерес. За интересом мужик пойдёт, это верно.
- Какой уж ноне интерес? Друг дружку мордуют. За интерес?
- А вот какой, я так полагаю…. Это ты про смуту верно говоришь. Завернулось опосля четырнадцатого году - не остановишь. Плохо. Война! Мужику любой худой мир всё ж сподручнее хорошей войны, поскольку ружьё на пашне - забота лишняя. Царска власть не удержалась - Бог с ней. Того тёмным умом не одолеешь почему да как. Белая власть - уж больно много туману в ей. Свобода всем, кто сколь возьмёт! К тому же иностранец около этой же свободы отирается. А у того на уме Бог весть какой план. Японец, вона, винтовочкой громыхает. На Ольге, поговаривают, ктой-то из наших местных их солдатика толи ошибочно, толи намеренно удавил. Японец взлютовал в ответ, деревню спалил. Свобода!…. Сумнительная власть. У иного вон какие загребалы - такой кус себе отхватит…. Не по-мирски, не по-нашему. А большаки проще мужика гладют: свобода тому, кто робит. Интерес…? Правда!? Вот! Да и правота у нас исстари за победителем. Кто осилил, того и правда. У нас поодиночке силы - пшик. Бодливой корове Бог рог не дал, а вот миром – силушка…. А потому и правда за миром. Некрасивая и жестокая…. И кровушки за такой правдою - морюшко, да куды уж денешься ежели миру тако надо. Интерес в той правде у всякого свой, но интерес. И ещё, Русь за Москвой пойдёт. Новая власть не зазря в Москву перебралась. Окрепнут на Москве большаки, значит и Россия к ним склонится. Завсегда так было. А мы хоть и далече оторвались, да всё ж её соком кормлены, её духом живы. Никуды без неё, как дети малые. Оторвёмся - осиротеем. Даст Бог, окрепнем, омужаем, тогда при случае и разговор об отходе от Москвы пойдёт. А пока, одна дорога с матушкой у нас. Ей новая власть спонадобилась, значит и у нас ни сегодня-завтра её поддерживать будем. Попомните моё слово, мужики. Теперича за красными мир пошёл. Я и говорю, за этим интересом уходят и наши ребята. За судьбой идут, как мы в свои лета хаживали.
- Давай, давай…. Молодых сведём на бойню, кто малых кормить станет? Тебе, Ярёма, прям в лёт улететь хочется, словно для тебя там власть приготовили. У тебя вечная дорога на уме. Вперёд, да вперёд. Пришли уж…! Дальше некуды. Пожить бы чуток людям. Детей приплодить. Окрепнуть. Переколотимся ведь…. Афоня, вон, Рыжего уведёт со двора, а мой, обормот, Чалую подстегнул. Чем робить будем? Эх, времечко! - крестьянин вгорячах сплюнул под ноги, бросил и притоптал окурок.
- Да, ужо…, - вздох прошёл над головами .
- Ладно, отцы. Обговорено уж всё…. Что по-пустому слово толочь. Пошли, ребя! - Афанасий устраивался в седло. Как старший из четверых отъезжающих брал команду на себя.
Прощались скупо. Женщины молчали. За последние два года такие уходы молодых стали обычными. Уходили, возвращались. Кто больше не отваживался отрываться от дома, а кто, наоборот, уводил за собою двух-трёх хлопцев. Вот Костя Тихой, задаром, что соплив ещё, а уж какой раз сманивает ребят в ватагу, что стоит с прошлого году лагерем в пади Ястребиной. Поговаривают, сорвётся нынче летом отряд через перевал на Владивосток Красной Армии на подмогу. Бродит народ, как тесто дрожжевое. Вот-вот через край загуляет…. «Охо-хо, времечко!»
- Ну, дай Бог удачи, сынки! Возвертайтесь с миром до дому. Ждут вас матки…. Да и мы, горемычные, без молодых чего стоим?
Всадники тихо оторвались от провожавшей толпы. Шагом прошли по улице, дворов через десяток свернули в проулок и на некоторое время исчезли из вида. Но через две-три минуты возникли вновь за полосою нижних, ещё по-весеннему пустых, огородов. Дорога уводила их на серый луг, чуть тронутый изумрудинкой первой зелени. Потом упиралась по отлогому спуску в скорую рыжую воду реки, шумящую среди красных зарослей чозении. Вот маленький отряд вздрогнул враз, сменив шаг на рысь, и заклубилась лёгкая пыль вслед, как туманец по утру из оврагов.
- Сейчас в тальниках скроются. Верхним бродом, должно, пойдут. Храни, Господь! - Еремей крестит вслед исчезающих в приречных зарослях всадников…

***

…Я смотрю на старую, пожелтевшую за восемьдесят лет, фотографию революционной поры в Приморье. Чистое тихое междуречье с темнеющим вдали на склонах лесом. Перед объективом большая ватага (иначе и не скажешь…) людей. Плохо одетых, ещё хуже обутых. Молодые, ещё мальчишки, только нет-нет виднеются лица старших. У переднего мосластого нескладного переростка напрочь изорваны штаны на коленках. И босой совершенно…. Рядом, наверно, командир, потому как при шашке и в сером не по росту мундире. Ремешок, похожий на черессидельник, впился на пустом животе в этот самый мундир без пуговиц. Ветхие сапоги. Из всех чуть-чуть отличается. Как есть командир! Или это мой циничный рассудок из сегодняшней сытости так ухватывает время на фотографии? Вглядываюсь в лица простые и незнакомые. Видятся с горем пополам только передние, остальные выглядят массой, смешением овалов лиц, впадин глаз, как точки, чёрточки, как серое, устремлённое в объектив месиво. Не бесстрастное, не инертное, а именно устремлённое. У передних тихие серьёзные лица. Плохое вооружение, но крепкие крестьянские кулаки. Серая масса, неодолимая, грозная. Всегда в порыве к неопределённости, к великому всепоглощающему желанию неведомого, нового, незнакомого. Ещё минуту назад необузданная галдящая толпа небритых, неграмотных мужиков, оставивших семьи, сёла, вооружившихся чем попало, безусых оборванцев, невесть зачем оторвавшихся от родного крова, вот сейчас перед объективом неизвестного фотографа, заброшенного в глушь ветром гражданской резни, вдруг в едином желании осознают свою стихийную суть и застынут запечатлённые теперь для потомков, устремлённые и организованные важностью момента. Так в хаосе социальной драки их сплотило и организовало величие желанного и чистого будущего. Ради него они так устремлены в объектив, ради него они все вместе влачат походную партизанскую полуголодную жизнь. Не каждый в отдельности, а именно все вместе. В отдельности это одичавшие, часто не сознающие себя, хулиганы, преступники, изменившие укладу жизни своих предков, отрёкшиеся от отцов и матерей, непонимающие жизнь, как впрочем, и смерть, незнающие просто о настоящей жизни ничего кроме пустых и общих понятий, навязанных им их крикливыми вождями…. На фотографии ребятня, а глядишь и мужиков видишь. Глаза взрослые, без озорства. По сегодняшним временам так перед объективом не стоят. И лица сегодня совсем другие.
Такие же глаза на всех фотографиях другого грозного времени у отца, у его товарищей. Глядят на меня мальчики из далёкого тридцать девятого, а я вижу взрослых мужиков в грубой военной форме, строгих и неприступных. Одним словом - война не за горами…. Совсем другие глаза у отца в сорок пятом. Здесь ему уже двадцать восемь, тоже в военной форме, а по глазам - мальчишка. Смешинки в уголках пляшут. Война кончилась…
***


Рецензии