Дебют в литобъединени

В литературном объединении было холодно. Почему то этого я не ожидал. То есть, я вообще об этом не думал. Не думал о возможных физических неудобствах, а думал о чем то другом. Думал о том, что вот в моей жизни настал новый этап, возвышающийся над всеми прежними этапами и выгодно отличающийся от них сво-ей высотой. Что вот я, две руки, две ноги, такой как всегда, а иду на занятия литературного объединения. И что там будут всякие необыкновенные люди, литераторы, и я, обыкновенный я, две руки, две ноги, буду среди них и буду читать им свой рассказ. И что я уже успел, между делом, и сильно на это не нажимая, намеренно устало рассказать всем своим знакомым, что мне нужно пойти в литературное объединение, и теперь не идти туда про-сто не могу. Не могу, хотя и не мешало бы пойти туда не сразу, а как-нибудь потом, успев как следует нарадо-ваться тому, что у меня в жизни новый этап. Потому, что еще не известно, как меня там примут. Потому, что люди там необыкновенные, а я-то обыкновенный. А вдруг они тут же раскусят, что я обыкновенный? Что я тогда скажу своим знакомым, которые уже, может быть, начали стать меня необыкновенным, потому, что я хожу в литературное объединение?
А вот о том, что там может быть холодно не думал. Литераторы сидели одетые в пальто и как-то не об-ратили особого внимания на мое появление. И это меня немного успокоило, и я стал привыкать туда ходить.
В основном там собирались почему то поэты. То есть они составляли большинство пришедших. Ос-тальные же были неизвестно кто. Был какой то невзрачный молчаливый мужичек в старом свитере и потертой куртке. Он приходил на каждое занятие и ни разу не опоздал. Никто не знал, что именно он пишет, стихи ли, прозу ли, и пишет ли вообще. Но он приходил, и никто его об этом не спрашивал. Стихами я раньше слишком то не зачитывался, и заочно поэты казались мне людьми редкими, голубоглазыми, живущими в воздушно-хрустальных замках, в мире грез и галлюцинаций. И мне было удивительно, что таких людей оказалось так много.
А суть занятий заключалась в том, что некоторые из этих собравшихся во множестве редких людей за-читывали то, что им приходило в голову во время пребывания в воздушных замках. Нельзя сказать, чтобы они описывали какие то особенные события. Как раз события были самые нормальные, доступные каждому. Иногда и вовсе мелкие. Но оценка этим событиям давалась необычайно острая, из-за чего, казалось бы, заурядный слу-чай приобретал грандиозные масштабы. Происходило это от того, что читавший описывал этот случай в со-стоянии либо дикого восторга, либо наоборот, черной меланхолии. Иногда поражало несоответствие внешнего облика поэта его же стихам, и тогда в моей голове зарождались какие-то обывательские мысли, типа: “Надо же какие страсти гуляют в этом человеке! А на вид и не скажешь!..” Но и это несоответствие имело свои объясне-ния. Оказывается, в каждом поэте живет как бы два человека. Один, невидимый, называемый лирическим геро-ем, который как раз и живет в воздушном замке и всегда гипертрофированно переживает те, казалось бы, не очень значительные вещи, которые случаются со вторым, имеющим нормальный, зримый облик и говорящим нормальные, часто даже грубые слова, и совершающим не всегда замечательные поступки. Лирический же ге-рой грубых слов не говорит, плохих поступков не делает, а наоборот, бывает сильно потрясен, когда плохие поступки и всякие подлости совершают посторонние ему и не лирические герои. Лирические герои некоторую часть своего времени проводят в созерцании, но больший его отрезок посвящают разным любовным интригам, что тоже не всегда соответствует наружному виду, семейному положению и возрасту их хозяев. И вот пока один , волнуясь и заново переживая особенно лирические моменты жизни лирических героев, которые они ка-ким-то образом ухитрялись вытягивать из любого пустяка, читал, другие из собравшихся нервно ерзали, с не-терпением поджидая, когда читающие закончат, чтобы всячески умалить достоинства их лирического героя и раскритиковать высказанные им соображения.
Особенно опасна была востроглазая бойкая девица в вельветовых брюках, чрезвычайно напористая и безжалостная. Ее голос был слышен постоянно с момента прихода и до начала чтения стихов. И после прочте-ния она первая поднималась и слегка откашлявшись произносила, обращаясь к очередной обреченной жертве: “Ты, Вера, не обижайся, я тебя уважаю, но сейчас это не имеет значения...”, очевидно имея в виду, что уважает видимую часть Веры, а вот с ее лирической героиней разговор будет другой. Суровый и беспощадный. Что не-изменно и подтверждалось.
Бывало, что кого-нибудь и хвалили. Как правило, кого-то отсутствующего, или вообще живущего в дру-гом городе и мало кому известного. И даже при этом плакали...
Время от времени, по ходу занятий, меня посещали всякие мещанские идеи, о том, сто было бы непло-хо, если бы я сейчас находился дома, где тепло и откуда не нужно будет ехать на троллейбусе по крайней мере до утра. Такие тупиковые замыслы я раздраженно отгонял и выпучивал остекленевшие, обессмыслившиеся глаза, заставляя себя вникать в монотонные рифмованные речи, и мысленно примерять к себе приключения чужих и чуждых мне лирических героев, ловить ускользающий смысл их рассуждений и пытаясь найти повод для восторга. Я всегда был убежден, что стихами нужно восторгаться.
Грубоватый я, конечно, человек. Эдакий мужлан, что ли. Наверняка все это и были замечательные сти-хи, но между ними и моим сознанием возникал какой-то барьер, не позволявший мне сосредоточиться и воспа-рить над действительностью, чтобы понять разные тонкие переживания. И окончательно уснуть мне не давали только насильственно выпученные глаза и собачий холод.
Примерно на четвертом занятии на меня обратили внимание.
— Это вы кто такой? — приветливо, но в тоже время строго осведомился моложавый, но тем не менее пожилой, лысоватый, рыжеватый и невысокий мужчина, когда я попал в его поле зрения. Своим вопросом он тут же поставил меня в тупик, так как я не мог догадаться, что именно он желал бы от меня услышать. То ли мою куцую и ни о чем ему не говорящую фамилию, то ли, может быть, имя, что было бы несколько глуповато, если бы я сказал ему только имя, то ли имя и фамилию вместе взятые, это было бы, наоборот, чересчур высоко-парно и претенциозно с моей стороны, то ли паспортные данные, и это стало бы походить на допрос и внесло бы неуместную официальность. Сказать “писатель” мне не позволяла скромность, к тому же такое наглое заяв-ление наверняка вызвало бы в присутствующих волну недоброжелательства и ехидства, хотя и так ведь понят-но, что пишу, раз пришел в литературное объединение.
— Да так вот пришел... — неуверенно просипел я, откашлялся и осторожно кивнул на листки с маши-нописным текстом, зажатые в руках.
— Поэт? Прозаик? Обсудиться хотите? — более определенно поинтересовался мужчина, с подозрением взглянув на листки.
— Ну, вообще, прозой пишу, — как то не прямо ответил я на первый вопрос, застенчиво подразумевая, что пишу сплошным текстом, а не разнообразными столбиками, или там лестницами, и рифм не употребляю, а вторым планом дальновидно намекая, что в глазах собравшихся здесь знатоков это, может быть, и не проза, а что-то несуразное, так что, дескать, заранее прошу извинить. Что же касалось второго вопроса, то обсуждаться мне уже не хотелось, но я зачем то так же непрямо и компромиссно сказал, — Не мешало бы, и со страхом по-косился на востроглазую девицу, которая прекратила разговор с соседями и стала прислушиваться к нашей беседе, но пока воздерживалась от колкостей.
— А ну, дайте сюда, — мужчина взял поспешно протянутые мной листки, и с неудовольствием добавил, — Может, тут и обсуждать нечего...
После чего надел очки и стал читать, почему-то сразу с третьей страницы.
Вообще то я писал трагикомический рассказ, и мне наивно казалось, что именно таким он и получился. Но я понял, что ошибся, потому что читавший нигде не улыбнулся и не заплакал. Он был бесстрастен, как буд-то читал философский трактат, взвешивая и осмысливая каждое слово. Я внутренне съежился, укоряя себя за преступное легкомыслие, с которым разбрасывал эти слова по бумаге. Их нужно было тяжело ронять, с таким же выражением лица, так же тщательно взвесив. Мне стало стыдно за себя и жалко читавшего, который пока не догадывался, что я не выбирал эти слова, как зерна, из миллиона других, менее точных слов, мучительно по-дыскивая самое правильное, а просто записывал первое, что приходило в голову. Так, наверное, нельзя. И я, наверное, не писатель. И он меня, наверное, сейчас разоблачит. Я чувствовал себя блефующим Хлестаковым,с замиранием сердца следя за ним. Когда же он догадается? Когда поднимет на меня огненно-гневные глаза и крикнет громовым голосом: “Вон отсюда, фигляр! Как смел явиться ты сюда?” И я уйду, мелкими шажками, в два раза уменьшившись ростом. И зачем только я брал в руки перо?
— А это что за слово? — между тем заинтересовался читавший, ткнув пальцем куда-то в середину тек-ста.
— Да так себе слово, ничего особенного... — радостно встрепенулся я. Авось пронесет, а вдруг не дога-дается.
— Странное слово, — читавший слегка расслабился, обмяк лицом и пододвинув мне недочитанный рассказ, кивнул,, — А так ничего, читать можно, — и тут же забыл про меня.
Зато я поймал себя на том, что подхалимски улыбаюсь и говорю противным елейным голосом. И это я, три раза в неделю зверски орущий “Ки-ай!” в зале каратэ! Зачем я брал в руки перо?
— А ну позвольте мне... Дайте я погляжу, — сказала дородная тетенька, сидящая справа от меня. Она была прозаиком. Она пришла в один день со мной, но уже успела завоевать некоторый авторитет уверенным голосом и несколькими уверенными замечаниями в чей-то адрес. Даже сидела она непоколебимо уверенно, по-хозяйски, и всегда на одном и том же месте. Она всегда сидела. Сидела до того, как я приходил и начинал тря-стись от холода, слушая лирические стихи, и оставалась сидеть после того, как я уходил, с трудом натягивая на себя куртку посиневшими руками с не сгибающимися пальцами. Дородную тетеньку я не боялся. И уверенно-сти ее не боялся. Она была здесь новичком, и еще неизвестно что написала сама. Может, такую же галиматью, как и я. Во всяком случае, на это было похоже, если судить по внешнему виду. И по моим представлениям, она должна была бы всячески меня поддержать и похвалить, с таким расчетом, что я потом, из чувства солидарно-сти поддержу ее, когда на нее, например, набросится востроглазая девица. Поэтому я легко и небрежно сунул ей листки и на некоторое время отвлекся. А когда снова к ней обратился, то вместо ожидаемой реакции вдруг увидел, что дородная тетенька брезгливо шамкает губами, глядя в мой рассказ и презрительно кривит лицо в левую сторону.
— Чего такое? — поразился я происходящему, — не нравится, что ли?
— А что тут может нравиться? — перестав шамкать, грубо произнесла тетенька, — Хрен знает что! Это вот что такое?.. А это?.. А вот это?.. Кто ж так пишет? Тут не закончил, а уже сюда полез...
Тетенька с трудом сдерживалась, чтобы не плюнуть в рассказ.
— Начинать нужно было не с этого, середину заменить, а конец переделать!.. Неужели не понятно?
— Это... вообще-то... конечно... да... Надо будет переделать, — глубокомысленно изрек я, чтобы скрыть полную растерянность, и сам себе удивился, потому, что так не думал и не понимал чего, собственно, ради я ей подыгрываю.
— И даже тогда это будет невозможно читать, — продолжила окончательно распоясавшаяся тетенька, и даже в обличительном кураже слегка прищелкнула пальцами, Даже тогда это нельзя будет назвать рассказом! А уж в таком виде, это тем более не рассказ!
— Нет, рассказ, — найдя в себе силы, неожиданно заупрямился я.
Тетенька резко запнулась и гневно посмотрела в мою сторону.
— Если и рассказ, то не получившийся. Или получившийся неудачно, — наконец после паузы съязвила она.
— Как раз получившийся, и на редкость удачно, — пошел я напролом, хотя опять же не думал, что рас-сказ такой уж удачный. Рассказ как рассказ. Скорее всего, действительно не очень удачный. Да и рассказом, собственно, его можно назвать с натяжкой. А, может быть, это и вовсе не рассказ. Когда я писал, то думал, что рассказ. Я думал, что все удивятся и обрадуются, когда я напишу, а они прочитают этот рассказ. А теперь я не знаю. Теперь я ничего не знаю. Ни о своем рассказе, ни о чужих стихах, я не знаю, что хорошо, что плохо, я полный кретин, я только что родившийся ребенок! Зачем я брал в руки перо? А ведь я еще когда-то писал сти-хи. Не лирические, но стихи, которые считал удавшимися. Какое счастье, что я их не принес!
— Ну, как хотите, — тем временем обиделась тетенька и демонстративно отвернулась в другую сторо-ну.
 Из прострации меня несколько вывела поднявшаяся со своего места наивного вида барышня с румяны-ми щеками. Барышня принесла с собой гитару и пробуя струны успела трижды извиниться за то, что будет пло-хо петь, и спела хорошо. Этому тоже никто не удивился и не обрадовался, а востроглазая девица не преминула заметить, что хорошо спеть можно любую чушь. От этих слов барышня стала еще румяней, чем была. И мысли мои снова поплыли вдаль, и воображению стала представляться печальная и трагическая картина: как бледная, бывшая когда-то румяной, барышня нетвердой походкой побредет домой, глядя перед собой растерянными и невидящими глазами, а придя, ляжет на софу и на взволнованные вопросы матери еле слышно ответит: “Оставьте меня все!”, а на неуклюжий вопрос отца: “Может, обидел кто?” рассмеется холодно и безумно. А под утро, ни на секунду не уснувшая мать, напряженно вслушиваясь в тишину, чутким ухом уловит на кухне кра-дущиеся шаги, выскочит, но не успеет выхватить пузырек с ядом из дрожащих, слабеющих пальцев дочери. Зачем она брала в руки перо?
И я был очень поражен, увидев на следующем занятии румяную барышню без следов каких-либо пере-житых страданий и мук. Барышня была по-прежнему румяной, но уже без гитары. Поражен я был, конечно, не тем, что барышня осталась жива. Жива и слава Богу! Поразительно было то, с какой энергией румяная барышня распекала другую, не румяную барышню, только что прочитавшую свои стихи, и теперь сидящую с виноватой и заискивающей улыбкой на лице. Причем стихи нерумяной барышни мало чем отличались от стихов румяной, да и вообще от всех других стихов, когда-либо слышанных мною...
Я снова сижу в холоде и под чьи-то лирические стихи думаю свои тоскливые мысли, которые я мог бы думать и дома, в тепле. Мысли о том, что никакой я не писатель. Часто писать мне лень, Я все жду какого-то вдохновения, Музу с лирой на боку, поэтому законченных произведений у меня почти нет. Зато есть такие, где присутствует начало, но нет конца. Или имеется конец, но нет начала. А то еще такие, где только одна середи-на, без начала и без конца. А когда начало и конец соберутся вместе, не хватает как раз середины...Такие про-изведения я откладываю в стол, и думаю, что допишу их как-нибудь потом. Когда прилетит муза с лирой на боку. Потом, через несколько лет, я просматриваю содержимое стола и нахожу несвязанные между собой кон-цы, начала и середины, написанные достаточно неплохо, только непонятно про что. Мысль утеряна. Зачем пи-сал, зачем время тратил?
Тяжело прощаться с иллюзиями. Тяжело возвращаться в реальность. Тяжело одевать куртку и тяжело идти к выходу. Выхожу я, и выходит печальный молодой человек в широких штанах с блестками, грустно объ-яснивший мне в дверях: “Они не понимают моих стихов. Они ругают мои стихи за то, за что потом ругают их-ние стихи...”
Зачем мы брали в руки перо?


Рецензии