Уродец

Попытаюсь вспомнить, с чего это началось. Кажется там был пустынный пляж с песком, как мелко просеянная мука, кое-где проглядывали разбитые израненные ракушки и чахлые кустики, и у кромки воды, выталкиваемое волной, плавало огромное яйцо, скорее похожее на кусок глины, вылепленный в форме яйца. Нет, пожалуй я ошибаюсь, не было никакого пляжа, вспоминается - на зеленой замше травы яйцу было уютно, как котенку, свернувшемуся в корзине. Матовая жемчужность яйца отчетливо выделялась на пронзительно зеленом фоне. Так гораздо лучше, наряднее, но и это не совсем верно. Только что прошел кровавый ливень, пролился яростным потоком крови, но не смыл яйца, не повредил его поверхности. Оно плавало в луже крови, в темной слизи, в застывающих сгустках. Теперь я даже не сомневаюсь, что фон был всех оттенков крови, от ярко струящихся до тяжеловесно-загустевших. И на нем контрастно обозначалась белизна продолговатого светящегося яйца.Если приблизиться к яйцу, протянуть руку, то почувствуешь теплоту, какая окружает спящего ребенка и еще дыхание. Оно чуть уловимо вибрировало в такт вдохов и светилось, как будто в нем в самой сердцевине была зажжена маленькая свечка. В конце концов яйцо все же треснуло, как хрустнула ветка. Трещины прошлись глубоким скальпельным надрезом в виде креста, рассыпалась скорлупа, как оказалось самая обыкновенная яичная скорлупа. Из яйца вылупился человек. Довольно обычный человек вылупился из не совсем обычного яйца. Но кому какое дело - так или иначе все вылупляются. И если ему удобнее было появиться из яйца, то это его право. Все у него в порядке: красив, и ростом высок и в плечах широк. Правда кожа тонковата, еще слишком нежна, еще не загрубела. И все же если присмотреться был у него один дефект. Как бы это поточнее объяснить, у него на спине под лопатками болтались два маленьких недоразвитых крыла. Они были похожи на куриные, но без перьев. Довольно неприглядно выглядели эти крылышки, покрытые синеватой пупырчатой кожицей. Да куда уж больше, можно откровенно сказать - безобразно выглядели. Надо же было такому случиться : почти скульптурно вылепленная спина, широкий разлет плеч, тугие мускулы и два бессильно болтающихся отростка.
Плохо, ох как плохо, когда чего-то недостает: руки ли, ноги ли да и мало ли еще чего, но тогда можно ждать хотя бы сочувствия. (по-правде сказать, сочувствия тоже не дождешься, лишь проскользнет стыдливая мысль - слава богу у меня все в комплекте) Но когда что-то лишнее - это всегда в насмешку.
Вот оно истинное уродство. Наверное поэтому кто-то прозвал его Человек-Уродец. Наверное поэтому так называли его все, с кем он встречался, конечно не вслух, обращались к нему как-то иначе, но про себя каждый обязательно решал : этот человек-уродец. Он конечно же не виноват, он таким родился. Но уж ты родился, то неси свое бремя красоты либо уродства, как если бы заслужил его. И если кто-то восхищается твоей красотой, как будто ты выиграл ее в изнурительных состязаниях или вылепил себя своими же вдохновенными руками, то будь так же ответственен и за свое уродство.
Естественно, что вначале Человек-Уродец и не подозревал, как непривлекательно выглядят его крылышки, сколько неприятностей сулят они, такие маленькие, такие неощутимые. Он вообще ещё слишком мало знал. Знание ему заменили предчувствия. Те предчувствия, что возникли, в колыбели яйца, в долгом сне детства, где все краски были размыты и нежны, как акварель. Там куда сквозь скорлупу проникало ласковое тепло материнской руки. Но вот внезапно, вдруг и сразу перед ним открылся мир, яркий и праздничный, как поздравительная открытка. Все искрилось радужно, насыщенно и щедро, как в видеоклипе. Это был чудо-мир. Он дышал, зрел, наливался соками, напивался водами, он хмелел и ликовал. Он был огромен и необъятен. Все в этом мире казалось колоссально преувеличенным: трава по колено, а все продолжала расти, цветы с коровью голову, все еще распускали свои лепестки, муравьи и те ползли, как динозавры. (Давно ли и нам с тобой мир казался огромен, как отцовский башмак, а вот уже жмет и тесен и натирает, давит со всех сторон - не вырвешься!)
 это жизнь, жизнь..." нашептывали таинственные голоса, то ли птиц, то ли трав, то ли подземных вод. Столько искушений и соблазнов было в этом шепоте, как будто увлекали за собой, манили, приложив палец к губам не спугни!"
 Мы живы, живы", шептали голоса, ах, ну какое чудо, что все мы живы!"
 Я живой!" - подумал Уродец. Сегодня, сейчас я живой в самом живом из миров. В каких безднах дремали клеточки моего сознания, крохотный атом моего естества? Сколько случайностей стояло на пороге моего рождения? Какими ничтожными событиями вымощена дорога, по которой я пришел. Выпал крошечный кирпичик -я вновь мог затеряться, повиснуть над пропастью не-существования. Любой малости было довольно, чтобы швырнуть в длинную нескончаемую очередь, да и кто знает, сколько раз меня возвращали, задерживали по самым пустяковым обстоятельствам. А я ждал терпеливо и безмятежно. Но вот свершилось! Я есть, я существую, я живой! И мир этот удивительный и добрый родился с моим появлением. Это мой мир и таким, какой он сегодня надо его запомнить. (Запомни, запомни, потому что когда-то однажды это было, потому что когда-нибудь позже что-то станет со зрением, и этого не увидеть больше).
И когда Уродец запрокинул голову, чтобы получше разглядеть, что там наверху, ну ни за что не поверишь - случаются же такие совпадения - высоко в синеве, в густой сини, сконцентрированной, как сироп, так что синее уже не бывает, высоко-высоко летели люди-птицы. Едва уловимая музыка чудилась в их полете и все движения были подчинены её ритму. Уродец видел, как широко, свободно раскинуты их крылья, как легко несут они тонкие гибкие тела, проплывающие в пластике танца там наверху.
Это завораживало. Уродец не мог оторвать взгляда, от волнения и восторга перехватило дыхание, на глазах выступили слезы. Но картина стала дробиться, ломаться, как отражение на воде и вскоре утонула в матовой слезной пелене.
Чего же стоят теперь все красоты земли в глазах ослепленных синью!
Только там, в непостижимой синеве, только с ними парить в прозрачных воздушных потоках, весело и грациозно изгибаться в их танце....
Когда-нибудь и я поднимусь вверх, радостно подумал Уродец, со временем крылья мои вырастут, покроются перьями, наберутся силы, они станут похожи на крылья орлов, но ещё мощнее. И тогда я поднимусь в небо, и люди-птицы встретят меня, как брата."
Как был он счастлив, приняв решение. Восторг сладкой дрожью предвкушения кружил до обморока.
Но мы, те кто болел своим недостижимым, невысказанным, те, кто бежал, каждый за своим неназванным, и чувствовал, как слабеют колени и не хватает дыхания, мы и сейчас проснувшись среди кошмара ночи, вдруг холодеем внезапным осознанием никогда больше..." и хочется вновь бежать, воскресить, вернуть сейчас, сиюминутно, а потом снова засыпаем, утром же никуда не бежим, ну только что на работу, только по делам. А эти не-птицы-нелюди, тоже хороши - зачем они нас тревожат, летая так низко?

По ночам, когда тьма мохнатым пледом укутывала каждый предмет, бережно обволакивала все живое и неживое, растворяя в топкой беспросветности дневные восторги, вдали, на предполагаемой линии горизонта, горели звезды ночного города. Как они горели! Загадочно перемигиваясь, карнавально кружа, то заливаясь смехом, то задумчиво мерцая. С одинокого холма хорошо просматривались эти огни, так же как они видны в иллюминаторе самолета, идущего на посадку из долгого ночного перелета по отупляющему космическому одиночеству. Уродец догадывался, что люди-птицы связаны с городом неким обетом. который пока ему не дано постичь. Но он чувствовал, что магнитное поле их полета к ночи переносится в город. Возможно, именно люди-птицы зажигают эти огни, очертаниями напоминающие летящее крыло, как бы подавая условный сигнал. Несомненно, это был их знак.
В ту ночь ему приснилось, что он летит. Но полет не вызвал в нем радостного чувства освобождения. Напротив, он испытывал только страх. Он весь, казалось, был стянут в тугой узел страха, поднимающегося все выше. Он судорожно взмахивал своими безобразными крылышками и при этом сознавал, что не они, а какая-то иная сила, исполненная ужаса и злобы, вцепившись в волосы, поднимает его над землей. Он смотрел на уносящийся город, на перекосившиеся в надсадном крике дома с ослепленными окнами и страх неминуемой утраты сжимал горло, обвиваясь петлей вокруг шеи. Он проснулся в тот момент, когда из сдавленной гортани вырывался последний предсмертный крик.

Люди-птицы опустились совсем низко.
Я даже могу разглядеть их красивые надменные лица. Каждое лицо неповторимо, как портрет картинной галереи и убедительно, как икона. Но в них присутствует какое-то странное отчуждение, как в отражении лиц, прошедшем сквозь лабиринт невидимых зеркал. Ближе всех летит юноша птица, почти ребенок. Мне видны даже капельки пота на его верхней губе. Глаза его прозрачны, это даже не глаза, а щели, сквозь которые просвечивает небо, а иногда проскальзывает солнечный луч. Но взгляд его устремлен сквозь меня, как смотрят с киноэкрана - пристально и невидяще. Я теряю в этом взгляде всякую материальность. ОН так близок ко мне, что протяни я рук и дотронусь его одежды, и я протягиваю руку, но касаюсь пустоты, впрочем пустоты с особой плотностью, как если бы воздух в этом месте спрессован.
Шумно хлопая крыльями, подгоняемая холодным течением, стая взвивает ввысь. На мгновение почудилось, что одна из девушек с узким птичьим лицом заметила меня, осознав мою реальность. Но я не успел откликнуться ей, и она затерялась среди остальных.
Они вновь летят высоко и свободно, отделенные плоскостью парения, и вновь звучит музыка, натянутая на струны их крыльев, а я сжимаю ладонью оставленную ими пустоту.



Он летел среди других стрекоз, взмахивая прозрачными крыльями и как оказалось не обязательно было иметь перья на крыле, что б оно летало, и аромат цветов пьянил и дурманил, и он ощущал свое тонкое гибкое тело, зарывался в цветок до проникающего нежного прикосновения, погружался в лепестки, как в женщину и пил и заворачивался всей кожей. всей сутью пронизывал мякоть цветка, давая нектару вливаться сквозь, и праздник любви и любовная игра тянулись без усилия, без осознания - только плотью, только радостью. И когда Та что прилетела, распустив красный хитон, так внезапно и неуместно, а была она контрастна, тучна и неуклюжа, да и что ей здесь было делать, лишь бы спугнуть испортить и отравить. Она спустила на землю свои толстые грузные ноги и пошла по саду отмеряя его шагами и беззвучно бормоча что-то, как будто просчитывала и что-то складывала в уме и снова считала шаги , пока радость, что наполняла померкла, погасла, устыдившись самое себя своей незащищенности и беспомощности и неоправданности. Из безразмерных складок хитона Та что прилетела достала потрепанную бухгалтерскую книгу, на которой корявыми протертыми буквами было выведено "ад-министр-атор", что-то сверила по ней и быстрым росчерком перечеркнула - в этот же момент 2 бабочки, что резвились по соседству замертво упали на лепестки, сложив потускневшие крылышки. Та что прилетела, возможно именно она и была администратором, продолжала бормотать , но тут уродец услышал совершенно явственно
- не распыляй, не растрачивай+ и проснулся.
О чем это - не растрачивай+ - думал он. Есть так много, что можно растрачивать, деньги например, время, да что угодно.
О чем же она? - с неприязнью думал он.

На рассвете Уродец вошел в Город.
Город разочаровал его. Пыльные улочки, ветхие домишки, свалки мусора. Замшелое убожество старого города. Крах и запустение. Неужели эти, тусклые, изъеденные сыростью дома загораются по ночам таким немыслимо-праздничным светом? Или это другой город, а я просто сбился с дороги?
Город казался покинутым, нежилым, как будто предназначенным на слом. Но на веревках грязных, заплеванных двориков развевалось ещё влажное бельё, где-то хныкал ребенок, кошка перебежала дорогу, на секунду вцепившись пристальным взглядом. В окне он увидел дымящийся окурок сигареты в пепельнице и надкушенное яблоко. Где-то здесь в недрах текла жизнь, неосознанная, не-очнувшаяся, незримая, но приспособившаяся.
Уродец шёл к центру и улицы становились ровнее, дома выпрямляли спины, в них уже проглядывали ухоженность и комфорт, как улыбка через силу, но по-прежнему безлюдны и тихи были тротуары. Только множество газет, в беспорядке сброшенные на скамейках шелестели страницами на ветру. Уродец поднял газету, выхватив наугад страницу - ему хотелось узнать побольше о городе, но странно, лист был пуст. Совершенно чистый лист желтоватой газетной бумаги держал он в руках, так же чист он был и на обороте. Можно было поклясться, что за секунду до этого его газета ничем не отличалась от всех прочих газет, разлинованных узкими полосками строк. Но сколько ни вглядывался он сейчас, не мог обнаружить даже случайно сохранившегося слова. Как будто утренний свет разъел обесцветил типографский шрифт. Досадуя, Уродец скомкал газету и отшвырнул её подальше в канаву.

По дорожке, усыпанной рыжевато-красным песком, медленно переваливаясь, преодолевая одышку навстречу ползла Улитка. Она бережно и опасливо тащила на себе свой дом. О, это был замечательный дом. Снаружи он был облицован розовым мрамором и завершался вверху затейливой перламутровой башенкой. Сквозь большие овальные стекла можно было разглядеть внутреннее убранство комнат, инкрустированные столики, гнутые ножки стульев и диванов, высокие стеллажи с множеством книг в солидных тисненных переплетах, а за стеклами витрин поблескивающие золотом сервизы из тончайшего фарфора.
-Что нравится мой дом? - спросила Улитка.
-Очень нравится, у вас великолепный дом, - любезно ответил Уродец, - а скажите, сколько времени потребуется, чтобы приобрести такой же?
Улитка призадумалась.
- Чтобы иметь такой дом нужно потратить всю свою жизнь. Да и иметь его - это ещё не всё. Такой дом следует постоянно ремонтировать, чистить, мыть, убирать. каждый день заново приводить в порядок. Что-то где-то починить, что-то заменить. Ведь вещи старятся и изнашиваются гораздо быстрее, чем можно предположить, когда на них смотришь. Каждый день я тружусь над своим домом, и поэтому он всегда такой нарядный и красивый.
-Кажется так приятно растянуться вечером в одном из этих кресел, послушать музыку, почитать книгу или выпить с друзьями по чашечке кофе, - мечтательно произнес Уродец.
- Ну что ты, что ты! Я так устаю за день, пока работаю над своим домом, что вечером валюсь в постель и сразу засыпаю. Но какое удовлетворение сознавать, что мой дом всегда, как новенький. Если ты захочешь, то тоже можешь построить такой дом. Я даже подскажу тебе, где что можно достать для начала.
- Нет, пожалуй не стоит. Мне конечно же очень нравится ваш дом, и я пожалуй не прочь иметь такой же. Но я должен стать Человеком- птицей, в полете же дом может оказаться помехой.
- Напрасно, - отозвалась Улитка, - напрасно....
И она двинулась дальше по дорожке, усыпанной рыжевато-красным песком, и только фарфор вызвякивал чашечками - напрасно... напрасно...
Уродец ещё долго плутал по улицам города, никого не встречая и слыша лишь монотонность своих шагов, пока наконец он вышел на площадь. Но лишь ступив, он обнаружил что вся площадь сделана из стекла. Стоять на стекле было неприятно и боязно, ноги разъезжались, требовалось усилие сохранять равновесие, и всё время казалось, что стекло вот-вот треснет. Но больше всего поразил Уродца человечек в центре площади, который стоя на одной ноге, вертелся вокруг неё, как вокруг оси, как кружится балерина или фигурист на льду, как вращается заведенный волчок.
Он кружил и кружил, не переставая.
-Я тружусь всю свою жизнь, - говорил Волчок, - у меня огромный опыт работы, и работа моя очень важна. У меня совершенно нет времени. Я никогда не делаю перерывов. Вот так всю жизнь - верчусь, верчусь..
Говоря, он не переставал выделывать свои сложные пируэты.
- Хочешь, я научу тебя вертеться, - спросил он Уродца, - Ты не пожалеешь. Посмотри - это мои ученики.
И действительно на противоположном конце площади в стеклянной прозрачности возвышался гигантский небоскреб. Его фасад был разбит на ровные секции, и поэтому он был похож на огромный многократно увеличенный тетрадный лист в клетку. В каждой клеточке на стеклянном полу кружился на одной ноге человек-волчок. Удивительно было и то, что вращались они совершенно синхронно, старательно воспроизводя движения учителя.
- Они все любят свою работу. Они ни о чем не жалеют.
Уродец почувствовал, что ему тоже хочется, приподняв ногу закружить и ни о чем не жалеть.
Но откуда-то сверху, сквозь монотонное жужжание волчка он услышал музыку. Конечно же это была та самая, ни с чем не сравнимая томящая музыка полета. Он посмотрел вверх. Серо-стеклянное небо было пустынно.
Наверное люди-птицы пролетали недавно, а музыка, разорванная ветром, точно птичий пух, все ещё плыла над стеклянной площадью.
- Нет, - сказал Уродец, - я хочу быть человеком-птицей, или не быть никем.
- Напрасно, - отозвался Волчок, - напрасно....
И все его ученики повторили - напрасно... напрасно...
Стекло под ногами стало как будто подтаивать, расплавляться и он шел уже по жидкому чавкающему, как талый снег, месиву.
Не стало стеклянной площади, увенчанной небоскребом, не дотянувшись до самой высокой ноты, оборвалась музыка, осталось лишь сожаление, окутывающее, как туман, растворяясь в жидком стекле и налипая на подошвы башмаков.
Уродец брел нетвердым, пошатывающимся шагом, одурманенный туманом, как наркозом.
Протягивая руки навстречу из тумана появился человек. Он взволнованно радовался встрече, расплываясь дружеской улыбкой и казалось, хотел заключить Уродца в объятия, расцеловать, словно они были давними приятелями.
- Кто ты? - спросил Уродец, - я не могу тебя вспомнить.
- Как же, как же, неужели мы не знакомы? Я - Разрушитель.
Говоря, он искрился смехом, каждая морщинка его сморщенной физиономии ликовала.
- Странно... А что ты разрушаешь?
- Видишь ли люди непрестанно строят воздушные замки и притом в большом количестве. Но кто-то же должен их разрушать.
- Зачем разрушать воздушные замки? Кому они мешают?
- Воздушные замки загромождают и затмевают, но самое скверное - они мешают прокладывать новые пути. Да и тебе, - он вдруг стал серьёзным, - тебе тоже пора определиться. Я как раз подыскиваю помощника, работы все прибавляется, один я не успеваю. Скажу прямо, дело мое не-пыльное и даже приятное. Вполне достойная работа для настоящего мужчины.
- Мне не по душе - разрушать, - пробормотал Уродец растерянно, - И кроме того, я знаю, кем я буду. Я буду Человеком-Птицей, когда достаточно отрастут мои крылья.
Разрушитель рассмеялся совершенно искренне с беззлобным удовлетворением.
- Да знаешь ли ты, что человек-птица летает прямо с рождения. Он ещё и ходить не умеет, а глядишь, уже летит. И крылья его сразу же настоящие, летающие крылья. Другой раз и человечка под этими крыльями не разглядеть. А у тебя, - он брезгливо потрогал крохотные отростки на спине Уродца, - нет эти крылья никогда не будут летать. Скорее всего со временем они просто отомрут и отвалятся. Да и дай-то бог, а то на всю жизнь быть тебе уродцем.
И он ушел, разрывая на ходу в клочья туман и рассовывая его по карманам.
Стал накрапывать унылый серый дождь, обмывая серые стены домов, поплёвывая на серый асфальт мостовых. Холод пронизывал до костей.
Безумная старуха распахнула настежь окно и протяжно завопила:
-Спасите!!! жи-и-и-ить хочу! Хочу жи-и-ить!
Она протягивала скелеты рук в лохмотьях обвисшей старческой кожи, в разодранных рукавах рубашки и кричала сквозь спутанные грязно-седые пряди волос, с животной страстью кричала она:
- Жи-и-ить!
И было не понятно, что кричит в этом жалком, изношенном вконец тельце. что так жадно стремится в ней жить. Её оттаскивали вглубь комнаты, пытаясь угомонить за задвигающимися ставнями, за щелкающими задвижками, а она всё бормотала:
-Спасите... пожить ещё немного... пожить... ещё разочек пожить....

Бог мой, неведомый, неразгаданный бог, сотворивший из яйца не плоть мою ненадежную, а дух томящийся. Ты дал мне осознание жизни, но почему ты не определил мне роль в этом сценарии, где все суетятся и снуют, расставленные по своим местам, как на сцене. Одни играют с вдохновением, другие просто читают текст, и лишь я один болтаюсь на задворках кулис.
Не быть датой и даже буквой в слове, а только серым фоном расплываться между строк.
Как утомительна бездарность! Как унизительна бездарность!
Я напуган и беспомощен. Ужас парализует меня.
Я тону, захлебываюсь, густая болотная жижа наполняет лёгкие. Липкие щупальца спрута затягивают меня в непроходимую топь болота, засасывают в хлюпающую трясину.
Эй, кто-нибудь, протяните руку из темноты!
Эй, кто-нибудь, выведите меня!

Но по-прежнему была ночь, распустившая шерстяную пряжу снов.
И в ночи суждено ему было встретить свою любовь и пройти все унижения и обиды, которые ему были обещаны и все страдания, которые были ему по силам.
Та женщина была Оса.
Он сразу понял, что она оса, но это ничего не меняло. Осиной была не злость её, а суть, и Уродец был всего лишь эпизодом её осиной жизни. Вначале легкий ветерок прокрался по портьере, всколыхнул, приподнял, а вскоре пыльная буря хлопнула в окно, сломав стекла. Разбитые осколки, как в замедленной съемке, соскользнули из онемевшей рамы. Но уже захлопнулась ловушка. Уже не убежать, не спрятаться.
Чужое тело, чужие ласки заполняли собой комнату. Она стелилась по полу, как плющ, она поднималась по стенам, как хмель. Гроздьями винограда свисала с потолка. Она источала приторный травянисто-растительный запах хвойного леса (хвойного экстракта?), скошенной травы(травяной аптеки?), марихуаны и французских духов. Она обвивала Уродца своими ветками и стеблями, и он казался себе лягушонком, запутавшимся в траве аквариума. Прикосновения её пальцев, снимавших его кожу слой за слоем, долгое мучительное раздевание до полного обнажения до знобящего обожжения. Она растекалась бесформенной лужей и выплескивалась из чаши, в которой -
грязь слов и насмешка жестов
крик зверя и восторженный детский всхлип
изнурительный путь к заснеженной вершине и всегда вниз
песок, просыпающейся меж пальцев и гниющая листва под ногами
боль, льющая потоком
хлопья снега, бьющие в грудь
пальцы, врастающие в плоть хищными ногтями
льдинка нежности, тающая на ладони....
Мы поглощаем, мы сжираем друг друга и не можем утолить, насытить многоголовое, многорукое чудовище, катящееся с горы.
Твоя кровь вливается в мои жилы, твоя кровь струится по моим артериям, твоя кровь сворачивается в моих жилах, густеет и застывает.
Мы несовместимы.
Но через несовместимость, через закушенные губы, через расплющенную хрипом грудь, в крике и непонимании мы всё глубже проникаем друг в друга. Всеми израненными внутренностями я впитываю тебя, раскачивая тяжелый колокол наших желаний, что гудит в нас, протяжно воет и плачет. И разбивается на сотни всхлипывающих колокольчиков....
Но с языка твоего не слюна, а черный горчащий яд вначале каплями, а потом густой струей вливается в чашу моих губ. Я заглатываю его. Я захлёбываюсь им. Яд расплавленным металлом заливает глотку.
Что же ты со мной сделала?
Я слизываю последние капли яда с твоих губ. Ты пуста и безмятежна.
Что же ты со мной сделала?
А ты небрежно бросаешь мне мою лягушачью кожу, она сжалась, стала тесна и трещит по швам, но чем-то надо прикрыть наготу.

Осы роем визжащим, осы - стотысячное племя, свистя в боевые трубы, налетают, накрывая меня смертоносным плащом, вонзая меткие острые шпаги, злыми пиявками присасываются к телу. С победным воплем набиваются в уши, ноздри, глаза.
Четвертуют, распарывают, потрошат.
Бред, бред...
Я всё путаю. То не осы - как я мог ошибиться.
Высоко-высоко, едва различимо, в потоках музыки, в шелесте крыльев летят Люди-Птицы.
Они летят так высоко, что видятся лишь черными точками, облепившими небесный купол, как осы.
- Я здесь, - кричу я.
- Я жив, - кричу я.
Но из сожженной глотки - лишь мычание.
А они летят все дальше и дальше и скрываются за дальними холмами.

Я родился с сердцем, пронзенным любовью,
Любовью, как волной, выброшенный на берег.
Я родился с сердцем, плачущим любовью.
Слезой не утолить жажду.
Я родился с сердцем, угнетенным любовью,
Колючей проволокой стянута грудь.
Но я всего лишь человек-уродец, и уродливая любовь бьется
перебитым крылом в моем сердце.

Однако и нам приходилось замечать, что событие после того, как свершится, так мало оставляет после себя реально воплощенных знаков, так ничтожно мало доказательств и улик, что можно предположить, будто его и не было вовсе, либо произошло оно во сне, в прочитанной накануне книге, либо выпало в осадок памяти из чужого рассказа.
Даже на пути к событию, в предвосхищении его - оно казалось более материальным, более осязаемым.
Мы стремимся, взращиваем его, выхаживаем в поте лица и в конце концов добившись, остаемся ни с чем. И точно так же, как нет уже нас самих, свершенных, реализованных в событии, так нет и самого события, а воспоминания о нем носят лишь приблизительный описательный характер, высвечивая лишь сотую долю произошедшего, да и то искаженно, неправдоподобно и всегда ошибочно.
Время, как опытный режиссер монтирует кадры, ретуширует, передвигая факты, переставляя строчки, смещая акценты. И мы так же мало знаем о событии после его свершения, как и в момент формирования.
Это обидно, и это утешительно.

Уродец вошел в сад. На скамейке, что почти утонула в зарослях буйно разросшейся, давно неухоженной, нестриженой, но всё же цветущей сирени лежала женщина. Глаза её были лениво прикрыты, рядом стоял полу-пустой бокал, и почему-то он знал, что это мартини, в котором таяли последние льдинки ожидания.
- Вы не видели, не пролетала ли здесь бабочка? очень красивая, золотая+
Она равнодушно посмотрела на него .
- Только осы да комары, бабочка+сомневаюсь, давно не видела летающих бабочек. Сказав, она повернулась на другой бок и то ли провалилась то ли задремала , но сквозь сон он слышал её странное бормотание+ если вы хотите+. неразборчиво.. принесите много-много керосина + будем все сжигать.
...принесите много-много керосина + будем все сжигать+
Это была фраза, которая еще сопутствовала пробуждению. Дурацкая нелепая фраза, которую ещё придется расшифровать и переосмыслить, уже сознавая, что наступает время пожаров и самовозгорающихся листов бумаги, что не выдерживают тяжеловесность слов и безысходности поступков.
И это никуда не годится.

- Да нет же, нет - это никуда не годится, - сказал он, перечитывая все заново. Везде помарки, ошибки, пятна. неразборчив почерк, несуразна речь. Все это нужно стереть, изорвать, спалить. Уничтожить, как будто ничего и не было. И тогда, возможно, удастся начать сначала, но иначе. Надо лишь как можно быстрее исправить ошибку.
Он знал, что найдет её. Он узнавал это место и путаясь, сбиваясь, отыскивал дорогу по памяти сновидения.
У освещенного окна, как администратор гостиницы, сидела она - Вездесущая Исправительница Ошибок. Та, кто вносит поправки в любой сюжет, в любой сценарий, та, кто корректирует любой текст, кто исцеляет от радостей и тревог, вылечивает любой недуг, снимает любую боль, отпускает грехи и прощает преступления. Та, кто принимает на вечное хранение наши восторги и страхи, успехи и неудачи, наши слова и наше молчание, наше величие и низость, победы и поражения. Та, перед строгой неподкупностью которой мы все равны - красавцы и уроды, гении и бездари, баловни судьбы и неудачники. Всех уравнивает она одним росчерком пера. В её бухгалтерской книге мы лишь безликие, безымянные единицы во множестве единиц, лишь порядковые номера, которые нам до конца не дано разгадать.
У освещенного окна, как администратор гостиницы, сидела она, Вездесущая Исправительница Ошибок и листала приходо-расходную книгу и подбивала итог, и вновь пересчитывала, и вновь перечеркивала.
- Мне необходимо исправить ошибку, - сказал Уродец.
Вездесущая устало посмотрела на него
- Свободных мест нет, - сказала она и с раздражением захлопнула книгу.


Рецензии