Усохшие сосцы

— ...нет. Не уговаривай. Я решил...
— А как же я?
— Так надо...
— Кому?
— Всем... Тебе. Мне. Ему…
— А вдруг? А вдруг ты ошибаешься? и тогда я стану другой, не твоей, чужой. И ты!.. Да, именно — ты, ты — для меня будешь актом и смыслом мести. Всё же рядом... это как одно дыхание.
— О чем ты? О чем? Разве есть что-либо выше… Выше и важнее? Ты… и я — не для себя должны, понимаешь, не для себя. А для Него. Для НЕГО, понимаешь?
— Нет, это обман, ошибка. Я же вся стала тобой. Ты вошел в меня. Весь! Пойми ты — весь! Кроме тебя — быть только тебе, а не Ему. Разве это ложь?! Разве мы… разве, кроме нас… разве это важнее нас… разве можно такое забыть?
— Зачем ты так? Лена, Леночка, я решил. Мы после, после поймем...
Он прижал ее к себе. Обнял: крепко... Потом поцеловал ее волосы и провел по голове рукой.
Она плакала. Плакала ребенком долго и горько.
Он приподнял ее лицо и посмотрел ей в глаза. Затем, глубоко вздохнув, вышел за дверь.
Раздался хлопок. Эхом — металлическим эховым раскатом — этот хлопок прогремел у нее в ушах, в крови, в коже.
Она молча, как подкошенная, сползла вниз и еще долго и тихо-тихо продолжала свой плач.
Он же вышел на улицу — сильный метельевый снег хлестнул в лицо. Фонари, словно подсолнухи в шляпах, раскачивались. Воображение ему подсказывало, что под каждым из них было по висельнику. Скрип от их раскачивания навеивал мысль о смерти. Но он не обернулся. Ибо знал, что хочет уйти, не возвращаясь. Слишком высока причина ухода и велик зов к подвигу.
Ночь. Черная ночь, как дыра колодца всматривалась в него пристально, словно держа его под прицелом. Но ему было то безразлично. Он пылал изнутри. Тем самым безотказно грел и освещал: себя и себе.
Всего лишь три минуты ходьбы и он на электричке умчится отсюда — навсегда — прочь.
«Я буду там, в затворе, испытывать свой дух и жажду по Бозе», — думалось ему. Он верил в это. Он видел это именно так. — «А она будет ждать».
Напишет письмо. Снова будет ждать. Но тщетно, ибо...
— Я не вернусь! — прокричал он и сел в электричку.

II
Прошло более десяти дней, как Глеб затворился в своем жилище. И уже ровно неделю, как зима унаследовала от осени ноябрьский снег. И снегоуборочной рати не хватало сил одолеть навьюженного полчища мух. Вот и сейчас на улице вьюга хозяйничала пуще, чем в иные дни зимней кампании. Кружевное крошево снежинок куролесило на колеснице ветра по всем воздушным путям земного поднебесья.
Каждую ночь, прежде чем лечь спать, Глеб раскрывал окно и впускал леденящую стужу к себе в комнату.
Проходило минут сорок...
Комнатный термометр опускался до отметки: +12, +10 С. После чего Глеб закрывал окно и ложился спать на пол, устланный тонким матрасом без простыни и подушки. Накрывался каньевым покрывалом и, лежа на спине с закрытыми глазами, предавался анализу.
Весь анализ, по существу, сводился к разбору информации, полученной от прочтения различных книг.
Глебово книгочейство было плюралистичным. Оно всеохватно затрагивало самые различные вехи бытия. Однако особое внимание уделялось литературе эзотерической направленности. Была то художественная ли, философская или религиозная литература — Глеб как бы не различал её. Он все, как бы смешивал в одну цельную книгу:
Достоевский панибратски дружил с Мамлеевым. Борхес не брезговал Бердяевым. Бердяев — Бхагават-гитой. Босх (триптихи), Блок (дневники), Мандельштам (проза) лицеприятно уживались с евразийцами, а те — с экзистенциальной сагой от Шестова и Бубера. Густав Майринк неразлучно соседствовал с Бродским и «Библейской Историей» Лопухина. Богословские светила, такие, как Керн или Лосский, причудливо мерцали сквозь папсовое чтиво Кураева и хард-тамплиера от пролетариата — Дугина. А Маркес, Пелевин и Гессе — те так и вовсе напрашивались в кровные братья хазарскому энциклопедисту — Павичу.
К тому же все вышеперечисленные окормлялись неоспиритуалистическими практиками «магов» и «йогов». Плюс православная аскетика.
На первый взгляд попахивало несуразной эклектикой и отсутствием какого-либо вкуса и чувства. Но Глеб, понимая всю преднамеренность своего выбора, рассуждал парадоксально. Дескать, травясь этой диффузией книжных образов, он выработает иммунитет духа и станет, неуязвим для зла. Зла, разумеется, в гностическом понимании слова, но ни в коем случае не с позиций книжной морали...
В ту ночь, когда он, как истинный ревнивец благочестия, сошел с электрички и, как очарованный странник, прибрел к себе домой, то вооружился дополнительными обетами касательно своего сорокадневного затвора.
Помимо невкушения мяса и молочных продуктов Глеб обязался спать на полу, а также не пользоваться ни телевизором, ни компьютером, ни выходом в Интернет, ни аудио- видеоаппаратурой, не брить бороды и не мыть тела. И, наконец, отключить телефон и по истечении каждых семи дней не есть и не пить до трех дней кряду.
Стало быть, завтра утром закончится третий день его первого воздержания от трапезы.
А пока Глеб продолжал лежать с закрытыми глазами. Сна у него не было. Было только какое-то непонятное брожение изнуренного сознания. Ацетоновая сухость во рту невольно и навязчиво напоминала ему о жажде.
Плоть колотило ледяным трусом.
Глеб воображаемо пытался аккумулировать свой термообмен. Он, словно прокачивал, как насосом, ноздревым дыханием по позвоночнику колесо нездешнего огня...
Вскоре он начал согреваться. Наконец, в тепле своего тела он часть за частью стал обретать полнокровное, сюрное сновидение.

III

Глебу снился он сам...
Точнее, себя он видел в упор со спины. Словно он ходил за самим собой, глядя в окуляр кинокамеры и одновременно чувствуя тем, вторым своим образом, как за ним ходит тот первый, которым он на самом деле является, и подглядывает за ним, вторым, которым он является тоже так явственно, как и первым. Но самое скверное, что сводило его, первого и второго, с ума, это то, что был еще он сам — только единый, которому доступны они оба, помимо себя самого. То есть оба: тот, кто ходит за вторым, глядя, словно в окуляр кинокамеры, и тот второй, за кем ходит первый. Только и тот, и другой, и следующий как бы неразрывны, но и неслитны между собой.
Однако сверх этого сложного чувства растроения души и личности, он переживал и головокружительность сюжета.
Сюжет заключался в поиске себя самого, иначе — в обнаружении своей подлинной природы.
События происходили в малопонятном месте.
Поначалу Глеб определялся весьма путано. То ли где-то в Палестине, то ли в степях Монголии, то ли на Тибете или на Синае, а может, и в регионах Русского Севера. Потом он догадался о своем всеобщем всеприсутствии. Одновременно — везде, и по отдельности — в каждом из мест.
Но это была лишь часть того безумия, испытанного им далее.
Далее было так:
люди, присутствовавшие в его сновидении, явно оказывали ему почести, подобающие царскому чину. Но это ничуть не смущало его, а наоборот, внушало большую ответственность за те приключения, в которых он принял участие.
Где бы он ни объявлялся, он изрекал что-то вроде учения — глубоко абсурдного и нелепого. И всё же доступного и почитаемого его слушателями.
Такая круговерть сна длилась бы еще дольше, если бы не одно обстоятельство.
В очередную из своих проповедей к нему подошла женщина. И протянула в руки самый обычный придорожный булыжник.
Глеб взял его, и тут же внутрь него проникла некая аморфная сила. После чего он как бы распался, растроился — на трех себя — и, словно черепки горшка, рассыпался...

Глеб вскочил от какого-то жгучего, нестерпимо жгучего желания писать. После некоторой заминки Глеб составил заметки следующего содержания:

«Всякий подвижник способен вертануть Вселенную одним ногтем. Либо, наоборот, упрочить ее статус пальцем. Надобен только приказ, установка со стороны Подателя сверх-преимуществ, именуемых сыновьей связью, шире — святостью.
Стяжание внутренних сил путем становления ног на небо вознаграждается мандатом действия благодати вовне. Т.е. обретение оной есть дары вопрошающим о ней. И по их содержанию и форме им даются, как чертям копыта, а перья ангелам — дары свыше, превышающие их суть и рост души.
Вся топография внешней природы есть суть символики духовного в бытии, навроде древесной коры или глазниц в черепе. Искупаться в речке — пройти очистительный режим. Созерцательно разведать огонь — соприкоснуться с пневматикой обоженья. Идти против ветра — различать ангелов. Вспахать землю — зачать словарь смыслов. Дерево — Я. Гора — Он. Чаша — Мы и т.д...»

Он понял, что записанное было обрывками тех проповедей, провозглашенных им во сне. И удивившись их несуразности по сравнению с их адекватностью там — разорвал записи и с полным равнодушием завалился вновь спать без единого сна.

IV
Через некоторое время, как и следовало, на Глеба напала тоска. Смысл его затворничества, содержание прочитанных книг, медитативный тренинг, самогипноз и молитвы, пост и воздержание, мысль о Боге и об инфернальном Его двойнике, в общем, всё-всё то, что до этой секунды имело для него содержание, вкус и цвет, стало невероятно чужим, ненужным, а главное — безразличным.
Ему хотелось только одного. Увидеть бы ее. Увидеть! Поговорить с ней. Поговорить долго. Долго так, как если бы в последний раз. Как если бы пред самым главным и важным событием их общей, единой жизни. Совершить для нее что-либо невероятное. Невероятный выверт чувств. Чувств честных, по-хорошему шальных и безумных. Лишь бы увидеть! Лишь бы с ней!
Он, как невменяемый, подскочил к письменному столу. Выдернул поочередно все ящики. Вытряхнул их содержимое.
Это был ворох бумаг: дневники, рукописи, тетради со стихами, пачки пустых листов, карандашей, ручек.
Вот! Наконец то, что искал. Конверт! Объемистый конверт. Там фотографии. Их много. Разные. На всех она.
Здесь она с подругой на море. Здесь — в зарослях виноградника, одна, крупным планом. На ней легкая атласная ярко-зеленая кофта-майка. На голове шляпа — поля большие, цветом желтая: чуть сдвинута на затылок с наклоном влево. Лицо улыбается. Оно красивое, родное и желанное.
Вот еще другая фотография.
Здесь она лучше, ближе...
Вот еще и еще... Здесь они вместе. Здесь снова вместе. Тут они на чьей-то свадьбе — она с лентой свидетеля. Тут — с цветами. Там — групповой снимок. Еще и еще. Всё не то, не то...
Вот! Стоп.
Вот она — самая удачная фотография. Вот — нашел! Есть!
Глеб, сидя на полу, откинулся спиной на стоящее рядом кресло. В руке он держит фотографию. Глаза закрыты... С минуту, помедлив, он взял белый и пустой лист бумаги, чтобы заполнить его бисером ручья, кристаллизирующегося в оболочку плотных и упругих слов. И тогда, словно кольчужная вязь, на бумагу растеклись слова.
Сначала Глеб крупно и размашисто написал:

«Е Л Е Н И Я»

Затем, что

«Не переставая о тебе думать — я всех победил.
Враги — пали,
как зелень осенью, которая желтеет глазами трав и листвы».

  Немного помедлив, он продолжил:

«Надо ли говорить тебе, что люблю?
Как если бы птице — «лети», а волку — «рыскай».

Нет…
Ибо тропы вен дома моего корнями рук моих
уходят в глубь тебя тебейную, как и нутрь меня самого.

Ты — Еления — ель, кулугуров колчан, посох факельный,
трояновый — таишь и ткешь себя — мне…

Надо ли говорить тебе, что ты — мое всё, а я — твой — весь.

Нет…
Запятаясь восклицаниями, я скажу:
эх, всемоямоя, сорвись, голова моя, и катись к ногам твоим,
как солнце за полночь…

Гори, сердце мое, ветром волос твоих.
Бейся и пенься, кровья моя, шепотами снов твоих.

Здравствуй, Еления, здравствуй!»

После чего Глеб тут же вскакивает. Бежит в коридор к двери. Суетливо начинает собираться. Хватает всё подряд: куртку, ботинки, шапку.
Бросает куртку — берет плащ. Тоже бросает...
Растерянно смотрит на дверь. Подходит к ней. Открывает замок. Отодвигает задвижку и...
...не перешагнув порога, захлопывает дверь обратно.
Он не только закрыл дверь на два замка в три оборота, на задвижку и на цепочку, но и буквально забаррикадировал ее. Сначала небольшим прихожим шкафом; потом комодом, поверх комода — галошницей; следом — парой стульев, с кухни взял табурет, а после...
Вернулся в комнату. Схватил фотографии все до единой, черновики и только что исписанный лист бумаги, и спокойно, как ни в чем не бывало, направился на кухню...

V
Точно обрядовый сосуд — посреди кухонного стола стояла большая, с широким дном эмалированная кастрюля. В ней, как в печке, смятая комками бумага — рукописи и прочие глебовы художества. Рядом с кастрюлей остальная стопка черновиков. А поверх них — «Еления» и фотографии.
Глеб, словно священнослужитель, совершает таинство. И с помощью магических манипуляций, желая полностью расстаться со своим прошлым, он ворожит.
Метод прост. Надо всё сжечь. Мысленно отречься и проклясть всё то, что мучает сейчас и может пытать после.
Заполнив кастрюлю рыхлой бумагой, Глеб поднес зажженную спичку. Бумага вспыхнула, подобно сухой и жухлой траве. Так же быстро и жадно.
Секунда-другая и плавное пламя охватило всю легковесную трепеть исписанных листов. Глебу оставалось и дальше пробуждать интерес огня новыми порциями смятой бумаги.
Лист за листом — и архив уничтожен. Уничтожено дыхание, уничтожен полет, уничтожен тайник души Глеба.
Теперь очередь за ней...
— Прочь! Уходи, — тихо и хладнокровно произнес он. — Тебя нет. Нет нас,.. — и протянул фотографии к пламени.
Пламя слизнуло и... их.
Радужная канва послушного пламени впилась в плоть жертвенных снимков. Черной скрученной трубочкой становились они. Колыхни, тронь cосуд, точней — кастрюлю, и черные скрученные трубочки вмиг обратятся в пепел.
Глеб не шевельнулся. Он остался непреклонен в своем выборе.
Но что-то тревожило его. Приношение было неполным. Нужно что-то делать с самим собой. Ибо нет ее, нет его души, но есть пока еще он сам.
И огонь еще тоже теплится...
Глебу не терпелось. Он символически хотел уничтожить и себя. То есть сжечь, как и предыдущие свидетельства о своем прошлом, себя самого, свою плоть и кровь, будущее.
Вдруг его осенило.
— Документы! Мои документы. Третий компонент...
Глеб принес документы: военный билет, паспорт, трудовая книжка, медицинская карта, страховой полис.
Он методично, точно смакуя чужую смерть, стал подкидывать бланки потрошенных страниц в топку ненасытного огня.
Пока кухонный костер возносил к потолку густую копоть, Глебу на память приходил небольшой фрагмент богословского трактата.
Речь там велась о чувственном огне.
О том, что огонь во всём, и через всё, не смешиваясь, проходит, и, будучи совершенно явным, вместе с тем как бы и сокровенен, неуловим, обладает властью надо всем, в чём и в ком оказывает свое воздействие.
Передает себя всему, тем или иным образом к нему приближающемуся, всё освещает ясными озарениями.
Он необорим, несмешен, изобретателен, неизменен, устремлен ввысь, быстр, возвышен, не перенося никакого принижения к земле, находится в непрестанном и однообразном движении и движет других.
Всеобъемлющ, необъятен, не нуждается ни в чём другом. Тайно взращивая самого себя и являя свое величие воспринимающим его веществам, деятелен, могущ, естественно и просто внезапно выявляется и вновь непостижимым образом улетает.
И всем себя он, щедро раздавая, не уменьшается...
Дар огня оказался щедр и в глебовом случае. Глеб успокоился окончательно. Ему стало легче. Он обрел в себе, как река камень, прежнюю уверенность. Его воля и чувства пришли к согласию. Чаша самости и чаша жертвенности уравновесились по всем четырем углам и, подобно линии горизонта, растянулись по всему ландшафту мятежного нутра зеркальными блюдцами медитативных вод...

VI
Минул срок. Все, как один, сорок аскетических дней выстроились перед Глебом, подобно взводу верных солдат. Всех их, днинедельных ратников с понедельника по воскресенье (и так до шести раз, за вычетом двух бойцов) Глеб знал в лицо. Двенадцать из них пришлись особо. Они, навроде разведроты, без притензии на еду выполняли в тылу врага задание исключительной важности — разведку боем.
Теперь это в прошлом. Глеб только поздравил их и себя с победой над обывательским бытом и росчерком бритья своей бороды всем выписал увольнительное до следующей встречи...
Глеб чувствовал себя уверенным и обновленным. Дисциплина лаконичных жестов и росчерки внутренних фраз придавали его натуре новое качество.
Побрившись, он принял контрастный душ. Бодро и быстро одевшись, пошел в прихожую разбаррикадировать дверь. Разобравшись в прихожей, проследовал на кухню.
На кухне первым делом включил радио. Политическая трескотня попеременно с голосами модных певичек заполнила тишину кухни.
Глеб, отрешенный и обособленный от бряканья радио, принялся готовить завтрак.
В голове он, словно рыба, держал упрямую мысль о том, как быть дальше и где та глубина, которая лучше. Ибо во время поста помысел о настоящем монашестве крепко запал в него и требовал разрешения в свою пользу.
— Поживем — увидим, — заключил Глеб и, помолясь, принялся завтракать.
Разговлялся он (как Глеб решил про себя) скупо, по-монашьи: стакан долгоиграющего молока, немного творога, плавленый сыр с хлебом и черный чай вприкуску с сахаром...
Прошло минут пятнадцать — завтрак окончен. Глеб, не вставая с табурета, прижался спиной к стенке. Ноги вытянул. Заломив на груди руки, запрокинул голову. На потолке — пятно: черная копоть, как огромный осьминог в одну треть потолка. Он сник, осознав тождество пятна на потолке со своим внутренним состоянием. Иероглиф пятна и иероглиф души складывались, словно две половинки, в одно слово. В слово — «крест»…
Глеб унырнул в размышления, время от времени как щепка всплывая на поверхность действительности очередной гримасой недоумения. Он был удивлен. Удивлен — себе, своему поступку, Богу, жизни. Ему было как бы безразлично и заодно — тоскливо. Он думал, вспоминал, гнал воспоминания вспять и вновь думал… Но вскоре он узнал, что: его выход из квартирного самозатвора выпал на православное Рождество. (Ведущий радиоэфира, громогласный дядька, поздравлял православную часть населения витиеватым трепом о светлой радости.)
Глеба подобное совпадение довольно-таки обрадовало, и он принял решение посетить церковь, как если бы он захотел проведать больного товарища после того, как этот товарищ приказал долго жить не только себе, но и своим посетителям.

Вечерело. Сумрачная, искристая рябь снега вилась по всем сусекам улиц и дворов праздничного города.
На протяжении всего пути от дома к церкви Глеба сопровождала, слегка поскуливая, черная собачонка. Он не обращал на нее никакого внимания. Он был обращен внутрь себя, как корнеплод в землю. Лишь глаза, подобно макушке корнеплода, скользили по поверхности завьюженной яви. А возникавшие впереди, перед его взором предметы машинально классифицировались тем или иным образом. То есть, ориентируясь наобум, Глеб находил, никого не спрашивая, правильный маршрут.
Так он добрел до парадного входа аккуратной церквушки с небольшим подворьевым хозяйством.
Храм оказался закрыт. Внутри света не было. Только кое-где сквозь покрытые наледью окна мерцали лампадки.
— Вы к отцу Василию?
Глеб обернулся на голос, но отвечать не стал.
— Бог в помощь, с праздником, — поздоровалась с ним женщина лет сорока пяти, в платке, с улыбчивым выражением лица.
— С праздником, — ответствовал Глеб.
— Пойдемте, я вас проведу...

VII
— Тот, кто после того, как Истина найдена, не желает быть учеником ей, а продолжает домогаться чего-то своего, личного, тот ступает во лжи всякой неправды...
Глеб, как школяр, стоял перед священником, слушая его ответную речь на свои два коротко поставленных вопроса: «Какому Богу изо всех многочисленных вер нужны подвижники более? И как познать то, или того, о чём, или о ком, ты не ведаешь?..»
Отец Василий продолжал:
— ...самочинствуя и становясь лжеучителем, то есть ярым, неистовым провозгласителем себямудрия и бахвальства корыстного под стать бывшим ересиархам древности, которые шли по широко мощеной дороге пагубы и погибели, он совращает малых сих, и сам как есть совращается...
В храме было темно. Пахло ладаном. Мед, янтарный желтый мед на пурпуре неба. Именно такой увидел Глеб душу храма...
Отец Василий, не прерываясь, увлеченно наставлял Глеба далее.
— ...ибо по самочинию ума этот храбрец до небес возносится, а на деле до дна адова низвергается, точно Сатаниил со тьмою аггел падших. И весьма велик этот учитель по плоти здесь среди нас бывает, но ничтожен он по духу там, промеж служителей истинных...
Глеб слушал, не слушая. Он вслушивался в душу храма. Всматривался в музыку его святых икон. Что-то неизреченное касалось глебовых глаз...
А священник и дальше потрясал свой и его телесный слух:
— ...ведь истина истине не противоборствует, но сорадуется. И по единству их — мир торжествует. Ну, а если же бой и вражда неизбежны из-за немощи нашей, то нам меч брани должно вверх подымать над главой Князя срама сего для полного и окончательного сокрушения царствия его. Аминь! Аминь!
Тут Глеб на секунду очнулся...
— Глаголю: от сухих сосцов сыту не бывать! А ты говоришь «познание», «познавать», «познаю». И что? Познают многие. Многие в этом познании, как вода в ступе, чертыхаются. Сейчас этого знания чересчур. С излишком. Сколько всезнаек — столько и книг. Сколько книг — столько и мнений. Занимай у кого хошь и владей, точно сундуком каким, тряпьем набитым.
А вот делания, настоящего делания, то-бишь умного — нет. Потому и говорю: не познать, но обресть! Обресть — вот суть и смысл православного подвига. Обресть — значит — исполниться благодати, причастия Духа Святаго во всей полноте тайны Его. Истину — не познают, но обретают. Понимаете! О-бре-та-ют, как объект и субъект в себе самом на веки вечные, вызволенный молитвами святых отец наших...
Зависла пауза. Глеб взглянул в глаза отца Василия. А тот, немного оторопев, посмотрел на него.
— Пожалуй, так, — в некотором смущении заключил отец Василий. — Прощайте, юноша. Ангела Хранителя вам и с Богом. Ну, что же вы? Упрямец этакий... Ступайте-ступайте! Стучитесь — и отворится, ищите — и обрящете. Благослови вас Господи, и с Рождеством Вас Господа Спаса Нашего!..
Глеб, безучастно выслушав наставление немного тронутого попа, побрел из церкви на улицу.
Морозный вечер резкой колотью снежинок ударил ему в лицо с отрезвляющей дерзостью.
Глеб поморщился и, ощупав себя, как после гипнотического сеанса, нехотя направился по широкомощеной дороге от храма домой: вкушать — от усохших сосцов своего одиночества — чужое знание...


Рецензии
Очень сложная вещь, которая вряд ли раскроется полностью при единственном прочтении. В текст заложено очень многое - эзотерика, философия и теология. Идея отрешения всегда подкупает, скрыться от реалий этого мира - что может быть приятней. Добровольная аскеза.

Благодарю.

RJ.

Рэй Джокер   27.05.2016 19:27     Заявить о нарушении
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.