Плевок

Разве можно играть в гостиной
среди декольтированных дам это престо?
Сыграть и потом похлопать,
а потом есть мороженое и
говорить о последней сплетне.
Л.Н. Толстой “Крейцерова соната”.


I

Узкое высокое окно настойчиво доказывает существование окружающего мира. Солнечные лучи с веселой наглостью добродушного нахала врывающиеся в класс, тотчас замолкают и скромно рассиживаются на серых шерстяных полотнах цвета картофельного мешка, свисающих с потолка вдоль каждой стены. Облокотившись в изгибе рояля, полуобернувшись вправо, стоит юноша. В таком положении не видно его лица, правая нога в черном ботинке стоит на перекладине, соединяющей опоры рояля, левая рука дирижирует в воздухе. Что за странный ритм: рука стремительно взлетает вверх, падает и замирает на крышке инструмента тыльной стороной ладони вверх. Новый всплеск дирижирования уводит юношу немного вправо, и из-за спины возникают уютные плечи и аккуратная головка пожилой женщины. Вот в чем секрет дирижирования - разговор. Горячность - нетерпение таланта. За десять лет звуки разговора успели побледнеть, раствориться. Прислушаемся... не слышно... лишь стук колес пунктиром разбивает влажную тишину... картинка плавает и размывается. Можно смахнуть слезу, но страшно потерять видение...


Григорий Орловский родился 16 ноября 197* года в стране, которую врял ли сейчас сыщешь на карте. Детство его не отметилось ничем выдающимся. Если найдется сейчас охотник разобраться в его жизни и написать биографию, ему непременно захочется отыскать приметы будущей, хотя и скоротечной гениальности, уже в раннем детстве, примерами коих изобилуют многочисленные биографии великих людей. Я же скажу, что даже напротив - изучение его детства может смутить биографа, и он, скорее всего, во избежание кривотолков, критики, да и просто от нежелания проводить хоть сколько-нибудь углубленный анализ описываемой личности, опустит некоторые детали. Так, напишет он о том, что пел Григорий в начальных классах в школьном хоре, но забудет написать, что пел он плохо, никогда не давали ему сольных партий, и не допускали к участию в концертах. Высокий, симпатичный, черноволосый мальчик никогда не был дразним и задираем ни сверстниками, ни старшими, и тут нам также не удастся найти приметы гениального одиночества. Что еще? Родители Григория были музыкантами... Не торопись радоваться, исследователь: посредственность таланта его родителей была настолько очевидна, насколько очевидна посредственность вкуса тех, кто приходит на концерт к такому музыканту. Мы с вами редко дослушиваем даже до середины первого отделения, а потом, с брезгливым стыдом вдыхаем свежий вечерний ветер, и понимаем, что настроение безнадежно испорчено. Музыка способна довести до блаженства, но никчемный “интерпретатор” подобен пьянице орущему у вас под окнами, в час, когда вы уже сладко улыбаетесь предстоящему сну.

Мы часто, не задумываясь, идем по стопам родителей, поэтому, окончив школу, поступил Григорий в музыкальное училище прямо в городе, где жил. Кому интересно, что это был за город, поищите формальную биографию этого выдающегося человека, хотя, вряд ли, кто-нибудь потрудился ее написать. Родители в свое время самостоятельно обучали сына игре на фортепиано, но вопреки родительскому желанию, и исключительно по собственной, почти тайной, но последнее время жгучей привязанности, поступил Григорий в классическое отделение кафедры сольного пения. Члены комиссии - музыканты чиновники, сошлись во мнении, что юноша музыкален и имеет приятный тембр, но почему-то не увидели в нем перспективы, за исключением одной пожилой женщины, давно уже бывшей по причине замечательной своей педагогической способности и человеческой доброты, нелюбимой остальными коллегами.

Исключительный музыкальный талант, красивейший тембр молодого тенора, стоявшие в тени неопытности молодого Григория (а может - неопытности членов комиссии, но не будем язвительными) получили возможность впервые проявить себя под присмотром твердого, но по-матерински нежного педагога - Арины Александровны.

Педагогический и музыкальный дар Арины Александровны, несомненный для всех, кто видел ее за работой или видел плоды ее, позволил ей подготовить большое уже число учеников к неблагодарной в России профессии музыканта. Никто из них не мог пожаловаться на недостаток внимания во время своей учебы, и найти у себя хоть сколь значительный технический изъян по ее окончании. Но в искусстве, кроме техники нужен дар, а в искусстве практическом - острые зубы. Талант Григория через несколько лет обучения стал очевиден всем, и чем лучше пел Григорий, тем больнее становились укусы бездарных завистников. Впрочем, всепоглощающая любовь к музыке делала его нечувствительным к подобным нападкам, и лишь вызывала недоумение бессмысленностью подобного поведения окружающих. Музыка, искусство были для Григория заманчивой и сладостной целью, целью абстрактной и непостижимой; признание, знаменитость были бы приятны для него, но только потому, что позволили бы делиться своим даром со всеми. Надо заметить, однако, что во время учебы такие мысли мало занимали его, как мало занимает скульптора возможность показа публике неоконченной статуи.

II

Во время войны, в 1945 году, в восточной Европе молодая советская медсестра, ушедшая на войну вопреки слезам матери, на своих плечах протащила раненого итальянского бойца на расстояние около пяти километров по рыхлому снегу, найдя его недалеко от деревушки, в которой она оставалась с сотней раненых русских солдат. Молодой итальянец, опасно раненый в ногу, и неспособный по этой причине бежать с отступавшими по всей Европе войсками, страшно ненавидевший войну, не желая быть смертельной обузой для друзей, заставил их бросить его, сам вырвавшись из поддерживающих рук. На некотором расстоянии от этого места была тыловая теперь уже деревня, в которой не было русских, куда и приволокла итальянца советская медсестра. Добрые местные жители согласились не выдавать без надобности иностранца, и, оставив кое какие лекарства, она зашла попрощаться и удостовериться в его сохранности. Девушка немного знала итальянский язык, который изучала самостоятельно, поэтому поняла итальянца, когда он сообщил ей, что не отпустит ее руки, покуда она не оставит ему адрес на который он сможет писать.

Война закончилась, выздоровевший итальянец вернулся домой, стал знаменитым оперным певцом, и однажды в интервью, которое давал в Америке рассказал, что самой большой любовью в его жизни была русская девушка с большими карими глазами и волосами пахнущими талым снегом, тепло маленькой ладони которой, до сих пор горит в его правой руке.

Адреса, оставленного девушкой он не потерял, и каждый год отправлял на этот адрес письмо. Конечно же, первые письма не были доставлены по причинам, о которых мы распространяться не будем (Арине Александровне устроили даже небольшой допрос, но поскольку она не могла взять в толк происхождение писем, напоминать ей не стали и оставили в покое), но однажды, в день, который описывать нет никакой надобности, Арина Александровна получила письмо в превосходной бумаги конверте, написанное ровным, с наклоном вправо почерком на итальянском языке. Ретроспективный характер нашей памяти редко побуждает нас задумываться о прошлом, если что-то не напоминает нам об этом сейчас. Так и Арина Александровна редко теперь вспоминавшая о молодом итальянце, осталась чрезвычайно взволнована письмом. Нечасто удается нам получить толчок, возбуждающий нашу память без того, чтобы не осталось у нас осадка сожаления о постаревшем объекте наших воспоминаний. Сейчас же оба они существовали друг для друга в том священном уголке памяти, на который время не имеет влияния.

Между ними завязалась аккуратная переписка, и два-три раза в год получала Арина Александровна письмо от итальянского маэстро. Схожесть их профессий открыла много общих тем, и так как Россия в то время была бедна на методические материалы, то немало того полезного почерпнула Арина Александровна из этих писем, что могла подарить своим ученикам.

Не задерживаясь на мелочах, сообщим, что в апреле 199* года, итальянский маэстро получил неожиданно короткое и несколько бессвязное письмо следующего содержания:

“Дорогой мой друг N!

В растерянности пишу я к Вам в этот раз и, пожалуй, впервые осмелюсь просить Вас кое о чем. Вы, возможно, помните о молодом моем ученике Григории Орловском, которого упоминала я в нескольких письмах в последние годы.

Талант этого юноши столь велик, что я со страхом думаю, насколько тесно окажется ему в теперешней России, где настоящий музыкант нищ и обижен.

В последние годы подобное наконец-то стало возможным, поэтому прошу вас помочь Григорию приехать к Вам в Италию, денег на дорогу у него нет, родители его бедны. Вы сами решите, как поступить, только не откажитесь прослушать его.

Арина”.

Ну разве мог отказать прославленный маэстро спасительнице своей жизни, в очередной раз доказывающей существование искреннего благородства?

Перспектива подобной поездки поразила воображения Григория до такой степени, что редко стал засыпать он ранее трех ночи, ложась не так уж и поздно, но не в силах совладать с биением сердца. По десять раз вставал он с постели и шлепал босыми ногами на кухню, не давая спать родителям и пытаясь успокоиться чашкой чаю.

Возможность заработка не интересовала юношу, несмотря на то, что знавшая тяготы артистической жизни Арина Александровна пару раз расписывала Григорию некоторые меркантильные атрибуты славы, которые несомненно могут стать доступными, благодаря его таланту. Иногда родители брали его с собой на коммерческие выступления, когда приглашали их на различные торжества по поводу чьего-нибудь дня рождения или годовщины свадьбы, но ничего кроме отвращения такие выступления у Григория не вызывали. Волновала же его новая возможность, хотя бы на шаг приблизиться к великой итальянской опере, познакомиться с человеком, чьи записи слушал он затаив дыхание, услышать Верди, Пуччини, Леонкавалло не в местном оперном театре, куда он после посещения двух спектаклей (после первого не поверил) не подходил даже близко, а возможно даже в Мекке мировой оперы - Ла Скала.

III

Если немного напрячь память, то через стекло таможенной будки можно увидеть испуганные глаза матери, отца, по привычке широко расставившего ноги, гордо глядящую слезящимися глазами Арину Александровну и большую, неторопливо умывающуюся, гладкую черно-белую кошку, непостижимым способом умудрившуюся пробежать огромное расстояние времени, чтобы в нужный момент оказаться в кинематографе воспоминаний. Вцепимся руками в кресло и смотрим дальше.

Лихорадочно сбивается кадр, на экране мельтешенье... вот оператор опять правильно закладывает пленку, несколько первых срезанных посредине кадров - девушка в синем костюме, стоящая у себя же на голове... все встает на места, продолжается.

Видим огромное щупальце, множество которых тянутся к подъезжающим самолетам, высасывая людей; бесстрашные маленькие служебные грузовички лихо шуруют туда-сюда, не опасаясь монстров; теннисист в спецодежде и затычками в ушах, демонстрирующий отсутсвие доминантной руки, управляет подъезжающим транспортом. С быстротой человеческого шага рассматриваем щупальце от самолета к зданию аэропорта, пользуясь своим всемогуществом, проникаем через стену, торопимся к выходу и видим знаменитого маэстро в непривычной роли встречающего. В жизни он еще толще, чем на фотографиях. Непривычная седая борода закрывает половину лица, незаправленная гавайская рубашка, светлые шорты, сандалии на босу ногу - вы таким его редко увидите. Впрочем, вряд ли вы его теперь вообще увидите - он только что закончил сольную карьеру (отменив из-за болезни два концерта), оттого и борода.

Прости меня, благодарный мой читатель, за то что не было пока в моем повествовании ни картинок, ни диалогов. Верю я, что богатое воображение твое само в состоянии создать картину описываемого, но потерпи еще немного, прежде чем тоньше станет стена времени и пробьются к нам звуки, чтобы смогли мы наконец услышать и диалоги, и шум природы, и перестукивание поезда, и, может быть, даже дивный голос великого певца.

Пока же достаточно нам будет знать, что маэстро остался в восторге от молодого вокалиста, ввел его в свой класс, где уже было двенадцать учеников и даже оставил его на своем (правда, во избежание лишних соблазнов, весьма скромном) обеспечении. Понеслись годы нового обучения - итальянская школа не терпит суеты и спешки; каждый звук, каждый перелив мелодии отрабатывается тысячу, две, больше раз. Не умея выразить иначе, сообщу, что считал наш Григорий себя оказавшимся в раю. Рай этот не определялся изобилием всевозможных блаженств, не летали вокруг крылатые ангелы с кепками, державшимися в нарушение элементарных законов физики, не бродили чудаки с лирами, а был это рай погружения в чистое искусство, рай чистоты тона и свободы дыхания, свободы, столь необходимой художнику.


- Что случилось, друг мой? Я всегда поражался твоей способности слышать музыку даже в самых обычных упражнениях, никогда не обрывал ты звука ранее, чем положено. Сегодня же я просто не узнаю тебя.

- Простите, маэстро, с самого утра мучает меня мысль, пришедшая в голову, когда проснулся я и вспомнил свой сон, где моя мать аккомпанировала мне на рояле, но вместо музыки выходил у нее один лишь скрип, а она не слышала того и злилась, что я отказываюсь петь под ее игру. Я ведь рассказывал Вам, что родители мои музыканты, но смысл этого слова совершенно теряется при употреблении его в отношении к ним, поскольку нельзя даже сотню их поставить в сравнение Вам. Вот, объясните мне, отчего лезут в искусство со всех сторон как мухи, те, кто никогда не оценит красоты гармонии, кто никогда не сможет подарить ничего слушателю, ведь плохой даритель выйдет из нищего. Но даже не это беспокоит меня, а то, как с распростертыми объятьями встречает публика подобных исполнителей, и то, как становится она при этом сообщником ужасного преступления, состав которого кроется в унижении таланта, ведь как сильнее можно его унизить, чем воспевая бездарность?


Звуки опять удаляются, и никогда не узнать нам уже ответа итальянского маэстро наивному вопросу Григория, не узнать, что думает маэстро о гнусной мимикрии искусства, давно уже числом преобладающей над оригинальным видом.

Оставим сейчас наших героев продолжать занятия и, не увлекаясь подробностями, окажемся в том же поезде, где едет не просто теперь Григорий, а знаменитый певец Grigori Orlovsky о чем и свидетельствуют афиши в соседнем купе, которое занимает его агент, некто мистер Фрэнк Уильямс. Пронырливый американец возник однажды, в восходящих лучах славы молодого певца, в гримерной комнате Григория, и без лишних церемоний сообщил, что готов быть личным агентом знаменитого Орловского, что позволит ему не отвлекаться по мелочным денежным вопросам. Григорию и впрямь поднадоело уже отвечать на назойливые телефонные звонки и письма, потому-то он и согласился, совершенно не раздумывая, на предложение американца. Надо заметить, что Вильямс был душа-парень, и совершенно не такой уж злодей, какими пытаются нам представить агентов. После двух месяцев сотрудничества с Орловским, он отказался от трех побочных проектов, и сосредоточил все свои усилия на пополнении своего счета, за счет выгодных контрактов Григория. Даже и не думайте упрекать его в меркантильности! Если бы не он, то кто бы сейчас, после исчезновения Григория, мог похвастать тем, что бывал на его концертах?

IV

Уильямс вышел из своего купе, равнодушно взглянул на светло зеленую кашу за окном, подивился тому, как, оказывается, каша может иметь направление и вошел без стука к Григорию.

- Очнись, дивный юноша, и давай поговорим о серьезных делах. Ты опять сорвал запись, а ведь если так пойдет и дальше, с нами просто откажутся работать

Пунктир был разорван, видение потеряно.

- Извини Фрэнк, но я же столько раз говорил тебе, что петь в стеклянной будке, да еще с постоянными окриками звукооператора я не могу. О каком вообще пении может идти речь, если никто и не слушает.

- Да, но будут слушать миллионы других. Ты получишь свою известность, я свой процент и все довольны.

- Но Фрэнк, ты знаешь, что я лучше буду петь у себя в ванной, для себя одного, чем когда вокруг полно равнодушного народу.

- Тяжко с вами, с талантами! Пожалел быть хоть старину Фрэнка. Да и что за дичь, не может видите ли он петь в стеклянной будке. Ты хочешь, чтобы я выпустил запись с живых концертов, со всеми этими кашляньями и сморканиями? Очнись, двадцать первый век на носу. Один мой знакомый заявил, что не может слушать записи Карузо, поскольку они плохого качества.

- Вот так штука, - Григорий немного оживился, - и ты хочешь, чтобы я пел для подобных субъектов? Я готов петь для любого, но только если он хочет слушать музыку, если ему в принципе не важно, что пою именно я; и если, в один прекрасный день, у меня будет болеть горло, он поморщит нос и не простит мне, что я готов коверкать искусство ради своего гонорара.

- Ты думаешь, зал полон таких вот принципиальных ценителей?

- Старался не думать об этом.

Уильямс покачал головой, встал и вышел. “М-да, сложновато придется, - пробормотал он уже в коридоре, - что еще этот тип надумает?”

Что-то неладное творилось в последнее время с Григорием. Несмотря на то, что заслуженное признание и слава нисколько не повлияли не его отношение к тому искусству, которое выбрало его своим слугой, суета, связанная с бесконечными перемещениями, концертами, интервью (так любимая некоторыми артистами) не давала сосредоточиться на том, что он считал главным. С грустью вспоминал он теперь о неторопливых занятиях с Ариной Александровной, а затем, с итальянским маэстро, приемы которых оказались во многом схожими, а в остальном - только дополняли друг друга, никогда не противоречив. Помнится, в юности, еще в родном городе приглашали его, юного новичка выступать на городских праздниках. Ожидание таких вот первых бесплатных выступлений перед разношерстной толпой отдыхающих людей, было намного приятней утомительного ожидания теперешних предстоящих концертов. Взволнованный подбор нехитрой одежды (достаточно просто нарядной) вместе с матерью, и никаких, никаких гримеров - бессердечных садистов, вертящих как глобус твою голову, накладывающих новый слой земной коры, да такой толстый, что, кажется, все лицо стало глиняным, и никогда уже не ощутить на нем игривого дуновения ветра и не почувствовать на щеке шелковистой влаги поцелуя. Все эти назойливые мелочи создавали впечатление подобное тому, как если бы талантливейший художник написал свою картину старыми красками на растрепанном холсте и вот, с течением времени видим мы, как тускнеют и опадают краски, являя нам в конце концов, ветхое полотно в потускневшей оправе. Талант художника свободен от подозрения, но каково будет ему смотреть на свою картину?


И знаете, чем все кончилось? Вы, скорее всего, читали в газетах об этом странном поступке, и еще более странном и таинственном исчезновении (приписали сумасшествию) знаменитого к тому времени уже музыканта, голос которого никого из тех, в ком горит хотя бы искорка красоты, не оставлял равнодушным.

Случилось это осенью 1999 года в лондонском Альберт Холле. Толпа встречающих, говорят, растянулась до Гайд парка. Простому смертному вряд ли удалось бы пробиться в зал, так как расчетливый Уильямс, зная любящий шик лондонский “высший свет”, взвинтил цену до того, что у самого порой кружилась голова и всю последнюю неделю он был больше похож на вареного рака, чем на god’s special creature.

Выйдя на сцену, у Григория зарябило в глазах (простите за невольный гоголизм) от невиданного прежде блеска драгоценностей. “Those of you in the cheaper seats can clap. The rest of you - rattle your jewelry”.

Должен был состояться большой сольный концерт Григория Орловского, где он собирался исполнить несколько известных арий, неаполитанских песенок и одну переложенную английскую народную (так и слышится в этом слове ухарский свист и пляски).

Петь предстояло почти на авансцене и, оказавшись впереди, Григорий увидел тысячи уставившихся на него, как на редкое насекомое, глаз. Если бы билет был на десять фунтов дороже, они не пришли бы, пожалев денег, на сто дешевле - не пришли бы, посчитав непрестижным; Фрэнк все точно расчитал.

Говорят, что во время исполнения второй арии, вроде бы “Vesti la Guibba”, в речитативе он нарочно поменял местами несколько слов. Никто не переглянулся, не прошел по залу сенсационный шепот, только дирижер в изумлении глянул на Григория. В следующем куплете он пропустил целую строчку - та же реакция.

Тогда он засунул обе руки в карманы брюк, не торопясь вышел на авансцену и, по словам музыкантов из ямы, с выражением величайшего облегчения плюнул далеко в зал.


Рецензии