Люди без оболочки

…Когда говорят о том, что не думают о форме, не думают о стиле, языке, изысках, приемах, деталях, отдельных отрывках, интермедиях, об игре слов, о созвучиях, которые де сами получаются, а идут по одному только полю содержания, увлеченные мыслью, то непременно лукавят, ой как лукавят: форма их не отпускает и не отпустит; есть наивные писатели, полагающие, что для них ни запретов, ни моды нет, а есть и лукавые, понявшие, что, отвергая рифму в стихе, они делают стих более восприимчивым к форме, а отвергая профессионализм, занимаются демагогией; ибо ничего без формы не существует, как говорили древние ювелиры, все приходит в форму и из формы исходит, то, что вне формы – мрак кромешный, где стоны и скрежет, и даже этот ноктюрн по водопроводным трубам и нашим нервам превращен в музыку разумом, несогласным с беспорядком в пределах потусторонних; форма – все, что мы видим и слышим, даже семь одежек без застежек, даже громогласное nihil, даже вакуум, даже смерть – о необходимости последней знают не понаслышке; даже в самых глубинах человеческого сердца, у истока мысли и ощущений, если есть что-то, что беспокоит и тревожит, все это есть и в листве, и лесах и парках, во взглядах полуголодных людей без оболочки, а это и есть уже форма; чувства и предчувствия – это и есть люди, идущие по улицам, и рациональные постройки не могут до конца упорядочить это движение и пространство, и всегда остается что-то неизъяснимое и бесконечное, которое отражается во всем, а это и есть форма…

  "...смерть", – продолжая фразу, написал он на нем, -- но сразу вычеркнул это слово; следовало – иначе, точнее: казнь, что ли, боль, разлука – как-нибудь так; вертя карликовый карандаш, он задумался, а к краю стола пристал коричневый пушок, там, где она недавно трепетала, и Цинциннат, вспомнив ее, отошел от стола, оставил там белый лист с единственным, да и то зачеркнутым словом и опустился (притворившись, что поправляет задок туфли) около койки, на железной ножке которой, совсем внизу, сидела она, спящая, распластав зрячие крылья в торжественном неуязвимом оцепенении, вот только жалко было мохнатой спины, где пушок в одном месте стерся, так что образовалась небольшая, блестящая, как орешек, плешь, – но громадные, темные крылья, с их пепельной опушкой и вечно отверстыми очами, были неприкосновенны, – верхние, слегка
опущенные, находили на нижние, и в этом склонении было бы сонное безволие, если бы не слитная прямизна передних граней и совершенная симметрия всех расходящихся черт, – столь пленительная, что Цинциннат не удержался, кончиком пальца провел по седому ребру правого крыла у его основания, потом по ребру левого (нежная твердость! неподатливая нежность!), – но бабочка не проснулась, и он разогнулся -- и, слегка вздохнув, отошел, – собирался опять сесть за стол, как вдруг заскрежетал ключ в замке и, визжа, гремя и скрипя по всем правилам тюремного контрапункта, отворилась дверь. Заглянул, а потом и весь вошел розовый м-сье Пьер, в своем охотничьем гороховом костюмчике, и за ним еще двое, в которых почти невозможно было узнать директора и адвоката: осунувшиеся, помертвевшие, одетые оба в серые рубахи, обутые в опорки, – без всякого грима, без подбивки и без париков, со слезящимися глазами, с проглядывающим сквозь откровенную рвань чахлым телом, – они оказались между собой схожи, и одинаково поворачивались одинаковые головки их на тощих шеях, головки бледно-плешивые, в шишках с пунктирной сизостью с боков и оттопыренными ушами.


декабрь, 2004 г.





 
 





























Люди без оболочки


…Когда говорят о том, что не думают о форме, не думают о стиле, языке, изысках, приемах, деталях, отдельных отрывках, интермедиях, об игре слов, о созвучиях, которые де сами получаются, а идут по одному только полю содержания, увлеченные мыслью, то непременно лукавят, ой как лукавят: форма их не отпускает и не отпустит; есть наивные писатели, полагающие, что для них ни запретов, ни моды нет, а есть и лукавые, понявшие, что, отвергая рифму в стихе, они делают стих более восприимчивым к форме, а отвергая профессионализм, занимаются демагогией; ибо ничего без формы не существует, как говорили древние ювелиры, все приходит в форму и из формы исходит, то, что вне формы – мрак кромешный, где стоны и скрежет, и даже этот ноктюрн по водопроводным трубам и нашим нервам превращен в музыку разумом, несогласным с беспорядком в пределах потусторонних; форма – все, что мы видим и слышим, даже семь одежек без застежек, даже громогласное nihil, даже вакуум, даже смерть – о необходимости последней знают не понаслышке; даже в самых глубинах человеческого сердца, у истока мысли и ощущений, если есть что-то, что беспокоит и тревожит, все это есть и в листве, и лесах и парках, во взглядах полуголодных людей без оболочки, а это и есть уже форма; чувства и предчувствия – это и есть люди, идущие по улицам, и рациональные постройки не могут до конца упорядочить это движение и пространство, и всегда остается что-то неизъяснимое и бесконечное, которое отражается во всем, а это и есть форма…

  "...смерть", – продолжая фразу, написал он на нем, -- но сразу вычеркнул это слово; следовало – иначе, точнее: казнь, что ли, боль, разлука – как-нибудь так; вертя карликовый карандаш, он задумался, а к краю стола пристал коричневый пушок, там, где она недавно трепетала, и Цинциннат, вспомнив ее, отошел от стола, оставил там белый лист с единственным, да и то зачеркнутым словом и опустился (притворившись, что поправляет задок туфли) около койки, на железной ножке которой, совсем внизу, сидела она, спящая, распластав зрячие крылья в торжественном неуязвимом оцепенении, вот только жалко было мохнатой спины, где пушок в одном месте стерся, так что образовалась небольшая, блестящая, как орешек, плешь, – но громадные, темные крылья, с их пепельной опушкой и вечно отверстыми очами, были неприкосновенны, – верхние, слегка
опущенные, находили на нижние, и в этом склонении было бы сонное безволие, если бы не слитная прямизна передних граней и совершенная симметрия всех расходящихся черт, – столь пленительная, что Цинциннат не удержался, кончиком пальца провел по седому ребру правого крыла у его основания, потом по ребру левого (нежная твердость! неподатливая нежность!), – но бабочка не проснулась, и он разогнулся -- и, слегка вздохнув, отошел, – собирался опять сесть за стол, как вдруг заскрежетал ключ в замке и, визжа, гремя и скрипя по всем правилам тюремного контрапункта, отворилась дверь. Заглянул, а потом и весь вошел розовый м-сье Пьер, в своем охотничьем гороховом костюмчике, и за ним еще двое, в которых почти невозможно было узнать директора и адвоката: осунувшиеся, помертвевшие, одетые оба в серые рубахи, обутые в опорки, – без всякого грима, без подбивки и без париков, со слезящимися глазами, с проглядывающим сквозь откровенную рвань чахлым телом, – они оказались между собой схожи, и одинаково поворачивались одинаковые головки их на тощих шеях, головки бледно-плешивые, в шишках с пунктирной сизостью с боков и оттопыренными ушами.


Рецензии