Дурдом. Послесловие с высоты двадцать тысяч миллиметров

 Я сижу на подоконнике, свесив ноги на улицу, и грызу семечки. Мне всегда нравилось так сидеть и наблюдать, как, кружась и петляя, по непредсказуемой траектории опускаются легкие подсолнечные скорлупки – принимающие то лаково-черный, то бледно-белый цвет и за время падения успевающие тысячу раз перевернуться и тысячу раз, засомневавшись в выборе пути, изменить свой сложный полет... Иногда какая-нибудь особо вертлявая скорлупинка вдруг круто сворачивает и залетает на чей-нибудь балкон – тогда я машинально начинаю лущить семечки быстрее, секунда за секундой выстреливая в космическое пространство нового десантника, стараясь предугадать, какой из них по счету вновь попадет на тот же балкон. Порой скорлупинка, описав дугу влево, опускается на развешенное между двумя выставленными вперед палками сохнущее белье – и я на некоторое время приостанавливаю питательный процесс, дожидаясь, не появится ли плешивая, с карикатурными пучками редких волос голова хозяйки белья, известной всему дому как особа с исключительно сварливым характером. Если присмотреться, на белом белье можно разглядеть уже не один десяток моих маленьких посланников. Это мой привет скандальной, злой дуре... Для этих скорлупок – для тех, что опрометчиво свернули на чужой балкон, и для тех, что замерли на выступе карниза и на шершавых каплях цемента, – полет закончился досрочно. Они оказались в житейском тупике... Большинство же их, не став испытывать судьбу и целиком отдавшись во власть свободного падения, опускаются дольше – предельно долго. Ровно столько, сколько нужно, чтобы долететь до поверхности литосферы с высоты моего шестого этажа.
 
 Процесс падения подсолнечной скорлупы напоминает мне сюжет некоего романа. Каждая крохотная скорлупинка – это отдельный персонаж, топающий по предначертанной ему судьбой жизненной стезе, а запутанная, не всегда логичная траектория скорлупинки – это сама и есть та непохожая ни на чью другую собственная жизнь таинственного персонажа. Подобно падающей скорлупе, он, в зависимости от обстоятельств, оборачивается к обществу (в моем лице) то добром, то злом, и это непрерывное мелькание двух противоположных цветов, если смотреть издалека, превращает его в нечто усредненное, серое, почти бесцветное – исчезающее из моей памяти тотчас, как только подходит к концу сюжетная линия его копеечной жизни. Вот так: борющаяся, ищущая, пытающаяся, стремящаяся скорлупка все равно живет лишь несколько секунд, а достигнув главной цели своего бытия, превращается просто в мусор.

 Я люблю свежий воздух. И утреннюю тишину.

 Внизу мне видны люди. Сначала их было немного. Но все чаще любопытные зеваки замедляют свой ход, а затем остаются стоять под моим окном, предпочитая разглядывание великого меня и моей великой подсолнечной скорлупы своим дурацким мышиным делишкам. Их собирается все больше и больше. Гул их голосов растет и долетает до меня неразборчивым рокотом горной реки. Я вижу обращенные вверх чужие лица. Может быть, они обращены к небу, к Богу?.. Нет, я знаю – они все обращены именно ко мне. И я знаю почему. Они стоят и терпеливо ждут, когда я упаду! Они воображают, что рано или поздно я захочу почесать пятку, или поковыряться в пальцах ноги, или, на худой конец, в целях гимнастики закинуть ногу за голову – и камнем рухну вниз. Как подохшая на лету ворона... Кретины. Я, конечно, могу это сделать. Если они хотят видеть, как я полечу – я полечу! Но я не рухну. Я опущусь медленно-медленно, подобно подсолнечной скорлупинке. Я знаю это. Я не хуже каких-то там обслюнявленных лушпаек, – без сомнения, я ничуть не хуже их. Но там, внизу, считают меня такой же никчемной, бесполезной лушпайкой. И ждут моего падения. Чтобы растоптать, смешать меня с грязью.

 Я выгибаюсь назад, в комнату, хватаю со стола толстую пачку бумажных черновиков, на верхнем из которых напечатано заглавие “Дурдом”, и швыряю всю ее вниз. Тут же ко мне приходит удивление: бумажные листы, несмотря на несравнимо большие, чем у семечек, размеры, опускаются гораздо медленнее их. Но сразу я понимаю: размеры – это не главное; и размеры, и вес не имеют никакого значения. Ведь я тоже вешу не так уж и мало, и рост у меня – метр восемьдесят три, но я ведь ВСЕ РАВНО УМЕЮ ЛЕТАТЬ!.. Бумажки веером разлетаются во всех направлениях и покрывают головы и плечи зевак, и траву, и землю – и все становится белым.

 Их уже несколько сотен, этих любопытных лиц, и все мечтают об одном, и никто не скажет мне: осторожно, упадешь. Что ж, сейчас я удовлетворю ваше любопытство. Доплюю на вас семечки и удовлетворю... Удивительно, откуда берется ваше собачье любопытство? Неужели вам больше нечем заняться?.. Вон, смотрите, вдоль школьного забора семенит рыжая шавка бродяжьей породы, а за ней, почти уткнувшись носом в ее задницу, бежит другая такая же бездомная псина, – и все ее мысли сейчас целиком направлены на то, чтобы не сбиться с родного запаха, не потерять любимую задницу... Даже у бездомной собаки есть цель.

 Идите, ищите и вы свою цель. Вершите ваши подвиги. Занимайтесь вашими вселенскими делами. Что вам до меня?

 Или вы заодно с ними? С теми кичливыми медицинскими амебами, что самонадеянно вздумали лечить мою болезнь, лечить то, чего в самом деле-то и нет! Им не понравились мои голоса. Они никак не могли понять, откуда у меня берутся эти мои голоса. Что они вообще могут понимать – амебы, микробы, роботы, неандертальцы! Они – которые признают только канонизированные, увенчанные нимбами авторитеты, одиноко торчащие над серой, безмозглой массой. Они – которые неусыпно выслеживают тех, кто неосторожно высунулся над подлой серой массой, но не сумел, не успел или не захотел заделаться новым нимбоносцем, – и тотчас, будто коршуны, они набрасываются на беззащитную добычу, и выхватывают ее из равнодушной массы, и начинают издеваться над ней, и начинают пытаться разобраться в феномене ее. И пробуют переделать ее на свой лад. Иногда им удается “лечение” – и тогда из дверей психбольницы, пугливо озираясь даже на собственную свою тень, выходит очередной свежеиспеченный робот. Но чаще они ошибаются. Их легко обмануть.

 Когда я перестал разговаривать со вторым моим Я, меня там продержали не больше месяца. И выпустили... Глупцы! Инфузории! Откуда им, с их ограниченным, амебным умом, было знать, что второй Я не исчез во мне, что я просто поссорился сам с собой! Я просто молчал – и они не стали меня больше мучить. И я молчу до сих пор. Во всяком случае, когда рядом другие. Я знаю, что, если МЫ снова станем разговаривать и НАС услышат, амебы опять придут за МНОЙ... Знали бы вы, как это вынужденное молчание тяготит нас! Тем более сейчас, когда нас уже не двое, как прежде, а десять, двадцать, пятьдесят – я даже еще не запомнил всех по голосам!.. И каждый из нас знает о чем-нибудь необыкновенном, у каждого в запасе есть своя замечательная история. Раньше я просто слушал эти истории. Потом стал записывать... даже не знаю, для кого. Может быть, для тех, кто подслушивал из-за угла наши беседы и спешил доложить обо всем эскулапам... Или для тех, кто стоит сейчас под окном, ожидая, когда я стану чесать пятку... Или для тех, кто разлюбил, бросил, проклял меня, – даже не сумев объяснить, за что... Или для тех, кто, увидев в моей комнате допотопный мой компьютер, без удержу смеялся, недоумевая: как же, шизик, и вдруг – компьютер!.. Сочинитель!!! Вот, пожалуй, именно для них: они, по крайней мере, обладают чувством юмора, а это уже что-то. Я мог бы и им кое-что напомнить, сказать: а как вы, например, воспринимаете такое: шизик – и чемодан с ядерной кнопкой? Это ведь тоже, это ведь еще более смешно! Смешно до слез! Но я ничего не стану говорить. Во мне живет столько голосов, столько разных суждений об одном и том же, что выбрать из них именно то, что хотелось бы поведать миру, просто невозможно. Разве что перестать их слушать и говорить просто от себя.

 Пока я здесь, пока я еще выдерживаю молчать, я надеюсь успеть записать хотя бы одну стотысячную часть того, что ОНИ мне говорят. Хотя бы закончить “Дурдом” – воспоминания об этих... Впрочем, не стану называть их всех вместе одним словом: это было бы несправедливо, ведь, что ни говори, отдельные “Дурдомовские” персонажи все же достойны самого большого уважения. Круглов, например, дурдомовский командир. Но, может быть, это вовсе не уважение? Может быть, мне его просто немного жалко? Все-таки в столь молодом возрасте, не успев еще натворить никаких особых гадостей, человек вдруг перенес инфаркт миокарда и едва не умер... благо, что на горе-отрока его (который, собственно говоря, и довел батяню до инфаркта) болезнь родителя оказала столь глубокое впечатление, что того прямо как подменили – и вовремя: второй инфаркт наверняка оказался бы для Круглова-старшего последним... Но что-то не хочется разбираться в своих чувствах. И тем более совершенно нет необходимости изливать их на бумагу. Пусть в чувствах ковыряется сам читатель, а моя цель – только лишь изложить, по возможности точно, все то, чему я сам оказался невольным свидетелем, да еще то, что удалось почерпнуть непосредственно из разговоров с героями этой дурацкой истории. К сожалению, немедленно, по ходу событий я по известной причине ровным счетом ничего записывать не мог. Но я уверен: даже и теперь, спустя столько лет, мои воспоминания столь же ярки и детальны. И точны: мои голоса не могут подвести меня. Уж я это знаю!

 После, когда я закончу и отпечатаю набело свою писанину, я вновь отдамся во власть голосов. И хотя во мне ждет своей очереди еще множество нерассказанных историй, не менее достойных людского внимания, – пусть их расскажет кто-нибудь другой. Я больше не могу молчать с собою...

 Я беру последнее семечко и хочу его раскусить. Внезапно оно выскальзывает из зубов и – ликуя от нечаянной свободы – мчится вниз. Я смотрю ему вслед и с удивлением замечаю, что там, под окном, никого уже нет! Это ведь просто чудо: минуту назад буквально все было заполнено народом – я прекрасно видел все эти уши, носы, глаза, морщины, бородавки, – и вот уже никого нет! Как они успели? Почему?.. Даже становится обидно, что и они меня тоже бросили. А я даже не успел показать, как замечательно я умею планировать в полете...

 И вдруг я вижу стоящую возле самого забора маленькую одинокую фигуру. Это тот, кто решил во что бы то ни стало дождаться моего падения. Единственный человек, оставшийся, чтобы оценить во мне хоть что-то, хотя бы мою способность медленно опуститься к нему с высоты шестого этажа. Или разбиться! Я должен ненавидеть его за его терпеливое ожидание. Но я не чувствую никакой ненависти. И... дьявол с ним! – раз он хочет, я докажу ему, я продемонстрирую ему свою замечательную способность. Прямо сейчас вот и продемонстрирую.

 Но у него шевелятся губы, он что-то говорит. Он смотрит на меня, а я смотрю на него. Он говорит слишком тихо. Я пристально всматриваюсь в его губы, стараясь прочитать по ним заглушенные ревом соседского магнитофона слова, и долго ничего не могу разобрать. И вдруг догадываюсь! Он повторяет и повторяет одно и то же слово:

 – Дальше... дальше... дальше...

 Я понял, что он имеет в виду!

 Мне становится легко и радостно – так радостно, что я соскакиваю на пол, дабы на радостях ненароком не булькнуть вниз и не разбить тем самым мое долгожданное счастье, и, высунувшись по пояс в окно, начинаю что есть мочи кричать:


 – А дальше Булкин вернулся, как говорится, в лоно своей семьи. Правда, здесь тоже не обошлось без небольшого такого курьеза. Дело в том, что в тот самый день, когда он садился в поезд, чтобы, как на крыльях счастья, помчаться к любимой супруге и детишкам, семейство его, в свою очередь, будучи не в силах ждать, в полном составе тоже село в поезд: ехать к нему. Так ужасно они разминулись. Но потом, конечно, все-таки встретились. Они встретились на железнодорожном вокзале города Белгорода. Булкин ехал обратно в больницу – забирать домой семью, а семья ехала обратно домой – к опять пропавшему Булкину. К счастью, на вокзале города Белгорода, где иногда происходит встреча этих двух поездов, они каким-то образом друг друга разглядели и, конечно, тут же, на перроне, бросились друг к другу в радостные объятия. Там уж и детишки Булкина долго вешались ему на шею, и супруга тоже вешалась, и часы, инкрустированные пулей, доставались и показывались, и было много слов, и еще больше было счастья! Так много было счастья, что оба поезда с вещами ушли и, чтобы наконец окончательно попасть домой, пришлось занимать деньги у родственников по телеграфу. Но это уже, как говорится, были мелочи жизни. А всякие мелочи лишь украшают жизнь, если человек по-настоящему счастлив, и ничуть не омрачают его счастье.

 А дальше в медицинском журнале “Шприц” в шести номерах подряд была опубликована огромная боевая статья о безобразиях, повсюду творящихся в отечественных медицинских заведениях. Под статьей стояла подпись внештатного корреспондента Ивана Ивановича Булкина.

 А дальше в злополучную больницу приезжала новая министерская комиссия, в составе уже сорока двух человек. Из расчета, видимо, что если кто вновь и потеряется, то уж хотя бы один из сорока двух обязательно доберется! Последствия проверки были ужасными.

 А дальше Вовочка Круглов, как это ни странно, закончил школу. И даже в его аттестат вкралась всего одна тройка. И даже остальные оценки были не двойки, а почти все – четверки. А по географии, истории, геометрии, анатомии и – чудеса небесные! – английскому языку стояли пузатые пятерки. Потом Вовочка поступил в институт, но не в медицинский, как мечтали оба его родителя, а, представьте себе, в педагогический! На третьем курсе он, как и полагается, женился. И на ком бы вы думали? На воспитаннице колонии для неподдающихся воспитанию несовершеннолетних имени Феликса Дзержинского? Ничуть не бывало, он женился на хорошей девочке Зоечке Лукашевой, младшей сестре уже известной нам учительницы Анны Ивановны Лукашевой. И, судя по тому, что Зоечка спустя некоторое время получила освобождение от занятий физкультурой, в семье Кругловых намечается появление нового оболтуса!

 А дальше скромная труженица службы скорой медицинской помощи Анжелика Семеновна Талалаева пополнила список личных достижений сначала электриком троллейбусного управления (оказавшимся ужасным тунеядцем и, разумеется, лгуном), затем водителем пожарной машины (на четвертый день после свадьбы арестованным за систематические хищения имущества пожарного депо) и, наконец, инспектором ГАИ, в лице которого, вроде бы, и нашла свое долгожданное счастье, – во всяком случае, живет с ним и по нынешний день. Теперь у ее матушки-старушки семеро внучат. Двое младших упрямо называют бабушку мамой. Глупые еще...

 А вот Елене Андреевне Болотовой, “вечной секретарше”, не столь шикарно повезло. Два раза находила она достойного кандидата в мужья. Но первый ее жених в самый уже день свадьбы, в самый, что называется, ответственный момент, вдруг удивленно заявил, что видит невесту вообще впервые и что не совсем понимает, что тут, собственно говоря, такое происходит. А со вторым “прынцем” дело даже и до свадьбы не дошло: его склероз неожиданно дал такой крутой форсаж, что беднягу родственники немедленно сплавили в дурдом – на пожизненное государственное попечение. Так что Елена Андреевна в конце концов презрела замужества как таковые и целиком посвятила свою одинокую жизнь служению новому шефу (назначенному министерством после известных событий). Неплохо, между прочим, зарабатывает. А по вечерам, развеивая скуку, она теперь тайком почитывает бессмертные белые стихи кришнаитов. Теперь она глубоко религиозный человек. Харе Кришна!..

 Сильно не повезло Аллыйе Аллыйяеву. Его погубила чистоплотность. В первые годы своего пребывания в психбольнице он не особенно отличался склонностью к мытью, хотя зачем-то всячески старался заретушировать эту свою нелюбовь к воде: “Эх, холосо после дуса, – кривя душой, разглагольствовал он, когда заканчивался банный день и можно было спокойно разгуливать, а не прятаться под кроватью от санитаров, и добавлял с наивной откровенностью: – Особенно пелвые семь месясев”. Ну не любил человек слишком часто мыться – бывают такие люди. Так бы и прожил, не моясь, в отличном здравии до ста лет. Но вот что-то с ним вдруг произошло, зачастил он что-то в душ. Зачастил, зачастил и до того дочастил, что однажды, моясь, поскользнулся на кусочке мыла и получил перелом обеих ног и сотрясение мозга. Но это было еще полбеды, это можно было сравнительно легко пережить: полежал бы он в постельке, отлежался бы и дальше стал бы гулять. Но ему не повезло. Случилась настоящая беда: его отвезли в больницу. Там, в больнице, он скоропостижно и скончался. Вскрытие показало, что чукча умер от вскрытия.

 А с господином миллиардером Шапурдиновым тоже случилось несчастье. Собирал, собирал он свое неисчислимое состояние по крохам – то там миллиончик хапнет, то там два миллиончика тяпнет, – а тут однажды пожелал сыграть на бирже, как говорится, по-крупному: все или ничего. Выпало ничего... И теперь он уже не господин Шапурдинов, а просто Шапурдинов – бухгалтер детского кафе-мороженого “Костерок”. Трудится, как говорится, на благо семьи и Родины и надеется лет за пять или шесть рассчитаться с оставшимся после распродажи имущества долгом – 518 рублей 72 копейки. И заново заняться частным бизнесом... Но жена его (вот уж действительно душа всякой женщины – загадка!) не только не грохнулась в обморок от такого изгиба линии жизни, а даже теперь радуется не нарадуется. Потому что бывший господин Шапурдинов перестал наконец беспрерывно шляться по всяческим апробациям, презентациям и прочим, как она выражается, менструациям, а вечерами сидит дома и вообще залюбил семью так, как никогда не любил в годы своего экономического благоухания.

 Что же касается Шаха, и Хачика (он же “лысый”, он же “Чапаев”), и прочих подобных им социально нездоровых личностей, то все они, конечно же, получили различные сроки принудительного оздоровления – в зависимости от запущенности болезни, – и бесследно исчезли от авторского взора в бескрайних просторах пенитенциарного санатория. Лишь об одном гражданине Куроедове (если, конечно, помните такового) по слухам известно, что он, выйдя на свободу, наконец-то сумел заделаться другим человеком, причем круто: сменил не только место жительства, и фамилию, и имя, и национальность, но даже и пол. Однако помогло это ненадолго, и сейчас он (она) снова в тюряге. В женской. Впрочем, ей там очень даже нравится и о выходе оттуда она даже и не думает.

 Об остальных персонажах романа рассказывать неохота – пусть себе так живут, без всемирной славы. Кто захочет, сам о себе расскажет. Если, конечно, найдется, о чем рассказать...


 На этом я заканчиваю свою речь (совсем уже охрип) и, не взглянув даже, стоит ли еще там единственный мой слушатель, захлопываю окно. Подсаживаюсь к нежно – по-кошачьи – урчащему компьютеру. Вспоминаю, что снова забыл разобрать и почистить клавиатуру: из-за сигаретного пепла, набившегося вовнутрь, уже приходится лупить по кнопкам, словно по клавишам рояля. Но заниматься этим прямо сейчас лень. Сойдет пока и так. Тем более что “вдолбить” осталось совсем уже, можно сказать, ничего.

 Перед тем как запустить печать, осталось лишь “вдолбить” последнее слово:

КОНЕЦ


Рецензии
супер!!!!
замечательно!!!!

Чистый Мёд   07.01.2006 17:54     Заявить о нарушении
Благодарствую, графиня! Аж самому захотелось перечитать, раз Вы пишете, что замечательно.

Дед Пихто   08.01.2006 01:49   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.