Дурдом. Часть 1. Глава 3. Исчезнувшее прошлое

 Архитекторы – замечательные люди.

 Заслуженные и достойные представители разных других профессий тоже, конечно, в своем роде хорошие люди. Но архитекторы – самые замечательные. Они поражают наше воображение куполами и шпилями, шириной и высотой, атлантами и кариатидами, они строят нам дворцы и башни, они делают лепные потолки и зеркальные полы. Зодчие всех стран и времен изо всех своих талантливых сил всегда рдели и продолжают рдеть о главном в их благородной профессии: о красоте того, что они создают. Архитекторы России, творившие в годы “развитого социализма”, были замечательны вдвойне. Помимо красоты форм, помимо, так сказать, атлантов и кариатид, они не забывали и о нас, простых людях, посещающих, обживающих и разрушающих то, что они построили.

 Один Бог знает, трудно ли было ориентироваться в своих мрачных, испещренных потайными дверями и ходами замках древним князьям и графам; одно можно сказать точно: в современном многоэтажном и многокрылом здании заблудиться – раз плюнуть. Если произвести статистику несчастных случаев, когда скромный и приличный посетитель государственного учреждения, построенного в 60-х – 70-х годах, пробродив несколько дней по бесчисленным его коридорам и лестничным переходам, превращался в бешеного оборванца, мечтающего только об одном – когда-нибудь хоть мельком еще раз увидеть своих безвременно осиротевших детей, – то можно составить целый народ, живущий, влюбляющийся, рождающийся и умирающий в лабиринтах бюрократических дворцов. Вот об этих-то бедолагах, разлученных с семьями и обреченных на вечные скитания, как раз и позаботились сердобольные гении советской архитектуры. Где бы ни бродил человек, в каких бы глухих коридорных тупиках не терял он остатков своей надежды, всегда он сможет точно найти две вещи наипервейшей необходимости: туалет и столовую. Это большой архитекторский секрет, как им удается спланировать сквозняки нужного направления; никто не скажет, какие ветры дуют в закоулках урбанистических шедевров. Но нюх – это то, что не даст бесславно погибнуть учрежденческим робинзонам. Бодрящий дух туалета встречает вас уже на входе; он проводит с вами все ваше время, он входит за вами в оклеенные сиреневыми в белую сеточку обоями кабинеты, он дает вместе с вами шоколадки измученным дежурными улыбками секретаршам, он подписывает вместе с вами ваши бумаги и ставит на них гербовую печать. Запах пронизывает вас насквозь и остается с вами надолго как память о горестных скитаниях, пока не будет повержен более сильным запахом другого государственного заведения. В отличие от упомянутого, запах столовой более изыскан и тонок и поэтому доступен, строго говоря, не всем, – конечно, за исключением тех трагических случаев, когда из-за роковой ошибки повара запах помимо содержания обретает еще и форму, то есть когда окрестности наполняются сшибающим с ног дымом ухадоканных зазря продуктов. Но если вы уже отмотали в коридорах не один километр и ваш желудок начал играть “Турецкий марш”, то в вас прорезается звериное чутье – и вы, забыв про остальные органы чувств, весь превращаетесь в нос и доверчиво летите, словно на крыльях, туда, где вас, быть может, бессовестно отравят и увезут дальше в “скорой помощи” или даже на катафалке, в зависимости от температуры вашего обманутого тела.


 Желудок Ивана Ивановича уже давно отыграл и “Турецкий марш”, и многое другое, и после впечатляющего вступительного аккорда перешел к “Танцу с саблями” Хачатуряна. Совершенно без помощи попутчиков он уверенно преодолевал поворот за поворотом, пока наконец взору его не открылась дверь с закрашенным белилами стеклом и наклеенной прямо на стекло многообещающей табличкой:

"СТОЛОВАЯ БОЛЬНЫХ"

 Под главной табличкой висел тетрадный листок с рукописным дополнением: “Больным безодежды не входить”. Под “безодежды” виднелась рукописная же приписка: “И босиком”.

 Иван Иванович огляделся, но лазутчиков, пытающихся тайно проникнуть в столовую в голом виде, не обнаружил.

 За дверью оказался солидных размеров зал с двумя длинными рядами четырехместных столиков. Над каждым из столиков, едва не касаясь его поверхности, с потолка свисала коричневая бумажная лента, густо обмазанная чем-то блестящим и предназначенная, видимо, для яростной борьбы со всяческой летающей заразой. Отравленные насекомые, ставшие жертвой своего слабого к дармовым сладостям жизни характера, скатывались по ленточкам вниз и падали замертво в стоявшие в аккурат посредине столиков солонки.

 Иван Иванович занял место и брезгливо оттолкнул солонку подальше от себя. Мушиная братская могила доехала до края стола и, не останавливаясь на достигнутом, перемахнула через него, грохнулась на пол и благополучно разбилась; с горки рассыпавшейся желтой от старости соли, дружно стартовав, шумным роем взлетели оказавшиеся в полном здравии насекомые.

 – Вот ведь какая неприятность! – подумал Иван Иванович.

 Однако же он ошибся. Это еще не было неприятностью: на инцидент с коварной солонкой никто вообще не обратил внимания. Настоящая неприятность случилась потом: оказалось, что его нет в списке и кормить его вроде как было не положено.

 Не ожидавший такого коварного подвоха, голодный Иван Иванович набросился, как на амбразуру, на раздаточное окошко и вступил в отчаянную борьбу за существование. Наконец, после многочисленных пересказов своей реанимационной истории каждому из работников столовой, что по очереди подходили на подмогу самоотверженно сдерживавшим яростный натиск Ивана Ивановича своим коллегам, а затем после пересказа того же самого всем труженикам печи и разделочной доски вместе, ему удалось разжалобить мужеподобную некрасивую даму с усами и выпросить для себя порцию умирающего в туалете Аркаши. В том, что Аркаша не придет, столовский персонал (для которого, видимо, беда, подобная Аркашиной, не была сюрпризом) поверил сразу.

 Выдали завтрак.

 Иван Иванович с омерзением ковырнул вилкой в липкой каше из неизвестной науке крупы. Два чувства отчаянно боролись в его душе: чувство голода и легкое опасение за собственную жизнь. Вероятнее всего, каша была сделана из клея ПВА с добавлением мелко наструганного полиэтилена. “Уравновесить эту стряпню мог бы разве что хороший бифштекс или отбивная весом с полкило”, – грустно размышлял он, пытаясь оторвать намертво прилипшую к тарелке вилку. Но, увы, к гарниру прилагалось лишь несколько кусочков вареного сала с бледными, микронной толщины мясными прожилками. Взгляд Ивана Ивановича скользнул по водруженной на стол общей громадной тарелище с зеленым в крапинку капустным салатом и аккуратно разложенными по периметру кусочками скрючившегося, как в приступе радикулита, хлеба – и остановился на как бы оригинально дополняющей общую композицию сервировки жирной навозной мухе, что, лениво перебирая лапками, принимала водные процедуры в его компоте. Это было уже чересчур. Иван Иванович взял стакан и...

 – Порции нормированы, добавок не бывает, – увидев, что он поднялся, скороговоркой сообщило раздаточное окошко.

 – Муха! – лаконично ответил Иван Иванович, подходя и протягивая стакан.

 Из глубины кухни, что-то мурлыча себе под нос, вышел повар в расстегнутом халате, из которого, похожее на розовый воздушный шар, торчало голое пузо.

 – Ну вот и попалась наконец, – пробормотал он, выглядывая из-за широкой спины раздаточной женщины.

 – Господи! – возмутилась раздаточная женщина. – Ну что за народ мелочный пошел! Ну сколько может выпить вашего компота одна муха?

 – Так что, долить? – спросил повар.

 – Я бы хотел поменять... – сомневаясь уже, хотел ли он этого или ему так только показалось, ответил Иван Иванович.

 – Ну вы даете! – воскликнула раздаточная женщина. – У нас половина второй смены вообще без компота ест, из-за его нехватки, а вы такое заявляете. Не хотите – не едите!

 Она приняла стакан, извлекла ложкой злополучное водоплавающее и, высунувшись в окно, крикнула в зал:

 – Болезненные, кому нужен один компот?
 Не дожидаясь дальнейшего развития событий, Иван Иванович выхватил свой стакан и вернулся за стол, чувствуя себя виноватым перед оставшейся без третьего несчастливой половиной второй смены.

 – Бесполезно, – с трудом двигая склеенными кашей челюстями, заговорил встретившийся с ним взглядом Любимов. – Я однажды им салат показывал: смотрите, говорю, что это в нем такое копошится? А они мне говорят: вы что, никогда не слышали о витаминах?

 – Да, и лучше тут не спорить, – отозвался Костенко. – За выпендреж они могут вообще пайку урезать: диета, мол. Или начнут в последний черед обслуживать, а последним всегда чего-нибудь не хватает. Вон, видите, мужик руками ест, без вилки?

 Через несколько столиков, действительно, пациент ел кашу, что называется, врукопашную: наматывая ее на указательный палец.

 – Буквально недавно, – продолжал Костенко, – один здесь пытался пошуметь; кричал: суп – помои! второе – отрава! почему такие маленькие порции? и всякое такое, а потом начал требовать заведующего: мол, котлета такая жесткая, что ее невозможно разжевать. Ну, заведующего никакого ему не дали. Он вам котлету не поможет разжевать – говорят – у него вставные зубы, а если – говорят – вам не нравится блюдо, то никто вас жрать не заставляет и нечего тогда в нем ковыряться, а то кто же его после вашего свинства есть будет. И, представьте, его сняли с продовольствия, то есть назначили ему сорокадневное лечение голоданием, так что ему теперь каждый день из дому кушать носят.

 – А ты как хотел, Колька? – отозвался Михеич. – Хотел, чтоб тебе тут еще и сто грамм наливали? А лучше, чтоб сразу двести, да, Колька?

 – Вот тут ошибочка вышла, Михеич: не пью я почти никогда. Даже в ресторане или в гостях когда: давайте, всегда говорю, пять граммов водки, для запаха, а дури и своей хватит. Хотя чтобы питаться этим, – Костенко приподнял вилку, вместе с которой в воздух воспарила и ставшая с ней единым целым тарелка, – для этого нужно, чтобы каждому по целой бутылке выдавали – для храбрости.

 – А вот ты, дорогой мой, газеты часто читаешь? – пошел в обход Михеич.
 – Каждый день.

 – Молодец. Помногу?

 – Сколько оторву в туалете, столько и читаю.

 – Ну, хоть так. Так я вот что хотел сказать. Писалось в газете, как даже в Японии в какой-то большой больнице нечаянно отравили сразу сто сорок человек сальмонеллой. Так то ж Япония! А тебе здесь не нравится, вишь ты. Тебе сразу Японию подавай...

 – Вот ты, Михеич, загнул! – воскликнул Костенко. – При чем тут, Михеич, Япония? Мне на Японию плевать. Мне не плевать, что наша столовая – параша колхозная, и что все тут помои и отрава, и вообще завстоловой полное дерьмо...

 Вдруг Костенко осекся и побледнел. Он не моргая уставился на сидевших за соседним столом двух мужчин (которые не завтракали – на столе ничего, кроме солонки, не стояло, – а просто беседовали). Один из мужчин столь же пристально глядел на Костенко.

 – Ну... насчет дерьма... я имел в виду, в хорошем смысле этого слова, – пробормотал Костенко и, когда сосед отвернулся, с трудом оторвал от него взгляд и злобно зашептал Михеичу: – Что же ты, дед, не сказал, что там сидит завстоловой? Ты же его видел?! Так ты это специально агитацию вел? И меня не предупредил! Ну, Михеич, я это свинство не прощу. Я тебе, Михеич, за это знаешь что? Я тебе за это... правду открою. Знаешь, что я слышал, как про тебя наш доктор говорил главврачу нашему? Он говорил про тебя, что ты безнадежный больной. Ни подарков, говорил, от родственников, ни денег. Совсем безнадежный, говорил. Так что, дед, пиши завещание.

 – Ладно, Николай, не кипятись, – тоже шепотом заговорил Любимов. – Тебе-то что? Тебе и так давно пора сматываться отсюда. Я бы на твоем месте давно махнул через забор. К тому же Михеич, в принципе, прав: больницы все дрянские, не только наша.

 – Да я, – от возбуждения Костенко даже, забывшись, на миг повысил голос, – да я, да я не знаю, как ты или как Иван Иванович, а я вот в разных больницах лежал, наверное, в вольницах в штуках десяти, но такого бардака, как здесь, нигде не помню!..

 “И я не помню... – подумал Иван Иванович, – ничего не помню”.

 И вдруг – словно вспышка молнии произошла в его голове – он в одно мгновение осознал, что забыл свою фамилию. Он напрочь, совершенно, самым ужасным образом забыл свою фамилию! Он не помнил свою фамилию и не помнил, где живет! Он забыл все!!! Семья, знакомые, работа, дом, детство – все осталось где-то далеко-далеко, вне досягаемости его перерезанной напополам памяти...

 Эта открытие ошеломило Ивана Ивановича. Он замер с не донесенной ко рту вилкой, все еще не веря до конца, что такое могло случиться, что такое вообще бывает. Он даже подумал: не спит ли он? в действительности ли происходит то, что происходит? И так и не пришел ни к какому выводу. Даже звон разбитого стекла, и гвалт многих голосов, и громоподобный голос раздаточной женщины, перемежающийся с чьим-то блеющим баритоном: “Как вам не стыдно! Вам назначено усиленное питание, вам к компоту выдана булочка за государственный счет, а вы вместо благодарности взяли и разбили камнем окно!” – “Это был не камень!” – “А что же тогда?” – “Та самая булка!” – даже эта самая что ни на есть реалистическая сцена не убедила его в том, что он видит все и слышит наяву, и чтобы отделаться от этого кошмара, он лихорадочно еще упорней стал пытаться вспомнить свое прошлое – что-нибудь, все равно что, лишь бы скорее прийти в себя, лишь бы скорее проснуться... И ничего не вспомнил.

 Прошлого не существовало.

 Занятый размышлениями, Иван Иванович не замечал, что завтрак уже закончился и все ушли, что товарищи его по палате после тщетных попыток растормошить его тоже ушли, и многословие раздаточной женщины над его головой тоже не произвело на него ровным счетом никакого впечатления, а когда работники столовой всем дружным своим откормленным коллективом взяли его под ручки и культурно, но настойчиво провели к двери, отправился, как лунатик, куда глаза глядят, но все же не заблудился, а каким-то чудом благополучно добрел до своей палаты и, войдя в палату, так же автоматически нашел свою койку и сел на нее, продолжая думать, думать, думать...


 Трудно сказать, что в этот раз вывело его из мыслительного столбняка – муха ли, укусившая за нос, или просто закончились у него всякие мысли, – но душа его вдруг свалилась с облаков обратно на землю, и он вдруг увидел себя – сидящим на кровати в одних трусах, и увидел, что остальные все – спят (уже успел начаться и закончиться незамеченный им обед). Тогда Иван Иванович тоже прилег, накрылся одеялом и закрыл глаза. Однако сон не шел к нему. И никакие новые мысли тоже не приходили, а все вертелись в голове старые. И к тому же ужасно разболелась голова, и мерзко скрипела кровать, и еще более мерзко храпел во сне стеснительный Михеич.

 Иван Иванович оделся и вышел в коридор – просто так, без всякой цели, лишь бы уйти прочь из палаты, давящей на мозги уже одной своею замкнутостью. И в самом деле, в коридоре, казалось, даже легче было дышать. Особенно если не стоять на месте. Особенно если стараться не углубляться в свои ощущения, а думать о чем-нибудь внешнем – прямо о том, что попадается на глаза...

 Два ряда дверей неторопливо двигались ему навстречу – одинаковых белых дверей, выстроившихся вдоль обеих стен коридора, словно солдаты на поверке. Двери эти и впрямь напоминали солдат, точнее караульных, чьим долгом было неусыпно охранять покой тех, кто находился во вверенных им палатах. И ромбики с номерами палат, прибитые на уровне глаз, удивительно походили на кокарды, а коричневые, серые и черные пятна, обильно разнообразившие первозданный белый цвет, казалось, были специально нанесены на деревянных солдат в качестве боевого камуфляжа. Большая часть дверей хранила молчание. Однако же это вовсе не означало, что там, за дверями, никого не было (или, допустим, что там лежали покойники). Не для того стояли здесь на страже эти двери, чтобы за ними никого не было. Напротив, именно больничная палата является такой загадочной штуковиной, что в ней обязательно, всегда уж кто-нибудь да живет. Безмятежный храп, доносившийся из некоторых палат, открывал подлинную сущность происходящего: в больнице наступил тихий час – время, когда только новичок по неопытности своей может выскочить на минуту из палаты – но испепеляющие взгляды медсестер тотчас же почти физически развернут его на сто восемьдесят градусов и для большей доходчивости дадут аллегорического пинка под зад, так что уже на следующей день новичок в эти стратегические часы даже и в туалет не рискнет пойти, а будет терпеть и постарается развлечься чтением брошюрки, неизвестно когда и как подброшенной Свидетелями Иеговы, или, пользуясь моментом, пока товарищи спят, сядет втихаря кушать домашние бутерброды, или даже попытается тоже уснуть. Но уснуть именно во время тихого часа ему, скорее всего, не удастся, поскольку ничто не обладает такой сильной способностью отвлекать от сна, как осознание того, что сейчас, именно сейчас, нужно зачем-то спать. По-настоящему в эти часы спят только старожилы больницы – привыкшие, смирившиеся с этим младенческим распорядком дня, это их решительный храп тысячеголосым эхом наполняет коридор, это их дружный храп прорывается сквозь открытые форточки на улицу, это их душераздирающий храп не дает уснуть вечно сонным дежурным медсестрам, удерживая их в состоянии непрерывной боевой готовности...


 Люди храпят по-разному. Так же, как индивидуальны и непохожи одно на другое лица и философские убеждения людей, столь же разнообразны и неповторимы выдаваемые ими сонные рулады. Побродив по унылым полуденным, а особенно ночным просторам больниц, гостиниц и лечебно-трудовых профилакториев, можно без особенного мыслительного напряжения написать два-три десятка диссертаций в широком спектре тем от “Определения действительной национальности и политических убеждений подозреваемого по звуковым атрибутам сна в условиях следственного изолятора” до “Некоторых вопросов непосредственного влияния низкочастотных составляющих ночного храпа на устойчивую прогрессию в росте количества немотивированных убийств соседей по палате в санаториях и домах отдыха”... Вот из двенадцатой палаты слышится тихое “И-и-и-и...”, исполняемое тонким баритоном какого-нибудь мелкого служащего, даже во сне отчитывающегося перед многочисленным своим начальством за некие никому не нужные проценты и коэффициенты. Служебная серенада чиновника грубо перебивается львиным рычанием работника тяжелого физического труда, и вряд ли ему сейчас снится, будто он подает к прессу пятипудовую железную заготовку или ставит обратно на рельсы сошедшую с колеи вагонетку: такие люди во сне просто спят, не забивая голову не имеющей в данный момент значения ерундой. Похожее звериное рычание, но с некоторым бульканьем, относится уже не к вершителю бессмертных трудовых подвигов, а к обыкновенному горькому пьянице; а в доносящихся из пятнадцатой палаты звуках: “Хр-р, кхе! Р-р, кха! Хр-р-р, кхе, кхе, бл, кха!” – даже неискушенный слушатель легко может угадать пробудочные мучения заядлого курильщика. И наконец, вершина местного сонного фольклора – то, что издает одна из последних дверей: радостное “Ап!”, точно собиратель жемчуга перед нырянием за очередной добычей набирает в легкие побольше воздуха, затем короткая пауза и – целый акустический водопад, чрезвычайно напоминающий звуки, излучаемые известным предметом сантехники в момент спуска воды. Так храпеть, не заботясь о производимом на окружающих впечатлении, может только солидный начальник: министр мясомолочной промышленности или, на худой конец, директор ликероводочного завода...
 Коридор закончился лестницей, и Иван Иванович, удивляясь, как мог он размышлять сейчас о каких-то дурацких храпах, спустился на первый этаж и вышел во двор.

 От утренней непогоды уже не осталось и следа. Небо мягко светилось голубой чистотой, редкие облака казались такими маленькими и такими бледными, что, даже собравшись вместе, не смогли бы загородить собой яркое, высоко стоящее солнце. Сырая утренняя прохлада вся ушла, вытесненная летним теплом. Полуденное солнце, прорываясь сквозь колышущуюся листву деревьев, красными факелами отражалось в окнах больницы, отчего по двору бегали наперегонки сотни и тысячи беззаботных солнечных зайчиков.

 Иван Иванович нашел предполагаемое окно своей палаты и остановился под ним. Вдоль всей стены зеленел колючими верхушками травы узкий газон, тщательно подстриженный под “полубокс”. На траве, составленные вплотную один к другому, стояли несколько деревянных топчанов с множественными следами энуреза. Иван Иванович решил не уходить далеко от родного окна и опустился на ближайший топчан. Полусидя-полулежа, он принялся вновь размышлять о том, чем же он все-таки болен, и то пугал себя какой-нибудь мерзостью вроде рака, то затем успокаивал благополучно перенесенным сотрясением мозга или позорно отступившей под кулаками врачей вирусной инфекцией. Но от этих размышлений он не чувствовал никакого удовлетворения, а, наоборот, чем больше размышлял, тем больше чувствовал себя несчастным, тем больше хотелось ему, чтобы все, происходящее вокруг, было сном – тяжелым, бредовым, нелепым сном...

 Очнулся, а вернее проснулся наш герой от гусиного галдежа сразу многих голосов, уверенно перекрываемого режущим уши женским визгом, очень смахивавшим на поросячий:

 – ...И как вижу – ба-а-ац! И лежит, бедный, больше не шевелится. И прямо-то об эту люлю. Видать – все! Страху-то, милые вы мои!..

 Иван Иванович открыл глаза – и сразу визгливый голос оборвался на полуслове, а гусиный галдеж, напротив, сделался громче. Поспешно привстав, Иван Иванович увидел, что заставленное топчанами пространство окружают примерно десятка два пациентов, застывших с весьма глупыми выражениями лиц, а кое-кто и с разинутым ртом. У изголовья его “люли” стоял санитар с носилками, другой санитар бежал, похоже, ему помогать. Пока Иван Иванович, удивленно вертя головой, медленно вникал в суть происходящего, мимоходом удивляясь количеству лиц, видневшихся в только, казалось, минуту назад зиявших черной пустотой окнах, поросячеголосая женщина, возопив еще пуще прежнего, вдруг набросилась на него и, толкая и щипля, принялась стаскивать на землю:

 – Ты что здесь развалялся, паразит! Это что пебе – тляж? – От злости она даже путала и теряла буквы в словах. – Ты мотри, сколько народа собрал! Ухмуляешься? Самый ни при чем, да? А ну ставай! Всех за дураков считаешь? Что бессовестные лаза таращишь? Сколько людей собрал!..

 – Да что, собственно, случилось?! – наконец воскликнул Иван Иванович, вырываясь.

 Оказалось, случилось вот что. Сосед Ивана Ивановича по палате, непревзойденный Аркаша, едва протерши глаза, немедленно обратил любопытствующий взор свой на кровать нового пациента и, естественно, никого там не нашел. Не найдя никого в кровати, Аркаша вышел в коридор, походил по нему, заглянул в туалет, в комнату медсестры и, вернувшись в палату, без всяких задних мыслей выглянул в окно. Прямо под ним, раскинув руки и вытянув ноги, лежал бездыханный Иван Иванович!.. Когда по авралу была поднята вся больница и начался всеобщий переполох, сразу же отыскалась масса свидетелей выпадения несчастного из окна. Самой активной части свидетелей был тут же произведен допрос. Именно в разгар дачи свидетельских показаний “самоубийца” и проснулся, испортив тем самым такое замечательное событие в однообразной и скукотной больничной жизни.

 Только теперь Иван Иванович понял, в какой переплет он едва не попал по собственной своей неосторожности: ведь не проснись он вовремя, его бы наверняка утащили сразу в реанимацию, а там – неизвестно, удалось бы ему снова выжить ли. Обливаясь холодным потом, он поднялся в палату. Соседи – Костенко, Любимов, Михеич – уже, конечно, знали обо всем, но тактично делали вид, будто ничего не знают. Только Аркаша, даже заикаясь впопыхах, тарахтел без умолку.

 Когда Аркаша закончил в десятый раз рассказывать о том, что увидел, высунувшись из окна, Иван Иванович все-таки не выдержал:

 – Скажите, – в раздражении забыв об навязанных Аркашей еще утром панибратских отношениях, он обратился к нему на “Вы”, – вам хоть когда-нибудь доводилось целый день промолчать?

 Аркаша неожиданно сделался серьезным и даже каким-то слегка угрюмым:

 – Доводилось, – коротко ответил он, краснея и глядя в сторону, – куда и подевалось его красноречие!

 – Как же это? Прямо не верится.

 – В тюрьме.

 – В тюрьме? Вы даже э... жили в тюрьме? – Иван Иванович смутился.

 – Жил, четыре года.

 – Надо же... Вот уж не подумал бы, что вас могли за что-то... это.

 – Нашли, за что. Окно на службе разбил. Нечаянно.

 – Невероятно. За окно – такой срок! Где же вы работали?

 – Служил. На подводной лодке.

 Настроение подводного вредителя окончательно испортилось, он принялся молча ковыряться в своей тумбочке. Иван Иванович же, несколько смущенный, но очень удовлетворенный достигнутым эффектом, вновь, как и все время до этого, отдался тревожным гаданиям о природе своей болезни. Эти мысли уже не покидали его до самого вечера, он ходил сам не свой, ни с кем не разговаривая или отвечая невпопад. Тем не менее, до сна ему так и не удалось придумать хотя бы что-нибудь путное, как не удалось и абсолютно ничего вспомнить из прошлой собственной жизни. Оставалось лишь терпеливо дожидаться грядущей встречи с врачом.

 Следующий день должен был дать ответы на все вопросы.


Рецензии