Дурдом. Часть 2. Глава 14. Старый знакомый

 Когда Федор Степанович неожиданно выкопал первую металлическую денежку, – обыкновенную такую ржавую монетку номиналом 10 копеек, – на этот вполне достойный черной зависти факт обратил внимание лишь его друг и товарищ по перелопачиванию огорода Аллыйя Аллыйяев, но чукча не моргнул и глазом и никому ничего не сказал. Вторую монетку, тоже десятикопеечную, Федор Степанович раскопал на глазах случайно оказавшегося рядом вездесущего Пряхина. Пряхин тоже промолчал, только для порядка свистнул один раз в свисток. Слух о третьей найденной монете облетел находившихся во дворе психов с быстротой молнии, и четвертый десюлик был гордо поднят Федором Степановичем уже под гроздью любопытных взглядов доброй половины участников прогулки, сбежавшихся со всего двора и обступивших экспериментальный микроогород со всех его четырех сторон. Пятая монета сыграла роль сигнала “Старт!”.
 
 Все, кто в этот момент находился во дворе, подобно стае саранчи, не сговариваясь набросились на даже не мечтавший о такой всемирной славе огородец. Все, кто был во дворе, охваченные внезапной эпидемией “золотой лихорадкой”, толкаясь и тесня друг друга, принялись вооружаться кто чем мог – палочками, щепочками, проволочками – и копать, копать, копать. Кто-то разгребал землю собственными руками, кто-то снятыми с ног тапочками, кто-то очками, кто-то “случайно” прихваченной после завтрака столовой ложкой. Далеко не каждый сумел бы внятно объяснить, для чего ему могли бы понадобиться эти халявные деньги. Тем более здесь. Но поисковый ажиотаж заразил всех – мгновенно, не давая времени на размышления, словно навеянный гипнозом.

 В окна психбольницы повысовывались удивленные, несмотря на привычку уже ничему не удивляться, врачи и санитары. Дежуривший во дворе санитар, не разобравшись еще в причине этого светопреставления, беспокойно кружил вокруг гудящей, пыхтящей толпы и, время от времени выхватывая из нее кого-либо, требовал объяснений. Но психи, целиком увлеченные раскопками, не обращали на него никакого внимания. Лица их светились небесным счастьем. В глазах их ясным пламенем горел олимпийский огонь.

 А Федор Степанович уже больше не ощущал себя самым рассчастливым человеком на свете. Даже наоборот. Найдя седьмую или восьмую монету, он сунул руку с ней в карман поглубже, желая объять все свое несметное сокровище разом, и... не нашел в кармане никакого сокровища. Зато обнаружил в нем широченную, в три пальца, дыру. Теперь, раскрыв для себя эту страшную тайну “клада”, он с ужасом ожидал, что будет, когда тайна станет достоянием всех...


 И еще один человек чувствовал себя глубоко несчастным.

 Откровенные симптомы нарушения рассудка, внезапно проявившиеся у него, ввели его сначала в шок, а затем – наполнили его тело дикой, пустой, неудержимой энергией, заставили его помчаться через весь двор, и влететь в пустую палату, и в отчаянии броситься на кровать, и лежать, лежать – с закрытыми глазами, без движения, даже, может быть, не дыша. А потом, когда лежать сделается невмоготу, сесть на краю кровати и долго сидеть, держа голову руками, чуть раскачиваясь на скрипящих пружинах и взлохмачивая волосы потерявшими чувствительность пальцами.

 За окном быстро нарастал шум. По коридору пробежал санитар, за ним другой, третий, – но сидевший на кровати больной, оглушенный горем, ничего этого не слышал. Какое ему было дело до происходившего вокруг, когда с ним случилось то, чего он давно с тревогой ждал; то, чего он так боялся; то, во что он и верил, и все-таки до конца не верил. Ну вот и пробил его час. Час, наступления которого он так не хотел, но который все же был неотвратим. А он, казалось, уже давно успел смириться с будущим приходом этого кошмара и, казалось, был давно уже готов к нему. И только теперь понял, что – нет, не готов он еще к этому, совершенно не готов. Устав от бессмысленных стараний выпрямить изломанную линию судьбы и сдавшись, он получил долгожданный покой, но не предполагал, что так быстро все произойдет, не думал, что так быстро его разум – его верный, но слабеющий изо дня в день разум – тоже сдастся. Кто же мог подумать, что он окажется таким слабым – его разум! Кто мог подумать, что пройдет даже на пять и не десять лет, а всего лишь... сколько?.. десять месяцев? год? полтора?.. и он уже начнет по-настоящему сходить с ума.

 За считанные минуты перед новым сумасшедшим пролетели все его дни, проведенные в болезни, – каждый день, каждое событие каждого дня: тусклая лампочка реанимационной, склеротик в туалете, домушник на допросе, неутомимая Леночка, странный поп, странный доктор Растопыркин... – то, многое из которого он давно успел забыть, – и с особой отчетливостью ему вспомнились казавшиеся когда-то грубой, неудачной шуткой слова доктора Растопыркина: “Бывает, что и вешаются. От безнадежности”.

 Несчастье облажавшегося Федора Степановича началось и, благодаря оперативному вмешательству санитаров, сравнительно быстро закончилось. Несчастию психа, горестно раскачивавшегося на кровати, не виделось конца. Ни санитары, ни кто-либо другой, ни сам он не были в состоянии избавить его от несчастья. Был только один способ разорвать эти горькие, невыносимые путы: умереть.


 На вечернюю прогулку Иван Иванович тем не менее отправился вместе со всей толпой, повинуясь скорее не желанию, а действуя автоматически, как сомнамбула. Однако очутившись во дворе, увидев все ту же бочку с санитаром, и все тот же забор, и все того же Пряхина с его неизменным вопросом: “Ваши документы!” – и услышав разговор двух идиотов, вознамерившихся зачем-то влезть на чердак и в связи с этим отчаянно споривших: один предлагал раздобыть фонарик, чтобы товарищ его поднялся на чердак по лучу, а не менее умный товарищ его все никак не соглашался: “Ага, а если ты на половине дороги выключишь?” – увидев и услышав все это, Иван Иванович побежал обратно в палату, жаждая очутиться в тишине ее немых стен: присутствие людей – этих людей! – тяготило его намного больше, чем одиночество.

 Он вошел в коридор и, сделав несколько шагов, едва не столкнулся с неожиданно вышедшим из одной из палат пациентом, с которым не был знаком.

 Новые люди в этой больнице (наивно считающейся в народе весьма малопопулярным заведением) появлялись, мягко говоря, нередко: собственно, очередной новичок поступал тотчас, как только в очередной раз освобождалась койка. Среди “пожизненных” обитателей дурдома, не покидавших пределы больничного двора, даже бытовало мнение, что где-то за забором стоит терпеливо особая очередь из желающих записаться в дурдом и что очередь эта торжественно потихонечку продвигается по мере возникновения вожделенных вакансий (эту версию уверенно поддерживал, в частности, Штирлиц). Новичок, встреченный Иваном Ивановичем, поступил с неделю назад, и за все это время Иван Иванович видел его только раз или два, и то мельком; этот человек, очевидно, как и Иван Иванович, не относился к любителям шататься по больнице в поисках знакомств и приключений. Впрочем, будь новенький и трижды общительным, наподобие Дормидонта, вряд ли Иван Иванович возымел бы к нему какой-либо интерес, поскольку по понятным причинам давно перестал проявлять всякое любопытство вообще к чему бы то ни было. И тем более был целиком равнодушен к незнакомцам.

 Разминувшись с мужчиной, буркнув какое-то извинение, Иван Иванович прошел в свою палату. Там, рассеянно окинув взглядом стены, кровати, сел на табурет, без особой цели выдвинул ящичек тумбочки... Так же рассеянно зачем-то вынул из него два листа чистой бумаги – единственное его содержимое. Оба эти листа раньше принадлежали Дормидонту. Первый листок, по мнению Дормидонта, представлял собой картину – шедевр, носящий название: “Рыжая корова с белыми ушами кушает траву на лугу”. Название было немного длинноватым и странноватым для шедевра, но самым странным было то, что на бумаге не виднелось ни травы, ни коровы с белыми ушами, ни вообще какого бы то ни было рисунка. Дормидонт объяснял этот мудреный факт очень просто: траву всю съела корова, а сама корова, съев траву, тоже ушла. Принимая художественное произведение в подарок, Иван Иванович не решился вслух усомниться в его гениальности и даже зачем-то пообещал после выписки из больницы поместить картину в рамку и повесить дома над кроватью... Второй лист – тетрадный – был письмом, которое Дормидонт получил недавно от двоюродной сестры (содержавшейся тоже в дурдоме, но в далеком городе Камнегорске). Этот лист был так же девственно чист: уже несколько месяцев Дормидонт, поссорившись, не разговаривал с сестрой – что не мешало им, впрочем, регулярно отправлять друг другу молчаливые послания. Иван Иванович не ведал, каким образом и это “письмо” тоже очутилось в его тумбочке. Очнувшись, он с гримасой отвращения швырнул все обратно в ящик и, забыв задвинуть его, поспешно отвернулся, не желая даже видеть тумбочку. И замер, сам еще не зная отчего.

 Прошло несколько минут, прежде чем он осознал причину, вызвавшую его беспокойство. А осознав, не мог в нее поверить. Но и ошибки, как он понимал, тоже быть не могло. Как же так: незнакомый пациент, встреченный только что, вышел из палаты Хакимова, тогда как сам Хакимов со всем своим непоседливым семейством уже второй день отсутствовал, и дверь его палаты была заперта на ключ – личный ключ Хакимова!

 Отмахнувшись от налезших в голову нелепых мыслей, он подошел к окну и стал глядеть в него, но не на людей, а вверх – на плывущие облака, на крадущуюся в неуловимом движении дымчато-серую тучу. “Медленно, незаметно, но неотвратимо”, – думал он, наблюдая за тучей, движение которой у него ассоциировалось с тем, что сейчас происходило в нем самом... Он стоял, прислонившись лбом к прохладному стеклу и подняв глаза, и не мог оторвать от тучи взгляда...

 В коридоре чуть слышно щелкнул дверной замок, и этот слабый звук вывел его из оцепенения.

 Еще не успев осознать, что он делает и зачем, Иван Иванович в несколько прыжков подскочил к двери, рванул ее и замер, глядя в щель и... обзывая себя полным идиотом. Однако долго третироваться ему не пришлось: дверь, щелканье замка которой привлекло его внимание, отворилась, чуть скрипнув, и – неясное предчувствие не обмануло его действительно это была дверь палаты Хакимова, и из нее действительно вышел новенький. Иван Иванович, затаив дыхание, наблюдал за ним, а тот, выскользнув в коридор, аккуратно запер за собой дверь на два оборота, спрятал ключ в карман и застыл, не двигаясь с места, то ли прислушиваясь к чему-то, то ли принимая какое-то решение.

 Мысли, как никогда прежде, с космической скоростью закружились в голове Ивана Ивановича. Если бы его спросили сейчас, о чем он думает, он не сумел бы ответить, потому что думал о многом сразу: и о подозрительном незнакомце, и о Хакимове, и о тех, кто жил в одной палате с незнакомцем, и о том, что до конца прогулки еще не меньше часа, и о том, что на этаже, наверное, не осталось никого, кроме них двоих, и еще о себе, и снова о туче, и, почему-то, о давнишнем пожаре в ресторане “Костерок”... Все это лезло ему в голову почти одновременно, вперемешку, без всякой логической последовательности, и рассеивало его внимание, и путало его, и потихоньку сводило его с ума. “Просто невероятно, чтобы к Хакимову здесь, в больнице, в психбольнице! забрался вор, – рассуждал он, до боли в висках стараясь сосредоточиться на главном. – Да и что там красть? Деньги Хакимов не оставляет; мебель не унесешь... Вероятно, это родственник Хакимова, которого тот прислал что-то взять. Только зачем тогда он живет здесь?.. А если это связано с бизнесом? Нечестный конкурент? Личный враг? Наемник? Грабитель? Маньяк? Шпион?..” – все дальше и дальше заносило его, и он даже не старался понять всю нелепость своих рассуждений и отделить действительное от выдуманного, возможное от невозможного. Мысли в его мозгу окончательно переплелись и перепутались. Наконец наступил такой момент, когда он вовсе перестал осознавать, что за каша творится в его голове, и совершенно потерял способность понимать собственные мысли.

 Между тем незнакомый тип поравнялся со своей палатой, взялся за ручку двери, но не стал открывать ее, а вновь на короткое время замер, как будто прислушиваясь, и вдруг – быстро, резко обернулся, уставился внимательным взглядом прищуренных глаз прямо туда, где, затаившись, стоял Иван Иванович.

 Иван Иванович отшатнулся так стремительно, что едва не упал, причем движение это было совершено им целиком подсознательно; уже очутившись посредине комнаты, он наконец совсем избавился от маразматического бреда и, осознав произошедшее, удивился своей реакции. Он словно каким-то образом увидел себя со стороны, и этот здоровый объективный взгляд вдруг родил в нем новую мысль: не только Хакимов как-то связан с этим незнакомцем, а он сам тоже имеет какое-то отношение к этому незнакомцу. Память, как продажная девка, в очередной раз изменяла ему, но кроме памяти существовало еще и нечто большее, чем память, существовал еще некий неподвластный осмыслению и контролю рефлекс – таинственный отголосок заблудившихся в мозговых извилинах давно происходивших событий. Этот-то рефлекс и отбросил его прочь от двери, и заставил его сердце учащенно биться, и способствовал его избавлению от бреда. А раз так произошло, – значит, зачем-то было нужно, чтобы он отошел на середину комнаты и избавился от бреда, он чувствовал, он почти наверняка знал это. Но почему? почему присутствие незнакомца так сильно подействовало на него? Что могло их связывать раньше? И что связывает сейчас? И связывает ли вообще... не являются ли его догадки лишь плодом разыгравшегося воображения, симптомом прихода новой волны искривления психики?

 Перед глазами Ивана Ивановича, как наяву, вновь возникло лицо незнакомца, такое, каким он видел его в приоткрытую дверь: сдвинутые к переносице брови, прищуренные глаза, напряженные губы, – и “разглядывая” это лицо, он очень скоро стал ощущать, что в видении явно чего-то не хватает. Ощущение это, сперва легкое, поверхностное, по мере того как он старался определить предмет неясной своей неудовлетворенности, все разрасталось и в конце концов выросло в уверенность, что с лицом действительно что-то не так. Уши, нос, глаза, губы – все находилось на полагающихся находиться ушам, носу, глазам и губам местах. Давно не бритые щеки, черные и впалые, не выделяли его среди других обитателей больницы, так что дело было не в них тоже. Разве что его лысина... этот контраст белой, неприятно белой, лысины и черной физиономии... Не так уж много здесь живет лысых... И еще глаза. Что-то дьявольское виднелось, а вернее, чувствовалось в их холодном прищуре – не простодушно-доброе, как в пожизненном прищуре Аллыйи Аллыйяева, а холодное: хитрое и жестокое. Такие глаза, раз встретив, нельзя забыть...

 Иван Иванович ощутил, как по телу его словно прошел электрический ток. Мгновенно спина его сделалась липкой от пота и холодной, и у него перехватило дыхание, а сердце заколотилось так сильно, что звуки его ударов, отдаваясь в висках, казалось, разносились по всей комнате. Действительно, такие глаза нельзя забыть никогда. Но даже и глаза тут ни при чем: самого этого человека Иван Иванович не смог бы забыть никогда. Столько он связывал с ним надеж, столько у него было связано с ним разочарований, столько раз он мысленно воспроизводил его усатый и безусый облик, – что теперь узнал бы его из тысячи случайных встречных, даже из миллиона. То, что этот человек сейчас оказался прямо здесь, прямо на расстоянии нескольких шагов, было столь невероятным и столь неожиданным, что в это невозможно было поверить... Но он не ошибался. Он мог ошибиться в чем угодно, но только не в этом. Да, этот новый пациент, этот заросший, но совершенно лысый, и безусый, этот знакомый незнакомец – и был тем самым неуловимым преступником, тем убийцей, чей облик когда-то ассоциировался у него с обликом Чапаева.

 Ошеломленный этим страшным открытием, не думая больше ни о чем, кроме как о своем открытии, Иван Иванович, как несколько минут назад, быстро подскочил к двери и выглянул в коридор: там уже никого не было. Тогда он, не думая даже о том, насколько поступок его может быть опасен, подбежал к палате преступника и широко распахнул дверь – и сразу наткнулся на его пронизывающий, игольный взгляд, и захлопнул дверь – нечаянно так сильно, что посыпалась штукатурка, – и уже хотел вернуться в свою палату, как вдруг осознал, что его палата – это тупик, это клетка, это ловушка, и что лысый – это убийца, готовый на все, – и ринулся в противоположную сторону – к выходу, туда, где были люди, туда, где можно было раствориться в шумной безумной толпе, туда, где на бочке восседал единственный человек разумный, способный в случае чего оказать реальную помощь.

 Ивана Ивановича била нервная дрожь, и зубы его стучали, как в лихорадке, но эта встряска сыграла также и положительную роль – роль метлы, выметшей из его головы последние соринки болезненного бреда. Иван Иванович почти физически ощутил порядок и чистоту мыслей, воцарившиеся там, где раньше властвовал хаос. Перескакивая с вопроса на вопрос, он уже не путался и не сбивался, а наоборот, в последовательном решении этих вопросов находил объяснение происходящему и, главное, руководство к действию. “Как же мог попасть сюда этот уголовник? – размышлял он. – Случайно или нет?.. Что он замышляет?.. Притворился больным, чтобы не посадили? Скрывается от милиции? Убил кого-то и скрывается?..” Иногда его собственные предположения казались ему настолько дикими, что на некоторое время он даже приходил в сомнение: вдруг это все-таки не “Чапаев”! Но – все его чувства твердили, что никакой ошибки быть не может. “Не зря он ходил в Хакимову палату... А его взгляд, один только взгляд!.. Что же ему нужно? Ведь это не просто вор. Это – больше чем вор!.. Вот он был виден весь – в одном своем взгляде...”

 Подвергался ли он опасности, мог ли его узнать (если до сих пор еще не узнал) этот головорез, не разрабатывает ли теперь убийца жестокий план заставить его замолчать, – об этом Иван Иванович почти не думал. Ему просто некогда было об этом думать. Сейчас, когда снова появился этот шанс – поймать преступника, и не просто преступника, а человека, от поимки которого, быть может, зависело, вернется ли он домой или навсегда останется в сумасшедшем доме, – сейчас, когда судьба дарила этот последний шанс, его нужно было использовать во что бы то ни стало.

 “Но как? как его использовать?” – в сотый раз задавал он себе этот вопрос и пока что не находил на него ответа.

 Первым его стремлением было сообщить обо всем санитару, дежурившему во дворе, и он уже собирался так поступить, и вдруг сообразил: этого делать нельзя, ведь такой опытный преступник мог действовать не в одиночку, и, кто его знает, вдруг у него есть помощники из числа медперсонала, которые тотчас предупредят его об опасности и помогут ему улизнуть. Позвонить, может быть, в милицию? Но милиция действует известно как: пока они будут здесь мигать своими мигалками и по всем правилам милицейского искусства устраивать спектакль, называющийся “операцией по захвату”, убийца двадцать раз успеет дать деру, еще и убьет кого-нибудь по дороге. Да и как позвонить, если в дежурке, где стоит телефон, все время кто-то находится? Где гарантия, что благодаря этому кому-то преступник не узнает о звонке раньше, чем появится милиция?.. О том, чтобы захватить “лысого Чапаева” самостоятельно, с помощью пациентов, тоже нечего и думать: такой зверь не остановится ни перед чем. К тому же он наверняка имеет оружие... “И все-таки, – думал Иван Иванович, – нужно обязательно добраться до телефона”.


 От неожиданного прикосновения к плечу Иван Иванович вздрогнул и резко обернулся. В первое мгновение ему показалось, что сзади никого нет, и сразу, не успев еще удивиться, он увидел присевшего на корточки довольного удавшейся шуткой Вовочку.

 Вовочка не появлялся здесь уже больше месяца, и, то ли он немного отвык от Ивана Ивановича, то ли сам Иван Иванович так изменился за это короткое время, – радость на лице мальчугана сменилась таким явным выражением одновременно удивления и любопытства, что Иван Иванович растерялся и молча уставился на него.

 – Вы, случайно, не собрались отсюда бежать? Здравствуйте! – на взрослый манер, задав сперва вопрос, а после поздоровавшись, поинтересовался Вовочка и, поскольку Иван Иванович все молчал, продолжал: – Здесь часто любят смываться. Тем летом даже сразу много дуриков драпанули, но затем назад, конечно, вернулись. Папа говорит – им лучше не мешать, когда их много убегает, а то может произойти большой шухер; им обычно дают как бы удрать, но с ними отправляют переодетого санитара, а он за ними смотрит и еще потом раскручивает их, чтобы они поскорей вернулись. Вот сейчас подземный ход они роют... ну, вы, наверное, и сами про это знаете. Папа сказал – еще две-три недели, и ход будет закончен. Уже и санитар, дядя Костя, готов... – Вовочка встрепенулся и слегка испуганно посмотрел на Ивана Ивановича: – Только вы же никому здесь не говорите. Не скажете же? Не скажете?

 Иван Иванович, немного отвлеченный Вовочкиной болтовней, взял его за плечо и заверил, что никому ничего не скажет. Тогда Вовочка принялся рассказывать “прикольный случай” о недавней их с Крокодилом безуспешной попытке разузнать, где находится переулок Свердлова, у “местного чувака”. Он весело и старательно пересказывал диалог с “чуваком” в лицах: “Чувак, как тебя звать?” – Молчание. – “Пацан, ты что, тормоз?” – “Гриша”. – “Скажи, где здесь переулок Свердлова?” – “Нет, я не тормоз”... – но Иван Иванович почти не вникал в смысл того, что слышал. В этот момент в нем отчаянно боролись два взаимоисключающих желания: первое желание было немедленно отправить Вовочку в милицию за помощью, а второе, даже еще более сильное, желание было вообще все утаить от Вовочки, чтобы оградить его от участия в этом деле. Второе желание было следствием того, что, зная Вовочку не первый уже день, Иван Иванович был почти уверен, что этот непоседливый паренек не захочет ограничиваться столь пассивной ролью, и начнет выдавать какие-нибудь непредсказуемые экспромты, и спугнет преступника и, самое главное, навлечет и на себя тоже опасность. “А главврач Круглов!” – вспомнил он вдруг.

 – А папы сейчас нет. Папу в Москву вызвали, у него там конференция с иностранцами. Еще четыре дня ему там быть осталось, – Вовочка сказал это с нескрываемой радостью, представляя, видимо, сколько “всякого шухера” можно будет успеть насовершать за эти четыре праздничных дня свободы от отцовского надзора.

 “Нельзя ему ни о чем говорить”, – окончательно решил для себя Иван Иванович.

 Однако же события дальше пошли развиваться совершенно не так, как мог предположить он.

 В планы лысого, как стало очевидно, не входило до самого преклонного возраста проторчать в четырех стенах своей палаты. Сначала в окошке, что было возле входа в корпус, матово-белым пятном показалась его голова, а после он сам появился на низком крылечке – и направился в центр двора, прямиком к дежурному санитару. Сразу же, едва Иван Иванович его увидел, ему бросилась в глаза коричная кожаная сумка, висевшая на его плече.

 Лысый подошел к санитару и стал что-то говорить ему, взмахивая руками и то и дело поправляя сумку (которая, судя по тому, как он это делал, была довольно тяжелой). Санитар почти все время молчал, лишь изредка бросая короткие реплики, вслед за которыми жестикуляция лысого становилась еще более резкой и частой. С того места, где стояли Иван Иванович и Вовочка, невозможно было слышать их разговор, как Иван Иванович ни прислушивался, – однако кое-какой вывод напрашивался сам собой. Вспышку раздражительности у пациента можно было часто наблюдать здесь, однако такие взаимоотношения между пациентом и санитаром – когда первый буквально орет на второго, а второй все молчаливо выносит – были чем-то из ряда вон выходящим. Даже Вовочка, увидев эту сцену, удивленно присвистнул и, не отрывая глаз от споривших, потянул Ивана Ивановича за рукав, думая, что тот знает объяснение происходящему.

 Но Иван Иванович не мог объяснить происходящее и сам бы дал дорого за то, чтобы узнать, почему лысый ведет себя столь вызывающе, и притом безнаказанно. Он понимал, что просто обязан услышать хотя бы краем уха этот разговор, и был настолько охвачен желанием проникнуть в тайну лысого, что ему даже и в голову не пришло, что о содержании разговора можно было после расспросить у кого-либо из тех, кто находился ближе к бочке, – например, у того же Федора Степановича.

 Не говоря ничего Вовочке, и, вероятно, даже забыв о его существовании, Иван Иванович медленно, укрываясь за жидкой еще зеленью беспорядочно рассаженных по всему двору кустов, начал продвигаться вперед. Со стороны неосведомленного наблюдателя (таким сторонним наблюдателем был и Вовочка) его осторожный маневр выглядел как поведение больного шизофренией. Но Иван Иванович знал, что любое, даже самое необычное, поведение не может привлечь здесь ничьего особенного внимания, и он не думал о тех, кто в это время мог его видеть, а думал только о том, чтобы оставаться незамеченным для санитара и преступника. Вовочка, мигом “врубившись” в ситуацию, так же крадучись пошел сзади.

 Они прошли больше половины расстояния до бочки, оставаясь невидимыми для лысого, и Иван Иванович уже решил, что пора остановиться, как вдруг, точно гром с ясного неба, прямо возле них заливистой трелью заверещал свисток.

 Передвигаясь осторожно и прячась за кустами и деревьями, Ивану Ивановичу удалось обмануть бдительность преступника. Но не удалось обмануть бдительность давно следившего за ним Пряхина.

 – Ага-га! – на весь двор радостно загорланил Пряхин, кончив свистеть. – А ну, кто там крадется, не вижу фамилию! А ну, гэт аут из кустов, шпионские рожи!

 Лысый отреагировал мгновенно. Обернувшись, он метнул быстрый взгляд на Пряхина, на вход в корпус, на окна, на центральную аллею и, наконец остановившись на Иване Ивановиче, секунду не отводил от него глаз, затем стал неслышно говорить что-то санитару, и теперь уже санитар, молча слушая лысого, уставился на Ивана Ивановича.

 Все случившееся – начиная верещанием пряхинского свистка и кончая внимательным взглядом дежурного санитара – происходило так стремительно и имело к тому же такое радикальное влияние на положение дел, что Иван Иванович, не имея ни времени, ни сил заново осмысливать сложившуюся ситуацию, поступил вдруг самым примитивным образом – вопреки всем своим предыдущим решениям. Не пытаясь скрываться более, но загородив собой Вовочку, он принялся в двух словах объяснять ему суть происходящего. Закончив, не давая мальчугану раскрыть так и расползавшийся в счастливой улыбке рот, стал втолковывать задачу-максимум: в срочном порядке лететь в ближайшее отделение милиции и, сообщив там все услышанное, сразу ехать домой.

 Глаза Вовочки, точно две звездочки, вспыхнули от счастья. Даже когда Иван Иванович отклонил его предложение “собрать всех пацанов” и снабдить его, как командира группы захвата, “дальнобойным самопалом”; даже когда Иван Иванович отклонил все два десятка остальных предложений Вовочки, последовавших одно за другим с частотой пулеметной очереди, – даже тогда глаза Вовочки не перестали гореть. И убедительный блиц-спор на тему мужества и гражданского долга, и строжайший запрет участия в любых боевых действиях, – не смогли потушить этот неукротимый огонь в его озорных глазах...

 Но то ли день этот был такой гадкий по звездному гороскопу, то ли лысый был таким непредсказуемым, – снова все пошло вдруг совершенно не так, как предполагалось, снова все перевернулось с ног на голову. Ни совместному плану Вовочки и Ивана Ивановича, ни отдельному Вовочкиному тайному плану не суждено было сбыться.

 Лысый, как будто бы прервав разговор на половине фразы (как показалось Ивану Ивановичу), оставил дежурного санитара, неторопливо пересек двор и, дойдя до забора, принялся прогуливаться вдоль него – в одну сторону, потом в обратную, – по пути назад заглянул в дырку, в которую раньше так любил выглядывать Иван Иванович, затем, поравнявшись с толстой сухой акацией, спиленной на высоте трех метров, прислонился к ней спиной – с той стороны, что была обращена к забору – и стоял так несколько минут, не двигаясь совсем.

 Внезапно, быстро оглядевшись вокруг, он резким движением перебросил через забор сумку и, в одно мгновение, ловко перемахнул через него сам!

 Не успев еще как следует осознать, что же произошло, и тем более оценить все значение произошедшего, Иван Иванович все же хотел что-то воскликнуть, неизвестно для кого, но только смог просипеть нечто нечленораздельное и повел рукой в сторону юного товарища по борьбе с бандитизмом. Поднятая рука его, озадаченная так же, как и ее хозяин, повисла, не найдя адресата.

 Полосатая Вовочкина курточка разноцветной радугой промелькнула в воздухе и, задержавшись на полсекунды в апогее взлета, словно решая в последний раз – продолжать полный неожиданностей и опасностей путь или вернуться, – исчезла за испещренной щербинками неровной кромкой крашеного кирпича.


Рецензии