Дурдом. Часть 2. Глава 12. Саркома

 Дни, тянувшиеся мучительно долго, вместе с тем пролетали, словно подгоняемые порывистыми осенними ветрами, и обгоняли их только ночи, еще более торопливые, еще более стремительные, чем дни.
 
 Прошел, как всегда неожиданный, первый снег. Превратился в грязь и слякоть. Выпал новый снег. Начались морозы. Закончились морозы. Пошли дожди. Началась весна.

 Исписанные одна за другой три тетрадки, в свое время презентованные Вовочкой, валялись, забытые, в недрах тумбочки. Раздобытые в грезах и наяву осколки прошлого, даже собранные вместе, все так же и оставались осколками, не желая состыковываться гранями и сливаться в единое логическое целое. В каждом из множества собранных коротких воспоминаний недоставало чего-то неуловимого, но вместе с тем очень важного, – чего-то, что сделало бы его не просто абстрактным видением, а именно частью жизненного пути Ивана Ивановича. Казалось, судьба умышленно избегает включать в его мемуары конкретные факты, которые могли бы пролить свет на так и продолжающее скрываться в тумане неизвестности прошлое.

 Давно он не открывал свои тетрадки, давно не брал в руки газет, бросил и думать о том, чтобы разыскать продавца часов, а когда к Хакимову вдруг совсем уж надолго подселилось его семейство, перестал бывать и у него. Губительная апатия любезно приняла Ивана Ивановича в свои коварные объятия, и он легко отдался ей, и практически перестал чем-либо интересоваться, и даже стал пропускать “заборные дежурства”, а иногда и вовсе не выходил на прогулку, заваливаясь после завтрака спать.

 Уже он потерял счет дням. Более того, не помнил, первая это была зима его больничного обитания или вторая. Пробуя восстановить в памяти всю последовательность событий, в которых ему довелось участвовать с момента своего “воскресения”, он сбивался и путался; и хоть понимал, конечно, что с того дня прошло не так уж и много времени, ему все равно казалось, будто он здесь, в больнице, провел большую часть своей сознательной жизни. Если не всю жизнь. Чувства вступали в непримиримый конфликт с разумом и отказывались воспринимать его ставшую неубедительной логику.

 А Иван Иванович устал проверять свои чувства логикой и в конце концов отдался целиком в их власть.

 Иногда Дормидонту удавалось чуть-чуть расшевелить его, увлечь в какой-нибудь поход к многочисленным своим товарищам из разных палат – к Аллыйе Аллыйяеву, к Шарику, к Федору Степановичу... – но после Иван Иванович вновь отрешался от суеты бытия, становился безучастным ко всему и проводил дни, выходя из палаты только лишь по насущной необходимости. И если уж встречи с прохожими за забором перестали радовать его, то с больничным людом он и вовсе прекратил всякое общение. Один только Дормидонт продолжал пользоваться его привередливым вниманием по неподдающейся разумному объяснению причине, да еще Великий и Неповторимый Сочинитель Всех Времен и Народов.

 Маловероятно, чтобы причиной особого расположения Ивана Ивановича к Сочинителю были замечательные стихи и превосходные истории, которые Сочинитель знал в несчетном количестве. Увы, Иван Иванович находился уже в таком состоянии, что при всем желании не смог бы оценить подлинное великолепие того, что часами рассказывал Сочинитель – слушателям, если они были, либо самому себе, если слушателей не оказывалось. Ивана Ивановича влекло к Сочинителю бесконечное обаяние, которое тот излучал и которым умело пользовался, и еще его природный дар проникаться глубочайшим вниманием к собеседнику. Сам не зная почему, Иван Иванович полюбил делиться с ним своими хлипкими воспоминаниями (сомнительной достоверности) и снами (преисполненными маразмом) – и Сочинитель никогда не перебивал его, не вкручивал ехидные реплики, как многие, и не желал блеснуть на его фоне своим остроумием, не осмеивал, не оспаривал то, что слышал. Иногда, правда, при этом он и сам вдруг начинал тихонечко что-нибудь бормотать, чисто для себя, – но Ивана Ивановича, быстро привыкшего к этой безобидной особенности собеседника, бормотание ничуть не смущало. Обычно так они вдвоем и общались: один рассказывал и рассказывал свое, а другой, негромко, свое.

 Все больше и больше замыкаясь в себе, Иван Иванович все больше и больше отрывался от действительности. А действительности тоже было глубоко наплевать не него. Ни медицина, ни милиция, ни сам господин Бог не делали больше никаких шагов к его спасению.

 И Иван Иванович тоже ничего не предпринимал для своего спасения.

 Вместе с тем жизнь вокруг него шла своим обычным чередом, образуя коловорот событий, происходящий каждодневно по однажды заведенному одному и тому же циклу. Наш герой беспечно вращался в том водовороте пустячных событий, с руками и ногами сдавшись воле течения, – и окончательно растворился в аморфной массе психов, слился с нею – ужасный финал! – и даже престал понимать, как опасен, как губителен этот его отказ от борьбы – пусть даже борьбы бесплодной. Он просто жил, как и все, смирившись со всем тем, что еще совсем недавно напрочь отвергал. Жил, удовлетворяясь малым.

 И однажды, флегматично прогуливаясь, как бывало раньше, по периметру двора, размышляя о чем-то неуловимом, а может быть, вовсе ни о чем не размышляя, Иван Иванович заметил вдруг, что краем сознания исследует забор на предмет черствости...


Рецензии