Дурдом. Часть 2. Глава 10. Пузо невесты как средство от склероза

 Эта очередная навязчивая мысль – во что бы то ни стало разыскать продавца часов – не покидала Ивана Ивановича, жужжала в его голове как пчела, а исчезнув было на какое-то время, возвращалась вновь и вновь и не столько дарила надежду, сколько раздражала и злила... Проходили день за днем, но горячее желание осуществить задуманное все так и оставалось желанием, и не были в состоянии помочь претворить его в жизнь ни остановившиеся навечно часы (которые, добродушно подаренные незлопамятным Жориком, теперь всегда, и днем и ночью, были на его руке), ни ежедневные дежурства у дыры в заборе (сделать еще одну дыру в другом месте он так и не решился), ни проглатывание редкой чудом залетавшей в больницу местной прессы, ни, тем паче, еще более редкое прослушивание пойманных в палате Штирлица радиопередач. Пролетали день за днем, связи с внешним миром практически не было, и надежды на помощь извне тоже почти уже не было (почти – это слабая оговорка, под которой имелась в виду призрачная возможность помощи со стороны Вовочки или его отца). Часы “Победа” – сломанные, поцарапанные – это было абсолютно все, что связывало Ивана Ивановича с его прошлым. Прошлым, начисто лишенным будущего, а по большому счету – и настоящего.

 А где-то, за считанные километры от ставшей тюрьмой больницы, жил себе, быть может ни о чем не печалясь, мужичок – единственный, кто мог бы, наверное, пролить свет на тайну случившегося некогда приключения этих невзрачных часов... А еще где-то, за десятки, или сотни, или тысячи километров стоит, наверное, какой-нибудь пятиэтажный дом, и там живет женщина, а с нею – ее сын – нет, два сына... или так: сын и дочь, – и все вместе они – семья Ивана Ивановича, далекая, желанная, родная семья... Которой, может быть, на самом деле-то и нет. А может быть и так, что жена его, пока он заживо гниет здесь, в этой помойной яме, давно успела плюнуть на траур и на верность, и ей надоело бессмысленно ждать с моря погоды и спокойно смотреть, как мимо пролетают месяцы и годы короткой жизни, – и теперь его уже заменил некто другой, и дети уже называют того другого словом “папа”. Какой-то чужой – тупой, старый, неряшливый – дармоед обладает всем тем, что когда-то создавал, наживал, любил и свято берег он. А у него не осталось ровным счетом ничего. Ни капли, ни самой малой крохи того незаменимого счастья, которым является обыкновенная суетная человеческая жизнь... Доживать в окружении идиотов, до конца дней своих довольствоваться убогими удовольствиями – чукчиными рассказами и карамельками на десерт по праздникам, – и убогими стремлениями – успеть попасть после подъема в первый десяток в очереди в туалет, – и убогими волнениями – не отменят ли завтра прогулку из-за ночного дождика – и мало-помалу самому становиться идиотом – вот и весь его удел, вот и все его счастье во всем его микроскопическом объеме, ограниченном стенами и законами психбольницы...

 Впрочем, нет. Еще ведь есть дыра в заборе. Случайная находка. Открытие! Чудо! Чудо, явленное волей рока именно в тот момент, когда этот же самый рок уже подготовил всю необходимую почву и был готов непосредственно приступить к превращению своего подопечного в одного из тех, с кем ему теперь приходилось жить. Там, у забора, сунув голову в рукотворную брешь, прорванную в заколдованном кругу, Иван Иванович вновь начинал чувствовать себя не выброшенной в утиль бесполезной тряпичной марионеткой, а, как когда-то, живым, способным мыслить и логически воспринимать окружающую действительность человеком. Здесь он словно обретал самого себя – прежнего себя, настоящего себя. За его спиной продолжали слышаться возбужденные голоса: кто-то смеялся, кто-то кого-то бранил, кто-то громко разговаривал сам с собой, – а он все стоял, стоял, стоял... Стоял даже, когда весь день на доступном для обозрения пространстве не появлялось ни одной живой души. Высунувшись в дыру, он, как казалось ему, и сам весь, целиком перемещался туда – за пределы больницы, в объятия цивилизации, – и одно это было его счастьем. Единственным доступным ему теперь счастьем. Для него стало привычным каждый день получать эти короткие порции счастья – как допинг, как лекарство, как отчаянное средство не сойти с ума от гнетущего осознания безысходности, а главное – от общения с одними только психами.

 Редкие прохожие, появлявшиеся время от времени по ту сторону дырявого забора, тоже привыкли к торчащему из него одушевленному барельефу и перестали удивляться ему. А поскольку контингент прохожих был почти постоянным, практически со всеми ними Иван Иванович скоро перезнакомился, и если не всегда у прохожих бывало время, чтобы поговорить, то здоровались с ним все обязательно, и не было человека, который, проходя мимо даже в неурочный час, не бросал бы короткого вопрошающего взгляда на пустующую дыру. Иван Иванович не скрывал историю своего заточения в дурдоме; некоторым он успел поведать ее лично, другие знали о его несчастье понаслышке, и в приветствиях новых знакомых, в брошенной на ходу паре слов он всегда находил искреннее участие в своей беде – то участие, которого ему как раз сейчас так недоставало. Часто взрослые в шутку советовали ему, перебравшись через забор, сбежать. Степан Талалаев неизменно предлагал развеять тоску “граммулькой” (“граммулька” у него, за редчайшими исключениями, всегда была наготове). Дети... дети угощали Ивана Ивановича печеньем. И все это было чрезвычайно нужно ему и было чрезвычайно важно для него. И все это... только помогало ему сохранить рассудок, не сдвинуться, отравившись ядом пессимизма. Однако же никто из этих добрых людей не мог помочь ему ничем более действенным, чем сочувствие, и даже в истории с часами до сих пор не наступило никаких просветлений, хотя все, конечно, знали о маленьком поселке, притаившемся в лесу, – который, кстати, так и назывался – Лесной.


 Витька Шубин, молодой человек одиннадцати с копейками лет, уже миновал “окно в Европу”, и опоздай Иван Иванович еще на минуту, пришлось бы ему, возможно, в очередной раз удовлетворяться лишь полуторачасовым созерцанием местного пейзажа и тешиться мыслью, что вечером, как правило, прохожих бывает больше.

 Когда, окликнутый Иваном Ивановичем, Витька обернулся, оказалось, что он – плачет. Слезы ручьями бежали по раскрасневшемуся Витькиному лицу и образовали на нем несколько извилистых полос, более светлых, чем само лицо – явно требующее как можно более скорого, а лучше немедленного, умывания.

 – Что случилось? Почему слезы? – удивился Иван Иванович. По прежним встречам Витька показался ему на редкость веселым, озорным пацаном. Даже слишком веселым и озорным.

 – Мама сегодня пошла на речку, когда я спал, и утопила всех котят, – всхлипывал и шмыгал носом Витька. Весь его вид выражал подлинное, непоправимое горе.

 – Как жалко!

 – Конечно, жалко! Она вчера обещала, что я сам их буду топить. При этом горьком воспоминании о мамином коварстве мальчик залился слезами пуще прежнего и, погруженный в свою трагедию, сраженный вновь нахлынувшей волной жалости к самому себе, больше ничего не видел и не слышал. Возражения Ивана Ивановича, что, мол, и котята тоже живые, и их должно быть жалко, и лучше было их кому-нибудь раздать, – повисли в воздухе, не дойдя до адресата, и чем больше Иван Иванович говорил об этом, тем горче, тем отчаянней рыдал Витька. Казалось, что вместе с котятами утопла и Витькина мама.

 Рев утих лишь после того, как Иван Иванович догадался перевести разговор на другую, отвлеченную от зоологии, тему. Он обратил внимание на блестевшие от размазанных по лицу слез ладони мальчика:

 – Как же это так получается, что руки у тебя такие черные, а два пальца совсем чистые? Как из бани!

 – А-а, это я сегодня свистеть научился! – Витька, с третьей попытки, воспроизвел нечто похожее на сипение проколотой автомобильной камеры. – А вы умеете?

 Иван Иванович свистеть умел. Но поскольку в дыру не пролезали одновременно и голова и рука, а свистеть за забором означало нарушить чистоту эксперимента, он не мог продемонстрировать свое умение. Витька, конечно, немедленно предложил напрокат собственные пальцы – любые на выбор, – но Иван Иванович не решился рисковать жизнью:

 – Спасибо, я сдаюсь. Куда уж мне до тебя.

 – Я и раньше умел, – сообщил Витька, дабы закрепить техническую победу. – Но потом разучился. А теперь опять научился, а то все пацаны во дворе свистят, а я молчу как рыба.

 – Постой-ка, – вспомнил вдруг Иван Иванович, – а это же ты в одном дворе с девочкой такой живешь, с Нюркой? Давно ее не видно. Не заболела она?

 – Нюрка? Нюрка теперь из дома не выходит. Боится. Она ж теперь лысая!

 – Как – лысая?

 – Лысая. Ее побрили и голову мажут. У нее лишай – вот что. Она теперь, если выходит за молоком или хлебом, здоровый такой бантик надевает. Думает, за бантиком не видно, что башка лысая.

 – Постой, ты что-то перепутал. Как же бант может держаться без волос?

 – Ну, не знаю. Может, его кнопкой прикнопивают, или клеем. Она не говорила. Она теперь сразу от меня убегает после того, как я ее обнимал.

 – Как это ты ее обнимал?

 – Ну... так... – Витька засмущался.

 – Как – так?

 – Ну... так. Я еще раньше смотрел в кино: там они обнимались, а жених спрашивал: “Что ты чувствуешь?” – а чувиха говорит: “Чувствую, что тебя люблю”. Ну, я и попробовал.

 – Да как же попробовал?!

 – Ну, того... обнял, – Витька был уже совсем красный. – Спросил тоже, что она чувствует. Она говорит – ничего. Я совсем сильно обнял. Она сказала, что уже чувствует. Я думал, она это чувствует, ну, любовь эту. А она говорит, что чувствует, что того... в туалет...

 – Что? Что говорит? – несмотря на все старание оставаться серьезным, засмеялся Иван Иванович.

 – Ну, того... “Какать, говорит, хочу”. После того она от меня убегает всегда. Ну ее к черту.

 Витька замолчал, но не спешил уходить, нерешительно затоптался на месте и запыхтел, блуждая взглядом вокруг, но избегая глядеть на Ивана Ивановича. Тайная мысль терзала его, то подбираясь к самому языку, готовая вот-вот спорхнуть с него, то боязливо прячась назад. Наконец он решился, и глаза его перестали блуждать, и взгляд уверено уперся – мимо Ивана Ивановича – в забор.

 – А вы можете сказать... у вас там – страшно?

 – У нас? Тут? В больнице? Чего же тут страшного? – Иван Иванович уже позабыл о первых часах своего пребывания в дурдоме.

 – А у вас же там психи всякие, дураки с топорами, убийцы разные... – блеснул осведомленностью Витька.

 – Что ты! Какие убийцы? – Иван Иванович еле сдерживался, чтобы не подразнить собеседника какой-нибудь из ходивших в больнице ужасных до нелепости выдуманных историй, но рассудил, что чужих детей обманывать нехорошо.

 – А те убийцы, которых в тюрьму не взяли, потому что они чокнутые, – они же у вас живут?

 – Ну, если живут, так они живут отдельно. И взаперти. Чего их бояться?

 – А так... кроме них... – Витька поежился. – Все-таки чокнутые... кусаются, ночью кричат. Тоже не страшно?

 – Ты знаешь... – Иван Иванович, забывшись, хотел наклониться к собеседнику, стукнулся подбородком об кирпичную кладку и больше от неожиданности, чем от боли скорчил гримасу, развеявшую мрачные Витькины мысли лучше, чем всякие логические доводы. – Я думаю, – продолжал он, – снаружи, в смысле за пределами психбольницы, страхов бывает не меньше, а может быть, и больше. Но крики и припадки больных людей – не самое страшное здесь. К этому можно привыкнуть...

 – Я бы не привык.

 – Самое страшное как раз то, что приходится тут жить. Сам этот факт. Не знаю, поймешь ли... Правда, некоторым даже нравится здесь...

 – Я б, наверное, не смог у вас жить.

 – Вот и я не могу... Тоже не могу...

 Разговор, такой долгожданный, вдруг потерял для Ивана Ивановича интерес. Вновь на него нашла задумчивость. Не сразу он понял, что Витька уже уходит.

 – ...А то опоздаю смотреть свадьбу, – говорил Витька, прощаясь. – Нельзя пропустить, надо посмотреть на невесту с пузом.

 – С пузом? – рассеянно переспросил Иван Иванович, вряд ли улавливая, о чем идет разговор.

 – Ну! Пузо уже как кастрюля! Там у нее дети...

 – А где свадьба? Во дворе вашем?

 – Угу...

 Что еще говорил Витька, он уже не слышал. Не воспринимал. Мысли, мимолетные, пустые, заполнили его потяжелевшую голову, и то и дело перескакивали с темы на тему, и мелькали одна за другой, и, вспыхнув на короткий миг, бесследно исчезали – так, что он и сам не понимал, о чем только что думал и о чем думает сейчас. И думает ли вообще...


 Во времена молодости Ивана Ивановича так было нельзя. Так не случалось, чтобы невеста шла замуж “с пузом”. Перед тем как заиметь “пузо”, полагалось сперва все-таки отыграть свадьбу. В крайнем случае не выходить замуж вообще... Нынешняя молодежь стала куда более нескромной. И его собственные дети, если они существуют, тоже наверняка имеют такие же упрощенные представления о скромности. Но что их в этом винить? Отец Ивана Ивановича мог бы считаться по современным понятиям вообще чуть ли не монахом. Если бы его отец имел теперешние взгляды на жизнь, Иван Иванович был бы старше лет на восемь. Восемь лет отец ухаживал за будущей своей женой! Да, он был очень скромным молодым человеком... Как все меняется с течением времени! Самого Ивана Ивановича в свое время хватило лишь на год; год тогда считался уже достаточным сроком для соблюдения всех приличий. Лишь через год самых яростных ухаживаний Иван Иванович решился спросить у нее разрешение поцеловать. И она отказала! “Нет, – ответствовала она, – моя мама категорически против всяких поцелуев!” А он ее пытался убедить, – говорил, что хочет ведь поцеловать именно ее, а не ее маму. Но она еще не была готова. Мамино влияние незримо удерживало ее, хотя она и сама не могла объяснить настоящей причины и отговаривалась бог знает чем. “Нельзя же прямо сейчас, прямо здесь, прямо при всех...” В ее представлении, он должен был валандаться с ней еще, как минимум, десять лет. Наконец он сам все устроил. Он принес и вручил ей три билета в театр: “Ну вот, сегодня мы наконец-то проведем вечер только вдвоем”. “Но зачем нам целых три билета?” – не могла она понять. “Для твоих родителей и брата!” – был его ответ.

 В тот вечер он сделал ей предложение. Еще через два месяца они поженились. И только потом была первая брачная ночь. И это было незабываемо!

 Позже она призналась, что те мерзкие пересоленные устрицы, которые она заставляла его есть на свадьбе, были специально куплены по совету материной подруги как народное средство сделать первую брачную ночь запомнившейся на всю жизнь. И хотя из двенадцати съеденных устриц сработали только четыре, та ночка действительно запомнилась надолго.

 Началось с того, что в начале первого ночи на лестничной площадке возникли шорох и возня, сопровождаемые неясным бормотанием, оглушительным сморканием и бряцанием связкой ключей, – и продолжалось это представление до часа ночи, а в час ночи завершилось решительным стуком в дверь.

 Вооруженный кухонным ножом (на вопрос “кто там?” отвечало лишь слабое эхо его собственного голоса), Иван Иванович открыл дверь. В ярком, с непривычки после темноты прихожей, мерцании лампы дневного света на площадке стоял сильно помятый мужчина, одетый, однако, в довольно приличное (правда, грязное) пальто и даже, вразрез с неряшливым видом, гладко выбритый. Пока Иван Иванович, храня молчание, пытался вспомнить, кто бы из знакомых это мог быть, пришелец, напряженно все вглядывавшийся во мрак квартиры, наконец отчаялся что-либо в нем разглядеть и заговорил сам.

 – Дорогая, это я! – вдруг крикнул он. – Начинай, солнышко, уже кричать на меня, а то я в темноте не найду кровать!

 Тотчас в лицо Ивану Ивановичу ударил плотный, как ударная волна водородной бомбы, дух водочного перегара.

 – Что вы себе позволяете! Шумите тут... – только и нашелся произнести Иван Иванович, захлопывая дверь. Но сонное лицо пришельца внезапно ожило, и сам он ожил и поспешно подставил ногу, не позволяя двери закрыться.

 – Ах ты дрянь! – завопил он на весь подъезд. – Ах ты и же дрянь такая! На минуту я задержался на работе, а у нее – полная квартира любовников! Я щас милицию позову. Я щас сам вас всех поубиваю! Вместе с тобой, дрянь такая...

 Незнакомец быстро зашевелил ногой, пытаясь раздвинуть щель, но Иван Иванович уже успел накинуть цепочку. Не зная, что бы еще предпринять, он молча придерживал сотрясавшуюся от толчков дверь и ждал, когда пришелец утихомирится. Тот успокоился как-то вдруг, неожиданно, словно его настроение переключили тумблером с “бури” на “штиль”. Он покорно вытащил ногу, принялся внимательно осматривать дверь, коврик для вытирания ног, остальные двери на площадке. Закончив ревизию, ошарашенно уставился на Ивана Ивановича и на примчавшуюся на грохот и теперь выглядывавшую из-за его спины юную супругу.

 – Так это же не моя квартира! – вдруг осенила ночного террориста запоздалая догадка.

 – Да, это наша.

 – Ну слава богу, – лицо незнакомца выражало большое облегчение. – А я уж, знаете, черт-те чего подумал...

 Иван Иванович, имея цель окончательно убедить незваного гостя в его открытии, зажег в прихожей свет, а тот отступил на шаг, прислонился к перилам лестницы и вдруг... заплакал. Окончательно растерявшись, Иван Иванович вышел к нему, – забывшись, прямо с ножом в руке.

 – Воды дать?

 – А сто грамм есть?

 – Нету. Вода есть.

 – Ну, дай...

 Пришлось пустить незнакомца в квартиру (молодая жена из скромности спряталась в спальне). Гость в три глотка выпил воду, вернул, зачем-то понюхав, кружку. Но прощаться с гостеприимным хозяином не спешил. Может быть, чувствовал неловкость от нечаянного вторжения в чужие апартаменты и стеснялся просто так уйти, оставив своего благодетеля скучать.

 – Что, сердитая жена? – спросил он ни к селу ни к городу.

 – Дышать не дает, – отшутился Иван Иванович.

 Гость тяжело вздохнул:

 – А моя наоборот. Только приходишь домой – сразу: “А ну дыхни!”... Жена это жена: ни ума ни фантазии. Вчера вон говорю, что умер напарник по работе, надо сдать три рубля на похороны. Она мне: ты меньше чем за год уже всю фабрику перехоронил – не дам. Я говорю: как это “не дам”, если из-за тебя может на похороны хорошего человека не хватить. И тут она заявляет, что все деньги сегодня потратила на продукты. Усек? В доме ни капли спиртного, а она последние деньги тратит на жратву! Можно жить с такой заразой?!

 – А вы где работаете? – не решился обсуждать столь щекотливый вопрос при все слышавшей из спальни собственной супруге Иван Иванович.

 – Да где... на спичечной фабрике.

 – А профессия?

 – Да так... спички обсериваем.

 – Хорошо платят?

 – У нас сдельная оплата: сколько обсерим, столько и получаем. Выходит рублей триста.

 – Жить можно.

 – Можно?.. У меня шесть дочек-студенток.

 – Шестерых, конечно, трудновато содержать.

 – Если б шестерых. Одиннадцать! Пять из них уже повыскакивали замуж за студентов... Так что дети, с одной стороны, это, конечно, будущее и все такое, а с другой стороны... У тебя еще нет детей?

 – Нет, – усмехнулся Иван Иванович, – я всего один день как женат.

 – Ого! – засуетился гость. – Так это нельзя не отметить. Совершенно нельзя не отметить. – Он беспокойно завертел головой, разглядывая коридор. – У тебя есть что-нибудь?

 – Ничего совсем.

 – И у меня нет. Щас только непочатая бутылочка была, когда домой шел. И разбил. Там такой гололед – ноги из спины можно вывихнуть... Раз упал – ничего, второй раз загремел – чувствую, что что-то течет. Хоть бы, думаю, кровь. Ан нет, не кровь... Теперь пойду собирать.

 – Что собирать?

 – Что разлилось, то и собирать. Думал поутру собрать, но уже и сейчас, наверное, замерзло... Так у тебя нету?

 – Нет.

 – Ну, я пошел... Точно нету?

 – Точно нет.

 – Ну, прощай тогда...

 Иван Иванович, наконец отделавшись от нудного собеседника, запер дверь, выключил свет и вернулся в супружеское ложе, в горячие объятия заждавшейся молодой жены.

 И тут... послышался звонок. Приключения продолжались.

 Теперь уже открывать пошла супруга – не вполне надеясь, видимо, на строгость и решительность мужа, не успевшего еще как следует закалиться жизненным опытом. Ее собственную решительность радикально упрочняла изготовленная на заводе ее отцом дверная цепочка из закаленной пятимиллиметровой стальной проволоки.

 Через минуту Иван Иванович услышал:

 – Извините, прошу вас. Не найдется ли у вас маленького кусочка торта для хромого калеки, который не ел вот уже два дня?

 – Вы так поздно... – растерянно пробормотала жена, ожидавшая, по всей видимости, обнаружить за дверью предыдущего пьянчужку или другого какого угодно наглеца, но уж никак не несчастного голодного нищего. Смиренный вид человека произвел на нее столь умиротворяющее воздействие, что заготовленная гневная тирада вылетела из головы. Даже в произнесенных ею словах звучал не упрек, а словно извинение за так неудачно составленное расписание дней и ночей.

 А новый гость, не обнаружив достойного отпора, с ходу набирался все большей и большей, прямо говоря, наглости.

 – Я слышу, – веселился он, – вы еще не спите. Дай, думаю, зайду. Тепло у вас, хозяюшечка, радость как тепло. Все уже дрыхнут, а у вас, вижу, окошко горит... Так как насчет тортичка?.. Хозяюшечка...

 – Что, обычный хлеб тебе уже не подходит? – не выдержавший выслушивать такое безграничное нахальство Иван Иванович легонько оттеснил супругу от двери.

 При виде хозяина попрошайка заметно поскучнел, но притворился, что в упор его не видит, и продолжал обращаться к “хозяюшечке”, заглядывая на нее через плечо Ивана Ивановича:

 – Обычно подходит, добрая женщина. Обычно всегда очень подходит. Но сегодня, знаете, у меня день рождения...

 Иван Иванович, не слушая бредни бомжа, хотел было закрыть дверь, но вдруг молодая жена, отчасти, может быть, из желания продемонстрировать ему же широту своей души, заупрямилась. Пришлось снова топать на кухню за оставшимися со свадебной веселухи пирожками. “Хозяюшечка” тем временем продолжала одаривать бомжа сочувствием и добротой, которые без удержу так и извергались из нее:

 – Ах какой вы бедный! Ах, вы несчастный! Ах-ах! Как это ужасно – быть хромым! Ах, благодарите судьбу, что вы не слепой!..

 – Да, – отвечал попрошайка, – слепому еще хуже. Когда я был слепым, многие пытались подсунуть вместо денег то пуговицы, то конфетные обертки – особенно дрянные дети.

 – Так вы были слепым?

 – Да... то есть нет... то есть... Знаете, милая хозяюшечка, можно вас попросить еще об одном малюсеньком одолжении?

 – Конечно!

 – Вы не могли бы мне, пожалуйста, пришить вот эту пуговицу к пальто?

 – Конечно, конечно. А... а где же пальто?

 – Ох, вы знаете, у меня нету ничего, кроме этой единственной пуговицы. Так я думал, может, вы и пришьете к ней какое-нибудь ваше старое, ненужное пальто...

 Это уже окончательно переполнило чашу терпения Ивана Ивановича. Ему даже не понадобилось слов: все, что он сейчас собирался произнести, было написано прямо на его неподдающемся дешевому гипнозу лице. А бродяга действительно не был слепой. Забыв о пуговице и даже о собственной хромоте, он с такой прытью затопотал вниз по лестнице, что и женина зачарованность тоже развеялись, как дым на ветру, и супруги, наконец-то, вновь заперли семейное свое гнездышко на два оборота и цепочку и, счастливые, взявшись за руки, отправились в начавшую уже остывать от непрерывного махания входной дверью кроватку. Впереди была еще половина ночи, а дальше – долгая и счастливая семейная жизнь. Иван Иванович выключил свет.

 И тотчас опять раздался звонок.

 Вооруженный топором, неласковый хозяин бросился к двери, намереваясь раз и навсегда покончить с дотошными бомжами, алкоголиками и прочими мерзостными нарушителями общественного порядка. Явно, в тот момент он был вне себя. Окажись за дверью одна из этих грязных личностей, медовый месяц свободно мог бы превратиться в пятнадцать немедовых лет...

 К счастью для будущего новоиспеченной семьи, все и на этот раз обошлось без уголовщины: очередной гость оказался всего лишь жениным старшим братом, приехавшим специально на их свадьбу откуда-то с Крайнего Севера, чтобы собственноручно вручить свой подарок – двадцать пять рублей.

 На этом, правда, счастье сразу же и заканчивалось, поскольку легкого на подъем братика пришлось срочно кормить, поить, развлекать да укладывать “вздремнуть с дорожки” – в семейное же ложе, за отсутствием другого. К тому же собачка родственника, здоровенная мордастая псина босяцкой породы, покуда хозяину было не до нее, успела перегрызть половину мягкой мебели, разбить подаренный на свадьбу чайный гарнитур и вдобавок сожрать все, что можно было сожрать, а потом ее долго тошнило в прихожей на коврике. Но молодые супруги мужественно выдержали и это испытание: уж очень им не хотелось начинать жизнь ссорой с родней. Только утром, провожая (фактически – выпроваживая) гостя на поезд, Иван Иванович все же осторожно, опасаясь вызвать обиду, намекнул ему: приезжай уж, мол, в другой раз как-нибудь без четвероногого друга; сделай уж, мол, нам такое родственное одолжение. На что гость, точно в истории с тем нахалом, что внедрился в убитую горем семью покойника, удивленно вытаращившись, воскликнул:

 – Ну вы даете, ребята! А разве это не ваша собака? Сидела там, понимаете, под дверью...

 Нет, еще одну такую первую брачную ночь они вряд ли смогли бы перенести...


 Иван Иванович очнулся от грез – и удивился, и обрадовался, как много он сегодня вспомнил. И не зря же ему пригрезилась эта свадьба, и молодая жена, и квартира, – значит, действительно у него все это есть – где-то далеко, неизвестно где, но есть. Даже вспомнились обои в спальне – розы на фоне бледно-красных ромбиков...

 Он не сразу пришел в себя, все находясь под впечатлением ярких, изобилующих деталями картин прошлого, и некоторое время не мог понять, откуда взялся этот забор, и двор, и сидящий на бочке странный человек. Опомнившись окончательно, он взглянул на дорогу: она была пуста.

 И прогулка тоже подходила к концу...

 Весь последовавший вечер многочисленные эпизоды из первой ночи его семейной жизни крутились и крутились в его голове, а он их жадно ловил, цеплялся за них, за эти неуловимые и непрочные, как мыльные пузыри, воспоминания, и старательно исследовал их, сопоставлял, анализировал. Теперь он больше не сомневался, что такие воспоминания – и есть то единственное, что может его спасти; не сомневался, что, кроме него самого, никто ему больше не поможет. И новая пришла к нему идея: записывать все, что удастся вспомнить, даже сны. Может быть, собранные и систематизированные эти разрозненные до сих пор маленькие и большие фрагменты его жизни смогут организоваться в нечто целое – то спасительное целое, которое стало бы ключом, способным отпереть замок нерушимой двери, преградившей дорогу, ведущую из пучины катастрофического беспамятства.


Рецензии