Дурдом. Часть 2. Глава 6. Здравствуй, просто унитаз!

 – ...Папа, ну покажи еще слоников!

 – Нет, на сегодня хватит.

 – Папа, ну пожалуйста, ну один раз!

 – Нет, Андрюшенька, слоники устали. Посмотри, как они тяжело дышат.

 – Папочка, ну один разик! Один разик, и все!

 – Ну ладно, только в последний раз, больше не проси: слоники устали, они больше не смогут... Четвертый взво-о-од! Надеть противогазы! Два круга по кругу вокруг окружности плаца бегом ма-а-арш!..

 Второй взвод! Смир-р-но! Вольно! Сейчас с прапорщиком Гришиным вы отправляетесь на станцию разгружать вагон с люминью.

 – Не люминь, а алюминий...

 – Это кто такой грамотный, а? Это кто тут такой грамотный? Раз ты тут такой грамотный, будешь со штрафным взводом выгружать чугуний!..

 Третий взвод! Смир-р... отставить! Кто умеет играть на рояли, два шага вперед... Ты, ты, ты и ты, берите эту рояль и тащите ее в новый офицерский дом на седьмой этаж. И бегом назад!..

 ...Гришин!.. Где Гришин?.. Гришин, кухонный наряд уже отправлен?

 – Так точно.

 – Что там сегодня на обед?

 – Так точно, жаркое из кролика.

 – В той же пропорции?

 – Так точно, по рецепту. Один к одному. Один кролик – одна лошадь.

 – Как только вернется кухонный наряд, после обеда отправьте всех помогать грузить чугуний. И снимите с ракеты это дурацкое ведро. Полгода висит. Пока не скажешь, не пошевелятся.

 – Так точно...


 Сон прошел, как будто его и не было вовсе, но еще было слишком рано, и Иван Иванович остался лежать с открытыми глазами, сопереживая разгружавшему “чугуний” штрафному взводу, и задерганному начальством прапорщику Гришину, и уставшим от прихотей маленького садиста “слоникам”.

 Подобные короткие сценки из армейских будней приходили к нему во сне все время, сколько он уже жил в дурдоме. Снилась либо только армия, либо вообще ничего не снилось. Но его не слишком удивляло это странное однообразие сновидений: похоже, подобной “болезнью” мучились многие здешние пациенты. Федору Степановичу, например, часто снилось, будто он миллионер, и будто влюбился в очаровательную девятнадцатилетнюю девушку из бедной семьи, и будто бы он советуется с каким-то знакомым, возрастут ли его шансы, если он скажет девушке, что ему не сорок шесть, а тридцать шесть лет, на что знакомый отвечает, что будет намного надежней, если Федор Степанович скажет, что ему не сорок шесть, а восемьдесят шесть!.. А Дормидонту и вовсе каждую ночь снился один и тот же сон: будто он подходит к двери с табличкой, толкает ее, бьет ее ногами и кулаками, но никак не может открыть. На табличке написано: “К себе”...

 Шум в коридоре, где помимо стука дверей, топота ног и коротких возгласов иногда явственно различалось жалобное лошадиное ржание, разогнал полудремотные мысли Ивана Ивановича и разбудил остальных обитателей палаты. Рабинович, страдавший повышенным любопытством ко всему происходившему рядом с ним, чуть продрав глаза, выскочил, как был в трусах, из палаты и вскоре вернулся, едва не подпрыгивая от восторга.

 – Шарику, – объявил он всем еще с порога, – снилося, что он конь и ест в конюшне сено. Утром проснулся – нет подушки! Сейчас его повели делать промывание. Дожилися!

 – А ты-то чего радуешься? – хмуро отозвался Розинштейн. – Забыл, как тебе промывали пузо от котлет, которыми тебя Дормидонт угощал?

 – Дормидонт тут ни при чем, – обиженно выкрикнул Дормидонт. – Я котлеты не ел тогда, а мне все равно живот промывали.

 – Еще бы, – переключился на Дормидонта вставший явно не с той ноги Розинштейн. – Не нажрался бы алебастра, тебе бы и не промывали. Вот зачем ты жрал алебастр?

 – В жизни все нужно испробовать, – ответил Дормидонт спокойно. – На то у человека и рот, и сам человек тоже на то, чтобы все испытать. Алебастр тут ни при чем. Штирлиц и не то жрал – я сам видел.

 – Нашел на кого равняться. Штирлиц, опасаясь козней контрразведки, десять лет приучал свой организм к всевозможным ядам, а теперь никак не может отучить его обратно. А ты что?

 – Я ничего. И колеты мои ничего. Кушать можно...

 В палату вошел один из Тамар и, оглядевшись озабоченно вокруг, спросил, не обращая внимания на то, что Дормидонт еще продолжал говорить:

 – Мужчины, – он с каким-то особым ударением всегда произносил это слово – “мужчины”, словно подчеркивая пропасть, лежавшую между мужчинами и ним, – никто не видел мой веер? Я его вчера здесь, кажись, забыл.

 Веер нашелся почему-то в кровати Дормидонта. Дормидонт на нем спал всю ночь.

 – Тю, – удивленно проговорил Дормидонт, – а я чувствую – снизу мне все время чего-то дует. Я уже и так, и так, и подтыкался, а оно – веер.

 Новый день начался...


 После утреннего туалета Дормидонт вернулся с перехваченным им там же, в умывальной комнате, Сочинителем.

 Сочинитель – высокий, приятной наружности молодой человек из девятой палаты – оказался далеко не в числе первых, с кем познакомился Иван Иванович. Если бы Ивану Ивановичу было заранее известно, какая редкая, какая гениальная, какая замечательная личность этот Сочинитель, он бы, без сомнений, постарался сблизиться с ним, едва переступив порог психбольницы. Но Сочинитель, ко всем прочим его достоинствам, обладал еще и безмерной скромностью и по этой причине редко покидал пределы своей палаты, а когда покидал, то вел себя так тихо, так просто и незаметно, что, чтобы разглядеть в нем его гигантские способности, нужно было быть таким же непревзойденным гением, как сам он. С другой стороны, Иван Иванович тоже никогда не бывал в девятой палате, поскольку туда не любил ходить Дормидонт. Туда вообще никто никогда не ходил: в девятой плате, в числе прочих четырех ее обитателей, жил Пряхин.

 Свое прозвище Сочинитель получил за особый талант сочинять и блестяще пересказывать в лицах всевозможные стихотворения, целые поэмы, рассказы, монологи, анекдоты – особенно анекдоты. Он эти анекдоты генерировал в таком победоносном количестве и так уже наводнил ими свет, что давно мог бы попасть в Книгу рекордов Гиннесса и заиметь там не только скудную запись в несколько строк, а, в виде исключения, большой цветной портрет на целую страницу. Но Сочинитель, по причине все той же природной скромности, совершенно не заботился о сохранности своих авторских прав. Многие, многие тысячи его шедевров ходили по народным устам бесхозными, и случалось, что некоторые проходимцы не стеснялись присваивать их и добывать себе затем на них нечестную славу. Сочинитель, конечно, догадывался о творившихся вокруг его произведений страстях, но на всю эту мирскую суету ему было наплевать: и к славе, и к материальному благополучию он был целиком равнодушен. Ему просто нравилось творить, а судьба выпущенных в свет творений не волновала его нисколько.

 Сочинителя упекли в психбольницу его собственные жена и теща. Если бы жена Сочинителя была хоть сколько-нибудь умной, дальновидной женщиной, она могла бы сколотить себе целое состояние и настроить хрустальных дворцов, оптом и в розницу торгуя продуктами таланта доставшегося ей чудесного мужа. Но она оказалась бабой глупой и в коммерческом плане нерасторопной, она взяла и сбагрила мужа в дурдом. И мамаша тоже ничего хорошего ей не посоветовала, а только, наоборот, помогала бегать по инстанциям, чтобы сдыхаться от любимого зятя как можно скорее.

 Жену и тещу шокировала привычка Сочинителя разговаривать с самим собой. Как будто это было одно и то же, как если бы он любил гоняться за ними по квартире с топором или с терпеливой регулярностью подсыпал им в суп борную кислоту. Конечно, некоторые неудобства возникали, когда Сочинитель ругался с собой и кричал, но это случалось редко, даже не каждый день, а преобладающую часть времени Сочинитель вел себя тихо, в смысле тихо разговаривал сам с собой и никого не трогал.

 Не смогли жена и теща по достоинству оценить их мужа и зятя, не смогли. Зато в психбольнице его многогранное творчество не только произвело фурор, но даже прослужило как бы “выстрелом Авроры” для начала настоящей всебольничной культурной революции. Легкость, с которой творил Сочинитель, создавала впечатление доступности панибратских отношений с Эрато и Евтерпой каждому желающему и стала причиной возникновения волны повальной графомании, пик которой наступил примерно через три месяца после появления Сочинителя в дурдоме. Затем интерес обитателей больницы к словоблудию значительно поутих, но всплески всеобщего энтузиазма в этом направлении продолжали периодически случаться – как правило, это происходило в периоды, когда в больницу поступало сразу много новеньких.


 Дормидонт болел графоманией уже вторично, и этот рецидив изнурительного недуга был дополнительно усилен еще и бескрайним его восхищением самой личностью Сочинителя.

 Отпустив наконец объект своего обожания, Дормидонт, сильно возбужденный, не находя себе покоя, принялся мерить шагами комнату, что-то быстро бормоча себе под нос и не обращая внимание на ворчание по этому поводу Розинштейна. Но Дормидонту было трудно переваривать свой восторг в одиночку, его капризная душа требовала общения с близкими. Дормидонт подошел к Ивану Ивановичу, сидевшему на табурете возле тумбочки, и, остановившись по другую сторону тумбочки, не глядя на Ивана Ивановича, стал рассуждать вслух – как будто бы исключительно для самого себя:

 – И откуда только ему все известно? Что ни спросишь – все знает. Даже то, о чем не догадался бы и спросить. Он, например, даже знает, как пропал папочка нашего Аллыйи Аллыйяева, хотя это даже самому Аллыйе Аллыйяеву не известно. Семь лет назад чукчи загнали американцам стадо государственных оленей, а выручку поручили хранить Аллыйяйкиному папе. Вскоре Москва узнала про это, приехали на Чукотку следователь с переводчиком. Вызвали его на допрос. Спрашивают: “Куда делось стадо оленей?”. Аллыйяйкин папа честно говорит, что продали американцам. “А где, – спрашивают, – валюта?” Аллыйяйкин папа честно говорит: “Не скажу”. Тогда следователь говорит через переводчика, что если он не скажет, куда подевал валюту, то его расстреляют, а если скажет, то только дадут один год условно. Аллыйяйкин папа испугался и решил сказать правду: “Пойдете прямо на восток, увидите сломанное дерево, от дерева отсчитаете сто шагов на юг, там копайте и найдете деньги”. А переводчик, подлец, переводит: “Чукча сказал, что ему наплевать, пускай расстреливают!” Так и расстреляли его ни за что. А про валюту один только переводчик знал, даже остальные чукчи про то место не знали. Но переводчику это не пошло на пользу: он перепутал дерево, стал не там копать, раскопал берлогу, и его медведь сожрал. Так валюту и не нашли... Но откуда Сочинитель об этом всем знает?! Никто не знает, откуда он все знает...

 Поскольку ожидаемых комментариев ни с чьей стороны не последовало и никто вообще не обращал на болтовню Дормидонта никакого внимания, Дормидонт, помолчав, продолжал:

 – Вот, мне Сочинитель задал допридумать конец его стиха. – Дормидонт уставился в потолок и, качая головой в такт, принялся старательно декламировать:

Здравствуй, ветер в парусах.
Здравствуй, туча в небесах.
Здравствуй, солнце за окном.
Здравствуй... здравствуй...

 Дормидонт засуетился, задвигал всеми частями тела, словно исполнив команду “Отомри!” из детской игры, и заключил:

 – Вот, конца не хватает. Начало есть, хорошее начало, а конца не хватает. Не могу никак досочинить конец чертовый.

 После чего Дормидонт, как бы в подтверждение своих слов, развел руками и вновь застыл, переводя взгляд то на одного, то на другого из присутствующих. Он стоял так долго, очевидно решив во что бы то ни стало дождаться чьего-либо сочувствия. Наконец не выдержал Рабинович:

 – Ну что ты вылупился именно на меня? Я тебе что, энциклопедия? Не получается досочинить – переделай начало. Я тебе в этом не помощник. А лучше вообще брось. Тут одни уже сочиняли. Досочинялися.

 Дормидонт вздохнул, зашевелился, забормотал и, продолжая вздыхать и бормотать, взял с тумбочки лист бумаги и ушел творить к окну.

 С завтрака Дормидонт вернулся снова радостно возбужденный.

 Все, есть начало, – сказал он конкретно Ивану Ивановичу, но так, чтобы слышали все. – Вот, слушайте:

Здравствуй, сыр и колбаса.
Здравствуй, каша из овса.
Здравствуй, шоколад с вином...

 Дормидонт, волнуясь, теребил в руках листок с первыми тремя строками будущего шедевра. Все пространство ниже этих строк было испещрено словами, и просто буквами, и еще какими-то крючками, но слова, крючки и буквы эти, увы, не были четвертой, заключительной, строкой, а все они были яростно почерканы и местами зачерканы до дыр. Однако случившийся коллапс с четвертой строкой нимало не беспокоил Дормидонта, окрыленного успехом с первыми тремя строками. Наоборот, Дормидонт был совершенно уверен в своих способностях, и маленькая, временная задержка на пути к Парнасу его только смешила.

 – С кем бы еще поздороваться? – шутливо сказал он, демонстративно скребя затылок.

 – Напиши: “Здравствуй, унитаз с дерьмом”, – с издевкой посоветовал Розинштейн.

 Дормидонт покосился на него и промолчал. “Зачем вступать в споры с разными дураками, если потом можно сразу выдать весь шедевр во всей его неповторимой красе” – так примерно говорил его взгляд. Но сам Дормидонт промолчал. И молчал весь день, только время от времени что-то бормотал под нос и записывал на разных бумажках. Даже на прогулке он, вопреки обычной своей привычке, ни к кому не приставал, а бродил в одиночестве, временами застывая и шевеля губами.

 Обед вдохновил Дормидонта на новый поэтический зачин:

Здравствуй, небо с журавлем.
Здравствуй, море с голавлем.
Здравствуй, джунгли со слоном...

 К ужину он записал еще одни начальные три строчки на совсем уж неожиданную тему, показав тем самым недюжинные свои способности в математике:

Здравствуй, сумма “бэ” и “цэ”.
Здравствуй, дробь с нулем в конце.
Здравствуй, в кубе полином...

 А после ужина Дормидонт сдался.

 – Ничего не понимаю, – сказал он Ивану Ивановичу, когда все вернулись в палату. – Начало получается хорошо, а конец – хоть застрелись. Взять хоть такое:

Здравствуй, умный шахматист.
Здравствуй, смелый альпинист.
Здравствуй, зоркий астроном...

 – И все, – продолжал он со вздохом. – Как ни начнешь, все время в конец просится эта гадость, которую Розинштейн придумал. Это Розинштейн, подлюга, виноват. Не совался бы со своими глупостями.

 – Не лезь ты туда, куда не можешь. Тоже мне Ломоносов, – огрызнулся Розинштейн.

 – Я б не лез, – вздохнул Дормидонт, – но раз уж полез, что я теперь Сочинителю скажу?

 – Так я, что ли, виноват, что тебя на одной рифме зациклило? Поставь другую рифму.

 – Где я ее возьму, другую рифму? – проговорил Дормидонт сердито.

 – Фу-ты ну-ты, какая проблема! Ну, напиши любую третью строчку. Напиши: “Здравствуй, зоркий водолаз”.

 – Это чего это водолаз – зоркий? – с нотками недоверия спросил Дормидонт, но не столько из сомнения в качестве строки, сколько стараясь скрыть радость от того, что дело вновь сдвинулось с места.

 – С плохим зрением в водолазы не берут. На то они и водолазы, пояснил Розинштейн терпеливо.

 – Ну ладно, – сразу согласился Дормидонт, – пусть остается водолаз... Тогда какая будет последняя строчка?

 Розинштейн, для которого рифмоплетство было, очевидно, совершенно плевым делом, уже собрался было с ходу выдать заключительную строку, но только успел сказать: “Здравствуй”, как в палату вошел Сочинитель собственной персоной.

 – Привет-привет! – ответил Сочинитель, протягивая руку Розинштейну. – Хотя мы уже здоровались, кажется. – Он встретился глазами с Дормидонтом и, ободрительно улыбаясь, направился к нему:

 – Итак, друг мой, какие у нас на сегодня результаты?

 – Кушал хорошо, днем не спал, но чувствую...

 – Нет-нет, – остановил Дормидонта Сочинитель. – Я имел в виду поэзию. Как наш урок, не прошел даром?

 – Не прошел, – насупился Дормидонт.

 – И в результате... – Сочинитель не закончил фразу, тем самым приглашая начинающего поэта поделиться плодами своего дневного творчества.

 – И в результате... – с той же интонацией повторил за Сочинителем Дормидонт, отчаянно оттягивая время, когда придется сделать страшное признание.

 – И в результа-а-ате... – нараспев еще раз сказал Сочинитель.

 Дормидонт, уже не видя больше способов отвертеться, затравленно скользнул взглядом по присутствующим и медленно начал:

Здравствуй, смелый альпинист.
Здравствуй, умный шахматист...

 Дормидонт сделал судорожное глотательное движение, словно пытаясь проглотить теннисный мячик, и проговорил совсем тихо:

Здравствуй, тот... зоркий водолаз... -

и вдруг выпалил быстро, решительно, отчаянно:

Здравствуй, просто унитаз!

 Сначала в палате сделалось тихо. Так тихо, что можно было даже слышать дыхание возбужденного Дормидонта. Молчал даже Рабинович, рассмешить которого обычно можно было даже простым показом шевелящегося мизинца. Для того, чтобы переварить сказанное Дормидонтом, требовалось время. И потом еще требовалось время, чтобы понять, имел ли Дормидонт намерение пошутить или сказал это серьезно.

 Первым из обморока вышел Сочинитель. Он сказал:

 – Что это ты, дружочек? При чем же тут унитаз? Что это ты имел в виду?

 Дормидонт, которому неожиданно для него самого так удачно вдруг пришло в голову хоть какое-то окончание стихотворения, уже не чувствовал себя не в своей тарелке; его дух снова пошел в гору. Естественно, Дормидонт теперь не мог допустить, чтобы из-за чьих-нибудь сомнений или насмешек единственный плод его десятичасовых раздумий – его, можно сказать, изобретение – взяли и не засчитали. Дормидонт решительно бросился на защиту своего странноватого детища:

 – Да, вот именно: “Здравствуй, просто унитаз”! Как раз это я и имел в виду сказать. Просто сам по себе унитаз, без всякого такого розинштейновского дерьма. Пусть с дерьмом Розинштейн свои стихи сочиняет. А мой стих все равно лучше. Правильно я говорю?

 Вместо ответа раздались аплодисменты – Рабиновича, а затем остальных находившихся в палате – всех, кроме Розинштейна. Сочинитель хотел что-то возразить, но махнул рукой и тоже зааплодировал. А когда снова стало тихо, сказал:

 – Что ж, что написано пером, то не вырубишь и топором. Дормидонт не Пушкин, конечно, но определенный результат налицо. Главное, что есть чувство рифмы, а умение выбрать образ еще придет со временем. Занимайтесь, молодой человек, и все будет на мази. (Сочинитель, по дурдомовскому обычаю, обращался к собеседникам то на “ты”, то на “вы”.) А вообще, не останавливайтесь на одних стишках. Творчество ведь многогранно. Займитесь рисованием, скульптурой из пластилина, плетением из проволоки, наконец. Некоторые мужчины даже вышиванием не брезгуют заниматься. А еще можете собирать что-нибудь – вы же любите коллекционирование? Марки или значки здесь будет проблематично собирать, так берите и записывайте в тетрадку, к примеру, анекдоты. Могу для начала подарить пару сотен. Это даже интересней, чем стихи вымучивать. Вот, к примеру, представьте магазин, в нем продавца и маленького мальчика, и продавец спрашивает мальчика: “Ты точно помнишь, что мама велела тебе купить три килограмма конфет и двести грамм картошки?”. Смешно? Ведь правда же, смешно?

 – Не очень.

 – Ну, ничего. Вам не смешно, а кому-то будет смешно. Главное, собирайте. Возьмите в помощники Ивана Ивановича.

 Сочинитель повернулся к Ивану Ивановичу:

 – Между прочим, это вполне серьезный совет. Вам вот так прохлаждаться, я имею в виду без всякого занятия, равносильно самоубийству. Можете мне поверить. Мы с вами люди взрослые, и я могу разговаривать с вами прямо, да и вам лучше знать то, о чем я хочу сказать. Как, к сожалению, свидетельствует статистика, в вашем случае не так уж много шансов на исцеление, разве что какое-нибудь чудо вам поможет. Как это ни печально, почти все бедолаги, очутившиеся в психушке из-за аномалий памяти, остаются в ней, увы, навсегда. Причем совсем не потому, что болезнь мешает им жить в нормальной, не больничной, обстановке, а потому, что рано или поздно они сами деградируют. Собственно, мы все здесь постепенно деградируем, превращаемся, грубо говоря, в идиотов, но у тех, кто имеет проблемы с памятью, этот пагубный процесс идет почему-то намного быстрее. В принципе, известно, почему так происходит, но не в этом дело. Главное, что все находится в ваших руках. Вы не должны ударяться в праздность, впадать в отчаяние, предаваться лености и скуке. Вы должны жить, как жили бы у себя дома: общайтесь, не бойтесь общения с умными людьми. Со мной, например. Находите себе занятие, наполняйте каждый день смыслом – пока не случится чудо. Надейтесь на это чудо: оно единственное ваше спасение. И сколько долго ни пришлось бы его дожидаться, – главное, не сдавайтесь, занимайте себя, анализируйте, ищите во всем смысл. А лучше (Сочинитель наклонился к Ивану Ивановичу и заговорил шепотом) бегите отсюда куда глаза глядят, на все четыре стороны. Сможете ли вы там заново начать жить – я не знаю; но здесь ваша жизнь очень скоро станет такою же, как стихи Дормидонта. Так что думайте! Хотя, в общем-то, лучше быть Наполеоном Бонапартом в дурдоме, чем бомжем-туберкулезником на вокзале. Кому как... Ну, это крайности. Наука интерполирует подмножество крайностей в непрерывный нелинейный процесс, и если избегать экстремумов на икс-участках...

 Сочинитель вдруг начал бормотать что-то весьма маловразумительное для стороннего слушателя и, не обращая больше ни на кого внимание, слушая только самого себя, быстро пересек палату и скрылся за дверью.

 Иван Иванович с Дормидонтом переглянулись. Дормидонт пожал плечами, а потом задумчиво проговорил:

 – Не знаю, о чем он шептался, но знаю одно. Сочинитель – такой человек, что напрасно не станет махать языком. Сочинитель такой человек, что ему можно верить. Сочинитель знает все!


Рецензии