Первая смородина

Первая смородина
Я с трудом разлепил глаза. В палату кто-то вошел. А, это сестричка. Поправила подушку. Подоткнула одеяло. Проверила, поступает ли раствор в капельницу. Спасибо, милая.
И снова я проваливаюсь в черный колодец. Ощущение падения самое настоящее. Падаю вниз, и свет наверху стремительно сужается. Вот светлое пятно стало величиной с блюдце, вот – с куриное яйцо, вот – с монетку… Внутри пятнышка света что-то есть. Всматриваюсь и вдруг понимаю, что это веточка смородины. Я вижу капельки росы на крупных блестящих ягодах. По одному из стебельков ползет божья коровка, и стебелек прогибается под ее тяжестью… Вот уже эта веточка стоит, как когда-то, у меня в изголовье в глиняном стаканчике. Она похожа на крохотное маленькое деревце. Сейчас, когда мысли гаснут, и я весь превращаюсь в одно ощущение, в одно чувство, это воспоминание пришло из далекого прошлого, словно знак поддержки, знак какого-то высшего понимания и участия. Мне нужно вспомнить в эту минуту о чем-то важном…

Давно это было… Моей мамы не стало, и я нигде не находил себе места. Но мама оставалась со мной. Это показала мне тогда материнская нежность, явившись крохотной смородиновой веточкой…

…После третьего курса мне посчастливилось попасть на первую в своей жизни музейную практику в Музей–усадьбу И.С. Тургенева. Практика уже приближалась к концу, когда мы перебрались из Спасского-Лутовиново в Ясную Поляну. Там проходили практику наши однокурсники. Весь день мы провели вместе с ними в Толстовском доме-музее, в парке. Солнце равнодушно жгло все, что попадало под его лучи. В толстовском парке укрыться от них было негде – Лев Николаевич, видимо, стремился быть близок к крестьянам во всем, в том числе и в своей открытости стихиям. И вот тогда мы, уже успевшие стать патриотами «нашего» Спасского, в полной мере испытали необыкновенную благодарность «нашему» барину Тургеневу, сибариту и знаменитому писателю, создавшему такой поистине вдохновенный парк при своей усадьбе. Мы вспоминали о ней все более нежно и проникновенно.

Действительно, этот парк поражал воображение раз и навсегда. В нем липовые аллеи образуют число Х1Х. Кроны деревьев находятся, кажется, прямо в небе. Поднимаешь глаза вверх – и видишь редкие голубые просветы, да как бы случайные облака, неосторожно зацепившиеся за верхние ветки. В том парке постоянный тихий шум деревьев настраивает на светлые и спокойные размышления. Там, заслышав, как сквозь листья пытаются пробиться первые капли дождя, можно, лишь слегка ускорив шаг, дойти до крыльца бывшего барского дома или, если забрел далеко – до ближайшей беседки. Удобно устроившись в ней, можно испытать истинное блаженство, растворившись в том, что тебя окружает. Воздух перед дождем быстро темнеет. В нем появляется строгость и сосредоточенность. Становится необыкновенно тихо. Все вокруг словно прислушивается.

Но вот первые капли дождя, прошуршав в кронах деревьев, достигают земли и бесшумно тонут в столетнем насте из павших листьев и веток. Вдогонку за ними по уже изведанному пути летят прямые серебристые росчерки. Они стремительно образуют сплошную, почти непрозрачную стену. Слышится ровный, громкий, деловито-нарочитый шорох. Сидя в беседке, можно, не испытывая страха перед стихией, созерцать ее грозное великолепие. Постепенно серебристый поток ослабевает. Скорость летящих росчерков уменьшается. Шорох смолкает. Воздух становится все светлее, прозрачнее и холоднее. Казалось бы, человеку следует в этот момент задрожать от резкой перемены температуры. Но дрожь прийти не успевает, потому что, едва смолкает дождь, как на мгновение наступает торжественная, невозможная, оглушительная тишина. Вдруг где-то высоко-высоко раздается новый короткий звук. Это подает звонкий голос первая осмелевшая птица. Деревья испуганно встряхиваются и снова замолкают. Поднимешь глаза, и между мокрыми ветками под небом вдруг видишь нежнейшее соцветие рельефно прочерченной радуги. И, невесть откуда, поднимается и захлестывает с головой волна такого счастья, счастья оттого, что ты просто живешь на этом свете, что можешь видеть и ощущать вот это чудо, эту благодать, дышать этим воздухом, ступать по этой земле!..

Действительно, это было похоже на чудо, что нам, желторотым студентам, удалось причаститься барских благ. Ведь в то время надлежало гордиться тем, что «вышли мы все из народа»… А кто не вышел из него, а принадлежал к несчастной «прослойке», должен был скромно молчать и надеяться, что не заметят… Однако чувство справедливости, обостренное у некоторых из нас, заставляло увидеть, что все чудеса, какими бы привлекательными они ни были, оставались внутри парковой ограды.

Ступишь за ворота - сразу же за тебя возьмется горячий ветер. Причем нельзя было сказать, что ветер дул слишком сильно. Он лишь слегка трогал раскаленный воздух, и колючая пыль тут же послушно царапала лицо и жгла глаза. Тоска сжимала сердце, когда смотрели мы, как ныряет в овраг выгоревшая от солнца белесая дорога, убегая к горизонту, где заваливали ее, словно огромными клоками ваты, косматые облака… И все же мы были счастливы. Счастливы уже тем, что увидели и вдохнули эту красоту, что первый раз приехали сюда и сразу – на целый месяц. Мы словно стали на эти дни хозяевами и парка, и музея, и даже убогой богаделенки, куда нас поместили жить.

Сквозь годы вижу лица своих сокурсниц. Они остались в памяти совсем молоденькими. Сколько им сейчас? Ах, да…Они давно уже в той поре, когда о возрасте спрашивать неловко. У кого-то из них, быть, может, растут внуки…

В те годы среди своих сверстниц – однокурсниц я казался сам себе неким исключением. Мне казалось, что в них не было наивной восторженности, с которой я смотрел вокруг – на людей, на листья, на небо. Что не было в них кипящей в крови нежности, которой мне хотелось одаривать всех. И, одаривая ею всех, кто ни встретится, мне хотелось всех их брать за руки, и кружить, кружить, и бежать вместе с ними вприпрыжку, размахивая руками и ликуя от ощущения полноты жизни.

Да, да, ведь тогда я был впервые любим, и каждый день бегал на почту в село, и в редкие дни миловидная девушка, щедро улыбаясь, не протягивала мне по два – а иногда и по три плотных белых конверта с наклеенными в углу красивыми художественными марками…

Да, да, мои милые сокурсницы, вас тогда словно не существовало, уж вы не обижайтесь. Вы все были за пеленой, за дымкой, за флером, который на много лет определил и всю мою жизнь, и все мои отношения с нею. Вы, мои милые, не мешали мне витать в облаках, за что я был вам тогда благодарен и видел в вас своих союзниц.

…Так вот, у Толстого в Ясной Поляне даже убогой богаделенки для нас не было, и потому разместили нас, благо приехали мы всего на одни сутки, в опустевшей на лето школе. Вечером, часов в шесть, когда уже не носили ноги, нас, наконец, привели к месту будущего нашего ночлега.

Девушек устроили спать в просторном классе, а меня здесь же на узеньком балкончике, где можно было поставить раскладушку и табурет в изголовье.

Радуясь безмерной прохладе, царившей в школе, мы решили было никуда не ходить, как вдруг оказалось, что прохлада стремительно превращается в стылую сырость, и что единственная надежда не замерзнуть ночью – это хорошенько прогреться на солнце в оставшееся до сна время.

Пока мы обсуждали это неожиданное обстоятельство, выяснилось, что этаж обитаем. Дверь в коридор была открыта, и мы не успели оглянуться на шаги, как в класс вошла… нет, сначала в класс влетела сумка, сорванная с плеча, а потом, вслед за ней, держа сумку за ремень, появилось создание в темных коричневых брючках, коричневой кофточке с короткими рукавчиками и в немыслимой кепке, сдвинутой набекрень. Это было действительно создание, устроенное из углов, из громкой речи, из рыжих, нет, ржавых, нет, просто бурых волос, которые торчали на голове, не желая укладываться ни за что и никогда. Это было ОНО, создание, потому что трудно было сказать, судя по фигуре – кто это – парень или девушка: манера разговаривать, прямота и открытость взгляда выдавали в нем мальчишку, сорванца; в то же время жест, которым ОНО трогало волосы, все же пытаясь урезонить их буйство, или оправляло кофтенку, выбившуюся из брюк – все же выдавали в нем девушку, еще не осознавшую себя, девушку, в которой все бунтовало против факта своей принадлежности к женскому полу и ни за что не желало смириться с ним. На одном дыхании девушка сообщила нам, что ее зовут Наташа, что она все про нас знает, что очень рада с нами познакомиться, что она журналист, что учится в Ленинграде, что здесь, как и мы, налетом, что она была не одна, но все уже уехали и что она нам здесь покажет такое, о чем мы и не подозревали.

Пока мы пили чай, Наташа, не умолкая, трещала, рассказывая о Ленинграде, об университете, о своей практике. Потом вдруг, на полуслове, словно споткнувшись, она замолчала. В те несколько секунд, что она держала паузу, ее мысли успели, сделав круг, вернуться в Ясную Поляну, в школу, к нам. Подняв глаза, Наташа тихо–тихо (это после такой–то трескотни!) сказала, обращаясь к Людке, выглядевшей среди нас самой ответственной:

- А окна–то вы на ночь закройте. Комары съедят. Они здесь злющие.

Я говорил тогда, смеясь, что буду представлять для них хорошую мишень на своей раскладушке, и спрашивал у всех, не знает ли кто, где достать накомарник. И уже все нашутились по этому поводу, по–очереди пробуя предсказать, какие сны я увижу под его сеткой, и предложили мне поискать пасеку и выслушать, что скажет на этот счет пасечник, когда Наташа, которая молчала и лишь искоса посматривала в мою сторону, прищуривая маленькие темные глазки, спросила, глядя на меня в упор:

- А без шуток - хочешь, я проведу тебя на пасеку?

Разговор тут же распался. В общем-то, я не ожидал такого поворота событий в сегодняшний вечер. Я устал не меньше других, к тому же извечная привычка балагурить в компании заставляла меня быть всегда чуточку «на взводе», и к концу дня хотелось просто тишины. Хотелось от зубоскальства окунуться в легкую грусть и спокойный, неторопливый разговор. Как не хватало здесь аллей Спасского!.. И все же не принять прямое предложение Наташи и по виду, и по форме, было уже нельзя, коль сразу не успел отшутиться.

- Да, не приходилось наблюдать закат солнца над пасекой, - наконец изрек я, и мы с Наташей, одновременно поднявшись, легко сбежали по школьным ступенькам.

Конечно, никакой пасеки я не увидел. Когда мы оказались уже достаточно далеко, она сказала, что здесь есть поле, на котором растет удивительная смородина. И что, если я не боюсь комаров, темноты и сторожа, то мы сможем до него дойти – это еще метров восемьсот.

О чем мы с ней говорили, я сейчас не помню. О чем говорят двадцатилетние студенты–гуманитарии? Конечно, спорили, молчали, соглашались, пытаясь в разговоре в очередной раз выработать взгляд на то или иное явление мира, проверяя на прочность запас знаний – свой и собеседника. Не обходилось, как водится, без попытки щегольнуть своей эрудицией.


И вот, в пылу спора я вдруг почувствовал, что Наташа знает больше, и что она щадит меня, и что не хочет показать, что щадит. Это понимание настолько ошеломило меня, что я замолчал. Мальчишкой я был очень неуступчив, любил спорить и побеждать в спорах если не знаниями, то пылкостью и часто доводил собеседника до определенного состояния, в котором он, разозлившись, заявлял, что со мной невозможно иметь дело, что мое упрямство «хочется сравнить с упрямством известного животного». Мне не уступали, и я не уступал. А тут, вдруг, даже не уступка, а упреждение спора, умение почувствовать в незнакомом человеке то, что может оттолкнуть, и желание обойти эту возможность. В ее молчании, в том, как она вела разговор, была какая-то глубоко–глубоко скрытая ласковость. Да-да, тем, что и как она говорила, она словно дарила мне ласку, это было именно так, это не была ни простая вежливость, ни простое умение говорить и слушать… Вот это и поразило меня. Никогда раньше я не испытывал этого ощущения, и был им потрясен, я был растерян и оттого не мог найти правильного хода в поведении с Наташей.

Но молодость – почти еще детство – взяла верх. Началось смородиновое поле и, наклонившись, я так увлекся на редкость крупными и вкусными ягодами, что на время забыл, где я, кто со мной.

Бог весть, о чем я тогда думал, сидя на корточках около куста смородины, но чувство благодарности к Наташе не покидало меня. Я стыдился его, отмахивался от него, но оно помимо моей воли согревало меня, оно было слишком большим, оно отвлекало меня от писем в больших красивых белых конвертах с художественными марками, от воспоминаний о той, кто их мне присылала, а я не хотел этого. Я был впервые любим, и, конечно же, дорожил этим. Я не только не хотел потерять это чувство, но даже тень бросить на него казалось для меня немыслимым кощунством…

Мою рефлексию прервал звонкий шлепок по лбу. Я вздрогнул и сел в траву. Надо мной стояла Наташа, а в небо уносился ее звонкий смех. Он быстро – быстро поднимался вверх по невидимым ступенечкам и таял в небе, оставляя по себе едва слышную грусть. Отчего было ей грустить – она вся полна задиристого оптимизма!

- - Тебя же комары съедят, - отсмеявшись, миролюбиво сказала Наташа и показала мне свою ладонь, на которой рядком лежали три большущих комара.

- Теперь уже и лоб заметно чесался, и кто-то бодро звенел под ухом и лез под воротник распахнутой рубашки.

- На, возьми. - В руке Наташи появился тюбик с мазью. -Намажься, если не хочешь, чтобы всю кровушку твою повыпили.

Она говорила, а я смотрел на нее во все глаза. Нет, я поднимался с земли, отряхивался, мазался мазью, но кто–то во мне во все глаза смотрел на нее, и его удивление росло. Он, тот другой, уже не видел некрасивость ее лица, изрытого оспинами, ее квадратный нос, совсем никакие губы и подбородок. Что-то было особенное в глазах-щелочках, но в них нельзя было заглянуть – было темно, и темнело стремительно. Кто–то во мне не мог понять, что с ним происходит. Наташа была чужим, незнакомым и внешне непривлекательным человеком, но тепло, которым вдруг от нее пахнуло, было душным, сладким и горячим, как материнская нежность. От избытка этой нежности отталкиваешься, засыпая; ворчишь и фыркаешь, чувствуя за ухом теплые мамины губы, но на самом деле тебе так приятно и ты так благодарен ей, и ты так тоскуешь, еще не умея объяснить смысл своей тоски, когда мама уходит к себе. Мама, вернись, моя мама, не уходи, побудь со мной. Ты ведь знаешь, я вредничаю для вида, я ведь большой и мне стыдно лизаться как девчонка, но я так люблю твою нежность, мама… Хотя все равно ни за что в этом тебе не признаюсь…

…Моя жизнь будет длиться и длиться, а я так и не смогу поверить, что больше никогда не испытаю этого чувства. Я буду любить женщин. Многих женщин. Я буду их любить, как любят своих дочерей отцы – мужественно и безрассудно; как братья – покровительственно и ревниво, строго и восторженно; как любовники – пылко, щедро и с полной самоотдачей; как друзья – понимая и прощая… И всегда, от каждой из них, я буду смиренно и терпеливо, год за годом, ждать проявления вот этого, не называемого словами, чувства… Буду ждать, но так и не дождусь. Оказалось, что мне суждено пройти весь путь до конца, чтобы понять, что я был обречен с самого начала. Нельзя, нельзя, нельзя было ни просить, ни ждать, ни требовать от НИХ чего-нибудь подобного… Прости меня, мама. Прости, но мне так тебя не хватает…

…-Пойдем, уже темно и холодно, - сказала Наташа. -Нас давно потеряли твои девочки.

Мы шли в старую школу, брели, почти на ощупь ставя ноги, пока не показались первые огни. Ночь с каждым шагом все больше оглушала меня, все сильнее притупляя чувства, уводя их внутрь, пряча до утра, до утра, до утра. И я не помню, как дошел до школы. Не помню, что говорила и делала Наташа и что сказала мне перед тем, как мы вошли в дом и поднялись на свой этаж. Как я под звон ночных насекомых и при ярком лунном свете пробирался на свой балкон. Засыпая, я успел почувствовать под собой холодок свежих простыней, да во рту вкус съеденных ягод.

Утром меня разбудил луч солнца. Он проскользнул откуда-то сверху сквозь перила балкона и пощекотал мои ресницы. Какое–то приятное, но непонятное волнение, не то воспоминание, не то предчувствие, тронуло мое сердце, и я моментально проснулся. Было прекрасное утро, щебетали птицы, воздух был чист, и все еще спали, как определил я, через подоконник осторожно заглянув в комнату.

- Странно, что так взволновало меня? – подумал я, снова погружаясь в сон, как вдруг увидел на табуретке, стоящей в изголовье, крохотный керамический стаканчик. В нем, как маленькое деревце, или как пышный букет в миниатюре, стояла веточка смородины. На ней было пять или шесть ягод. Каждая из них была налитой, светилась изнутри навстречу и утру, и солнцу, а все они вместе светились навстречу мне. Они как будто ждали моего пробуждения, чтобы пожелать мне доброго утра.

Опускаясь на подушку, я разглядел капельки росы на смородиновых листочках и подумал, что появление этого стаканчика надо еще осознать. Надо понять: что это? Мне? Этого не может быть. Ведь та, что слала мне желанные слова в конвертах, была далеко, да и полно, этого просто не может быть! Это же бред, сказка какая-то, чушь, ведь ягоды только что сорваны, они только с куста. Как они здесь появились, кто их принес, и почему я этого не заметил?

Торопливо, но соблюдая тишину, чтобы не разбудить девочек, я оделся и отправился в соседний класс, где спала Наташа. Постучавшись, подождал немного и, не услышав ответа, открыл дверь. Ее постель была аккуратно прибрана, на стуле лежала вчерашняя «Комсомолка», но в классе никого не было. Я выскочил на улицу.

Было начало седьмого. Первый автобус, с которым она могла уехать, уже ушел, и где ее искать, я не знал. Поднимаясь на свой этаж, я с сожалением подумал, что не знаю ни ее фамилии, ни отчества, ни ее адреса. Мне очень хотелось увидеть ее – но что бы я сказал ей при встрече? Ее уход был спасителен. Он снимал неловкость и оставлял в душе только светлую благодарность. Искать Наташу я не собирался – осенью мне предстояло отправиться на два года в дальнюю, дальнюю дорогу. Моего возвращения будет ждать моя милая, та, что клеила на конверты красивые художественные марки. Потом мы поженимся. Наташа к тому времени закончит свой факультет журналистики – и где ее тогда искать, по каким приметам?..

…А мне бы так хотелось отыскать ее! Сколько раз на протяжении своей жизни я вспоминал о ней! Сколько раз порывался броситься на поиски! Но каждый раз меня что-то останавливало. Поиски Наташи были делом слишком большим, значительным. Нужно было посвятить ему все свои душевные силы. А я не решался. «Вдруг у нас ничего не получится, – думал я? - Вдруг она замужем и счастлива?..» Не раз воспоминание о ней удерживало меня на плаву. Как будто тогда, в Ясной Поляне, встретился я со своим ангелом-хранителем. И она спасала меня на протяжении всей моей жизни, помогала в трудную минуту, как спасает навсегда сохраненное в сердце впервые испытанное предощущение счастья, ощущение птицы, которая вот сейчас впервые полетит. Ей и страшно, и радостно, сердце томится, и мечется. В нем и надежды, и мука, и гнетущие предчувствия. Но все покрывается стремлением испытать чувство, заложенное памятью поколений – чувство полета, высоты, головокружительной безбрежности… Найди я Наташу - и все могло в моей жизни пойти иначе. Быть может, не так страшно было бы теперь падать в этот черный колодец… Хотя уже и не страшно. Накопившаяся усталость рождает непреодолимое желание безвозвратного падения, безоглядного ухода. И вот я, кажется, ухожу. Но почему вместо чувства облегчения снова тот же тугой комок боли на сердце, как в то время, когда я впервые встретил ее… Быть может, Наташи уже нет, и я, не зная об этом, скорблю о ней? Скорблю о том, что не искал, не стремился помочь, согреть. Просто быть рядом. Вдруг ей это было нужно так же, как мне? Быть может, ее полет оборвался над какой-нибудь горячей точкой? Или возраст сделал свое дело? Может быть, именно в момент ее ухода я вдруг отчетливо ощутил, что и мне пора?..


…Монетка – пятачок света, начинает гаснуть. Чернота заботливо накрывает меня. Я плавно, как в замедленном кино, поворачиваюсь лицом вниз, хотя только что не мог даже пошевелиться. Исчезают простыни, капельница, больничные стены. Исчезает боль. Освобождение. Безмятежность. И снова вижу впереди пятнышко света. Маленькое, как монетка. Оно расширяется. Вот оно уже как блюдце… Чьи-то тени приближаются ко мне.

Мама… Мамочка.

И ты… Я чувствовал, что Ты здесь...

Бережно и нежно обе тени берут меня под руки, и мы видим впереди только свет. Он вся ярче и ярче. Летим в него.

Я, наконец-то, дома.


Рецензии