Ману
Я точно знаю, как, впрочем, и все на нашей улице, что за весь день в его лице можно заметить хоть какие-то признаки жизни, только когда он проводит тонкими пальцами по стеклу; когда он отнимает руку и открывает окно, он уже успевает остыть и лицо его снова безжизненно. Когда я был мальчишкой, то, впрочем, как и все мальчишки из дома на нашей стороне улицы, был способен целыми днями балансировать на подоконнике, наблюдая за силуэтом Ману в доме напротив. Как мне кажется, он всегда был гранитным старцем, ведь даже мой отец помнит его таким, какой он сейчас.
Ману. Открывает окно. Он всегда делает это в одно и тоже время, и, кажется, что день никогда не перейдет в вечер, если Ману не скрипнет старыми ставнями своего окна. Как обычно первой его приветствует старушка Нона с окна напротив. Говорят, она застала те времена, когда стальной Ману говорил. Теперь же она просто посылает ему изысканную улыбку и легкий взмах руки. Старик поднимает взгляд и видит Герца, тот сидит в своем кресле на балконе и отдает уважительный кивок. Эмма, которая живет в соседнем от меня окне, выносит свое лицо на золотом подносе и, поставив его на стеклянный столик, машет рукой Ману, а ее красивое лицо искренне сияет белоснежной улыбкой. Старик останавливает холодный взгляд на каждом, кто открыл окно в этот вечерний час, чтобы вдохнуть немного свежести, еще неуловимой, но уже витающей в воздухе прозрачным предзнаменованием наступающей ночи.
Я жду своей очереди и привстаю со своего плетеного стула, когда Ману касается взглядом моих глаз, чтобы легким, но строгим кивком головы выразить старцу свое признание. Эмма, что носит свое лицо на золотом подносе, чуть младше меня. Помню, как каждое утро, при первом открытии окон, она озаряла нас своим детским личиком, делая нас счастливыми, улыбалась во весь рот, и каждый высовывался наполовину из своего окна, дабы не пропустить этого красивейшего мгновения из мгновений всего дня. Старуха Нона больше всех прославляла ее красоту, Ману много часов мог не сводить с нее серых глаз. Герц однажды подарил ей золотой поднос, чтобы она могла поставить туда свое лицо, и ее улыбка стала озаряться золотым сиянием, да и практически ей стало легче ухаживать за нежной кожей своего ангельского лица.
Ману. Медленно подносит сигарету ко рту, скрипящими легкими затягивая густой дым, выпускает через нос две паровозные струи. Его лицо не реагирует на привычную боль, прокалывающую булавкой его сердце при каждой затяжке. Старец тяжело опускает тонкое худое тело на плетеный стул, поставленный около окна так, чтобы видеть большинство окон дома на другой стороне узкой улицы. Боль иголкой ткет свой узор на сердце старика, протыкая его снова и снова с извращенным разнообразием, но Ману отвечает ей лишь новой затяжкой. Что же это, все-таки, за боль? - часто спрашивает себя Ману в это время, - я помню, когда умер Гай, во мне поселилась боль. Теперь боль изменилась. Это уже не чувство, не чувство боли из-за смерти, а ощущение боли. Что же больнее: телесная язва в сердце, или незаживающая рана в памяти? Что старит, память или возраст? Что убивает, старость или время, что ее приносит? Не лучше ли забывать вчерашний день с приходом рассвета? Легче?
Я смотрю, как старик курит. Мы все знаем, что его больному сердцу нельзя многого, но никто не видел Ману у окна без сигареты, а его вечер уже тридцать лет заканчивается рюмкой теплого коньяка. Тридцать лет назад умер Гай. Никто в наших двух домах, ни один житель окон на нашей улице не забудет того дня, и слава Гая останется жить в наших внуках и правнуках. Это человек - отчаявшийся, осмелевший, дерзнувший выйти из своей комнаты. Он распахнул входную дверь своей крепости, сорвав щеколды и замки без ключей, не закрыл окна и впустил в свою обитель сквозняк; сам вырвался из дома и покинул нашу улицу, растворившись в свежем воздухе. Гай гранитным примером безрассудности застыл у нас в памяти; раньше мы прославляли его побег, равняя побег смерти, теперь принято высмеивать его уход. Кто из нас не завидует ему в глубине души? Тот, у которого ее нет.
Ману. Отводит взгляд от окна. Зеленоватые обои с цветами, стебли которых переплетаются в застывшем танце. Белый потолок. На маленьком деревянном столике стоит черный телефон. Сколько воспоминаний связано у Ману с этой черной коробкой. Ровно тридцать лет назад, ночью, Гай позвонил Ману, чтобы рассказать о мыслях, посетивших его только что. Страх, будто пулей, пробил его грудь, слышал старик в трубку, жуткая боязнь взглянуть в окно и увидеть этот дом напротив, все те же окна, тех же людей. Я боюсь сгнить в своей комнате! Что за чушь, Гай, никто из нас не гниет здесь, посмотри: каждый рождается и умирает на одной постели, смотрит в окно на одни и те же лица. И все счастливы. И ты дыши полной грудью, живи, ни в чем себе не отказывая!
Две боли смешались в Ману. Боль потери Гая и боль в еле бьющемся сердце. Он как будто каждый день сражается в неравной борьбе с тем, кто все равно его заберет. Герц, ум нашего дома, сказал как-то, что Ману, бедный старик, винит себя в смерти сына, как, собственно, любой отец, на глазах которого погиб его ребенок. И что старец наказывает себя, вызывая в своем теле боль и не желая остановить ее. Но Ману слышал это и лишь посмотрел со своего стула на Герца. Прикурил сигарету. Стальной старец молчит уже тридцать лет и поэтому вправе называться самым мудрым жителем наших двух домов. Мы не верим Герцу, мы верим тем, кто молчит. Мы верим, что боль в сердце Ману от коньяка и сигареты помогает ему избавиться от воспоминаний о Гае - боли невыносимой. И ему легче.
Дыши полной грудью? И сейчас слышит. Ману голос сына. Ни в чем себе не отказывай? Отец, ты говоришь о том, чего не знаешь! Как мне дышать в закрытой комнате? Я хочу распахнуть окно и не закрывать! Сейчас, когда все уснули, я приоткрыл ставни, ничего не говори, знаю, что запрещено, но мне уже все равно – я вдохнул ночной воздух. И очнулся. Отец, счастье кружит в ночном воздухе. Счастье ночью? Нет, счастье открыть закрытую дверь и окунуться в воздух, до сих пор витавший только по ту сторону стекол. Ты с ума сошел. Я уйду, я убегу. Никто из нас не знает, что скрывается на улице, никто из жителей наших двух домов не выходил из своих комнат, и мне тоже страшно; но невыносимо теперь смотреть в окно как дни сменяют друг друга.
Герц родился умнейшим ребенком. Помню, когда мы делали рогатки и перестреливались из окон с ребятами, он сидел на детском стульчике, держа в руке книгу. Он лучше всех читал, писал, говорил. Он никогда не позволял себе играть с нами. Зимой, когда мы собирали с подоконников снег и играли в снежки, его окно всегда было закрыто. Он болел. Мы стали ради забавы кидать в его окно снежками и смеялись, слыша его плачь. Долго Герц даже не заговаривал с нами, но в один день мы разбили сосулькой стекло его окна, тогда он пошел на кухню и вырезал сердце, смыл его в унитаз. Когда окно было отремонтировано, Герц стал говорить нам. Слова из книжек. Он умный человек, и мы всегда слушали голос разума, говорящий губами Герца, не замутненного никакими душевными переживаниями. Так четко и объективно никто не смог бы увидеть и объяснить что-либо. Все мы помним, как Герц негодовал о глупой выходке Гая, когда узнал, что тот не закрыл на ночь окно и впустил в комнату сумрачную прохладу. Побег Гая из дома он объяснил его сентиментальностью и ветреностью. Что ж, Герц прав.
Ману. Сморит на заржавевшие замки входной двери, на пыльные защелки и щеколды. Он вспоминает тот порыв броситься за Гаем, сорвать, как он, все цепочки и затворы и вырваться в неизвестность вслед за сыном. Старик приподнимается и слабыми руками закрывает окно. Смотрит через стекло на выложенную камнем улицу, по которой тридцать лет назад бежал Гай. Никто кроме него не ступал на эти камни. Боль не утихает и следует выпить коньяка. Сейчас самое оживленное время на улице. Все высунулись из своих окон и говорят. Смеются. Устал.
Старик, как всегда, закрыл свое окно раньше всех и уже наливает рюмку коньяка. Он устает от вечернего гула голосов. Уже смеркается, и все выходят к окнам: девушки в аккуратных нарядах, молодые люди в красивых рубашках, их волосы зачесаны гелем. Все говорят, шутят, смеются. Над пустым асфальтом повис радостный гул уходящего дня. Старуха Нона возглавляет вечер. Мы веселимся и перекидываемся шутками, не забываем и Гая. Поднимается громкий хохот, когда Герц вспоминает его острым словцом, вычитанным откуда-то из комедий античности. Близится ночь, и из разных уголков наших двух домов раздаются скрипы закрывающихся окон. По одному желтые пятна света исчезают и голоса пропадают за прозрачными стеклами. Пора спать, завтра наступит новое утро, новый день, новые слова, новые шутки. Все как всегда.
Ману. Смотрит, как одно за другим гаснут желтые квадраты окон. Когда два дома погружаются в тихую умиротворенность сна, он приоткрывает свое окно и жадно вдыхает ночную прохладу свежего воздуха. Старик смотрит на дорогу, видит, как дверь подъезда распахивается, грохотом разбивая ночную тьму. Тяжело вдыхает воздух. Дверь, никогда не открывавшаяся до этого, прогнила и обветшала, поэтому по бокам древесина разлетается от удара в щепки. Гай падает на колени и делает глубокий вдох, окруженный еще не упавшими на асфальт щепками гнилой двери. Все спят вокруг. Ману резко закрывает окно, но через стекло виден все еще стоящий на коленях Гай. Стоящий там тридцать лет назад.
Гай. Опирается руками об асфальт и, закинув голову вверх, судорожно вдыхает ночной воздух. Щепки, словно снег, падают ему на лицо.
Старик стоит у окна и не сводит взгляд с сына. Гай поднимается и, оглянувшись по сторонам, вдруг пулей срывается с места и убегает со скоростью выстрела. Уходящая в ночь улица недолго удерживает его серый силуэт; ночная тишина долго стучит шагами Гая. Ману смотрит в ту тьму, что проглотила фигуру Гая, его взгляд застыл, ни на чем не сфокусированный, не сосредоточенный, взгляд в темную дыру, в небытие. Его тонкие морщинистые пальцы, чуть касаясь, водят по стеклу, рисуя маленький невидимый круг. Круг за кругом.
Когда я допил утреннюю чашку свежего кофе, подошло время первого открытия окон. Меня смутило, что привычный скрип ставней стального старца не начал сегодняшнее утро. Растревожило меня несостоявшееся открытие окон остальных жителей. Тогда мне пришлось оставить на столе недопитую кружку и подняться, чтобы пройти к своему окну. Едва выглянувшее солнце заигрывало со стеклами окон последних этажей, которые отвечали оранжевым лучам веселыми блестками. Все окна были закрыты. Около каждого, прижавшись носами к холодным стеклам, я разглядел головы жителей наших двух домов, повернутые в одну сторону. Я распахнул окно и вдохнул уходящую свежесть утреннего тумана. Тогда я заметил, куда так пристально смотрят жители. Ману. Стоит около своего окна, словно мраморная скульптура. Его холодный взгляд направлен в сторону уходящей в желтую даль улицы, туда, где поднимается теплое солнце. Он водит тонкими пальцами по запотевшему стеклу окна, вычерчивая на нем маленькие круги. Как будто машет кому-то рукой. Все мы видели его таким же тридцать лет назад.
Свидетельство о публикации №205110600049