Аника-воин

/В иные времена только страх душу и держит, без него, точно помер бы…/

Если, как в сказке, дорога натрое делится, то знай – дело дрянь. Правь мозги, как из трех худ мене злое счислить. Но это, если к перепутку инструкция приложена. Ан, нет? Монеты не бросишь – не гожа она тут – не русское изобретение. Наши, если б ее сочиняли, то непременно на три стороны сварганили. А так – чеши репу… И по двум дорогам не пройдешь – чем дальше, тем больше враскоряку…
Был босячня босячней, но сподобился. Догадался до самого темного сыр-бора в голове, где уже и леший бы ноги сломил, что лучше на том перепутке остаться, проходялых спрашивать.
 
У каждого своя правда, и всяк ее в себе держит, пока не сдохнет она там. Как спрашивать, когда делиться не хотят? Только в ухо, да в рыло. На этом деле и возраст во мне заматерел.

С одним проходялым сторговался задешево.
- Делай, что хошь, - говорит, - но до времени!
- А потом?
- Потом исправляй!
На том и уговорились.
Врагов себе определил – жить легче стало.
Не обидчивый. В последний раз, как обиделся (уж и не помню на что) снесли два упокойника. Сплясал им на грудях в три ноги. Но те правильные, а есть которые неправильные. Вспылишь, убьешь, потом тошно. После каждого такого словно объевшись – два дня соловым ходишь.
Привычки еще не было. С тем в армию забрали.

Война, что дом стала – роднее родного. О том, что скоро и она за дверь выставит, не думалось. Война характеру впору пришлась. На всякую беду, как и на радость, раньше водкой лечился, теперь войной. Умом понимаешь, что плохо, а душа вразнос. Поначалу ничего было не понять – заскучать бы, но времени нет. Не давали. В армии вечно так. Дергают, изматывают, к каждому самому простому делу непременно длинный подход, а срезать не смей. С тела спал – одни жилы. Поубивал бы этих учителей. Даже сейчас бы, прознал где искать – сорвался бы. Так помалу и доучился до самого высшего разума, соображать стал, что правители наши – суть есть, торгаши, а как только проторгуются, так сразу войну затеют – срам прикрыть. Но то много позже пришло…

Новому радовался. Каждый свежей войне. Новая война – все заново. Новые раны. Уже и не копье всаживал, штыки. Переучиваться под подобное мало, всегда найдется то, что приспособить можно, старое. Руки умные, сами по себе, без подсказки, и банником отбивался, и квачиком. Конечно, всяко бывает. Бывает, что только шкура в штурм идет, а душа в то время не знамо где – отлетела с испугу. Делаешь свое дело, словно лунь – глаза широки, будто тоже не свои, нет тебя вовсе, одна оболочка работу исполняет. Головы вдрызг, что арбузы спелые. Тела навалом, карабкаешься. В такое время и тебя норовят в «работу взять», иногда и получалось у них. Первая рана, что не по душе, не по личной правде, а по приказу, легкая была, но страшна видом, вот наорался-то! – но не с боли, с испугу. А вторая – всего-то дырочка, где вошло, а вот оттого, что не вышло – сломилось древко – худо приключилось. Как ковырялись, доставали, не помню, но цирюльник тот сказал, что одной ногой был уже ТАМ. Жалко, в беспамятстве был, не разглядел – какого оно «там». А то, всякое болтают, не верю никому.
 
Умирать, это точно знаю, с лица начинают. Первым делом оно мертвеет, как пистоль видит и глаза мои над ним. Глаза не обманывают – из глаз в глаза знание перетекает, ведомо становится, что стрельну сейчас. И, чтоб ни говорил, ни врал в тот момент, уж не слышат – смерть в глазах. Мало кто может лицо удержать.

Раньше судьбу в кулаке держишь, теперь на кончике пальца она. Жизнь – воробушек, шевельнул, спорхнет.

Колотое-резаное за раны больше не держал. Мне нож много поприкладнее. Этот навык еще с седения на дороге. Умельцы попадались. Иной вроде и глиста глистой, а ножичком шевелит на загляденье убедительно. С них и учился. Рыхлости даже в мыслях не допускал. Мысль должна быть острой, подобно стреле, ножу брошенному, а тело обгонять мысль. Растил в себе зубы по всему телу.

Только воевать не скушно, остальное все маята. Если бы не войны, не знаю, что бы и делал – от всего отпал. Придешь в село, где рекрутов набирают, поспрашиваешь тех да этих, потом скажешься племянником, что в младых годах в лес ушел и там безвестно сгинул – они, верят не верят, но рады, потому как на долю их не в претензиях, а, напротив, готов подменить. Отдохнешь, помолодеешь, в три ноги отпляшешь на проводах. А как еще, когда телу тесно, а душе широко? Где был за столом, на лавку вскочишь – и давай во все! А, бывает, во все четыре – но такое редко, такое за жизнь могу на пальцах разложить. Все горюют, а тебе веселье. Что-что, а пуговицы на мундире чистить научился, и паклевый парик содержать белее белого, волосина к волосине, и голос, в какой момент не спроси, всегда бодрый, и усы – всем усам усы, не вислые.

Серости шинельной старался избежать, бушлату, либо бурке, другая цена. Первое дело к пластунам прибиться – попасть, они самые вольные. В охотники за языками. Как Наполеона уморозили, так новое дело нашлось, скрытое. Вроде как - нет нас вовсе. Даже на бумагах нет. Мне это очень сподручно было.

Взялся сердце свое, страх пережигать за дело правое. Потом гляжу, а правых то дел не осталось. Может, и не было их вовсе? Того, кто к убийству командовал, на тот свет вперед себя не пустишь, не прикроешься, чтобы первым спросил – правильно ли? Много разных думок передумал, прежде чем свыкся.

Честь в те времена была делом либо господским, либо девичьим. Наше? Только чтобы стыдобы не было, сраму. Только мертвым отпущено срамиться безсрамно. Вот сейчас, во времена новейшие, когда со всех вкруг, как бы, и отпущено – уж ничто срамным не считается – можно сказать, что умерли все. Души все больше узкие пошли, так в щелочку и норовят, и мысли шкурные. Раньше на беду миром наваливались, теперь всяк сам по себе, и под себя, все схитрить хочет, вывернуться. Нет больше мирских. И попы не поповские. Все не то.

Что тогда, что теперь, что во все времена, на небо глядеть не первой важности занятье. Козырял дуракам, но себе на уме, какой приказ исполнять, так по-своему. Бывали дни нескладные.

Не все мир, как не всё и войны. Жизнь любишь за грех. То брюхо просит домашней еды, то, что под брюхом, настроем руководит – далеко заводит. Застолье любил, разговоры умные. Но вот странность, от чего, хоть с каких косточек разговор начнешь - хотя с Бога самого! - концу все одно на баб перетектет? Разбитные речи, соленые… Не умный станет разговор, срамной, жутко влекущий. Как контузит в очередь, где, перво-наперво, чуешь, что все вразнос пошло – ни рук, ни ног в кучу не собрать, нутро дрожит мелкой дрожью. А еще бывает, голосу нету, либо заикание, и будто под воду уши опущены – невнятно все слышат, без подробностей.

Так и попал. Сладка и дрожит, что мармелад. Мне такое любо. Так и подсел на сладкое. В жизни дуростей хватало, за каждую медаль не дают, а надо бы - легче б было полных дурней отличать. Вскарабкалась на самые плечи, угнездилась там - тащу…
По первому разу все сладко, и по второму, а потом способился оглядываться. И замысливаться стал, а настолько ли оно сладко, чтобы жизнь на то положить? Много в миру таких возчиков – уж и приросло к ним, не содрать. Иные еле тащатся, а те, что на них, живехоньки и понукают… В соображение вошел - сбросил. На первого же с телячьими глазами, что так на мою ношу уставился – ворона во рту задумала зимовать. Кабы раньше, по первопутку, я б ему то дупло - кулак бы ободрал, но расчистил. Но уж не тот, не теленок, рога затвердели – никакой мягкости не осталось в организме – сбросил ему ношу, а тот и счастлив.

Случай всему есть, от случая к случаю шагаешь.
Головой кланяться непривычен, пришло время, словил к коллекции и свою саму первую пулю. Хорошо не впрямую, не в сам чердак. Потому как, пока отлеживался, с того чердака лишний мусор вымел, да кое-что новое нагрузил – до времени, пока снова чистить придется. А тут, смех и грех, за ту собственную дурость железку на грудь повесили. И стала она вроде клейма – напоминание к зарубке на теле, такой ее смысл понимаю.

В круг попал, словно в карусель, не выбраться, не соскочить…

Что ни война, все больше городских – повывели корень мужицкий. Иной раз думаешь – специально ль породу низводят. Но тож люди? Так понимаю? Стал я жалость к ним пытать, и на всяком, даже самом ерундовом деле, страху ихнему забор ставить.. Под то – шутишь ли? – вторую залили под шкуру, схлопотал за дурь новую. Угораздило… И понимаешь, что с третьего разу кырдык будет, а уж ясно - следующей дури не избежать, характер у меня такой. Загрустил – есть с чего! Не время ли?
Отлежался под думы грусные, возвернулся, а те, кого опекал, свысока поглядывают – пару дел уж провернули – портки сухие, а может, поменять успели. Правда, меньше их с тех дел стало, но они того, вроде как, и не замечают. Может оно так и надо, думаю? Глянул – сердце кровью на них уже засохло. Учителей выучил, так получается…
То ж самое слово с них взял.
- Гуляй, голытьба! Делай, что хошь! Но до времени…
Расползлося…

По жизни, мне и им равность - выбор невелик - либо мурашом рабочим, либо оводом. Оводом сейчас даже сподручнее, если оно под характер. Да и хозяйская рука, будто спьяну, и хотела бы прихлопнуть, но не поспевает, больше по себе лупит - по телу, да по мурашам. Но и оводов не стало, выродились. Тут как? – Либо мураш, либо овод. Мураши неба не видят, всю жизнь носом в землю, в достаток свой, пока туда их и не закопают. Раньше еще можно, теперь редко овода встретишь, все слепни, а они, хоть и летают, но слепо, неба не видят, не различают. И судьба и мечты у них мурашьи – закопаться в достаток.
Кусаем тело…

Душа боле малого шума не терпит, подавай непременно вселенский – за слепотой глуха стала. Чем дальше, тем глуше становится. Бомбы удумали. Человек под ними, что сопля.

Люди не те, да и войны не те.
Что окопы больше гадюками не вьются, об том не жалею, за две ходки накушался вдосталь. Теперь, как и раньше, тот дольше живет, у кого ноги крепкие, не ленится, лежек не устраивает, не обживается нигде. Прежние времена возвращаются, но только войны все трусливее – не глаза в глаза.
Подворотные войны стали, собьются в кодлу, обговорят все – «что кому в достаток» - и скопом на одиночного - не такого, как они…

Прибытку на войне не составишь (окромя ран), для прибытку надо сесть с теми, кто войны затевает. Хотя, много шушеры и промеж снует, с войны кормится, но против тех, да этих, много мельче. Все преуспели. Народу перемолотили – сказать бы на сто лет вперед, но соврешь. Как большая, так непременно номерная (малые уж никто и не подсчитывает). Последние две, хоть и в разно время случились, но, словно друг перед дружкой изгалялись - как бы это пошире растектись, развалиться во все свое ****ство.

Мелкие и я не упомню. Афганская у меня, кажись, уже вторая была? Вроде те же мутные горы. Скучно.
Много где бывал – ходялый – верст не считал. Глаз замылился. Как контрачить взялся, вовсе врага видеть перестал. И раньше врага в человеке разглядеть не мог, ну, разве что, он явно убить тебя пытается. Так не без причины же, могу ли я на то сердиться? Убивать стал не серчая, походя.

Против кого велено, против того и геройствуешь. А как тут не геройствовать, если полный чужак на той земле? Такое мое разумение.

Стал спецом по хитрым делам. Простых времен не бывает, всегда времена особые. Которы стираются в памяти, которы нет. Много следу оставил. Там был, где солнце вровень, а человек, к столбу подвязанный, в тот час тени не дает… Теплынь. Лови комфорту.

Счислили не так давно. Заволновалися очень. Купцы пришли торговать. Меня и раньше торговали для дел непутевых, но не те, да не так. Новые глубже влезли, а силенок моих не так много, чтоб увязли, да счезли с концами – не те времена. С трепа выходило, что умение мое их интересует - в три ноги душу отводить. Просили показа. Чудные, никак в понятие войти не могли, что не можно такое под заказ. Это душевное. Тризна по себе.

Последние купцы сильно необычные – не наши. Больно правильно по-нашему говорят, а так не бывает. Сказал бы – ряженые, но… заслушаешься, прямо музыка. Потом заметил, что они эту музыку с меня же и срисовывают, да углубляют разом - на ходу учатся, можно сказать. Новых, что ль готовою? Рассердиться бы на это зеркалье, но отчего-то лестно стало. С таким подходцем меня еще не работали. Пусть поживут. Приглядеться надо. Почету от своих не ждешь, почет он от врага.
Вот и едем, едем – уже и дорога перед глазами столбами расходится, никак не кончаются те столбы. Пытался просчитать, сколько хат с них можно сложить, сбился. Сколько труда торчком выставили, а на что? Спрашивал, объяснялись, вроде как слова разносить поширше… Ну? Ну!… Смотрел я то, что они разносят. Стоило париться?

И повадились, не те, так другие. Ни свет, ни полусвет, явление. Рисовались, что елочки из тумана, сначала верхушки только – вопросики, потом предложения, а мне бы в корень глянуть, откуда такие, а главнее – про что? Но все некогда, разморило от удобств, от внимания. Созрел, по времени, что тот овощ на ветке. По времени?
Ох, заблудился! Жаль не доспорил с тем князем, недопонял его. «Не в силе Бог, но в Правде!» Отрезал-то он по-русски, но, знать, на то время я еще родного языка не знал.
Тыща лет Правде Русской – правде писаной. А не писаной сорок сороков от того. Может сладится?

Не сладилось. Грек лукавый на правду пошел, по-своему – остри уши, да процеживай. Я к убийству привычный, а тут палаческое дело. Гажье племя повылазило и под корень всех принялось… Времена пошли друг дружку обгоняют, душ не жалеют, каждое побольше торопиться с собой прибрать. В очеред обобрали. Поставили магазины – гуляй голытьба! Пропивай последнее! Подкузьмили, потом и объегорили.

Слишком уторопились новые времена. Словам старым другой замес пошел – след путают. Складно говорят, но нескладно делают, все, что на виду, в карманы. Не так предмет видят, переворачивают – глаза у них гнилые. Чего не коснутся, все выворачивают – не по-людски. А может, видят, но лукавят? Вот от того втройне мерзко. Значит, дальше все зашло, в самую суть.

Смотрю, дело заклинилось. Слепней расплодилось - у-ту! - уж и самого норовят куснуть, кровь родимую. Не признают родительское, совсем ослЕпили.
Непотребство. Последние времена.

Лучше с волком родниться, чем с клопами. Злой ли клещ, добрый ли клоп, мне сие без разницы, все одно пиявят. И не товарищи они друг дружке, но ровнять их надо промеж ногтей. Большинство с клопами мирятся, хотя и ворчат в дремотном своем состоянии. Это человечье – в тесноту сбиваться. Страху меньше. Страху меньше, но и толку. Особо, если вожак не выдвинется. Счас многие пытают, друг дружку грызут. Пока не вожак, отстрел идет на вожаков, что за флажки прыгают. Знамо. Кусок во все мутные времена лакомый. Особо такие дурные, когда, ежели прикормленный, то шкурой своей без ответа.. Не зальешь ему горячего сала за дела. Пойти, что ли, в вожаки?

Мертвяков перевидал – тыщи – что песок. Все в песок уйдут. Весь песок мертвячий, нет на земле места и с детячью ступню, где б человек не умер. Негде теперь ходить – прах попираешь. Тело – что? Тело можно куда угодно свезть и прикопать. То место свято, где душа отошла. Гвоздями прибита, пока не затопчут. Гвозди ж себе каждый сам кует, пока жив.

Смутное дело предлагают – по характеру моему. Как знать, может я на то дело и подпишусь… К финалу дело катится. К общему финалу. Уж и большой гвоздь откован – один на всех. До времени мир утомился.

Близится, когда в откуп идти, сполнять, справлять – что понаделал. Оглянулся… Мать ее с довеском!!! Аж, спугался! Впервые за много спугался. Потому, как… мать вспомнил. Русь. Не матерно - по настоящему. И с довеском – с собой, то есть. Столько годочков не вспоминал. Разумом поплыл, не иначе. Расползлися мысли, не собрать…
Запрет на мысли не положишь...

То, что разумом поплыл, это хорошо. Ново русло надо копать. Можно ли поправить жизнь, правду говоря? Так теперь свое дело понимаю. С юродивого какой спрос? Кому душа его нужна – крученая-перекрученая? Какой вопрос на болезнь? Покойнее стало на душе. Враз сообразил, что давно я с ума сбрендил – потому такой покойный. А на этой работе иначе нельзя. Беспокойных первых гвоздят.


Рецензии