Твой сон обо мне
Размещенный здесь текст читается удобнее, если взять его с моего сайта www.litvina.de ,в формате Word, - дело в том, что тут очень важны маркировки, а то многое может быть непонятно. :)
Что же любишь ты, странный чужеземец?
Я люблю облака… облака, что плывут там, в вышине… дивные облака!
(Шарль Бодлер)
ЧАСТЬ I
НЕ ЖЕНСКАЯ ЛОГИКА
1.
«Он спит и видит сон обо мне. Я сплю и вижу сон о нем. Так иногда, на стене или двери, увидишь очертания грациозного зверя, но лишь попробуешь поймать его в сети дня – и он без следа исчезает… Умолкает чудесная музыка, остается тишина, разящая слух. И в этой наступившей тишине, мне кажется, я слышу, как ровно и медленно идут электронные часы на фасаде дома напротив. Идут в небытие. Монотонно, беззвучно… Я сплю и вижу сон о нем. Он спит и видит сон обо мне. Я обнимаю мужчину. Это ты. То есть, наверное, ты. Во сне.»
Грифель щелкнул, провалившись в щель на ледяном подоконнике, и сломался. Эля недовольно фыркнула.
- Ну, ничего себе! – Скворцов заглянул ей через плечо и в отчаянье всплеснул руками. – Ей только что чуть двойку не влепили в конце четверти, на пустом месте, а она тут, понимаете ли, пишет бог знает какую ерунду! Не понимаю я тебя! Хоть убей, не понимаю! Зачем ты вообще полезла в спор с этой дурой Илоной Архиповной?
- Во-первых, это не ерунда, даже если ты не понимаешь, - ответила Эля резко, пряча исписанный листок в карман фартука, - во-вторых, есть вещи поважнее двоек! В-третьих, не смей подглядывать, когда я пишу! Не тебе предназначено! А то как дам!
- Знаю я, для кого это предназначено! – парировал задетый Скворцов. – Только ничего у тебя не выйдет, за ним полшколы ухлестывает, а ты только и можешь свое «как дам» да еще вот записки идиотские. Тут по-другому надо. Женственно. Ему нравятся скромные, с бантиками в косичках, аккуратненькие, вроде Таньки Хабаровой, к которым не подступишься иначе как с букетом, а ты, как мальчишка, в рваных джинсах вечно по каким-то конюшням шляешься!
Эля слушала в полуха, глядя в окно на школьный стадион, по которому учитель физкультуры настырными свистками гонял лыжников, и думала о том, как могла бы выглядеть уже завтра жизнь завуча Илоны Архиповны, если бы звонок задержался хотя бы на несколько минут и Эле удалось договорить до конца. Не исключено, конечно, что все закончилось бы тривиальной двойкой, но ведь слово – сказанное или не сказанное – все-таки способно в корне изменить ход событий, хотя никогда не знаешь наверняка, как лучше поступить и чем обосновать свой выбор. Это вроде как пересказывать сны – в них совсем иная логика, нежели в обычной жизни. Во сне все разумеется как бы само собой, нет никаких сомнений, и стихи, приходящие в голову, удивительно красивы, а утром ни за что не вспомнить ни самой логики, ни изысканных рифм. Впрочем если даже библейские пророки из дедушкиного Ветхого завета вынуждены были без конца прибегать к туманным иносказаниям и в конечном счете все равно оставались непонятыми, то чего требовать от маленькой девочки? Почему она-то никак не может смириться с нехваткой нужных слов и без конца рвется в неравный бой с массой несбывшихся людей вокруг нее, блуждающих по не своим дорогам, как запоздалые поезда на нескончаемых запасных путях?
Наверное, суть в черных пустотах... В принципе, они есть у каждого, но кто-то справляется с ними и идет дальше, а многие так и остаются навсегда в липкой, как паутина, темноте. И это уже не иносказание, потому что черная пустота внутри людей осязаема хотя бы настолько, чтобы не давать покоя Эле Кораблевой, которая зачем-то видит и чувствует ее, как свою собственную.
Скворцов все еще распространялся о женственности. На улице посыпал влажный снег, и разноцветные лыжники потускнели за его плотной белой занавеской.
- Понимаешь, Гена, мне ее жаль.
- Кого?
- Илону Архиповну. Ей очень плохо, но никто, кроме меня, об этом не знает, даже она сама. Мне хотелось ей помочь.
Гена поморщился и сказал, что завуч просто невыносимая старая дева, и ничего больше, и ради нее глупо рисковать оценкой в четверти. Без особой надежды на успех Эля постаралась, как смогла, растолковать ему, что, будучи молодой и красивой, Илона Архиповна собиралась замуж, но жениха ее в электричке убили бандиты, забрали документы и тело выкинули с моста в реку, а Илона Архиповна, которая про это даже не догадывается, до сих пор думает, что он ее бросил. Ненависть к незнакомой сопернице гложет несчастную женщину лет уже сорок, и жизнь ее поэтому давным-давно превратилась в сплошную черную пустоту и пошла под откос.
Эле всегда казалось странным, что никто, кроме нее, не замечает этих связей судьбы, хотя они вроде бы лежат на самой поверхности человека, достаточно мельком взглянуть. Даже Гена Скворцов, знавший Элю, как никто другой, и во всем остальном безоговорочно ей доверявший, без конца требовал доказательств, и, хотя предъявить их было непросто, она упорно приводила ему пример за примером. Про своего деда, который умер от рака, оттого что соседка, встретив его как-то перед домом, - по случаю Дня победы дед был в офицерском мундире, увешанном орденами, - громко крикнула, что вот, мол, «глядите все, жидок у героев награды покрал». Слова злобной старухи засели в сердце бравого артиллериста, как ядовитая заноза, и в конце концов убили его – ведь с тех пор каждый день, проходя через двор, он снова и снова переживал тогдашнюю обиду. Или про их сурового математика, Александра Карловича. У него несколько лет назад единственный сын погиб в горах – случайно сорвался в ущелье и там замерз, пока его спасали, - и теперь Александр Карлович обвиняет в случившемся всех и вся, включая провидение, но в результате боль становится только сильнее и буквально разрывает его сердце, и заодно еще вынимает душу из его жены. А ведь достаточно было бы тому же Александру Карловичу один раз искренне признать хоть какую-нибудь свою ошибку, посмотреть на себя как бы со стороны, чтобы в его сердце снова появился свет. Так же, как Илона Архиповна, если бы согласилась чуть шире взглянуть на образ Хлестакова, чем это предписывается школьной программой, наверняка, сегодня вечером, разыскивая монографию о «Ревизоре», наткнулась бы на затерявшееся в ней письмо покойного жениха и поняла бы, что этот человек любил ее больше всего на свете и ни за что не смог бы предать. Вот только момент теперь упущен – глупый школьный звонок помешал кругу замкнуться и, может быть, уже ничего не исправишь, потому что такие вот поворотные моменты – штука странная и опасная: случаются спонтанно, без всяких видимых причин, и отзываются болью или радостью всю оставшуюся жизнь.
Пытаясь подвести под свои чисто интуитивные утверждения строгую математическую логику, Эля, тем не менее, отдавала себе отчет, что они, с точки зрения нормального человека, напоминают горячечный бред и намного разумнее было бы держать язык за зубами, тем более, что изменять будущее способен далеко не каждый, не каждому дано победить свои обиды и страхи, и дерзкие слова какой-то малолетней школьницы все равно тут вряд ли помогут. И тем не менее, разве не подло заботиться о такой ерунде, как оценка в четверти, когда видишь, что человек, вместо того, чтобы одолеть черные пустоты, увязает в них все глубже, рискуя захлебнуться окончательно? Или у него в целом жизнь неплохо складывается, а он вбил себе в голову, что он, например, некрасивый, или что его кто-нибудь сглазил, или что мать у него слишком авторитарная женщина, и этим оправдывает любые неудачи и слабости, в результате застревая – иногда со всеми родными и близкими – на бессмысленном запасном пути!..
Тут уж Скворцов вообще обиделся, потому что это у него были вечные проблемы с матерью, из-за которых он учился на твердые двойки и чуть не ежедневно получал замечания в дневник. Ну, хватит, если даже лучший друг не в состоянии оценить ее услуги, то что и говорить об остальных? Пусть себе живут, как живут. Жаль их, конечно, но, может быть, так им на роду написано – оставаться несбывшимися...
- Ты прав, Гена, не буду я больше ни во что вмешиваться! Все равно никто мне никогда не поверит… – сказала Эля, но тут же раскаялась в своей опрометчивости, потому что чужие черные пустоты, от которых она разумно собиралась откреститься, вдруг заполонили собой весь горизонт ее сознания, как толпа обиженных детей.
- Да не переживай ты так! – попробовал утешить ее Скворцов, даже отдаленно не представлявший себе истинных причин навалившейся на Элю тревожной грусти. - Если уж ты всем готова помогать, то начни, пожалуйста, с себя. Ты все можешь! Я в тебя верю!
На самом деле, никакой уверенности у Гены не было. Он понятия не имел, каким образом его слишком умная, слишком откровенная, слишком лохматая подруга могла бы понравиться красивому дурачку-однокласснику. В том, что ее гнетет именно неразделенная любовь, а не трагические судьбы ворчливых учителей, Гена не сомневался. Вот бы подобрать подходящую кандидатуру и – тут Скворцова прошиб холодный пот – обустроить это непростое дело, чтобы не вышло, как в последний раз, когда общепризнанный красавец из параллельного класса, которого Скворцову всеми правдами и неправдами удалось склонить к мысли, что он должен выбрать именно Элю королевой новогоднего бала, вручил ей в руки бумажную корону, после чего преспокойно пошел танцевать с другой. Несчастная Эля сникла под сочувственными взглядами подружек и выбежала из актового зала, будто Золушка с двенадцатым ударом часов, а когда через некоторое время появилась снова, на ней вообще лица не было, и с Геной она потом недели две не разговаривала. Зато после каникул само сочетание слов «Гена Скворцов» в их классе было навсегда забыто, замещенное не очень, правда, обидным, но слишком уж точным прозвищем «Птица-Двойка». Что-что, а взять реванш и постоять за себя Эля отлично умела! С ней даже учителям приходилось держать ухо востро, а уж потенциальных поклонников ее непрошибаемое бесстрашие отгоняло, как огородное пугало стаю ворон.
И верно, такое же ни один мужчина не выдержит! Гена вспомнил своего отца, разделявшего всех женщин на воинственных Брунгильд и беззащитных Гретхен, отдавая явное предпочтение вторым, тогда как Генина мать, увы, принадлежала к первым…
Так на ком же остановиться? Решительно не на ком! Разве что подкупить кого-нибудь на имеющиеся 15 копеек в день или выдумать… А что? Роман в письмах с таинственным обожателем! Пишет же долговязая Хабарова какому-то армейскому товарищу своего брата на Северное море, фотографию вон недавно показывала – крейсер, брызги и чья-то сутулая спина! Таких и у матери в альбоме с десяток найдется… Пока Гена перебирал в голове возможные варианты, тема текущего урока снова осталась за бортом его восприятия, и он совершенно не заметил, как сзади к нему приблизился учитель французского, их классный руководитель, Тимур Георгиевич Меладзе.
- Ну, так что, Скворцов? – тяжелая, но теплая рука легла ему на плечо. – Порадуешь ты нас сегодня ответом?
Вырванный из своих размышлений, Гена не сразу сообразил, что от него требуется. Потом из глубины подсознания (как хорошо, что оно живет отдельной жизнью!) всплыл вопрос о достопримечательностях Парижа. Эля уже, как бы невзначай, подсовывала соседу по парте нужную страницу, и Гена приготовился читать, до боли скосив глаза.
- Эх, Кораблева! И за кого ты только меня принимаешь? – учитель устало вздохнул и появился наконец в поле зрения Скворцова. – Мне что ли это надо? Ладно уж, спите дальше. Ну, а все остальные могут поблагодарить вас за то, что в следующий раз мы будем писать сочинение про столицу Франции... Ты хоть знаешь, Скворцов, как она называется-то?
- Подождите, - буркнул Гена, которого как раз в этот момент наконец осенило, и вдруг, воззрившись на учителя, воскликнул радостно: – Ну, конечно! Какой же я болван!!!
Одноклассники бурно расхохотались, а Тимур Георгиевич взял с парты Генин дневник и направился к своему столу.
- Тебе не надоело? – шепотом спросила Эля. - Каждый день замечание. Что ты, в самом деле, шут гороховый или совсем уж дурак? Придумал бы что-нибудь пооригинальнее!
Гена хмыкнул.
- А ты посмотри, что сейчас будет...
В самом деле, на лице учителя проявилось удивление.
- Это что еще за номер? – Тимур Георгиевич приподнял дневник за обложку двумя пальцами. – Не мог бы ты объяснить мне, а заодно и всем присутствующим, почему в твоем дневнике осталось всего две чистых страницы?
По классу снова пробежал смешок. Скворцов сделал невинное лицо и сообщил с уморительной серьезностью:
- Заканчивается, Тимур Георгиевич.
- В начале марта? – по тону учителя тоже было не понять, всерьез он или не совсем.
- Ну, да. Мне, наверное, бракованный достался. Вообще мне с дневниками не везет, вечно страниц не хватает, даже новые вкладывать приходится.
- Ну, что ж, меня ты, пожалуй, убедил, теперь попробуй убедить своих родителей, - Тимур Георгиевич, не торопясь, принялся за письменное замечание.
Гена подмигнул Эле: мол, каково?
- Вообще-то не смешно, - сказала она строго. – Авантюрист!
«Ты даже не знаешь, до какой степени!» - хотел добавить Гена, но вовремя спохватился: Тимур Георгиевич уже снова был тут как тут.
- Не забудь попросить родителей, чтобы расписались вот здесь, оба, - он указал пальцем на строчку прямо под замечанием.
- Только не здесь! – воскликнул Гена, разыгрывая испуганное отчаянье. – Здесь никак не получится!
- Это еще почему же? – учитель с трудом сдерживал смех.
- Да ведь это же строчка математика, Алексан Карлыча, он ее никому не уступит!
Раскат всеобщего хохота перекрыл даже оглушительную трель звонка, и Тимур Георгиевич, которому чудом удалось сохранить невозмутимость, поспешно объявил, что урок окончен. Только когда седьмой «А» вырвался из класса, как теплое шампанское из бутылки, Скворцов впереди всех, учитель позволил себе от души рассмеяться. Эля, остановившаяся за дверью поправить съехавший фартук, услыхала этот смех и вдруг тоже улыбнулась, впервые за несколько последних дней.
- Слушай, а ведь Т. Г. на тебя, кажется, глаз положил! – заговорщический шепот возле самого уха заставил ее вздрогнуть. Наградив Гену изумленным взглядом, она закатила глаза и скорчила немыслимую гримасу, но на Гену это особого впечатления не произвело.
- Хочешь совет? – продолжал он. – Он, конечно, так себе учитель и за три года не запомнил, что у меня из родителей одна мамаша, но вообще-то, если отбросить нелюдимость и невнимательность, в нем есть нечто... Во всяком случае, он красивый. Присмотрись к нему хорошенько.
- Ты спятил?!
- Вовсе нет! Только с волосами тебе надо что-то сделать... Подумаем. Да. И еще вот этот воротничок кондовый заменить на что-нибудь такое с кружавчиками, более открытое... – Гена несколько раз обошел вокруг Эли с видом признанного кутюрье.
- Ну, Гена! – сказала Эля, невольно начиная злиться. Она давно простила ему его постыдное малодушие на новогоднем балу, где он, несмотря ни на что, так и не решился лично пригласить ее на танец, но теперь его нахальство перешло все допустимые границы. – Ты вообще отдаешь себе отчет в том, что вытворяешь?
- Отчет? Какой отчет? – Скворцов был целиком поглощен своей идеей. – Ах, да! Вот еще что! Не гримасничай при нем – ты же женщина! Печенье спечь можешь?
Эля, с рождения умевшая слышать то, чего никто больше не слышал, к своим тринадцати годам лучше многих знала, насколько бесполезно кричать на глухих… И все-таки исключительная бестактность Скворцова, который с первого класса был, ко всему прочему, молчаливо в Элю влюблен, выводила ее из себя.
- Тупица ты, Гена! Есть у тебя хоть грамм логики на массу тела?! Зачем тебе все это надо?
- Это надо не мне, а тебе! – зарвавшийся Гена что-то прикинул в уме. – Так, значит, завтра у нас французский третьим уроком, у тебя будет мало времени. Подойдешь к Т. Г., задашь какой-нибудь вопрос, только попроще и покороче, а потом предложишь ему печенье и скажешь, что сама испекла. Восточным мужчинам это нравится. Будешь угощать, подойди немного поближе и глаза так потупь скромно.
«Все эти годы ждать чуда на парижской площади было больно и страшно, потому что я знаю наверняка, что чудеса даруются не всем подряд, а только тем, кто их заслуживает. Иными словами, ясно было, что никакого чуда не произойдет, и меня тянуло на привычное место, скорее, от отчаяния, от нежелания что-то менять. И тем не менее никогда еще мне не было так тоскливо, как теперь, в эти дни, пока я ожидаю твоего окончательного приговора. Потому что я не представляю, как смогу жить без тебя, и в то же время понимаю, что все-таки смогу. Мне будет плохо, мое сердце почернеет и скукожится от боли, но результатом станет какой-нибудь новый роман, который я напишу, придумав нас заново. Может быть, у меня хорошо получится, но от этого не легче, потому что, сколько ни прячься за гардинами слов, будто вор, застигнутый врасплох хозяевами дома, там, снаружи, вне переплета, навсегда останемся ты и я, такие, как мы есть, нерешительные и слабые, не подарившие этому миру ничего, кроме своей пустоты и боли...»
Поток необъяснимой информации внезапно оборвался, будто скорый поезд с грохотом пролетел мимо дачной станции. В последнее время Эля открыла довольно простой способ уходить от болезненного столкновения с чужими мыслями: их надо было пропустить через себя, не сопротивляясь, а еще лучше немедленно записать, потому что на плоскости листа они сразу становились совсем безобидными.
- Эй, ты чего? – Гена с изумлением увидел, как его подруга, встав на коленки прямо посреди коридора, принялась что-то поспешно черкать в мятой тетради, положив ее на пол. – Вот ведь ненормальная! Что, если Т. Г. сейчас выйдет, а ты тут раскорячилась? Он, между прочим, очень-очень тобой интересуется. Как он позавчера учебники уронил, когда ты мимо проходила! А историю с домашним заданием помнишь? Всем по двойке, а тебе – четверку, якобы за хороший устный ответ... Мне кажется, у него внутри аж замирает все, когда ты рядом, не замечала? И еще... он тебя ко мне ревнует!
- Да отстань ты, ради Бога! – не поднимаясь, Эля пихнула Гену в щиколотку. – И рот прикрой, а то он еще, чего доброго, услышит!
За закрытой дверью кабинета французского было тихо – Тимур Георгиевич стоял у окна и смотрел на серое мартовское небо... Эле вдруг стало неловко, как будто Гена в ее присутствии без спросу копался в личных вещах их классного руководителя, а у нее не хватало духу вмешаться. Она, правда, тут же одернула себя: сама-то ведь тоже не безгрешна, тоже норовишь узнать о людях то сокровенное, что тебе вовсе не предназначено. Ладно еще, когда чужие мысли врываются в поток твоих собственных, но как, например, насчет той дикой истории после новогоднего карнавала?
Она вспомнила достопамятный вечер, когда она, расстроенная, с бумажной короной в руках, спустилась в физкультурную раздевалку переодеть маскарадный костюм и неожиданно застала там Тимура Георгиевича с учительницей химии. Надо было незаметно вернуться на лестницу и исчезнуть, а Эля будто приросла к полу напротив приоткрытой двери, не в состоянии оторваться от зрелища нежной физической любви, хотя нежность проявлял один Тимур Георгиевич, тогда как химичка – в полном соответствии со своим бесцветным характером – всю дорогу размышляла о неоконченной стирке. «Какого черта он выбрал такую бессмысленную мышь! – думала Эля, изо всех сил борясь с внезапной ревностью. – Почему... не меня?» Вот тогда-то она впервые услыхала жесткую, как удар локтем, мысль Тимура Георгиевича: «Потому что я детей не трахаю, тем более злых!» Его мозг был одурманен животным возбуждением, да и вслух он произнес что-то совсем другое, гораздо более мягкое, отфильтрованное никогда не засыпающей частью сознания, но у ошеломленной Эли все-таки от ужаса подкосились ноги. Мало того, что классный руководитель заметил ее, - он, ко всему прочему, еще ее слышал! Тимур Георгиевич тихо застонал, а еще через пару минут неуместной свидетельнице все-таки удалось с собой справиться и спрятаться в разгоряченной, праздничной толпе. С тех пор в присутствии классного руководителя Эля ощущала паническую неловкость и старалась как можно реже встречаться с ним с глазу на глаз, а тут еще Скворцов со своими дурацкими идеями!
- Эх, ты! Ты хоть бы башкой своей подумал!
- Подумал – не подумал! – бесцеремонно перебил Скворцов, скептически изучая Элину прическу. – Какая тебе-то разница? Пусть он думает!.. А ты постой секунд пять, чтобы он успел уловить аромат твоих духов, попрощайся и уходи – всего и делов-то!
- Каких еще духов? Что тебе в голову такое взбрело? Я для него вообще ребенок! Что у него может быть ко мне за интерес? – Эля вплотную подступила к Скворцову, так что он теперь видел только искаженное непритворным гневом лицо, но, отходчивая по натуре, она ни на кого не умела сердиться долго, а уж на Гену и подавно. Как-никак он был ее единственным настоящим другом.
- Ну, что? Уловил аромат духов? – ее взгляд снова потеплел. В конце концов, Гена, действительно, абсолютно не ведал, что творит!
- А ведь ты тоже к Т. Г. не равнодушна, признайся? – не без ехидства спросил он, и добавил с ярко выраженным грузинским акцентом. – В этом все и дело...
На этот раз он не ошибся, но Эля, подавив невольное желание поделиться с ним своей тайной, снова картинно закатила глаза, побоявшись словами разрушить и без того призрачную связь, случайно установившуюся между ней и Тимуром Георгиевичем.
- Оставь меня в покое.
- Я же заметил, как ты его исподтишка разглядываешь! Ну, признайся!
- Гена!!!
- Ладно, - Скворцов предусмотрительно решил сменить взрывоопасную тему, тем более что пробный камень, по его разумению, уже был заброшен достаточно далеко, а до звонка оставалось от силы секунд тридцать, - пошли, не то к Карлычу опоздаем.
Свирепый педант Александр Карлович терпеть не мог всяческого беспорядка, а опоздание на урок вообще представлялось ему верхом неуважения к самой идее дисциплины. Безалаберный Скворцов, категорически не способный к математике, его панически боялся, тем более, что Александр Карлович, не справляясь с неожиданными приступами гнева, то и дело норовил со всей силы стукнуть по парте тяжелой деревянной линейкой, с которой обычно курсировал по классу. «Вот гад! Вот ведь какой гад!» - чуть не плача, шипел тогда перепуганный Гена, подбирая с пола рассыпавшиеся ручки и карандаши. И если ему иногда все-таки приходила в голову смелая идея признаться подруге в своих к ней нежных чувствах, то, созерцая, как она под разъяренные вопли математика спокойно продолжает решать задачки, Гена окончательно терялся.
«Я вижу, как ты лежишь там, один, в непроницаемой темноте. Смертельный холод действует как наркоз. О чем ты думаешь? Чьи имена называешь? Неужели этот окоченевший профиль с ссадиной на небритой щеке, в самом деле, принадлежит тебе? Узкая щель яркого света вверху впивается в мозг острыми краями. Сколько часов длилась эта жуткая пытка? Кто посмел похоронить тебя живого?! Бедный! Бедный! Бедный!.. Тут чья-то страшная ошибка! Непростительный провал в логике! Чудовищная несправедливость!»
- Правда, ты иди, - сказала Эля, ощущая внезапное желание во что бы то ни стало остаться один на один с мокрой метелью снаружи. Горькие слезы – привычная реакция на чужие мысли – давили гортань. – И... попробуй его понять...
- А ты? Неужто опять не пойдешь? – не обратив внимания на ее последние слова, Гена осуждающе зацокал языком. – Третий раз подряд! Это, пожалуй, еще почище моей шутки с дневником! И как ты только не боишься?!
- Очень даже боюсь, - возразила Эля, - только не его, а за него… Иди быстрее. Все будет нормально...
После звонка школьные коридоры разом опустели. Эля прислушалась к ватной тишине, воцарившейся после невероятного гвалта перемены, потом незаметно спустилась в вестибюль, надела пальто и вышла на улицу. Сырой и холодный мартовский ветер немедленно пробрался под воротник, даже озноб пробежал по коже. По правде говоря, гулять тут же расхотелось, но не возвращаться же, в самом деле, да и билет в кино на подходящий сеанс она купила заранее. К кинотеатру однако, как нарочно, было не подобраться через горы сероватого, подтаявшего снега, и Эля в нерешительности остановилась, ни с того ни с сего задумавшись вдруг о собственном будущем. Она попыталась представить себя в роли благополучной жены и матери, примерно такой, как ее мама, но привлекательно успокаивающая картинка никак не желала складываться. Зато вот Генкины слова про их классного руководителя, как ни странно, запали в душу, будто бы между ним и Элей уже что-то такое, действительно, произошло, похожее на сцену в раздевалке. Слова… Будто воровские отмычки, отпирающие двери в будущее. Чужое, которого могло бы не быть... Зачем только им всем надо обязательно произносить вслух свои неосторожные мысли, если уж никто из них не готов и не хочет отвечать за последствия! На эту тему она могла бы раздумывать долго, но тут из-за угла возник сам Тимур Георгиевич, не по погоде легко одетый, без шапки, оскальзываясь на мокрой каше под ногами. «Батюшки! Что ему здесь надо?!!» Эля совершила мгновенный пируэт, подставляя спину надвигающейся опасности, и даже села на корточки, обмакнув полы пальто в воду, как будто она не она и вообще только что уронила нечто важное, но ее наивный сценический этюд пропал даром.
- Кораблева!
Только не оборачиваться... И бегом в кинотеатр – все равно уже промокла. Сеанс давно начался, и в темном зале он ее, конечно, не найдет... В меховых сапогах противно захлюпала вода, зато побег вроде бы удался, и, забившись в самый дальний от входа угол, Эля затаилась в задних рядах, почти не дыша. Несмотря на рабочее время, зрителей в зале было порядочно. Нет, не найдет. Если предположить, что он вообще станет ее разыскивать. Успокоившись, она уставилась в экран, по которому откуда-то куда-то шел по заснеженной равнине длинный товарный поезд. Камера следила за его монотонным движением с необычайным упорством. Фильм, впрочем, так и назывался – «Поезд судьбы». Мрак, тепло и мерный перестук колес убаюкали продрогшую Элю в два счета, глаза закрылись как-то сами собой, и, когда сильные, горячие руки Тимура Георгиевича обхватили ее сзади и крепко сжали, она, доверчиво прильнув щекой к мягкому рукаву, все еще продолжала видеть снег, и поезд, и редкие черные деревья. На мгновение учителю стало жаль будить разомлевшую девочку, ему вдруг захотелось уткнуться лицом в ее густые волосы и тоже заснуть, хоть на пару минут, но он опять вспомнил во всех подробностях свою предновогоднюю выходку и в который уж раз съежился от стыда. Невольно ощущая тоску учителя, чувствительная Эля тяжко вздохнула, не просыпаясь.
«Со мной вечно так! Живу, как вполне порядочный человек, и вдруг случайно отступаю от своих принципов на каких-нибудь полшага – и тут же происходит что-нибудь ужасное… Если бы ты только знала, как я себя за это ненавижу! - молча разговаривать с ней, сонной, было совсем просто: она все прекрасно слышала и принимала такую форму общения как должное. – Прости меня, ради Бога!»
«Не надо извиняться… Лучше поедем в Париж. Там ты будешь любить меня, а все остальное забудется… Мы сядем в кафе на бульваре Капуцинов, закажем кофе и теплый французский багет и будем смотреть на свечи каштанов в синем-синем весеннем небе, а потом ты увезешь меня далеко-далеко, к морю, в белом поезде, а за окном будут скользить сиреневые лавандовые поля…»
Осознав, что она считывает свой яркий сон прямо из его сердца, Тимур Георгиевич слегка вздрогнул, но и этого невнятного движения оказалось достаточно, чтобы вернуть Элю в реальный мир. Широкая ладонь вовремя закрыла ей рот, чтобы подавить вскрик.
- Ну, что, Кораблева, пойдем выйдем? – учитель уже справился с охватившим его было волнением, и его шутливо-иронический тон снова заставил Элю усомниться во всем, что она несколько секунд назад слышала и знала во сне. Наяву классный руководитель был по-прежнему категорически недосягаем и холоден к ней, несмотря на необъяснимо тесные объятия, и, хотя бежать уже не имело никакого смысла, он, не выпуская Элиной руки, бесстрастно отбуксировал прогульщицу в фойе. Когда они покидали зал, поезд по экрану все еще шел, и только снежная равнина сменилась на песчаные барханы.
- Какое интересное кино! Присядем?
Свободной рукой учитель указал на пустынный ряд откидных сидений, и Эля молча повиновалась, не зная, куда девать глаза.
- Ну, рассказывай, Кораблева, как дошла до жизни такой?
Она пожала плечами, не в силах выдавить из себя ни единого слова. Тогда Тимур Георгиевич склонился к ней, поймав-таки ее смущенный взгляд.
- И что прикажешь с тобой сделать?
Эля снова непроизвольно вспомнила его обнаженную спину и представила себе, как проводит по ней ладонью, задерживаясь на позвоночнике, чуть выше поясницы. В этом месте у учителя что-то было не в порядке, и из-под Элиных пальцев растекалась чернильным пятном нехорошая пустота, но неуверенное прикосновение тем не менее выстреливало колючими искрами по их взбудораженным телам.
Тимур Георгиевич хмыкнул, и Эля с ужасом поняла, что ни одна ее мысль, даже самая сокровенно непристойная, от него не ускользает, тогда как сам он не пускал беспутную девчонку дальше своих бездонных глаз. Не было в них ни раздражения, ни осуждения – они, словно два теплых колодца, манили взглянуть на звезды из их неизведанной глубины.
- Если ты ждешь конкретного наказания за сегодняшний прогул, – голос учителя оставался вполне нейтральным, – то его не будет. Ты сама наказываешь себя ежедневно по многу раз, давая волю этим своим... слабостям.
- А это не слабость! - сказала Эля робко, чувствуя отчаянное желание все ему объяснить. - Александр Карлович поступил со мной...
- Несправедливо? – Тимур Георгиевич уперся долгим взглядом ей в лицо, и жесткое возбуждение снова хлестнуло ее, как неожиданная штормовая волна.
- Конечно, несправедливо! Я не портила его драгоценную парту! У меня вообще нет привычки рисовать на партах! А он наорал на меня и вышвырнул из класса за шиворот, и вещи мои тоже!.. – на Элю, почти потерявшую контроль над своими чувствами, снова накатила тогдашняя обида, а вместе с ней сумасшедшая масса чужих обид и бед, незаметно витающих вокруг каждого из нас, и все это понеслось гудящим черным потоком через ее голову. Не решаясь при учителе достать спасительную тетрадь, Эля бесстрашно пропускала этот поток сквозь себя, зато Тимур Георгиевич, ощущая, как грохочущий поезд чужих судеб на бешеной скорости высекает искры из детского сознания, не мог совладать с тупым ужасом.
- Я не пойду к нему, пока он не извинится! – Эля уже чуяла приближение успокоительной истерики и заранее силилась сдержаться, потому что продемонстрировать Тимуру Георгиевичу слабость представлялось ей едва ли не более унизительным, чем влюбленность или даже сумасшедшее возбуждение.
- Да знаю я... Ты не кричи... – учитель сжал своим ладонями ее похолодевшую руку. – Все образуется, только не надо из принципа залезать в бутылку с узким горлом. Александр Карлович – это уже существующая реальность, тебе ее не переделать.
- И все-таки он должен извиниться!.. Просто, потому что виноват… Иначе он вообще пропадет от отчаяния! Другого выхода нет! – Эля с трудом подбирала подходящие слова, понимая, насколько невнятен и невыразителен язык, не позволяющий донести до учителя логику ее рассуждений, и одновременно чувствовала, как от рук Тимура Георгиевича переливается в нее теплая сила, и само обидное воспоминание понемногу меркнет, теряет ребра жесткости, превращается в серый шар и укатывается куда-то вниз по наклонной поверхности, а бушующий мрачный поток в голове замедляется и истаивает, будто почерневший снег под весенним солнцем.
- Некоторые вещи, Кораблева, просто не надо усложнять, - учителю не видны были прозрачные нити, на которых, словно бусы, нанизаны события человеческих жизней, и в этом смысле он мало чем отличался от Скворцова.
- Александр Карлович не безликий шар! Он хороший человек, и подло пускать его катиться в пропасть! У него же сын в такой пропасти замерз... Я так не могу... Я не хороню живых! – слабая по первоначалу струйка энергии теперь заполнила все ее существо и согревала, как будто у Эли внутри вдруг наступило лето.
Не умея, да и не очень стремясь прорваться в недоступные ему сферы Элиного мировосприятия, учитель сосредоточился на том, что было более-менее понятно.
- Ты путаешь две совершенно разные проблемы: свою обиду на человека и самого человека. С человеком, в самом деле, надо бы обращаться бережно, по возможности, кстати, не царапая неловкими когтями его интимную сферу, а вот с обидой можно особо не церемониться, как тебе кажется? Сбросить в пропасть и забыть...
Про Элины неловкие телепатические когти, которые она, как щенок, совсем не умела втягивать, Тимур Георгиевич сказал очень даже точно. Тем не менее, она гордо промолчала: вслух согласиться с ним показалось ей унизительной слабостью, а возразить было нечего. Учитель на это еле заметно усмехнулся и заговорил снова:
- Если хочешь что-то изменить, в других или в себе, постарайся прежде принять это что-то как единственную реальность, - он выпустил Элину руку и решительно встал, – потому что нарушать правила, которым не умеешь подчиняться, - все равно признак слабости, даже если у тебя достаточно сил, чтобы двигать горы. Это, в первую очередь, касается не школьных правил, но я все-таки прошу тебя – не требую, а прошу, понимаешь? – не прогуливать больше, хотя бы до конца года, иначе у тебя, да и у меня, начнутся проблемы. И последнее. Пожалуйста, попробуй не быть такой жесткой, гармонию алгеброй не проверяют. Выражаясь твоим языком, в уравнении счастья слишком много переменных, и каждый из нас все равно должен решить его сам. В том числе и Александр Карлович.
Эля, обрадованная тем, что их разговор наконец перешел в общую плоскость, собиралась было ответить, но Тимур Георгиевич снова прикрыл ей рот ладонью.
- Древние римляне употребляли отличную формулу: «Разумному довольно!». Не надо ничего говорить, лучше просто подумай.
И ушел. Мучительно пробираясь через склизкие сугробы. Эля смотрела ему вслед сквозь стеклянную стену фойе и почему-то представляла себе, как ему все здесь противно – холодный, промозглый март, вечно мокрая обувь... В сентябре, после каникул, он выглядел совершенно по-другому: загорелый, веселый, полный энергии, на уроках читал наизусть из средневековой французской поэзии, смеялся, что никто ничего не понимает, - а к весне вот сдал, посерел… Даже удивительно, что в душе у него, оказывается, все так же солнечно и тепло, как на его родном Кавказе!
Тем не менее, как Эля ни старалась, проникнуть в тайну учителя ей не удалось: то, что у всех остальных прочитывалось сразу же, как страница детской книжки с крупным шрифтом, у него было заперто на ключ. Эля подумала, что отпереть, может быть, не так уж сложно. Безошибочная интуиция немедленно подсказала ей, что даже у хладнокровного Тимура Георгиевича есть своя ахиллесова пята – нерастраченная нежность, которая просвечивает в любом его движении, в любом слове. Достаточно дать ему повод, и он, конечно, откроется, потому что ничего ему так не хочется, как почувствовать себя бесконечно любимым в чьих-то объятиях. Вот только не вышло бы из этой затеи такой неприятности, как с любопытными женами Синей Бороды… Эля сама себе постучала по лбу. «Мало тебе своих проблем!»
Действительно, одно дело на уроках алгебры, удивляя и радуя чопорного Александра Карловича, решать задачки при помощи геометрических теорем, и совсем другое – лезть человеку в душу, даже себе толком не ответив на вопрос, зачем. Когда речь шла об Илоне Архиповне или том же математике, все было предельно ясно: надо было во что бы то ни стало рассеять черноту внутри их измученных сердец, вернуть им потерянный свет. С классным руководителем все выглядело иначе, он весь был будто зажженная лампа под одеялом – очень светло внутри, но почти нечем дышать и вот-вот начнется пожар...
«Да, Кораблева, все верно. Только зачем это тебе? Разве ты можешь мне помочь?» – «Я не знаю… Сначала яркий свет, потом огонь, а потом обугленные головешки. Это так больно…»
Тимур Георгиевич медленно брел по сырому снегу, бессмысленно кутаясь в не приспособленную к московским холодам одежду, и размышлял о взбалмошной любимице математика, которой явно не хватало обыкновенной самодисциплины, чтобы держать себя в руках. Даже сейчас ее сконцентрированные мысли все еще просачивались в сознание классного руководителя, теперь уже помимо его воли, и это его раздражало, поэтому он представил себя старинной неприступной крепостью, со стуком захлопнул высоченные ворота и напоследок демонстративно поднял скрежещущий подъемный мост. Отгородившись таким образом от внешнего мира, Тимур Георгиевич успокоился и подумал, что в этой жизни ничто не происходит помимо нашей воли, и тот, кто чего-нибудь по-настоящему хочет или не хочет, должен только вовремя перевести нужную стрелку. Даже удивительно, что именно Кораблева, со всеми своими чудесными способностями, никак не могла воспринять столь простое руководство к действию! Если поток чужих мыслей причиняет тебе боль, закройся от него, чего проще? К чему этот героизм – бросаться грудью на амбразуру? Думаешь спасти весь мир и каждого человека в отдельности? Сил не хватит! Вот тебе и вся логика. Но... Сколько Тимур Георгиевич ни отлавливал Элю у выхода из школы, силком притаскивая на дежурства и классные часы, которые она упорно не считала за обязательную программу, сколько ни внушал ей, что оценка по поведению не менее важна, чем оценка по математике, Эля все равно норовила сделать по-своему. В отличие от негодника Скворцова, трусливо выдиравшего листы из дневника, она принимала любые нарекания с высокомерным равнодушием каменной богини, которую не сломило время и уж подавно не тронут учительские чернила. Ее исключительная жесткость обескураживала, и если бы не случайная история в физкультурной раздевалке, обнаружившая в ледяной девчонке что-то неожиданно ласковое, Тимур Георгиевич не приблизился бы к ней и на пушечный выстрел.
На сей раз он, конечно, не собирался давать себе волю, и только любвеобильное тело, вопреки доводам рассудка во всякой встречной женщине искавшее свою платоновскую половину, с некоторых пор утверждало, будто именно Кораблева, несмотря на нежный возраст и неженственный характер, и есть та самая, единственная. Не питавший ровно никакой слабости к детям, Тимур Георгиевич изумился этой безумной идее, с каждым днем все глубже в нем укоренявшейся. У него даже мелькнула убийственная мысль жениться на химичке, чтобы раз навсегда покончить с проблемой выбора, сделавшись примерным супругом, хотя по здравом размышлении он от этого варианта отказался, решив просто оставаться в стенах своей – в абсолютном большинстве случаев непоколебимой – горской морали.
«Зря вы от меня отгораживаетесь, Тимур Георгиевич! Это неправильно!»
С самого первого дня, когда он появился у них в школе, такой не похожий на всех остальных учителей, Эля отметила в нем нечто неуправляемое, против всяких правил, - ту же сверхъестественную, неисчерпаемую энергию, какую чувствовала в себе, с той только разницей, что из Эли эта энергия выплескивалась бесконтрольно, как при ходьбе вода из слишком полного ведра, а Тимур Георгиевич, насколько она могла судить, умел распоряжаться ею по своему усмотрению. Если он и видел чужие черные пустоты, то, конечно, только со стороны, не заражаясь ими. Он был от них защищен и уж точно не полез бы в драку с Александром Карловичем, чтобы облегчить жизнь ему и его супруге… Можно, значит, и так существовать. Вот именно, сказала себе Эля, существовать, а не жить. Жить по-настоящему так нельзя. Если никогда не пускать тьму в себя, всякий раз отгораживаясь от нее, она в конце концов доберется снаружи и уничтожит твой мир, и однажды, решившись покинуть свое прибежище, ты обнаружишь, что вокруг него ничего нет – сплошной мрак и пустота, да и само прибежище только иллюзия. Это похоже на правую и левую части одного и того же уравнения, в котором единственная переменная – сам человек: справа он, например, умирает от тоски, потому что черная пустота, своя и чужая, разъедает его изнутри, как ржавчина, а слева он же бессмысленно сопротивляется притяжению необъятной черной дыры, олицетворяющей несовершенство окружающего мира. Между тем и другим знак равенства. Математическая логика – штука неумолимая и потому грустная… Как ни поверни условие задачи, все-таки окажешься в проигравших. Странно только, что рядом с Тимуром Георгиевичем любая черная пустота, угнездившаяся в дебрях Элиного рассеянного «я», обращается в свет.
- И как он только это делает?
- Кто чего делает?
Эля аж подскочила на месте, когда Скворцов с грохотом приземлился рядом с ней.
- Так и знал, что ты здесь!
- Да уж! И Тимур Георгиевич, наверное, тоже знал!
- Чего-чего? – до Гены понемногу дошел смысл ее слов. – И что теперь с тобой будет?!
- Ничего... Просил больше не прогуливать.
- И это все?!
- Кажется...
Скворцов нескрываемо просиял.
- Ну, поздравляю! Значит, он точно в тебя влюблен! Пошли ко мне, у меня созрела классная идея насчет твоей школьной формы!
- А может, не надо?.. – Эля вслушивалась в мысли своего друга и жалела его, несмотря на невольное презрение к нерешительности, в которой он утопал, как в болоте. – Разве ты не понимаешь, что настоящие чувства с одеждой не связаны? Полюбить можно и огородное пугало... Логично?
На секунду Гена почувствовал сильную неприязнь к Тимуру Георгиевичу и непреодолимое желание дотронуться губами до Элиной щеки, а там будь, что будет. Но по привычке сдержался.
- Не женская у тебя какая-то логика!
- А вот моя мама говорит, что по платью о человеке судят только дураки и что наряжаться поэтому – напрасная потеря времени, равно как и без повода расхаживать по гостям!
От этих слов Гена сморщился, как от боли.
- Повторяю для непонятливых: женщина должна выглядеть, как женщина, и… чувствовать себя женщиной! Это, кстати, значит быть грациозной, нежной и слабой, чтобы мужчина рядом с тобой ощущал себя героем.
- Даже если он, на самом деле, трус? – Эля с трудом сдерживала злость. – Героем надо быть, Гена, причем независимо оттого, кто во что одет! Это, кстати, значит не бояться ни тех, кто сильнее, ни даже своих чувств. И еще. Повторяю для непонятливых! Случаются в жизни такие моменты, поворотные, когда одна какая-нибудь ошибка может навсегда все испортить, и если я вижу, что человек вот-вот ее совершит, никакие корыстные соображения не заставят меня сидеть сложа руки и молчать!
- В таком случае, - Гена старался придать своим словам шутливо-иронический тон, тогда как, в действительности, ему было вовсе не смешно, - нет, конечно, никакого смысла говорить, что только грациозная, нежная, слабая, красиво одетая женщина способна растрогать пламенное горское сердце...
- Хорошо, - сказала Эля, отдавая должное железной решимости, с которой Гена сопротивлялся сам себе, - договорились. Во что бы ты сегодня не превратил мою школьную форму, я завтра приду в ней в школу и вообще сделаю все, как ты скажешь, чтобы понравиться Т. Г. Но за это ты завтра же отправишься к Александру Карловичу и попросишь его, во-первых, помочь тебе подготовиться к контрольной и, во-вторых, никогда больше не бить линейкой по твоей парте. Идет?
- Зачем это надо?! – взвыл Скворцов, которому и вообразить подобный разговор со свирепым математиком было страшно, но Эля уже с отсутствующим видом двигалась к выходу, застегивая пальто.
- У меня сегодня не день рожденья, чтобы просто так принимать от тебя дорогие подарки, ничего не подарив в ответ... По-моему, будет вполне справедливо, если ты научишь меня быть женственной и нравиться мужчинам, а я научу тебя быть мужественным и... нравиться женщинам!
Они будто играли в крестики-нолики, и Эля все время уверенно выигрывала. Дружба требовала от Гены во что бы то ни стало помочь подруге добиться успеха, а неудовлетворительная самооценка твердила, что он, и в самом деле, довольно труслив, и с этим, конечно, надо бороться, поэтому, убитый, он все-таки поплелся за Элей следом.
- А, будь, что будет! Согласен я, согласен...
2.
Уговор есть уговор! Эля твердо решила сдержать свое слово, хотя бы для того, чтобы у Гены не было повода отказаться от своего. Впрочем что-что, а шить он умел и за три часа кропотливой работы над неприталенным коричневым мешком превратил его в нечто весьма романтическое, с оборками и кружевами, и Эля, созерцая себя в зеркале, с удивлением отметила, что обновленное школьное платье ей очень даже идет. Вот если бы теперь еще заменить толстые колготы на шелковые чулки и грубые сапоги на туфельки, несуразная семиклассница Кораблева стала бы даже немного похожа на главную героиню фильма «Небесные ласточки». Во всяком случае, чувствовала она себя в тот момент примерно такой же легкой и миловидной. Словом, Скворцовская затея удалась на славу, но сколько Эля ни вертелась перед бабушкой, задумав на ней первой проверить свое новое оружие, та ожидаемого восторга не проявила и только тяжело вздыхала.
- Ну, что ж ты ничего не скажешь? Генка старался, перекраивал, перешивал все это... – наконец не выдержав, капризным тоном протянула тринадцатилетняя внучка, снова раскручиваясь вокруг своей оси. – Смотри, как красиво!
- Отодрать бы этого Генку как следует! – неадекватно среагировала бабушка. – Да и тебя заодно! Ну, где это видано, чтобы из школьной формы делать такое безобразие?! И потом, ты что же, бесстыдница, раздевалась в чужом доме?
- Ну, и что? Ничего ты не понимаешь! – воскликнула Эля обиженно и, стремительно обогнув ее, исчезла в своей комнате.
- Конечно, куда уж мне... – бросила бабушка ей вслед. – Только ты подожди вот, что мать с отцом скажут!
- Ну, и подожду! – донеслось издалека. – А тебе потом стыдно будет, что ты мне всю радость испортила!
Бабушка снова вздохнула и, не вступая в дальнейшие пререкания, вернулась в кухню накрыть на стол. Эля и всегда-то была трудным ребенком, а в этот последний год сделалась вообще невыносима, вела себя просто вызывающе. Словно в подтверждение бабушкиных размышлений, Эля, переодевшаяся в потертые джинсы и узенький свитерок, нескромно облегающий ее вполне уже округлившиеся формы, с размаху швырнула в коридор битком набитую спортивную сумку, слегка пнула ногой кухонную дверь и, презрительно нюхнув воздух, злобно каркнула:
- Ненавижу эти щи!
- Не хочешь, не ешь, - согласилась мудрая бабушка. – Там вон на плите второе.
Не встретив сопротивления, Эля сразу же сменила гнев на милость, взяла себе макароны и мясо под соусом, боком подсела к столу и принялась есть, держа тарелку в руке.
- А вот ты знаешь, бабушка, что делает женщину желанной?
- Ну, а ты знаешь, конечно?
- Знаю, - подтвердила Эля, не переставая интенсивно жевать. – Но не скажу! Все равно не поверишь!
- Да нет уж, ты просвети меня, старуху неразумную, сделай милость, а то так и помру, главного не узнавши! – сказала бабушка, с еле заметным раздражением в голосе.
- Ладно, так и быть, - проговорила Эля относительно дружелюбно. – Итак, женщину желанной делают три вещи: во-первых, одежда...
- А, так я и думала... – бабушка уже не скрывала своего скепсиса.
- Во-вторых, прическа.
Тут бабушка пристально присмотрелась к Элиным волосам и с облегчением отметила, что густая, почти черная копна на внучкиной голове ничуть не изменилась.
- Если этот Генка, - предупредила она, - дотронется до твоих волос, я ему лично башку оторву!
- За то, что ты не умеешь слушать, ты никогда не узнаешь, что в-третьих! – Эля с неожиданной грацией поставила пустую тарелку в раковину и лукаво улыбнулась. – Мне пора. Привет родителям!
Пока Гена был занят кройкой и шитьем, Эля, закутанная в простыню, по его наущению все три часа тренировала изящный поворот головы, легкую походку и плавность движений, и в конечном итоге в этих упражнениях преуспела настолько, что бабушка, наблюдая в окно, как Эля идет через двор, даже спросила себя, откуда в ней вдруг такая женственность и не кроется ли тут чего-нибудь предосудительного, «с этим дурацким Генкой». Эля невольно прыснула со смеху и мысленно произнесла, привычно сосредотачиваясь на любимом морщинистом лице: «Ты не права!»
- Да что же я, в самом деле! – бабушка отошла от окна и легонько стукнула себя по лбу. – Совсем спятила, старая дура! Родную внучку Бог знает в чем подозреваю!..
В одном бабушка, впрочем, не ошиблась: как только мама обнаружила переделанную школьную форму, действительно, разразился скандал. Пока Эля рыдала у себя в комнате, прижимая к груди скомканное коричневое платье, жальче всего ей было своего чудесного настроения. Влюбленность – время светлого счастья, тем более если она окрашена солнечной кистью надежды на родство душ, в котором Эля вот уже целый день не сомневалась, и на взаимность, о которой без конца твердил ей Скворцов. «Не порть мне эту радость! - сердце сжималось от горькой обиды. - Не лезь мне в душу своими неловкими когтями!» Эля обращалась к матери, как раз излагавшей суть дела вернувшемуся с работы отцу, но та настолько зациклилась на своих мыслях, что пробиться к ней не удавалось. На близких людей вообще трудно было воздействовать телепатически, разве что по мелочам, да и то позитивно, с внутренней улыбкой, но стоило рассердиться или обидеться, как и без того непрочная ментальная связь окончательно распадалась, вынуждая Элю беспомощно барахтаться в выразительных средствах первой и второй сигнальных систем. В такие моменты она ощущала себя особенно одинокой и несчастной, обреченной жить среди слепых и глухих, которым ничего не объяснишь.
Обливалась слезами, она прислушивалась к разговору на кухне, пока отец с матерью не появились в дверях ее комнаты. В тот же самый момент гордая девочка перестала плакать, намереваясь встретить своих обидчиков неприступной стеной равнодушия, но того, кто тебя по-настоящему любит, не так-то легко провести.
- Пойди умойся и выпей холодной воды, - сказал отец, и она, все-таки явственно всхлипнув, пошла в ванную и прильнула губами к крану. Сквозь неплотно прикрытую дверь до нее донесся чуть шутливый голос отца:
- Ну, чего ты так? Хорошо же сшито...
Эля невольно хихикнула и тут же услышала, как тихо рассмеялась мать.
- Иди сюда! – позвал отец.
- Ты представляешь, что Илона Архиповна скажет, когда увидит тебя завтра... в таком? – спросила мать, протягивая ей мятое платье и все еще делая строгое лицо.
Что верно, то верно, подумалось Эле, их суровая и обычно несправедливая завуч – она же преподаватель литературы, - этого дела так не оставит, и общественное порицание обеспечено Эле теперь минимум до конца учебного года. Тем не менее, сознаваться в своей ошибке не хотелось, и потому она легкомысленным тоном заявила, что, кроме замечания в дневник, ей ничто не угрожает.
- Другое дело, если бы я духами надушилась!..
И она снова нервно прыснула со смеху, вспомнив их с Геной разговор.
- Мне-то что, – нехотя согласилась мать. – Хочешь быть белой вороной – твое дело!
- Уж лучше форму перешить, чем в подворотнях водку пить! – примирительно подытожил отец, после чего все трое расхохотались, обнялись и инцидент был наконец исчерпан.
На следующее утро Эля встала раньше всех, старательно отутюжила и платье, и фартук, к которому, кстати, Гена тоже приложил руку, отпоров карманы («Держать руки в карманах, как ты это любишь, не женственно!»), и впервые в жизни по своей воле долго прихорашивалась перед зеркалом, пытаясь придать непокорным густым волосам некое подобие прически. Печенья, конечно, испечь не удалось, зато в школу Эля ушла, несмотря на холод, в своих лучших туфлях, воспользовавшись тем, что родители еще спали. На дне школьной сумки лежал флакон маминых французских духов.
Ноги всю дорогу мерзли немилосердно, и по мере того, как приближалась встреча с Илоной Архиповной, угасала Элина наигранная решимость. Одно дело выкаблучиваться перед родными, даже когда они тебя не до конца понимают, и совсем другое – выслушивать в свой адрес обидные колкости едкой старушенции, которая хоть и не без веских причин, а все-таки тебя терпеть не может... Поэтому, когда за жидкой березовой рощицей замаячило здание родной школы, глядевшее в предрассветный полумрак еще темными окнами, Эля, забывая про вчерашнюю договоренность со Скворцовым, беспомощно осмотрелась по сторонам, втайне ища хоть какую-нибудь альтернативу короткой финишной прямой, заканчивающейся у школьного крыльца. И замерла на месте: по боковой тропинке, занесенной снегом и теряющейся среди призрачно-белых деревьев, неумолимый, как сама судьба, опять приближался Тимур Георгиевич. «Ну, что ж, значит так надо!» Плохо соображая, что делает, Эля распахнула пальто, вытащила из сумки духи, брызнула ими на себя и медленно, очень-очень медленно, стараясь ступать мягко и грациозно, сделала пару шагов.
Учитель нагнал ее почти сразу же.
- Доброе утро, - сказал он весело, окидывая взглядом ее странный наряд. – Коммон сова?
- Бон матен, Тимур Георгиевич, се бьен. Жё... – она не знала, что сказать, как скрыть неловкость.
- Ах, перестань! Мы ведь не на уроке! – он махнул рукой и добавил, как ни в чем не бывало: – Хорошо выглядишь сегодня. Прическа новая? Мне нравится.
Эля, и без того не очень твердо стоявшая на отмерзавших ногах, поскользнулась и потеряла равновесие – учитель едва успел подхватить ее под руку. Его горячее дыхание обожгло ей висок, так что она совсем смутилась и окончательно потеряла дар речи.
«Ну, до чего же ты... сладкая!» - услыхала она, и теплая радость вдруг опять растеклась в душе, размораживая оледеневшее сознание.
«Это… это правда?.. Тимур Георгиевич! Вы… вы больше на меня не сердитесь за тот раз, в раздевалке?.»
- Мне пора,– он вздохнул и глянул на Элю с ласковой иронией. – Я надеюсь, мы увидимся на занятиях? Только, ради Бога, иди осторожно, скользко же везде!
Напоследок он наклонился к самому ее уху и прошептал:
- А духи эти, кстати, тебе не подходят... Слишком уж ком иль фо...
И быстро зашагал дальше.
При всем желании Эля потом не смогла бы вспомнить, что именно говорила Илона Архиповна относительно ее усовершенствованной школьной формы и неистребимого сладкого запаха, который с каждой минутой почему-то становился все явственнее. Вероятно, как всегда, красноречиво сопоставляла материальные и духовные ценности, молодежь нынешнюю и прежнюю, но Эля весь урок продолжала мысленно беседовать с Тимуром Георгиевичем и не замечала ничего, что происходило вокруг. Зато Скворцов без конца нетерпеливо ерзал на стуле, наблюдая, какой потрясающий эффект произвела на присутствующих произошедшая с Элей метаморфоза. Если бы Эле теперь захотелось добиться любого из двадцати своих одноклассников, ей достаточно было бы один разок поманить его пальцем…
- Ну, ты даешь! Красавица! – театральным шепотом заявил Гена, чтобы все слышали, включая все еще бушевавшую Илону Архиповну, и сам при этом поразился своей дерзости. Как ни странно, ничего особенного не произошло, разве что Эля вдруг сказала, обернувшись к нему, тоже довольно громко:
- Хорошо получилось. Спасибо! Слушай, ты случайно не знаешь, что такое «ком иль фо»?
- Чего-чего? Какое «фо»? – даже если бы знал перевод, Скворцов все равно вряд ли смог бы теперь ей помочь, оглушенный внезапной нежностью к своей подруге.
- Не «фо», а «ком иль фо»! – Эля тронула за плечо сидящую впереди отличницу Хабарову. - Эй, Тань! Не знаешь, как перевести с французского «ком иль фо»?
Та задумалась на секунду, после чего выдала, как всегда, исчерпывающий ответ:
- «Ком иль фо» - это идиома, означающая «обыкновенный», «общепринятый» или «привычный», в зависимости от контекста. – А это что, сегодня в сочинении будет?
- Вряд ли, - сказала Эля и добавила, снова обращаясь к Гене: - Ну, и влипла же я, Птица-Двойка, по твоей милости! Он ведь, правда, в меня влюбился!
В этой фразе прозвучала, пожалуй, не столько уверенность в себе, сколько нервность неопытного игрока, слишком много поставившего на кон, но польщенный Скворцов возликовал. Еще бы! Идея-то его сработала! И Эля снова улыбается, такая красивая, такая любимая… «Новый воротничок, уложенные волосы и дорогие духи – воистину вот что делает женщину женщиной! Всего и делов-то!»
Разозленная их нахальными разговорами во время урока, Илона Архиповна нагрянула внезапно, как смерч, вымещая раздражение на и без того уже проштрафившейся Эле.
- Ты мне еще урок срывать будешь?! Вон из класса!
- Оставьте ее в покое! Это я виноват... – Гена с ужасом услыхал собственный срывающийся голос и приготовился умереть геройски, если, конечно, получится, но Илона Архиповна неожиданно умолкла, и несколько секунд над Гениной головой царила жуткая тишина. И вот тогда Эля поднялась со своего места и, глядя преподавательнице литературы в глаза, произнесла раздельно:
- Он не успел сделать вам предложение, потому что его убили. Семнадцатого февраля сорок шестого года. В электричке.
- Ты сошла с ума... Немедленно давай дневник...
Не дожидаясь, пока Эля исполнит это указание, Илона Архиповна тяжелыми шагами вернулась к доске и там остановилась, окончательно окаменев лицом.
«Мне больно. Но я еще жив. Они не знают. Вон тот, с ножом, сейчас откроет двери и... Странно, как быстро все закончилось. Попросить, чтобы ей хоть записку черкнули... Ну, не звери же они! Эй, слышите меня? Я ее люблю! Она будет ждать... Нет, не получится. Ничего уже не получится... Смотрю в белесый квадрат двери и думаю, сколько это будет длиться. Страх? Нет, страха нет, потому что все уже ясно. Вот только жаль, что солнца сегодня не видно... В последний-то раз... А есть ли Бог?..»
Эля уронила голову на руки и разрыдалась, но, прежде чем Гена успел сообразить, что к чему, и хоть что-нибудь предпринять, Илона Архиповна, на удивление всем, широко улыбнулась.
- Сегодня хороший день… Не плачь, Кораблева! Я не сержусь...
3.
«Mais priez Dieu que tous nous vueille absouldre…»
Ритм Вийоновой «Баллады о повешенных» плавно переливался из строки в строку. «Молите Бога, чтоб нам все простилось...»
«Очень кстати!»
Урок французского понемногу близился к концу, и если бы не приторный запах, от которого у Эли уже несколько часов кружилась голова, можно было бы предположить, что у нее сегодня самый обычный день.
«Ну, успокойся! Ты же ничем не провинилась!..» Учитель размеренно перелистывал «Слова» Сартра, не видя текста.
Легко сказать! Конечно, провинилась! Кто позволил ей вмешиваться в чужие судьбы? Кто дал гарантию, что интуиция в решающий момент не подведет? Например, хватит разве у нее сил остановиться, если только Тимур Георгиевич сделает хотя бы один шаг ей навстречу? Ключ-то от запретной комнаты всегда у нее в руках и отпереть ничего не стит – трудно потом не потерять голову.
«Тот, кто чего-нибудь не хочет, всегда имеет возможность этого не делать! Научись закрываться – и все встанет на свои места!»
«Вам виднее, Тимур Георгиевич...»
«И еще по ночам мне часто снится высокая стена, из-за которой почти не видно неба. Я медленно иду вдоль нее, ощупывая пальцами холодные серые камни, в надежде отыскать ворота или хотя бы какую-нибудь дверцу, чтобы, подобно Кэрроловской Алисе, проникнуть в Страну Чудес, но – никакого намека, никакой неровности, никакого подобия замочной скважины. Во сне я рассуждаю логически и прихожу к выводу, что стена, не имеющая ни начала, ни конца, ни выхода, может существовать только в моем воображении, потому что иначе она просто не имеет смысла, и если бы удалось увидеть достаточный кусок неба за ней, то она растворилась бы в дивных облаках. Кто-то уже думал так до меня – то ли Шарль Бодлер, то ли незнакомый солдат, в изодранной полосатой хламиде, обнажающей куски истерзанного побоями тела… Но мне каждый раз чего-то не хватает, чтобы применить на практике найденное красивое решение. Наверное, смелости, потому что там, за стеной, простирается необъятная и коварная, как море, неизвестность. Но день проходит, и ночью я то и дело возвращаюсь к своей непроницаемой преграде и снова упорно ищу лазейку на другую сторону, и тщусь позвать на помощь. ВСЕ ДЕЛО В ВЫБОРЕ, И ТОТ, КТО ВЫБИРАЕТ НЕПРАВИЛЬНО ИЛИ НЕ РЕШАЕТСЯ ВЫБРАТЬ, РАСПЛАЧИВАЕТСЯ ЗА ЭТО ВСЮ ОСТАВШУЮСЯ ЖИЗНЬ!»
Эля отложила ручку, тихо развернулась на квадратном стуле, чтобы выбраться из-за парты, прошла между двумя рядами, стараясь не шуметь, и положила перед классным руководителем исписанные листки в линеечку – сочинение на французском языке про парижские достопримечательности. Тот молча кивнул и, дождавшись, пока она вернется на место, принялся читать ее работу, хотя, в принципе, не сомневался, что уж кто-кто, а Кораблева-то способна достаточно точно переписать учебник по памяти. Тем более неожиданным показалось учителю то, что он прочел.
Украдкой взглянув на Элю, он увидел, как она, заложив пальцем недочитанную страницу, еле слышно диктует по-французски своему соседу по парте, но промолчал. Веселый двоечник Скворцов дописал этот диктант до точки, облегченно перевел дух и с таким довольным видом уставился на Тимура Георгиевича, что тот едва сдержал улыбку. Скворцов ничего не заметил, а вот у Эли, перехватившей взгляд учителя, в глазах запрыгали черти. И тут прогремел звонок.
- Кораблева! Задержись на минутку!
Она и Гена, как по команде, бросили уже упакованные сумки на парту и замерли. «Что такое, собственно, для тебя этот Скворцов?» Эля, услыхав ревнивую мысль Тимура Георгиевича, несколько секунд буравила его изучающим взглядом.
- Ты, Гена, можешь идти, - мягко напомнил учитель и, дождавшись, пока тот выйдет, снова обратился к Эле: - Подойди-ка поближе.
Пока она медленно преодолевала разделяющие их пару метров, учитель еще раз пробежал глазами ее сочинение. На первом листе по-французски написано было немного, если не считать несколько знаменитых названий и туманного признания в любви, завершавшего этот недолгий список.
«Париж цветущего каштана, Париж мостов, Париж-Пари,
Париж Вийона и Ростана, Париж Консьержери.
Париж фрондерский и масонский, Париж la Saine и Saint-Chapelle,
Париж наваррский и бурбонский, Париж la Tour dEiffel.
Париж Наполеона, Сартра, Париж верлибра и Montmartre,
Париж Orsay и Trinit. Paris... Je te aime...»
- Я что, много ошибок наделала? – Эля все-таки сделала шаг в сторону двери.
- А ты как думаешь? – спросил учитель, стараясь сохранять размеренно-педагогичный тон, не обращая внимания на Гену, успевшего за последние две минуты уже раза четыре заглянуть в класс. – Впрочем даже если бы ты и не потрудилась написать стандартный текст, мне достаточно было бы прочесть сочинение Скворцова, чтобы выставить тебе оценку!
- Гена все написал сам, - жестко возразила Эля. – Вообще он тут ни при чем.
- Верно, - согласился Тимур Георгиевич, - Скворцов ни при чем. Он просто пользуется тобой, потому что ленив и нелюбопытен, да к тому же еще труслив...
- Это называется – дружба! – вскрикнула она, вспоминая Генино смелое выступление на уроке литературы, но на лице учителя не дрогнул ни один мускул, и это еще подогрело Элин внезапно вспыхнувший гнев. – Дружба, ясно вам?!
- Нельзя ли потише? - холодно спросил Тимур Георгиевич. - Я не глухой.
«Дружба? С кем это? Скворцов твой – пустое место и все равно навсегда останется двоечником, как бы ты ни старалась. Прими уже наконец реальность такой, какая она есть!»
Эля в один миг преодолела разделявшее их расстояние и с размаху бухнула сумкой об стол, так что учитель от неожиданности даже выронил свою французскую книгу.
«Много вы знаете!!!»
Бешеный каскад чужих мыслей взорвал голову, но в ту же секунду Тимур Георгиевич ловко ухватил Элю за оба запястья.
- А ну, прекрати!
Горячие руки, из которых невозможно было вырваться, и властный, совсем не учительский, голос почти сразу привели ее в чувство.
- Отпустите, мне больно, - попросила она, и Тимур Георгиевич, в самом деле, тут же разжал пальцы.
- Знаешь что, ты извини, - сказал он, снова опускаясь на стул, - но, по-моему, человек творческий не должен так бурно реагировать на критику...
По сути дела, он теперь, как Эля утром, тоже не знал, что сказать. За последние несколько секунд неуравновешенная семиклассница Кораблева окончательно стала неотъемлемой частью его личной реальности – этот факт никак нельзя было проигнорировать, как нельзя не схватить за шиворот маленького ребенка, который вот-вот вывалится из окна.
- При чем тут творчество? – к Эле отчасти вернулось самообладание, и теперь она снова не решалась поднять на учителя глаза. Он вложил ей в руку лист со стихотворением, после чего медленно поднял книгу с пола и старательно расправил помявшиеся страницы.
- Напрасно ты так... – произнес он, на всякий случай пряча пострадавшего Сартра в ящик стола. – И что ты вообще себе думаешь, Кораблева Эля?
- У вас, оказывается, есть грузинский акцент... - ответила она невпопад, изумленно разглядывая свой неизвестно как оказавшийся у учителя черновик, но тут же опомнилась: - Вы меня простите! Я не хотела...
Повторяя про себя строчки, сложившиеся невзначай, между Вийоном и Скворцовым, она не на шутку испугалась, потому что, несмотря ни на какие доводы разума, запретная «дверь» Тимура Георгиевича неумолимо начала подаваться под нажимом Элиной неуправляемой интуиции, и за этой таинственной дверью оказалось столько теплого и хрупкого – целый незнакомый город любви…
«Тебе известно место свидания: Париж, площадь Вогезов, седьмое мая каждого года. За много лет, что мы не виделись, я ни разу не пропустил этот день. Если бы ты действительно хотела меня видеть, у тебя была такая возможность, но ты ею не воспользовалась. Это плачевная, но единственная реальность, и мне ничего не остается, как принять ее за неизменяемое условие задачи. Да, раньше мне казалось, что одной силой духа можно прошибить любую стену… Но ты проявляешь не женскую жесткость, и мне приходится смириться... Я все равно буду приходить сюда и ждать. Год за годом. Жизнь за жизнью, если понадобится. Однажды я проявил малодушие. Нет, я не предал тебя, мне просто очень не хотелось умирать… И все-таки наказан. Я быстро понял, что натворил, но, видно, уже ничего нельзя исправить. Каждую ночь я мысленно зову тебя, не чувствуя ни отчаяния, ни усталости, раз за разом повторяя: «Ну, пожалуйста! Ну, прости меня! Ну, прислушайся! Ты же слышишь, просто не хочешь понимать! Это не повышенное давление и не сердечный приступ – это я умираю от горя!» ВСЕ ДЕЛО В ВЫБОРЕ, И ТОТ, КТО ВЫБИРАЕТ НЕПРАВИЛЬНО ИЛИ НЕ РЕШАЕТСЯ ВЫБРАТЬ, РАСПЛАЧИВАЕТСЯ ЗА ЭТО ВСЮ ОСТАВШУЮСЯ ЖИЗНЬ!»
Учитель увидел, как у Эли на глаза вдруг навернулись слезы и вовсю потекли по щекам.
- Ну, зачем ты это? Держи себя в руках!
- Я же не могу!.. Просто не могу, понимаете? Я не хочу, но так получается… – ее слабый шепот растворился в горькой мысли: «Что со мной такое? Почему опять так холодно внутри? У меня нет больше сил! Помогите мне, если можете!..»
- Иди сюда, - Тимур Георгиевич встал, притянул ее к себе и крепко обнял. – Ничего не бойся, сейчас пройдет.
Сначала ее тело под его руками стыдно полыхнуло возбуждением, которое, конечно, было не скрыть, зато потом холодная, черная пустота снова заполнилась светом, похожим на солнечный, и Эля счастливо вздохнула, будто приподнимаясь от пола. Тимур Георгиевич сдавил ее еще сильнее, стараясь удержать на земле, и с горечью подумал, что прикармливать и приручать бездомную собаку, которую все равно не сможешь взять к себе, - это непростительная жестокость. Он вдруг увидел себя стариком, на лавке в каком-то незнакомом парке. Вокруг прогуливались веселые, ярко одетые люди, где-то журчал фонтан, через листву просвечивало майское солнце, но в сердце Тимура Георгиевича ничего не было, кроме застарелой, унылой тоски, похожей на зубную боль. Глаза, руки, губы помнили что-то невозвратимо сладостное, ждали чего-то, но все его существо отказывалось считать себя достойным чуда…
Боль ударила внезапно, такая боль, которую невозможно было терпеть... Эля взвизгнула, Тимур Георгиевич оттолкнул ее и почему-то уставился в окно, прижав ладони к стеклу. Через мгновение боль исчезла.
- Прости, ради Бога! – его голос теперь звучал глухо и немного растерянно. – Я не предполагал, что ты почувствуешь… Будь со мной поосторожнее. Видишь, как опасно проникать в чужие тайны, нарушая правила, которые придуманы не нами?
«Какие еще правила? Я же этим не управляю! Это вы заперлись в своей неприступной крепости и держите оборону! Я могла бы вырвать из вас этот ужас, вышвырнуть его в какую-нибудь пропасть или даже от него умереть, но так, как вы, я не могу! И НЕ ХОЧУ!»
Учитель оторопело оглянулся, но Эля только посмотрела на него, как затравленный зверь, и, схватив свою сумку, ринулась из класса. Все, чего ей в тот момент хотелось, - это сбежать и никогда больше не возвращаться к необъятной боли, в которую она только что неосмотрительно окунулась. Напуганная до полусмерти, Эля мысленно нарисовала на белом листе бумаги жирным черным фломастером знак бесконечности.
- Кораблева! – окрик остановил ее, как пуля останавливает бегущего солдата, и Тимуру Георгиевичу показалось, что она сейчас упадет навзничь. – А впрочем... Иди, на математику свою опоздаешь...
Она послушалась – так было проще, – но тут же поняла, что, согласись она сейчас с доводами разума, и придется до конца своих дней презирать себя за малодушие. В отличие от зачерствевшей, как корка старого хлеба, Илоны Архиповны, чье сердце нуждалось только в лекарстве, способном облегчить страдания, Тимур Георгиевич был молодой, красивый и сильный, готовый отдать всего себя тому, кто его любит, но в том-то и заключалось горе, что у него, как выяснилось, совсем никого не было на этом свете. Во всяком случае, он так думал, и Эля с изумлением отметила, что черная пустота, оказывается, априори вовсе не холодная. Это время превращает ее в конце концов в узкую ледяную могилу, а сначала в этой пустоте даже присутствует некая странная привлекательность, будто тебя в русской бане сильно, с размаху, стегают березовым веником.
«Господи! Как страшно!»
Она медленно шла по направлению к математическому кабинету и, чтобы успокоиться, пыталась выстроить в голове хоть сколько-нибудь четкую зависимость между «температурой» черной пустоты и временем ее существования в человеческом сердце, будто чертила график по уже известным ей точкам, но функция явно получалась не линейная: эдакое чудовищное уравнение с массой переменных. «Разумному довольно!» - вспомнила Эля вчерашние слова учителя. Что это должно означать? Один разумный указывает другому, когда тому довольно? Или хвастается перед остальными, что он якобы разумный, стесняясь нехватки дальнейших аргументов? Или это просто завуалированное хамство, вроде «Кто еще слово скажет, тот сам дурак»?
Вот только Тимура Георгиевича жаль, очень жаль... Он вдруг показался Эле таким маленьким, беззащитным, одиноким, и она по-настоящему расстроилась, что не спекла ему печенья. Пустяк, конечно, но кто скажет с уверенностью, какая мелочь станет в конечном итоге решающим исключением в списке установленных не нами правил?
4.
Незнакомый город лежал внизу, в синих сумерках, размытых молочным светом круглых фонарей на мосту. Вдоль черной реки застыли желтые силуэты пароходов. Под темной пеной вечерней зелени лишь угадывались площади и дворы. Только в одном из них почему-то было совсем светло, несколько детских фигурок гоняли еле различимую точечку мяча, а в окне второго этажа просматривалась комната с накрытым столом и зажженной на нем свечкой. Этот конкретный островок чьих-то воспоминаний был неумело вписан в простенькую, но вполне профессиональную картину сгущающейся ночи. «Это что же такое?»
- Это Париж, – Тимур Георгиевич подошел сзади, как всегда, бесшумно, будто кот. – Нравится?
- Нет... Ой, извините! – Эля теперь ощущала спиной его тепло.
- За что? – он любовался мягкой линией ее открытой шеи, кропотливо наказывая таким образом свое непокорное тело.
- Ну, это, наверное, вы рисовали... – недвижимый Тимур Георгиевич излучал такую же ласковую силу, как тогда, в раздевалке, и Эля, в свою очередь, старалась не шевелиться, чтобы не спугнуть осторожную птицу его нежности.
- С чего ты взяла?
Она задумалась. Как объяснить ему, что между ним и этим сомнительным произведением искусства существует явная связь? Уголок тепла и света, умудряющийся побеждать в схватке с всепоглощающей ночью... Мальчишка, поддающий ногой еле заметный мяч. А может быть, мужчина, который смотрит сверху, из непроницаемой пустоты, на что-то очень дорогое и теплое, с чем ни за что не согласен расстаться...
- Слушай, у меня такое впечатление, что ты на меня за что-то обижена, - без предупреждения оборвав сладкую пытку, Тимур Георгиевич встал между ней и картиной. – Не скажешь ли, за что?
Эле снова сделалось неловко, как перед тем в лифте, пока она поднималась на одиннадцатый этаж и думала, как, в сущности, неделикатно без приглашения вторгаться к учителю домой, да еще в такой поздний час. Что, если он уже спит? Что, если он не один? Или в душе? Или ужинает? Или просто не хочет никого видеть? Минут пять Эля стояла перед запертой дверью и умоляла себя образумиться, но безжалостная интуиция твердила, что Тимур Георгиевич и не спит, и не моется, а даже очень хочет, чтобы хоть кто-нибудь пришел к нему именно сейчас, вечером, без предупреждения, и остался на всю ночь… Устав сопротивляться, Эля все-таки надавила на кнопку звонка, и те несколько секунд, которые понадобились учителю, безропотно ожидавшему своего приговора по другую сторону двери, чтобы отойти на пару шагов, потом снова подойти и шумно повернуть ключ, показались Эле невыносимо долгими, она в очередной раз чуть не сбежала.
Получилось все, правда, не так, как она рассчитывала. Классный руководитель не удивился, увидав ее на пороге, только сказал: «А, Кораблева... Проходи в комнату, я сейчас,» – и исчез в глубине квартиры. Ему нужно было побыть одному, чтобы подавить волну сумасшедшей радости от Элиного прихода, тогда как она, еще не научившаяся слышать те мысли учителя, которые он хотел от нее скрыть, принялась, сгорая от стыда за свою бестактность, разглядывать немудрящую обстановку, наткнулась взглядом на здоровенную картину на стене и едва не позабыла, в какую глупую ситуацию опять поставила и себя, и Тимура Георгиевича. Тем более, что он – в реальности – вовсе не выглядел таким уж одиноким и брошенным, каким она его себе вообразила. Коротко и внятно извиниться за все сразу: за вчера, за сегодня и, желательно, еще за завтра, потому что завтра, наверняка, тоже что-нибудь произойдет («Интересно, имеет ли смысл извиняться впрок?»), и оставить учителя в покое – вот как надо было поступить. Во-первых, он волен не допускать кого ни попадя в свою жизнь! Во-вторых, Скворцов, может быть, прав, и ни один, даже влюбленный, мужчина не способен вынести Элиной кавалерийской атаки...
- Вообще-то я пришла объяснить, - начала она, изо всех сил стараясь не отступать от наскоро намеченного плана. – Это все получилось случайно... Я просто сдала два листа вместо одного. Мне очень стыдно за то, что я устроила. Простите меня, пожалуйста.
Когда она пробубнила свою речь до конца и умолкла, учитель, почувствовав неискренность ее покаяния и потому не очень им растроганный, сказал довольно строго:
- Повторяю вопрос: что плохого я тебе сделал?
Глядя на струсившую в последний момент Элю, он вдруг будто услышал треск отрываемой страницы дневника и неожиданно осознал, что больше всего, оказывается, ценит в женщинах вовсе не нравственную чистоту и даже не мягкость, а последовательную решимость целиком и полностью довериться своим чувствам и любить, несмотря ни на что. Это, однако, не помешало учителю самому оставаться запертым внутри себя, и Эля, отчаявшись пробиться сквозь мощные стены его сознания, с ужасом ощутила такой же прилив гнева, как давеча в школе.
- Ничего вы мне не сделали плохого! Потому и прошу у вас прощения! Или вы взаперти настолько отвыкли от людей, что вам такие простые вещи тоже уже не понятны?!
Нет, пожалуй, это не трусость, решил Тимур Георгиевич, - скорее, подростковая неловкость, когда от избытка чувств натыкаешься на мебель и колотишь дорогой фарфор. Сострадание к ближнему! А если у тебя ничего не получится? Как ты станешь жить дальше? А если вдруг и выйдет по-твоему? Разве мы не навсегда в ответе за тех, кого приручили? Быть взрослой, дорогая моя, – это, ко всему прочему, значит понимать, на что идешь…
Она все-таки слишком маленькая.
- Опять психуешь? – он сделал шаг в сторону и шутливо прикрыл голову рукой, будто опасаясь удара. – Ну, что с тобой такое? Все мне на тебя жалуются: прогуливаешь, на уроках посторонние книги читаешь, и учителя математики сегодня опять до нервных конвульсий довела...
Из близкого, все понимающего мужчины он опять превратился в примерного классного руководителя.
- Что вам от меня надо?! Мало вам, что я больше его уроков не пропускаю, как договорились! - процедила разочарованная Эля сквозь зубы. – Ну, решила я семь вариантов его паршивой контрольной за полчаса! Чем ему это-то помешало?!
- И кто же эти варианты по классу пустил, так что весь седьмой «А» поголовно получил «пятерки»? Ясно, что Александр Карлович чуть с ума не сошел!
- Поймал он меня, что ли? И потом... Может, он просто хорошо учит?!
Снова забываясь, учитель почти коснулся ее застывших пальцев, но, помня недавнюю боль, она молниеносно отдернула руку.
- Ладно... Не будем о грустном... А зачем ты в прошлом месяце сломала входную дверь в вестибюле?
Эля пожала плечами.
- Вообще-то я не ломала. Я просто вошла. Это мне потом сказали, что замок отлетел...
- Значит, просто вошла через две запертые двери... Интересно, как же ты это объясняешь?
«Это тебе, дорогая моя, не чужие картины трактовать и не другим их ошибки на вид ставить!»
«Ну, надо же, как он точно все слышит... – Эля посмотрела учителю прямо в глаза. – Слышит, а вслух произносить не хочет... Логично. Каждое его откровенное слово выпадает кирпичиком из его крепостной стены, образуя опасную брешь. Вот только чего он так боится? И, главное, почему он никак не может расстаться с этой картиной? Это ведь чужое прошлое...»
Стеснение и неуверенность куда-то испарились, осталось одно лишь непреодолимое желание поскорее решить сложную задачу и во что бы то ни стало помочь учителю выбраться с его запасного пути.
- Наверное, я дверь толкнула посильнее. И все. Со мной такое иногда бывает... Со злости, - Эля снова перевела взгляд на картину. – Кстати, насчет этой вот картины вашей... Я не хотела вас обидеть. Это, конечно, не Клод Монэ, но тоже своего рода импрессионизм... Сильное чувство... Вон там, в освещенном дворе. В это окошко можно часами смотреть, потому что ждешь, что вот-вот войдут наконец те люди, для которых стол накрыт, а они все не приходят и не приходят, – Эля тоже увидела старика, который сидит на лавочке, с букетом свежих цветов, и кого-то ждет, слушая журчание невидимого фонтана. – Грустно, наверное, вот так ждать, как вы считаете, Тимур Георгиевич?
- Да, грустно, - ответил учитель, чувствуя, как наваливается разом накопившаяся за год усталость. – А еще у меня сегодня день рожденья...
Только теперь Эля уловила запах какой-то вкусной еды. Может быть, где-нибудь в кухне Тимура Георгиевича все-таки дожидались гости? Эля представила себе празднично наряженную химичку, почему-то в белых ажурных чулках.
«Не надо...Твое любопытство причиняет мне боль.»
Он не рисовался, ему, в самом деле, больно было вспоминать, и Эля каким-то невероятным усилием воли заставила себя втянуть «неловкие когти». На этот раз женственная жалость все-таки пересилила в ней пионерский энтузиазм исследователя, и измученный учитель, из последних сил державший круговую оборону, смог наконец ненадолго расслабиться.
- Тимур Георгиевич, а вам мое стихотворение вообще понравилось?
- Как это – вообще? Вообще, Кораблева, вообще ничего не бывает.
- Я хотела сказать, - Эля твердо решила подавить раздражение, и ей это, как ни странно, удалось, - понравилось ли вам...
- Ты, наверное, хотела не сказать, а спросить... – учитель теперь смотрел на нее в упор, готовый, если что, принять удар.
- Да, - Эля представила себе большой серый шар своей обиды, который бесшумно и легко скатывается в ледяную пропасть, - я хотела бы спросить, понравилось ли вам мое стихотворение настолько, чтобы вы согласились принять его в качестве подарка к вашему дню рождения.
- Merci, mademoiselle, – он вдруг поднес ее руку к своим губам и мягко поцеловал. Она больше не вырывалась. – Это, действительно, самый лучший подарок!
Эля вдруг подумала, что не так уж сложно было бы остаться здесь на всю ночь, надо только позвонить родителям и сказать, что заночует у бабушки, благо та как раз уехала к себе на другой конец города и телефона у нее нет, но тут Эле снова почудился незнакомый старик, они сидели на соседних лавочках и безысходно ждали каждый своего чуда...
- Мне пора... – сказала она еле слышно. – Не могу же я тут у вас остаться на всю ночь… Правда, не могу…
«Трусиха! Думаешь, я бы тебе это позволил?»
- Скажи, Кораблева, а кому ты призналась в любви? – Тимур Георгиевич прислонился спиной к дверному косяку, пропуская пристыженную Элю в коридор.
- Так, вообще…
- Никогда не признавайся в любви вообще, ради рифмы, Кораблева… Такие слова могут отнять у человека всю жизнь, без остатка.
- «Вообще» и «ради рифмы», в сущности, не одно и то же, - ответила Эля, - но за совет все равно спасибо. В моем положении за любой совет приходится быть благодарной…
- А что у тебя за такое положение, Кораблева? Чем оно хуже моего?
Вот теперь они, действительно, были на равных – два взрослых человека, вынужденных от начала до конца отвечать за каждый свой поступок, каждое слово и каждую мысль, и Эле снова показалось, что она сделала слишком крупную ставку: проиграешь ее – и совсем ничего не останется…
- Мне пора, - тихо повторила она, - пожалуйста!..
Проводив ее до дверей, учитель вернулся в пустую кухню, автоматически взял тарелку, положил в нее со сковороды кусок остывшего мяса и съел, даже не почувствовав вкуса. Давно он уже так явственно не ощущал свое одиночество… Потом достал из холодильника непочатую бутылку водки, нервно сорвал пробку, отхлебнул пару больших глотков и прислушался к острой боли в спине – она была такая же, как всегда, колючая и родная. В отличие от Эли, учитель давно к ней привык.
«Моя боль – неотъемлемая часть меня, и я без нее, пожалуй, уже не сумею, но у меня хватит сил защитить тебя от нее. Я больше никогда не пущу тебя туда, где она гнездится, чего бы мне это ни стоило!»
Эля, как раз подходившая к своему подъезду, услыхала его мысль, но – против установившихся между ними за последние два дня правил – предпочла не отвечать, потому что единственным достойным ответом было бы немедленно вернуться и показать самонадеянному Тимуру Георгиевичу, насколько он, на самом деле, слаб.
«Молчание, Кораблева, – тоже ответ, причем один из самых обидных...»
И все-таки, упрямый, невнимательный к людям, закупорившийся наглухо от окружающего мира, учитель делился с беззащитной девочкой не черной пустотой, а теплом. Даже теперь, вспоминая его лицо, Эля видела кругом только ласковое голубоватое сияние.
Может быть, впрочем, не он один такой. Еще родители, и бабушка, да и Скворцов тоже. Все они излучают тепло, потому что любят Элю. Любовь – вот, наверное, тот магический кристалл, при помощи которого тьма обращается в свет! Независимо оттого, каков твой избранник... Но неужели Генка все-таки прав, и Тимур Георгиевич, действительно, по-настоящему любит ее, Элю Кораблеву? Похоже, так, потому что со всеми остальными он вовсе ничем не делится – ни хорошим, ни даже плохим...
«Я хочу вам помочь. Я могу избавить вас от вашей боли. И я это сделаю!» На душе сразу же сделалось гораздо спокойнее, и, хотя Эля поняла, что учитель больше ее не слышит, по привычке снова захлопнув ворота, она все равно пожелала ему доброй ночи и с относительно легким сердцем вошла к себе домой.
Там, однако, ждал неприятный сюрприз. Привлеченная сильным запахом парфюмерии, мать заглянула к Эле в комнату и обнаружила у нее в сумке свои разлившиеся духи! Мало того, что, лишившись дорогостоящего отцовского подарка, она чуть не поколотила свою «совсем от рук отбившуюся» дочь, той вдобавок до глубокой ночи пришлось сушить и по возможности отмывать пострадавшие тетради, учебники, ручки... Почти сразу, впрочем, стало ясно, что избавиться от приторного запаха все равно не удается, и Эля продолжала свои бессмысленные попытки только для того, чтобы как-то смягчить справедливый родительский гнев. В конце концов отец сдался и сурово приказал ей отправляться в постель, но даже с головой закутавшись в одеяло, Эля не могла скрыться от невыносимого амбрэ, немилосердно пропитавшего все кругом. Вообще этот эпизод с духами она сочла дурным знаком и снова испугалась своей непозволительной дерзости: как только ей в голову взбрело играть в такие игры с человеческой жизнью? Недаром же предупреждал Тимур Георгиевич, что слова про любовь просто так не говорят! Глупая отговорка, призналась она тут же сама себе, совершенно ясно, что все это отнюдь не просто так, но от этих размышлений радужно-влюбленное настроение рассеялось, и Эля уже ничего не чувствовала, кроме собственной вины и дикой усталости.
Наконец она все-таки уснула, и во сне, как в кино, увидела поезд, только теперь он был белый и шел вдоль берега моря, которое мерно колыхалось прозрачной синевой далеко внизу, под обрывом. Сон был тревожный. Будто бы за поворотом ждала беззвучная, неподвижная пустота, вечная ледяная боль, и надо было срочно что-то делать, но было непонятно, с чего начать. Эле снилось, что она сидит на уроке у Александра Карловича и никак не может справиться со сложной алгебраической задачей, а поезд все мчится, времени думать нет, и именно тогда, когда в голову Эле приходит наконец верное решение, к ней подбегает разъяренный математик и грубо орет: «Я это не приму! Здесь тебе не геометрия!» - и выкидывает ее вещи за дверь. «Боже мой! Что я натворила!!!» Поезд неумолимо скрывается за поворотом, один вагон за другим исчезают в неизвестности, предательский звонок отнимает последнюю надежду... «Тимур! Тимур! Что я натворила!» Черный поток, подобно несметному вражескому войску, бросился на приступ одной-единственной крепости.
«Когда-то я была убеждена, что Тимур непременно должен седьмого мая какого-нибудь недалекого года прийти на эту площадь, но, может быть, мне все приснилось. Во всяком случае, приходил не он, а старик – его дедушка. Такой благообразный, с тросточкой и неизменным букетом цветов. Садился, как и я, на лавочке под деревьями и целый день до полуночи неотрывно смотрел на увитые плющом ворота. Потом поднимался и уходил. Я даже не была уверена, замечал ли он меня, хотя как он мог не заметить, если я даже в темноте сидела точно под фонарем? Тем не менее, только на шестой раз, покидая свой пост, старик остановился передо мной и произнес с неуловимо знакомой, родной, интонацией, которая, как мне представляется, то и дело проскальзывала во французской речи Тимура:
- Он обязательно придет!
Откуда я знаю, что его звали Жан Моришаль и что они с Тимуром родственники , да и знаю ли в точности? Наверное, достаточно было просто внимательно прислушаться к голосам внутри меня, и они рассказали бы, о чем тоскует мой нечаянный спутник. Наверное, я обязана была как-то помочь... Впрочем кое-что я для него успела сделать, сказала одну фразу, которой тот ждал многие годы:
- Она очень хотела к тебе приехать, просто у нее не получилось...
Кажется, он так привык надеяться на чудо на этой площади, что, когда оно произошло, даже не удивился, а только безумно обрадовался, и я увидела, как необозримая черная пустота в нем и вокруг него стала заполняться легким радужным светом. Старик так ни о чем и не спросил – наверное, принял меня за бесплотную посланницу небес, одним легким, неуловимым и необъяснимым движением соединившую воедино разорванные нити судьбы, и постеснялся потребовать еще большего милосердия. Молча поклонился и навсегда исчез за воротами.
На следующий год Жан Моришаль не пришел, и я сразу же почувствовала, что мне, как ни странно, очень не хватает его немого общества. Впрочем он, вероятно, по старой памяти сидел здесь же, на своей лавочке и теперь-то уж все про меня знал... Как, однако, неприятно, когда кто-то без спросу может заглянуть в твои мысли! «Интересно, - подумала я тогда, - обратил ли хоть кто-нибудь внимание, что целых полвека один и тот же человек проводил здесь каждое седьмое мая? Во всяком случае, похоже, никто, кроме меня, не огорчен его отсутствием... Вот и со мной будет то же: однажды я просто больше не приду, и на этом все закончится.» В ту полночь, опять никого не дождавшись, я решила прервать бесконечную цепь повторяющихся событий.
Уходя, оглянулась на уютную площадь, похожую на большой двор, со всех сторон окруженный деревьями. Подошла к высокому постаменту усатого мушкетерского короля Людовика XIII, обутого в нелепые римские сандалии, и сказала:
- Господин король, я начинаю новую жизнь!
Он, понятное дело, промолчал в ответ, а мог бы, между прочим, поделиться своим бронзовым опытом и уже тогда объяснить мне, что новая жизнь не для жестких...
Сколько же это будет длиться? Неужто на мою долю совсем не осталось чудес? Ну, хоть одного-единственного, маленького!.. Ну, пожалуйста!..»
От резкого звона будильника сердце у Эли едва не выскочило из груди. Кажется, ведь только что легла! За окном было темно, как ночью, в голове снова неприятно гудело от чужих мыслей. На мгновение Эле безумно захотелось, чтобы рядом оказался Тимур Георгиевич и прижал бы ее к себе, как вчера в школе, но воспоминание о поезде, который – по ее вине – мчится прямиком в черное никуда и который ей, конечно, не остановить, - потому что кто она такая, чтобы остановить поезд судьбы? – снова напугало ее. «Все, хватит! Начинаю новую жизнь! Не надо мне всего этого! Скоро каникулы. Поеду вот с дядей Мишей в его этот дурацкий пионерлагерь, хоть на все лето! И буду соблюдать их идиотский распорядок дня! И буду соблюдать эти их правила! Буду кокетничать с мальчишками, ходить в чистеньком платьице, шить плюшевых медведей в кружке мягкой игрушки и притворяться полной дурой! – Эля болезненно поморщилась, но тут же возразила сама себе: - Нет, буду! Новая жизнь так новая жизнь! А к осени Тимур Георгиевич, авось, женится уже на этой своей бездарной химичке...»
Классный руководитель в обнимку с несимпатичной женщиной в подвенечном платье никак не желали показаться на фотографии, которую Эля мысленно пыталась поставить на книжную полку в квартире Тимура Георгиевича. К тому же, сама идея, что он навсегда пропишет в свою жизнь эту бесстрастную, бездушную дамочку, была невероятно мучительна, и все-таки Эля решительно поднялась с кровати и, ежась, пошла в ванную, повторяя, как заклинание: «Хочу жить по правилам! Ничего мне этого не надо! Хочу просто быть, как все...»
«Простите, что снова отступаю от ваших предписаний, но история со странным стариком на площади Вогезов просто не идет из головы: одно мое слово – и он хотя бы перед смертью обрел бы душевный покой. Вы утверждаете, что у меня с моим школьным учителем ничего не было, и, может, вы правы – во всяком случае, я не могу доказать обратное, - но старик-то ведь несомненно существовал! Существовал, пока не умер… И даже если он и тот несчастный узник в полосатой хламиде, посреди зеленеющего поля, не одно и то же лицо, он все-таки был достоин сочувствия, моего и вашего, доктор, потому что в сострадании ближнему проявляется истинная человечность и, может быть, в нем одном, а вы хотите, чтобы я уверенной рукой брала от жизни все, не заглядывая в суть вещей! Мне страшно поступать по вашему рецепту – он застит мне небо, сковывает движения, заставляет вечной ночью плутать по запасным путям, не в силах выйти на свет.»
5.
Только и надо было сказать себе, что отныне все пойдет по-человечески, как тут же решилось большинство проблем, и дома, и в школе. Прав, прав Тимур Георгиевич! Закройся – и все встанет на свои места! Стало, правда, скучновато и снова несколько не по себе, как если бы Эля точно знала, что кому-то плохо, а предпочла сделать вид, будто все в порядке. Пришлось до конца учебного года заполнять дневник странными, все более связными, записями, и развлекать себя товарищеской помощью Скворцову по основным предметам, но уж строгая Илона Архиповна выписала Эле за это похвальную грамоту.
- Ясное дело! – подытожила Эля, возвращаясь на свое место в актовом зале, с глянцевым листом в руках. – «Птица-Тройка» ей как слависту, конечно, привычнее…
Скворцов Элиной шутки не понял, он вообще не очень разбирался в литературе, зато Тимур Георгиевич прочитав эту грамоту на последнем перед каникулами педсовете, не выдержал и расхохотался. Напрочь лишенная чувства юмора, Илона Архиповна, заметно смягчившаяся в последнее время, тем не менее наградила молодого нелюбимого коллегу уничтожающим взглядом.
- Извиняюсь, - сказал Тимур Георгиевич, и тут же снова рассмеялся. Во-первых, приближающееся лето вернуло ему человеческий облик. Во-вторых, Элина история с контрольной по математике просто не шла у него из головы. Незаметно скосив глаза на Александра Карловича, он заметил, что тот, несмотря на свою любовь к порядку, тоже еле сдерживает смех. «Надо же, как она его укротила! Несгибаемая девчонка! И даже вот Скворцовские двойки исправила...»
После педсовета Тимур Георгиевич подошел к математику и сделал то, чего, в принципе, никогда не делал: заговорил с коллегой в нерабочее время.
- Александр Карлович! Есть у вас для меня одна секунда?
Тот кивнул.
- Скажите, а чем закончилась та ваша история с Кораблевой?
Математик, конечно, понял, о чем речь, хотя вопрос нелюдимого «француза» немало удивил его.
- Почему вы спрашиваете?
- Да так... Я тогда провел с Кораблевой душеспасительную беседу, знаете ли... Хочется убедиться, что это был верный педагогический ход...
Александр Карлович с усмешкой посмотрел на Тимура Георгиевича.
- Жаль разочаровывать вас, коллега, но иногда и учителю приходится просто признать свою неправоту.
- То есть, вы хотите сказать...
- ...что мне пришлось извиниться, что ж еще! Хотя... Признаюсь, Кораблева неожиданно сделала мне поблажку – не заставила хотя бы извиняться при всем классе... Если вы к этому приложили руку, большое вам спасибо! Но я вот вам могу рассказать другой, гораздо более забавный, случай. Примерно тогда же ко мне подходит ваш Гена Скворцов и просит отдельно позаниматься с ним алгеброй для предстоящей контрольной, что само по себе почти за пределами любой вероятности и граничит с чудом, а потом вдруг и говорит: «Я вас, Александр Карлович, очень прошу никогда больше не колотить линейкой по моей парте!» Есть за мной такой грех... Представляете? Так и сказал! От Кораблевой такое услышать я бы не удивился, она вообще девочка необыкновенная, но вот от трусишки-Скворцова ничего подобного не ожидал! Я даже зауважал его за смелость, честное слово...
Они пожали друг другу руки и пожелали друг другу хороших каникул. У Тимура Георгиевича в кармане лежал билет на самолет до Сухуми, а Александр Карлович, не так давно вдруг ощутивший, что его страшное горе незаметно утеряло первоначальную остроту и будто превратилось в тяжелый черный шар, вот-вот готовый укатиться с глаз долой, собирался с приболевшей женой в Кисловодск, и, глядя на фотопортрет погибшего сына, все чаще улыбался, вспоминая его живого.
В те дни по-настоящему грустно, пожалуй, было одному только Скворцову. Наблюдая, как его подруга из лохматого несуразного подростка так быстро превратилась в гладкий лакомый кусочек, за которым немедленно стали увиваться мальчишки, и как она совершенно по-другому стала относиться к себе, ощутив-таки себя женщиной, Гена понял, что своими руками разрушил согревавшие его с первого класса надежды. Он вспомнил, как впервые увидал Элю на школьном дворе. Она стояла отдельно ото всех, смотрела исподлобья, то и дело нервно дергая расфуфыренный розовый бант, кое-как привязанный к коротким волосам, а в руке у нее был замечательный букет пастельных астр, которым она в задумчивости подметала пыльный асфальт. Попробовали бы они тогда распознать в ней сегодняшнюю женственность! А он, Скворцов, всегда ее чувствовал... Знал, какая эта самая Кораблева на самом деле! Знал – и молчал. Притворялся идиотом! Нет, никогда уже Эля его не полюбит! Да и за что его, собственно, любить? За двойки? За нудные ссоры с одинокой, измученной мамашей? «Нет уж, так меня вообще никто никогда не полюбит!» Пора браться за ум, решил Скворцов, и, раскрыв последнюю страницу своего изодранного дневника, изобилующую трояками, написал по диагонали: «Я тебя очень люблю и обещаю, что вот это больше не повторится!»
Он, конечно, обращался к Эле, но его мать, в тот же вечер заглянув в сыновний дневник, приняла это признание на свой счет и расплакалась от счастья.
Ну, а в середине июня Эля в сопровождении своего дяди, действительно, садилась в скорый поезд. Пока папа с дядей, кряхтя, размещали в багажных отделениях два увесистых рюкзака и громоздкий чемодан, заботливая мама вытаскивала из сумки на столик пакет за пакетом, наполненные разными лакомствами.
- Боже мой, куда столько! Забери хоть что-нибудь! - взмолился дядя, увидав это обилие пищи. – Нам же плохо будет!
- И ничего не будет! – запротестовала мама, доставая два термоса с чаем и пять бутылок газированной воды. – Ехать долго! И как только тебя занесло в такую даль! Это же надо – на целых два месяца в какие-то горы! Что у них там, местного врача нет?
Дядя виновато пожал плечами, все еще с суеверным ужасом созерцая возвышающуюся перед окном гору съестного.
- Ты смотри, глаз с этой стрекозы не спускай, - продолжала мама, ласково поглаживая Элю по голове, - а то она живо чего-нибудь натворит. Уж я-то ее знаю! Одних платьев с собой целый чемодан вон тащит, будто вам там каждый день на бал! А еще я у нее в последний момент три губных помады вытащила, представляешь? Откуда только понабралась этой белиберды! Так что уж смотри в оба, она у нас в свои тринадцать почувствовала себя взрослой женщиной!
- Четырнадцать, - беззлобно поправила Эля. – С позавчера! Джульетта, между прочим, в мои годы…
- Тоже мне, нашла с кого брать пример! – мама только руками всплеснула.
- А с кого?
- Ну, уж не с Джульетты, - вмешался отец, как раз закончивший погрузочные работы. – Она, насколько мне помнится, совершенно не умела правильно устраиваться в жизни! Слишком поторопилась дать волю страстям... Торопиться вообще ни к чему. Если не тратить времени впустую, его на все хватит. Итак, Миша, поручаю тебе нашу новоиспеченную красавицу. Отнесись со всей ответственностью!
- Только не волнуйтесь, - сказал дядя, лукаво подмигивая Эле, - днем я буду водить вашу дочь на поводке, а ночью, если хотите, буду даже брать ее с собой в постель!
Эля всхохотнула.
- Сублимантка! – мать легонько дала дочери подзатыльник. – А ты скабрезный дурак!
Тут проводница попросила провожающих покинуть вагон, Эля торопливо расцеловалась с родителями и прижалась лбом к оконному стеклу.
«Доктор отучил меня верить обманчивой памяти, но не сумел избавить от въевшихся в сознание ощущений: я помню руки, губы, тело Тимура, его прикосновения. Попросите – и я повторю, опишу вам в точности каждое его движение, как он ласкает меня, проводя горячими пальцами от щиколотки до груди и пробирается выше, по руке, до моей ладони, и схватывает ее, и сам тихо стонет от возбуждения. Скорее всего, это только плод моей болезненной фантазии, наравне с воображаемым знанием чужого прошлого и будущего. Родители, и дядя Миша многократно – и очень логично – доказали мне, что летом восемьдесят пятого года я провела полторы смены в пионерском лагере, до тех пор, пока нам с дядей не пришлось срочно возвращаться в Москву, и ни у какого Тимура Георгиевича в доме мы не жили. И я не гуляла с ним по чайным плантациям, не купалась в горной реке ночью, не лежала с ним на вершине горы, уплывая в бездонное звездное небо. И не ходили мы в конный поход, не ночевали вдвоем в палаточном лагере, не любили друг друга под шум дождя. В самом деле, разве допустил бы мой дядя, чтобы его четырнадцатилетняя племянница без конца оставалась наедине с молодым красивым мужчиной? Да ни в жизни!»
Наскоро сделав дневниковую запись, Эля перевела взгляд на дядю. Несмотря на молодость и вполне приятную внешность, счастлив он не был. Ему хотелось нормальной семейной жизни, с воскресными завтраками на кухне и походами с детьми в зоопарк, но до сих пор он почему-то никак не мог найти себе жену и каждый свободный вечер проводил в доме своей сестры, Элиной матери. Та, в принципе, не возражала, хотя и жаловалась порой отцу, что прижимистый брат никогда даже батона хлеба к ужину не принесет.
- Слушай, Миш, а почему ты стал зубным врачом? Неужто тебе нравится разглядывать чужие зубы?
Дядя отвлекся от своих размышлений, внимательно посмотрел на племянницу и подумал, что во всем виноват дед, суеверный еврей, глава семьи, вбивший себе в голову, что дантист – самая безопасная в мире профессия.
- Нет, Эля, вообще-то я хотел быть летчиком-испытателем.
- А знаешь, это чувствуется... Ты какой-то... несбывшийся, что ли.
Поезд отполз от платформы и быстро покинул вокзал – только мелькнули десятки стрелок. «Как только диспетчер никогда не ошибается! Вариантов же миллион, а он раз – и вывел на правильный путь! Эквилибристика!»
- Понимаешь ли, моя дорогая, - дядя нервно откупорил бутылку газированной воды, - не все мечты сбываются! Иногда приходится довольствоваться тем, что остается после того, как твоей судьбой распорядились без твоего участия. Так и жрешь всю жизнь объедки с чужого стола! Плохим зубным врачом, зато на хорошей зарплате...
Эля представила себе такую жизнь, и ей стало холодно и темно.
- Но ведь, если бы ты захотел получить любую другую профессию, у тебя же еще есть время! Лет через пять ты, наверное, уже мог бы водить самолет?
- Ну, как тебе сказать... Наверное, такая у меня судьба – быть плохим зубным врачом. Дед твой, талмудист-начетчик, любил повторять, что Бог чаще испытывает именно тех, кто ему всего дороже...
При этом дядя вспоминал какую-то статью в газете про молодого летчика, по неопытности разбившегося в своем первом полете.
- Да ни при чем тут дед! – Эля слышала дядины мысли, противоречившие его собственным словам, и не могла сдержаться. – Ты просто испугался, сам, а теперь всю вину на деда валишь! И не хочешь ты вовсе испытывать самолеты! Тебе бы даже нравилось то, чем ты занят, если бы ты умел это делать как положено!
Дядя усмехнулся.
- Хочешь, Элька, совет на всю твою оставшуюся жизнь?
- Ну...
- Если встретишь когда-нибудь мужика, который будет тебе не безразличен, и станет он тебе изливать душу, что, мол, то у него не вышло или другое, никогда не говори ему в ответ, что он сам виноват!
- Даже если это правда?
- Особенно если это правда!
- Почему?
- Потому что он тебя бросит. Мужик – существо нелогичное, самодовольное и критики не переваривает, тем более от своей скво. Скво должна восхищаться им, что бы он ни вытворил! Это такой закон. Неписаное правило!
- А что, если я вижу, что он совершает большую ошибку? Тоже молчать и восхищаться его глупостью?
- Вот именно! Молчать и восхищаться, если хочешь быть счастливой.
Быть счастливой с самодовольным идиотом… Интересно, как это у нее получится? Эля тяжело вздохнула.
- Скажи, Миш, вот ты врач и, наверное, сразу увидишь, если у человека будет, например, сердечный приступ?
Дядя пожал плечами, потом неуверенно кивнул.
- А теперь представь себе, что вы с этим человеком как раз собираетесь в кино или к морю и тебе очень хочется туда попасть, именно с этим конкретным человеком, но у него вот-вот сердце разорвется. Что ты будешь делать? Неужели промолчишь, не вызовешь скорую?
- Да, Элька, трудно тебе придется в жизни! Вряд ли ты себе вообще кого-нибудь найдешь!
Все еще отчего-то нервничая, дядя принялся за куриные котлеты.
- Ты, между прочим, тоже пока не женат, - едко заметила Эля, - следовательно, либо скво встречаются так же редко, как разумные мужчины, либо совет твой ни черта не стоит! И, кстати, даже не вздумай там целыми днями за мной следить!
- Уж извини! – дядя развел руками. – Ты же слышала, что твоя мама говорила!
Он нарочно сделал длинную паузу, чтобы посмотреть, как поведет себя упрямая девчонка, но та только еще больше помрачнела.
- Да не переживай ты! – утешил ее дядя, не желая портить себе следующие два дня дороги. – Ей-богу, у меня на этот отпуск другие планы!
- Отпуск? Ты же вроде работать собирался?
- Ну, может, и поработаю заодно...
- То есть как это заодно? А как же пионерлагерь?
- Приедешь – увидишь! – дядя довольно ухмыльнулся. – Пусть это будет сюрприз, подарок тебе, так сказать, к успешному окончанию учебного года...
В этот момент Элю посетило странное видение. Перед глазами встали горы, залитые утренним солнцем, и непонятное сооружение, напоминающее кубическую корзину размером с дом. Перед ней, прислонившись спиной к ее плетеной стенке, стоял загорелый мужчина. Тимур Георгиевич. Нет, просто Тимур... Он пил ледяную воду из жестяной кружки, смотрел на Элю и улыбался.
«Подозвав официанта, я по-французски попросила сырное ассорти и чашку черного чая. Он удивленно вскинул брови, с тем надменным презрением к иностранцам, какое можно встретить, пожалуй, только в парижском ресторане, и переспросил на хорошем английском:
- Вы, действительно, сказали «черный чай»? Я вас правильно понял? Сыр и черный чай, а не вино?!
В ответ я, улыбаясь, процитировала строк десять из так и не забывшейся Вийоновой «Баллады о повешенных», с любопытством наблюдая, как высокомерная физиономия приобретает выражение удивленное и даже почтительное.
- Сыр и черный чай, мадам, да.
Я взглянула в огромное окно, за которым уже сгустились теплые весенние сумерки, утопившие цветущий Париж в вечерних огнях. Два ряда молочно-белых шаров далеко внизу – фонари Йенского моста, продолговатый сгусток света чуть поодаль – речной трамвай у пристани, оранжевое зарево за Сеной - Пале Шайо. Голубые и желтые лучи прожекторов то здесь, то там вырывали из темноты дворцы и церкви со знаменитыми названиями, вспоминать которые, сидя на втором этаже Эйфелевой башни, было необыкновенно приятно и вместе с тем очень грустно.
С одной стороны, если моя давнишняя любовь к Тимуру Георгиевичу Меладзе и его любовь ко мне – плод моей больной фантазии, то, конечно, нет смысла снова идти к нему на свидание. С другой стороны, если я не пойду, меня, наверняка, до конца дней будут терзать сомнения, правильно ли я поступила, не отняла ли у нас единственный шанс на настоящее счастье, ведь мы придуманные значим в этой сумасшедшей игре нисколько не меньше, чем мы реальные, потому что наши химеры – как имеющие, так и не имеющие права на жизнь – неотъемлемая часть нас самих, и мы, вероятно, без них уже не сможем. Как Тимур не мог без своей воображаемой – и вместе с тем такой жестокой – боли... Здесь замыкается заколдованный круг, и выходит, что мы застряли в мире собственных снов и, упираясь лбом в запертую дверь, упрямо ждем того, что фактически противоречит нашему же здравому смыслу, не веря в чудеса и в то же время рассчитывая на чудо...
Вернувшийся официант тасовал на свободном пространстве стола блюдо с сырами, поднос с чайным прибором и сахарницу. Вот у кого проблемы, сказал бы мой добрый доктор! Посмотри на него, девочка. Это тебе не твои фантазии – это сугубая реальность! Каждый день одно и то же, неизменная панорама в окне, а ты приноси, уноси, каждому улыбайся, даже когда тебе плохо, и все за гроши, которых не хватает даже на приличную сигару… Симпатичный, на последнем излете молодости, как, впрочем, и я. На этом сходство заканчивается, потому что у него жена и маленькая дочь. А я, получается, никому не нужна! Нет у меня ни семьи, ни детей. Есть только Тимур, который, возможно, все-таки любит, но не согласен искать, потому что до сих пор глубоко на меня обижен за то, что я такая, как есть! От жалости к себе у меня вдруг буквально слезы навернулись на глаза.
- Он не пришел, мадам? – официант неожиданно склонился ко мне.
- Не пришел и не придет... И никто вообще никогда не придет! Если только мне на роду не написано лицезреть великое чудо.
Я была почти благодарна ему за участие. Он подсел к моему столу – благо, в ресторане, кроме нас с ним, уже никого не осталось – и сказал:
- Вы обратили внимание, какое сегодня небо, мадам? Какая кругом красота? Разве это само по себе не чудо? Разве не чудо – видеть город любви? Разве не достоин он того, чтобы снова и снова возвращаться сюда, мадам? Хотя бы просто чтобы видеть, какой он... Заметьте, мы все здесь так наивно и упрямо верим в чудеса, как будто это и не чудеса вовсе, а скорый поезд, и он прибудет на нашу станцию вовремя, что бы ни случилось!
Я еще раз взглянула на сказочный ночной Париж. Терялись в темной пене весенней зелени улицы и площади. Все, как на той картине, совместившей времена, страны и судьбы, которую я видела в квартире своего классного руководителя... Должно быть, Жан Моришаль часто сидел здесь и смотрел, как я смотрю, на светящийся, неповторимый мир чудес. Конечно, ему было грустно. На него заглядывались женщины – он ведь был красивый, Жан Моришаль, - но он только улыбался в ответ, прикрываясь горькой надеждой, как щитом. Слушай, я могла бы, конечно, приходить сюда раз за разом, год за годом и ждать, как ждал ты. Могла бы... Вон там, внизу, знакомая улица, ведущая к площади Вогезов...
Кстати, я еще успеваю.
Боже мой! Зачем? Куда торопиться? Не хочу больше ни на какую площадь… Я устала ждать и не дожидаться. Устала до слез глазеть на открытые ворота, в которые никогда не входит тот, кто мне нужен. Вот теперь – хватит! Да, у меня был Тимур, которого мне не удалось избавить от страданий. Вообще все, кому я пыталась помочь, только ощущали лишнюю боль, лишний раз окунались в свою черную пустоту и никто не стал счастливее ни от моих откровений, ни тем более от моей любви.
«Неправда! Все они вышли со своих запасных путей! Даже этот твой Скворцов!»
И особенно Тимур, с его чертовой химичкой! Он ведь женился на ней, разве не так?
«Он ждет тебя на площади Вогезов!»
Ну, уж нет! Выражаясь его собственными словами, это было бы слишком ком иль фо! Пошлость какая-то!
«Ты можешь сделать его счастливым, его и себя! Прямо сейчас.»
Тонкий каблук застрял между камнями брусчатки, я оступилась и едва не рухнула на колени, в последний момент успев выскочить из туфли. Где-то часы начали отбивать полночь. Тоже мне, Золушка! Мне все это надоело! Начинаю новую жизнь! Провались все пропадом!
«А Тимур? Как же Тимур? Помнишь, как вы любили друг друга? Как нежно ты укрывала ему спину колким одеялом? Как приходила к нему в сад рано утром, такая соблазнительная? Помнишь мельницу, водопад, пещеру? Помнишь звезды над горами? Неужели все это для тебя ничего уже не значит?!»
Господи милосердный и всемогущий, ну, почему ж ты выбрал именно меня?!
С десятым ударом часов я пролетела под знакомыми воротами.
И никого не увидала. Пусто. Пусто, как всегда. Тошнотворная тоска растеклась по сердцу, как холодный клей. Сама виновата – нечего было рассчитывать на чудо!
«Хочешь, чтобы он пришел?»
Конечно, хочу…
«Так ты хочешь или нет?»
Хочу.
«Так не пойдет! Давай в полный голос!»
Бред какой-то! Хочу или нет? Вот он – правильный вопрос, единственный вопрос: чего я сама хочу…
Я снова представила себе Тимура. Как он стоит, прислонившись к стене летней кухни, смотрит на меня и улыбается. Я улыбнулась ему в ответ, хотя внутри у меня по-прежнему было темно и холодно. И вдруг боковым зрением увидела, как от постамента Людовика Тринадцатого отделилась какая-то тень и, даже не обернувшись в мою сторону, двинулась к воротам.
«Прости, но я ничего не могу поделать, если ты все еще не готова сделать выбор…»
Кто бы мог подумать! Мне вспомнился далекий мартовский вечер, полупустая квартира, моя неуверенность в нем, его боязнь расстаться с привычной болью...
«Ну, уж нет! Хватит! РАЗУМНОМУ ДОВОЛЬНО!!!»
Сбросив туфли, я босиком помчалась через колючий газон.
- Стой! Остановись! СТОЙ!!!
Он уже был рядом, обхватил меня за плечи, прижал к себе, а я все еще продолжала кричать, как оглашенная. Наконец сознание ко мне вернулось, и я затихла. Мы так и стояли, обнявшись, посреди площади, когда к нам подошли двое встревоженных полицейских.
- Месье! Мадам! Что-нибудь случилось?
Он махнул им рукой и впился в мои губы. Безумные французские полицейские понимающе переглянулись!
- Добро пожаловать в город любви!
Может, мне приснилось? Нет, он действительно был рядом...
- У меня есть предложение. Поскольку за последние семнадцать лет с нами вроде бы не произошло ничего такого, о чем хотелось бы вспомнить, давай будем считать, что вчера мы заснули с тобой там, в горах, а сегодня проснулись, как ты и хотела, здесь, в Париже... Ты тогда сказала, что время не играет роли, но, согласись, если бы ты меня не дождалась, ошибка, которую я совершил, позволив тебе уйти, сегодня стала бы непоправимой. Я был бы виноват, а не ты, но вот ты здесь – и все снова в порядке. Наверное, любить и означает всегда вовремя подхватывать друг друга на лету... И я люблю тебя! Я тебя люблю, слышишь?
Слова, слова, слова...
Но я закрыла глаза и почувствовала, что привычная черная тяжесть внутри меня наконец-то снова сделалась невесомой, как солнечный луч. Тимур счастливо улыбнулся, смыкая руки за моей спиной. И вздрогнул от боли.
- Ах, да! – я торопливо вытащила у него из позвоночника неуклюжий колючий шар.
- Я сам... – он забрал его у меня и собрался зашвырнуть подальше. Похоже, человек, действительно, может гораздо больше, чем ему кажется на первый взгляд, и наша основная проблема, конечно, не в том, что кто-то недооценивает нас, а в том, что мы сами недооцениваем себя. Странно, что я в полной мере осознаю это только теперь... Я, которой ничего не стоило проникать в чужие мысли и проходить сквозь запертые двери! Да за такой провал в логике Александр Карлович мне своей линейкой голову бы разбил и был бы тысячу раз прав!
- Подожди... Есть другое решение! Простое и красивое. Повторяй за мной. Я хочу, чтобы холодная пустота превратилась в свет.
Мы соединили ладони. Я ХОЧУ, ЧТОБЫ ХОЛОДНАЯ ПУСТОТА ПРЕВРАТИЛАСЬ В СВЕТ! Мы оба знали, что этого вполне достаточно. Тяжелый серый шар наполнился мерцанием, мягким, как шелк, помедлил мгновение, дрогнул – и стремительно взмыл ввысь, освещая небо прозрачным и теплым голубым сиянием.
- Ну, что, ты тоже рискнешь вслух поставить все точки над «и», – прошептал он, уверенной рукой расстегивая на мне блузку, – или подождем еще лет семнадцать?
Сама не знаю, как так получилось, но страх перед неуклюжими, тяжеловесными словами, коверкающими красоту мыслей и снов, вдруг улетучился. Каждое искреннее слово – не важно, простое или высокопарное – распускалось нежным цветком чувства, и моя с детства переполненная душа наконец обрела голос.
- Я ХОЧУ, ЧТОБЫ ЭТО БЫЛ ИМЕННО ТЫ! Я люблю тебя, такого, какой ты есть! И такого, каким я создала и еще создам тебя в своем воображении, – говорить было легко и приятно, будто ласкать его тело. – Нам друг от друга никуда не деться, и я обещаю, что, даже если мне не удастся придумать тебя абсолютно счастливым, я постараюсь сделать тебя счастливым, насколько смогу, но, как бы ни сложилась жизнь, я всегда буду доверяться тебе целиком и любить тебя до конца, несмотря ни на что!
В этих банальных, в сущности, фразах, растаяла моя неприступная стена, и тогда память мира впервые потекла через меня неспешно и успокоительно, как лунный свет сквозь оконное стекло. Этот поток не имел ничего общего с мучительной черной лавиной пустоты. И тем не менее это был тот же самый поток... Будто изумительно красивый белый поезд шел вдоль берега моря, оно плескалось сверкающей синевой далеко внизу, под обрывом, а по другую сторону скользили яркие лавандовые поля.»
ЧАСТЬ II
СЕРДЕЧНЫЙ ПРИСТУП
1
Я принял решение. Буду любить, несмотря ни на что. Мне все равно, как вы к этому отнесетесь. Подробности и так называемая правда меня нисколько не интересуют. Вообще нет никакой правды, кроме той, в которую ты сам веришь и без которой жизнь превращается в сплошную черную пустоту. Впрочем… У меня хорошая новость, дамы и господа. То истинно светлое, что в нас есть, никогда до конца не захлебнется в вязкой трясине холодной тьмы нашего же здравого смысла, как никогда не погаснет фонарь, однажды нарисованный любящей рукой, чтобы освещать нам дорогу к себе.
Есть и плохая новость. Похоже, я сегодня умру, так и не успев воспользоваться этим запоздалым прозрением. Мои проблемы, говорите? Ну, конечно. Я бы даже сказал, они слишком быстро и как-то по-обидному незаметно сделались моими. Были чужие, не достойные внимания, а теперь вот самые что ни на есть насущные, потому что попробуйте-ка проигнорировать сильный сердечный приступ! Да, мне всего тридцать девять, я почти богат, никогда ничем не болел, кроме простуды, меня любят женщины, но сегодня я проснулся перед рассветом от отвратительного ощущения, будто кто-то сильно ударил меня кулаком в грудь, и картина мира предстала передо мной в несколько иных тонах.
Нехорошая боль растеклась из-под грудины левее, в плечо, в руку, и от тошнотворного страха перехватило дыхание. Надо собраться с мыслями, достать валидол или позвать на помощь… Или расслабиться и встретить смерть достойно, с открытым забралом, как и подобает последнему отпрыску славного княжеского рода…
Плакать по мне некому. Моя бывшая жена впадает в ярость при одном упоминании моего имени, двое наших детей никогда не называли меня отцом, они носят чужую фамилию, и я пообещал навсегда остаться для них погибшим альпинистом, или летчиком (в зависимости от того, как высоко взлетит фантазия их матери). Родственников у меня нет, я круглый сирота, даже бабушка, воспитавшая меня, давным-давно умерла. Своей деятельностью я не приношу никому никакой пользы и по крайней мере один из двух моих компаньонов по бизнесу будет только рад, если я уйду сам и ему не придется брать на душу лишний грех. Вот так. Полжизни коту под хвост! Вам не кажется, что я неисправимый оптимист? Полжизни! Как насчет всей жизни, без остатка, приятель?
Похоже, мне пора собираться в дорогу. Пусть по ней рано или поздно проходит каждый, но приходится констатировать, что я так ничего и не успел. Жаль, что человеку в общем свойственно все делать не вовремя: слишком поздно браться за ум, заранее начинать нервничать, умирать внезапно, без надлежащей подготовки... Может быть, поэтому всякий раз, когда мне приходится отправляться в путь, я невольно испытываю страх, но не перед неизвестностью, которая ждет за порогом, а перед непременными сборами, предшествующими отъезду. Стоит покинуть насиженное место, как неизвестность уже становится направлением, делается осязаема и обретает смысл, но вот разверстый чемодан, окруженный раскиданными в беспорядке предметами, которые все до единого каким-то непостижимым образом должны поместиться в его замкнутое нутро, всегда вызывал у меня священный ужас. Я могу часами, погрузившись в мрачную тоску, созерцать поле этого неравного боя и в конечном итоге в последнюю секунду выскакиваю из дому, отказавшись именно от самых нужных вещей и проклиная тот день, когда в голову мне пришло куда-то ехать.
В самом деле, уж лучше бы я сидел дома, потому что, кроме всего прочего, ни одно мое путешествие до сих пор не завершилось у запланированной цели или, по крайней мере, так, как мне бы хотелось. Я, будто сирота, выхожу в этот мир из приюта, волоча за собой громоздкий чемодан, набитый Бог знает чем: какие-то навыки, какие-то пороки, какие-то надежды, все с чужого плеча, все мне не по росту. Рассчитываю встретиться с теми, кто любит и ждет, но неумолимый контролер ссаживает меня задолго до вожделенной станции, и я снова и снова остаюсь на запасном пути, один, без плана, сгибаясь под тяжестью нелепого багажа.
И так проходит очередная никчемная жизнь. Под литавры моего сострадания себе. Я и теперь ощущаю едва ли не с мазохистским удовольствием, как все труднее становится дышать и страх, обыкновенный пошлый страх, овладевает всем моим существом. Черный квадрат окна уже заметно посерел, и все-таки солнца мне сегодня, видимо, не дождаться.
Опоздал все-таки!
А вообще даже занятно, что там, за гранью боли и света… Свои или чужие? Страшный суд или равнодушный покой? И только бодрствующий мозг твердит уныло, что так вот запросто от старого багажа не избавишься, и таскать его придется ровно до тех пор, пока не разберешься, что в нем к чему!
Элли…
Утопия какая-то, честное слово! Вон он – мой вечный угловатый спутник, я снова не успеваю упаковаться, и уж теперь-то поезд, похоже, окончательно уйдет в никуда. Элли! Как мне тебя не хватает… Зачем скрывать? Мне все-таки страшно, Элли, бесконечно страшно! Мне не решить уравнение, в котором я сам единственное неизвестное, а время не играет роли, так что за немыслимое количество лет мы с тобой, в плоскости судьбы, так и не сдвинулись из коридора моей тогдашней московской квартиры, все еще стоим друг против друга – два человека, не знающих, что им делать с собой и своей любовью.
Эй, если есть во Вселенной хоть кто-нибудь, кто всем этим управляет, обратите на нас благосклонный взор, прямо теперь, потому что завтра, наверняка, будет поздно! Подарите нам еще один шанс, по доброте душевной, против всякой логики. Я был самонадеян и нерешителен, мое тело никогда не слушалось рассудка, уступая лишь сердечной боли, я не заслужил жалости, зато, как выясняется, оказался способен на настоящую любовь – без объяснений, навсегда и делай, что хочешь...
Элли! Ну, где же ты? Почему не откликнешься? Как мне тебя найти?
Она вообще была несловоохотлива. Подойдет совсем близко, встанет перед тобой – и молчит. Но – смотришь в голубые, с фиалковым отблеском, глаза, и будто слышишь ее спокойный голос. Все понимаешь, хотя ответить по существу не решаешься, потому что вслух она так ничего и не сказала, а дураком выглядеть не хочется. Элли... Эля Кораблева. Самая таинственная семиклассница из всех, какие мне встречались. Почти целое десятилетие я преподавал французский язык в средней школе. Учительство меня не увлекало, педагогические приемы вызывали нервную дрожь, мне легче было удерживать ораву из тридцати подростков в жесткой узде, чем искать к каждому в отдельности правильный подход. Словом, учителем я был никудышным и не думаю, чтобы кто-то из моих учеников когда-нибудь заговорил по-французски. На полтора часа в неделю они, правда, смирялись, как норовистая квадрига под железной рукой олимпийца, но любили меня и мой предмет не сильнее, чем лошадь – неизбежные сбрую и хлыст.
Любила меня только Элли. Она одна самоотверженно билась лбом в стену рекомендованного мной французского внеклассного чтения и даже выучила наизусть оригинальный текст Вийоновой «Баллады о повешенных». Mais priez Dieu que tous nous vueille absouldre! Молите Бога, чтоб нам все простилось... Память у нее была исключительная: один раз пробежит текст глазами – и уже может пересказывать. Учебники дома, кажется, вообще никогда не открывала, а училась, тем не менее, чуть ли не на «отлично». Я однажды узнал, что географ, историчка, биологичка и физик даже пари заключили, кому первому удастся поймать Кораблеву на невыученном домашнем задании, но Элли одержала уверенную победу. Я ей только немного помог, потихоньку напомнив заигравшимся коллегам, что в конце четверти им придется аттестовать весь мой седьмой «А», а не одну Кораблеву, которую вот уж пару месяцев чуть не каждый день вызывали к доске.
Элли, впрочем, все это было ни по чем. Она с удовольствием принимала участие в забавном состязании, навязанном ей наивными преподавателями, потому что в критические моменты, действительно грозившие плохой оценкой, гордая девчонка, не умевшая проигрывать, просто не являлась на урок. По-человечески восхищаясь ее безошибочным чутьем на внезапные контрольные, незапланированные проверки тетрадей и тому подобные ухищрения, я как классный руководитель, конечно, вынужден был бороться с нарушениями дисциплины. Недели не проходило, чтобы с Элли не произошел очередной инцидент, который мне потом публично ставила на вид суровая завуч Илона Архиповна Мренко, неизменно завершая педсовет моей гражданской казнью.
Я, по-моему, сказал, что работа меня не увлекала? Вообще-то я ее ненавидел. От всей души. А заодно жестокий холод зимнего московского утра, когда, не выспавшись, пешком плетешься к метро и лезешь в набитый душный вагон, огульно проклиная сотни рядом стоящих. Ненавидел чужие квартиры, по которым скитался, и толпы невеселых прохожих навстречу. Ненавидел язвительную Мренку, наедине попрекавшую меня моим неблагонадежным дворянским происхождением, чтобы потом с тем большим удовольствием публично вгонять мне под ногти иголки своих замечаний, зная, что я буду молчать и терпеть. Ненавидел страх, привитый дальновидной бабушкой, который всякий раз сдавливал мне горло холодной лапой, не позволяя за себя постоять.
Ума не приложу, что нашла во мне Элли! Если быть до конца откровенным, в далеком 1985 году я был мрачен, циничен и некоммуникабелен, мой гардероб отличался нищим однообразием, денег на парикмахера вечно не оставалось, так что подстригала меня учительница химии, моя тогдашняя любовница и будущая жена, такая же невзрачная, как я сам.
Помимо дисциплины, у Эли Кораблевой была всего одна проблема – химия. Символично... Этот предмет ей не давался ни одной силой. До смешного. К тому же, химичка сразу ее невзлюбила, приревновав меня гораздо раньше, чем мы с Элли обратили друг на друга внимание. Может быть, потому, что я даже в постели иногда вспоминал про ужасающую неуспеваемость в моем классе, про очередной надвигающийся педсовет и просил не ставить Кораблевой заслуженных «двоек». Ну, а потом произошла эта глупейшая история... Не знаю, какая муха меня укусила, но декабрьским вечером, во время новогоднего карнавала, мне вдруг приспичило заняться любовью в физкультурной раздевалке. Я незаметно утащил туда свою усталую подружку и уже приступил к делу, когда углядел в коридоре напротив дверей испуганный девичий силуэт. Бедняга Элли судорожно комкала какую-то бумажку и, вжимаясь в ледяную стену, старалась не дышать. Она смотрела на меня во все глаза, по ее телу пробегал нервный озноб, а я, завороженный ее присутствием, страстно любил женщину, недвижимо и беззвучно лежавшую подо мной.
«Господи! Ну, почему же вы, Тимур Георгиевич, выбрали себе эту бессмысленную мышь? Вы такой нежный, такой горячий, а она только и думает о незаконченной стирке!»
Я так сильно сдавил ей грудь, что она наконец-то вскрикнула, вздрогнула...
- Меня не интересуют злые дети! Кораблева! Запомни! Только не злые дети!
В бессознательном состоянии я произнес это вслух, сопровождая судорожным толчком каждое из слов. Химичка застонала, впервые испытав со мной то, ради чего мы с ней уже год отнимали друг у друга свободное время, обвила меня озябшими руками и произнесла довольным шепотком:
- Вот теперь я верю. Ты доказал…
Mais priez Dieu que tous nous vueille absouldre…
С тех пор мы с Элли по возможности друг друга избегали. Она, во всяком случае, являлась ко мне выслушивать нравоучения не иначе как под защитой своего закадычного приятеля Скворцова. Этот вечный двоечник – круглосуточная печаль педсостава – обожал ее самым нескрываемым образом. С одной стороны, мне было его жаль и хотелось как-нибудь поддержать, потому что нет на свете более грустного зрелища, чем неразделенная искренняя любовь, когда хочешь быть рядом, любой ценой, даже если сердце при этом разрывается от боли, но как классный руководитель я готов был затоптать незадачливого влюбленного ногами, когда он в очередной раз демонстрировал миру свою ленивую рассеянность. Зря я пошел в учителя! Для этого надо, по крайней мере, любить детей, а они меня как раз больше всего раздражали. Сам я в силу разных обстоятельств слишком рано повзрослел, и с тех пор никак не мог в нужный момент делать скидку на чей-либо нежный возраст.
Окажись Элли обыкновенной девочкой-подростком, с какими я сталкивался регулярно и вполне интимно просиживал, кстати, целыми ночами у пионерского костра, ничего бы не случилось. Но Элли была другая. Такая же, как я. Взрослая в свои тринадцать лет. Рассудительная. Умевшая скрыть даже самое сильное чувство под непроницаемой маской спокойствия. Расплакавшись передо мной, она проявила ко мне удивительное доверие. Осмелившись навестить на ночь глядя, одержала победу над своим стеснительным и молчаливым характером. Ее не пугала ни разница в возрасте, ни неизбежная боль – Элли действительно любила меня, так, как можно любить и быть любимым только раз в жизни, и не ее вина, что я не сумел вовремя оценить этот волшебный дар по достоинству. В конце концов, она сделала почти все возможное, чтобы я сумел.
2.
Они приехали в июне восемьдесят пятого – Элли и ее дядя, мой московский приятель. Его я ждал, а вот ее появление стало для меня полной неожиданностью. Хотя... Не о подобном ли чуде я мечтал бессонными ночами все последние месяцы? Я настолько обалдел от мыслей о ее теле, что даже вполне реальная фигурка, обозначившаяся однажды в полдень у колодца, напротив моих ворот, показалась мне лишь продолжением моего сладкого, несбыточного сна. Так надо ли удивляться, что Элли потом и исчезла на рассвете, столь же внезапно, как исчезают сновидения?
С шести утра я окапывал плодовые деревья в саду, сгребал палую листву, косил, выметал мусор, мыл окна – словом, в ожидании гостя, пытался разом переделать всю работу, которая накопилась за время моего отсутствия. Элли застала меня за починкой забора. Увидав, как она, сосредоточенно закусив нижнюю губу, изо всех сил крутит тяжелый ворот, я рассадил себе палец об острый гвоздь. Она была в голубом шелковом платье, выставлявшем напоказ смуглые плечи и аккуратные коленки. В последний момент сил у нее не хватило, и полное ведро со скрежетом и плеском бухнулось обратно в колодец.
- Вот черт! – выдохнула она и принялась снова за свой сизифов труд.
- Эй, девушка! – позвал я, украдкой зализывая кровоточащую ссадину. – Вы мне снитесь?
Она обернулась так, как если бы у нее за спиной взорвалась хлопушка, и, увидав меня, непроизвольно расплылась в счастливой улыбке, но тут же густо покраснела, потому что больше всего на свете не любила, когда ее с ее нежными чувствами и слабостями заставали врасплох, а я представил себе, как она трогательно, невинно беззащитна на пустынной горной дороге, и в рассеянности чуть было снова не схватился за все тот же ржавый гвоздь.
- Тимур Георгиевич?.. Вы?! Ой, я сейчас, - она увидала мою рану. – Сейчас достану воды...
- Да брось ты это! Иди сюда! У меня тут целый водопровод.
Я чувствовал, нет – я знал, что она приедет… Так же точно, как знал, что она потом исчезнет. Предпочтет исчезнуть, как предпочла уйти от меня тем вечером, в день моего рожденья. Но во мне вдруг зашевелилось что-то, с чем, как я понял, вряд ли справиться. Нет, даже не возбуждение – скорее, ощущение неизбежности, как перед визитом к хирургу: мозгами осознаешь, что все равно никуда не деться, а трусливая плоть пищит, как мышь в углу: «Не надо! Будет больно!» Знакомая боль лучше незнакомой… Потом все равно, конечно, идешь. Вот и Элли испытующе поглядела на меня, секунды три, немного склонив голову набок, и неуверенно приблизилась.
- Вы поднимите руку вверх. Кровь остановится.
Облизнула пересохшие губы и, облокотившись на забор, спросила, с чуть-чуть неискренней жалостью:
- Больно? – и тут же по-настоящему заботливо: - А от столбняка вас прививали? Да поднимите же руку!
Не дожидаясь, пока я последую ее совету, подтолкнула меня под локоть.
- Ну, же! И где у вас тут вода?
С поднятой рукой я прошагал на другой конец двора и попытался одной левой справиться с заржавевшим водяным насосом.
- Подождите! – она устремилась за мной через открытые ворота. - Я помогу!
- Ну, вот, теперь, по местным обычаям, ты принадлежишь мне…
- То есть?
- Зашла одна в дом к одинокому мужчине…
- Сейчас разрыдаюсь, как мне вас жаль! – она вдруг рассмеялась, глаза в глаза. Двумя руками схватилась за рычаг, изо всех сил потянула его вниз, снова закусив от натуги губу, и не сдалась, пока водяная струя не зазвенела в цинковом ведре.
Кое-как разобравшись с моей раной, мы переместились в сад, где уже поспевали первые абрикосы. Она разглядывала пышные плодовые деревья и, скрывая вдруг охватившее ее смущение, без конца повторяла:
- Ну, надо же! Как красиво!
Необъяснимая, почти болезненная стеснительность спокойно уживалась в ней с железной решимостью добиться своего, будто за мягким детским мячиком, который я, задумавшись, собирался поддать босой ногой, притаился жесткий камень… Честно говоря, при воспоминании о ее «расправе» над Александром Карловичем мне все еще становилось не по себе, потому что сам я бы ни за что так не смог – конечно, пощадил бы старика, хотя бы за его почтенный возраст. Кроме того, добрые всегда нравились мне больше, чем умные, и при всей моей неудачливости в выборе партнерш ни одна из них, в отличие от Элли, не сумела бы ударить человека по лицу (ни в прямом, ни даже в переносном смысле), тем более с расчетом… И все-таки до сих пор ни одна женщина не вызывала у меня такого исключительного, непреодолимого интереса, не говоря уже о диком желании, раздиравшем меня на части.
Я сорвал несколько сочных фруктов.
– Угощайся! В Москве такого не попробуешь.
Элли взглянула на меня опять совсем иначе, открыто, как будто не она только что искала повода поскорее уйти...
- Да вы, Тимур Георгиевич, оказывается, настоящий фазендейро!
И мысленно добавила, в ответ на мои размышления, которые на этот раз от нее не укрылись: «Уважать человека за почтенный возраст – это, по-моему, самое большое оскорбление, какое можно ему нанести. В смысле, мол, больше уважать не за что. Но у вас ведь тут такое правило – отдавать должное аксакалам, правда же? Вроде как терять уважение к женщине, если она, не важно по какой причине, одна окажется в вашем саду... Да и насчет «ударить» тоже спорный вопрос: когда утопающего оглушают, чтобы спасти, вы называете это геройством, просто вы не заметили, что Александр Карлович тонул, так же, как, например, не заметили, что у Генки Скворцова нет отца. Как вы думаете, кстати, что наносит больше вреда окружающим – ваша невнимательность или моя жесткость?»
«И то, и другое, наверное, одинаково плохо. Истина где-то посередине.»
«Допустим, но почему вы тогда называете меня Элли и так удивляетесь, что я, со всеми недостатками, все равно вам… нравлюсь, господин Железный Дровосек?»
«Думаешь, у меня нет сердца?»
«Ну, почему... Просто вы, как, впрочем, и я, – грустное продолжение сказки за конец фильма. Сердце у вас есть, конечно, но вам от этого одни проблемы. Так же, как мне одни проблемы от желания помочь ближнему...»
«Не знаю, где именно, но в твоей логике точно есть ошибка! Сострадание ближнему – черта истинно человеческая (извини за высокопарную цитату!), так что вопрос, вероятно, лишь в одном: как относиться к тому, что делаешь. Тот, кто стремится облагодетельствовать других, как правило, эгоистичен и совершает свои благодеяния, в основном, ради себя, чтобы без зазрения совести смотреть на свое отражение в зеркале, чтобы спать спокойно, чтобы список добрых дел всегда был достаточно длинным – на случай внезапной смерти. Сотни причин! Тот, кому ты помогаешь, чаще всего либо отходит на второй план, либо никогда не сможет воспользоваться предложенной помощью, но твоя совесть чиста – ты сделала все, чтобы помочь! И это ощущение искупает сполна все возникающие неудобства!»
«А по-вашему, лучше отойти в сторону? Предоставить другим ломать копья? Спасибо, нет! Уж извините за цитату! Я, по крайней мере, Генке помогла исправить его «двойки» и на время избавила жену математика от инфаркта, а вы? Вы хоть попытались кому-нибудь облегчить жизнь? Чуть какая неприятность – сразу в свой маленький теплый застенок с колючками!»
« У тебя тоже есть свой маленький теплый застенок с колючками – твоя немота!»
«Мне не хватает слов!»
«Неправда! Все, что ты сейчас сказала, ты могла бы произнести вслух, но ты боишься отвечать за свои слова, потому что не веришь себе. Боишься воспользоваться своим
даром, чтобы не прослыть чокнутой. Боишься довериться мне, чтобы не дай Бог не пришлось признаваться в своих слабостях!»
«А почему вы тогда сами не говорите вслух сейчас, раз уж вы такой решительный? Или вам, может быть, тоже ТАК легче?»
В самом деле...
Мы смотрели друг на друга и молчали, как восточные борцы, решившие для разминки померяться силой духа, и только ее оценивающий взгляд ласкал и ласкал мое полуобнаженное тело. Я на секундочку представил, что этот взгляд осязаем, как прикосновение, - и глубоко вздохнул, позволив ей ощутить сладостный вкус победы. Улыбка озорной ласточкой скользнула по ее губам.
- Ну, вот что, - мне трудно было собраться с мыслями, – идем-ка на кухню. Бастурму любишь?
- А что это такое? – поинтересовалась она. - А шербета у вас случайно нет? Всегда хотела попробовать шербет, а дядя так и не купил, сказал, на жаре нельзя, горло, видите ли, заболит...
Она огляделась по сторонам, как будто в поисках чего-нибудь похожего на таинственный, неизведанный ею доселе шербет, и вдруг по лицу ее пробежала тень и губы вытянулись ниточкой.
- Мне кажется, жара тут ни при чем! Просто шербет дорогой, а дядя жадный. Хороший, в сущности, человек, но за копейку удавится! Это у нас в семье все знают!
Элли, мечтающая о холодном шербете... Случайная голубая бабочка в моем запущенном саду... Не умея видеть чужое прошлое и будущее, про нее я знал гораздо больше, чем она могла себе представить. Я даже знал о ней все, и, по сути, не было никакой надобности дожидаться, пока она назовет по именам свои слабости, потому что все они были мне знакомы, как выбоины на исхоженной дороге. Как будто Элли была частью меня, ее несовершенство – частью моего, ее тело – моим...
- Шербет так шербет! – сказал я. – Пошли.
Она повернула было в сторону дома, но я коснулся ее плеча.
- Нет, не туда. Кухня в саду.
- В саду? – недоверчиво переспросила она, но тут же устыдилась своих сомнений в моей честности и прощебетала: - Кухня в саду! Какая прелесть!
Увидав домик, весь сплетенный из ивовых прутьев, наподобие большой кубической корзины, перевернутой вверх дном, Элли ахнула и, обогнав меня, заглянула в открытую дверь. Медный котел, висевший на цепи над каменным мангалом, привел ее в восхищение. Она проследила взглядом путь дыма, от очага до конического отверстия в крыше, потом перевела взгляд на меня и снова склонила голову набок, как птичка.
- Так это, значит, ваша кухня... Забавно... А что, у вас, в самом деле, есть шербет?
Я кивнул и, взяв с полки последнюю банку бабушкиного сливового варенья, переложил половину в ее любимый серебряный кувшин – свидетель дореволюционной роскоши – и залил холодной водой. Стал перемешивать. Элли не сводила с меня глаз и молчала.
- Чей это дом? – проговорила она наконец.
- Мой.
- И ты сам себе здесь готовишь? – она так непринужденно перешла на «ты», что мне не пришло в голову ее поправить.
- Да.
- Значит, твоя бабушка больше не варит тебе варенье?
Я медленно поставил кувшин на стол и, не говоря ни слова, вышел в сад. Мне понадобилось несколько минут, чтобы справиться с болезненным комком в горле. После этого я вернулся и увидал, что Элли как ни в чем ни бывало по-хозяйски хлопочет на моей кухне, накрывая на стол и жуя кусок хлеба с маринованным помидором. И только ее голос звучал внутри меня, обреченно и спокойно: «Ты прости, пожалуйста... Нам, наверное, нельзя было видеться, но... с тобой так хорошо, как будто я знаю тебя целую вечность. Вечность, полную боли и света. И у меня не хватает сил от тебя отказаться.» Не помню, как очутился рядом с ней, но в следующее мгновение она все-таки рванулась к выходу.
- Пустите, мне пора!
Я кинулся ей наперерез и с исключительным проворством захлопнул дверь.
«Не уходи так, Элли! Пожалуйста!»
Щелкнул новый замок, который я сам же за пару часов до того поставил, - и только тогда до меня дошло, что ключ остался в доме. Элли окинула меня вовсе не детским взглядом, полным ледяного изумления, и прошептала:
- Вот ведь ненормальный! Даже не верится!
Действительно, поведение мое не укладывалось ни в какие рамки...
- Не бойся… Извини меня! Я больше не дотронусь… – я убрал руки за спину. – Просто… не уходи опять вот так…
- Тимур Георгиевич, - она неожиданно легко смирилась с этой нелепой ситуацией, - вы ведь даже не представляете себе, что сейчас натворили, правда?.. Взрослый человек!.. Вы хоть понимаете, что вот теперь обратно уже точно не получится?
На тот момент мне не казалось, что мы зашли так необратимо далеко...
- Ничего, - ответил я, - скоро кто-нибудь придет и нас откроет, а если будет надо, я попрошу тебя выбить дверь, тебе ведь не впервой?
Это была шутка, но Элли отнеслась к ней серьезно и пояснила, правда, довольно расплывчато:
- Тимур Георгиевич! Во-первых, для того, чтобы выбивать запертые двери, мне надо так разозлиться, как вы все равно не сможете меня разозлить. Во-вторых, даже если бы и смогли, вам не кажется, что стрелка так и так уже переведена?.. Вы же знаете…
Прежде всего, я знал, что она каким-то образом все-таки считывает мои мысли, и судорожно пытался защититься, но троянский конь любопытства и возбуждения уже развалил изнутри мою неприступную оборону. Что-то черное и холодное с бешеной скоростью приближалось извне, будто железнодорожный состав, и грозило переехать меня насмерть... Сначала Элли наблюдала за этой борьбой, как биолог за делением клетки.
«Откройтесь, пропустите его через себя.»
«Не хочу! Я не готов! Нет!»
Будто ошеломленный зритель, впервые попавший в кино, я спутал два мира и намеревался достойно встретить опасность, а если придется, то и смерть. И вот тут в глазах Элли сверкнул настоящий, животный страх.
«Его не остановить! Откройтесь! Мир всего один! Нет никакого другого!»
Ей в данном случае, конечно, было виднее, но мое парализованное незнакомым ужасом сознание отказалось действовать в развернувшейся вокруг него хаотической реальности.
«Господи! Что я натворила! Я не хотела, Тимур!..»
Она вдруг кинула всю себя под этот поезд…
И страшное видение рассеялось. Мы снова стояли в летней кухне, перед захлопнутой дверью. Те же странные двое, не умевшие идти до конца.
- Почему?.. – спросил я. Язык от слабости шевелился с трудом, равно как и мозги.
- Не хороню живых… - ответила она, вытирая мокрые глаза тыльной стороной ладони.
Но тут снаружи послышались шаги, и мы, не сговариваясь, притихли.
- Тимур! Эй, Тимур! Здесь ты, что ли?
Это и был мой московский гость, Мишка Розенберг.
- Приветствую тебя, мой дорогой! Заходи! - я еще не оценил по достоинству своего идиотизма, но Элли, скептически покрутив пальцем у виска, неслышно шмыгнула в противоположный угол. Розенберг решительно взялся за дверную ручку.
- Ты извини, мне твоя помощь нужна, - спохватился я, - не мог бы ты сходить в дом и принести связку ключей? В коридоре на стене висит...
Так он и сделал. Когда дверь наконец открылась, Элли как ни в чем не бывало сидела за столом и жевала свой недоеденный бутерброд.
- Привет! Сам себя запер? Слушай, пока я тебя разыскивал, племянница куда-то пропала! Буквально на минуту на турбазу зашел, а эта стрекоза как сквозь землю провалилась! – И тут Розенберг заметил в моей летней кухне девчонку в голубом платьице. – Вот так штука! Что это значит?
Я не испытывал никакого желания вдаваться в подробности, и тогда Элли, откусив следующий кусок, проговорила с полным ртом:
- Хотела окрестности посмотреть и заблудилась, а вот он, - указала на меня пальцем, - как раз собирался отвести меня обратно, фруктами угостил, ну, а дверь как-то сама собой и захлопнулась, от ветра, наверное... Ну, так что, ты мне сделаешь обещанный сюрприз или будем все два месяца скитаться по этой деревне?
Розенберг поглядел на нее, на меня, снова на нее – и фыркнул, как конь.
- Боюсь, я и есть тот самый «обещанный сюрприз»... - отозвался я, с непозволительным опозданием сообразив, что к чему. – Добро пожаловать в страну души...
Элли удивленно вскинула брови. Стрельнула в меня испуганным взглядом.
«Это что, действительно, неизбежно? Скворцов, значит, придумал какую-то ерунду, а нам теперь друг от друга никуда не деться?»
Мне было не совсем понятно, при чем тут Скворцов, но, анализируя происходящее, я тоже пришел к выводу, что мы столкнулись нос к носу с судьбой и что она уже не абстрактное понятие, а наоборот, материальна и осязаема, как лезвие бритвы...
- Ну, что ж... – Элли слегка пожала плечами и снова оглядела меня с головы до ног. – В таком случае, Миш, разреши представить тебе моего классного руководителя, Тимура Георгиевича Меладзе.
- Ты - Элькин учитель? Стал учителем? Поверить не могу! – воскликнул тот. Слушая вместе с ним лекции на первом курсе медицинского, я бы и сам в это не поверил… Может быть, судьба уже тогда начала готовить меня к Элли? Ну, нет, так мы далеко зайдем!
«Не надо бы всего этого! Давай остановимся, пока не поздно!» - «А уже поздно! Я тебе говорила!»
- Да… Судьба – особенная материя, непредсказуемая… - ответил я уклончиво, украдкой поглядывая в сторону стола. – Слушайте, идемте в дом, я же там для вас комнату приготовил!
- Я с дядей в одной комнате жить не могу! – поспешно заявила Элли. – У вас в саду никакой беседки нету?
- Что?! – трубный глас Розенберга, переварившего недавний испуг за пропавшую племянницу, заполнил пространство. – Я тебе покажу беседку! Я тебе покажу, как убегать без спросу! Глупая коза! Ты что, с первого дня мне решила отпуск испортить?! Будешь жить, где скажут! Кому говорят?!
- Оставь меня в покое! – Элли вскочила и чуть не налетела на очаг. Вот теперь, пожалуй, она запросто смогла бы выбить дверь. – Что вы тут всякого понаставили! Не повернешься!
- Придержи язык, нахалка! – теперь уж Розенберг окончательно рассвирепел и, забыв приличия, попросту осыпал племянницу оскорблениями, параллельно припоминая все ее былые проступки, но в ней будто взрывное устройство сработало. С размаху саданув по горячему котлу, она даже не почувствовала боли.
Я усиленно раздумывал, как бы мне разнять эту невменяемую парочку, по возможности, никого не оскорбив. «Сбрось обиду в пропасть! Элли, он просто такой, какой есть!» Были бы мы с ней одни, уж я бы знал, что делать! Сдавить запястья, прижать к постели и целовать... Господи, куда меня опять занесло? Вот бы Розенберг обалдел! Услыхав мою несуразную мысль, Элли ловким движением поймала цепь раскачавшегося котла, остановила его и, мгновенно потеряв к скандалу с дядей всяческий интерес, переключилась на меня. «Тебе, значит, хотелось бы, чтобы он нас видел? Как я тебя с химичкой? А знаешь, это, действительно, возбуждает... Особенно, когда ты так нежно, так... мужественно обнимал ее, и я буквально чувствовала, как ты забираешь ее себе, совсем, всю...»
Это было что-то новенькое! Стеснительная Элли, до сих пор сжимавшаяся в испуганный комок от любого моего прикосновения, теперь шла на меня в атаку, требуя, вынуждая, выкручивая руки...
«Сопротивление бесполезно, Тимур!»
- Миша, дорогой! – я медленно выдохнул, запрещая себе вслушиваться дальше. – Вообще-то у меня в доме достаточно свободных комнат! Одна из них даже с балконом... Найдется достойный приют и для такой вот сердитой леди! Будь снисходителен! У тебя же отпуск все-таки!
Продолжая дуться друг на друга, эти двое вспомнили наконец, что они в гостях. Розенберг принялся пространно извиняться за неприличное поведение своей малолетней родственницы, рискуя снова попасть под ее злобный обстрел, но Элли на сей раз повела себя умнее и, не удостоив вниманием дядину бестактность, обратилась ко мне:
- Можно, я пару абрикосов с собой возьму?
- Да, конечно...
- Спасибо! – она набрала в руку несколько оранжевых пушистых плодов. – Спасибо вам, Тимур Георгиевич! Все-таки вы хороший человек...
- Пошевеливайся! Пошли уже за вещами, - зашипел Миша, как змей, вытаскивая Элли в сад. Абрикосы она при этом, естественно, уронила. – У нас куча вещей...
Это была просьба, но я остался стоять среди солнечных бликов, прорывавшихся сквозь плетеные стены. Внутри меня, наравне с безумным возбуждением, полыхал холодный страх: что, если я не удержусь и в эйфории отдам неосторожной Элли всю мою сиротливую, черную и глубокую, как ночь, пустоту? Мне ведь так хочется от нее освободиться, а она съедает меня по кускам, с тех пор, как внезапно не стало бабушки – единственного близкого мне человека, чью одинокую смерть я, уехав учиться в Москву, сам, наверное, и приблизил! Кажется, не сохрани я в сердце ее немногих трепетных рассказов о тех счастливых днях, когда жив был мой дед и моя мать была маленькой красивой девочкой, разумной и ласковой, а сама бабушка вообразить себе не могла, что вскоре потеряет их обоих, и целыми днями пела веселые песни, несмотря на непростые предвоенные времена, тьма поглотила бы меня окончательно, избавив разом от бесконечной боли в спине и от бессмысленной, никому не нужной жизни, все равно без толку уходящей, как вода в сухой песок… Смерть как таковая пугала меня не больше, чем поход к зубному врачу: ну, придется пару минут потерпеть, зато потом наконец будет хорошо. И, только думая об Элли, я, как ни странно, начинал отчаянно цепляться за свое земное существование, хотя и не отдавал себе тогда в этом отчета.
- Ой, погоди минуту! Да пусти ты! – услыхал я снова ее голос. – Я, кажется, фотоаппарат забыла!
Зашелестели быстрые шаги по гравийной дорожке. Элли влетела в кухню и остановилась прямо передо мной.
- У тебя не было с собой фотоаппарата, - сказал я, не шевельнувшись.
В ответ она, с загадочной полуулыбкой Джаконды, провела безымянным пальчиком по моей обнаженной руке, от плеча до самой кисти, утопив меня в наслаждении, близком к умопомешательству. «Зря ты так себя мучаешь! Моя бабушка тоже когда-нибудь уйдет, и, хотя мы с ней, наверное, плохо друг друга понимаем и часто ссоримся, я догадываюсь, что мне будет ужасно больно, когда ее не станет, и я, как ты, буду вспоминать, как она каждый год варила варенье в большом медном тазу и тайком от отца перед обедом угощала меня пенками, хотя сегодня все это попросту раздражает. Может быть, я даже буду очень остро ощущать свое одиночество, годами беречь последнюю банку с засахаренным сиропом и укорять себя за теперешнюю душевную черствость... И все это зря... Ну, да ладно! Долго объяснять. Пошли, а то дядя заждался!»
3.
Я вспомнил бабушку. «Кто слишком долго собирается, рискует опоздать на свой поезд!» Мы с ней жили в горной деревне, где и поездов-то никаких не было, и торопиться было особенно некуда, и тем не менее, она без конца повторяла эту раздражавшую меня фразу. Моя мать умерла, когда мне не было и двух лет, а отец еще раньше ушел из семьи и моей судьбой никогда не интересовался. Вот так и получилось, что из всех родственников у меня была одна лишь сухонькая, седая бабушка, частенько отпускавшая довольно ядовитые замечания.
В предверии вероятного скорого перехода в мир иной хочется получше вспомнить ее лицо, но перед глазами почему-то стоит только черно-белая фотография деда: красивый брюнет, лет двадцати пяти, в старомодном костюме-тройке, с щегольской тросточкой (хотя что я, собственно, понимаю в тросточках?), глядящий в объектив уверенно и без улыбки. Его звали Вано. Точнее, Жан. Своей французской кровью он сначала разбавил бабушкину грузинскую породу, а потом истек этой же кровью на поле какого-то сражения. Во всяком случае, так говорила бабушка, хотя добиться от нее вразумительного ответа, как это она, княжеская дочь, умудрилась еще в 1916 году выйти замуж за французского бродягу и, главное, почему после революции оба они остались в Грузии, мне так никогда и не удалось. На все мои вопросы она упорно заявляла, что ей просто выпала такая судьба. Так или иначе, в результате этих хитросплетений не своей судьбы я с детства говорил сразу на нескольких языках. На изучении французского бабушка настаивала на тот невероятный случай, если дед Вано вдруг вернется. Она редко рассказывала о нем и ходила, как положено вдове, только в черном, но я знал, что она ждет, каждый день с утра до вечера, и во всем этом был какой-то античный героизм… Вставала она затемно и принималась за повседневный труд – сколько я себя помню, она выращивала в нашем саду фрукты и сдавала их в колхоз, а малую часть продавала на рынке. Каждое утро она будила меня, а я тянул до последнего, не вылезая из-под одеяла, пока над моим ухом не раздавалось грозное «Кто слишком долго собирается…»
Потом она вдруг сказала, что мне пора задуматься о будущем, это значит – выбрать достойную профессию и поехать учиться в какой-нибудь большой город. До этого я почти нигде не был, если не считать Сухуми, где прожил первые года три своей жизни, но, кроме нашего двора, с единственным висячим фонарем в углу и раскрытым окном во втором этаже, откуда периодически высовывалась бабушка, зазывая меня вечером на ужин, я о больших городах ничего не знал. Тем не менее, она настаивала.
- Не волнуйся, мой милый! Все новое поначалу страшит, зато потом всю жизнь будешь меня благодарить!
Оказалось, что у нее на этот случай припасена была довольно крупная сумма, которую она вручила мне вместе с билетом на поезд до Москвы!
- Москва – это тебе не здешнее захолустье!
- Но ведь ты так любишь наш дом, наш сад, бабушка!
- Прежде всего, я люблю тебя, а ты молодой, красивый и сильный, и ты должен увидеть мир, а выбрать, где тебе проводить остаток дней, ты успеешь, когда доживешь до моих лет.
- Но почему ты уверена, что я для этого мира достаточно сильный? Вдруг у меня ничего не получится, а вернуться будет некуда?
- Не попробуешь – не узнаешь! И потом... Лучше уж сделать и пожалеть о сделанном, чем не сделать и пожалеть о несделанном. Уж можешь мне поверить! – и она бросила печальный взгляд на фотографию деда.
- Бабушка, а ты сама о чем-нибудь в жизни жалеешь?
- Ну, хватит, - отрезала она внезапно. – Иди, тебе еще вещи укладывать. Кто слишком долго собирается, рискует опоздать на свой поезд!
В первый и последний раз эта фраза пришлась по-настоящему к месту…
4.
Войдя в дом, Элли первым делом, как завороженная, уставилась на фотографию деда, по-прежнему висевшую в рамке на стене, поэтому мы с Розенбергом, нагруженные вещами, как верблюды, вынуждены были остановиться и ждать, пока Элли сдвинется с порога. Это продолжалось, наверное, с минуту, но даже взвинченный Розенберг, изнывая под своей непосильной ношей, не нашелся, что сказать. Наконец она обернулась, пристально посмотрела на меня, потом снова на фотографию и произнесла с тяжким вздохом:
- Как мне вас жаль! Причем всех!
Потом, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, отошла в сторону, и только когда мы с Розенбергом полезли по крутой лестнице на второй этаж, вдруг крикнула нам вдогонку:
- Ни за что не буду жить в комнате с балконом! Имейте в виду!
- Вот негодяйка! – еле слышно откликнулся Розенберг, спотыкаясь, и в немой ярости оглянулся на меня. – Просто слов нет, какая негодяйка!
Я подумал, что, когда мне наконец-то удастся избавиться от чемодана и массы каких-то пакетов, я непременно искренне посмеюсь над этой историей, но тут что-то тяжелое выскользнуло у меня из рук и шмякнулось под ноги. Я хотел поднять упавшее и выронил что-то следующее, а сделав полшага назад, наткнулся на Элли, которая успела незаметно подойти ко мне вплотную. Она обеими руками – несомненно, из лучших побуждений – с силой подтолкнула меня вверх по лестнице, лишая и без того шаткого равновесия.
- Господи! Что ж ты делаешь!
- Оставьте вы в покое эти дурацкие тюки! Их вообще надо выбросить! Я подберу! Что, у меня рук нет, что ли?
- В самом деле! – взвился Розенберг, как раз успевший добраться до верха. – Вот именно! Рук у тебя, что ли, нет? Условия она тут выставляет, понимаете ли! Помогла бы лучше!
«Сбрось обиду в пропасть! Он не нарочно!»
Вместо того, чтобы осторожно пустить шар по наклонной плоскости, как я ее учил, она в панике схватила его в руку и отшвырнула от себя. Снова против правил!
«Что же ты вытворяешь?!»
Стоя на ступеньку выше нее, я инстинктивно попытался увернуться от неминуемого удара, хотя на узкой лестнице деваться все равно было некуда, и в следующий момент Элли, естественно, влепила мне кулаком по спине. От дикой боли, взорвавшейся в том месте, где у меня когда-то был сломан позвоночник, потемнело в глазах. Боль метнулась раскаленными иглами по всему телу, воткнулась в мозг и безжалостно завертелась там волчком. Дыхание перехватило. Я кое-как боком опустился на ступеньки и сделал жалкое усилие, чтобы вдохнуть. Вдохнуть не удалось. Ободряюще улыбнуться – тоже. Испуганные глаза Элли опять наполнились слезами.
- Миша! – заверещала она. – Помоги! Скорее!
Розенберг оценил ситуацию с профессиональной точностью и, вывалив из рюкзака все содержимое, чертыхаясь, кинулся ко мне с уже с валидолом. Почувствовав, как сработали наконец легкие, я первым делом порадовался, что мои гости находятся по разные стороны от меня, иначе Элли точно не поздоровилось бы. Она, неудобно скрючившись, сотрясалась в рыданиях, прижимаясь лбом к моим коленям, а Розенберг при этом возвышался над нами, как статуя командора, в которой милосердие на время взяло верх над ее роковой миссией. Увидав, что опасность миновала, он втащил наверх остатки вещей и помог мне подняться, нарочито грубо отталкивая свою племянницу, но та даже не возмутилась, а только убрала руки и осталась полулежать на ступеньках.
- Убью мерзавку! – сообщил Розенберг. – Убью – и дело с концом!
- Не надо, - я облокотился на перила, - все ведь обошлось…
- Да, обошлось… На этот раз… - не очень-то радостно заметил он и потянул свой багаж дальше по коридору. – Вообще-то ты бы последил за своим сердцем, а?
Я воспользовался его уходом и спустился к Элли.
- Все уже в порядке, - сказал я, - поднимайся, пожалуйста, а то пол не мыт.
- Простите, Тимур Георгиевич…
- Ну, давай, пошли! Есть у меня для тебя подходящая комната.
- Простите! Нет, не могу… - прошептала она. – Я вообще, наверное, от стыда сейчас умру!
- Не умрешь, не надейся, - я все-таки заставил ее встать. – Так просто проблемы не решаются.
Наконец-то она улыбнулась. На мгновение. И снова погрустнела.
«Тимур Георгиевич, вы теперь от меня откажетесь? Прошу вас, не отказывайтесь!»
«Мне страшно за тебя... И за себя тоже!»
«Ах, вот оно что! Вам, значит, тоже бывает страшно!»
Элли рывком протиснулась мимо меня. При этом тонкий голубой шелк совершенно непристойно съехал у нее с плеча и груди, а вызывающий взгляд полоснул меня по лицу, как хлыст. Отчаянно борясь с желанием провести рукой по нежной коже, я вжался в стену, пропустил Элли и заставил себя аккуратно поправить на ней платье.
Она не смутилась, лишь посмотрела с интересом.
- Как вы это делаете, Тимур Георгиевич?
- Что именно?
- Ну, как вы справляетесь с этим?
Я подумал, что она имеет в виду возбуждение, но она отрицательно покачала головой.
- Нет, я про эти... черные пустоты... проблемы, то есть, чужие.
- Зачем ты все время подслушиваешь?
- Так получается, - вот теперь она потупилась. – Только никому не говорите, ладно? Никто не знает, кроме вас.
- Почему ты выбрала меня? Почему, например, не Скворцова? С ним же тебе, наверняка, было бы проще, чем со мной?
- Это бы его... разрушило, - ответила Элли неуверенно, снова, видно, с трудом подбирая подходящие слова, - он совсем не умеет от меня закрываться. Потому что очень любит, а я его – нет. Один мой шаг ему навстречу все в нем разрушит, навсегда, понимаете?
- А что будет со мной? Ты думаешь, я выживу, когда ты столкнешь меня с обрыва?
- Тут все очень сложно... В вас свет. Очень много. И любая черная пустота рядом с вами тоже превращается в свет. Для вас не существует никакого обрыва, ваши рельсы всегда продолжаются за поворот, я тут ни при чем! Я это там в кухне поняла, когда вы... поезд остановили... Что-то вы такое делаете, неосознанно, без всякой логики, как будто луч проходит через призму и получается радуга! Мне показалось, что вы безумно боитесь смерти, и поэтому... но со страху ничего такого никогда бы не вышло... Скорее, вы так любите смерть, что она каждый раз отступает, от удивления, что ли, становится вашей жизнью...
Я обвинил ее в трусости, и теперь Элли мучительно выжимала из себя доказательство обратного. Она, действительно, пыталась объяснить словами, но с непривычки звук ее голоса резал по живому. Я так хорошо знал это ощущение, когда теряешь защиту, будто остаешься голым в толпе любопытных! Понятно было, что Элли тоже не выдержит и закроется...
- У меня к вам одна просьба, Тимур Георгиевич. Что бы дядя не говорил, все-таки, пожалуйста, не заставляйте меня жить в комнате с балконом.
Ну, вот! Я почему-то не сомневался, что прав.
«Высоты боишься? Или воров?»
- Да не боюсь я ни воров, ни высоты! – Элли осталась в рамках второй сигнальной системы. – Просто это – запретная зона… И для вас, впрочем, тоже.
- Ну, конечно! А тело твое для меня не запретная зона? Читать мои мысли – не запретная зона?
- Там ваша бабушка...
- Бабушка жила в другом конце дома! – перебил я, начиная злиться на их фамильную неделикатность и потому не замечая самого главного: Элли и не думала закрываться!.
- Тимур Георгиевич, - она вдруг прижалась ко мне так плотно, как будто мы с ней стояли в набитом вагоне метро, - я только хотела сказать, что в этой комнате ваша бабушка кое-что оставила... вам...
Я взял ее за плечи и осторожно отстранил от себя.
- Пожалуйста, не надо так... Это нехорошо, я ведь живой человек… Во всяком случае, пока… - я вспомнил, как только что по ее милости едва не отправился на тот свет. – В связи с этим у меня, кстати, тоже есть к тебе одна просьба: в следующий раз, когда решишь дать волю гневу, вспомни, что я сегодня остался в живых только по чистой случайности.
- Тимур Георгиевич! Помогите мне разобраться!.. Ведь вы же понимаете, что я, на самом деле, вовсе… не хотела… вас ударить?
- Ты просто не подумала о последствиях. Если бы подумала, не ударила бы.
- Когда это находит, думать не успеваешь!
- Знаешь что, дорогая моя, - я стянул у нее платье с плеч, провел ладонями по груди, задержался пальцами на сосках и, чувствуя тугие, сильные удары ее сердца, снова заставил себя остановиться, - если можно умом контролировать вот это, то можно и все остальное! И, пожалуйста, давай договоримся: больше не выдумывай ничего насчет моей бабушки – право слово, это не повод для шуток.
Она ничего не ответила и, не одеваясь, стала подниматься по лестнице. Осмотрела коридор, ни о чем больше не спрашивая, повернула в сторону той комнаты, которую я мысленно ей предназначил вместо комнаты с балконом, остановилась перед нужной дверью и обернулась ко мне.
- Тимур Георгиевич, вы знаете разницу между аксиомой и теоремой?
- Знаю, - ответил я автоматически, наблюдая за ее действиями. – Аксиому не надо доказывать.
- Так вот, то, что со мной и с вами происходит, – это как раз аксиома, - загадочно сказала она. – Да… В комнате с балконом много книг, одна из них, кстати, называется… ммм… не могу перевести с французского… что-то про железную дорогу… автор – ваш дед, Жан Моришаль. Под суперобложкой письмо. Можете прочесть… Но… Это уж только ваше дело!
Я в два прыжка настиг ее, придавил к стене, снова невольно касаясь неприкрытой груди.
- Какого черта ты лезешь в эти черные дыры?!
- Вы плохо разбираетесь в астрономии, Тимур Георгиевич... – она не испугалась и не стала вырываться. – В черные дыры не лезут, черные дыры затягивают... Впрочем кому я это объясняю! И вообще, куда вы меня тащите?
- Я предупреждал тебя, что со мной надо бы поосторожнее! Я не твой этот Скворцов, который позволяет тебе из него веревки вить!
- Да уж, вы просто Отелло какой-то! У вас у самого-то друзья есть?
- А ты примени свои чудесные способности! – я впихнул ее в пресловутую комнату с балконом. – Показывай давай!
Она внезапно ощерилась, как волчица. Метнула в меня мыслью, будто камнем из пращи:
«Сам ройся в своей черной дыре! Придурок!»
Я отшвырнул ее на диван.
- Если ты надо мной пошутила, я даже не знаю, что я с тобой сделаю!
- Зато я знаю! – она целомудренно натянула юбку на ноги до самых щиколоток. – Подумать только, что за венецианские страсти! Тут вам и ревность, и гнев, и страх, и вожделение... Сдавить запястья, прижать к постели!.. Скажите, а вы случайно не мазохист?
- Это называется «садист», - поправил я, сосредоточенно перебирая на полках книгу за книгой. – Что ты сказала?!
- Тимур Георгиевич, ну, что вы все притворяетесь! Стыдно, ей-богу! – она подобрала под себя ноги и отвернулась к окну. – Холодно!
- Ну, так оденься наконец!
- Не там ищите...
- Что?
- Не там ищите, вот и холодно. Слушайте, вы что прямо с луны на мою голову свалились? Примените уже наконец ваши чудесные способности, не то я либо с голоду тут помру, либо со скуки! Неужто вы даже такую простую задачку решить боитесь?
- Что значит, боюсь! – я беспомощно копался в собственной библиотеке. – Ты переоцениваешь мои способности! То, что тебе легко, для меня просто невозможно, во всяком случае, я не умею искать вещи по наитию!
- Вы не умеете искать экономичные решения, - она снова оказалась рядом. – Смотрите, как все просто. Я точно знаю, где эта книга. Мысли читать вы можете. Следовательно, вам надо бы копаться не в книгах, а в моей голове.
- В отличие от некоторых, я не имею привычки без спросу читать чужие письма!
- Почему же без спросу? Я вам разрешаю! - она приложила прохладные ладони к моим вискам. «Давай!» И заговорила размеренно, будто на уроке у Александра Карловича теорему доказывала: - А даже если бы и не разрешила... Это же уравнение с одним неизвестным! Данные-то все у вас есть. На вашей картине Парижа изображен двор. Вы знаете, что это за двор и где он находится. Ведь знаете же, Тимур Георгиевич? И если кто-то не без умысла соединил эти две пространственные точки на холсте, то можно предположить, что этот кто-то с тем же умыслом соединил бы их и в книге… Просто вы боитесь… Избавьтесь от страха! Дайте себе волю!
Я хотел освободиться от нее и не мог. Она крепко впилась в меня щупальцами своего жесткого подросткового сознания и не пускала. Голова гудела, как турбина, на взрывоопасной мощности, а Элли, снова не задумываясь о последствиях, раскручивала меня все больше.
- Вот у меня, например, был любимый дедушка. Черная пустота убила его, как ржавчина убивает металл, потому что тетя Дуся с четвертого этажа, однажды сказала обидную глупость, которую дед не смог простить… Но такое ведь никому не объяснишь. Да пыталась я! Это не бред, вы просто не хотите увидеть прямой связи!.. Нет, вы можете, вы просто не хотите. Вы выстроили вокруг себя высокую непроницаемую стену и сидите внутри, поэтому у вас и друзей нет, почти, и на день рожденья к вам не приходит женщина в ажурных чулках… Не сердитесь. Я говорю только то, что знаю наверняка. Но главное не в том, кто и как ошибся. Ошибиться, дать слабину в решающий момент может любой, cest la vie. Мой дед умер, с этим ничего не поделаешь, но ваш дед пока жив, и ваша бабушка в этой вот комнате загадала желание, чтобы вы с ним непременно встретились. Она считала, что так вы сможете замкнуть круг судьбы, который она замкнуть не успела, и переложила на вас свою проблему, поэтому здесь, наверное, и образовалась ваша личная черная дыра. Допустим, княгиня Меладзе имела весьма ограниченное представление о судьбе, вряд ли вы сможете подменить свою бабушку на парижской площади… не могу прочесть правильно… V-O-S-G-E-S, как вы говорите? ах, да, вот именно - Вогезов. Круги судьбы замыкаются по-другому, к каждой двери свой ключ, свой поворотный момент, понятно? Выбирать не приходится! Можно только успеть или не успеть… Конечно, с точки зрения здоровой логики, вам вовсе не надо ни на какую площадь Вогезов, тут и говорить не о чем! Но, в соответствии с условием задачи, которую вам предстоит решить, если вы хотите победить притяжение вашей черной дыры и наконец освободиться от боли, вам придется какого-нибудь седьмого мая отправиться в Париж, на эту самую площадь, и чем раньше вы решитесь, тем длиннее будет счастливый кусок вашей – и, кстати, моей – жизни… Потому что! Я вам говорила, что стрелки уже переведены, и нам теперь друг от друга никуда не деться!
«Да откройся же ты наконец!»
Одного прикосновения ее губ к моей шее оказалось довольно, чтобы я окончательно забыл, как и для чего сопротивлялся. В мозгу у меня будто с треском распахнулась какая-то перекошенная оконная рама, и в разверстую прореху хлынули голоса, лица, картины, воспоминания, мысли, чувства, боль, панический страх, и в этом потоке невнятных, но острых, как осколки стекла, иероглифов тут же утонули вехи моего собственного «я».
Когда я очнулся, я лежал на диване, и Розенберг, склонившись надо мной, сосредоточенно щупал мой пульс. Элли сидела здесь же, положив мою голову себе на коленки.
- Знаешь ли, - Розенберг недовольно посмотрел на меня. – Два раза за один день – это слишком! Так у нас вместо отдыха Бог знает что выйдет!
- А что со мной случилось? – я с наслаждением ощущал, как она незаметно запускает пальчики мне в волосы.
- Что? В обморок упал! Эля вот говорит, ты за какой-то книгой полез, нагнулся и...
Элли добралась до моей шеи и легонько царапнула коготками. Я тихо застонал от восторга.
- Знаешь ли, тебе определенно в больницу надо!
- Ага, - поддакнула Элли, многозначительно взглядывая на меня сверху, - как вы думаете, отсутствие логики излечимо?
- Хамка! – Розенберг отвесил ей подзатыльник, и я, честно говоря, испугался, что сейчас она таки отправит меня к праотцам, но она только вздохнула.
- Судьба – переплетенье недоказуемых аксиом… - сказала она отвлеченно, нараспев, - Мощный космический корабль, запутавшийся в паутине… Сопротивление, увы, бесполезно… И на корешке книги про Париж написано «Сухуми»...
- Да... – протянул Розенберг, взглядом ища у меня поддержки. – А по-моему, единственный из присутствующих, по кому плачет желтый дом – это ты сама, многоуважаемая племянница!
Он еще раз посмотрел на меня, провоцируя посмеяться вместе.
Но у меня пропала всякая охота с этим шутить.
- Решать такие задачи при помощи линейных уравнений – это все равно что словами описывать оттенки цвета – все зависит от того, с кем имеешь дело: может быть, получится то, что есть на самом деле, а может, что-то совершенно другое, - проговорил я. Розенберг изумленно покосился на меня и приложил руку мне ко лбу.
Элли ласково улыбнулась и, наклоняясь совсем низко, к моему носу, прошептала, рискуя быть услышанной не только мною:
- Спасибо, что все-таки осмеливаешься давать мне советы... И... прости за очередное неловкое вторжение! Только не забудь: седьмое мая, площадь Вогезов. Любого года. Время роли не играет, важно только, как ты решишь...
5.
Завтра в это же время я буду в Париже (в том случае, конечно, если доживу до завтра). Чтобы решить, мне понадобились семнадцать лет и – чего греха таить! – подходящий повод...
Начиная с третьего курса института, я преподавал французский язык в средней школе, но в начале девяностых мой друг детства Валя Андриади пригласил меня, уже порядком оголодавшего, работать на его фирму. В тот момент он, кажется, занимался не то пошивом сапог, не то какими-то финансовыми махинациями – точно не знаю, потому что в свои дела он меня тогда еще не посвящал, просто «подкармливал» по старой дружбе. Потом, когда фирма его встала на ноги и сделалась строительной, Валя вознамерился-таки пристроить меня к делу, и с тех пор моя профессиональная жизнь обрела некоторый смысл, во всяком случае, я стал хорошо зарабатывать, хотя посвятить всего себя без остатка идее возведения вокруг Москвы чудовищных особняков мне все же не удалось. И вот не так давно Валя постановил открыть наш филиал в Европе и сделать меня его директором. Я не отказался. Во-первых, на родине меня ничто не удерживало. Все мое наследство: несколько бабушкиных книг, пару предметов домашней утвари и даже громоздкую картину маслом, неумело изображающую вечерний Париж, - я без проблем мог забрать с собой на память в чужие страны. Во-вторых, я не видел особой разницы, где по утрам заваривать кофе, и даже более того: перспектива покупать его себе где-нибудь на бульваре Капуцинов представлялась мне вполне привлекательной. В самом деле, я же не сумасшедший, чтобы быть привязанным к не своей кухне в не своей квартире, да и бабушка завещала посмотреть мир!
- Ну, вот и отлично! – сказал Валя, со своим неистребимым грузинским акцентом, выслушав мои соображения. – Есть только один момент, который нам надо обсудить. Придется тебе, наверное, жениться на какой-нибудь бельгийке и жить в Брюсселе. Не получается у меня с Парижем…
Ничего, в Бельгии тоже говорят по-французски. Ну, а насчет женитьбы – почему бы нет? Только, друг, выбери для меня кого-нибудь посимпатичнее... Хотя, в принципе, мне все равно. Любовь? Зачем мне еще больше боли, чем у меня уже есть? Ну, и что, что поезд уходит? Кто сказал, что это именно мой? Не говоря о том, что поезд – это скучно. Предпочитаю космические корабли. Это ты хороший муж и отец, тебе виднее, на чем надежнее путешествовать! Да нет у меня никаких особых предпочтений! Ей-богу! Слушай, Валя, скажи, только честно, я вообще хороший друг? Да нет, я не про женщин, я про тебя. Вот мы с тобой знакомы чуть не с рождения, ты столько для меня делал, и в детстве (помнишь еще?), да и потом, а я вроде как все время принимаю твои подарки и никогда ничего не дарю в ответ...
- Ты мой лучший друг, - произнес Валя, пристально глядя мне в глаза. – Это аксиома, а не теорема, ее не надо доказывать, но это хорошо, что ты спросил.
- Почему?
- Потому что иногда сбросить тяжелый груз гораздо труднее, чем нести его всю жизнь.
6.
Она приходила ко мне рано по утрам, когда мне больше всего ее хотелось. В спальню, или в сад, в полупрозрачном халатике, еще теплая после сна. Садилась на краешек постели или на траву, рядом, давая мне почувствовать аромат ее тела. Ласково гладила по волосам, желала доброго утра, скромно опускала глаза и тут же исчезала. Это было мучительно и сладко. С тех пор, как я при ней потерял сознание, она больше не истязала меня экскурсами в сверхъестественное, разве что пару раз спросила, как я решил: прочесть ли мне то письмо, поехать ли к деду или нет. Я сказал, что не знаю ответа, что даже теперь, после бабушкиной смерти, не чувствую себя в праве рыться в ее личных вещах. Сказал, что любил ее настолько, чтобы доверять, не проверяя, и что, если бы она, действительно, хотела открыть мне свою тайну, то сделала бы это еще при жизни.
- А если она не успела? Если она хотела, но не успела или не решилась с тобой об этом поговорить?
- Значит, такова наша с ней судьба.
- Перестань! Чтобы рассуждать о судьбе, надо, по крайней мере, видеть, что от чего зависит, а ты предпочитаешь быть слепым! Твоя бабушка и так уже втянула тебя в цепь событий, не имеющих отношения лично к тебе. Это, между прочим, и называется плохой кармой, когда вынужден решать не свои задачи, но даже если не задумываться о сверхъестественном, то все равно ведь речь о живом человеке, твоем ближайшем родственнике, который уже целую вечность ждет пощады... и вряд ли дождется. Тебе его не жаль?
Нет, в тот момент мне совершенно не было его жаль, мне даже не хотелось лишний раз думать о старике с площади Вогезов. Память о моем дедушке, павшем смертью храбрых (а чем еще гордиться сироте?), и о бабушкиной беззаветной к нему любви с детства согревала меня, отчасти заменяя отсутствующую семью. Во всяком случае, променять эту ностальгически жгучую, до мелочей родную картинку на ледяную неизвестность, с незнакомым дедом-дезертиром в главной роли, мне было страшновато, и в этом смысле я, действительно, предпочитал оставаться слепым…
- Что у меня может быть общего с человеком, бросившим на произвол судьбы жену и дочь?
- Когда-нибудь поймешь, - грустно отвечала Элли, - это вроде истории с математиком: разум советует не лезть в бутылку, душа требует проучить обидчика, а сердце болит, и будет болеть, пока не найдешь в себе сил посмотреть на вещи шире, вне собственных стен.
Мне безумно хотелось уложить ее на мягкую перину, расстегнуть нескромный халатик, увидать ее всю целиком и, аккуратно проводя ладонью от щиколотки до запястья, сказать ей, что, может быть, единственно возможный финал этой невеселой пьесы уже сыгран, даже если красивый брюнет с черно-белой фотографии до сих пор этого не понял, но рядом с Элли я чувствовал себя недалеким рыбаком, принципиально не способным толковать ее многозначные притчи, а она никогда не опускалась до необходимых мне пояснений. Поэтому мне понадобилось целых семнадцать лет, чтобы самому во всем разобраться. Конечно, она не выбирала себе такую судьбу и надеялась, что я либо смогу ей помочь, либо буду любить ее такой, какая она есть, но я умел только прятаться в себе от внешнего мира и терпеть боль в спине, и, что бы ни говорил Андриади, никогда не одобрявший моего «патологического увлечения школьницей», контраст зрелости и неопытности в нашем с Элли альянсе отнюдь не был решающим фактором. Во-первых, с рождения нагруженная чужими проблемами, Элли гораздо лучше меня разбиралась и в жизни, и в людях. Во-вторых, у нас с ней было всего-навсего неполных десять лет разницы в возрасте, и сегодня, когда мне почти сорок, наши отношения уже не заинтересовали бы и самого строгого моралиста.
Элли... Моя любимая, неповторимая Элли!
Думаю, даже бабушка, ни разу в жизни не перешагнувшая общепризнанных нравственных норм, в данном случае не имела бы ничего против, тем более что Элли вполне могла бы сформулировать свое мировоззрение в трех бабушкиных фразах: лучше пожалеть о сделанном, чем о не сделанном, не попробуешь – не узнаешь и тот, кто слишком долго собирается, рискует опоздать на свой поезд. Она настолько верила в меня, что зачастую не трудилась проговаривать свои мысли вслух, не сомневаясь, что я все равно пойму ее правильно. Мне было привычнее слышать ушами, но наша чудесная, нежная, почти нереальная близость, возвращавшая мне жизнь, а Элли свет, конечно, стоила всех привычек, вместе взятых, в этом у меня и тогда сомнений не возникало. Вот только что мне было делать с моей проклятой болью? Как только я хоть на минуту забывался, она заставляла Элли плакать, я еще глубже прятался в себя, но в следующий момент, умирая от желания, уже снова искал случая дотронуться, прижаться, остаться с Элли наедине. В этом жестоком, совершенно замкнутом кругу мне настолько явственно не хватало кислорода, что Розенберг то и дело заводил речь про больницу...
Да еще Элли мучила меня, вынуждая выйти за рамки здравого смысла, дать себе волю. «Разве ты не видишь, что все это никакого отношения к здравому смыслу не имеет? Попробуй посмотреть на вещи шире, как будто никакой боли нет...» - «Но она же есть! Ты ее чувствуешь! Значит, она реальна!» - «Однажды ты сказал, что не сможешь без боли. Слова, слова, слова... И вот, ты не можешь без нее, не можешь без меня, я не могу без тебя и, следовательно, по-твоему, выхода нет...» - «А он есть?» - «К этим воротам даже ключ подбирать не придется, потому что он уже у тебя в руках. Одного твоего желания было бы достаточно!»
Абсолютное большинство людей испытывает самые серьезные трудности, пытаясь привязать к реальности надсознательные явления, я же ни одной силой не мог разделить явь и собственные химеры... Будто все время сидел в кино и на меня с экрана без конца мчался устрашающий поезд! Иными словами, вместо сильного, решительного мужчины, на которого можно было бы положиться во всех случаях жизни, который мог бы поддержать и защитить, Элли нашла неуверенного в себе, слабого, не способного адекватно оценивать ситуацию, несостоявшегося паралитика, не готового, к тому же, поверить в ее и свою любовь. И все-таки, даже убедившись в своей ошибке, Элли почему-то от меня не отказалась. Более того, она приложила воистину героические усилия, чтобы помочь мне в поисках «экономичного решения».
В какой-то из вечеров мы предприняли поход в местное «Кафе № 5». Одному Богу известно, почему оно так называлось. Розенберг собирался было оставить свою племянницу дома, но та назло ему заартачилась: хочу, мол, со всеми в настоящий ресторан! Я мог бы заранее рассказать ей, как будет выглядеть «настоящий ресторан» a l «Кафе № 5», но она уже вырядилась в пышное платье с непомерным декольте и явилась нам во всей своей так недавно созревшей красе.
«Тимур, я тебе нравлюсь?» - «Да, и я не могу рисковать тобой…» - «А я согласна рискнуть!» - «Ты не знаешь, о чем просишь, не знаешь, что такое жить с постоянной болью.» – «Ты к ней привык, привыкну и я.» – «Я не привык, я только научился сдерживать стон…» – «Представляешь, как бы дядя удивился, если б мог нас слышать? Как думаешь, он может?»
Я невольно перевел взгляд на Розенберга, но тот, брезгливо морщась, рассматривал свою племянницу и, конечно, ничего не слышал. Элли поймала волну моего замешательства и лукаво закусила губу. «Вот в чем причина, Тимур. Не боль тебя удерживает, а страх! Боишься сделать мне больно, боишься мне довериться, боишься своей судьбы, боишься узнать правду о своей семье, боишься открыться, боишься себя... Где «боишься» - главное слово в словосочетании. Обыкновенный пошлый страх, Тимур, - ничего больше!»
- Сотри эту идиотскую помаду, - Розенберг прервал наш немой диалог, - а то Тимур Георгиевич еще подумает, что ты какая-то уличная девка!
«Это так?» - «Сама знаешь, что нет!»
- Ну, тогда я точно ничего стирать не буду!
- И останешься дома! – Розенберг угрожающе поднялся с кресла. – Кому говорю!
Она подбежала ко мне и схватила за руку. «Посмотри, как я живу! Совершенно одна среди всех! Неужели тебе и меня совсем не жаль?!» - «Прости!»
Элли пулей выскочила из дома, с размаху хлопнув дверью, аж оконные стекла задребезжали, и тем не менее в кафе мы в конце концов отправились втроем. Там как раз веселье было в разгаре: большая туристическая группа праздновала возвращение из похода. Буфетчик, ни о чем не спрашивая, принес нам три порции скверного шашлыка на бумажных тарелках и канистру молодого вина. Оказавшись в длинном сарае, где не предусмотрено было никакого освещения, кроме дневного, притиснутые друг к другу на жесткой лавке за единственным столом и ослепленные непроницаемой южной ночью, мы на ощупь выхватывали из тьмы куски обугленного мяса. Розенберг что-то без конца рассказывал, гнусаво и шумно подпевал туристические песни, даже завел политические дебаты со своим вторым соседом, прихлебывая вино прямо из канистры, которую предусмотрительно не выпускал из рук, чтобы не потерять. Элли сидела с другой стороны от меня и, в основном, помалкивала. Иногда, правда, развязный мужской голос, чей обладатель, как я догадывался, составлял следующее от нее звено этой пахнущей перегаром и потом человеческой цепи, задавал ей какие-то вопросы, и тогда она односложно отвечала.
- Девюшка, скажи, ти из Маскви?
- Да.
- Ах, какой сладкий сталичний девюшка! Ну, какой же сладкий!
Я почувствовал, что во мне вскипает сумасшедшая ревность, а тут еще Элли тихонько застонала, и я представил себе, как пьяный нахал лезет лапами ей под платье, как вздрагивает от жадных прикосновений нежное, неопытное тело...
- Элли!..
- А?.. – она будто случайно положила мне на запястье горячую ладошку.
- Что с тобой, Элли?!
- А?.. Ничего... Все нормально... Душно немного... – ее пальчики страстно сжали мою руку. – О-о-ой...
В полной темноте я даже не мог разглядеть ее похабного соседа! Ну, почему, зачем ей даже с ним так хорошо, а со мной так больно? «Господи! Элли, ну, что же мне делать?!»
«Забудь всю эту ерунду, Тимур! Думай только о том, как превращать тьму в свет! Дай себе волю!»
Эта сцена была, конечно же, разыграна ею специально для меня, и я понял, что не справляюсь с накатившей, как цунами, обидой.
- Легче... всего... двигаться... шару по наклонной... плоскости... – прерывающимся от возбуждения голосом прошептала Элли мне в ухо, расчетливо касаясь до него влажными губами. – Помнишь?.. Вот это… сейчас… и есть... реальность... Прими же ее наконец... такой, какая она... есть... Разве… так уж трудно?..
- Да что ж такое, в самом-то деле? – вскакивая с места, я наугад ребром ладони ткнул ближайшую к Элли спину. – Долго ли это будет продолжаться?!
С той стороны завозились.
- Ты что, уважаемый, очумел?! Что дерешься? Смотри, весь вино на меня пролил!
Элли на ощупь нашла мою руку, прижала к своей щеке. «Все-таки ты настоящий!.. Упрямый, но – настоящий, а не какая-нибудь подделка под хорошего человека… Только сам себя запер на замок!»
- А ну, пошли отсюда!
Я кое-как выбрался из-за стола, с трудом вытащил обмякшую Элли и вывел ее на улицу. Хорошо уже подпивший Розенберг продолжал беспечно дебатировать о политике.
- Что все это значит?
- Я тебя все равно открою!
- Зачем?!
- Так надо!
Она выскользнула от меня и побежала. Я бросился следом, опасаясь в темноте потерять ее из виду, но Элли тут же остановилась – у речки, пересекавшей дорогу, – сбросила платье и, оставшись в одном белье, принялась поливать себя водой. Возбуждение и молодое вино грозили окончательно затуманить мой мозг, поэтому, когда Элли, будто в лунатическом трансе, а на самом деле в здравом уме и твердой памяти, уселась ко мне спиной на свое парадное одеяние, я подошел к ней и, сняв рубашку, накинул на ее голые плечи. Она немедленно стащила с себя мокрый лифчик.
- Зачем ты так со мной?
Она встала на коленки, и я догадался, что она снимает и трусики тоже.
- Ну, как тебе не совестно?!
Развернувшись ко мне, она подставила свое обнаженное тело под бледный лунный свет.
- А что вас так смущает, Тимур Георгиевич?
- Скажи, ты, действительно, не понимаешь, что, или тебе просто нравится топтать меня ногами? – услыхав ее жестоко официальное обращение, я делал над собой героические усилия, чтобы не расплакаться от тоски. – Неужели ты при всех своих способностях не чувствуешь, как мне плохо?
Мне показалось, что в ее глазах вдруг мелькнула острая жалость, будто я при ней снова поранил палец, но голос оставался размеренным и спокойным: по ее мнению, цель все-таки оправдывала средства...
- Хочешь потрогать мою грудь? Прижаться ко мне? Ведь хочешь! Ну, что же ты? Это я тебе тоже разрешаю.
От боли и злости на это безжалостное существо мне стало дурно.
- Шлюха! Дрянь! – я с трудом сдерживал кулаки. – На куски бы тебя разорвал!
Она даже не подумала запахнуться, более того, протянула мне мою рубашку.
- На, одевай, а то еще спину свою застудишь.
- Ты! Ты!.. – слова закончилось, остались одни чистые эмоции, готовые превратиться в бесконтрольный удар. Почему же я никак не могу к ней пробиться? Почему она не желает понимать самых простых вещей? Что еще мне сделать, чтобы она сняла свою упрямую блокаду?!
- Ну, вот, теперь ты знаешь, как трудно перешагивать через собственное бессилие, - ее звонкий вскрик заставил меня вздрогнуть и перевести дух. – А я это делаю каждый день по многу раз, потому что никто не желает снимать свою блокаду. Иногда и не справляешься с собой... Нет-нет, и выбьешь дверь!
- Согласись, моя дорогая, я все-таки тебя не ударил!
Элли усмехнулась, не сводя с меня глаз.
- Вот что меня больше всего в тебе раздражает, Тимур, так это твое бессмысленное упрямство! Ты не хуже меня знаешь, что я права, но упорно сидишь за своей стеной, как крот в норе, и мучаешься. Можешь мне поверить, через несколько секунд от твоего самообладания не осталось бы и следа, и ты не просто ударил бы меня – ты бы меня избил. Разницу чувствуешь? Просто я вовремя тебя пожалела... Дело в том, что над моим истерзанным телом ты выплеснул бы всего себя в никуда... Ты ведь потому и сидишь взаперти, что боишься лишиться себя, хотя на самом деле все наоборот и сохранить себя ты, в принципе, можешь, только если полностью откроешься. Понимаешь, в каждом человеке есть маленькое ядрышко, как в абрикосовой косточке. Оно никогда никуда не девается, даже после смерти, поэтому бояться, в принципе, нечего, но ты так уверен, что у тебя внутри нет ничего, кроме чужих счастливых воспоминаний, что с тобой, действительно, всякое может случиться, даже такое, чего не бывает! Например, ты вполне способен в переизбытке чувств отказаться от самого себя... Едва забудешься – и вся душа из тела вон, с болью вместе! Впрочем, как ни странно, если бы не это твое бестолковое свойство, я бы вообще побоялась иметь с тобой дело, ведь, чтобы выбросить живого человека на помойку, тем более своего одинокого деда, чья надежда на чудо умещается на маленькой парижской площади, надо обладать такой жесткостью характера, какая мне и не снилась! Остается молить Бога, чтобы я не совершила какого-нибудь проступка, за который ты накажешь меня так же безжалостно! Ты должен дать себе волю, Тимур, и узнать, что у этой жизни снаружи, если, конечно, не хочешь навсегда остаться на запасном пути! Довольно уже наконец разумному?»
Элли стояла передо мной, совершенно раздетая, соблазнительная, бесстыдная, и слегка теребила пальчиками свой сосок. Она снова и снова доказывала мне, насколько нелепы мои страхи. Вот он, мой вечный кошмар, когда без защиты, как без одежды, перед теми, кто тебя не понимает... Но нет, разумному отнюдь еще не было довольно! Разом трезвея от новой волны бессильного раздражения, в первую очередь, конечно, на свое тело, ни за что не желавшее повиноваться духу, я разорался в полный голос, рискуя привлечь внимание третьих лиц:
- Дура бездушная! Животное! Жесткая, как обломки камней! Я же не виноват, что внутри меня живет эта боль! Неужели ты не понимаешь, почему я тебя избегаю? Только и знаешь, что бить по больным местам! Кассандрой себя возомнила! Пророчества твои никто по достоинству оценить не в состоянии! Ты бы их хоть произносила вслух! Не все же кругом телепаты! Может, и оценил бы кто-нибудь! Но ты же молчишь!!! Тебе же легче раздеться передо мной догола, чем растолковать мне, что ты там такое особенное прозреваешь в моей семейной истории! Ничего я сам не знаю, не рассчитывай – все, что я могу, это с грехом пополам слышать твои мысли, да и то я никогда не уверен, что ты вообще хоть что-то сказала! Плевать мне на твою уверенность в моих способностях! Тебе не с руки со мной объясняться на равных, вот ты и ссылаешься черт знает на что! Да, я, в принципе, хороший человек, но вот сейчас я трахну тебя, прямо тут, на дороге, как ты этого заслуживаешь, чтобы до тебя наконец дошло, что у меня уже больше нет сил им оставаться! Упрямство мое ее раздражает! Благодари Бога, что я такой упрямый! Больше всего меня в тебе раздражает это твое жалкое девчачье распутство, пустое и отвратительное!
Элли посмотрела на меня с неподдельным ужасом, едва сдерживая слезы.
- Ну, что ты, Тимур! Ну, какое распутство? У меня же никого нет дороже тебя! Я… я люблю тебя…
- Давно ли? – мой гнев понемногу уступал место дикой слабости. – На кой черт ты вообще меня преследуешь? Я не тот, кто тебе нужен.
- Я не преследую – просто не могу уйти... Боюсь твоей боли до смерти, потому что я перед ней, как перед палачом, беззащитна, а ты не умеешь меня защитить. Мне проще молчать, чем говорить, это верно, тебе легче мучительно умирать на своем запасном пути, чем искать выход, но мы выбрали друг друга! Я – когда пошла на поводу у Скворцова, чтобы тебе понравиться. Ты – когда не отпустил меня из своей летней кухни. Так что теперь ты именно тот, кто мне нужен, и я тебя не отдам никакой дурацкой химичке, как бы жестоко ты со мной не обошелся. Такая мне выпала судьба...
Несчастная, растерянная, она разрывала мне сердце своей странной решимостью, и мысленно утешала меня по-детски невинными поцелуями.
- Да брось ты, ей-богу! При чем тут судьба? Так, пара случайных совпадений... А ты просто глупая, злая девчонка, не признающая правил. Лезешь мне в душу, взламывая все замки, и никак не желаешь признавать, что у меня ничего нет для тебя, кроме боли. Это и есть реальность, и ее тебе не изменить.
Никто никогда не испытывал ко мне такой нежности, как Элли в ту минуту, никому никогда я не был и не буду больше настолько дорог!
- Нет, это не все, что у тебя есть! У тебя есть отзывчивое сердце, ласковое тело, и еще… у тебя есть я. Ты можешь, ты должен быть счастливым, но в той тесной тюрьме, куда тебя нехотя заточили твои малодушные родственники, у тебя это не получится, поэтому я и пытаюсь вытащить тебя наружу, хоть за волосы. Только у меня плохо получается – и тащить, и объяснять... Я слишком чувствую, как тебе трудно и страшно, как ты измучен, как у тебя без конца болит сердце из-за твоей бабушки, как тебе ее не хватает. Я знаю, ты ждешь смерти, чтобы только перед ней извиниться, но, поверь, она вовсе не для того отправила тебя Бог знает куда и не дождалась обратно даже к похоронам!
- Зачем же ты так больно бьешь? – я, в самом деле, не успел на бабушкины похороны и до сих пор не мог простить себе, что на тех зимних каникулах остался в Москве: хотел один раз отпраздновать Новый год в студенческой компании, уехал на дачу к знакомому и, воротившись, слишком поздно прочел траурную телеграмму. – Это жестоко, Элли! Пощади!
- Господи! Ну, почему же ты никак не понимаешь?! – она всплеснула руками. – Все равно не понимаешь, несмотря на слова... Если хочешь знать, она была счастлива, что у тебя появились друзья, с которыми тебе хочется провести время! Она так боялась, что ты навсегда останешься в одиночном заключении, как она сама, и так мечтала, чтобы ты побывал в Париже, познакомился со своим дедом, с его семьей, чтобы почувствовал себя среди родных людей, свободным, счастливым! А ты! Ты!.. Ты все это знаешь… и все равно взял у нее только боль! Она сошла бы с ума от горя, если бы дожила до сегодняшнего дня! Как же это все страшно, Тимур!
Ничего я не знал. Конечно, освещенный двор на бабушкиной картине Парижа напоминал мне наш двор в Сухуми, и это всегда меня немного удивляло, но я не делал из этого никаких выводов. Бабушка учила меня французскому и рассказывала о Париже, в котором сама никогда не была, как о волшебном городе любви, где встречаются потерянные сердца, где небо всегда ясно-голубое, где счастье обитает на каждой площади, в каждом переулке, в любом кафе, но я не связывал эти рассказы с ее собственной судьбой и судьбой деда. Несколько раз на моей памяти незнакомые люди, тревожно оглядываясь, приносили нам какие-то конверты, которые бабушка немедленно прятала среди книг в комнате с балконом, но я никогда не спрашивал, что это такое. И вот теперь я, отданный во власть жестокой девочки, которая не верила в мою наивность, мучительно раздумывал, не может ли так быть, что Элли права и я, давно все зная, просто позорно боюсь себе в этом признаться…
Но почему же она так безжалостна ко мне? Почему ей жаль всех кругом: грубияна Розенберга, злобного учителя математики, ненавистную всей школе Илону Архиповну, лентяя Скворцова, даже трусливого предателя со старой фотографии, - и совершенно не жаль меня, который ей, по ее же словам, дороже всех остальных? Что же я за такой Богом проклятый человек, что даже любящая меня женщина причиняет мне столько страданий?! Господи, милосердный и всемогущий! Забери у меня все, забери саму мою жизнь, вырви ее из меня по кускам, только дай мне взамен бесчувственную вечность, лишенную этой проклятой боли!
- Это самоубийство, Тимур!.. – Элли опустилась на колени и закрыла лицо руками.
- ЗАМОЛЧИ!
Еще недавно я умолял ее заговорить, теперь каждое ее слово протыкало насквозь, как копье. Она плакала, такая маленькая, такая беззащитная… А я метался по воображаемой клетке, как тигр, свихнувшийся в неволе, неспособный увидеть дальше прутьев, которых уже нет. Элли открыла меня, как Колумб Америку – бесстрашно, навсегда, и так же несчастливо для себя самой. Сегодня, пройдя через семнадцать лет черного одиночества, в котором в зародыше гибло все, что могло бы принести радость, я знаю, от чего они с бабушкой хотели меня избавить любой ценой, но тогда, гордый горец, я не способен был даже представить себе, что вынуждает Элли длить эту невыносимую пытку.
- Все, я ухожу! – широкая дорога неестественно белела передо мной в лунном свете. – Не обижайся, я устал, и мне кажется, так будет лучше для нас обоих. Я предупреждал тебя, что ты переоцениваешь мои силы, и вот результат. По сути дела, ты ни в чем не виновата, да и мне теперь не хуже, чем было до тебя, просто раньше я не отдавал себе отчета в том, насколько мне плохо. Жил себе и жил, без особых проблем, разве что спина болела... Постарайся в будущем быть более дальновидной, ладно?
Напоследок я дотронулся до ее обнаженного плеча и двинулся было в сторону дома, но тут Элли разрыдалась так горько, что я про все на свете позабыл и бросился обратно к ней. «Только не уходи так, не бросай меня, Тимур! Без тебя я сойду с ума!»
- Ну, что ты, глупенькая! – я снова прикрыл ее рубашкой и прижал к себе. – Ты что же, решила, что это я от тебя ухожу? Элли! Я, действительно, еле на ногах держусь от усталости! Пойдем домой, нам обоим, пожалуй, просто пора спать.
В ответ она прильнула ко мне всем телом, и я увидел, как вокруг нас вдруг возникло яркое голубоватое свечение. Надежный прозрачный кокон, согревающий, как легкая перина...
«Видишь? – ее шепот прозвучал где-то внутри меня. – Я больше не боюсь!»
Она переливала в меня свои ощущения – тревогу, радость, любовь, неуверенность, нежность, и я одурел от неземного блаженства.
- Господи, как это все-таки больно!!!
Элли продолжала цепляться за меня всем своим существом, но я опомнился и оттолкнул ее. И понял, что боль осталась с ней. Что я ни делал, восстановить равновесие не удавалось, Элли все больше бледнела и внутри нее опять ширилась холодная черная пустота, моя пустота, только теперь я был не в состоянии затормозить стремительную энтропию ее неосторожного сознания. Вот когда я, в самом деле, уверовал в свою худую карму, а также заодно в проклятье, тяготеющее над моей несчастливой семьей!
- Хватит! Если я не могу замкнуть этот круг, я, по крайней мере, смогу его разорвать! Идем!
«Разорвать незамкнутый круг невозможно!»
Тем не менее, я потащил ее в темпе марша по кочкам и буеракам. Мы свернули к горам и в призрачном голубоватом свете, сковавшем воедино наши тела, карабкались вверх по каменистому склону. Вот она, всхлипывая, в изнеможении опустилась на землю.
- Куда вы меня все время тащите? Не могу больше…
Я подхватил ее на руки и понес. «Потерпи еще немного, милая! Вот увидишь, я сумею тебя защитить, чего бы мне это ни стоило!» Мы добрались до вершины. Еще секунда – и нет никакой боли, потому что нет меня самого. Здесь до обрыва рукой подать. Я уложил Элли на траву и сам рухнул рядом.
«Поживу еще минуту, можно? Можно, Элли?» - «Так просто проблемы не решаются...»
- Элли!
Она не откликнулась.
- Элли!
Никакого ответа.
- Прошу тебя, милая! Ну, хоть словечко, пожалуйста! Я так боюсь твоего молчания! – я провел рукой по ее бледной щеке. Мысль о смерти вошла в меня, как ключ в замочную скважину, – оставалось только его повернуть.
Элли шевельнулась и с трудом приподняла веки.
«Очень больно… Ну, открывай уже свои чертовы ворота, раз собрался, только… мне это не поможет! Ты уйдешь, а боль твоя останется. Ты же видишь, она, как брошенная собака, просто найдет себе нового хозяина… И так до бесконечности, пока кто-нибудь снова не превратит тьму в свет… Но это точно буду не я! Может быть, придумаешь что-нибудь другое, пока не поздно? Ты ведь, на самом деле, очень хочешь жить, Тимур! Жить и любить меня, до крика, до полного растворения в голубом небе счастья…»
Не покидая Элли, боль стала постепенно возвращаться ко мне. Мы ее даже не делили – мы ее приумножали, сообщая ей совершенно новое, вселенское, качество… На мгновение мне показалось, что весь мир – сплошная невыносимая боль, которую я не в состоянии усмирить, бесконечная черная пустота, которую мне нечем заполнить! «Это уравнение с одним неизвестным, Тимур, но решить его, действительно, можешь только ты. Один ты. Мне снился поезд, который по моей вине идет под откос, но это был всего лишь сон, а во сне любая мысль материальна… Я испугалась и открыла глаза, мне казалось, что так можно предотвратить катастрофу, но гармонию алгеброй не проверяют и ключи от дома обычно у хозяина, так что надо было спасать поезд там, где ему грозила опасность, - в моей голове!»
Подчиняться правилам и контролировать эмоции, отгородиться от чужих проблем, никогда не эксплуатировать врожденные «чудесные способности», жить, как все, было не трудно, пока я не узнал, что в мире существует кто-то, кого так же, как и меня, разъедает чужая черная пустота и кому никто, кроме меня, не в состоянии помочь... Во всяком случае, все еще вслепую натыкаясь на острые углы ее иносказаний, я вдруг почувствовал в себе самом их подспудную логику. Боль в спине или боль в сердце – две совершенно разные проблемы, но любая боль, конечно, пройдет, если представить себе, что ее нет. Только вот как? Голубое небо нашего счастья… Что она имеет в виду? Небо... Когда становится совсем плохо, я невольно смотрю в небо... Неосознанно! И тогда боль делается крошечной звездочкой, теряется в неограниченном пространстве вселенной... Боже мой! Ну, почему я так медленно соображаю!
- Взгляни на небо, Элли! Открой глаза и смотри на небо!
Над нами, вокруг нас – везде и всюду - были только мириады звезд и сверкающий туман Млечного Пути. Даже луна скрылась за соседней вершиной. Элли благодарно взглянула на меня и запрокинула голову. «Я уже говорила тебе, что ты настоящий? Кажется, говорила. Ну, и повторю! Ты – самый лучший, Тимур! Я так люблю тебя! Ты все можешь! Ты бы для меня тоже бросился под поезд… Или с обрыва… Но я хочу, чтобы ты жил! Это трудно, это труднее, но у тебя получится!»
По сути дела, только с Элли и было хорошо, и совсем не страшно. Она одна знала, что скрывается под моей маской. Все доброе и все злое. Ее одну не пугал вид разверстого чемодана моей души, с раскиданными кругом странными предметами, которые никак не желали туда помещаться. Ей, обожающей логику, даже нравилось упаковывать мой багаж! И вот теперь, на вершине горы, растворяясь в бесконечном звездном небе, я с наслаждением ощущал себя впервые правильно собранным, ясным и четким, и на дне меня наконец можно стало разглядеть горькое ядро абрикосовой косточки – ключ ко всем моим проблемам, до которого Элли интуитивно очень хотела, но никак не могла дотянуться. Потому что это была моя тайна, моя слабость, в которой я даже себе боялся признаться, но теперь страх почему-то ушел и мне впервые захотелось проговорить все это вслух, доверив Элли заветную иголочку кощеева сердца.
- Мне было семь, когда я нечаянно сломал себе позвоночник. Врачи говорили, что я никогда больше не смогу двигаться. Я много месяцев лежал недвижимо, закованный в толстый панцирь, и видел один только низкий потолок, потому что не мог повернуть головы. Я был совсем один... То есть, конечно, бабушка постоянно была рядом. И еще каждый день ко мне приходил мой друг Валя. Читал мне книги, рассказывал про школу, даже объяснял какие-то задачки, чтобы я не очень отстал. И все равно мне казалось, что меня по ошибке забыли одного в холодном склепе. Другой бы был благодарен за помощь, а я их ненавидел. Самых близких, единственных любимых... За то, что они не такие, как я. Или за то, что сам уже никогда не буду таким, как они. И еще я ненавидел свое тяжелое, бесчувственное тело, отказывавшееся мне повиноваться. Ненавидел за то, что оно удерживает меня в себе, как гроб. И я ненавидел себя за эту свою ненависть. Мне было всего семь, а я хотел умереть. Лежал ночами без сна и мысленно звал Смерть. Представляешь? Иногда мне казалось, что я вижу ее, и тогда я задерживал дыхание, чтобы она приняла меня за покойника и забрала с собой. Я пытался вообразить себе ту неподвижную вечность, на которую был обречен, и плакал, а слезы противно щекотали нос, до которого я не мог достать. Утром приходила бабушка – и читала в моих глазах вопрос, почему это случилось именно со мной, а не с ней или еще с кем-нибудь. От вынужденной немоты мои телепатические способности так обострились, что она стала меня слышать... Она рыдала надо мной, умоляла, чтобы ей позволили обменять свою жизнь на мою, а я мысленно повторял ее просьбу. И так день за днем, ночь за ночью. Если ад существует, то я могу похвастаться, что там побывал... Но вот как-то раз потолок надо мной вдруг растаял и я увидел небо. Вот это самое небо, полное звезд. Я был так потрясен, что забыл про все на свете. Осталось только глубокое, сияющее небо, притягательное, как огромная теплая воронка. По сравнению с ним любая обида, любое несчастье казались всего лишь тонким слоем пыли на удивительной картине бытия. Мне захотелось потрогать Млечный Путь – я поднял руку и коснулся его. Он был мягкий, как шелк твоего голубого платья, и совершенно живой, как кот. Я гладил его, я брал в руки звезды и передвигал их с места на место. Тогда я снова захотел жить. Любой ценой. И утром проснулся здоровым, хотя с той ночи во мне навсегда поселилась боль, как будто смерть, сжавшись до плотного черного комка, на время уступила место жизни. Но бабушка потом умерла внезапно, и я не попал на похороны...
- И поэтому ты хочешь сам поскорее уйти, восстановив равновесие... – Элли сжала ладонями мои виски. – Странный ты, Тимур! Ненависть к себе, она же боль, она же смерть, никогда не замкнет никакого круга. Последнему отпрыску благородного рода князей Меладзе неплохо было бы это понять, пока не поздно! Даже твой нерешительный дед сидит на своей дурацкой площади вовсе не потому, что ненавидит себя, а потому что очень любит свою жену и все еще надеется на чудо. И, знаешь ли, за свое упорство он, пожалуй, заслужил... Как ты заслужил избавиться от боли.
- А вдруг такова цена моей омерзительной жестокости? Разве имеет право быть совершенно счастливым человек, пожелавший смерти своей бабушке и единственному другу? Разве не справедливо, чтобы острый сгусток боли до конца моих дней напоминал мне о моем малодушии?
Она пожала плечами.
- Зачем?
- Что – зачем?
- Какой смысл в том, чтобы тебе было больно до конца твоих дней? Рассуди логически. Боль нужна только до тех пор, пока человек не понял, из-за чего... Но ты уже понял. Да и бабушку свою ты не убил, а скорее, спас... Помог ей открыть ворота ее судьбы. Ужасно, конечно, что именно так, но по-другому, может быть, и не получилось бы. Страшно быть орудием судьбы, мне тоже страшно, но ведь с этим ничего не поделаешь, даже если все видишь...
Я притянул ее к себе и поцеловал в лоб.
- Вот именно, милая моя Элли, если от чего-то нельзя избавиться, имеет смысл это полюбить, что бы это ни было.
- А знаешь, мне было приятно, когда он меня... трогал, - сказала она неожиданно, пристально взглянув мне в глаза.
Ревность моя давно улетучилась, как пар из вскипевшего чайника. Осталось только легкое, почти приятное, покалывание, будто Элли чуть посильней царапала мне кожу ноготками.
- Все-таки ты очень распутная... – мне было не до русской стилистики.
- А ты все-таки очень... мазохист...
Она откинулась на траву, подложив мою руку себе под голову. В моей рубашке, под которой больше ничего не было, кроме теплого, возбужденного моей близостью тела. Я подавил вздох, сосредоточился на сияющем Млечном Пути… И вдруг вспомнил, что на дороге у реки все еще лежит Эллино платье и белье, а в двух шагах оттуда уже допивает, должно быть, свое вино Мишка Розенберг.
- Ты прав, нам надо идти.
Я бросил на Элли укоризненный взгляд.
- Опять ты за свое? Может, достаточно на сегодня?
- Извини, - она приподнялась на локте, глубоко вздохнула, и ночь вокруг меня вдруг сделалась горячей, как жаркий полдень, - я этим не управляю…
7.
Прислушиваясь к тягучей, как смола, боли, я снова ясно представил себе синие горы, будто вычерченные белым лунным светом. Вот мы идем с Элли вниз – оба наполовину раздетые – и каждый про себя думает о том, как мы в случае чего объясним все это Розенбергу. Вот пьем чай на террасе, перед рассветом (Элли уже переоделась, а Розенберг все еще не вернулся). Небо на востоке понемногу светлеет, розовеет, загорается золотой полосой, и в саду просыпаются птицы. Элли, как зачарованная, не может оторваться от этой божественной светомузыки, не поворачиваясь, берет со стола старинную бабушкину чашку и, не отводя взгляда от сияющих небес, делает глоток за глотком. Жаль, что это кончилось. Нет у меня больше ни дома, ни сада, ни Элли. Есть только небо, до которого не дотянуться, и боль, от которой никуда не уйти.
8.
За две недели до их отъезда начальник местной турбазы попросил меня по старой памяти сопроводить группу туристов в конный поход.
- Поедемте! Ну, я вас очень прошу! Ну, пожалуйста! – запричитала Элли, услыхав это предложение. – Ну, Миш! Ну, согласись!
Пришлось ему согласиться! Сколько он ни сопротивлялся и ни распекал любимую племянницу, она упорно настаивала на своем. В конце концов пошла на шантаж: вот расскажу, мол, родителям, что ты за мной вовсе здесь не следил и я два месяца делала, что ни попадя, пока ты пил да гулял! На этом месте Розенберг заметно сбавил обороты и, что удивительно, даже извинился перед ней за свою резкость... Элли победно взглянула на меня. «С ним справилась – и с тобой тоже справлюсь! Вот увидишь!»
Конечно, справишься, подумал я, потому что ты жестче и в отношении меня можешь принимать волевые решения, а я все-таки больше всего на свете боюсь причинить тебе боль, с которой тебе потом придется жить всю жизнь. «В случае чего, я потерплю! Цель оправдывает средства!» - «Как же! Много ты понимаешь!» - «Да уж побольше, чем некоторые!» Элли гордо тряхнула непокорными волосами и удалилась к себе в комнату паковать рюкзак. Розенберг тяжело вздохнул и последовал ее примеру.
На следующее утро мы оказались во главе туристической группы, медленно поднимавшейся по горному склону. Розенберг, впервые в жизни сидевший в седле, трагически морщился на каждой кочке и то и дело бросал на Элли красноречивые взгляды. Она крепилась, но терпения ее, насколько я уже успел убедиться, никогда не хватало надолго.
- Миш, кто-то из нас должен заранее поехать в верхний лагерь, - я взглянул на часы. – Мы очень медленно идем, а ведь нам еще десять палаток разбивать, дрова рубить, ужин готовить. Втроем-то, хотя бы рысью, мы разом добрались бы, а все вместе, да еще с одеялами, бельем, продуктами и прочей требухой будем до вечера ковыряться, как считаешь?
В глазах Розенберга поплыл немой ужас.
- Я бы, конечно, и один справился, но не бросать же вас, вы же первый раз в горах...
Розенберг сделал обреченное лицо и сказал гордо:
- Элю можешь взять с собой, не возражаю, но я врач, на мне лежит ответственность за всю группу! Я не имею права надолго отлучаться.
- Ну, что ж, - я похлопал его по плечу. – Это благородная позиция! Ты и в отпуске остаешься настоящим врачом.
Розенберг покосился на Элю. Снова перевел взгляд на меня. Улыбнулся.
- Так же, как и ты остаешься настоящим учителем...
«О чем это он?» - «Не считай его идиотом, Тимур! В отличие от тебя он очень внимательный человек. По крайней мере, когда трезв…» Я подъехал к Элли.
- Хочешь со мной в верхний лагерь, пока они тут отдыхают?
Теперь она покосилась на дядю.
- Он остается, - подтвердил я ее вопросительную мысль.
Она выпрямилась в седле, по-спортивному взялась за поводья и тронула коня. Согласилась. Я кивнул Розенбергу на прощанье, сказал пару слов второму инструктору и двинулся следом.
На самом деле, работы в верхнем лагере было не так уж много. Я и в одиночку справился за час. Элли все это время старательно делала вид, что помогает мне, а в действительности не без восхищения разглядывала мой загорелый торс.
- Хочешь, я тебе полью? – спросила она, когда я закончил колоть дрова и взялся за ведро с водой.
- Ну, давай.
Она, понятное дело, немедленно разделась до купальника, взяла ковш и принялась лить нагревшуюся на солнце воду мне на спину, используя свою ладошку вместо губки.
- Приятно?
- Очень.
- А ты мне так тоже сделаешь?
Я осознал со всей отчетливостью, что наконец-то полностью деморализован этим ловким и неугомонным противником…
- Уговорила! – я вырвал у нее ковш и потянулся, чтобы схватить ее за запястье, но Элли увернулась, и в руке у меня остался только пестренький лифчик ее купальника. Я плеснул водой ей вдогонку. Она рассмеялась, подскочила ко мне, кинулась на шею, уткнувшись мне в грудь своими отвердевшими сосками, и впилась губами в мои губы. Я потерял равновесие, и мы свалились в траву.
- Когда они будут здесь? – спросила она, на секунду отрываясь от поцелуя.
- Примерно через час.
- Что-нибудь может их остановить?
- Разве что чудо… Сильная гроза, например, - безоблачное небо над нами сияло.
- А что, в горах ведь погода быстро меняется… - Элли помогла мне приподняться. – Попробуем?
- Что попробуем?
- Что, что! Вызвать грозу! Вот что! - она по-театральному задрала руки вверх. – Чего ты ждешь? Давай вместе!
Мы уселись бок о бок.
- А теперь хором: «Хочу грозу!» Да не молчи ты! – она ткнула меня локтем в бок. – Громко! Хочу грозу! Не стесняйся! Хочу грозу!
- Хочу грозу… - неуверенно повторил я за ней, невольно улыбаясь.
- Так ты хочешь или нет? Давай в полный голос!
- ХОЧУ ГРОЗУ!!! – заорал я.
- ХОЧУ ГРОЗУ!!!
Она еще раз взмахнула руками, и опять что-то засветилось вокруг нас.
- Осторожно! – я вспомнил о своей вечной боли.
- Не бойся, я тут кое-чему научилась, - она будто что-то собрала в руку из светящегося воздуха за моей спиной. – Смотри! – показала мне серый прозрачный комок на своей ладони. – Вот она!
- Что это?
- Твоя боль, дурачок! Гляди, что я сейчас с ней сделаю! – Элли вскочила на ноги и, как заправская бейсболистка, запустила этот комок подальше, будто мяч. Я увидел, как он летит… - Ну?
Прислушался к своим ощущениям. Спина не болела!
- Невероятно…
- А ты говорил, нельзя избавиться! Чем любить боль, лучше люби меня! – она уселась сзади, нежно обняла и произнесла раздельно: – Хочу, чтобы прямо сейчас началась сильная гроза.
Мы оба притихли.
- Слышишь? – она просияла. – Слышишь?
Где-то неподалеку над горами раскатился гром и резкий порыв холодного ветра всколыхнул флажок на мачте.
- Сейчас начнется!
Четыре бревна, вкопанные в землю. На них дощатый настил. На настиле – обыкновенная брезентовая палатка, с тремя надувными матрасами. На них я бросил одно из тех одеял, которые на всякий случай захватил с собой. Получилась неплохая защита от проливного дождя. Элли, скинув кроссовки, тут же забралась в этот импровизированный храм любви и без предупреждения стянула с себя остатки купальника, а я смотрел на ее движения, как зачарованный. Она легла на спину.
- Так будет теплее, - сказала она, заметив мой вопросительный взгляд. – Иди скорей сюда.
Моя нагота, казалось, не произвела на эту малолетнюю язычницу никакого впечатления. Она вскользь оглядела мои напряженные стати, осторожно дотронулась до моего плеча и снова улеглась, запрокинув руки за голову и согнув одну ногу в колене, позволяя мне беспрепятственно любоваться ее загорелым телом. Оно пахло горячим сеном и речной водой, высохшей на солнце. Стон вырвался сам собой, исподволь.
- Что ты испытываешь, когда делаешь это? – спросила она вдруг, резко перевернувшись набок и проводя пальчиком по моей переносице и губам. Мне пришлось глубоко вдохнуть, чтобы не забыться.
- Ты хочешь знать, что такое оргазм?
Она хмыкнула и сообщила безапелляционно:
- Что такое оргазм, я уже знаю.
- Интересно, откуда?
- Читала в толковом словаре...
Несмотря на владевшее мной вожделение, я не смог удержаться – у меня слезы брызнули от хохота.
- Ну, ты даешь! – прохрипел я, немного успокоившись и прижимаясь лбом к ее груди. – И что же там сказано?
- Оргазм – сладострастное ощущение в конце полового акта.
- Да, - подтвердил я снисходительно - точнее, пожалуй, и не сформулируешь... И это все, что тебе известно?
- Нет, - ответила она кратко, безжалостно швыряя свою плоть в когти моей разыгравшейся фантазии. – Тебе хорошо?
- Сам не знаю...
Она больше не прикасалась ко мне, но ее близость все-таки вытягивала из меня жилу за жилой. Я хотел ее до сухости во рту, до боли в сердце, а она получала видимое удовольствие от моих мучений. Будь я лет на тридцать постарше, у меня, вероятно, случился бы инфаркт, но я был молод и здоров, я собрал последние силы и сказал:
- То, что ты со мной вытворяешь, - это уже не игра… Знаешь, мужчина, возбужденный до крайности, легко может потерять человеческий облик...
В ответ она склонилась надо мной и провела кончиками пальцев с аккуратными ноготками по моей руке.
- Значит, не веришь? – я крепко сжал оба ее запястья, без усилия повалил на спину и сам улегся сверху. – Думаешь, я с тобой не справлюсь? Пощади! Я ведь не хочу тебя насиловать!
- Да ты и не сможешь, - сказала она, заглядывая мне в глаза гипнотическим русалочьим взглядом. – Во-первых, ты слишком ласковый. Во-вторых...
Она легонько рванулась из-под меня, исторгнув из моей груди очередной сладострастный стон.
- Я ведь знала, что ты этого не выдержишь, а все-таки поехала с тобой. Знала – и разделась. Знала – и лежу с тобой рядом. Чем же ты виноват?
- Половой акт между взрослым мужиком и четырнадцатилетней девочкой – это, по-твоему, не насилие?
- Глупости! – она опять вздрогнула подо мной. Ее темные, отвердевшие от желания соски отнимали у меня последний разум. Я то и дело брал их в рот... – Это я сама хочу тебя! И еще я хочу, чтобы ты наконец смирился с тем, что у тебя, в сущности, тоже нет выбора. Так уж получилось, что мы с тобой оказались в одном поезде. И даже если этот поезд пойдет под откос – сейчас или потом когда-нибудь, - нам из него никуда не деться. Ты, конечно, можешь просидеть все отпущенное нам время в тамбуре, но смысл от этого не изменится, разве что мы оба так и умрем одинокими, как твои дед с бабушкой! - она осеклась. Боль кольнула меня в сердце. – Прости, я не хотела! Знаешь, я на этот случай даже «Песню песней» наизусть выучила!
От неожиданности я даже снова пришел в себя.
- «Песню песней»? Ту самую?
- Почему бы нет? У дедушки Ветхий Завет был, еще от его отца, и мама тоже на память сохранила. Хочешь послушать? По крайней мере, это не те скабрезные средневековые стишки, которыми ты меня без конца потчуешь!
- В самом деле, отчего бы нам именно теперь не почитать из «Библии»! – меня бил озноб, разбирал смех, захлестывала нежность. – Впрочем… Только Соломона буду играть я!
Я лег с ней рядом и начал шептать ей на ухо тот единственный отрывок из «Песни песней», который сам помнил еще со времен семинаров по истории атеизма:
- Оглянись, оглянись, Суламита, оглянись, и мы посмотрим на тебя. О, как прекрасны ноги твои!
При этом я провел рукой по Эллиной голени снизу вверх до колена и не спеша двинулся выше.
- Округление бедер твоих, как ожерелье... Живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино. Чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями...
Она откликалась на каждое мое прикосновение сладкой дрожью и тихими вздохами.
- Два сосца твои как два козленка, двойни серны. Шея твоя как столп из слоновой кости. Царь увлечен твоими кудрями...
Я запустил пальцы в ее густые каштановые волосы. Мучительные сомнения куда-то улетучились, осталось только наслаждение. Элли застонала громче, а потом заговорила, из последних сил, срывающимся голосом, истомленная страстью, как жаждой:
- Я принадлежу другу моему, и ко мне обращено желание его. Приди, возлюбленный мой...
Осторожно лаская ее одной рукой, я другой сгреб одеяло и подсунул ей под поясницу. Только бы не сделать слишком больно! Она не противилась – лишь мелькнул, как молния, испуг на дне широко раскрытых глаз.
- Боишься? - я чувствовал себя безжалостным драконом.
- Тимур, - сказала она внятно. – Я хочу, хочу, хочу, чтобы это был именно ты.
Врата рая распахнулись передо мной с легким щелчком. Элли резко вдохнула и потом задышала часто-часто. Я зашевелился в ней, ища нужный ритм. Она сдавила меня руками и ногами, хватала ртом мои губы, кусалась. Кричала. Потом замерла, затихла.
- Не хочешь дать оргазму какое-нибудь новое определение? – спросил я, очнувшись и ощущая холодок на взмокшем теле. Обессиленная, такая хрупкая, как вазочка тонкого стекла, Элли вздрогнула от моего голоса и, расслабленной рукой накинув колкое, жесткое одеяло мне на спину, мечтательно произнесла:
- Да... Ты был такой... мой!
Я прижался к ней и закрыл глаза. Никогда больше не просыпаться, не отпускать ее от себя, никогда не узнать, что будет с нами потом, - больше я ничего не мог бы пожелать, но недалекое лошадиное ржание вернуло меня к действительности.
- Они все-таки пришли, - сказал я.
- Кто? – Элли сладко потянулась и зевнула.
- Твой дядя... И все остальные.
- Боишься? – она лукаво заглянула мне в глаза.
- Элли, - сказал я тогда, с удивлением отмечая про себя, насколько безразлична мне надвигающаяся катастрофа, - я хотел, хотел, хотел, чтобы это была именно ты...
И катастрофы не произошло.
Потому что вместо разъяренного Розенберга уединение наше неожиданно нарушил мой второй инструктор. Он заглянул в палатку, увидал Элли, меня, понимающе подмигнул и сказал по-русски:
- Извиняюсь… Тимур, группа вернулась в деревню, из-за грозы. Мы завтра придем, так что ты… вы… не волнуйтесь. До утра здесь уже никто не появится!
Он еще раз извинился, по-грузински пожелал мне дальнейших успехов, задернул полог и скрылся, а Элли скинула с себя одеяло, подползла ко мне сзади, взяла за плечи.
- О, если бы ты был мне брат! Тогда я, встретив тебя на улице, целовала бы тебя, и меня не осуждали бы. Повела бы я тебя, привела бы тебя в дом матери моей. Ты учил бы меня, а я поила бы тебя ароматным вином. Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою, ибо крепка, как смерть, любовь... Тебе хорошо?
- Да, - сказал я, вдыхая теплый аромат ее успокоенного тела. – Так хорошо, как теперь, мне никогда не было. Только, пожалуйста, не оставляй меня одного, потому что без тебя жизнь, оказывается, совсем не имеет смысла.
Вместо ответа она сдавила мою ладонь, как будто в испуге искала защиты.
- Тимур, сделай это еще, прямо сейчас, пожалуйста!..
Дважды просить меня не пришлось. Я положил ее так, чтобы ей видно было облачное темно-синее небо, уже блиставшее первыми звездами.
- Смотри в небо, милая моя! Просто смотри в небо и ни о чем не думай...
Я любил ее, до ее и моего крика, до собственного безумия. Вне всяких стен. Но стоило возбуждению схлынуть, и моя не привыкшая к открытым пространствам душа снова запросилась в теплую, темную пещеру, где бы я то и дело натыкался на горячие иголочки знакомой, успокоительной боли. Элли почувствовала это и грустно улыбнулась.
- Я постараюсь любить тебя, каждый день, пока жива, какого угодно, буду носить тебе передачи в твою воображаемую тюрьму… Это ведь тоже счастье…
- Элли, что я, по-твоему, должен сделать? Пойми, я ведь не француз, я почти чистопородный грузин, да еще дворянского происхождения, поэтому дорога в Европу мне, скорее всего, вообще заказана. Не говоря уже о том, что мой дедушка – жив он или нет – для меня по самым разным причинам давно умер. Да, у меня есть только воспоминания моей бабушки о ее счастливых временах, и да, я храню их, оберегая от внешнего мира. Может быть, это смешно и эти воспоминания, действительно, ничего не стоят, но других у меня нет, если не считать тех, которыми я с тобой поделился на вершине горы…
- А я? Как же я, Тимур? – Элли сжала мою руку. - Помнишь, как ты водил меня к подземной реке? Как рассказывал легенды про гномов и сталактиты? Помнишь, как туман висел над выходом из пещеры, а ты читал мне про облака: «Я люблю облака… Облака, что плывут там, в вышине… Дивные облака!» А мельничный желоб помнишь? Как я захотела умыться, сняла майку, а ты не выдержал и стал целовать мне плечи, спину, грудь, так что я в конце концов от возбуждения потеряла равновесие и рухнула прямо в воду… А розовый водопад на закате? Неужели все это для тебя ничего не значит?
- Ты – самое дорогое, самое прекрасное, что у меня есть. Ты не воспоминание – ты вся моя жизнь, Элли! Но мне нужно время, чтобы разрушить свои стены. Доверься мне! - я снова стал ласкать ее, слегка.
- Время роли не играет, Тимур! Нужно захотеть, выбрать для себя... Впрочем... ты выбираешь не для себя одного, а еще для меня, для твоего деда, а может, и еще для кого-то, о ком мы сегодня даже не подозреваем, и от твоего теперешнего выбора зависит, что в конечном счете будет с нами и нашим миром, удастся ли нам когда-нибудь дойти хоть до какой-нибудь цели или мы обречены будем до конца дней блуждать по запасным путям.
Элли обхватила меня руками, налегла всем весом.
- Решай, Тимур. Точнее, решайся… К сожалению, времени у тебя совсем мало, потому что… Я чувствую, что мало! Поворотный момент... Не вижу, как будет, но чувствую, что остались, может быть, минуты… Знаешь, самая опасная дорога – идти против своего сердца, когда делаешь что-то, с чем сам не согласен, а ты ведь не согласен заживо хоронить людей. Я это точно знаю. Не спрашивай, откуда мне что известно, понятия не имею, это просто такое ощущение, будто что-то уже произошло, чего еще нет, и срочно надо что-то делать… Не понимаешь? Ну, предположим, ты опаздываешь на очень важную встречу, и вдруг замечаешь человека, который вот-вот свалится в глубокую яму, которую не видит. Ты кричишь ему: «Осторожно! Упадешь!» Но он не слышит. Твой автобус уже стоит на остановке. Пара секунд – и ты опоздал. Та же пара секунд – и этот некто, у ямы, свернул себе шею. То и другое необратимо, но тебе придется выбрать! Правильное решение всего одно. Это такие ворота, которые обязательно надо вовремя открыть. Возможностей потом все равно немыслимое множество, и ты в данный момент никак не можешь предусмотреть, какие из них для кого окажутся менее болезненными, но если ты не рискнешь выбрать или выберешь неправильно, то так и останешься перед закрытыми воротами, может быть, навсегда.
- Ворота одни, но за ними все равно полная неизвестность, так, что ли? – мне вдруг опять показалось, что на меня несется тяжелый поезд, но на этот раз это был поезд моей судьбы, который уже не остановить: либо я придумаю что-то особенное, либо оба мы просто погибнем под колесами.
- Вроде того... – она уставилась в сумрачное ночное небо. – Только... нет такой неизвестности, которая была бы ужаснее жизни на запасном пути, потому что он вообще никуда не приводит... Вспомни хотя бы свою бабушку!
Я нервно сглотнул.
- Почему ты говоришь про бабушку? Это же дед к ней не вернулся после войны...
- Да, Тимур, – Элли повернула ко мне неожиданно бледное, очень усталое лицо, – я могла бы прямо сейчас все тебе объяснить, но вряд ли это поможет. Ты должен сам… В принципе, ты знаешь, что надо делать, и когда-нибудь, конечно, справишься. Я в тебя верю! Только не жди слишком уж долго, потому что... смерть иногда оказывается крепче любви...
Она говорила все это и одновременно гладила меня так ласково, так невинно и так сладко, что слова ее казались неразумным детским розыгрышем! Пусть мне опять немножко больно и сильно не по себе, но давай сведем все это на шутку, давай будем жить, будто ничего этого нет. Нам так хорошо, так спокойно, так тепло вдвоем, как никогда никому еще не бывало… Пожалуйста, Элли! Давай отложим все жизненно важные вопросы хотя бы до завтра…
«Завтра будет поздно… Завтра…»
- Хватит! Не хочу ничего знать! – я схватил ее за руки, снова завалил на отсыревшие надувные матрасы. – Я не хочу больше ничего знать! Не хочу!
Мы любили друг друга, как два гладиатора, решивших прямо на арене покончить с собой, а снаружи снова лил дождь, небо громыхало и вспыхивало зарницами. Весь мир, казалось, уплывал прочь, чтобы к утру оставить на опустошенной земле только наш с Элли спасительный ковчег. В предрассветном тумане мы уснули, сплетенные воедино, неразделимые и совершенно счастливые…
9.
Странно, что, несмотря на довольно высокий уровень интеллекта и неплохую интуицию, из всех возможных путей я все-таки выбрал для себя – и для Элли – именно дорогу в никуда… Странно и то, что книга моего деда, Жана Моришаля, которая в конце концов, с непозволительным опозданием почти на два десятилетия, чудом нашлась в комнате с балконом, именно так и назвалась – «Запасной путь». Странно, что новые хозяева дома за многие годы даже не притронулись к бабушкиной библиотеке, как будто бы время, в самом деле, не играет роли... Странно, что бабушкина жизнь оборвалась именно в тот момент, когда она собралась наконец-то к деду во Францию… Пришла в районную больницу сделать рутинную кардиограмму и вдруг сказала врачу:
- Дорогой мой, а ведь мне все-таки пора идти искать мужа. Выключи эту машинку, пожалуйста!
- Зачем? – спросил врач, хорошо знавший мою бабушку. – Ты столько лет ждала, так подожди еще пять минут. Не разбегутся твои женихи!
Бабушка засмеялась вместе с ним и, все еще не переставая улыбаться своей очаровательной улыбкой, умерла, а дед, полвека ни на минуту не терявший надежды на встречу, пережил ее на четырнадцать лет. Он каким-то образом вскоре после войны ухитрился передать ей из Франции свою книгу, несколько писем, даже громоздкую картину. Он вписал наш сухумский двор на место парижской площади Вогезов. Но бабушка не ответила. Никогда. Она давно покоилась на кладбище, а он все приходил и приходил – на эту площадь, каждый год, в один и тот же день… Даже представить страшно!
Почему он выбрал именно седьмое мая? В его книге нашелся ответ и на такой незначительный вопрос, как и на множество других, более важных, так долго меня терзавших. Оказывается, в этот день в 1944 году деду удалось бежать из немецкого концлагеря. Было тепло и солнечно, по голубому небу плыли прозрачные облака, в траве трещали цикады, и сорокашестилетний измученный и голодный солдат, три с лишним года призывавший свою где-то запропастившуюся смерть, впервые по-настоящему любил жизнь. Будучи молодым и жадным до новых впечатлений, он покинул Францию, к которой к семнадцати годам еще не успел по-настоящему привязаться. Полюбив грузинскую княжну, на три десятилетия завяз в ненавистных ему политических играх и вынужден был отказаться не только от возвращения домой, но даже от своего настоящего имени. Не решившись вернуться к бабушке из позорного плена, предпочтя одиночество неизбежному новому заключению, потерял самое дорогое, что у него было, - незапятнанную честь. И навсегда остался на запасном пути, потому что достаточно один раз пойти против своего сердца, чтобы назавтра уже не быть самим собой, если только кто-нибудь вовремя не исправит твоей ошибки.
Бабушка не исправила. Сначала дала волю обиде, так что моя мать всю свою короткую, несчастливую жизнь прожила в ее горестном черном ореоле. Наверное, только мое страдание помогло бабушке окончательно выкинуть из сердца всю тлевшую в нем ненависть – к себе, к деду, которого она, несмотря ни на что, любила с первой до последней минуты, и только ее такое непростое и бескорыстное решение расстаться со мной ради меня наконец-то открыло перед ней заветные ворота ее судьбы. К сожалению, сразу за ними бабушку ждала смерть. Нет, смерть не была крепче любви – она просто была ближе...
«Милый мой Тимур, прости, что ухожу, не попрощавшись, не сказав, куда иду и почему. Я думала, что у меня нет другой цели в этой жизни, кроме как любой ценой сделать тебя счастливым, раз уж не получилось сделать счастливыми всех остальных, кто был мне близок. Поверь, я готова была отказаться от всего, что у меня было или могло бы быть, включая жизнь, но вдруг поняла, что это, увы, бессмысленно: почерневшее сердце, скорчившееся от боли, не умеет излучать свет... Боль порождает одну лишь боль. Так же, как надежда рождается только из надежды и огонь только от огня. Не забывай об этом, как бы больно и одиноко тебе ни было, потому что даже одиночество рождается только из себя самого. Я люблю тебя, Тимур! Люблю в тебе твою неосознанную любовь к жизни. Тот, кто слишком рано познал и принял, как данность, собственную смерть, только с трудом забывает несложную дорогу к этой двери, ведущей в никуда... Попробуй выпустить себя на волю как-нибудь иначе! Сейчас я подаю тебе такой пример: я ухожу не от тебя и не к Вано – я ухожу к себе...»
Вот что оставила мне моя бабушка.
Я стоял в комнате с балконом и молился. Богу единому и всемогущему, без имени и образа. Богу необъятной вселенной и наших недолговечных сердец. Молился, чтобы мне хватило времени найти мою Элли.
10.
Когда я открыл глаза, ее рядом не было. Сейчас вернется, подумал я, выглядывая из палатки. Лагерь был пуст. Что ж, вероятно, умывается. Я наскоро оделся и пошел по тропинке к реке, откуда мы вчера днем носили воду. Огляделся. Никого. Господи, куда же она собралась?! А вдруг она просто решила прокатиться верхом и теперь ждет меня в лагере? Я бегом кинулся к воротам. Нет, не вернулась. Заметил, как шевельнулся полог палатки. Вот она где! Подкрался, хотел напугать... Пусто. Где искать-то? В нерешительности я долго стоял, не отрывая взгляда от ворот, - вдруг Элли появится. Рассвет давно перешел в солнечный день, но внутри у меня было темно, как в яме. В яме? Боже мой! Что она там говорила про яму? Может быть, это она была в опасности, а я не понял?! Поседлал коня, выехал на дорогу. Ну, наконец-то!
Из-за поворота показалась моя группа, во главе со вторым инструктором. Я изо всех сил вглядывался в залитые ярким светом силуэты. Ни Элли, ни даже Розенберга! Напугал бешеным галопом слабонервных горожан...
- Ты чего, Тимур? – мой напарник хитро улыбнулся. - Девчонку свою потерял?
Я и забыл, что он нас видел…
- Где она? – только и смог выговорить я.
- Вернулась рано утром к нам. Ругались они с дядей! Он ее по-всякому обзывает, она руками машет, кричит, он тоже. Кажется, про тебя говорили, я толком не разобрал – ты знаешь, я по-русски плохо понимаю. Потом они уехали вниз. Вроде плохо ей, что ли, стало, я не понял. Он сказал, что ей надо в больницу.
Я невольно дернул поводья, собираясь ринуться следом.
- Слушай, Тимур, - сказал напарник, - это, конечно, твои друзья, но у нас тут еще тридцать человек... Я тебя прошу, не уезжай сейчас! Вот разберемся в лагере, всех расселим – тогда поедешь. Пожалуйста...
Он, естественно, был прав... Да и куда денется Элли за пару часов? Время же, как она говорит, вообще не играет роли... Про больницу – это, конечно, метафора. Розенберг, чуть что, всегда кричал, что ей надо в больницу...
- Конечно, - ответил я, – сначала разберемся с туристами.
Весь день я так или иначе успокаивал себя, до дома добрался только под вечер и с изумлением понял, что логика моя себя не оправдала и мои гости оставили меня, даже не простившись. Ворота заперты, к ним пришпилена записка, почерк Розенберга: «Мы уехали. Ключ на турбазе.» И все. Начальник турбазы посмотрел на меня с тем же изумлением, с каким я смотрел на свои запертые ворота.
- Ты же должен быть в походе!
- Мне тут вроде ключи оставили...
- А...
Он тоже был не в курсе, куда и почему исчезли москвичи. Он их даже не видел. Их вообще никто не видел, будто они в один прекрасный момент бесследно испарились, оставив после себя только глупую записку.
Надо проучить эту жесткую девчонку, чтобы ей неповадно было впредь так со мной поступать! Что она себе думает, в конце-то концов? Ну, ничего! Пусть теперь подождет меня! И я улыбался, предвкушая, как она обрадуется, когда, изнывающий от страсти, я наконец предстану пред ее светлые очи... Мне казалось, что на этот раз судьба определенно на моей стороне, поэтому истинные масштабы разразившейся в моей жизни катастрофы стали ясны мне только через три недели, уже в Москве, когда Элли первого сентября не появилась в школе и директриса между делом сообщила, что Кораблева у нас больше не учится. Ни один из моих учеников не смог ответить на вопрос, куда подевалась их одноклассница. Не вернулась после каникул – и все. Из близких друзей у нее был один Скворцов, но его мать зачем-то увезла его в Казахстан... Окна Эллиной квартиры всю осень и всю зиму оставались темными... Я искал и Розенберга, но выяснилось, что я никогда не знал, ни где он работает, ни где живет, - вечная моя невнимательность! У меня, по сути, оставалась еще последняя надежда, что Элли напишет мне на известный ей адрес, но через пару недель меня попросили освободить чужую жилплощадь, и мне пришлось срочно перебраться в другое место. Пробовал я и применить свои «чудесные способности», но их ни на что не хватило, разве на головную боль. От моего собственного бессилия что-то наглухо закрылось во мне, и я оказался в непроницаемом тупике…
Не помню, как провел первые годы после этого внезапного разрыва. Должно быть, каждый день ходил на работу, пояснял примеры из французской грамматики, но, в сущности, я застыл в ледяном колодце ожидания. Может быть, она напишет хотя бы в свою бывшую школу?.. Космический корабль, запутавшийся в паутине...
Потом дикая обида на молчащую Элли пронизала меня всего, как радиация. Я не мог простить ей, что она все-таки ушла, вот так бесчеловечно, без предупреждения. Пообещала остаться – и на следующий же день нарушила свое слово… Я с утра до вечера, забыв про жизнь и солнечный свет, упоенно раздирал свои раны. В результате, я так никогда и не понял, для чего остаюсь в холодной и неприютной Москве, зачем за бесценок избавился от бабушкиного дома, зачем то и дело прохожу под окнами Эллиной квартиры, где давным-давно живут чужие люди, зачем я вообще существую на этом свете… И только очень глубоко, на самом дне моего ослабевшего сердца, продолжал гореть один-единственный фонарь, освещая маленький уголок дорогих мне воспоминаний, почти утонувший в необъятной черной пустоте. Элли… Элли… Элли…
В какую-то ночь мне приснился сон, будто бы я первого сентября прихожу в класс и вижу Элли на ее обычном месте, рядом со Скворцовым. Она сидит ровненько, такая симпатичная, свежая, загорелая, в белом накрахмаленном фартучке, и весело щебечет с подружками, лишь изредка бросая на меня лучистый, спокойный взгляд. Весь урок я провожу как по написанному – только не сбиться с намеченного текста! Собьюсь – и наговорю ей прямо здесь Бог знает чего!
Звенит звонок.
Мы остаемся одни. Она подходит сзади, подкрадывается, тихо и неумолимо, как ночь.
- Тимур Георгиевич, у меня к вам вопрос.
«У меня тоже – как жить дальше?..»
- Не надо на вы, - говорю я вслух. – Это больно.
- А как тогда?
«Не знаю...»
- Тимур...
- Тимур... – повторяет она, и я вижу все ту же затаившуюся нежность в глубине ее глаз.
Ласково берет меня за руку.
«Нам друг от друга никуда не деться… Это такая судьба... Только ты должен открыть ворота...»
Вынимает из меня боль, отбрасывает в сторону. Воздух вокруг нас теплеет и светится голубым. Почему-то я делаю над собой ненужное усилие, встаю, иду к окну. Там, на подоконнике, все еще лежит серый, прохладный шар моей боли. Я осторожно беру его в руки, оглядываюсь на Элли. Боль благодарно вздрагивает – и возвращается, а Элли улыбается мне с каким-то удивительно грустным пониманием.
- Нам-то с тобой уже никуда друг от друга не уйти, а вот он тебя теперь уже точно не дождется...
Молодой одинокий брюнет, одинокий мужчина средних лет с едва заметной проседью на висках, одинокий седой старик… Элли имела в виду моего деда, которого непонятливые родственники именно в том году похоронили в третий раз... Теперь-то я наконец понимаю, как я перед ним виноват!
Может быть, мне, действительно, надо было всего-навсего побороть свой испуг и загадать вполне естественное желание – увидеть деда, – чтобы изменить ход событий? Во всяком случае, попробовать имело смысл… Ну, не вышло бы ничего! Так ведь и по-другому тоже не вышло… И потом, лучше ведь пожалеть о сделанном!.. А вдруг бы получилось – как с той грозой среди ясного неба? Что уж я такого терял?..
Прости меня, Вано! Прости, дедушка! Вина моя не в том, что я не приехал к тебе. Вина моя в том, что я не захотел приехать… Я, круглый сирота, так страдавший всю жизнь от отсутствия близких, даже не испытал минутной радости от того, что ты чудом оказался жив. Неужели я, действительно, больше всего на свете люблю свою боль?.. Нет, таким я быть не хочу! НЕ ХОЧУ! «Не хочу, слышишь ты?!» Потому что больше всего на свете я люблю Элли! Прошло страшное количество лет, я почти отказался от мысли вернуть ее, у меня было много женщин – я стремился перебить вкус ее губ, запах ее тела… - но до сих пор я помню одни только ее прикосновения, как будто это было несколько часов назад, а всего остального вообще не было.
11.
Недавно я встретил Гену Скворцова. Я торопился на окончательные переговоры с одним из наших самых важных заказчиков, мои партнеры донимали меня звонками по мобильному, а я намертво застрял в пробке на Садовом. Жара была неимоверная, и вдруг я услышал, как кто-то зовет меня по имени из соседней машины. Холеный молодой человек, правда, показался мне знакомым, но я бы никогда не вспомнил его, если бы он с поразительной готовностью не назвался мне сам.
- Тимур Георгиевич! Вы меня не помните? Я Гена Скворцов. Вы у нас классным руководителем были!
Ну, конечно! Скворцов! «Птица-Двойка» - закадычный приятель Элли…
- А как поживает твоя подруга Кораблева?
Я спросил просто так, для порядка. Надо же было о чем-нибудь его спросить.
- Эля? Эля Кораблева? - Скворцов воззрился на меня с изумлением. – Я ее сто лет не видел! Они же уехали…
- Уехали? – сердце совершило аритмический прыжок, мой ряд тронулся и сзади мне нетерпеливо загудели. Помню озадаченное лицо Скворцова, когда он, в следующий раз поравнявшись со мной, крикнул:
- Она просила передать, если когда-нибудь вас увижу, что она этим не управляет! Не управляет! Она!
Не обращая внимания на истошные гудки, он на своем шикарном «BMW» не двигался с места. А я-то думал, что он навсегда останется двоечником! Только одна Элли и верила в него…
- Вы поняли? Поняли?
Ничего я не понял. В голове вообще вдруг начался какой-то сумбур, с чужими голосами, как когда-то в комнате с балконом…
«Еще пара секунд, и Скворцову разобьют эту его крутую машину...»
- Гена! Поезжай, пожалуйста, за мной!
Он кивнул, и мы кое-как выбрались в одну из боковых улиц. Остановились. Вышли на тротуар. Скворцов молча ждал.
- Гена, скажи, ты случайно не знаешь, где она?
- Нет, Тимур Георгиевич, - он холодно посмотрел на меня. – Я с ней с тех пор тоже не общался.
- С каких пор?
- Будем в игрушки играть? – Скворцов был спокоен и очень серьезен. - Не надо. Я знаю достаточно, чтобы вы могли быть со мной откровенным. Иначе вообще зачем?
Да, незачем. Мне вдруг захотелось поговорить с ним об Элли, но я не знал, с чего начать, и мое замешательство от него не укрылось.
- Тимур Георгиевич, мне как-то не верится, что она уехала, ничего вам не сказав. Со мной, во всяком случае, она простилась. Извините, что задаю такой нескромный вопрос, но неужели вам до сих пор... ее не хватает?
Что я должен был ему ответить? Что вот уже семнадцать лет засыпаю с единственным желанием – проснуться рядом с Элли в горном лагере и убедиться, что весь этот кошмар мне только привиделся в дурном сне? Или что жизнь без нее давно зашла в тупик, потому что у меня не хватило ума решить уравнение с одним неизвестным? Что я, дабы еще усилить и расцветить свои болевые ощущения, женился-таки на химичке и прижил с ней двоих детей, которых содержу, но не вижу, поскольку моя бывшая жена не хочет меня знать? Что я, торжественно смакуя свое очередное горе, поклялся себе никогда больше ни перед кем не «открываться» и настолько точно исполнил собственное указание, что вообще перестал что-либо чувствовать внутри и вне своего мира? Что я, на самом деле, до сего дня не верю, что Элли бросила меня по своей воле, но мне привычнее молча страдать, нежели ломать голову в поисках хоть какого-нибудь выхода?
- Гена, - сказал я наконец, - ты собираешься выяснять со мной отношения?
- Нет, - он оставался бесстрастен, - просто интересно. Меня-то никогда так не бросали, без объяснений, навсегда, и делай, что хочешь... Даже представить себе не могу, как это бывает.
Он сейчас, пожалуй, мстил мне за свою лучшую подругу. Или за свою непоправимую нерешительность. Я хотел заплатить ему той же монетой, ответить, что его никто никогда так и не любил, как Элли любила меня: без объяснений, навсегда, и делай, что хочешь, - но понял, что это будет бессмысленная жестокость, не достойная человека, которого так любили...
- Не дай тебе Бог проверить на себе, - сказал я. – Вкратце: мне очень пусто и холодно в этом замечательном мире, и единственное средство от моей болезни называется Элли.
- А почему вы тогда ее не отыскали? Гордость? Мужское достоинство? – то ли он, в самом деле испытывал ко мне презрение, то ли мне показалось...
- Гордость? Мужское достоинство? О чем ты? Мы же договорились не играть в игрушки!
- Ну, ладно, - он надавил кнопку электронного замка, и умный «BMW» послушно мигнул всеми огнями. – В таком случае, у меня больше нет идей, которые мне хотелось бы высказать вам вслух.
Дверь «BMW» захлопнулась. Определенно, Скворцов в ту минуту меня презирал!
- Гена! Стой!
- И почему только она вас выбрала! – он опустил стекло и окинул меня ненавидящим взглядом с головы до ног. – Если бы она мне назначила место встречи, хоть на вершине Эвереста, я бы запросто туда забрался!
Как же! Вот потому-то, наверное, ты и предпочел отдать ее мне, так что мы с тобой сейчас оба торчим на этом тротуаре! Два малодушных придурка…
- Я бы тоже взобрался, дорогой мой! – во мне стала вскипать былая злость. – Только я не знаю, куда! Эля пропала в восемьдесят пятом, ничего мне не сказав! Уехала – и исчезла! Ты думаешь, я ее не искал?! Просто я до сих пор без всякого понятия, где искать!
Гена скептически хмыкнул.
– Бросьте, Тимур Георгиевич! Не надо! Это недостойно... Допускаю, что вам проще было забыть о ней, настоящей, реальной, и жить прекрасными моментами прошлого, но зачем вы так унижаетесь передо мной?
С ума он, что ли, спятил?
- Да я бы перед любым унизился, чтобы только ее найти! Но где искать-то?! Она же как сквозь землю провалилась со всей своей семьей!
Лицо Скворцова снова сделалось озадаченным.
- Так вы что же, действительно, ничего не знаете?.. Да… Сильно… Слушайте, садитесь ко мне в машину, я вам кое-что расскажу.
Он задраил окна и включил кондиционер. Мне стало холодно, спина заныла сильнее обычного, но я промолчал – честно говоря, испугался, что Скворцов из-за моих капризов передумает, и я до конца дней своих так ничего и не узнаю…
- В восемьдесят пятом Элиного отца – он же был в погонах! – срочно отправили в ГДР, вместо кого-то еще, кто то ли помер, то ли заболел, не помню. Так что, пока Элька у вас на Кавказе загорала, ее родители в темпе вещи собирали, оформлялись и так далее, а как только все подготовили, так ее срочной телеграммой домой вызвали, чуть не на следующий день сразу же в самолет – и в Берлин. Она только и успела ко мне заскочить. Попрощаться… Сильно сказано! Ворвалась – и давай на меня орать, что это я во всем виноват, что мне какая-то там идея в голову пришла не вовремя! Я решил, что она рехнулась. А она мне все про вас с ней и выдала, одним духом. Я аж обалдел в свои неполные четырнадцать… И только напоследок говорит: передай Тимуру Георгиевичу, если увидишь, что я этим не управляю. А я ей: сам, типа, уезжаю с матерью в Алма-Ату, так что вряд ли мы с ним встретимся… Я, честно говоря, никак не думал, что вы не в курсе... Она сказала, что вы знаете, где ее искать… Где, не говорила, но точно сказала, что вы знаете! Вы простите!
Мне стало слегка нехорошо.
- Что с вами, Тимур Георгиевич? Сердце? – Гена быстро полез куда-то на заднее сиденье. – Не волнуйтесь, я сейчас…
Сунул мне в рот какую-то таблетку. Мятный вкус… Валидол! Ну, почему у всех всегда есть с собой валидол, только не у меня?!
- Вы не волнуйтесь! Сейчас позвоню приятелю, он вашу машину отгонит, куда скажете, а мы пока к нам в клинику поедем, у нас там только частные пациенты, но для меня сделают исключение, я же там самый кассовый хирург, пластические операции… - он стал набирать номер.
- Гена, - отозвался я с трудом, - почему ты это делаешь? Ты же меня терпеть не можешь...
Он невесело усмехнулся.
- Недооцениваете вы людей!.. Это называется дружба, Тимур Георгиевич… Сильное такое чувство, лишенное всяческого своекорыстия. Хотите еще один пример? Лет пять назад я проходил мимо своей бывшей школы и встретил Таньку Хабарову, ну, отличницу эту занудную. Она теперь тоже учительница. Так вот она мне сообщила, что Алексан Карлыч – вы его помните, наверное, – умер. Нельзя сказать, чтобы это известие меня сбило с ног... Она мне, правда, дала адрес кладбища и на похороны позвала, но я как-то не собирался идти. Боялся я его когда-то, как огня! Как шандарахнет неожиданно со злости чем-нибудь тяжелым прямо по парте у тебя за спиной, так сердце каждый раз и падает! Да и вообще я математику ненавидел. И все-таки, знаете, в конце концов пошел я на эти похороны. Вспомнил Элю – и пошел. Права она, наверное, была: переступать через свои страхи и обиды трудно, но есть такие моменты, поворотными она их называла, когда если не переступишь, так навсегда в этих обидах и страхах застрянешь, как космический корабль в паутине. Ну, вот я почему-то и подумал, что это как раз такой момент, и если я теперь не разберусь с математиком, то другого случая уже, конечно, не представится. Кроме того, я подумал, что Эля непременно пошла бы, она его очень уважала. Вот так мы с ней, можно сказать, вместе и проводили Алексан Карлыча... С вами, между прочим, то же самое: если бы я сейчас не переступил через мою к вам неприязнь, не захотел бы вам помочь, так бы вы и остались темным пятном на моей совести, и Эле в глаза я бы при случае, если доведется увидеться, уже не смог бы смотреть без задней мысли. Словом, любить я вас, конечно, не люблю, но и помереть при мне не рассчитывайте! И вообще, бросайте вы всю эту ерунду, Тимур Георгиевич, выкиньте вашу тоску, обиды, страхи и начинайте уже жить!
Так вот что такое – поворотный момент... Ворота. Ключ в руках. Повернешь – неизвестность. Не повернешь – совсем пропал. Mais priez Dieu que tous nous vueille absouldre…
Я смотрел на Скворцова, а видел Элли. Сначала только лицо, обрамленное густыми каштановыми волосами. «Я хочу увидеть всю тебя! Покажись!» В самом деле, перспектива расширилась, и передо мной предстала молодая, красивая женщина, в голубом шелковом платье, как всегда, выставлявшем напоказ все, что только можно было обнажить, оставаясь в рамках приличий. «Господи, как же я тебя люблю!» Я сделал над собой еще одно усилие, будто толкал две ржавые створки высоченных ворот. «Где ты, Элли? Где ты? Где ты? Где ты?» Она шла по незнакомой улице незнакомого города и думала... обо мне! Нет, не то чтобы думала – она мысленно со мной прощалась! И внутри у нее потихоньку расплывалась, будто пролитые в воду чернила, несмываемая холодная пустота. Сама Элли еще этого не осознавала, ей даже казалось, что именно теперь она приняла единственно правильное решение, а я кричал ей – отсюда – во весь голос: «Осторожно! Остановись!» - но она меня не слышала.
Честно говоря, я так и не знаю, что подумал про меня Скворцов, когда я, ничего ему не ответив, выскочил из его машины, вломился в свою и, позабыв, куда и зачем до этого ехал, помчался в аэропорт. Во всяком случае, у меня не было времени на соблюдение этикета. Кое-какую роль время все-таки играет... Мне надо было во что бы то ни стало успеть к Элли, любыми средствами, любой ценой. Но сначала мне предстояло попасть в мой дом, который я так опрометчиво продал, в комнату с балконом, потому что дорога к Элли, конечно, начиналась там, где заканчивался мой мышиный страх...
Когда я уже садился в самолет, мне еще раз позвонил наш с Валей третий компаньон. Я сказал, что вынужден немедленно вылететь в Сухуми по срочному личному делу. Человек жесткий и не признающий в бизнесе никаких «личных» факторов, он недвусмысленно предупредил меня, что, если я сорву им переговоры, он за мою жизнь не поручится. Это была настоящая, реальная угроза – он не намерен был со мной шутить, но жизнь без Элли, так же, как жизнь без себя самого, все равно не имела смысла. Я повторил, что не приеду, и выключил телефон.
До смерти в гордом одиночестве заниматься бессмысленной ерундой? Подхалимничать перед всякой швалью из боязни потерять прибыль? «Спасибо, нет!» Быть средненьким другом, никудышным мужем и отвратительным отцом? «Спасибо, нет!» Прозябать в чужой мне Москве, никогда нигде не чувствуя себя по-настоящему дома? Никогда не узнать, где мне могло бы быть хорошо? «Спасибо, нет!» Позволить Элли совершить непоправимую ошибку и потерять себя? Зная, что она губит в себе все лучшее, что в ней есть, и медленно, годами, мучительно умирает, упрямо делать вид, будто все в порядке? «Спасибо, нет!» Сидеть, как мой дед, полвека на какой-то площади и надеяться на чудо, вместо того, чтобы искать, рисковать, любить? «Спасибо, нет!»
Москва в иллюминаторе растворялась в облаках, и я вспоминал, как читал Элли Бодлера и Ростана, пока мы вдвоем гуляли по прохладной сталактитовой пещере. Как Элли умывалась водой из деревянного мельничного желоба. Как нюхала листья чайных кустов. Как протягивала мне кусок свежего хлеба за обедом. Как нетерпеливо заглядывала в горящий мангал, на котором шипел ее любимый шашлык. Как обкусывала его прямо с шампура, обжигая губы и смеясь. Как она наивно переводила мне с французского «Трех мушкетеров» – целыми кусками русского текста, который, конечно же, знала наизусть… Ей так нравилось мое восхищение! Смешная, милая Элли! А как она готовила мне сливовое варенье и забыла затушить огонь! Когда я продавал мой дом, медный котел все еще хранил следы этого пожарища…
Хватит! Будь что будет! Даже если этот поезд пойдет под откос – сейчас или когда-нибудь, - весь остаток дней я хочу провести самим собой! И потом, может быть, мои рельсы, в самом деле, продолжаются за любой крутой поворот?
12.
Оставим в стороне вопрос о степени объективности правды. Забудем на время всю эту ерунду и состредоточимся на том, во что так хочется верить. Остальное когда-нибудь в другой раз...
Как ни странно, дыхание, действительно, постепенно восстановилось. Может быть, все-таки успею? Дело в том, что завтра, седьмого мая 2002 года, мне непременно надо быть на площади Вогезов. Да и где еще перепуганная Элли, так неожиданно вынужденная меня покинуть, могла бы мысленно назначить мне свидание? Конечно, ничто не происходит совсем уж помимо нашей воли и она тоже сделала свой выбор, не оставив мне даже пары слов, никакого намека, положившись на мои «чудесные способности», а может, рассчитывая, что боль новой потери заставит меня наконец выкинуть из моего багажа всю остальную боль… Да, она переоценивала и одновременно оскорбительно недооценивала меня, но, если бы я не пестовал своих идиотских обид и не запирал бы сам себя в жестких рамках своего упрямого «я», мне не пришлось бы семнадцать лет биться лбом о несуществующие, но от этого не менее твердые, стены. И даже не имей я никаких чудесных способностей, обыкновенная логика должна была бы привести меня, как Скворцова, к правильному ответу! Представляю себе, что про меня думает Элли! Наверное, считает не только трусом, но и предателем… Впрочем нет, теперь-то я снова ее слышу… Она отгородилась от меня, до нее теперь не просто докричаться, но она все еще ждет чуда, в которое с каждым днем верит все меньше. И если я опять не приду, случится непоправимое: Элли откажется от меня окончательно. Страшно не то, что я никогда уже не буду счастлив (учитывая мое исключительное тупоумие, счастья я и не заслужил!), а то, что она, по моей вине, навсегда останется несбывшейся, потому что, как не вышло у меня ни с химичкой, ни с кем другим, так не выйдет и у Элли ни с кем, кроме меня.
Так вот, значит, что чувствовала моя бедная Элли, каждый божий день! Какие они, оказывается, страшные – чужие черные пустоты, прошлые, настоящие и будущие! Волей-неволей заползают и в тебя тоже… Так хочется, чтобы они превратились в свет! Интересно, достанет у меня на все на это сил?
Осторожно поднявшись с кровати, я вынул из шкафа запрятанный среди белья загранпаспорт с шенгенской визой и переложил его в портфель. На сей раз я твердо решил обойтись без чемодана… Потом завернулся в простыню, вышел на балкон, задрал руки вверх, будто актер в греческой трагедии, и, несмотря на ранний час, заорал во весь голос:
- Хочу жить! Хочу жить!
«Так ты хочешь или нет?» Хочу!
- ХОЧУ ЖИТЬ!!!
Понемногу из окон стали высовываться разбуженные соседи.
- Эй, ты! Ты что, одурел?!
- А я вот спать хочу!
- Заткнись, не то долго не проживешь!
- Пойди проспись! Пить надо меньше!
- Ну, что вы на него набросились? Может, ему плохо!
- Чего это ему плохо! Во на какой тачке ездит! Денег небось девать некуда, баб смазливых на каждый день по две, а все ему плохо!
- Эй, я тебе сказал, заткнись! И вообще пусть эти тараканы убираются, откуда приехали! Всю Москву испоганили!
- Ну, как вам не стыдно говорить такие глупости! Он же образованный человек! Учителем был!
Прежде всего надо было отключиться от этой оскорбительной перепалки по моему поводу. Я представил себя крепостью, которая опускает подъемный мост, осушает глубокие рвы и раскрывает ворота. Нескончаемый поток чужих мыслей и чувств тут же понесся сквозь меня, как состав через тоннель, но я поборол брезгливое отвращение и пропустил его. Дело не в том, кто и как ошибся. Ошибиться может любой. Нет у меня времени на бессмысленную рефлексию – надо попытаться спасти то, что еще можно спасти! Они не хотят тебя обидеть, сказал я себе, они просто такие, какие есть! В каждом та или другая черная пустота, разъедающая или уже разъевшая душу, как ржавчина. По правде говоря, мне их жаль, знакомых и незнакомых. Я бы хотел, я бы должен был помочь каждому из них, потому что все они на краю глубокой ямы, которой не замечают, но мне придется сделать выбор. Сегодня я выбираю Элли, и я уверен, что это правильно, потому что почерневшее, скукожившееся от боли сердце не умеет излучать свет и тот, кто хочет сделать счастливыми всех вокруг, должен начать с себя!
Моя обида превратилась в серый шар и неслышно покатилась с балкона вниз, а я сосредоточился на все еще довольно ясном предутреннем небе, выбрал облако покрасивее и почти незаметным усилием воли перенесся на его мягкую белую перину. Земля внизу с нетерпением ждала первых солнечных лучей, как Элли когда-то ждала моей нежной любви, и мне, как тогда, захотелось отдаться целиком, без остатка. Исчезли и боль, и страх, мир был огромен, разнообразен и прекрасен, он был весь мой, и все вокруг мерцало теплым голубым сиянием.
***
«Он спит и видит сон обо мне. Я сплю и вижу сон о нем. Так иногда, на стене или двери, увидишь очертания грациозного зверя, но лишь попробуешь поймать его в сети дня – и он без следа исчезает… Умолкает чудесная музыка, остается тишина, разящая слух. И в этой наступившей тишине, мне кажется, я слышу, как ровно и медленно идут электронные часы на фасаде дома напротив. Идут в небытие. Монотонно, беззвучно… Я сплю и вижу сон о нем. Он спит и видит сон обо мне. Я обнимаю мужчину. Это ты. То есть, наверное, ты. Во сне.»
19.2.2005 г., Берлин
Свидетельство о публикации №205120200070