записки молодого помощника прокурора

Trade test, human test…
(испытания профессиональные, испытания человеческие)
(испытания на продажность, испытания на человечность)

 Кадровик с веселенькой фамилией Смертин оглядел меня с ног до головы и поморщился, как от кислого яблока. Ему явно не импонировали мои джинсы, пуловер, водолазка, да и их хозяин тоже. Ну, кто в таком виде приходит устраиваться на работу в областную прокуратуру, разгильдяй, да и все. Но предъявленная мною бумага моя была – сильная, броня! Назначить помощником прокурора Васильевской районной прокуратуры - и баста! И подпись «Генеральный прокурор республики».
 И кадровик повел меня в приемную, а затем и в сам кабинет прокурора области, где он вытянулся в такую струнку, что любой воин Батыя захотел бы на свой лук такую тетиву. Впрочем, его, а теперь и мой шеф на эти физкультурно-строевые проявления внимания не обратил, а уставился в мои документы, забыв поздороваться, лишь кивнул, куда сесть. Прочитав, удивился: «По распределению? Заушник?», - а затем уже к Смертину: «Позвоночник?». Кадровик побледнел и начал оправдываться, пожимая плечами. Я внес ясность, сказав, что никто обо мне, кроме меня самого, не беспокоился, в городе, да и в области, у меня никого нет, происхождение мое самое пролетарское, а приехал от мамки и папки подальше, на самостоятельные хлеба, испытать себя хочу. Вот и написал письмо в Генпрокуратуру ещё полгода назад.
 Сказал, что пришел к ним прямо с вокзала и поэтому прошу прощения за дорожную форму одежды. От этого объяснения потеплел взгляд кадровика, но нахмурился прокурор и дал мне указание, впрочем, нет, наказ: «Пахать надо так, чтобы не заметил разницы между предыдущей работой плавильщика металла на твоем металлургическом заводе и предстоящей работой по борьбе с преступностью. Всю накипь и пенку – в отвал, на переплавку, безжалостной рукой, понял?» Я, конечно, понял, пожал его большую холёную руку, попрощался и вышел вслед за вновь согнувшимся кадровиком с веселенькой фамилией Смертин.

 Здание районной Васильевской прокуратуры, маленькое и уютное, находилось недалеко от вокзала, и встретили меня по-семейному. Секретарша Екатерина Степановна улыбнулась, а прокурор Ковалев хоть и смотрел оценивающе, но был доволен, это чувствовалось. Проводил до общежития. Но наутро весь запас его душевности и простоты закончился, глазки его стали жесткими, колючими. Ковалев напутствовал меня следующими необычными словами, непривычными, но, по сути, правильными, нужными в тот момент.
 Ну, плавильщик, приступай! Но только учти, здесь тебе не на заводе, хороший человеческий материал - это редкость, на самом донышке. Кто там? Там мы с тобой да еще кое-кто, а все остальное - шлак или, как там у вас металлургов это называется, всех их в отвал надо бы. Да, вот за этим отвалом и будешь надзирать – у нас в районе две колонии и ЛТП. Ну и, пока молодой, дежурства - это твоя святая обязанность: поездишь на трупы, попривыкнешь к тому, что человек смертен, а в смерти он чаще всего отвратителен, грязен, мерзок. Вообще-то он и в жизни такой, но тут-то еще притворяется, картинку держит, а вот в смерти ему уже не до картинки. Ничего, привыкнешь, даже скучать будешь. Учись быть бюрократом и мизантропом - человеконенавистником, жестким, даже жестоким и безжалостным. Все человеческие эмоции, доброту, сентиментальность, сострадание - выброси из головы, из души вон, а иначе просто не сможешь работать, сердца не хватит. Возьми себе за правило, что соглашаться с просьбами и обращениями ты должен только в исключительных случаях: лишь тогда, когда это тебе надо или мне, и все!
 Вообще-то, это звучало диковато и уж слишком цинично, но я посчитал за благо не возражать: человек передо мной опытный – знает, что говорит. Пока мне предстояло слушать и учиться, а потом уже - не соглашаться и возражать.
 Довольно быстро мне дали комнатку в общежитии, отдельную, без соседей, с телефоном на вахте, и с охраной в виде вахтерши – по сменам там были тетя Вера, Маиса Васильевна и Лариса. Я с ними быстренько подружился с тайной надеждой, чтобы стучали они на меня поменьше, ну и прикрыли в случае надобности.
 
* * *

 А вскоре поехал я на свое первое происшествие в моей начинающейся профессиональной жизни. В селе Михайловка обнаружили труп повесившегося тракториста. С молоденьким сержантом милиции Климашиным мы на молоковозе поехали в Михайловку, за сорок километров от райцентра. Провожая меня, прокурор напутствовал недолго, дал бланки постановлений о назначении экспертизы, сказал, что ехать-то, в общем, туда незачем, скорее всего мужик перепил и по пьянке повесился, но порядок есть порядок. В голове моей сложилась картинка, что мне что-то промычал Герасим, и я в молоковозке лечу в село за сорок километров от ближайшего берега и плюхаюсь в громадный омут. Выплыву – стану волкодавом, а нет, так на всю жизнь и останусь щенком, если не утону.
 В селе меня встретил директор хозяйства – молодой мужчина. После того, как я представился ему, он заискивающе согнулся, и в глазах его я прочитал растерянность и страх перед самим фактом заглянувшей в село смерти. В моей-то душе творилось то же самое, но виду подавать я не имею права. Я сдвинул брови, деланно устало вздохнул, крякнул и недовольно проворчал: «Ну, что тут у вас, показывайте», - достал папку с бланками постановлений, недовольно взглянул на директора и отвел взгляд в сторону.
 По подогнувшимся коленям директора, по ошалело взглянувшему на меня сержанту Климашину, с которым только что в кабине молоковоза мы тряслись и ради успокоения себя и друг друга травили похабные анекдоты, я понял, что русский театр сегодня переживает свой черный день: тот, кто так талантливо играет сегодня, играет не на его сцене, а в конторе села Михайловка, изображая бывалого следователя. И еще не известно, чем этот спектакль для меня – этого актера закончится, когда мне придется подойти к реальному, а не бутафорскому покойнику.
 Директор повез нас в поле, где стоял сгоревший трактор «Беларусь» с прицепленной тележкой. Сзади к рессоре тракторист привязал петлю из своего брючного ремня, сел или прилег в неё, да так и остался лежать. Был он в тот день навеселе, работал на посеве озимых, а когда закончили сев, то изрядно «добавили» с прицепщиками. Они-то легли спать в бригадном доме, а он – тракторист - прицепив телегу, поехал куда-то, но по дороге сбил опору высоковольтной линии, а провисшие провода подожгли его трактор. Приняв все это, как трагедию вселенского масштаба, и будучи не в силах это оценить критически из-за своего пьяного состояния, тракторист испугался, да и покончил с собой. А нашел его шестнадцатилетний сын, когда с другом на мотоцикле поехал в соседнее село, на танцы, однако трупа испугались и вернулись в село и рассказали все директору.
 Ещё более напуская на себя вид доки-следователя, я надел резиновые перчатки, распорядился, чтобы включили все фары, стоявших рядом машин, поскольку сумерки сгустились в фиолетовое марево. Сам я подлез под тракторную тележку и осмотрел труп тракториста. Он был в смерти своей спокоен, как-то даже благообразен. Труп был ещё теплый, без признаков смерти, за исключением чуть вдавленной странгуляционной борозды от ремня на шее. Я срезал этот ремень, и тело тракториста отвезли в бригадный дом. Там я осмотрел его уже более-менее спокойно. Я к нему уже привык и диктовал сержанту Климашину текст постановле- ния о судмедэкспертизе спокойно: «Кости и хрящи носа на ощупь целые, при надавливании неподвижны, кости свода и основания черепа при ощупывании неподвижны и т.д.» С деловитой методичностью проверил всё тело, карманы одежды. С внутренним трепетом заглянул под веки, ожидая увидеть там жуть какую-то, но вновь скрыл это свое волнение за диктуемыми казенными фразами: « Склеры без повреждений и внутренних кровоизлияний, хрусталик слегка помутневший».
 Сидевшие за соседним столом директор и бригадир старательно писали, как сочинение на свободную тему на выпускных экзаменах, свои объяснения. Старались не смотреть на мои манипуляции, но все же поглядывали исподтишка, не могли удержаться. Перечислив содержимое карманов, я снял часы с теплым от руки ремешком, подозвал сына покойного и вручил ему с высокопарным и ненужным указанием: «Носи и помни батьку»,- от чего пацан нагнулся и, всхлипнув, ушел в угол, а директор с бригадиром с повлажневшими глазами посмотрели в мою сторону, как на скромного полу-Бога, сказавшего сержанту: «В протокол не записывай».
 На покрывале тракториста подняли и положили в бортовой «газон», положили на грудь его обрезанный ремень и постановление об экспертизе и увезли в областной морг.
 Я попрощался с директором хозяйства, бригадиром и прошел в кабину молоковоза мимо предупредительно открывшего дверцу сержанта Климашина. Как большой начальник, проделавший трудную и ответственную работу, я распорядился водителю: «Трогай».
 Я ехал, сидя между притихшими сержантом и шофером, и молчал. Как бы ощупывая себя мысленно, я с удивлением, с иронией, с трепетом вдруг осознал, как вначале побаивался перед ответственным делом, как вышел из этой ответственной ситуации с помощью защитной маски, спрятал мою робость за этот актерский приём, изображая бывалого профессионала и человека, как уверенно чувствовал себя перед самой человеческой смертью. Вдруг родилась из этой бутафории какая-то уверенность в своих силах, из памяти студенческих лет выросли необходимые знания, слова, действия. Появилась не напускная, а реальная уверенность в своих действиях. Появилась степенность в движениях, основательность в отдаваемых распоряжениях. Куда-то ушла суетливость. С тайной иронией я вдруг взглянул на свои (надеюсь, что оставшиеся незамеченными для других), вообще-то, комичные, манипуляции с резиновыми перчатками, с протоколами. Это была картинка и для самого себя, но и для окружающих, для антуража. Но она сработала! Фокус с часами вообще из репертуара дешевого сентиментального фильма. Ну, кто я есть, чтобы вручать часы, как награду, да со словами? Смешно, возомнил из себя…
 А может и ничего, пацан помнить будет, хранить. Ведь не зря и у взрослых мужиков в этот момент глаза увлажнились. Вот именно: по-человечески я поступил, пожалуй, правильно. Ведь отца-то у него в жизни уже никогда не будет, а вот взрослого мужского и, что самое главное, доброго слова, отношения – ой, как хватать не будет!
 Незаметно мы подъехали к общежитию, и сержант Климашин выскочил из кабины и с почтением, обращаясь на «вы», попрощался.
 Еще будучи в начальственной роли, я дал указание вахтерам, чтобы после таких выездов на происшествия они обязательно держали для меня одну душевую кабинку, взял ключ и пошел мыться.
 Теплые струи воды смыли пыль, грязь и неприятную ауру тяжелого зрелища смерти, но мысли мои с водой не убежали в канализацию. С собой-то я разобрался, а вот почему директор хозяйства, бригадир, да и Климашин так почтительно и со страхом смотрели на меня? Ведь я простой парень. Конечно, им самим страшновато было столкнуться со смертью, это так же, как и мне. Если в такой ситуации появляется человек, который берет на себя роль лидера, несомненно, лидером и становится. Но было ведь и еще одно: они относились ко мне, как к представителю власти. А власть для них что-то жесткое, нечеловечное, негуманное.
Стоп, да ведь мне прокурор говорил, как относиться к людям – как к шлаку, к плене, которую в отвал надо. Они – прокуроры - привыкли к такому отношению к «человеческому материалу» и меня учат тому же: чтобы боялся меня простой гражданин! Но ведь это же нормальные люди – директор, бригадир, Климашин, шофер молоковозки! Ведь до поездки и я был такой же. Что изменилось? Должность, власть? Не-е-ет, они меня не изменят, так можно превратиться в сплошную должность, функцию, а всю человеческую ценность потерять. Ведь кроме кодексов и инструкций я и Гоголя, Пушкина, Евтушенко, Заболоцкого читал. Не менее моих профессиональных, небольших еще знаний, я ценю и воспитываю душу свою, человеческие качества. Нельзя позволить одному вытеснить другое.
 Заснул я в тот день уже чуть-чуть другим человеком…

* * *

 Картина смерти – это всегда для любого человека стресс, потрясение. К этому невозможно привыкнуть. Даже сотни раз, посмотрев на телеэкране. Как правило, это американские фильмы ужасов. Сами американцы понимают всю условность происходящего на экране и никак не реагируют на поток насилия, Ниагарским водопадом низвергающийся на зрителей всего мира, а не только Америки. Но и сами они, когда увидели (без холодящих душу подробностей) реальную смерть своих, только что улыбавшихся, соотечественников на разлетевшемся в клочья в неласковом небе Флориды, космического корабля «Челенджер» в 1986 году, заверещали вполне реально, с надрывом, без актерства. Это было не просто на экране телевизора, когда они, не отрываясь от гамбургеров и пиццы, смотрели очередной триллер, а в реальной жизни.
 Для русского (а тем более для советского!) человека смерть почти всегда реальна, мы не привыкли к каскадерским трюкам, у нас все «вживую»: и Бабий Яр, и Чернобыль, и Гагарин с Серегиным не в виртуальную землю, а в реальный чернозем, и на пятнадцать метров глубины (так, что нечего потом хоронить), врезались. Может у детей наших под «закаливающим душем» мировой массовой культуры душа задубеет до состояния «кирзы», но, боюсь, что у русских всегда не так, как у немца: это будет не «кирза», а броня «тридцатьчетверки», и Запад еще пожалеет об этой закаливающей процедуре.
 Не знаю, не могу заглянуть в столь дальнее будущее. Для меня - смерть реальна и ощутима, она «неусловна». Особенно при моей профессии.
 
 В ту субботу я дежурил в прокуратуре и сидел за скучным наведением статистики. Окна моего кабинета выходили на улицу, где находилось самое большое кафе нашего городка. Я как-то попытался там пообедать пару раз в первые дни по приезду в городок, но решительно отказался. Потому, что съесть эту попытку садистского издевательства над когда-то нормальными продуктами было совершенно невозможно. Единственным благодарным посетитетелем кафе был Боря – шофер с пластмассового заводика: он ел все просто с какой то каннибаль- ской прожорливостью. Но он-то ведь не понимал, что он заглатывает: глаза его неотрывно взирали на кассиршу Иру Башкирову. Эта смуглая кареглазая мечта Бориного сердца сидела королевой за кассой и была неприступна. Ну, куда бы там Боре, с его средним-то росточком, было до высокой красавицы, с точеным станом, с красивой копной темно-русых волос! Но вся беда была в том, что больно мал был наш городок, у Бори просто не было достойных конкурентов, вернее, никаких не было. Да и чувство его было уж больно ярко выраженным и сильным: о нем знал весь городок и уважал. А может просто жалел за ежедневный риск язвы желудка от термоядерной солянки с тушеной (на солярке, наверное) капустой – хавал же всю эту отраву бедный Боря! Я не стал уподобляться ему, Ирой не увлекся, а без этой приправы обедать там было невозможно, и я стал постоянным посетителем другой столовой, которая хоть и находилась далеко, но кормили там хорошо.
 В одиннадцать сорок восемь через наш городок со свистом и без остановки проскакивал московский экспресс. Сразу же вслед удаляющемуся шуму поезда со стороны железнодорожного полотна, из-за пластмассового заводика послышались крики, шум, какая-то тревога. Я понял, что на станции что-то произошло и из-за своего любопытства или потому, что статотчет надоел, я закрыл здание прокуратуры и вышел к перекидному пешеходному мосту, откуда и раздавались крики. Я подошел к негустой толпе. С противоположной стороны появились врачи в белых халатах. На железных, укатанных до блеска, рельсах, лежала обезображенная женская нога, а по щебеночной насыпи со стороны райбольницы, оставляя за собой кровавый шлейф, передвигался, опираясь на руки обрубок человеческого тела. С ужасом я узнал в нем то, что осталось от красавицы Иры Башкировой. Железнодорожное колесо рассекло ей тело пополам, по низу живота. За исключением ссадины на виске, повреждений на верхней части тела не было. Перебирая руками, она ползла вдоль рельсов и кричала нам всем: «Не смотрите на меня, не смотрите!» Эта картина просто потрясла меня. Вдруг вспомнил я ее взоры девичьей надежды, которыми она одаривала и меня в кафе. Вспомнил неравную их с шофером Борькой любовь и вдруг понял, что не могу просто стоять на месте, и слушать эти ее крики: крики настоящей, до последнего дыхания женщины, женщины даже в смерти своей стремящейся выглядеть красиво. А коль не получилось, то к нам она обращалась с последней дамской просьбой: «Не смотреть!»
 Я не находил себе места, руки постоянно что-то искали, спазмы перехватили горло, а глаза послушные последней просьбе Иры, отворачивались от этой жуткой картины, но уши то нельзя было отвернуть, а заткнуть их было бы уж очень картинно, и я слушал и слушал эти душераздирающие крики. Вдруг глаза мои наткнулись на белый халат врача Каракозова, стоявшего в толпе напротив. Мы с ним познакомились месяц назад в военкомате, почувствовали друг к другу какое-то доверие, а вернее, приязнь молодых интеллектуалов в провинции. Именно на Каракозова я мог бы положиться в трудную минуту. С ним бы в разведку пошел. Я обежал толпу и подошел к доктору. «Лев Васильевич, что же вы стоите в стороне, сделайте хоть что-то!»- схватил я за рукав Каракозова. – «Что вам надо, спасите её, остановите кровь, сделайте переливание, у меня первая группа, резус положительный, ну, скорее же, Лев Васильевич!» – причитал я. Он потупил взор, спокойно произнес: «Сделать ничего невозможно, это - агония, она уже ничего не соображает, эти крики просто набор слов в останавливающемся мозгу. Ей жить осталось минуту», – он повернулся ко мне и вдруг оживился: «Там-то моя помощь уже не нужна, а вот тебе-то как раз я сейчас и нужен. А ну-ка пошли в сторонку». Он отвел меня в подъехавшую машину «буханку» скорой помощи, посадил в неё и сам сделал укол. Закрыл дверь кабины, налил мензурку спирта и заставил выпить. Потом выпил сам, вздохнул: «Красивая баба была, сколько раз я сам на нее поглядывал, а этот Боря – козел - загубил. Три года проходу не давал, под окнами сидел ночами, капусту их гнилую жрать в кафе ходил, а вчера себе такую шмару из Новогупаловки привез, страх! А Ирка отворачивалась от него, но, видать, лишь для понта, а сама-то любила тоже. Вот не выдержала, да и сбросилась под московский с моста». Потом врач повернулся ко мне и рявкнул: «А ты чего, нюни распустил, а ну-ка подберись, тебе еще работать сегодня надо: осмотры там, протоколы», – он приблизился ко мне и вдруг дал резкую и отрезвляющую пощечину, – «Встать! Все человеческое здесь оставить, вон из машины, пошел работать, прокурор! Ну, собрался? Пошел!»
 Из санитарной машины вышел и пошел командовать направо и налево профессиональный работник прокуратуры. «Всем отойти от тела, дежурного по станции сюда. Медицина! Отваливай отсюда, коль делать тут нечего вам. Да, позвоните там в райотдел, Лев Васильевич, чтобы высылали сюда «мелких хулиганов»» фрагменты трупа собирать», - распоряжения сыпались без остановок. Каракозов уехал, потихоньку показав большой палец в знак одобрения и поддержки.
 Толпа нехотя отошла с насыпи, а я подошел к тому, что еще минуту назад было живым человеком. Молодая красивая женщина лежала на спине, глядя в бездонное небо, разбросав руки по щебенке железнодорожной насыпи. От недавно отремонтированных шпал ядовито воняло креозотом. Опустившись на колено, я тронул рукой спокойное и прекрасное Иркино лицо, Бог принял в свои чертоги едва лишь грешную её душу, простил грех самоубийства. Лицо её было объято светом и покоем. Я отбросил со лба подкрученную её челку и закрыл веки. Сняв с себя плащ, накрыл тело и стал писать протокол осмотра места происшествия, а затем постановление о назначении судебно-медицинской экспертизы. Делал все это, не отходя от трупа, душил, заглатывал потихоньку подступавшие слезы. Был рад тому, что у меня есть занятие для рук и отчасти для мозгов. А душа рвалась куда-то прочь.
 Профессионал все пересилил, выполнил все требуемые действия, допросил кого надо, погрузил труп в машину и отправил его в судмедморг, зашел в кафе, где все уже всё знали, и поручил директорше известить родителей Иры и сообщить, откуда и когда забирать тело.
 Только выполнив эту рутину, я послушался зова души своей, купил бутылку водки, пошёл на берег нашей речушки. Там один тихо помянул «новопредставленную рабу Божью Ирину», а потом долго гулял по лесным тропинкам. Водка в голову не пошла, печаль человеческая оказалась сильнее.
 Дома меня ждал Каракозов, и тоже с бутылкой. Но, узнав, что я уже выпил, мне наливать он не стал, а сам выпил. Посидел немного, а затем сказал: «У меня мамаша Башкирова была, думала, что труп в нашем морге. Ни слезинки. Наорала на меня, искала все кулончик золотой, говорит, на Иркиной шее был. Беспокоилась, не затерялся ли. Я не выдержал, матом её послал. К тебе в понедельник придет… Мишка! Ну, как же так? Ну не могу понять: ты же ей никто, а рвался совершенно искренне помочь чужому, в сущности, человеку, кровь свою мне подсовывал для переливания, душу рвал! А самая близкая – мать - за кулоном золотым горя, да и самой дочери своей не видит!»
 Вопрос Каракозова не застал меня врасплох. Я не зря ходил на берег реки, оттуда я принес ответ и себе и ему. Там нашел я его: среди поникших ветвей ивы, среди разбежавшегося по прибрежному песку краснотала, там я выносил его и родил для себя. Он пришел ко мне после глубокого раздумья, со спазмом в горле, с нечаянно скатившейся слезой. Вот и доктору, более опытному человеку он понадобился. Мне не жалко, я с ним поделился.
 «А ты прости её, Лёва, горе лишило её разума. Она – мать, еще поймет, до неё ещё не дошло. Это я так думаю, вернее, я не хочу допускать другого: того, что ты рассказал. Ведь, может она так же, как и я свои переживания прятать? Вот она их за меркантильностью своей прячет. Я ведь тоже маску на себя одеваю, чтоб скрыть свою душу оголенную, задрапировать ее, бедную, покрывалом всяких наших профессиональных причуд – протоколами, осмотрами места происшествия, суровым взглядом или вон, перчатками резиновыми. Понтом нашим, должностными хитростями. Если же чувства свои человеческие настежь показывать, не через маску, кольчугу, скафандр, фильтр, то либо душу свою разорвешь, либо юродивым выглядеть будешь. Близкая смерть – она ведь заставляет о Боге задуматься. Это профессия наша требует гражданский долг исполнять, но человеческий-то, христианский наш долг нельзя забывать – это уже тебе Бог велит, а не Гиппократ! Храни все эти чувства, береги их, не позволяй себе утратить их. Но и напоказ, на витрину их выставлять незачем. Спасибо тебе, Лев Васильевич, за поддержку сегодня там, на станции!» – поблагодарил я его за участие в моей сегодняшней доле. Мы выпили вместе за помин, посидели молча и разошлись. Мы оба почувствовали, что от новых слов лучше нам не станет. Друг для друга мы сегодня и без разговоров сделали много: такая взаимная поддержка дорогого стоит. Домой он ушел умиротворенный, без гнева и злобы в сердце.
 
 В понедельник я отдал пришедшей ко мне в прокуратуру матери Башкировой снятые мною с трупа её дочери золотые изделия. К этому я уже привык, с трупа надо снимать всё, что представляет материальную ценность. К этому приучили. А вот смотреть на повеселевшее лицо получающего эти ценности – вот этому не научили. Нет такой науки!

* * *

 Прямо напротив моего кабинета в здании прокуратуры был кабинет следователя, он у нас был один, а нас – помощников – трое. Следователя звали Анатолий Федорович Третьяков, высокий, изрядно лысеющий, сутулый мужчина лет тридцати пяти. С ним мы подружились довольно тесно, во всяком случае, он делился со мной своими мыслями, профессиональными секретами, просто житейскими советами. Мне это было крайне необходимо. Во-первых, потому, что у меня не было никакого опыта общения в среде юристов, ну, а во-вторых, потому, что не хватало и простого житейского опыта, от папы-мамы оторвался, а сам еще достаточного количества шишек не набил.
 Первым делом он мне указал на мою излишнюю доверчивость по отношению к другим
моим коллегам. Что я, выходя их кабинета в приемную или туалет, не запираю на ключ дверь кабинета. А в ответ на моё удивление напомнил сюжет фильма «Место встречи изменить нельзя». Там Жеглов учит Шарапова такой бдительности, указывая на то, что он никому не доверяет и переворачивает лист, с которым работает, если к столу подходит любой человек, даже свой сотрудник. Я тоже вспомнил этот эпизод, хотя и посчитал его чересчур «показательно кинематографическим». Мы обсудили с Третьяковым сам замысел фильма, причем сошлись в едином мнении, что подбор на роль Глеба Жеглова артиста Владимира Высоцкого в нашей реальной жизни сыграл неожиданную и во многом пагубную роль. Теперь, вот уже не один десяток лет самый неоперившийся стажер-милиционер при виде самого безобидного и непритязательного правонарушителя в праведном гневе сучит кулаками: «Вор должен сидеть в тюрьме!» И попробуй ему возразить: цитируемый первоисточник для него непререкаем, более авторитетен, чем основоположники марксизма-ленинизма. А на презумпцию невиновности ему наплевать – буржуазные предрассудки!
 Но вдруг Третьяков вновь от обсуждения фильма вернулся к своему замечанию и поведал историю удивительную и поучительную, касающуюся моего предшественника на должности помощника прокурора. А предшественником моим был Сергей Пасько. Обыкновенный молодой парень, уволенный по собственному желанию, но это, конечно, только официальная версия. А на самом деле у этого увольнения были две других, скрытых, причины. И одна из них – была связана именно с тем, что у него со стола кабинета в прокуратуре пропало уголовное дело. Только пропало не так, как в фильме режиссера Говорухина. А вот как.
 По соседству с моим кабинетом, через стенку, был кабинет старшего помощника – Демида Андреевича Быстрова. Быстров был советником юстиции – подполковником, ранее работавшим прокурором нашего района. Но прокурором можно быть не сколько твоей душеньке угодно, а только пять лет в одном районе, ну в исключительных особых случаях – еще пять. Это чтобы знакомствами чрезмерно не обрастал. Вот Быстров и пробыл уже десять лет на этой должности. А когда встал вопрос о переводе либо в другой район, либо на другую должность, то он предпочел уйти с понижением, но не оставлять насиженного района. Да и возраст подпирал: ему было уже за шестьдесят. Детей у него не было. В общении он был прост, незаносчив, но глубоко в уголках глаз прятал недобрую хитринку. Её я уловил не сразу.
 Просто я вспомнил о том, что как-то давно, беседуя со своим отцом о жизни, я услышал от него такое предупреждение: в глазах – зеркале души человека - можно увидеть всё, надо только суметь увидеть: жизненный опыт весь свой напрягая, вникать не сетчаткой глаза, а всей глубиной своей человеческой интуиции. А когда вот так я присмотрелся к Быстрову, то понял, что это именно та иллюстрация отцовских слов о личине с виду простака, но себе на уме. Причем чем выше должность такого простака, тем более изощрен он может оказаться в своем притворстве и коварстве.
 Главное, чему я научился у Демида Андреевича, так это бить мух. Он делал это профессионально, хлопал своими обеими толстыми ладонями, как будто аплодировал, и мухе - неминуемый конец. Я сначала ехидничал, называя его (за глаза, конечно!) истребителем мух, но потом они и меня одолели, и я уподобился сам истребителю Быстрову, хотя и подсмеивался над собой, но себя почему-то истребителем не называл, наверное, был штурмовиком или бомбардировщиком.
 По службе Быстров часто ходил в суд и там имел дружеские отношения со всеми.
 И вот какая коллизия случилась с участием Быстрова и моего предшественника Сергея Пасько. Это рассказал мне следователь Третьяков.
 Однажды в суде произошла большая неприятность. Приезжавшие из сел и станиц нашего района женщины подавали в суд заявления о разводе, и к заявлению должны были приложить марки госпошлины – на десять рублей. Но марки надо было покупать в сберкассе, а заявления составлять у адвоката, а только потом, выстояв в очереди, сдавать его на приеме судье. Кто-нибудь, да забывал про марки и просил девчонок секретарей взять пошлину не марками, а деньгами. Вообще-то, это было нарушение, но женщин, приехавших из села, было жалко, да и вечером домой идти все равно мимо сберкассы, девчонки и соглашались. Но потом додумались и до того, чтобы не ходить в сберкассу, а пойти в архив суда и оторвать с давно рассмотренного дела старую марку, а червонец положить себе в карман. А тут еще какой-то ловчила подвернулся и продал им недорого сделанные на ксероксе марки и дело было поставлено на поток, до той поры, конечно, пока все не вскрылось и по этому факту не возбудили уголовное дело.
 Расследовать его поручили Сереже Пасько. Он вызывал ревущих секретарш в прокуратуру, допрашивал их. Допрашивал судей, правда, к председателю суда сам ходил, и, в конце концов, все эпизоды с переклейкой старых, но государственных марок оказались недоказанными, а вот уж с поддельными: тут не поспоришь. Он уже готовился передать дело на утверждение прокурору, возился с ним, подшивал, красиво подписывал корочки. Однажды, оставив двери кабинета незапертыми, вышел в туалет, а когда вернулся, то самого главного вещественного доказательства – листа с отксерокопированными марками - в деле не было. Он рванулся к секретарше, которая сидела в торце коридора и все должна была видеть, не могла не видеть. Но Екатерина Степановна сказала, что в здание прокуратуры никто не заходил, по коридору, кроме Демида Андреевича, не ходил. Быстров же категорически отказался, несмотря на самые настоятельные просьбы, а вскоре собрался и ушел, якобы в суд. Пасько понимал, что прокурора в кабинете не было, остановить Быстрова силой и обыскать было невозможно, но не оставалось и сомнений, что это именно он и украл вещдоки. Вот так, нагло, пренебрегая всеми нормами морали, приличия, профессиональной этики, корпоративной солидарности, да против даже воровских законов – зычье у своих не ворует, а если такой факт вдруг всплывает, то виновник сразу же становится изгоем, обиженным, опущенным. А тут советник юстиции – бывший прокурор района!
 Через десять дней Пасько был уволен по собственному желанию, вдогонку ему объявили выговор, а уголовное дело прекратили в связи с изменением обстановки (а если быть точнее, то с утратой основного доказательства). Припомнили Сереже Пасько и его неправильную позицию в суде по давнему гражданскому делу, где он поддержал главного инженера колхоза, выступавшего против одного из секретарей обкома КПСС, а должен-то он был сгноить правдоискателя, а не поддерживать. Инженера сгноили и без Сережи, но обиду тогда затаили, а теперь рассчитались сполна.
 Рассказав эту историю, Третьяков добавил мне, как бы испугавшись излишней откровенности, а потому, фразу отлил кратко, как выстрел: «Учти. И будь готов ко всему и всегда!»
 Он недосказал мне столько, что голова моя распухла от мыслей, которые породило и то уже, что он сказал, остальное додумать и сделать выводы за меня никто не должен.
 Я вспомнил «мудрые указания» облпрокурора о шлаке, плене, которую надо бы в отвал. Оказывается, и в среде «плавильщиков», снимающих плену, есть такие, от которых - ох, как надо бы освободиться! А освобождаются-то не от них, а их руками, и в отход летят судьбы, ни в чем не повинные. Как Пасько. Как тот главный инженер колхоза.
 А чем я отличаюсь от Пасько? Такой же наивно верящий, «доверчистый». Чуть под руку подвернусь, и в своекорыстных интересах этого же «истребителя мух» – раз, и нет тебя!
 Я сделал выводы, я весь собрался, стал более бдительным, готовым к любым неожиданностям и провокациям, причем в большей степени от людей более образованных, более опытных: от них следует ожидать противодействия более изощренного, продуманного, более разрушительного. По отношению к порученным мне делам я стал предельно аккуратен, щепетилен, даже как-то ревнив. Ключ от сейфа только в кармане, а кабинет закрыт, на столе ни единой посторонней бумаги, а с теми документами, с которыми работаю, исполняю завет Жеглова – переворачиваю. С того дня и до сих пор я готов отчитаться о проделанной мною работе за последний месяц (все на бумаге, по каждому дню), а за более длительный период – в течение суток, по тем ежедневным запискам, которые я храню дома.
 Эта готовность и бдительность дают мне такую устойчивость, какую дает человеку позвоночник. Я искренне благодарен Третьякову за тот урок, но и сам Третьяков для меня не исключение, с ним я также настороже. Были потом попытки голословного обвинения меня со стороны самых высоких моих начальников, но, как только они чувствовали мою мобилизацию с фактами в руках, все их аппетиты на меня пропадали мгновенно. Они понимали, что перед ними - профессионал.
 А на знамени моем с тех пор есть пусть и не главный, но и нестираемый лозунг: «Ничего не бойся, никому не верь, ничего не проси!»

 * *
 
 Начинался последний рабочий день недели. Пятница. Сентябрь. Вокруг расстилался благодатный, сытный и красивый уголок земли с замечательным климатом, с потрясающе красивыми черноглазыми и веселыми девчатами. «А! Некоторым везет по-крупному!» - с такими мыслями я проснулся и находился все утро. Мягкий южный климат и обилие южных фруктов и овощей лишний раз убеждали меня – среднерусского человека - в удачности выбора нового места жительства. Виноградная лоза от земли тянулась до моего третьего этажа и, выходя на балкон, я с нескрываемым наслаждением срывал и ел розовый виноград сорта «лидия», м-м-м, мечта! Это уже мой город, моя Васильевка!
 Рабочий день начался, как обычно, не очень интересно, а после обеда предстояло идти рассматривать материалы в «строгую» колонию. Обе колонии находились на окраине городка, но, вообще-то, рядом. У них было общее административное здание, а рядом с ним общая столовая для сотрудников. Столовка была мировая, для холостяка просто клад, наверное, столовские работницы, кроме того, что вообще работали на совесть, знали, кого они конкретно кормят и старались угодить особо. Я к этому уже стал привыкать, равно как и к тому, что удостоверение моё имеет на людей магическую силу. В час, когда я усаживался за украинский борщ, в столовой показался и председатель горрайсуда Вайновский Александр Иванович.
 Был Александр Иванович раздобревшим пятидесятилетним мужичком среднего роста, с лысиной, одет всегда мешковато. Узел его галстука всегда был распущен, а сам галстук сидел на нем, как на корове седло, но был ему крайне необходим потому, что прикрывал систематически расстегивающиеся на пузе пуговицы рубашки. Толстые стекла очков скрывали наличие каких-либо мыслей в глазах у Вайновского, и потому я решил ориентироваться на его нос, как на источник мысли, и в целом получалось удачно, мимика у хозяина носа была очень оживленной. По всем внешним признакам и лексикону Александр Иванович до своей должности не дотягивал – ну, главбух заготконторы - и все! Но его диплом юриста, хитрость и чутье позволяли ему ни с кем не ссориться и всех устраивать, и он устраивал. Любимой темой для разговоров, да и любимым занятием его, были огородничество и консервация выращенных плодов и овощей, про засолку огурцов он мог песни петь.
 Отдав должное обильному и, что греха таить, почти бесплатному обеду, мы вышли с Вайновским из столовой и, сидя в беседке, дожидались заседателей, начальника спецчасти. Александр Иванович даже смежил веки. Он достал из кармана сделанный зэками сувенирный ножичек-брелок, заострил из спички зубочистку, и с удовольствием ковыряясь в зубах, отрыгивал после сытной трапезы. Разговор в такой момент не клеился, во-первых, потому, что лень, а во-вторых, потому, что председатель суда был в этой ситуации ведущим, а о чем он будет разговаривать с этим мальчишкой, у которого нет ни жены, ни огорода?
 Когда все собрались, мы прошли на территорию колонии, через тройные двери, продублированные металлической решеткой, мимо солдат внутренней службы, контролеров, убого разбитых цветников и клумб, от которых за версту несло рабским трудом их создателей, и, наконец, мимо этих самых создателей – осужденных в свежевыстиранных и наглаженных спецовках. Они не просто подобострастно кланялись и наперегонки открывали двери, они снимали с себя их уставные фуражки «пидорки», стремились лишний раз попасть на глаза и поздороваться. Зек Верба умудрился поздороваться четыре раза, обегая нашу компанию всякий раз кружным путем. Дела на него и еще восьмерых осужденных суд рассмотрел и условно освободил из колонии на «химию». « Поближе к моим деточкам»,- слащаво, картинно и неискренне расстилался Верба, и я дал свое прокурорское заключение «согласиться с представлением администрации колонии». Да кто их осудит, обвинит в этом их естественном стремлении на свободу, в этих подобострастных и мелких хитростях?
 Когда все представленные материалы были рассмотрены и весь состав суда принялся за чай, в секунду спроворенный разбитным каптером, начальник спецчасти достал последний материал и просящим тоном обратился к суду: «Рассмотрите, пожалуйста, последний материал, он, конечно, не такой простой, как предыдущие. Это представление на перевод в колонию особого режима особо опасного рецидивиста, в порядке наказания. Только он в ШИЗО сидит».
 Вайновский был сегодня добр и согласился, лишь поудобнее устроился в кресле, которое зэки считали священным и не позволяли садиться в него никому, кроме судьи. Александр Иванович знал про это, но привилегию принимал молча и с одобрением.
 Через порог конвой впустил невысокого роста чрезвычайно худого и изможденного мужчину неопределенного возраста. Он был лыс, до пояса гол, но на теле не было ни одной наколки. Одет он был в серые застиранные брюки от «робы», на которых хлоркой вдоль штанины было вытравлено крупными буквами, но не аккуратно «ШИЗО». Руки за спиной, на суд смотрели спокойные серые глаза, тихим голосом он поздоровался.
 Начальник спецчасти зачитал суду представление, вот оно.
 Осужденный Подушкин Евгений Яковлевич, 1936 года рождения, уроженец города Москвы, холост, образование высшее техническое, закончил МВТУ имени Баумана. Был осужден Мосгорсудом 16 января 1962 года по статье 70 УК РСФСР за антисоветскую агитацию и пропаганду к десяти годам лишения свободы. Наказание отбывал в учреждении ЮВ - 56/4 Мордовской АССР. Освобожден по отбытии срока наказания. Вновь осужден 18 мая 1974 года по той же статье Верховным судом РСФСР также к десяти годам лишения свободы, признан особо опасным рецидивистом. Наказание вновь отбывал в колонии ЮВ-56/1 в Мордовии, за примерное поведение определением от 2 сентября 1982 года переведен в качестве поощрения из колонии особого режима в нашу колонию, с более мягким режимом. За время отбывания наказания в нашей колонии зарекомендовал себя с отрицательной стороны, имел взыскания, замечания, за допущенные нарушения водворялся неоднократно в ПКТ и ШИЗО, на путь исправления не встал. В порядке взыскания администрация колонии ходатайствует перед судом о переводе осужденного Подушкина в колонию с более тяжелым режимом – особым.
 Я, да и не только я, замер в ожидании. Две судимости по самой знаменитой правозащитной статье! Это - как вчерашний день, как история, а он вот - стоит перед судом, живой и - бледный очень, несмотря на то, что на дворе сентябрь, южное солнце позолотило всех. Он, наверное, не видит света белого, все время в камере, а ну да, об этом же говорил офицер. На дворе уже другие времена, недавно наши пограничники южнокорейский авиалайнер с 269 пассажирами на борту завалили, а тут перед тобой стоит человек, которого осудили за протест против ввода советских войск в Венгрию! И он еще сидит! Человек другой эпохи! Знал я уже и о том, что все ворье, «держащее зону» в ежовых рукавицах, не разделяет позиций правозащитников, осужденных по 70-ой статье Уголовного кодекса, так называемых «семидесятников», считают их блаженными. Но никогда не связываются с ними, избегают их, ни в коем случае не притесняют, ни по какой просьбе администрации колонии и ни под каким видом не будут их «прессовать». Они живут отдельной кастой неприкасаемых, находясь в стороне от всего преступного общества колонии. А-а, поэтому-то Подушкин не имеет наколок, ни «почетных», ни унижающих. В этом непонятно что – страх? Уважение со стороны других зэков? И поэтому же у администрации колонии нет потайных способов воздействия на «семидесятников», и на Подушкина в том числе. Вот в чем дело! Он им не по зубам!
 Затянувшуюся паузу прерывает Вайновский, предлагая осужденному объяснить представление администрации и свои действия. Подушкин захлебнулся чахоточным кашлем, а затем сказал:«Уважаемый суд, уважаемый прокурор, у меня не сложились взаимоотношения с начальством этой колонии, я человек не простого характера и поведения, они хотят меня обломать, «стукача» из меня сделать, шестерку кумовскую, а я им не поддамся никогда. Вот и нашла коса на камень. Я прошу вас настоятельно, уважаемый прокурор, дайте свое положительное заключение на представление администрации колонии, а вы, уважаемый суд, направьте меня в особый режим. Там, в Мордовии, я нормально отсижу оставшийся год и выйду на свободу. А здесь я боюсь, противостояние мое с начальниками закончится тем, что я не выйду на свободу, получу новый срок».
 Вайновский отхлебнул остывший чай и взглянул на меня, но по носу его я не смог ничего прочесть, встал и сказал, что вопросов у меня к Подушкину нет, а, как прокурор, представление администрации считаю обоснованным. Да и сам осужденный просит об этом, понимает, что не на курорт поедет, а в особый режим.
 Вайновский с легким сердцем огласил казенную фразу, предусмотренную кодексами и циркулярами, о переводе Подушкина в колонию особого режима. Все просто и предельно лаконично, но…
 Но судьба любит неожиданные повороты.
 В этот момент уши суда прорезала сирена, замки на дверях всех помещений колонии лязгнули и заблокировались. Сработала сигнализация, извещающая, что где-то в колонии произошел побег или захват заложников. «Теперь не меньше часа просидим», – сообщил нам начальник спецчасти. - « Да тренируются, небось».
 Вайновский взглянул на часы, посожалел, что зря потеряет время закатиться на свою любимую дачу, но ничего тут не поделаешь и, развернувшись к начальнику спецчасти, завел свой любимый разговор о засолке огурцов, о заготовке на зиму яблок и капусты, о тайных рецептах и непредсказуемости влияния разных добавляемых травок на вкус и качество засаливаемых продуктов. Офицер – начальник спецчасти – вяло поддерживал беседу, остальные просто вежливо слушали и скучали.
 Вдруг сидевший у двери на корточках зек Подушкин, сначала потихоньку, а затем все более распаляясь, заплакал, завыл, приподнялся и, обращаясь не то к суду, а не то вообще ни к кому, спросил: « Ну почему у нас все так по-свински, ну что у нас за страна, что за люди? Почему государственные дела, судьбы человеческие разрешаются у нас «между борщом и кулебякою»? Почему на государственных должностях какие-то затрапезные ничтожества?» – и, обращаясь теперь уже прямо к Вайновскому: « Вот вы лично, достойны ли вы – разрешать судьбы человеческие, по плечу ли вам белый плащ с кровавым подбоем?»
 «Молчать!» - заорали начальник спецчасти, а из-за решетчатой двери - еще и приведший зэка надзиратель, но судья решил ему все-таки ответить: « Я честно исполняю свои обязанности, тебе не в чем меня упрекнуть, и ничего кровавого я не делал, чтобы испачкать свой плащ или другую одежду. Тебе бы поучиться надо у меня, как на благо нашего государства работать, а не подбивать других людей к борьбе против него, когда оно и кормит и учит тебя, вот так!»
 А Подушкин успокоился и сказал: « Ну вот, я так и знал. Я вам о высоком предназначении судьи, о его моральных и нравственных качествах вне зависимости от социального строя, а вы мне о чечевичной похлебке, об огурцах. Да вы взгляните на свой культурный уровень, хлебаете чай в ходе суда, икаете от обжорства в присутствии посторонних и в том числе женщин, да к тому же в суде! А сами настолько невежественны, что даже не знаете, кто же носил белый плащ с кровавым подбоем – этот символ высшей судебной власти, а не испачканную спецовку! Ведь вы же не читали даже «Мастера и Маргариту» Булгакова, Библию не читали! Мне стыдно, что моей судьбой распоряжаются такие мелкие людишки!»
 Спасительно клацнули замки в зарешеченных дверях, надзиратель забежал и вытащил из нашей комнаты Подушкина, а весь состав суда облегченно покинул эту «строгую» зону. Александр Иванович Вайновский быстро потрусил в направлении своей дачи, а я пришел в свою квартирку и долго обдумывал все произошедшее. Произнесенное Подушкиным говорилось не мне, а Вайновскому, но ведь я-то тоже не читал «Мастера и Маргариты» Булгакова! Ни в одной районной библиотеке этой книги не было, а в областной мне сухо отказали – спецфонд. Но это не оправдание, это так, отговорка для самого себя!
 Следующим субботним утром я поехал в областную научную библиотеку. Козырнув своим прокурорским удостоверением, я прошел в спецфонд. Под надзором бабульки, запрещавшей всем делать выписки, я погрузился в этот волшебный мир Булгакова. Как будто с детства знакомое, где-то уже виденное, с 23-ей страницы на меня навалилось:
 «В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат».
 А чрезвычайно выпукло возникший в моем воображении образ подследственного из Галилеи по имени Иешуа был удивительно похож лицом на осужденного Подушкина… из ШИЗО.
 Образ Понтия Пилата был каким-то нечетким, безликим, книжным. Кого бы я не вспоминал из своих современников, образу Пилата не соответствовал никто…
 
* * *
 Меня вызвал к себе в кабинет прокурор района Ковалев и спросил, в каких я отношениях с сержантом Климашиным. Я совершенно не ожидал того, что в дальнейшем я с ним работать, выезжать на происшествия не буду, но оказалось, что дело обстоит именно так. В отношении Владимира Климашина возбудили уголовное дело по обидной – бакланской – статье, за хулиганство. Поскольку он был в момент совершения преступления работником милиции (а сейчас они от него быстренько избавились, чтобы статистики не нарушать, подло как-то!), то дело расследовать должна прокуратура. Вот мне и поручили это расследование.
 Я вызвал его повесткой на другой день. С волнением ожидал его прихода, впервые мне пришлось увидеть человека, подозреваемого в совершении преступления, а раньше я ведь знал его в другом качестве. Как мне быть, изменить ли отношение к нему? Ведь, по сути, он остался тем же, я – тем же! Я решил для себя, что можно усилить лишь бдительность и внимание, а в остальном - меняться нельзя. Это будет либо неискренне, фальшиво, либо непорядочно, глупо.
 В кабинет ко мне Климашин пришел одетым в штатское, виновато отдал повестку и, ежеминутно вздыхая, присел к моему облупленному сейфу. Ссутулившись, он попросил меня выслушать все, не перебивая. Он проговорил свой монолог часа три подряд, то, изображая все в лицах, то, сникая, а то, наоборот, просветляясь и говоря выспренно. Это были не показания, изложенные протокольным языком, а исповедь другу, человеку, которому он доверял безраздельно. Она затрагивает настолько глубокие личные чувства, что я не могу говорить за него и поэтому воспроизведу его монолог от первого лица.

 …Я родился и вырос в Белоруссии, неподалеку от польской границы, отца не знал, а мать умерла, когда мне и было-то всего десять лет. Да и до этого времени она была в постоянных разъездах, командировках. Реально же воспитанием занимались дед да бабушка. И была моя бабушка Ядвига из старинного знатного польского рода, а мне просто заменила мать. Дороже её у меня никого нет на свете. Я и поныне, как заслышу польскую речь, как-то сердцем размягчаюсь, добрым становлюсь, сентиментальным.
 И вот полтора года назад, отслужив срочную службу в Красноярском крае, я уже уволился в запас и хотел заработать себе на учебу - там же в Канске. Я продал свои воинские проездные билеты пришел в контору и начал трудоустраиваться на угольный разрез. Мне дали уж место в общежитии, я переоделся в гражданскую одежду, получил подъемные, аванс – деньжищи по моим понятиям совершенно космические. По такому поводу и решили мы с моим однополчанином – Вовой Гуляевым – пойти в ресторан.
 После двухлетнего безвылазного пребывания в тайге «на точке» все вокруг нам казалось сверхцивилизованным и современным. А ресторан «Енисей» так и вовсе заграничной заведением. Когда же к нашему столику подошла молоденькая официанточка и с легким польским акцентом стала оформлять наш заказ, моему праздничному настроению не стало границ. После стопочки, да с таким замечательным настроением, я павлином увивался возле прелестной Гжаси. Я был красив, я был остроумен, я был ироничен! Я был готов на все! Даже Вовка Гуляев удивлялся моему состоянию. Единственное, что отвлекало, раздражало и возмущало, так это компания отпетых уголовников за соседним столиком. Увы! Гжася обслуживала и его. Наполовину синие от наколок, «урки», сплевывая, делали ей заказы, выражаясь и обращаясь к ней исключительно грубо, не произнося ни одного человеческого слова - на отборной «фене» или только матюгами.
 Когда Гжася с пылающим лицом отошла за заказами, я не удержался, сделал замечание в адрес всей разудалой четвёрки о том, чтобы они сменили лексикон. Старший из них спросил меня: «Чё, уши режет?» А когда я утвердительно кивнул, то он ответил мне жестом ладони, что, мол, принимается. Они и, правда, стали вести себя тише, инцидент, не разгоревшись, стих, и наш чудесный вечер продолжался. Задушевно гнусавил саксофон, на эстраде певичка не первой свежести в пятый раз «по просьбе Вахтанга» просила, чтобы «снегопад не мёл ей на косы», но и это не раздражало.
 Компания из-за соседнего столика поднялась покурить, и, проходя мимо меня, старший «урка» добродушно похлопал меня по плечу и позвал: « Пошли, поговорим!» Не почуяв подвоха, я встал и пошел вниз в холл, ничего не подумал и Вовка, и лишь Гжася, увидев, что меня нет за столиком, но нет и компании урок, бросилась вниз, откуда и вызвала «скорую». Либо знала она эту компанию, либо просто сердце женское подсказало, но «скорая» была нужна. Главарь «урок» в холле первого этажа подошел ко мне вплотную и, сказав: « Чтоб уши не резало», - неожиданно резко схватил меня обеими жесткими, как пассатижи, руками за уши, со всей силой рванул вниз и оборвал оба уха. Они остались висеть лишь на мочках. Но это я узнал потом, уже в больнице, а тогда просто упал на пол, потеряв сознание от болевого шока. Находившийся внизу швейцар – бывший подполковник милиции - не позволил Гжасе даже позвонить в милицию. На службе он был у этой банды отморозков. Лишь «скорую» она вызвала, сдала меня и потом через день навещала меня в военном госпитале. Врач Гришин Александр Георгиевич – хирург от Бога – заштопал мне оба моих уха, сделал это виртуозно.
 Жить и работать в Канске я не остался. За себя не ручался, что встречу на улице этого главаря урок и не загрызу на месте. А может, он меня…
 Теперь понятно, какой рубец в моей памяти оставили слова: «Пошли, поговорим!»?
 И вот, неделю назад, после дежурства я отоспался и зашел в ресторан наш, на вокзале. Ну, пропустил маленько, сижу, расслабляюсь, и подходит ко мне мужик какой-то, незнакомый и говорит: «Пошли, поговорим!». У меня все в мозгу переклинило, все обиды всплыли, вся злость закипела. И, выходя из здания вокзала, я с разворота ему в торец так вмазал! В общем, перелом носа со смещением. А он упал, чуть-чуть головой покрутил и говорит мне обиженно и жалобно так: «Ты чё, мужик, я же с тобой просто поговорить хотел! Ну что мы там, в ресторане, вдвоем у всех на глазах среди бела дня сидим? Вот я тебя в скверик и позвал поговорить. Вот, даже чекушку водки взял, хотел угостить тебя, а ты…!?». Даже слёзы в голосе, да и на глазах у него навернулись.
 Тут понял я, что мужик-то ко мне со всей душой, по-доброму подходил. А я со всей накопленной за эти полтора года злостью и ослеп. Я ведь для себя решил: мстить всем уголовникам, а как это сделать, как не работая в милиции. Вот я и пошел в милицию проситься, а не берут меня из-за ушей нигде, ни в Белоруссии не взяли, ни в России - в две области совался, не пропускают нигде медики, а в нашей - обманул комиссию, взяли. Я обрадовался, ну и пошел «с преступностью бороться», все кулаки отбил, а злость не уменьшается. И на того главаря «урок» – и на всех остальных, кто хоть как-то закон нарушил. Только кого в камеру, а я ему - под дых, по почкам. И этому на вокзале – тоже от души приложился.
 А когда понял, что зазря я его, меня как током ударило: «Что же я делаю?» Ну, схватил его под руки, выскочил на площадь, в машину его, и в больницу. А там не то, что в Канске, там порядки строго соблюдают – сообщение в милицию, и через пять минут приехали мои напарники из дежурки райотдела. И поехало… Уголовное дело, экспертиза, перелом, увольнение. «Наохранялся» я общественного порядка.
 Может оно и к лучшему: тормоза теперь будут. Для себя я решил, что ни разу больше человека не ударю. А тому, кто в больничке сейчас лежит, я же в глаза смотреть не могу, три раза был, передачку передам, а в палату зайти не могу. Стыдно! За всех, кого я бил, злость свою, вымещая, стыдно перед ним. Хотя он звал через медсестру, да и заявление написал, говорят, что, мол, не хочет, чтобы посадили меня.
 Вот такой рассказ моего первого обвиняемого Владимира Климашина. Человека мне не совсем безразличного, но с этой стороны своей открывшегося впервые.
 Жалко ли мне было его, попавшего в такую непростую жизненную ситуацию?
 Да, пожалуй, нет. Не жалко. Сам приучил себя распускать руки на правого и виноватого и, в конце концов, добился всего, чего хотел. Да еще по пьяной лавочке. По-другому я взглянул на бывшие вечно в ссадинах руки Климашина – жилистые, красноватые – руки палача, карателя. Руки, убивавшие надежду на справедливость, убивавшие веру в доброе, милосердное государство.
 Я трезво оценивал все уголовное дело, и прошлое знакомство и добрые отношения не помешали мне своевременно и качественно закончить уголовное дело, не вписывая туда захватывающие, но не относящиеся к делу подробности личной жизни и «дела давно минувших дней», а затем направить дело в суд. Отработал профессионально.
 Хотя я и понимал Климашина, молодой ведь парень, ну, не разобрался в сложной, пограничной жизненной ситуации, своих мозгов ещё не отрастил, а посоветовать и некому – отца и матери нет, а старая и мудрая бабушка далеко, да и мыслит еще категориями пана Пилсудского. Осудили этого мстителя условно, по минимуму. Чего ему судьбу ломать? Сам все понял, сам себя казнит и ругает.
 Смущало меня вот что. Я никак не мог спрогнозировать на себя климашинскую жизненную ситуацию. Ну, как бы я поступил, если бы у меня вот также, походя, не имея даже хоть сколько-нибудь серьёзной причины, взяли бы, да и оторвали бы уши? Что победило бы – твердость духа, желание мести конкретному виновнику, пусть рискуя здоровьем и жизнью? Или, может быть, желание как можно быстрее уйти от неприятного, опасного, смирение с судьбой, пусть какое-то слабоволие, но и безопасность? Наверное, все-таки первое, очень хочется думать, что первое, да, я уверен, что первое. Иначе как же жить? С растоптанной душой, с поруганной честью?
 Трудно отказаться от такого вывода. Дай-то Боже не попасть в климашинскую позицию.
А вдруг я не в состоянии буду достойно ответить? Жизнь ведь богаче любых человеческих предположений, и я решил не загадывать, не смущать судьбу. Беду не накликивать.
 Вот лишь в том нисколько не сомневаюсь, что не стал бы кулаки чесать, вымещая свою злобу на ни в чем не повинных, не причастных к моей обиде людях. Здесь прививка какая-то есть. Родители передали, на генном уровне или всем воспитанием, даже не знаю.

* * *
 
 Екатерина Степановна, ехидно улыбнувшись, оставила мне на столе почту от прокурора и, шурша старомодным платьем, удалилась. Вообще-то, секретарша ко мне относилась по доброму, оберегала «молодого кадра». Предупреждала пару раз, когда на прием приходили местные сумасшедшие, ну, откуда бы мне знать об их скорбном сознании, как не от неё? Спасибо, что спасла лишних пару часов рабочего времени. Да и так, она иногда меня посвящала в местные нравы и сплетни. А тут вдруг – загадочная и ехидненькая улыбка. А, ну-ка?
 Одинарный, неровно оторванный по краю, тетрадный листок в клеточку с красными полями. В верхнем левом углу штамп средней школы, несмелая подпись кляузницы с указанием, однако, должности - председатель родительского комитета, но подпись на всякий случай неразборчива. А текст, отпечатанный на неважно пишущей машинке, обращен к райпрокурору. Вот он дословно.
 При проведении медосмотра в Петровской средней школе у ученицы седьмого класса Федоровой Елены – 14 лет - обнаружена беременность четыре месяца. С её слов, этим мужчиной является Повстяной Сидор Иванович, 72 лет, сосед её. Просим воздействия.
 Резолюция прокурора предписывала рассмотреть сигнал и подготовить ответ.
 Я понял, почему так ехидно смотрела на меня Екатерина Степановна: вся ее ирония обозначала сомнение в моей способности разобраться со столь щекотливым дельцем. Но иронизировала она напрасно, я сейчас… А что я сейчас?
 Ну, что я должен предпринять? Так, это изнасилование? А где заявление потерпевшей? А если ей всего четырнадцать лет, то должно быть и заявление родителей? Таких заявлений нет, да и беременности уже четыре месяца, а никто не обратился. Ну, не изнасилование, а половое сношение с лицом, не достигшим половой зрелости, здесь насилия может и не быть, а самого факта, пусть даже добровольного, достаточно. Но какой суд или иной орган поверит мне, что такой факт имел место? Девочка четырнадцати лет еще ладно, но семидесятидвухлетний дедушка? Да меня засмеют! Но ведь пишет же этот бдительный родительский комитет! Да я ка-а-к допрошу этого дедушку, как задам ему вопрос! Как он завертится!
 Ах, да, кстати, какими словами я его спрашивать-то буду, ведь он в три раза старше меня!? Да… Смех и грех! Но расхлебывать-то надо как-то, и не
кому-нибудь, а именно мне.
 Промучавшись с час, я под ехидным взглядом Екатерины Степановны поплелся в кабинет прокурора. Ковалев хмыкнул и в два счета разрешил мою задачку.
 - Первым делом вызови этого Повстяного. Причем, сделать это надо по наименее щадящему варианту. Повестку пошли открытую, что вызываешь его немедленно в прокуратуру в качестве подозреваемого по сексуальному преступлению. Надо, чтобы повестку он получил в пятницу вечером. Вся станица все знать будет, а он субботу и воскресенье носа на улицу не покажет, но бабушка ему такое задаст, что в понедельник он будет перед тобой, как лист перед травой стоять, и подпишется в том, чего он от роду никогда не делал.
 -Да как же я спрашивать-то буду его, ведь старый человек?
 -Так и спросишь: « Дед, у тебя «бобик» гавкает?» – это у нас так принято: край казачий. Он, конечно, будет отказываться, но ты не верь сразу-то, попугай его как следует. Хотя я думаю, что он тут ни при чем, - посерьезнев, сказал прокурор.
 -Просто к этой девчонке пристали на школьной перемене тетки из родительского комитета (те еще грымзы, небось!) ну, и она, чтобы от нее отвязались, подтвердила первую попавшуюся версию, может, сама и придумала, а может, и тетки эти сказали. А на самом деле там кто-нибудь из одноклассников или вообще незнакомых отметился. Само собой мать вызови, саму эту виновницу торжества, допроси, но на лице «картинка» чтоб была, что тебе это неприятно до жути, брезгливо до отвращения, понял, и чтобы боялись тебя - жути напусти?
 Повеселев, я вышел из прокурорского кабинета и пошел в точности исполнять инструкции Ковалева.
 Вот, скажите мне, где и по какому предмету этому можно научиться? Ни в институте и ни в госуниверситете моем дорогом, а в простой средней школе с прозаическим и возвышенным названием – жизнь! И профессионалом ни за что не станешь, не сдав зачета по этому удивительному предмету. А, если сказать еще вернее, то всю свою жизнь будешь сдавать этот сложный экзамен общения с людьми.
 А задумайся теперь над тем, какой изощренный метод воздействия на деда Повстяного!
Ведь ничего не нарушим, ни одного кодекса, ни одного пункта, параграфа, а как по-иезуитски тонко и изощренно поиздеваемся над личностью человека, причастность которого к происшедшему, сомнительна до предела! Ужас! Ох, умеют наши правоохранительные органы и карательными быть, хоть вина еще и не доказана. Это ведь я от имени этих государственных органов и осуществляю такую изуверскую деятельность. В глубине души мне претит эта деятельность, но, во-первых, я не знаю, как это сделать по-другому, а во-вторых, не я, так другой, с незамутненной совестью, сделает это не хуже.
 А может, и не легче эта моя новая деятельность, чем сталь варить, а?

 Дедушка Повстяной – большой, высокий, грузный, выглядящий старше своих лет, в застиранных хлопчатобумажных брюках, с пузырями на коленях, и в таком же поношенном и обвисшем пиджаке появился, действительно, в понедельник с самого утра у здания прокуратуры. Вошел в мой кабинет почти следом за мною и нелегко опустился на стул.
 Я выдержал паузу, сделал все, как учили и начал расспрашивать Повстяного, записывая его односложные ответы. Конечно, он отрицал свою причастность к беременности соседской девчушки. Объяснил, что летом он пас скотину, а его внучка и эта соседка – Ленка – помогали ему, а он за это немного заплатил им за один месяц. Потом внучка уехала, а Ленка еще захотела заработать, да и ему тяжело в его-то годы бегать за стадом, вот он и согласился. Отработали они второй месяц, а потом она уж и в пионерлагерь на эти заработанные деньги и поехала.
 Как мне было велено, я, насупившись, спросил: «Дед, а у тебя «бобик-то» гавкает?»
 Сложив брови домиком, Повстяной по-ангельски произнес: «Не-а, уже давно не гавкает».
 -Смотри, не обманывай, а то повезем в областную больницу, выберем там молодух погрудастее да позадастее, да разденем, да танцевать заставим, а они, бедовые, и приласкать смогут. Но если у тебя хоть на чуточку, на миллиметрик там шелохнется – все, пиши «пропало»! Не боишься?
 Повстяной не боялся, и мысленно я написал «пропало» на версии бдительного родительского комитета о причастности деда к беременности его юной соседки. Я отпустил деда домой, попросив его передать назавтра повестки соседке Лене и её матери, а сам остался наедине с этим «смешным и грешным» делом. Ну, как его воспринимать, с «бобиком»? Как анекдот? Ну, без юмора совершенно нельзя, иначе …, а вдруг тут реальное преступление?
 Назавтра пришла ко мне высокая полная, с выразительными глазами, женщина, на вид лет шестидесяти, но, как оказалось на самом деле, всего пятидесяти двух. Это и была мама Лены. Её серенькая фуфайка, коричневый вытертый платок и валенки с галошами прибавляли ей никак не красящие женщину годы. Предваряя все расспросы, она сразу же попросила меня не принимать всерьез намеки из школы на виновность в беременности её дочери соседа Повстяного. Это все из-за того, что дочь ее подрабатывала подпаском у него. А на самом деле, все это произошло с ней в пионерлагере, влюбилась она там, как кошка в какого-то пионервожатого из соседней области, вот и натворили делов! Сейчас Лены дома нет, она в областной больнице, наши районные гинекологи побоялись такой молоденькой аборт делать.
 Напоследок мать заверила меня, чтобы погасить весь скандал и интерес к такому делу, она отправит Лену сразу после больницы к старшей дочери в Котельниково, а там никто об этом не знает. Девчонка спокойно закончит школу. «Вот и все, только вы соседа оставьте в покое»,- попросила напоследок эта пожилая женщина, и натруженной рукой расписалась в написанном мной листке объяснений.
 Вся уголовность деяния, обеспокоившего родительский комитет Петровской школы, испарялась на глазах. Но, как гончий пёс, почуявший след, теряет покой, так и я рванул воображаемый поводок. Я ни разу в жизни не возбуждал уголовного дела, но из этого материала при желании можно выдавить маленький и легко раскрываемый материал. Надо постараться!
 Екатерина Степановна принесла мне телеграмму из моего дома, на недельку в отпуск прилетал отец, просил встретить его завтра в аэропорту. Я обрадовался, конечно, очень, ощутил вдруг, как соскучился, захотелось похвалиться достижениями, угостить его чем-нибудь нашим южным, например ореховым вареньем, сводить на рыбалку, да просто почувствовать себя младшим по возрасту и жизненному опыту, выслушать его мудрые и спокойные рассказы.
 Да, и встреча его завтра никак не нарушит моих планов: я с утра заеду в областную больницу к Лене, вытряхну из нее там сведения на этого виновника беременности и на обратном пути встречу отца в аэропорту Дубравка, он как раз находится на полдороги из областного центра, но на земле нашего уже района.
 Я вспомнил, как в незабвенном фильме капитан Жеглов тонко выудил у Кирпича адрес Верки-модистки, и решил действовать также, хитро и тонко.
 Я надел синие потертые джинсы, кроссовки и, будучи небритым, но предъявившим прокурорское удостоверение, вызвал жгучее подозрение у билетного контролера в пригородной электричке. С заместителем главврача больницы нельзя было действовать, не раскрыв своего инкогнито, но для всех остальных: и врачей, и медсестер и для больных - я оставался другом леночкиного жениха, о котором она вздыхала. Я довольно быстро выяснил, что зовет она его Саней. Поскольку он был вожатым, то нетрудно было догадаться, что учится он в педагогическом институте, оставалось выяснить фамилию, адресочек домашний, подтвердить все догадки и - готовься, Саня, на нары!
 Увидел я впервые Лену Федорову. Она вошла в ординаторскую, которую нам освободили по указанию замглавврача, но я наврал, что выпросил это свидание за коробку конфет. Выглядела она чуть старше своих четырнадцати лет, была без макияжа, во всем больничном, и все-таки выглядела миловидной. Мое картинное поведение молодого повесы и её отсутствие жизненного опыта, элементарной осторожности и предусмотрительности позволили в течение трех минут все намеченные розыскные мероприятия провернуть. Я ещё умудрился получить от неё любовную записочку. Похвасталась она и своему лечащему врачу о моем посещении и привете от её любимого Санечки Демидова, который не бросил ее беременной, а оказался порядочным и благородным (сам не смог приехать, но вот друга прислал!), и они обязательно поженятся, и тогда уж она точно родит ему ребенка. Доказательственная база была полнёхонька: пора было раскрываться, но почему-то очень не хотелось.
 Я сидел в пропахшем карболкой кабинете и, скроив глуповатую физиономию, слушал какой-то совершенно безобидный треп о невероятных похождениях по лесам и оврагам этой влюбленной парочки и никак не мог пересилить себя, чтобы остановить её. В каком-то гипнотическом состоянии я рассматривал на ленкиных ногах расхристанные тапочки, из-под полы застиранного больничного халата высовывалась совсем ещё детская худющая коленка.
Длинные, но слишком тонкие в запястьях руки непроизвольно прикрывали её живот, выдавая её уже женское, материнское естество, но ученическая мозоль на первой фаланге среднего пальца предательски была испачкана чернилами, подчеркивая школьный возраст этой маленькой женщины. И чуть оттопыренные уши и цыпленочья шея лишь контрастировали с её удивительными по выразительности и красоте глазами. Таким светом красят глаза человеческие не косметика, даже не наследственная красота, а только чистая любовь и счастье.
 Она продолжала щебетать, порхая по волнам своих воспоминаний, оторвавшись от повседневной жизни благодаря моему актерству. А мне уже давно было не до неё, я начал понимать свою роль государственного служащего, который сейчас из райского поднебесья ка-а-к шваркнет её об асфальт жизненной прозы, вонючим трактором проедется по открытой настежь душе человеческой, со сволочным наслаждением протопает в своих кирзовых сапожищах по самым светлым девичьим мечтаниям, а потом позовет еще и позорную толпу злобствующего родительского комитета на это пиршество зла и ханжества.
 Но и этого мало: из веселого дружка Сашеньки Демидова я превращусь в живой укор. С чувством исполненного долга раздавлю её веру и надежду в порядочность её Сани – настоящего мужчины – до последней секундочки любимого, красивого и даже заботливого, а оказывается, и непорядочного и незаботливого. На взлете волшебной птицы её чистейшей девичьей влюбленности и веры - дуплетом, да под дых, так и раздербаню светлые чувства, и заставлю заглянуть в болотную жижу низменных дрязг и сплетен о том, что её Сашенька за летние месяцы в лагере перешпокал десяток таких доверчивых дурех и забыл уже о них всех вместе и о каждой в отдельности.
 Но, что это я о нем – он хорош до блевотины, а каков же я? А?
 Будет ли жива ее вера в доброе, мудрое и заботливое государство? Насчет мужской порядочности – это уж маловероятно, но, возможно, забудется, а без напоминаний и быльем порастет. Да здесь уж и не повлияешь. А вот с моей миссией как же быть?
 «До свидания, Лена, я узнаю, когда тебя выписывают, и, может быть, забегу»,- сказав это, я ушел к замглаврача и попросил его хранить пока мое инкогнито и узнал заодно, что ввиду её возраста наблюдение за послеоперационным процессом продлится не менее недели.
Будучи весь еще в мыслях о предстоящих мне действиях по ленкиному делу, я добрался до городского автовокзала, сел в старенький автобус, который, подвывая на подъемах, поехал в аэропорт. А на пыльном его заднем сидении я еду с противной думой в голове…
 Я не хочу делать эту грязную работу! Я не хочу работать и получать наслаждение от перетряхивания чужого несвежего белья! Быть острием того самого кинжала, которым государство размахивает, ни мало не озаботясь, насколько точны, красивы, правильны его действия. А, кроме того, еще и гордиться, как смачно и профессионально я вонзаю этот кинжал. И действуя так, как опытный сталевар шлак и плену в отвал снимает, я этим государственным
кинжалом скверну со здорового тела общества снимаю, и действую так против всех: против негодяев, оборвавших уши Климашину, и против самого Климашина, и против подхалима Верба, и против диссидента Подушкина, и против сластолюбивого и непорядочного, но и просто еще глупомордого Сани Демидова.
 Занятием этим необходимо прямо-таки упиваться, чтобы не замечать, как, походя, недобрым своим инструментом, зацепляю и калечу любящую чисто и нежно Ленку, и прохожусь по больному сердцу старика Повстяного, и по натруженным крестьянским рукам Ленкиной матери, и так направо и налево. Замечать я этого не должен, они недостойны моего внимания, шелуха! А на самом деле - так ли?
 Ой! Как понятно и чисто все было у гудящей раскаленным металлом плавильной печи на моем родном металлургическом заводе! Каким добрым делом занимались мускулистые руки моего мастера Анатолия Васильевича Бачурина, как мне хотелось помогать ему, как приятна была истома после тяжелого рабочего дня в душевой, да с кружечкой пива! А здесь?
 Такие вот мысли!
 Но вот и аэропорт, вот облупленный борт старенького Ан-24, вот жестковатая от щетины, но очень родная отцовская щека! Я рад, я счастлив!
 
 Какие у меня с моим отцом взаимоотношения? Я сформулировал их когда-то в десятом классе и до сих пор пользуюсь этой формулой: «Мой отец – это я, только в квадрате!» Доверию между нами нет границ и пределов. Я продолжаю дело его жизни на Земле: какие уж тут могут быть тайны и недомолвки. Поэтому он верит мне, а я отвечаю ему тем же, не желая подвести его, достойно продолжить его род, не опорочить чести нашей фамилии, её авторитета. Только жизненным опытом он обладает куда как больше моего, поэтому он – в квадрате.
 Я рассказал ему обо всем, что было намечено, нахвастался до неприличия, сводил везде,куда надо, на рыбалку, в лес, познакомил со всеми, с кем мог. Рассказывая о принятых мною решениях, я иногда прямо спрашивал, а иногда и не спрашивал, но всегда ожидал его оценки, одобрения или просто замечания. Он не был юристом, судьба так распорядилась, что не прошел он медицинскую комиссию, его глухота из-за контузии стала, по мнению медиков, непреодолимым препятствием. Но быть юристом он хотел всю жизнь: это была его нереализованная мечта, и только я воплотил эту его мечту. И вот что я услышал от него в ответ на мои сомнения.
 -Работать тебе будет очень трудно. За долгие годы коммунистической власти наши карательные органы воспитали, отселекционировали в своих рядах наибольшее количество толстокожих людей. Это делалось десятилетиями и повсеместно и самыми жестокими методами. Все репрессии испытывались и апробировались в первую очередь на своих же, но таких, кто не утратил чувствительной души, доброго сердца. Вся система заставляла их карать не задумываясь, исполнять линию партии. Ведь, если задумается милиционер, кого он притесняет, то поймет, что притесняет-то самого кондового представителя общества, соль самого государства – пролетария, лишенного возможности просто нормально жить и растить своих детей. Это он – рабочий человек - объект насилия со стороны своего же государства, понимает свое бессилие в какой бы то ни было борьбе против власти. Понимая это, он не дергается и заливает эту безысходность водкой или пытается восстать. А вся воля народная, выходящая за рамки коммунистических догм, подавлялась самым жесточайшим образом: в Кронштадте ли, в Тамбовских ли лесах, в Новочеркасске ли. В Германии ли в 1955, в Венгрии ли в 1956, в Чехословакии в 1968 – везде и самым жестоким образом. Для этого нужна была часть населения, не задумывающаяся, не знающая чести и совести (кроме своей, кастовой), лишенная сострадания и добродушия. Мне жаль и их самих, из них сделали таких недочеловеков, и они по-другому уже не могут жить и работать.
 Настали новые времена, надо бы в роли правоохранительных органов и проводников их деятельности иметь бы других – лучше, умнее и чище сегодняшних. Но их же надо воспитать и вырастить такими, а это - очень непростой, длительный процесс. Помнишь, на Сенатскую площадь вышли настоящие русские воины декабристы и одержали духовную победу. Так вот, чтобы они стали такими, потребовалось два поколения непоротых дворян. И здесь ситуация такая же, процесс выращивания людей вообще дело долгое, а выращивание новых людей – тем более.
 Было бы просто: поставить новых, по-другому мыслящих людей. Но куда девать тех, которые сейчас уже там есть, в начальственных кабинетах и дежурных частях, в детских комнатах милиции и уголовных розысках. Им же надо платить пенсии ни за что, а это накладно.
 Они – от сержанта милиции и до прокурора области – привыкли народ держать в узде, а в узде бывает только скотина, отсюда и отношение частенько такое ко всем остальным, нормальным и простым людям. Таким оно и останется, если ты уйдешь, на долгие годы. Они останутся и будут долго и безнаказанно угнетать меня, и тебя, и таких, как мы.
 Если ты уйдешь, то ослабишь очищающую и прогрессивную деятельность внутри этой, очень костной, системы. Ты должен набираться опыта и профессионализма в этой работе, а действовать уже другими методами, пусть понемногу, но улучшая взаимоотношения между простым гражданином, с одной стороны, и государством - с другой. Должен отодвигать формулу Ленина - редкого мизантропа - о том, что государство - это инструмент для подавления одного класса людей другим. Ты можешь в меру сил преобразовывать наш сегодняшний госаппарат в инструмент другого государства, такого, которое существует, как семья, как близкие и по доброму относящиеся друг к другу люди. А власть над ними - это лишь способ преодолевать трудности и просто умно организовать свою деятельность, ну, может быть, по-доброму, по-отечески пожурить и поправить заблудшего сына. Но не унизить, не задавить, не расправиться. Это, конечно, красивая и далекая идея, но, не имея её перед глазами, некуда и идти, не к чему и стремиться!
 Все трудности в общении со своими заскорузлыми коллегами ты сумеешь преодолеть, я вижу, что ты уже нашел тот способ, который поможет тебе, – это высочайший профессионализм и бдительность, собранность, педантичность, которые обезопасят тебя в трудной ситуации. В общем, ты шпион, Штирлиц от простого, доброго и совестливого русского народа, душевные качества которого, легендарно известны всему миру, и заброшен ты в стан хотя и не врага, но коммунистического застоя, резервацию остатков тоталитаризма. Цель твоя – овладеть всеми истинно профессиональными тонкостями в работе, занять по возможности более высокое положение и внедрять новые методы работы, основанные на подлинной свободе, истинном патриотизме, гуманных, доверительных взаимоотношениях человека и государства, на идеалах совести и добра!
 А что касается дела с жалобой Лены Федоровой, то ты начал, как старый милиционер, всю свою жизнь старавшийся «держать и не пущать». Что поделаешь, обстановка тебя тоже затягивает. Но вот против доброй души своей ты никуда не денешься, это она увела тебя из больницы, ты ей не в силах сопротивляться. Это ты правильно сделал! Если в их отношениях не было насилия, а была лишь юношеская влюбленность, то никакого преступления по человеческим законам тут нет. И ты это красивое чувство – любовь - должен оберегать от пресловутого родительского комитета, например. А если это - безответная любовь, то тем более!
 
 На следующий день я вынес постановление об отказе в возбуждении уголовного дела по заявлению родительского комитета Петровской средней школы, так как «невиновность гражданина Повстяного не вызывает сомнения («бобик» не гавкает!), а установить другое лицо, виновное в беременности Е. Федоровой не представилось возможным».
 
 А после обеда я поехал провожать отца в аэропорт Дубравка. Самолет долго не подавали под посадку, вылет откладывали. Мы взяли бутылочку «Тамянки» и сели в траву в тени от ангара. Слева перед нами стоял его старенький с облупившейся краской на борту Ан-24, а справа военные снимали чехол и готовили к вылету боевой истребитель Миг-29 – красивый и мощный.
 Мы тихонько сидели, выпивали и спокойно разговаривали и не могли наговориться, мысленно отодвигая разлуку. Мы были рады этой нечаянной отсрочке в отлете самолета. Перед нами лежала безукоризненно прямая взлетная полоса. Она убегала вдаль, начинаясь у наших ног и теряясь в горячем мареве горизонта.


Рецензии
Здравствуйте, Михаил! Понравилась Ваша вещь. Жанр, конечно, не выдержан.
Рассуждения есть. Умных и честных мыслей много. Но если бы Вам развернуться в сторону художественного повествования (с диалогами, пейзажными зарисовками - ведь есть же картина у ангара с отцом... )вещь бы стала легче, читаемее и проникала бы глубже в читателя. В целом же мне приятно было встретить коллегу в двух ипостасях (юридическом и художественном - в двух Стасях...)
Удачи Вам!

Сергей Донец   04.03.2009 08:42     Заявить о нарушении