Cоломенный дом, 4. Чаящие радости

А. Можаев

СОЛОМЕННЫЙ ДОМ
(роман)

Часть вторая:
ЧАЯЩИЕ РАДОСТИ

Глава 1

С утра опять зарядил дождь. Он лил не переставая неделю кряду и от снега в округе не осталось ни клочка. Дождь слизал даже наледи. И хотя оголившаяся набухшая почва воды уже не принимала, он всё лил и лил, растекался поверху сплошными лужами, и оттого чудилось: поразверзлись хляби и сызнова начинается творение. Вдобавок, настойчивый ветер, что гнал рябь и гнул долу нагие деревья, подкреплял это ощущение неустройства готовящейся принять семя земли.

Заводской двор сделался чёрен: чёрный асфальт, чёрная липкая грязь, чёрная груда угля у котельной. Здесь, под трубой, «чёртовым пальцем» в хмарь поднебесную нацеленной, мокло звено. Им предстояло разгружать доверху набитый бумажными мешками с солью прицеп, но работать в непогоду не радовало и они переругивались с Фомичом.
- Да какой дурак соль выгружает мокрую?! – пытал Виктор и его досада одолевала выдержку старика.
- Начальство, хлопцы, - корчил тот сострадательно лицо. – Приказ.
- Да по технике ж безопасности нельзя!
- Та яка тэхныка? Ще до менэ – ходи вона к бисам! Та завод же ж! – Фомич в особо волнительные моменты целиком переходил на родное наречие.
- Предупреждал – не связывайтесь! – плюнул в сердцах Сашка и зло поглядел на Витальку.
Тот нарочито вразвалочку прогулялся к прицепу, с грохотом отвалил борт.
- Греби отсель. Без конвойных обойдёмся, - бросил Фомичу.
Старый, боясь сорвать намётки работы, безгласно подчинился, охотно потопал прочь.
А в стороне от этой перебранки драл голову и, прикрываясь ладонью от капель, рассматривал трубу Володька.
- Вавилон, стерва, - вздохнул. – Разве тебя прокормить?..

Сашка вновь был в кузове «подавалой». Работа двигалась туго: грубая бумага размокла, мешки под руками рвались. Немногие из уцелевших складывали под навес к стене, драные утаскивали в обхват и соляная, жёлтой воды, картечь ссыпалась прямо в разверстый люк кочегарки.
Соль под дождём раскисала быстро и вот уже вся одежда и рукавицы грузчиков пропитались густой слизью. И тогда Володька решил ускорить дело. Приняв на хилую спину мешок, затребовал:
- Санёк, клади ещё!
- Где я тебе целый выберу?! Пошёл!
- Хорош, Вовка, - вразумил Виктор. – Хребет свернёшь.
- Клади-клади, не бойсь! Я жилистый! – всё задерживал выгрузку тот.
Иззябший вымокший Сашка разогнулся:
- Ты меня достал, придурок! Кому сказано – пошёл! – яростно ударил всей подошвой в мешок Володьки.

Мужичок не устоял. Раскинув руки, рухнул на утрамбованное угольное крошево. Подобного оборота не ожидал никто. Даже сам Сашка замер, отвесив недоумённо губу.
Тогда к борту подступил Виталька. Чуть усмехаясь, словно анекдотом собираясь делиться, поманил парня пальцем. Тот наклонился доверчиво. Он ухватил его за волосы и рванул. Коротко вскрикнув, Сашка слетел с прицепа и завалился неподалеку от уже поднявшегося на карачки Володьки. От земли увидал, что обидчик как бы нехотя направляется к нему, загребая косолапой правой. Подняться на ноги он не успевал, мог лишь отползать.

Виталька приблизился совсем. Целя в нос, лениво отвёл косолапую, ухмыльнулся. Сашка закрыл голову оттопыренным локтём. Удар «кирзачом» навис. Нависал, но не падал – бьющий нарочно время тянул. Но вот ухмылка его слетела и вместо лица – личина меднокованная. Короткий размах…

И опомнившийся Виктор успел загородить лежащего и много приложил силы, чтобы не дрогнуть под зверино-расчётливым взглядом нападавшего. А, разлепив, наконец, губы, голос свой как бы со стороны услыхал: спокойный, но гулкий:
- Кому лучше сделаешь?
В ответ Виталька потянул жестокий миг ещё, на разрыв. Затем вскинул руку. Но, видя твердость нежданного противника, всего лишь лицо мокрое утёр.
- Я ж пугануть, - осклабился. – Наперёд чтоб не вылазил, зелень, - и затаившись, подался под навес курить.

Виктор, ослабляя нервную струну, с шумом выдохнул, мысленно похвалил себя, что не врезал тому сходу, а затем сунул Сашке пятерню, помог встать.
- Уходи от нас подальше, - посоветовал брезгливо. – Совсем уходи.
Сашка, отирая о себя грязные руки, молча побрёл к проходной.
Вслед ему скулил Володька:
- Гад! У, гад! Тронул! Меня! Да я, гад, я авиатехник был! Лейтенант младший! Да я алкоголик третьей степени! У меня с психикой! Психика у меня! А он, гад!.. – мужичок мелко дрожал и по щекам обильные катились слёзы.

Виктору отчаянно противно стало от всей этой дряни. Он освирепел:
- Наработались! Эй, ты! Вали под лестницу!
И оставшись один, он запрыгнул в прицеп и с неясной бранью взялся вымётывать лопающиеся мешки.

В больницу возвращались уже без Сашки. Негодные просолившиеся телогрейки скинули в проходе автобуса на пол, а сами расположились по отдельности.
Вскоре к Виктору подсел робкий Володька. Засопел, заскрёб висок. Старший по звену покосился недовольно – хмур был, скуп сейчас на приветливость. Не хотелось ни видеть никого, ни разговаривать.
- Ждёшь её, ждёшь. А она.., - пожаловался вдруг мужичок и обманутым влюблённым уставился за окно, где серело обложенное тучами небо, где лоснились под дождём залитые, в комьях растрясённого навоза, пары, где вдоль дороги распустили по ветру ветви заневестившиеся, убранные серёжками берёзы, да где желтела жидкая, ещё под снегом проросшая травка. Унылая картина…

- И так бывает, - подал всё же голос звеньевой, что-то созвучное себе в мужичке услыхал. -
- Кто она-то?
- Весна.
- Чего, весна?
- Да не идёт.
- Как не идёт?
- Не идёт, и всё!
Виктор круто развернулся к собеседнику, смерил недобро взглядом:
- Слышь, Володька? Не пудри мозги. Без вас тошно. За окном что?
- Да разве это весна? Это я не знаю, что, - страдальчески вздохнул тот и как-то виновато объяснил. – Весна, она тёплая. А как тёпло – скоро, значит, домой. Дочка ждёт. А больше никто не ждёт. Из авиации когда ещё вылетел, а жена до сих пор лается, простить не может. А то побьёт, когда пьяненький. На работе тоже не любят. Я на «Каучуке» прокладки пеку. Раз попался – в кармане к гаражам выносил…

На этих словах автобус поравнялся с бетонным домиком остановки. Под козырьком, прикрытая зонтиком, ожидала рейсового женщина, статью напомнившая Ольгу.
И Виктор, забывая о Володьке, задёргался, будто на ходу выпрыгнуть решил, а после долго ещё выворачивал вслед шею. В лице – мечтательность. Рассказ же мужичка хоть и долетал откуда-то сбоку, только он не прислушивался.

Ну, а того, что называется, «несло»:
- На судилище я судье-профкомовке говорю: вот ты костеришь меня почём зря и никакой жалости к человеку не имеешь. Тебя зачем выбирали? Людям помогать… Тут они как закричат: вор, алкаш! Против справедливости смеет! А я им – нет, справедливость соблюдать надо. Помните, лидерша вот эта в энтузиастки под старость записалась, на валютной линии нормы побивала. Её в пример ставили, а я предупреждал: не гони, не нарушай технологию, это не керогаз. Меня не слушали, ей пенсию персональную присвоили, а линия через год развалилась. Кто убытки считал? А я всего на пол-литру вынес. Где ваша справедливость? А они как разозлились! Выгнали б, но рабочих не хватает…

- Чего говоришь? Выгнали? – очнулся Виктор.
- Нет, только не любят сильно. Одна доченька жалеет. Сядет рядом, по голове гладит: папка, папка! Глянь на фотку свою: молоденький, удалой, форма ладненькая! А теперь усох, почернел весь. Мать каждый день колотит. А мне друзей пригласить стыдно. Учится она у меня, в университете. Сама поступила! Друзья у неё чистенькие. Само собой, ей перед ними показаться хочется. Когда лечиться провожала, сама радостная такая! Прям, новая жизнь! Ох, люблю я её! Знаешь, у ней родинка на коленке большая такая, чёрная. «Солнышко», называется. Долго мы её по врачам водили…

С самого начала его рассказа Виталька, ничком лежавший на тряском заднем сидении, вроде бы дремал, но когда Володька доченькой загордился-залюбовался, тот заворочался, замычал и, не выдержав, сел.
- Не ной! – выхлестнул вдруг, сжав иссечённый старыми шрамами кулак. – Замели, значит – сиди не дёргайся! Все мы тут равные! – хрипло засмеялся, как закашлялся, не пряча лютых жухло-зелёных глаз.
- Врёшь, волчара! Все мы тут разные! – подскочил Виктор: брови на переносье сдвинулись, лицо обострилось в гневе. Оскорблённое отцовское чувство подбило его, а заключается оно в знании, как трудно растить человека.
Но обуздался таки, поняв, что это на руку злорадствующему Витальке. И снова сел. А у самого на душе совсем муторно: кто не страдал от потери незыблемого – не поймёт, как это больно и страшно.
А жалкий Володька ещё подбавляет:
- А вдруг, и ей надоел? Ох, боюсь – бросят.
- Ждут. Детишки ждут, - упрямо боролся с собой Виктор.
- Пропаду я, Витёк. Вот, и руки разъело, - мужичок, точно слепой, обнюхал ладони и принялся зализывать болячки.

Не совладал с отчаяньем Виктор. Поехало вкривь лицо. Он отвернулся, ткнулся лбом в стекло. Его мучили и привычная уже тоска по сыну, и всё та же смутность семейного будущего, и новорожденная грусть по Ольге; и из этого расщепления должно бы вырасти какое-то новое измерение жизни, которое покуда не проклёвывалось.

По ходу автобуса надвигался недалёкий бугор с той самой, обсаженной старыми тополями церквушкой. Вкруг барабана, вкруг ярусов колокольни – худосочная леторосль. На избитых стенах – остатки розового. У зияющих оконниц – языки застарелой копоти. Но по-над всем этим за серой облачной патиной со всех четырех концов земных уже сомкнулся куполом неугасимо мерцающий серебристый весенний свет. Вот-вот прольётся празднично, воскресно!..

Хлынет, обласкивая с высоты, разорённую церковь, дорогу с автобусиком посреди
безбрежья чёрно-бурых полей.
Зальёт собою далёкий огромный город с кружевом забитых составами железных дорог, с дымящимися окраинными свалками и тучами обленившихся птиц.
Переполнит болотистые водохранилища, затопит многоступенчатые карьеры и рыжие отвалы с содранной бульдозерами почвой, с гонящими из недр на поверхность глину транспортёрами и скорбно тянущимися к небу вывороченными корнями дерев.
Оживит зеленью заброшенные вырубки, завалы, сухостой, зарастающие ольшаником пустоши и поля, где низко тянут к недальней окской воде чайки.
Напоит силой ощетинившуюся обрубками, расколами изувеченных ветвей просеку, и склон у опушки, и желтеющий первоцвет с засветившей свои свечи мать-и-мачехой и развернувшимся первым листом, и кого-то чернобородого, что скинул потёртый рюкзачок и под проливным дождём лечит глиной берёзовые раны.

Ночью в тёмной умывальной Виктор сунул под кран потресканные закоростевшие ладони. Стряхивая капли, перешёл в туалет.
А там, как всегда, дымно и людно. Встретилось и нечто новенькое: у порога на полу сидели двое, а между ними коптила каучуковым дымом подожжённая таблетка антабуса – наглядный урок химии.

Он ткнулся «беломориной» прикурить к первому попавшемуся и этим попавшимся оказался Сашка.
- Заживают? – кивнул тот на больные руки.
- Куда им деваться? – Виктор ответил нехотя, с отвращеньем окинул комнату. В последние дни он делался требовательным, как бы проверял себя вероятным мнением Ольги. Она исподволь становилась для него авторитетом.

Вот и сейчас противно было зреть это дно отделения, этих картёжников с Виталькой во главе, срывающим банк и, забывая об осторожности, победно распевающим:
Помню, был я глуп и мал –
Слышал от родителя,
Как родитель мой ломал
Храм Христа Спасителя…

- Слышь, Сашка, а чего это толстая опять вместо Ольги? – та пропускала уже второе дежурство, и Виктор маялся, искал случая вызнать что-нибудь хоть у кого-то. Но тут же пожалел – только повод подал тому для разговора.
- Откуда я знаю расклады их? У меня о своём голова болит. Надо у Татарчукова домой до праздников отпроситься хоть на денёк. Как бы к нему «подъехать»? Понюхать надо, как там? Я же от ментов пережидаю, под алкаша «закосил». Конкуренты из СМУ настучали. А мне,
Витюха, напарник надёжный нужен двери обивать. Дело «на мази» – новостройку застолбил, материалы, заказчиков. Водочки попьём вволю! – подморгнул.
Сашка был из той породы подрастающих, которые нигде не пропадут и из любого положения сумеют выгадать пользу. А остальное-прочее – гори «синим пламенем»!
- Девочки, если пожелаешь! Со временем «тачку» приобретёшь. Я запомнил, кто меня от кабана этого спас. Вон, сидит, на приданое собирает! Если б не ты, лучше мне маленьким помереть!

Виктор жёстко усмехнулся и хотел ответить сразу, да помешал присоседившийся и явно подслушивающий дедок. Лизнув чифиря из пущенной по кругу банки, он теперь ему её протягивал.
- На печь пора, а ты нифеля жуёшь! – строгий Виктор принял пойло и, не пробуя, передал Сашке. – Ошибся, малый. Не пить нам водочки с тобой, - и отошёл, выворачивая из кармана в унитаз утаённые от медсестры таблетки, те самые, что так хорошо горят. – Да, многим вы, дерьмо, жизнь поотравите. Мало нам жизнь калечат. Так хоть бы сами своих не обижали.

Бас-сан, бас-сан, бас-са-на!
Отвяжитесь, бес-се-нята! –
- взвыл, побив чужие масти, Виталька и отхлёбывая из банки и плюя на конспирацию, начал громко рассказывать, как они в ЛТП «навострились» варить чифирь от электрического патрона.

Глава 2.

Первомайское утро ворвалось в отделение традиционным радио-грохотом:
- «На Красной площади – колонна демонстрантов Пролетарского района! Проходят славные коллективы славных предприятий-первенцев пятилеток: ЗИЛ, завод «Динамо»! Над головами разноцветные плакаты, лозунги! Море цветов! Мощные единодушные здравицы в честь партии, правительства и народа! С трибуны Мавзолея трудящихся приветствуют члены Политбюро, правительства и лично товарищ Леонид Ильич Брежнев! Здравицы нарастают!» – голос диктора профессионально свеж и бодр и медью гремит, не умолкает оркестр.

А в палате на койке лежит, тоской опрокинут, Виктор. И ничего ему будто не слыхать: глаза закрыты, руки заведены под затылок, выпирают локтями. И неяркий свет дневной из окошек течёт, убаюкивает.
Тут же рядом обосновались ещё четверо. Посередине – табурет. И Виталька, опять он распорядителем, перемешивает костяшки домино:
- В ЛТП с картами засекут – в карцер. А так, фишки и есть фишки. Сразу не допрёшь. А банчок наваристый. Запоминайте: «азоношный» дупль будет покер, - человек, казалось, ни о чём, кроме ЛТП вспоминать уже не может.

Под сухой доминошный перестук в проёме появилась дебёлая щекастая медсестра с хмурым, каким-то заспанным лицом. Ради Первомая лишь ресницы наваксены, что редкими копьями торчат.
- Эт-та что ещё?! А ну марш в комнату отдыха! Живо!.. Лепков?! На выход!
Виктор нехотя разомкнул веки, в тупой отрешённости сел: он ещё не понял, что к нему кто-то приехал и вызывает.

У входной двери его дожидалась жена. По всему облику её можно было тотчас догадаться: не столько она мужа навестить приехала, сколько прибыла обязанность исполнить, чтоб уж более не заботиться. Стояла она у самого порога вполоборота к коридору и, чуть запрокинув модно стриженную – соломенный шар с прореженной чёлкой – голову, изучала рисунок трещин на стене. Сочный, припомаженный бордовым рот её брезгливо был опущен в уголках, а подбородок вздёрнут, и оттого губы казались выставленными для поцелуя любому, кого сочтут достойным.

Виктор насторожился уже издали, и валкая походка его обрела упругость как под грузом. Подходил медленно, с приближеньем всё чётче сознавая предстоящее и всё более не желая кривить душой или оправдываться, и потому то лицо насторону воротил, будто конь, узде противящийся, то взгляд на тапки казённые опускал. И больше всего не хотел встретить её непримиримой, уверенной в своей правоте – это добивало без того слабую, но ещё возможную надежду. Он, как большинство людей, старался цепляться за устоявшееся…

Но вот подошёл, наконец.
- Привет, - улыбнулся натянуто.
- Здравствуй, - многозначительно сыграла голосом та. Близоруко щурясь, осмотрела мужа с головы до пят – так «аристократичней», надменней, ей казалось.
- Леха как? – Виктор в свою очередь спрашивал уже недобро.
- Что, как? – занервничала Ира, на миг выпала из той спесивости вида, что придумала себе в защиту, а ему - в наказание. Правда, тут же восстановилась: - Прекрасно - Лёха. Учится отлично, продлёнку посещает охотно. Мы с ним дружно живем. Я на воздух хочу, - статная, нетерпеливо переступила с каблука на каблук, колыхнула размашисто спадающими складками бордового, в тон помаде, плаща.

Их выпустили из корпуса и они пристроились у скамейки под голенастыми ясенями в узеньких едва народившихся листах. Объяснялись лицом к лицу.
Когда-то сходились они в супружество легко, зато уживались - чем дальше, тем мучительней. Мелкие взаимные обиды, разнящиеся бытовые интересы распаляли сердца. Ничто не
прощалось и перерастало в общее отчуждение. И наступило время, когда Виктор и пробовал приласкать жену, да выходило как-то невпопад и оканчивалось очередной нелепой грубостью.
Ну, а Ирина сама, со своим придуманным «дамским сознанием», так ни разу и не предложила ему примирения. Она сочинила себе мнение о «серости», а теперь вот и порочности мужа и упорно отстаивала его. Это был её пятачок, охраняющий от опасных сомнений в собственной правоте.

- Чего же ты? Сама желала, чтоб сюда поместился, а теперь брезгуешь? – ядовито усмехнулся Виктор.
- Я такое от тебя повидала! Мне даже маме стыдно сказать! – она на мужа не смотрела. Упрямый взор её упирался в стенку за его плечом и горек он был, будто не кирпичная стена там высилась, а замешенная на густом кровяном колере стена воспоминаний.
- А о парне подумала?
- А ты подумал?! Он большой, всё видит, понимает! Не хватало ещё грязи!
- От меня, значит, грязь одна?! Своё отпахал – и вали?!
- Ладно, хватит! Я с тобой уже обабилась! Никакого просвета! Ты-то, вон, всё такой даже сейчас! А у меня возраст! Мне одеться хочется, на людях приличных побыть! А ты что предлагаешь? Базар бесконечный этот? Хватит! И сыну со мной здоровей. Вырастет – не
осудит. Выведи меня отсюда. Это тебе к празднику, - протянула алую капроновую сумку с колбасой и яблоками.
- Спасибочки! Сыт по горло твоими заботами! – отворотился он.
- Не будь клоуном! – раздражённая Ира, а с ней в таком состоянии препираться бесполезно, всучила таки ему провизию. – Я что, зря сюда пёрла?!
- Отбоярилась? – ухмыльнулся тот и зло, и печально.

Она смолчала, изобразив на лице хандру и пресыщение. Собственно, в чём ей винить себя? Изменять - не изменяла. И даже - не думала. Обязанности свои в целом несла исправно, довольствуясь немногим. Хотя не легко приходилось, времени не хватало. Сына ему родила. Попробовал бы сам, каково это! А он не только не облегчает, но своим поведением всё портит и при том виноватым себя не чувствует. Никакой благодарности ей, единственной, кому он обязан ещё человеческим, а не скотским существованием со своими наклонностями! Нет, супружеский долг она исполнила честно.

Они тронулись к проходной.
- Сколько набежало?
- Около двух, - небрежно глянула на часики Ира.
- Пошли быстрей. Некогда. На терапию…
В ответ та равнодушно повела плечом, но шагу прибавить нужным не посчитала.
- И матери позвони. Всё в порядке. Чтоб не переживала.
- Хорошо, позвоню.
- Всё, нечего больше говорить, - теперь и Виктор, подобно жене, старался предстать холодным, безразличным.
Так и брели они аллеей под замшелыми, в бородах старых семян ясенями, под тополями,
отряхающими на асфальт багрово-чёрные серёжки, под скучным седеньким небом – отворотившиеся друг от друга и чужие.

Но таким манером пройти удалось немного. Навстречу двигалась под присмотром санитаров партия душевнобольных. Люди были острижены «под ноль», истощены. По дряблой землисто-бледной коже – крупные бурые пятна. А затаённые, исподлобья, взгляды и
ссутуленные как в ожидании удара плечи остерегали уже издали: здесь заплутавший ум не понимает сердца, а душа захвачена освобождённым стихийным, без помехи ломающим хрупкую телесную оболочку.

Ирина испугалась и стала.
- Снимай плащ, - приказал Виктор.
- Зачем? – беспомощно разомкнула губы та.
- Снимай, говорят. И рот сотри! Намазалась! Мужиков, что ль, дразнить? Они те сейчас покажут! – он явно отыгрывался за унижение, хамил вызывающе, но было не до препирательств и она, испуганная, послушно скинула переливчатый плащ. Оставшись в одном тёмно-синем джинсовом платьице с фирменной на груди нашлёпкой, суетливо взялась стирать платком яркую помаду.
Муж злорадно зыркнул, грубо скрутил вверх подкладкой и неуважительно зажал подмышкой модную одёжку.
- Возьми под руку. Гляди в землю. У нас тут кроме психов – ещё убийцы разные, наркоманы с проститутками. С ними потом познакомлю.

Ира от нарастающего грохота съёжилась. А когда он свёл её на обочину и мимо загрохотали обляпанные грязью бутсы на босу ногу без шнурков, тесно прижалась к мужу, больно впилась в его локоть прозрачными розовыми ноготками.

Наконец, они добрались до проходной. Прощались молча. Снова выстроились лицо в лицо. Виктору больно было терять Иру, всего с нею прожитого, пусть часто не радующего. Он уже не мог обуздывать себя, притворяться, и напоследок насматривался, жадно, безотрывно насматривался открытой статной шеей жены, плавно покатыми и привольно развёрнутыми её плечами, чуть располневшим, но всё ещё точёным станом, крепкими, волнующими в едва приметном покачивании, бедрами. Его неудержимо захватывала сила естества – непознаваемо-древняя, неприрученная.
И всё же не это сейчас главное. Поймёт ли она его взгляд, который весь – просьба простить? На большее признание он по-мужски пока не склонится. Но он всё таки тоже – равная часть семьи с их малыми радостями, растворёнными в каждом дне подрастающего ребёнка.
Да, они плохо ценили мелочи. Но те, оказывается, способны связывать даже против воли. И вот сейчас неужели она спокойно может разорвать эту связь, бросить его без ничего в тошной несвободе больницы?

Ира потерялась. Спрятала ореховые, широкого распаха, глаза свои, синие-синие у слезниц. В тех глазах от самого рождения ещё хранилась, теплилась доброта и читалась в них душа податливая. Но и на этот раз женщина переломила себя:
- Мне, правда, пора. Спектакль.
Но кроме спектакля, Ира спешила убежать и по другой причине: совесть твердила, что он с её подачи оказался в таком заведении. Единственное оправдание – она не могла догадываться, доверяя властям, в возможность подобного. Но это казалось не полным утешением. Есть же и другие способы вразумления. И потому, проще от этих сомнений сейчас убежать. А там - видно будет… Вдруг, затоскует, сам образумится?

Она потянулась за плащом. Когда надевала, Виктор, всё от той же боли потерять ставшей родною плоть, обхватил её, привлёк к себе:
- А когда-то весёлая была!
По её лицу будто судорога пошла – она сама жалела свою незаладившуюся, но умело прикрытую пока ещё гладкой корочкой внешности жизнь.
- Не надо, - отвела ладонь. И тут болячки его застарелые заметила: - Что с рукой?
- Тебе-то теперь чего?! – протянул тот надрывно и сгорбленный, с тощей сумчонкой, кинулся от неё в ворота. Для него точно цепь якорную оборвало.

И шёл в гулком спортзале сеанс психотерапии. На матах рядами лежали расслабленные больные, а молодой врач Татьяна Михайловна, сцепив руки, расхаживала, и внятно, убаюкивающе звучал её ласковый голос:
- Ваше тело тяжёлое и тёплое. Тяжёлое и тёплое. Вам хорошо, вам очень хорошо. Вы в лесу, в летнем лесу на солнечной поляне. Как привольно вокруг. Как сладко пахнут травы. Как ярко цветут лесные цветы. Как весело гудят шмели. Солнышко, жарко греет солнышко. И вы – маленькие дети. Вспомните себя в детстве. Вы играете на полянке с родителями. Ах, как радостно жужжат пчёлы, щебечут птицы. Детство. И вы – беззаботные мальчики в прекрасном привольном мире…

Её слова баюкали и Виктора. Но никакой тяжести и теплоты он не испытывал, а было, напротив, зябко. А на душе – пусто, так пусто, что он впервые переставал ощущать собственное тело. И в этой странной пустоте вместо леса с полянками выступило вдруг прочно забытое воспоминание.
Он вспомнил, как ещё мальчишкой стоял, обхватив ржавую на плече трубу и восторженно обмирая в безгласной беседе, тянулся чистой душой к слепку света той, давно, тяжело и
недолго бытовавшей на земле Машеньки Лопухиной, что так нежданно грела с репродукции, брошенной на ободранной стене отжившего дома, где они, школьники, собирали металлолом.
Он не знал, конечно, судьбы этой девушки, но впечатление чего-то тонкого, что так легко загубить, вошло, оказывается, в него навсегда.

Не успел он толком погрузиться в тот образ первого осознанного прикосновения к девичьей красоте, как его разрушила резко сменившимся тоном всё та же Татьяна Михайловна:
- Просыпайтесь. Открывайте глаза. Медленно пошевелите конечностями, - и, заканчивая сеанс, напутствовала. – Помните: радость жизни отняла у вас ваша слабость, ваша страсть.

Зал начал пустеть. Виктор, выйдя в коридор, словно зачарованный двинулся в глухой его конец. Упёрся в стену, развернулся, побрёл назад. Поравнявшись с дверью спортзала, замер – услыхал отзвуки женского голоса. Заглянул.
У окна Татьяна Михайловна беседовала с густоволосым седым дядькой. На скрип недовольно обернулась. Он поглядел на неё долго, потерянно. Медленно притворил дверь.

Доктор затевала важный для себя разговор: пыталась выяснить у заслуживающего доверие пациента мнение о сеансах, - и потому странность Виктора хоть и отметила, но выяснять не стала. Она слушала своего дядьку.
А тот, обнажая редкие прокуренные зубы, стеснительно улыбался и всё приглаживал волосы:
- Ежели, как я со своего разумения думаю?.. Вот я двадцать пять лет пил. Сварщиком в совхозе, а у нас же всё через бутылку делается. Так меня по ноздри засосало. Дожил таким «макаром» до пенсии жёниной. А она возьми и расхворайся. Ревматизьмы всякие, радикулиты – ноги всю жизнь в резине. И так расхворалась, хоть в «город могилёв» под берёзы! А тут ещё я – не успявай-похмеляйся! И поверите, стыдно перед женщиной стало. Такой губитель – всю жизнь не жалел, на старости очухался. И шваркнул я тогда бутылку об угол и круг ногой обчертил! Зарок, то есть, дал не пить. А не легко. Кругом-то - пьющие. Пристают, насмехаются. Я не трус-хороняка – на «хутор к бабке» всех посылаю. Так угрожать удумали! Народ, мол, не уважаю! От и решил тогда сюда определиться. Мне б бумагу получить. Авось, с бумагой не пристанут. Это ж надо! За жалость к женщине в антиобщественное положенье попал! Нет, чижало жить стало. Так разве раньше было?
Ежели водились запивохи – пара на всё село. А было и магазинов, и лавок, и чайных с водкой! А и церковь стояла – дурному не научит. И мнение уважали твоё. Но большие люди сказали: неправильно живете. Надо по науке дальше всем скопом итить. Землю всю объединить, вахтами пахать и урожай сдавать. А потребное нам из городу пришлют. Порушили жизнь. Дурман религии ученостью изгнали. А сейчас вон клубов насажали, что ни день праздник выдумывают, а веселья нет. Дружества нет. Завидуют друг дружке. А командует невесть кто из области. От и пьёт народ бесхозный. До того допились, что всё жулики сплошь стали, маклаки! Всю уважительность по ухабам растрясли! Вот беда, и с ней борьбу надо весть.
- Правильно, Иван Алексаныч, - пришлось Татьяне согласиться. Но тут же на свой интерес повернула: - А на вопрос мой не ответили: помогают слова мои?
- Слова ваши? Отчего, красивые слова, - почтительно приклонил он голову. – Сам я сиротой вырастал. С пяти годов в работе, колышки землемерам тясал. Топор боле меня, а я – тяп да тяп! В войну, тогда уже пахал. Знать бы вам, до чего скотина упрямая быки! Завалится в борозде – ничем не подымешь! Одного палёного под хвост понимает! А уж дале меня на Урал угнали в ФЗУ. Из рудника медного весь красный выбираешься… Я это к тому затронул, что на доброе слово я услышливый.

Таня, раздражаясь и уставая следить за речевыми петлями не слишком сообразительного собеседника, сама которого выбрала, решила впустить воздуху и завозилась со старой перекошенной рамой…

Внизу в сумрачном дворе было многолюдно – день посещений. По дорожкам с больными прогуливались близкие. Вон дипломатического лоска отец в богатом, заграничного кроя, костюме обнял за плечи юношу-сына и ласково глядит, как тот жадно объедает с апельсина кожуру и как ходят у него при том острые уши.
Вон крытая линялым ситцевым платком старушка украдкой вкладывает в ладонь седеющему верзиле-сыну пасхальное яйцо, а сын торопливо дотягивает сигаретку и у самого все пальцы от табачной копоти черны.
А вон в тесный загон вывели размяться шизофреников. Те задумчиво уткнулись в землю, разгуливают по кругу. И только один, в шапке с опущенными ушами, мотается поперёк курса и, подступая к единственно ему ведомой черте, резко разворачивается, припускает обратно. И так - до бесконечности.
И посреди всего этого потерянно бредёт Виктор...

- А что вы про лес, про полянки с пчёлками поминаете, спасибо, - всё тянул своё дядька. - Как в сказке побываешь. Позабываем часто – красота кругом. Есть брат у меня двоюродный, дяди мово сын. Тоже на селе проживает, на самой рязанщине! Знамо, попивает тожь. Я подбиваю – бросим. А он: а чаво делать? – Деньги копи. – А куда мне их, на стену ляпить? – Машину приобрети. – А на кой? У нас автобус пустили. – Тогда телевизор купи на мир глядеть. – А чаво я там не видал? Прощелыг разных? Я лучше за грибками…
- Нет, Иван Алексаныч, - не утерпела Таня, прервала. – Давайте вернёмся к началу. Помогает моё лечение? Лично вам помогает? Облегчение какое-нибудь чувствуете?
- А почему, нет? – удивился тот. – Да за вас за одну…
- Как так?
- А вы, доктор, не осудите вольность мою – окиньте себя в зеркальце. С одной вашей пригожести скорей излечишься. А если к тому беседы душевной провесть – вовсе чаровательно!
Слова у дядьки от самого сердца шли. А Таня обиделась. Он ей в деды годился.
- Давайте договоримся: я, это – я. Дело остаётся делом. Не станемте путать, - позабыла, что сама от них доверительности требовала.
Тот понял её досаду, оробел:
- Доктор, не пытайте вы меня. Нисколь не соображаю. Набрехал не пойми чего, вас затронул. Простите, - и бочком-бочком ускользнул.

Она осталась одна. Задумчиво прошлась вдоль матов, где от тел подопечных ещё сохранялись пролежни, задержалась у запылённого пианино у стены. Подняв крышку, надавила на растресканные клавиши. И, робко наиграв несколько тактов, зачем-то вдруг попробовала вытянуть из расстроенного беспризорного инструмента несвойственную месту изящную музыку: моцартовскую «Сонату соль-минор» – будто вниз по винтовой лестнице за уходящей радостью пыталась угнаться…

Виктор добрался, наконец, до отделения. Добрёл до пустого дежурного кабинета, у распахнутой двери остановился. Внутри - всё, как при Ольге. В белёсом свете из окна – знакомые шкафы, стойки. Из-под настольного стекла жизненным успехом смотрит фотопортрет Матье. Рядом брошен журнал отделения. А вот часы на стене молчат: повис маятник, стрелки едва не дотянули до половины восьмого. И тут он впервые заметил, что на циферблате, справа от него, солнца лик бумажный наклеен, а слева – луны. Это Ольга однажды ночью от скуки нарисовала и приклеила, вспомнив старинные часы, что висели
когда-то у них с мамой в доме.

Глава 3.

Наконец-то угасал этот бесконечный безрадостный день. Виктор вновь валялся на койке. Рядом снова гремели фишками домино четверо. Где-то далеко пели по радио бодрую:
«А я остаюся с тобою,
Родная моя сторона.
Не нужен мне берег турецкий,
Чужая земля не нужна!»..

Как и утром, объявилась в проёме вконец измаявшаяся медсестра:
- Опять они здеся! А ну марш отсюда!.. Лепков?
На этот раз он взвился как с тетивы спущенный – странная мелькнула вдруг надежда! И, конечно, не воплотилась.
- К Ефим Иванычу. Живо!
- Когда ж это сгинет всё?! – скрипнул тот бешено зубами, и шарами закатались желваки.

Ефим Иванович принял его у себя в кабинете неожиданно приветливо. Это был сейчас какой-то иной Татарчуков, не будничный, что ли.
- Что-то, Виктор, вы сумрачны в такой день?
- Да спал я. Голова болит, - отговорился тот первым попавшимся на ум.
- Вот как? Тогда извините за беспокойство.
- Да нет. Я ничего…
- Вот и прекрасненько, - испытующе всмотрелся заведующий. – Собственно, я так и полагал. Видите ли, у людей праздники, а меня всё скушные будни одолевают. Просьбица у меня к вам, - скромно улыбнувшись, выдержал паузу. – Ибо мне тяжести переносить неспособно, не согласились бы пособить? В знак солидарности, так сказать.
- Да за будьте любезны! – выпалил ожидавший почему-то худого Виктор. Впрочем, от этого человека его подданные вечно пакостей ожидали – так уж он дело вёл: - Чего нести?
Татарчуков повеселел:
- Для начала обратитесь от моего имени к сестре, дабы выдала ваши брюки и обувь. Нам посёлком проходить. День по календарю красный, народу высыпало и… Дабы ловчей себя чувствовать.

В посёлке, действительно, оказалось людно и вольно. Под вечер облачность разредило. В частых разрывах засквозила синева. На западе небо побагровело. Облака там поперву соклублялись, а сейчас, расплываясь от солнца, истаивали, и это сулило в скором погоду. Воздух перед сумерками загустел, напитался влагой, и всё вновь наполнилось красками, правда, более сочными, более тяжёлыми, чем днём. Могучее движение воздуха сделалось буквально видимым, и оттого окружающее как бы слегка колыхалось, а весь удалённый мир тяжко зыбился. Этой зыбкости подбавляли ещё высокие, с вязкой жёлтой сердцевиной, дымы из огородов за заборами. Там хозяева радели о будущем урожае.

Вот этими-то огородами и пробирались Ефим Иванович и Виктор: по дощатому тротуару вдоль глухих изгородей, вдоль хлипких сараюшек, вдоль канавы, сквозь корку подсыхающей грязи которой пучками пробивалась жёсткая крапива. Шли небыстро. Впереди, грузно опираясь на палку и сильно припадая на правую ногу, выступал в
распахнутом пальто цвета беж доктор.
За ним волокся в жёваных брюках, в дурацкой красноклетчатой рубахе и в зимних сапогах Виктор. Он тащил вместительную корзину с мелом и, хмелея от сладких запахов весны, глупо разинув рот и задрав голову, глядел в бескрайность – текучий небесный дым созерцал. А по бокам всё длились и длились гнилые серые заборы.

Распугав всех помоешных кошек и выбравшись на главную улицу, они первым делом встретили Ольгу. На ней – старенький, стянутый ремешком бледно-зелёный плащ для местного хождения да плотно повязанная, словно в поле работать, белая косынка. И совсем она притомлённая, тоненькая, что прутик ивовый. В руках – полно набитая хозяйственная сумка.
Доктор почтительно приподнял мягкополую шляпу, приветствовал с полупоклоном:
- С праздником, Ольга Леонидовна. Как ваше здоровье?
- Спасибо, Ефим Иванович. И вас – также. А здоровье моё поправляется. На днях выпишут, - они точно игру приторно-вежливую уговорились разыгрывать.
Напоследок Ольга улыбнулась заведующему, просто вся засветилась улыбкой.
Виктору же, давно встречи чающему, за спиной доктора ликующему, сухо, равнодушно кивнула. Опять его будто не было для нее! Захлопывалась последняя возможность роздыха для души! И он, обезнадёженный, всё невольно, неловко оборачивался вслед, даже когда она скрылась в своём подъезде.

Белокирпичный – в два этажа под крутой крышей – домок Татарчукова располагался на краю посёлка и отгораживался от пыльной улицы ухоженным, привечающим младенческой зеленью садом. Весь этот конец вообще являлся концом особнячков, садов и
рассудительной тишины больничного начальства, в отличие от центра с его
многоквартирками, огородничеством и суелюдием.

Проходить в усадьбу нужно было с проулка; и вот Ефим Иванович распахнул калитку, где на зелёных штакетинах громоздился какой-то министерской ёмкости почтовый ящик из прозрачного оргстекла, давно, правда, пустующий, изгрязнённый.
- Прошу, Виктор. Мой уголок, - хозяин, пропуская павшего духом носильщика, барственно повёл рукой.

Уголок его оказался недурён: это выяснилось уже по просторной веранде, где они оставили ношу.
- Проходите. Похвастаю своим холостяцким покоем.
Вступили в тёмные сени. Татарчуков, обводя палкой пространство, туманную завёл речь:
- Ватерклозет, кухня, столовая. Внизу всего четыре двери. В мезонине - ещё пара. В целокупности – восемь. Размеры стандартные, - и выжидательно уставился в глаза.
- Большой дом, - невпопад, лишь бы согласиться, буркнул Виктор.
- А здесь у меня маленькая гостиная, - отворил хозяин ближнюю дверь. – Смелее.

Виктор шагнул за порог. Комната пребывала в полумраке. Густо-вязкий отсвет заката тревожным пятном падал на одну из стен и выхватывал в ряду икон строгие, словно живые лики. От неожиданности у гостя перехватило дыхание. Он обернулся к доктору. За его плечом близко маячило слишком какое-то бледное лицо того, и Виктору стало ещё больше не по себе. Как в чужую тайну втолкнули.

Но вот Ефим Иванович щёлкнул выключателем и необычное исчезло. Вместо него явилась просто комната с потухшими, плоскими досками-иконами, с окном, убранным весёленькими занавесками и ламбрикеном в аленький по белому полю цветок, со стандартной,
украшенной латунными штучками, стенкой. И смущённый Виктор – в грязной обуви на лаковом паркете.
- Дуб морёный, плашка, - пояснил, проходя в комнату, хозяин.
Виктор огляделся вновь, пристальней. Задержался на невзрачных корешках подписных изданий – доктор когда-то много читал, но большинство литературы складировалось наверху. Скользнул по экрану цветного телевизора в нише, уже включённого, по тройке глубоких, для лентяев, кресел. Во всём опрятность, порядок: скучные, холостяцкие, выхолощенные. И нигде не встречается отзвука того мимолётного чудесного, что нечаянно тронуло сердце.

И тут привлёк внимание рабочий столик в углу у окна, совсем чужеродный в этой комнате. Сгрудились на нём колбочки, мензурки с жидкостями, кисточки в стакане, ножички. А главное, лежит маленькая икона: лик расчищен и заклеен папиросными бумажками, но всё
равно из-под них проступает и даже притягательней от такого плена. А глаза нетронуты. Чудные глаза! И не глаза это, а очи! Зеницы – огромным овалом, и взор живой, но неуловимый. И как будто скорбящий взор. По нему, по Виктору лично скорбящий. И ещё, многомудрый тот взор. Многомудрый и любящий. Любящий и чистый. Всё в нём одном собралось, что в земной жизни люди растеряли. Неземной взор! В иную, неведомую землю направлен. И весь лик такие же неземные волосы обрамляют, нитями чистого золота ниспускаются. И забылся Виктор перед списком «Ангела-златые власы», попытался взор, в неведомое зовущий, поймать…

- Так как же нам быть, Виктор? – оторвал его Татарчуков от безуспешного этого занятия. – Сговоримся насчёт дверей?
- Чего-то не пойму я, Ефим Иваныч? – застеснялся тот своей несообразительности.
- Видите ли.., - пожевал губами доктор. Погрустневший, он походил сейчас на покинутую ребёнком плюшевую полувытрясенную куклу: - Хозяйство мне содержать непросто. А вы человек умелый. Надеюсь, столкуемся, - всё подбавлял и подбавлял в голос проникновенности. – Незадача у меня. Пора двери утеплять, обветшали, а я никак не
соберусь. А сквозняки донимают. Не возьмёте труд на себя?
Виктор открыл уже рот отговориться, но заведующий понял по-своему и опередил:
- Мои принципы – оплачивать услугой за услугу. Вы достаточно окрепли у нас, пребывание можно сократить. С вашим районным наркологом коллегой Шведлецем я накоротке. Наладите с ним отношения, с учёта снимут. При случае можете обращаться непосредственно ко мне. На пару-тройку недель обеспечу больничным листом. Можно полежать у нас, отдохнуть, укрепить нервную систему. Режим свободный. Некоторые пользуются, дабы огласки избежать по месту работы. Доброе отношение к человеку закономерно рождает ответное. Словом, как принято среди культурных людей. Не так ли?..

Всё это он выговорил, обращаясь к Виктору как к спасителю. Ну, а тот испытывал растущую неловкость и за себя, и за самого заведующего.
- Так, Ефим Иваныч… Только, умей бы я, я б и за так помог. Может, чем другим? А по дверям есть один спец…
- Нет, - мгновенно остановил его доктор. – Не следует никого моими заботами отягощать. Идёмте, выведу. Поздно уже. Надеюсь, наша беседа останется в этих стенах.
И он скоренько выпроводил помощника и уединился с телевизором, этим лучшим другом современного человека.

Ради праздника напрямую транслировали почему-то пьесу «Сирано де Бержерак» в пристойной постановке. Но у Ольги возможности вглядываться не было. Лишь краем уха рифмы схватывала.
За столом размещались гости: упитанный парнюга с вислыми, цвета ржавчины, «фольклорными» усами под «Песняров» – армейский дружок Сергея – и его черноголовая, перекрашенная до мушиной зелени подружка. Он всё время что-либо жевал, перемалывал, а она то на любимого вскидывала восторженные жирно обведённые глазки, то самодовольно переводила напротив на Ольгу.
Ну, а ту угнетал муж: хмельной, он гордился, что собственной женой владеет и, развалившись на стуле и забросив руку на её плечо, вещал:
- Уже летом в Одинцово переедем. Под бок вам. Под самый дых! Скажи, Оль? – довольно жмурясь, потянулся губами к её щеке сорвать заслуженное.
Она легонько, будто от боли, поморщилась, выскользнула из-под его руки, виновато улыбнулась:
- Осторожно, волосы! – «сыграла» так, что никто не понял.
- И давно пора, - подхватила разговор чернавка. – И как ещё высидели в дыре этой, удивляюсь! Отдохнуть негде, с продуктами – дефицит! Про товары первой необходимости вообще молчу! Да на одного ребёночка сколько надо! В Москве тоже проблемы, я молчу, - за её сетованиями явно сквозила тоска по житейскому успеху. – Но это ж не сравнять! Правда, Вась?..

Вася, заглотивший очередной рыбной консервы, с усилием кивнул.
Ольга, пряча раздражение, отвела глаза. Потом поднялась.
- Что-то вы плохо едите. Вон, и у Васи тарелка пуста. Мы праздновать не собирались, на столе не густо. Извините. Но угощаться надо. Дайте-ка я за вами поухаживаю, - и она, в легком махеровом свитере, тёмно-вишнёвом с синей волной, взялась подливать и
подкладывать в посуду гостей-крепышей.
И разговора меж тем не прекращала. Обращалась больше к безгласному Васе, чем напугала почуявшую подвох подружку.
- Да, вы правы. Совсем не заботится о нас негодное правительство. Не построили нам ни универсамов богатых, ни универмагов. Ни парка нет культуры с «колесом чёртовым». Ресторана даже нет. Один клуб захудалый на всех. Скука. Вот и ходим с Катей на речку, в лес. В наших местах славные рощи берёзовые. Воздух, что вода ключевая. А ясным утром, когда подымается солнце и лучами пробивает листву, роща поёт. Она поёт «Херувимскую». Никогда не слыхали?

В такой крамоле, прозвучавшей совсем буднично, гостья почуяла угрозу уже не просто душевному уюту, но всему привычному устройству жизни. В страхе прикачнулась к плечу любимого.
А тот, в подтверждение её страхов, вдруг перестал жевать. А чуть раньше почему-то
застеснялся перед Ольгой своей тарелки, где было «насвинячено». А ещё раньше впал в какую-то чуждую всей его натуре умилённость от её бархатистого тона, от узких в запястье рук, плывущих над столовой утварью и организующих привычное, как приводной ремень в станке, дело наедания в некое высокое действо. Но главное – от её чёрных с просинью глаз: и серьёзных, и насмешливых, и всё-то в нём понимающих. Было, отчего тут напугаться и перестать жевать!
А Ольга меж тем терпеливо ждала ответа.

Дружков выручил Серёга, тоже не ожидавший сейчас от жены «выверта», хотя и привыкший к подобному:
- Чё замолчали? В «петушка» по пятачку раскинем?
- Без меня. Я у воздуха побуду, - отговорилась Ольга, протиснулась к окну. Отворила форточку.

И случись же так, что в этот момент мимо дома шёл Виктор! Душевно разбитый, он возвращался от Татарчукова и нарочно проходил у подъезда, в котором она скрылась. Рассматривал окна. Сразу увидал её. Остановился, задрав голову, вгляделся.
Она тоже узнала его. Не отстранилась. И его вновь поманила тенью возможность совсем другой жизни.

Ольга тоже почувствовала необычность минуты: под её окном стоит далёкий для неё человек, но сейчас он вдруг ближе собственного мужа и всего надоевшего окружения. Вырваться бы хоть на часок из этой комнаты куда-нибудь за посёлок и просто надышаться весной! А случись рядом этот неравнодушный к жизни парень, только помог бы оживить в памяти несостоявшееся, без чего ей никак не отомкнуть даже на мгновенье этот постылый застенок повседневности!

«Вы помните ту ночь? Вот так – вся жизнь моя.
В тени стоял смиренно, робко я,
Другие же наверх взбирались гордо
За поцелуем славы и любви», -
- это за спиной Ольги улеглись, наконец, возня и пересуды картёжных сидельцев и оголённо зазвучали стихи из спектакля.

Пьеса подходила к концу. На сцене театра – носатый гасконец с забинтованной головой, застывшая перед ним монахиня. Тонко звенит колокол. Чувствительные из зрителей плачут. А наверху в регуляторной сжала виски ладонями смятенная Ира.
«Не надо никого… Не уходите… Нет…
Когда вернётесь вы, меня уж здесь не будет.
Пусть я останусь так… Там Бог меня рассудит».

Впервые, наверное, она не следила за движением спектакля, не интересовалась формой актёров, удачными находками или просчётами постановщиков, прилагая свои оценки к чужим авторитетным мнениям. Ей открывался смысл пьесы, к которой привыкли относиться как к изящно-романтической, дразнящей благородной, но, увы, нежизненной страстью.
Вот и Ира никогда не мерила быт мерками театральной условности и в быту не искала истин искусства. Просто, переселилась ближе к уводящим от тупой суеты подмосткам, если уж не задавалось семейное счастье. Интересно бывает иногда морочить себя не обязующей ни к чему «жаждой красивости».
Но сегодняшние переживания против воли всколебали душу и мысли всё вертелись вокруг них, разрушая привычное «наслаждение». И вот к финалу ей само собой открылось, что перед ней - не трогательный вымысел, тоска по идеальному, но что человек от природы назначен жить единым сильным чувством вплоть до самоотречения. А способности к тому заложены и только так можно возвыситься до предельной полноты жизни и даже выйти этим чувством за пределы самой казалось бы отмеренной каждому жизни. Не нужно лишь бояться и лениться. Нужно уметь поступаться желаемым и вовремя видеть себя со стороны.

Вот и заканчивался этот перегруженный и непомерно долгий день, заканчивался опрокидыванием всяких расчётов. Она возвращалась домой.
Над Москвою - закатное зарево, дымы громадных труб. Улицы в обрывках празднества: вислые флаги на фасадах, лозунги о единении, знобкое мерцанье иллюминации. Под ногами мусор. Бездумно веселятся толпы. Верхоглядами – иностранные туристы. В киоске «Союзпечати» в дальний угол загнан плакат с расстрелом чикагских рабочих: чтоб о крови не напоминал, не омрачал веселья, что ли?..
От ресторанов – потоки неона. Гуляют «Москва», «Минск», «Украина». Гуляют «София», «Прага» и «Белград»…
А в сердце всё ввинчивается и ввинчивается затверженное:
«Какое счастье!.. Вот и лунный свет.
Что это? Звуки сладкие органа?
И аромат цветов вокруг?
О, как мне хорошо! Как счастлив я, Роксана! –
- и она снова и снова проверяет себя, что же всё таки ближе к правде: звучащее в ней сочиненное поэтом или окружающее зримое?..

А в очередях у баров лижутся парочки. Фотоплакаты очередных кумиров, «звёзд эстрады». На бульварах изламывается, что хворост в огне, прозрачнолицый молодняк. И у Садовой на Смоленке размахнули аляпистую киноафишу: фильм «Душа» с размалёванной как на продажу певицей Ротару и «рок-трубадурами» из группы «Машина времени».

«Но я люблю тебя! Живи, мой друг, мой друг!
Нет, нет, моя любовь! Я счастлив этой лаской –
И жизнь мне кажется теперь волшебной сказкой».

Самодовольно попирает горку чёрно-жёлтый гроб - здание МИДа. С Бородинского моста хорошо видно, как дробится в его бесчисленных стёклах закат и за окнами будто жертвенники приготовлены, пылают…
Всё окончательно смешалось: воображённое, действительное. И нет уже сил разделить!

«Ведь только в сказках и найдёшь,
Что вдруг сбываются несбыточные грёзы,
Что бедный принц-урод становится хорош…
А мы живём ведь в мире скучной прозы…».

Под высоткой посреди магистрали – разбитый инвалидный автомобильчик: взгорблена жесть капота, вышиблено лобовое, из радиатора льёт на парящий асфальт вода. Рядом тяжело оперся на крыло человек: кособокий, остролицый, изморщиненный, - безнадёжно выброшен утлый из общего потока. И машины совсем уже скрыли его своими стальными боками.
А с задней площадки троллейбуса всё тянется видеть его Ира в кокетливо надвинутом беретике и с газовым шарфом, пущенным вокруг шеи на грудь. В глазах – неожиданные слёзы. Но можно ли что-то поправить в судьбе этим нечаянным состраданием?

Конец второй части.


Рецензии