Ж. Ж. и другие, считая труп на первом этаже

Жень Женич и другие, считая труп на первом этаже

При нашем, тогда еще кепочном, без рукопожатия, знакомстве по газетному объявлению*я подумал, будто он сидел, причем, по советским экономическим статьям, например, за организацию тайных трикотажных цехов или незаконные валютные операции в крупных масштабах, ибо схож он был, внешне, без излишней юношеской худощавости в щеках, с тем незабываемым образом пожилого прожженного дельца, царски сыгранного Георгием Менглетом в одной из серий телефильма «Следствие ведут ЗнаТоКи», некогда помрачительно популярного, как ныне хрусткие чипсы на школьной перемене. Было в нем нечто загадочное, что позволяло думать, пусть и ошибочно, о его туманном прошлом, хотя в дальнейшем – по его исповеди под столь любимую им горiлку, разумеется, з перцем – я узнал: в затянувшейся молодости у него был лобзающий в засос амур с комсомолом, и кое-кто из нынешних нуворишей как минимум бегал для него за водкой на улицу Богдана Хмельницкого, как максимум сиживал с ним в буфете Кремлевского дворца съездов, закусывая настоящий бразильский кофе бутербродом с осетровой икрой, нашлепнутой на вологодское масло тонким, плотно сплюснутым брикетиком**. С тех пор бодрых рапортов в его глазах застыл усталый оптимизм, к чему позже прибавилось язвительной слюны в адрес новой буржуазии. «И это дерьмецо собирается вытащить державу из дерь-ма?» Зарплатных, латанных западными стежками демократов телевизионной закваски обзывал «козлятами», поясняя: больно уж они любят хрумкать «зе-лень».Ему бы родиться древнеримским сенатором из тех, кто плюет на тех, кто ниже их ростом, окруженным нежнейшими наложницами, поэтами тро-стиночной талии и тальком посыпанной попкой. В Колизее иметь ближе к императорской ложу, устланную сладостными для утомленных ступней карфагенскими коврами, указывать большим пальцем на Небо либо в Дан-тов Ад. За неимением, увы, оного он выбрал, браня пьяной порой, репертуар Большого театра с феерическим фонтаном голубого оттенка перед колонным фасадом. Его консерваторские абонементы на год вперед ублажали консервативный вкус миланского меломана. А его симпатии к драматическому искусству не опускались ниже предоблачных подмосток мастерской Петра Фоменко.
Персонаж этой шероховатой, поверхностной характеристики, Евгений Евгеньевич, выгуливал на поводке своего сиамского кота этим днем, выгу-ливал гордо, с превосходством, будто на поводке у него гнедой дебошир до-берман. Шкодливая шоколадная мордашка Гая Транквилла Светония насто-рожилась при моем приближении, оторвавшись от обнюхивания пустой со-сисочной упаковки у угла песочницы; лапы сиамца были заботливо обуты в матерчатые красные чулочки, на красном антиблошином ошейнике побле-скивали серебром ромбовидные заклепочки от известного кутюрье, эксклю-зив, так сказать. Г.Т. Светоний был тем живым существом, с коим пятидесятипятилетний Евгений Евгеньевич жил постоянно, женщины для него, трижды разведенного, были понятием, ненадолго навещавшим по мужской нужде*, желательно без дальнейших, обручальных чаяний. В застольях он предпочитал сочную телятину и собратьев по полу, чтобы безущербно для своей отутюженной репутации галантного, элегантного интеллигента ру-гаться густым, боцманским матом, сказывать задиристые анекдоты с пережаренной пошлятинкой и спать за столом, сопя выстриженными ноздрями, словно самолетные сопла пламенеющие.
Он вынул правую руку из кармана мышастого, туго подпоясанного пальто, вяло протянул ее мне; дремлет в дубленой крепостничеством крестьянской душе барин, начинающий диалог, даже не поздоровавшись словом, но улыбнувшись, подтвердив зубную правду: хорошо улыбается тот, у кого хороший, на зависть, дантист.
– Представляешь, что сейчас произошло. Вывожу я Светика во двор, а тут в подъезд входит долбанная соседка со второго этажа со своим долбанным догом. Псина здоровая и глупая, под стать хозяйке. И вместо того, что-бы придержать его, уступить нам проход, она, как бульдозер, поперла на нас. Дог рванулся к Светику, а Светик возьми и укуси его прямо за яйца. Дог взвыл, рванулся вверх по лестнице, хозяйка споткнулась о ступеньку и ёбнулась, как мешок с костями. Я чуть не уссался…
– Намордник пора ему покупать. А то всех собак в округе оскопит, – пошутил я, испытавший пальцами кусачий нрав героя дня в бытность его еще ощетинившимся котенком, которого подарила Евгению Евгеньевичу проживающая в Греции дочь.
Он угостил меня ментоловой сигаретой «Черный капитан», я же преподнес ему в лодочке ладоней дешевый факел дружбы – зажженную спичку, поинтересовался, как он отдохнул в Салониках, не то, чтоб меня это очень волновало, но надо было накануне получения аванса признательно лизнуть по отцовским струнам работодателя. Он любил семнадцатилетнюю дочь от второго штампа в паспорте и единственное дитя за три быстротечных брака, не раз со слезинкой в глазу признавался, что квартиру на Ленинградском проспекте, дачу в Снегирях и агентский бизнес унаследует она. И, якобы, на то готов документ с нотариальными закорючками, круглыми печатями постранично.
Он не без услады, выраженной спесивой полуулыбкой, пустился в недавние воспоминания. Мать его ребенка, обитая в достатке и ласке с мужем-македонцем, возобновив связи с бывшей подмосковной филармонией, где некогда просиживала смазливой бухгалтершей блондинкой, прибыльно по-ставляет балаганных балалаечников и ложкарей косовороточных в ночные клубы лубочной Эллады. За семь лет иностранного жития она купила скромную виллу у кромки лазурного моря, лениво лижущего пляжный песок триста шестьдесят шесть дней в году, однако дочь Машенька – домашняя роялистка* и неплохая теннисистка по меркам курортных кортов – не чувствует себя на солнечной чужбине счастливой, рассчитывает будущим летом поступить на философский факультет МГУ, который заканчивал ее кровный отец при, чего уж скрывать, твердой поддержке университетского комитета комсомола. На прошлогодней видеозаписи белобрысая Машенька была ми-ла, длиннонога, выбритая ямка подмышки, особенно во взлетающей позе подающего, с занесенной ракеткой над белой бейсболкой. Я б в нее влюбился. Влюбляться на расстоянии, по искусственному изображению – будь то: фото, кино, теле – мое старинное, похабное хобби, никаких обязательств, никаких проблем, лишь положительные эмоции, как у онаниста. По ним ты лепишь нужный тебе божественный тип, не тот, что соответствует грустной, промозглой действительности, а значит, нет разочарований.
Мы докурили. Крепкий табак закружил студенистую начинку моей головы, напоминая о вчерашнем. Я подумал, не поведать ли мне о том, что произошло, Евгению Евгеньевичу для облегчения и сочувствия, от них я бы сейчас не отказался, как и от граммов двухсот чего-нибудь спиртного, желательно не ниже менделеевской риски. Он опередил меня своим предложением зайти к нему за дискетой и деньгами, заодно обсудить детали моего рабского труда, поскольку клиентка хочет получить текст по стилю, накалу страстей, сюжетным перипетиям на уровне мировых бестселлеров. А за ценой, как поется под расстроенную гитару, ее папашка не постоит.
В его апартаментах имперских габаритов сталинского типа присутствовал стойкий запах букинистического магазина: нечто среднее между амбре реликтового типографского клея и испарениями препарированных мозгов от говнюков до гениев. Длительное проветривание тут было не в чести, предпочитались периодические веяния настольного канцелярского вентилятора с резиновыми лопастями, клейменного инвентарным номером грубого, расплывчатого оттиска. Стены одной из четырех комнат, от которой за версту разило сборищем прозы мещанского лепрозория, от пола до потолка бы-ли увешаны сплошно книжными полками, как кавалергардская грудь мар-шала Жукова наградами. Книги попадались часто в других местах, в издательских, туго упакованных оберточной бумагой стопках в прихожей, у деревянной вазы для зонтиков, разрисованной мудреной золотистой вязью по черному, частично треснувшему яичной скорлупой, или тучный до неприличия*, засиженный мухами и чересчур разборчивыми критиками Мураками на холодильнике в кухне.
Пока Евгений Евгеньевич отсутствовал, я перелистал «Хроники Заводной Птицы», выхватывая наобум абзацы европейского азиата, будто покупатель на пробу образцы арбуза. Его я раньше не читал, но слух хвалебный о нем, как о похлебке вкусной, докатился окольно и до меня. Кажется, мой приятель следователь, последователь литературных пристрастий своей рогоносной супруги, советовал мне одного из двух Мураками, кажется, Харуки. Похожие, ухоженные стильными художниками обложки я видел массово в месиве метро, у плейерного поколения, упорно не уступающего сидячие места старушкам, что меня, сидящего с развлекательным packet-book`ом* рядом, здорово раздражало; если тебе слегка за сорок, начинаешь причислять себя ближе к тем, кто путешествует по пенсионным карточкам, пусть не физически, морально.
– Жень Женич, дай ознакомиться, – попросил я, лаская ладонью увесистое дите Мураками.
Он явился одетый по-домашнему: стального цвета стильный спортивный костюм с адидасовской трехполосицей по бокам; в таком не зазорно выйти и на Красную площадь в дни разгула уличной демократии.
– Возьми. Но читать тебе будет некогда, – ответил, отдавая мне дородный конверт. – Здесь пахоты на двадцать четыре часа в сутки. О сроках помнишь?
– Угу. – Я нащупал в конверте пачку купюр, судя по толщине рублевую, и компьютерную дискету. Пересчитывать деньги, естественно, не стал. Он никогда не обманывал. И всегда расплачивался не меньше, чем пятисотенными. Он вообще не признавал низших денежных знаков, даже покупая пачку сигарет – это я подмечал – он всегда всовывал в окошко табачного киоска радужную бумажку с изображением Петра номер Один с тростью на отлете. Ума не приложу, куда он девал сдачу, быть может, копил мелкое и замусоленное, потом обменивал в сбербанке на более представительное, еженедельно повторяя эту уникально маниакальную операцию.
Я спрятал приятно отягощенный конверт под свитер, в карман рубашки, испытал пихающими вниз пальцами до упора ли конверт погрузился, дабы не потерять по пьяной дороге, и сел за стол, положив овцеведа Мураками поблизости, чтобы не забыть его, расхваленного. Евгений Евгеньевич достал из холодильника сыр, подернутый зеленоватой проказой плесени, сервелат с ополченный член мерина и баночку польского паштета, открытого и ополовиненного. Предстали на столе пузатой хрустальной луковицей графин с плавающей красной запятой стручка перца, две хрустальные, на балетной ножке рюмки, отлично мне знакомые и мною горячо почитаемые, особенно после второго их опустошения.
– Как твой роман? – Спросил он, разливая с меткостью опытного бармена, на девять десятых сосуда, дабы не расплескать по пути.
– Пишется потихоньку.
– Сколько ты его пишешь? – Он отставил графин.
– Долго. – Я виновато потер подбородок, будто проверяя холостяковую небритость перед собственным бракосочетанием.
– Плюнь на эту тягомотину. Лучше перейди на малую форму. Рассказы сочиняй. – Он стругал на разделочной доске тоненькие колесики колбасы, опять же мастерски, как хозяин, привыкший к гостям. – Будет что-нибудь толковое – пристрою в престижный журнал. Как говориться, все в наших руках.
Он принялся за податливый сыр, желтовато-зеленоватые ломтики молочного продукта, местами почти прозрачные, легли на противоположную от сервелата сторону тарелки, так же по-ресторанному изысканно, в на хлест. В центре не хватало полтавского сала с розовыми мясными прожилками и шкуркой, крапленой следами молодой щетины. Я промолчал, хотя предполагал, зная вкусы хозяина и его украинские корни, что оно томится в стылых тылах «Стинола». Не наглейте в гостях у тороватого работодателя, поднимающего, к тому же, рюмку и провозглашающего:
– За тебя. Не подведи.
Я отмолчался, пусть то было и не вежливо. Поблагодарил за доверие преданным взглядом, ибо мои челюсти свело сбывшаяся надежда на долгожданную опохмелку, не суррогатную, истинную, благородной горилкой, чей сам факт употребления опохмелением назвать-то совестно. Это счастье, когда тебе хочется выпить, есть что выпить и есть с кем выпить*. Скованные скулы не помешали мне принять первую прохладную рюмку**, напротив, перченый напиток целебно повлиял на вялые мышцы лица, ослабил хватку психологического капкана. Я запоздало чирикнул:
– Спасибо, Жень Женич.
Я лучшая ломовая лошадь в его редакторской конюшне, он снисходительно прощает мне измены – сотрудничество с издательствами напрямую, без наполнения его глубокого как лукошко кошелька, – терпит порой мое творческое брыкание и недовольное ржание, которое я издаю, получая толстые тексты, пригодные, разве что, для солдатских сортиров отдаленных пограничных гарнизонов. С его связями в издательском мире***, по крайней мере Москвы, он мог мягким нажатием телефонных кнопок перекрыть мне денежный кислород, и я бы превратился в уличную пыль под ногами безразличных читателей. Он поступает гораздо разумнее: ждет, когда я приползу к нему на голодном брюхе, царапая пупок о царский паркет, и я ползу, оправдываясь опытом великих, не чуждых – по утверждению, возможно, лживому, их запоздалых хроникеров – гуттаперчевости литературного хребта насущного заработка ради. Например, Бальзака, забальзамированного изда-тельством «Правда» в 26 зеленых томах.
Хлебом в этом доме не баловали уже месяцев восемь, с того дня, как Евгений Евгеньевич подсел на модный у завсегдатаев театральных буфетов метод похудания, пренебрегающий продукцией пекарей в любом ее виде. В начале, недель за пять, он и впрямь быстро сбросил около четырех килограммов, чем не преминул мне похвастаться, затем тема его ежедневного взвешивания на напольных весах и занесение победных данных в настольный календарь исподволь потухла в наших дальнейших разговорах. Ныне он не пытался переманить меня в стан хлебных отшельников.
Поглощая тающий во рту, потому не сытный паштет, я возненавидел всех мучеников от мучного, мечтая о черной корочке «бородинского», чья черствость пришлась бы мне сейчас по зубам. Вслух поинтересовался, что из себя представляет клиентка – ординарная редакторская рекогносцировка – сколько ей лет, кто по образованию и вообще: полная ли она дура или в мозгах ее все-таки копошатся тараканы реликтового таланта. Закрыв кухон-ную дверь, включив уныло завывшую вытяжку над газовой плитой, Евгений Евгеньевич выставил между нами пепельницу с темным латунным дном, по-знавшим еще сигареты его отца – сановника министерства культуры, утвер-дившего свою карьерную поступь поцелуем ручки Фурцевой и сраженного третьим инфарктом в персональной «Волге» на выезде со Старой площади андроповского посева. (Водитель этого даже не заметил и привез номенкла-турное тело прямо к подъезду дома, где я в данный момент находился.)
Я уверовал, что полулитровый графин мы допьем. Радоваться мне или нет? Славно, конечно, посидеть млеюще, поболтать не спешно, вытравить из души крысиный яд вчерашнего и прежнего предательства, но перебарщивать с горилкой, памятуя о натасканности метроментов на неустойчивых в поступи граждан и драгоценном конверте, было боязно. Уютность, разлившаяся теплотой шотландского пледа, скопившаяся липучим потом под мышками, и резкое просветление в голове, будто удобно там радостное солнце поднялось, придали смелости. Я стянул электрически свирепый свитер, накинул на округленную спинку стула, чье пенсионное место было на чердаке дачи или на помойке, кабы не память Евгения Евгеньевича о матери, выбравшей три таких стула для столовой, для каждого из дружной семьи; вечерний чай у них, ароматную смесь цейлонского и индийского с лимоном, было принято пить из мельхиоровых подстаканников с выпуклым, частичным изображением Кремля ровно в десять вечера и мужчинам чисто выбритыми.
После моего тоста за радушного хозяина мы приложились ко второй, прикурили от серебряной газовой зажигалки, облизанных боков, с рельефной монограммой молодого австрийского графа-издателя, который, изрядно подпивши под бутерброды с черной икрой, забыл ее, семейную реликвию, на этой кухне, возможно, сидя на моем месте и, возможно, то была ложь, обратившаяся, точно пушкинский лебедь белый, в красивую легенду. Наконец-то, Евгений Евгеньевич заговорил:
– Ну, что тебе сказать про клиентку… Я даже имени ее не знаю. Мне ее сосватал Арнольд – муж моей двоюродной племянницы. Он юрисконсульт в банке, где папашка нашей клиентки президент. Была у них корпоративная пьянка, ну и банкир проговорился, что дочь его написала роман. Арнольд предложил ему мое литературное агентство. Банкир позвонил мне, мы обсудили деловые детали: что я возьму на себя все хлопоты с издательством и редактирование. Помогу устроить презентацию в кругу литературной богемы, телевидение подключу… Ну, а деньги и дискету привез от него секретарь на восьмой «ауди». Я за них даже нигде не расписался. Мне запросто их отдали.
– А зачем банкиру твоя роспись? В их вонючем болоте все проблемы решаются на доверии.
– С последующим вояжем на кладбище, – Евгений Евгеньевич ухмыльнулся мылом смазанными губами. – Я тебе рассказывал, что Вовку Беспалова летом в Турции замочили? А он ведь не рядовой бизнесмен был, а бывший подполковник военной разведки.
Я понятия не имел, кто такой этот подполковник Беспалов. Евгений Евгеньевич мало с кем из своих друзей-приятелей по парилке Сандуновских бань и шашлыкам в предместьях Архангельского знакомил меня, тем не менее поддержал разговор вороватой репликой:
– Может, его за старые грехи.
– Может. Но вряд ли. Он такими деньгами последние годы ворочал!.. Двое детей осталось. – Евгений Евгеньевич приспустил «молнию» куртки и потер ритмично, почти театрально, шелушащуюся, постзагорелую кожу под серебренным крестиком на черном шнурке, на которой уместно смотрелась бы татуировка: «Любовь, Комсомол & Весна». Над переносицей босса размашистой бухгалтерской «галочкой» в графе платежной ведомости, где киллер должен расписаться за выполненный заказ, появилась морщинка.
– Да брось ты, Жень Женич! Рядовая сделка с заказчиком. В первые что ли?
– Ты закусывай, закусывай, – проявил он вдруг дружескую заботу обо мне. – Шпротиков рижских открыть?
Денег из банкира он выкачал много, достаточно, чтобы бояться. Хотя что такое много денег для меня и для него? Мы с ним в разных финансовых лигах, мне порой на «Приму» не хватает, ему «Черный капитан» подавай, рассупонив пачку. И тут я вспомнил, что ни по телефону утром, ни при передачи конверта, он не назвал сумму моего гонорара. Обычно он платил мне по четыреста рублей за авторский лист, надбавляя по пятьдесят за космическую срочность. Бывало и побольше, когда текст приходилось перелопачивать полностью.
Только Евгений Евгеньевич отвернулся к холодильнику, я коснулся конверта в кармане, ощупал вертикальную пачку купюр, отделив ее ногтем от жесткого квадрата дискеты. Счетовод в слепую, притом по толщине пач-ки из меня никудышный, но примерно, как шепнула шаткая интуиция, там было бумажек двадцать и, помножив их на пятьсот, я получил приличную сумму аванса. Стоило выпить, смягчив очередную, привычную обоженность гортани импровизированным сэндвичем – бронзовая, маслянистая рыбка промеж сервелата и таллиннского сыра*.
Мое предчувствие, что мы усидим весь графский графин, сбылось. Уже на хрустальном дне ничтожным трупиком покоился перчик, существо ску-коженное, жалко сиротливое. К нам пожаловал лежебока Г.Т. Светоний, от-воривший дверь хищным наскоком и выпровоженный Евгением Евгеньеви-чем, который, подхватив кота под передние лапы, ласково, как родному ди-тяти, объяснил ему о накуренности в кухне и попросил пойти поиграть со своими кошачьими игрушками. Скучающий самец сиамец остался недово-лен, капризно фыркнул и, как мне показалось, злобно взглянул в мои глаза напоследок, находя, видимо, меня виновником разлуки с любезным папоч-кой.
И до появления четвероного наглеца беседа между нами не особо вязалась, не было тех растрепанных временем или ситуацией концов, из которых мастерились матросские узлы разговора. Поэтому горилка грела горло проворнее. Евгений Евгеньевич не сыпал палеными анекдотами – первый при-знак, что гость(и) ему надоел(и); рог его развеселого изобилия лениво по-малкивал, закупоренный испорченным чем-то настроением, вероятно, дума-ми о секретаре банкира с секретной посылкой либо, тоже не исключено, о чем-то более возвышенном, например, о том, какой окраски дверца его пер-сонального сейфа в одном из надежных Женевских денежных хранилищ. Лоб неболтливого босса лоснился, выгоревшие брови тяжкими джунглями налегли на веки вечного Вия, из-под них взирали мутно, утомленно все семь орденов комсомола. Он умаялся. Я уже наблюдал его в таком вот предсон-ном, ватном состоянии, студенистым, как черноморская медуза*, выбро-шенная легким штормом на гальку. Глядя на него, мне стало стыло тошно, в работодателе желаешь видеть некий идеал удачливого делового человека, коему и позавидовать не стыдно, но не аморфную массу гов... говяжьего хо-лодца, подтаявшего ниже кромки. Я насмерть задавил окурок в переполненной пепельнице**.
– Мне пора, Жень Женич.
– Давай, – апатично отозвался он, попытался встать со стула, однако его грузное гузно перевесило законы гостеприимства. – Ёбт… Провожать не буду…
На улице я испытал тот магический мандраж, что охватывает коренного южанина, опрометчиво выбежавшего из жаркой русской парилки сразу на мороз. Мороза не было и в помине, какой мороз в конце московского ноября, когда вон невоспитанный путник никчемной наружности стоит ужи-мисто у грязно-белой стены бойлерной, добавляя к дебильной граффити примитивные метки своего сиюминутного счастья! И все-таки внезапный резвый холод заставил меня изобразить ходячий вопросительный знак, сильнее прижать Мураками под мышкой, сунуть руки в карманы куртки, в ее поднятый по моде А. Делона воротник пониже опустить, словно перископ, уши под кожаной кепкой по моде Ю. Лужкова. Меня с детства весьма веско увещали, чтобы я не горбился, били ладонью по спине, кто сильнее, кто для острастки, любя, точно точечно массируя, чаще щадящие бабушки, чьи могилы я давно не посещал. Я порыскал прытко пальцами, и не нашел ожидаемую пачку сигарет, только покоробленный коробок спичек, и не смог припомнить, была ли она тут. Курить хотелось чертовски, слюна скапливалась разливанным озером, я тягуче отплевывался, шел, чуть пошатываясь, к человеческой норе метро «Аэропорт», там рядом был табачный киоск. На подходе к нему, стеклянному и стандартно-убогому, я вынул конверт из нагрудных недр, открыл бумажный клапан, заглянул внутрь. Пачка купюр приголубила взор и… насторожила своей окраской – то были не пятисотенные. Я выхватил из середины одну из ценных, подающих благостные надежды бумажек, поднес к недоверчивым глазам, затем, удивляясь карибским дикарем, надкусил ее, вероятно, дало о себе знать мое неукротимое юношеское увлечение приключенческой, в частности пиратской, прозой: там кладовые деньги, правда, в их твердом эквиваленте, всегда пробовали на зуб. Сомнений нет – тысяча рублей на одной бумажке! Я, зверино озираясь по переулку, отошел к решетке забора нелюдимой собачьей площадки, достал всю пачку, пересчитал дважды трясучие купюры и захотел закурить сильнее *. Их было двадцать пять, двадцать пять братьев близнецов, отпечатанных нам на радость с позволения Банка России, пред председателем которого я готов был рухнуть на колени, в осеннюю хлябь, к изумлению той старушки, которая плелась с каторжной авоськой по той стороне переулка.
Благодаря железному желанию избежать ненужных осложнений, до дома я добрался без обременительных проблем, с двумя пересадками и с покупками. Разулся-разделся, вывалил на кухонный стол из полиэтиленового пакета блок «Черного капитана», упаковку заиндевевших креветок, два пластиковых бутыля пива, коими токмо натовские танки подрывать, и килограмм равиоли, изящных, как морозное ушко школьницы. Мураками, початый мною стоймя в метро до десятой страницы, я метнул в комнатное крес-ло, проходя по коридору и экономя тем самым несколько шагов в сторону. Я кидаю, швыряю (и т.д. по списку синонимов) книги только спьяну, в ином состоянии я их боготворю, с детства, в котором я, по устным мемуарам ро-дителей, не изорвал и не изуродовал карандашными каракулями ни одного печатного издания в обложке.
На сегодня я назначил личный праздник. Без водки или вина. Захотелось мясистое тело креветок, я их целую вечность не едал, а для этих красных кирасир сердитая алкогольная крепость не по ранжиру. Было в супермаркете непродолжительное искушение положить в тележку нечто чопорное– икру, например, мерзлые мидии, осетрину тонкими дольками, – но я отдался кипящему смешению поваренной соли, черного перца горошком и сушеного лаврового листа во рту, пересохшем сахарской пустыней, требующем простенького студеного пива, и побольше, и чтобы влага та живительная подкрепилась закуской знатною, ее уничтожать должно долго и раздумчиво. На кассе супермаркета продавались начиненные коньяком шоколадки, я купил одну и с жевательной резинкой зимней свежести забыл в кармане куртки. Чем больше я пью, тем меньше помню, память наша – вещь чрезвычайно выборочная, то, что на ее пенной поверхности выносится на брезгливый берег бытия, а стоит чему-то утонуть хоть бы на метр в омуте памяти, того не жди в ближайшей жизни; быть может, явится весточка оттуда в виде лопающихся пузырьков на поверхности пивной кружки.
Тридцать минут, отведенные мною же на охлаждение пива в морозильной камере и на варку креветок, я провел не суетно. Продолжительность засекал по наручным часам с электронным секундомером, по которым совсем недавно сверял мучительные затяжные паузы между выкуренными сигаретами, пытаясь ограничить потребление пагубного табака; бороться с курением я пробовал часто и тщетно, и в тот раз, на подступах палой осени, я спасовал, доведя промежуток между сигаретами до полутора часов, потом все вернулось вспять – кури сколько хочешь, не обращаясь к быстро бегущим цифрам на левом запястье. Я включил телевизор, кнопками пыльного пульта высветил спортивное завершение новостей, полюбовался Машей Шараповой, в мое отсутствие выигравшей что-то стоящее, кажется, на миллион долларов. Я сел по соседству с Мураками, в кресло, выложил на журнальный столик заветный, ветром удачи занесенный конверт, извлек деньги, оставив дискету текста там, внутри, томится. Как карточную колоду я подравнял купюры постукиванием о столешницу, пересчитал, козырным тузом выкладывая каждую тысячу на полировку, вкусившую непотушенные окур-ки, кипяток из чайника, соскальзывающие с вилки макароны в коричневом соевом соусе, и много чего, не предназначенное для качественного карельского лака. Дабы унять зуд повторять, повторять приятную процедуру до одури, я уложил тысячные чинной пачкой у испачканной пепельницы, прикурил дорогую сигарету от пошлой зажигалки за червонец. Гладя сладким взглядом гонорар, я гадал, куда бы убрать такое нежданное и, увы, бренное богатство. Кандидатуры книг изъял сразу из запасников допустимых тайников, подумал о пространстве между полом и неотпылесосенным паласом, при условии, конечно, если разместить купюры по одной, чтобы подозрительных бугорков не образовалось. Но устилать честными деньгами нечистый линолеум я счел святотатством, к тому же это отдавало дешевым душком советских криминальных фильмов о вороватых товарищах, выращенных на щах. Мой хищный друг «Грюндиг»* гробил время дневных идиотов** ищейским сериалом с арийской овчаркой на первых ролях, чьи оскаленные, каленые клыки вселяли вселенский страх в рахитичную сельскую прослойку населения нашей страны и в трусливых телепреступников с кованными сапогами, поганым гуталином чищенных. Полезно было бы за-вести злую собаку, тем паче, что это совпадало с моим детским, свербящим капризом, разрушенным непокладистостью родителей, пенявших на малога-баритность квартиры. Сидишь себе спокойно, покуриваешь курдский кальян в кельтском кресле, а она, зубастая бестия, тебя бережно сторожит, полежи-вая живым сфинксом на войлочной подстилке у входной двери. И хрен ка-кая ****ь безнаказанно убежит от тебя, не ублажив и обокрав.
Ароматом курильских креветок фасонистой финской расфасовки тяжело потянуло с кухни, будто в комнату натужно вползало пузом вверх облако благородных испарений, замешанных на терпкости трюмов мурман-ских траулеров. Я непроизвольно сверился с часами и, подстегнутый переизбытком срока варки креветок, поторопился к подготовке трапезы, к тому блаженству, что ожидало меня. Большой ложкой с частыми дырочками я доставал их, витиевато дымящихся и порой непокорных, давал воде бледно-томатного тона окончательно стечь обратно в кастрюлю, накладывал румяным валом на тарелку. Все, естественно, не уместилось, треть, или около то-го, осталась на выключенной плите впитывать уже бесполезный рассол; по его все еще булькающей поверхности плавали редкие остроносые плотики лаврового листа, кое-где подернутые чернотой старости и ею же источенные по краям. Они напоминали утонченные наконечники стрел индейцев, вое-вавших под командованием надменного Мантесумы со стадом конквистадоров. Поражение таким эксклюзивным оружием было бесповоротно смертельным, ибо вынуть его из тела, по причине зазубренности наконечника, было невозможно; изможденная страданиями жертва умирала, пожираемая внутренним жаром и из-за безвыходности кровотечения.
Кухонное полотенце, пользуемое мною и как протирочное средство для стола, я повесил на плечо, вторую тарелку прихватил для креветочных отходов, а пиво прижал левым локтем к боку, через рубашку ощутив верхними ребрами столкновение с упругим айсбергом. Кресло вновь по-матерински приютило меня. Откручивая татуированную логотипом пробку, я вспомнил, что забыл стакан, или кружку, или что-то мелкое относительно того объема, который я должен был выпить. Вставать с мягкого было лень, горлышко бутылки само напрашивалось к губам, испуская манящее, пенное шипение. Обстановка всемирного кайфа потребовала и смены телеканала. Комбинацией из двух пультовых цифр нажал на музыкальное, там инкубаторские, одним медом мазаные девочки в топлексе и речитативные мальчики с угловатыми, атакующими жестами развлекают самих себя и своих продюсеров; меня умиляет закулисный талант гримеров, безукоризненно маскирующих рутинные прыщи, рыщущие по монашеским мордашкам фонограммных роботов. Я вкушал, услаждался, облизывал пальцы, окропленные солоноватым соком, что было, пожалуй, самым вкусным. Нет, вру, самой вкусной была сигаретная затяжка в полную грудь, нет, опять вру, самым вкусным было все вместе: плоть нептуновых деток, глубокий глоток толкового напитка и никотиновый десерт, и деньги передо мной, загодя отодвинутые подальше от тарелок – ареала моего пиршества, прибавляли градус хорошего настроения. Я посмотрел ну пустую нишу, где вчера постукивали латунным маятником бойкие дедовы часы, вымолвил беззвучно: «Прости». Вообще-то, не в моем характере, склонном к душевному харакири, коротко переживать поражения, даже житейские, сродные укусу таежного комара, я из когорты тех тихонь, кто расчесывает черные воспоминания до крови, а далее длительно зализывает язву раны, отплевываясь багряными сгустками плевы твоей души, но сейчас мне что-то не хотелось растравлять душевную травму – предстояла любимая до скотской ненависти работа и выплата другой половины баснословного гонорара, который, надеюсь, позволит мне месяца на полтора возвратиться к своему роману, к тому же приберечь кое-что на смутное будущее.
Доверчиво вечерело. Я насытился первой порцией морепродукта, вытер руки полотенцем; резной пробкой бутыль не запер, намереваясь еще побаловать себя пивком, поискал что-нибудь мало-мальски приемлемое по «Грюндигу», застопорился на документальном кино о диких кошках, отключил звук – пусть создает визуальную иллюзию, что ты не одинок. Я дотянулся до пульта музыкального центра и отловил джазовую волну, барабанные щетки зашуршали по шероховатой коже ударных, дополняя интимной истомой тропические ритмы контрабаса и гарлемские разливы рояля. Вскоре я уснул. Впрочем, обтекаемо временное «вскоре» здесь не уместно, естественно, я не засекал, сколько прошло до погружения в быстротечную вечность, отчетливо помню начало новой музыкальной композиции с лидирующей трубой и простуженным женским вокалом, очередное увлажнение нутра «очаковским» и хищно выпуклые лопатки львиц, разрывающих заваленную ими же зебру; жалкое животное, черно-белая шкура коего запросто претендует раскрасом на символ человеческой жизни, мне показалось, было живо, или ее задняя нога импульсивно вздрагивала от беспардонного натиска пасти прайда*? На непредсказуемых перекрестках сна я повстречал случайно Евгения Евгеньевича, костюмированный от Армани он возлежал вельможно в инкрустированном стерильной вороненой сталью гробу из дубнинского дуба, отнюдь не трупом, хотя и отмеченный ятаганом смерти, – коса костлявой оставила ему дырку во лбу калибром дробины на кабана – и иконный лик его, синеющий жизнью венами у виска, не сливался в сольный скорбный ансамбль с белоснежной атласной подушкой, и в руках его, уло-женных на животе, вместо свечки торчало начало кошачьего повадка, кото-рый красно сбегал за противоположный бортик гроба и то натягивался, то ослаблялся, другим концом невидимо царапая гроб. Глаза моего босса были осмысленно открыты, косили в мою сторону строгим, гипнотическим при-щуром мудрого пращура. У гроба я стоял не один. Дочь Евгения Евгеньевича в теннисной экипировке, очень уж похожая на ухоженную Машу Шарапову* на полголовы возвышалась надо мной, настолько близко, что будь то не греза, где задействованы лишь зрение и слух, я наверняка унюхал бы вереницу нахальных химических компонентов ее дезодоранта, композицию ее девичьих страстей. Мнимо усопший, соплями отплясывая в носу**, говорил хрипуче, с примесью мокроты старого курильщика, изрекал непререкаемым Каином, что мы должны непреложно пожениться, имея в виду нас с Машей. На тефлоновой сковороде, без растительного масла я трепетал трепангом торжественно, нащупывая по соседству с моим бедром дрожащую длань подруги лани, предпочтенной супруги моим попечителем. Я не верил своему счастью, такое возможно только во сне, я понимал, что это сон, вы-карабкаться из него не мог, погружаясь туда, как в колодец, на скрипучей деревенской лебедке, вопреки и по воле своей. Помимо меня действовали иные силы, они топили меня, давя на затылок, в мазут сновидения. Подожги его – и обретешь пожар! Жарко мне было у дорогого гроба Евгения Евгень-евича. Помещение, без намека на целомудренную церковь, без окон и дверей подталкивало к рисковому поступку, например, поливу мочой периметра. Вокруг круговертью замельтешили абрисы Шиншилловых островов по го-лым, как локоть Голема, беленым стенам, чему я, домашний путешественник, равнодушно отнесся. Я любил самозабвенно Машу, выбор живого буржуа покойника меня устраивал, будь то его дочь или Шарапова Маша, чего я более желал. Я просчитал приданное, причитавшееся мне при женитьбе, впал в паритет, ибо та и другая блондинка обладала аладдиновыми миллионами, которых квелые куры только не клюют. Я стискивал запальчиво ее золотые пальчики, внимал мамочкиным поучениям ее чуткого папочки, он требовал от меня верности и преданности подростка Ромео, что мне, на мой редакторский дар, показалось одним и тем же по существу, но я прощал ему подобные пошлые оплошности, сознавая: то было видение, навязанное извне, возможно, потусторонним миражным миром, куда прихрамывает наш хворый разум, отдаваясь спячке, как крапленая божья коровка на хворостинке весенним есенинским вечерком. Чем крепче я сдавливал ладонь всученной суженной, тем дюжее становился мой адамов отросток в трусах, словно сжатие черствой частички девичьей плоти подзаряжало мой яйцевидный аккумулятор. Помутненный похотью я глядел на говорящие бледные губы Евгения Евгеньевича, думал о молчаливых, кукольно припухлых губках его дочери, туда я напрашивался незваным пришельцем, и отнюдь не зряшным поцелуем, чем-то по-мужски значительным и с пульсом гипертоника в овальной головке, плюющей щедро куда ни попадя. К члену подступало, в пору было, чуточку насильничая в плечах, опустить Машеньку на колени, исповедаться в своей любви ее оралу, несмотря на гробовую обстановку, и я уже предвкушал шаловливость ее шершавого язычка, однако бжикающую молнию на джинсовой ширинке зело заело. Ни туда, ни сюда – хоть лопни мыльным пузырем от геракловой натуги. Я нервничал; Евгений Евгеньевич продолжал что-то излагать, кажется, напутствовал ме-ня, как космонавта перед ракетным запуском в неизведанное, поминая при этом комсомольские сиквелы вроде «Родина ждет… Отчизна не забудет…»; желанная моя безразлично переминалась с голенастой ноги на голенастую ногу, поскрипывая рибоковскими кроссовками, принадлежавшими ей по кабальному контракту, который не аннулировала бы и нулевая катаракта. Из трущих нещадно швейным швом мошонку трусов пёрло пружинистым перлом, а я все буксовал рывками руки на уровне паха. Я проклинал клиническую клику изготовителей ковбойских штанов, ничего поделать не мог с тем металлическим зигзагом, что защищает от атакующих в лоб лобковых вшей и позволяет, соизволившись раскрыться, беспрепятственно пописать, пусть и простой простатитной струей*. Я был на исходе: семейное семя вот-вот выпрыгнет, извергнется, ввергнет меня в вергилиевы лабиринты удовольст-вия… Вдруг на грудь Евгения Евгеньевича впрыгнул ягуаром, взметнув раз-лихо хвост, Светоний, из-за противоположного бортика гроба он большущей молочно-кофейной пенкой выплеснулся на вороной пиджак джентльмена, кажущегося усопшим. Слизнуть ту пенку я не мог, ни взглядом, ни языком, застывшим ящерицей в пересохшей пещере рта, я был бессилен, признаюсь, нелестно для себя, мои органы, призванные к оргазму, застыли, я плавал в лавине жидкой ваты, каждое движение фиксировалось отдаленным, почти чужим мозгом, приносило минимум пользы, как пропускание густого кофе через частое ситечко. Пора было выбираться из рабских оков сна, карабка-ясь к солнцу. Воздушным шариком, упорхнувшим от пионера-ратозея на первомайском параде, я завис без зависти над мизансценой, озрел орлом: ложе смерти на парчовом постаменте, его богатого обитателя, обнимающего инородного мурлыку, безукоризненную девушку узнаваемой внешности. Дырка во лбу Евгения Евгеньевича, прежде покрытая коричневой коркой запекшейся крови, начала вулканически кровоточить, багровые ручейки дельтой Нила на педагогическом глобусе струились по лбу и бусинками сте-кали на впалый седой висок высокомерного ветерана, тертого прениями комсомольских собраний на Братской ГЭС**; далее кровь ускользала в рако-вину уха и со всхлипом унитаза всасывалась внутрь. Людоедски наслажда-ясь видом крови босса, я подумал, что отныне я свободен, не знаю от кого и от чего, но свободен! Паря я ликовал, как крепостной крестьянин перед го-рящей барской усадьбой, мне было хорошо от одной лишь мысли, что зави-довать некому, и на вилах моих кровоточили барские кишки, и теми же ви-лами захотелось пришпилить к струганной стене амбара визжащее сиамское чудовище, а доченьку в коротенькой юбчонке чемпионки Уимблдона опро-кинуть на сеновал, овладеть узурпатором. Я почти исполнил свои мститель-ные намерения, когда проснулся. Телевизионная реклама, застав меня, точ-нее – мое воспаленное палено, между ног сержено сопротивляющейся Ма-шеньки, разбудила* громовым призывом обязательно пользоваться презер-вативом во избежании заразных заболеваний, квадратная упаковка гуман-ных средств половой связи разрослась во весь экран, я, наконец, понял, что нахожусь у себя дома, и с испугу опять выключил звук телевизора. Вокруг темнота ночной комнаты, разбавленная вялым, но впечатляющим свечением «Грюндига», усыпляющая, как ватное одеяло, мелодией из акустических, ваттных колонок музыкального центра, колониальной сборки. Томные по-стукивания барабанными палочками о металлические принадлежности, именуемые тарелочками, ударных инструментов окутывали рассыпающи-мися звуками поздней парижской осени, когда в прокуренных подвальных кабаках забавлялись джазом обкуренные негры, обрисованные пишущей машинкой корсара по стилю Кортасара, дающей сбой на строптивой «r», ни-как не ударяющей в заданное место на стандартном листе; позднее она си-ним «паркером» вписывалась рукой, и не всегда четко, чернильно-расплывчато, и корректоры, правящие буквенные спотыканья рукописи, чертыхались, читая его талантливую латиницу, а он курил непрерывно «голуаз» французский, тянул ром кубинский заправским латинос. Эйфелева башня многих вдохновила и многих отвратила. Он был к ней влюблено равнодушен, и я, хотя ни разу ее не видал воочию, только открыточные откровения на фоне неба голубого. Я ожил, потянулся к бутылке пива, топкое пьянство грозило мне неотвратимой повторимостью, вторые сутки веселого жития без просыха – предупреждало об опасности моему здоровью, моей работоспособности.
Пиво было теплым, с капустной кислинкой, креветки холодными, сильно солеными, однако я их безжалостно уничтожил движениями желваков, сидя на кухне, покуривая, стряхивая пепел вчерашнего дня в горшок с геранью, которую опять же забыл полить, пренебрегая советами матери. Я осознал, что то была ночь, скорее по подозрительной, темной тишине за окном, чем по часам на руке, их я разглядел, доставая из холодильника вторую бутылку пива, леденящую ладонь. Я один, одинокий глоток, одинокая сигаретная затяжка. Мне ни хорошо и ни плохо. Мне все равно. Открыта ли форточка настежь, закрыта ли она непроницаемо – я дышу сейчас, ни секундой в сторону, тем воздухом, что обитает тут же. Близорукие разумения, понимаю, но подпирающие хлипким, рахитичным плечом правнука Атланта североатлантический закон одиночества, рожденный, думаю, загадочными закоулками русской души, которой все ни по чем кроме нее самой, поэтому она, душа наша, и копает саму себя ковшом экскаватора татаро-славянской конструкции.
Я пребывал в половинчатом состоянии – ложиться ли спать, бодрствовать ли, то и другое весило равно, как пуд картошки и пуд артишоков из детской головоломки. Сомневаясь я снова закурил, сомнения подстегивают мысль, заставляют мыкаться по вариантам. Чертовы сигареты, гаремно чернели в пачке не вдохновляли и не стимулировали, мозги, где и так не видно не зги, одурманены ранее выкуренным, закопченным солдатским котелком остывали над углями бивачного костра у околицы деревни Бородино, усатые гренадеры дремали, смыкаясь щетинистыми щеками с цевьем штуцеров при штыках. Ночь имеет свои преимущества, проще размышляется в ее оглушающей, бездонной пустоте, однако она, новая, неповторимая всякий раз, давила сейчас грузом прежних ночей, вынужденно бессонных из-за срочной работы или, напротив, пьяным бездельем, когда смешивается сияние смешливо улыбающегося Солнца и вышедшей задумчиво прогуляться лукавой Луны и искомый кусок суток удивленно распознаешь по степени различимости уличных тополей.
Пиво более не лезло в пузо, зло, до рези в чреве резвились ожившие креветочные черви, опорожниться не тянуло ни стоя, ни сидя, словом, двойной запор физиологический добавленный к закупорке моих куропаточных мозгов, которым было абсолютно безразлично, чем займется тело, а тело занялось тем, что вернулось в гостиную, зажгло голодную до свету люстру, уставилось на журнальный столик, в ту его срединную часть, где должны лежать неподвижно благоухая деньги. Конверт с дискетой был, гонорар мистически исчез, точно гонорея после лечебного набега таблеток. Пересчи-тывая собственные позвонки ребром косяка, я сполз на пол, шибанул в нос запашок шокирующий старых, не стиранных джинсов, впитавших и летний пот, и топь межсезонья. От потертой ширинки повеяло последними посланиями мочи, они, въедливые твари, как бы ты их старательно не стряхивал, имели хамскую привычку притаиться, потом пахучим лазутчиком просо-читься через трусы, внезапно объявиться мокротой у излучины «молнии» и высохнуть вскоре, наследив легким налетом ромашковой пыльцы и душком общественной уборной. Под стать настроению тоскливо, стерео стонали струны гавайской гитары.
Я сошел с ума, дважды за двадцать четыре часа у меня сгинули деньги, причем, свежий случай приключился без присутствия посторонних в квартире, а, может, пока я спал… Опираясь о край дивана, угодившего под пра-вую руку, я поднялся на ноги со штангой на плечах, потер затекшие ляжки и направился проверять металлических церберов. Связка ключей понуро тор-чала из нижнего замка, самого надежного, двумя клацающими оборотами запирающего мою холостяцкую халупу на три стальных цилиндрических стержня. Я повернул длинный, погруженный в фигурную скважину ключ влево и, получив пружинистый отпор, уразумел, что дверь заперта. Вдруг раздался звонок из вне, взрывной громкостью, настойчивостью, неожидан-ностью понудивший меня вздрогнуть, мою душу шмыгнуть мышонком в мою же мошонку, которая вмиг отяжелела и жалко сжалась. Соседская собака дежурно гавкнула, подтвердив реальность ситуации. Задержав дыха-ние, бродя в дебрях догадок, я прильнул к «глазку»: то был мой приятель следователь, блуждающий блудник, но без всегдашнего женского сопрово-ждения, чему я удивился.
– Не спишь? – Он бегло оглядел мою одежду. – Работаешь? Я к тебе по делу. У вас мужика в четвертой квартире зарезали, побудь понятым. Это не-надолго… Только деньги дома оставь, а то опера заподозрят тебя в воровстве на месте преступления. Такое уже бывало.
Деньги?.. Угадав цель его взгляда, я схватился за нагрудный карман рубашки и испытал приступ истеричного счастья, подпорченный прелой мыслишкой о родстве беспробудных будней пьянства и потерей памяти.
– Давай спускайся. Да, и сигарет захвати. – Повинуясь нажатой кнопке, створки лифта расползлись поперек, мой приятель ступил в кабину одной ногой, обернулся ко мне лицом человека, понужденного делать то, чего не хочется делать и притом ночью, спросил: – Ты чего, креветки варил?
– Угу.
– Что-нибудь осталось?
– Немного. И пиво тоже.
– Закончим, посидим. – Он перекосил губы улыбкой с потугой на оптимизм. – Не все так плохо.
Вторым понятым была болтливая, понятливая пенсионерка – сожительница убиенного по первому этажу, завсегдатай скамейки у подъезда в теплую погоду. На ней был затасканный домашний халат до пят потрепанных тапочек, концы пояса она нервозно затеребила, когда медэксперт задрал драную майку, приспустил тренировочные штаны и цветастые трусы у тру-па, лежащего на боку кулем с костями, и основательно воткнул большой градусник тому в анус – покойный даже не ойкнул от такого садомского вмешательства в его смерть. Низкорослый крепыш оперативник в штатском, с внешностью потенциального клиента пенитенциарной системы, рылся в гардеробе, среди скудной верхней одежды. Криминалист, кряхтя от избыточности собственного веса, сидел на корточках в коридоре, скальпелем вы-резал из полового линолеума печальные коричневые отпечатки босых ступ-ней, тянувшихся от мертвеца к ванной и отмеченных по сторонам вешками газетных обрывков, рядом с которыми нас попросили не наступать. Мой приятель, прохаживаясь по периметру комнаты экскурсоводом Эскориала, диктовал словесное описание места преступления крашеной под чернобурку бурно курящей девушке, ссутулившейся за столом и водившей по листу шариковой ручкой молниеносно, вроде стенографистки на международных переговорах по ядерному разоружению. Я не видел лица убитого, но мне по-чему-то казалось, что как только руки в медицинских, тонкой резины пер-чатках перевернут его на спину, я опознаю Евгения Евгеньевича. Я вышел на лестничную площадку покурить, попутно подышать прохладной атмо-сферой жизни, насыщенной беспощадным запахом вчерашней окраски поч-товых ящиков, отныне лишенных номерной индивидуальности. Надеюсь, кто-нибудь из жильцов в ближайшей перспективе возмутиться устно либо письменно эстетике текущей, во временном и производственном смысле этого слова, малярной мазни, и мне не придется спьяну тыкать детским ключиком из общей связки в несколько замочков очередно, чтобы освободить прорезанный сверху плоский накопитель личной корреспонденции от рекламной клоаки и забрать свой ежемесячный счет за услуги земного обитания.
У фильтра третьей сигареты меня позвали расписаться под протоколом осмотра и на бумажной бирке, прикрепленной к заклеенному полиэтиленовому пакету, там покоился кухонный нож, миролюбивого мирабельного колера треснутой ручкой совсем не похожий на оружие мещанского убийства, кабы не пятна темного происхождения на лезвии с подозрительной зазубринкой на кончике. Нас, понятых, отпустили. Пенсионерка прошаркала в свою квартиру, припечатывая причитаниями почему-то политику Путина. Я вознесся оскверненным футбольным фольклором лифтом к себе, поймав у его дверей напоминающий кивок приятеля. Он заявился через треть часа с накинутой на плечи замшелой замшевой курткой и кейсом, сомнительным для следователя содержанием, а именно бутылкой «Гжелки», оттуда достанной в прихожей и отданной мне накануне его разувания. Он пошел мыть незапятнанные руки прокуратора, я – варить ворчливо последние равиоли.
Будучи, – как обличила моя убогая биография, неудачливым журналистом – в прошлом я настрочил похвальный очерк о нем – молодом тогда пролетарии прокуратуры, который радостно встретил трепетные ветра перестройки, – он же отблагодарил меня за публикацию ресторанными блинами с икрой на Пасху, я пригласил его на свой день рождения, а он позвал меня на свою свадьбу… Он основной поставщик женщин под меня, так уж повелось лет пятнадцать вот уж: его – иногда капризный презент в нагрузку под необязательный презерватив, моя – хлебосольная холостяцкая хата. Его спиртное, часто дармовое, моя закуска, редакторским сколиозом оплачен-ная. Он виртуозно владел сперматозоидным, пронзающим насквозь кокет-ливую невозмутимость взглядом покорителя, был обаятельно болтлив, дока-зывая азбучную правду, будто бабы любят, когда им вешают ушат вермишели на уши, и отнюдь не доверяют своим глазам, заметившими бы его банальные, будто абрис банана, черты лица повзрослевшего пацана, коему трудно лепилось отчество, телосложение завзятого лежебоки с жабьим брюшком обжоры, толстыми бедрами, на них не налезли б бравые гусарские рейтузы, и рыжие поросли на фалангах коротких пальцев, они, как мне казалось, оттолкнули бы любую барышню старше двенадцати месяцев. Вдобавок он был всегда дурно выбрит, экономно доводя срок использования сменных блоков «жиллетта», коими пользуются господа без жилета, до кни-ги рекордов Гинесса. Однажды я решил, будучи при хороших деньгах, бла-годарно подарить ему на именины трогательный по дизайну электрический «Браун», но, не получив приглашения на торжество, сэкономил около ста долларов.
Мы пили горько, по-мужски, конечно, на кухне. Вопреки прокрустову мнению матриархаток мы, половые последователи ледникового дедушки Адама, проводим вблизи поварской плиты газовой/электроподпитки време-ни не меньше властно холопствующих там домашних хозяек, правда, за рюмкой или стаканом, но это уже житейские тонкости. Закусывая равиоли на сухую, без смазки сливочным московским маслом или вьетнамским со-евым соусом, я полюбопытствовал об убийстве. Ответом была бытовая вер-сия о ревнивой супружнице, ее, в жопу пьяную, уже арестовали на квартире матери, и к утру она, нет сомнений, во всем признается той чернобурой де-вушке, следователю-стажеру, по чьей девичьей промежности плачет член чалого жеребца, а мы давай чокнемся за нас, настоящих мужиков. Из гости-ной доносилась ласковая джазовая сумятица с царящей щедро губной гар-моникой на пике компанейской композиции, кипящей на медленном пламе-ни импровизации. Я рассказал ему о том, что меня вчера вечером гнусно ог-рабили, скупо поведав печальную повесть о Ее, любимой, предательстве в конце краткого откровения от Меня. Реакция приятеля была предсказуема, как курс евро на вчера, он дружески пожурил меня за слепую влюбчивость, объяснив предназначение мужчины тремя султанскими постулатами самца: дрючить, дрючить, дрючить и ничего более, тем паче пачкающего совесть личного. Водку он запивал пивом, пиво заедал остывшими креветками, и когда на уровне его грыжи донесся упрощенный Родион Щедрин, он угловато-выразительно задергался в розысках чего-нибудь тряпичного. Я протянул ему полотенце, он им суетливо воспользовался, достал устаревшую, с коротким отростком антенны, модель мобильника, взглянул на подсвеченный синевой дисплей.
– Мать твою за яйца! – Нажал клавишу соединения. – Да, зайчонок… Где, где? На трупе, а с него сразу поеду на допрос… Это музыкальный центр работает… Да, нам всем чертовски весело! – В его голосе появились пузырьки кипения. – Особенно тому, у кого восемь ножевых ранений… Но мы же не можем выключить аппаратуру, пока не снимем отпечатки со всех поверхностей… Да, его убивали под музыку. Испытанный прием убийц, чтоб не было слышно криков жертвы… Ты чего завелась? Ты же знаешь , что у меня сегодня дежурство… Ну все, все, успокойся. Как только допрошу подозреваемого, перезвоню… Ну все, целую. Спи спокойно, у меня все в порядке. – Дав отбой, посмотрел истерзанный стервозными звонками на меня и изрек категорично: – Не женись, Санек.
Я бы его пожалел, прижал бы его буйную, рыжеватую головушку к своей груди, погладил бы успокоительно его сутуловатую спину, возможно, выразил бы бесполезно обезболивающее соболезнование его каблуком благоверной пришпиленному мужскому достоинству, но вместо всего того налил водки по самый край рюмки, и себе тоже, чувствуя сопричастность его испорченному настроению. Надо долго знать моего закадычного приятеля янычара, дабы не удивиться, как быстро он возвратился в прежнее, порож-нее от невзгод расположение духа, влажно, валежником после дождя, за-щелкал креветочными панцирями, сластолюбиво зачмокал, всасывая сок, будто губы его полонили бархатистый, пьянящий лепесток клитора. Немало лакомых козочек познали лижущую силу его языкастого поцелуя, сам тому визуально- и аудиосвидетель; запечатлелись его, стоящего на коленях, ви-ляющие в такт мотаниям головы голые ягодицы – заманчивый вид для дев-ственниц циркового училища и лощеных содомитов клуба «Голубой буль-дог», кому что нравится. Мое нижнее я захотело тело женщины, под пахом напухла лохматым холмиком мука всей мужской жизни. Мы выпили, я предложил приятелю пригласить согласных на ласки девиц, их в запасниках его мобильника, я знал, было достаточно, чтобы обеспечить сексуальным пайком воздушно-десантный взвод. К моему немалому изумлению и боль-шому сожалению он отступился, мотивируя усталостью – знаешь, Санек, се-годня что-то не встает… – такое редко, однако бывает с заядлыми ****уна-ми, как с дамочками в заповедные дни. Рассчитав на глазок остатки водки дважды по два, я разлил по три четверти рюмки, которые мы, молча чок-нувшись, прозаично залпом опустошили. Томная губная гармошка, соли-рующая из музыкального центра, прошлась по моему слуху влагалищным вибратором с резиновыми щупальцами для пущего удовольствия. Мой при-ятель сосредоточенно накренился над тарелкой, обсасывая заключительную креветку, его рано начавшая лысеть рыжеватая макушка возбудила во мне звериную неприязнь, припомнились сомнительные с эстетической и этиче-ской точек зрения эпизоды задиристых фильмов, там матово загорелый, гор-дого профиля герой в такой же бытовой ситуации бьет соперника бутылкой по темечку, осколки кинематографического стекла брызжут жутким дождем на пол замызганного салуна или светлого светского салона, пригодных параметрами разве что для раздольного выгула одного слона. Я не способен на убийство (хотя если поднимается член, чтобы дать жизнь, то почему бы руке не подняться, чтобы отнять ее), я способен на мысли об убийстве, неких мечтаниях о пролитии чужой крови, как, впрочем, и любой другой человек, обладающий даром романтической фантазии, воспитанной на питательной, черноземной почве «Трех мушкетеров» и прочих, выстроенных по ранжиру, рудиментов этого жанра. Убить в голове, еще не значит убить по голове, и между предлогами «в» и «по» исполинская пропасть, засыпанная до верху обветренными скелетами страхов ответить за содеянное. Если бы не домоклова гильотина наказания, мы, умненькие, мнительные маменькины сынки, натянув на хилые бицепсы индульгенцию фашистских повязок, крушили бы все сплошь и омывали бы свои холодные холеные ладони во вспоротых утробах беременных, теребя слизистый эмбрион ребенка. Но мы боимся панически – до мучительной, сигарета за сигаретой, бессонницы в одинокую осеннюю ночь – бунтарской бутырской тюрьмы, потому и выплески-ваем желчный сок на электронные страницы рукописей сторонние страсти и преступления. Последняя равиоли, всплакнув сочной слезой, покинула нас ловко поддетая его вилкой в миг горестного расставания с предпоследней рюмкой. Я повторно напросился на перспективу совокупления, купидоны в моих джинсах расправляли проворно свои крылышки, щекоча яички пе-рышками павших павлинов. Мне желалось. Жалостью давил я на него голо-сом и взглядом, он обтер рот грязным полотенцем, выращенным ногтем правого мизинца поскоблил расселины между нижними передними зубами, по которым рыдали дальневосточные дантисты. Я разлил остатки торжества, жестко, хрустко размял коричневую сигарету, закурил, решив жестоко из-гнать непрошеного врага, если он, конечно, опять не превратиться в друга посредством заурядного телефонного звонка безотказным подругам. Мы выпили, я высказал раболепное желание сбегать в круглосуточный маркет за новой водкой и изысканной закуской. Я повторил просьбу, объяснив свое, сводящее в крутую яйца нетерпение долгим воздержанием, должен же он, черт побери, понять меня, как мужчина мужчину. Мой приятель пощелкал миниатюрными кнопками мобильника, через паузу поприветствовал некую Инну, лилейно полюбезничал с ней, пообещав райские кущи в моей кварти-ре, затем недовольно изменился лицом, попрощался сухо – ну, ладно, пока, – и сказал мне, что не везет нам сегодня, старик, сплошной облом на любов-ном фронте. Музыкальный центр поддержал из комнаты его сердобольную интонацию завывающим вокалом Уитни Хьюстон, ей, и без перевода чувст-вовалось, было очень по-черному одиноко. Я предложил приятелю для ночлега занять дедов диван в гостиной, не рассчитывая, разумеется, на постельное белье, а сам принялся мыльной губкой мыть посуду, усердной теркой тарелок изгоняя пламя полового искушение из плоти и вымещая всю кипящую народную ненависть к нашей прокуратуре, которую лягают подкованным копытом все кому не лень, и по делом. Перед сном я закурил, перемежая глубокие затяжки глотками пресных остатков пива из горлышка, и потом ушел в спальню, чтобы раздеться и лежать спиной поверх ворсистого ромба одеяла под голой поясницей, мучатся бессонницей бог знает сколько; думалось о всякой всячине, мелкие, как летний степной ручей, мыслишки лишали покоя, комарино покусывали душу, и без того изгрызенную сомнениями. Я чувствовал себя ненужным, и женщинам и друзьям, коих не было, да и деньгам, оббегавшим меня, точно чумного, за милю стороной. Нет люб-ви, нет дружбы, нет достатка, нет стойкой веры в собственный талант сочи-нителя. Все свое сорокалетнее с кокетливым довеском существование я не мог определиться, что мне нужно. Родился осенью, ясли с молоком, детсад со скрипуче стонущими качелями, учился в заштатной, желткового фасада школе хорошо, особо отличаясь по гуманитарным предметам, отдал трехле-тие пасмурному, сопливому Балтийскому флоту, переболев, как и полагается, грибком на ногах, работал в журнале литературным сотрудником, вечерами посещая трехэтажный институт на Садово-Спасской или крохотный, всего-то на четыре столика, полутемный, прокуренный бар на Самотечной: слоистые алкогольные коктейли через трубочку или душистый дешевый коньячок с шоколадкой в кругу предпочтенных на сегодня сокурсников и сокурсниц глодали мои гонорары, рифмованно называемые редакционными язвами гонореей. И – опрометчивый нырок в омут модного тогда кооператорства с насиженного поджарой жопой стойла журналиста, побег от ежемесячного оклада, квартальных премиальных и тех же упомянутых гонораров, побег без оглядки, на авось в дырявой авоське; а в омуте мутном том копошились сплошь склизкие пиявки, высасывающие твой ум, талант, и лет семь, помыкавшись по разным меридианам и параллелям нашего шелудивого и злобного, как голодная дворняга, бизнеса, зря надеясь на нечто чудотворное в беременности моего портмоне и счастья вообще, я однажды, тяжело дыша с похмелья на опустевший стакан, понял: там, где генералы-единицы хватают охапками денежный урожай, я, рядовой чумазого работящего батальона, инопланетно чужой, я пахарь, харкающий кровью, но не жнец в бесценной купеческой жилетке, из кармана которой торчит снежнобелый, востро выглаженный треугольник кончика батистового платочка для подтирки волчьей слюны.
Тяжко дремучей осенней ночью одному, неудовлетворенному плотью и духом, лучше уж спать, перевернувшись на живот и поджав крестом руки под себя, излюбленную позу пестрых сновидений детства. В голове, приподнятой подушкой с застоявшимся душком немытых волос, колебалось быстро сердце, мученическим маятником ударяло то в правый висок, то в левый, кувалда валдайского молотобойца рикошетом колотила и в затылок, наполненный расплавленным свинцом. Я, уж миллионный раз за последние год-два-три, дал железный зарок впредь не пить вредного, крепкого спиртного, переключиться на щадящее разум пиво, выбор которого еле умещается на трех прикрепленными шурупами с крестовидными шляпками аляповатых полках семиметровой длины каждая, так и норовя скинуть крайнюю в ряду бутылку за борт рыночного ассортимента на радость нам, рядовым покупателям. А еще заменителем водки может стать кофе, надо будет купить его по упаковке и по баночке, что имеются в нашем магазине, и, по необходимости, махнуть в неосушаемый любыми политическими режимами Елисеевский кладезь; лет пять тому мой троюродный брат бросил хлобыстать все, обла-дающее хоть махоньким хмельным градусом, перешел на лучезарный кофе и стал человеком, с которым теперь за руку здороваются один из московских муниципальных префектов с эффектным галстуком, бульдожьего лица вла-делец бильярдной на Алтуфьевском шоссе, носатый основатель частной урологической клиники, горластый, задиристый командир роты ОМОНа и некто таинственный Гоша, чьи протекционистские возможности в рубежах зажравшейся вшами и икрой искрометной, не скоромной столицы не имели границ; трезвость, насколько правильно я понял по житейским примерам ближних и дальних, поощрялась самой Судьбой, по-библейски верилось: за каждый отвергнутый глоток спиртного мне воздастся неким приятным при-обретением, возможно, денежным или, на мой худой конец, женским. В по-лудреме, что часто бывало после алкогольных излишеств, я наметил план своей дальнейшей святой жизни, окончательно и бесповоротно решил с зав-трашнего дня (сегодняшнего утра по московскому отсчету) посвятить себя прозаическим забавам в стиле Станиславского – Я в предлагаемых (моей не-обузданной фантазией) обстоятельствах, сутками взглядом голубить голу-бой фон монитора, предварительно ватно протерев спиртосодержащим гряз-ные разводы на двуязычной клавиатуре; наши, как и полагается, буквы обо-значены броским, пролетарски красным. Дополнительно я подумал заняться обязательными физическими изнурениями, вспомнив о заржавелых разбор-ных гантелях на лоджии и упругом гимнастическом бинте, притаившемся резиновой змеей, кажется, на антресолях, за допотопным патефоном моего покойного деда, этот пыльный, плавных форм патефон, как и украденные вчера каминные часы, мой шустрый пращур вывез из руин рунической Гер-мании сорок пятого; он давно уже не играл – утеряна какая-то тугая пру-жинка на заводе – но все же стоил, несомненно, определенных, раритетом удесятеренных долларов. Засыпая, я блаженно улыбнулся грядущему дню, радуясь хриплому, лошадиному храпу приятеля в гостиной, который оценит, надеюсь, по-дружескому достоинству дедов певучий военный трофей и по-может его прибыльно сбыть.
Мне снова снился сон, совершенно новый, спасительная отдушина моего бытия – тусклого, словно людская сутолока у кабинки туалета на задворках продуктового Тушинского рынка в выходные, – когда любой уплыв во вне его воспринимается феерическим фейерверком рождественского торжества с колдовским запахом опалихской лапистой хвои, пороха китайской пиротехники, хлопушечных выхлопов, и этот праздник всегда с тобой, чаще по ночам, когда ты растворяешься без хрустящего на зубах остатка яви в галлюцинациях аллюром под смеженными веждами, желательно радужно приятных или, в крайнем случае, однотонно нейтральных; химерам поплоше просьба убедительная меня не беспокоить. Слаженный сложный сюжет напрочь отсутствовал, видимо, Морфей аморфно потрудился, или я, проснувшись, запомнил порывистые обрывки, которые торопило по нестройным стропилам памяти строптивое утро из форточки, поздним ноябрем штормя мятую тюлевую штору. Запечатлелась пунктирная череда черно-белых картинок: пустынный перекресток, незрячий светофор на погнутом столбе в его середине, на травяном островке, замусоренном пластиковыми бутылками и сплющенными жестяными банками, будто после пленэрной пирушки школьников, вокруг разрушенные строения остро торчат неровными гнилыми клыками гигантского атомного дракона, у меня через плечо кирзовая сумка почтальона, напичканная сонмищем листов денежного размера с жирной фламастерной надписью 500 руб., их я, выхватывая пачками, швыряю к закоптелому светофорному столбу, как хворост к изножью инквизиторского узника, затем поджигаю – домашними спичками с сургучными боеголовками? изящной зажигалкой? – огонь олененком Бэмби гонится к бумаге, глотает ее махом, оставляя на моих губах вкус мха в газетной само-крутке, которую я встарь курил по кругу с красногалстучными солагерниками… Печатаю принтером отточие, как струйный символ провала в воспоминаниях о сне, когда я пробудился, и сон тормознулся на пять и три деся-тых секунды болидом в боксе сервиса.
Встал, одеваться не стал, кому кроме меня самого здесь и сейчас интересен мой обыденный наряд, и будничная тяжесть в голове тоже, которую часто в народе мудро кличут «чугунком», а народу (доказано революциями) перечить трудно, как и охоте опохмелиться, что доказано уже мною. Я выпил полную кружку хлорированной до рвоты воды из-под кухонного крана, а затем заглянул в гостиную. Приятель покинул меня по-джентльменски, правда, оставив на журнальном столике, рядом с деньгами, записку: «Взял пять штук до зарплаты и пачку сигарет. Спасибо. Вечером звякну». Я безжалостно сжал в кулаке бумажный лист, надругался гадким глаголом над его матерью, милейшей женщиной в жизни, и пересчитал остатки гонорара, скорее по инерции, ибо на обман такой очевидный он бы не дерзнул. Завтракать было нечем, резервная горбушка белого в хлебнице на холодильнике покрылась зеленоватыми трупными пятнами, пришлось непышно похоронить ее в черном пакете среди креветочных очистков и приятельского чистосердечного покаяния. Пойди я за продуктами, то неизбежно и выпивку куплю, и мое парашютное состояние между пьяным парением и трезвой приземленностью растянется жевательной резинкой между ртом и пальцами пацана в цыпках, но и голодать не хотелось, ведь не девочка с комплексом мясоедства, а мяса возжелалось очень, как никогда, я почувствовал на волнистом языке пережеванный кусочек сочной, чесночной свинины с прожаристой корочкой; благодарю родителей за православность. Уходя, я включил компьютер, чтобы вернувшись и увидев призывно бликующую голубизну экрана монитора, не забыть о работе, которая кормит меня, поит меня, искуривает меня, а вернувшись, переполненный покупками для услады желудка и очередного испытания печени, ублаготворено помочился в унитаз. Пока моя струя небогатырским напором изливала почечные откровения (спасибо за отсутствие крови), я мысленно сосредоточился на работе. Я под-считал, что на глубокое редактирование романа банкирской дочки мне отве-дено недели две с половиной, максимум дней двадцать, тогда я успеваю сдать его Жень Женичу перед декабрьским Рождеством, и он, в свою оче-редь, успевает пристроить его в издательство до Нового года. И каким большим текст ни был, я успею с ним расправиться, не было еще словесных крепостей, коих мы, истинные профи в акробатике букв, за такие сроки не брали, пусть и с ночными бдениями в придачу. Освободив мочевой пузырь и неопохмеленную совесть от дегтем въедливых сомнений, я позавтракал тре-мя рюмками водки, двумя бутербродами с красной икрой, стаканом пива, на сливочном масле яичницей с ливерной колбасой, с кетчупом, с тертым, твердым сыром, расплавленным, и с хлебной мякотью по рецепту голодного желудка. Настало время всеобщего благоденствия и умиротворения, сытость толкала ко сну, к чему располагала и моя раскрепощенная поза в кресле: шишковатая щиколотка правой ноги покоится на коленке левой, расслаб-ленные ягодицы съехали к краю сидения, шея, не в силах удержать, позво-лила голове склониться к плечу, дышится ровно и радостно. Однако, не сто-ит забывать, в природе обитает телефон, созданный, думаю, и с целью нагло, голосисто вмешиваться в твою тишину. Разыскивая мужа, звонила супруга моего приятеля следователя. Я ответил, что понятия не имею, где он, вы-слушал, отстранив трубку на безопасное от слуха расстояние, ее ревнивые, невнятные всхлипы и взбешенные претензии к нашему мужскому сообществу вообще и в частности ко мне, коварному совратителю верных, лично, потом выдернул штекер из телефонной розетки – элементарно бросить трубку я счел слишком человечным наказанием за ее оскорбления, которые покоробили бы и Джека Потрошителя. И все-таки в одиночестве есть преимущества, возможность делать все, что пожелаешь, не отчитываясь, не сопереживая, не … многие не, они спасают тебя, губят. Я докурил, допил пиво, икнул и ладонью растер по столешнице журнального столика мокрый кружок от стакана, влажные разводы расползлись замысловатыми контурами, напоминающими волшебные вспышки на Солнышке в объективе коктебельского телескопа Максимилиана Волошина. Бывают же люди, несущие отрицательные тельца бытия, я к ним, например, привыкнуть не могу, мне кажется, коли тебе плохо, то заткни свой гневный негатив себе же в жопу (пардон, анус), а не подбрасывай совковой лопатой дымящееся дерьмо под дерматиновые двери других с ожесточенной надеждой, что твои соседи не-пременно вляпаются в эту липкую вонючую кучу.
Мистическая глубина монитора в дремлющем режиме посылала усып-ляющим потоком яркие крупинки на черную поверхность в четырнадцать дюймов по диагонали, что рождало впечатление, будто тебя окутывает бай-ковым бессмертием космос, особенно по ночам, и если шарнирная настоль-ная лампа, прикрепленная к торцу компьютерного столика, повернута чуть вкось. Я ненавидел люто эти дюймы, я любил их страстно, как любят и ненавидят седоусого диктатора, дающего тебе относительно сытое существование трижды в день и отбирающего у тебя же повседневную свободу дум вслух и всполохи поступков. У столика того утомленным врачом при безнадежном больном всегда дежурил стул о четырех околесованных лапах, регу-лируемый по высоте рычажком под сиденьем, с пружинистой спинкой, очень удобной для философских посиделок, когда ничего путного в голову не лезет, и тянешься к сто первой сигарете. Само движение к этому стулу давалось мне трудно, труднее, чем вынужденный подход к полулежачему креслу улыбчивого дантиста: зубные страдания не сравнимы с нежеланием по-редакторски плотоядно мыслить, выстругивать рубанком из чужого бревна симпатичного носатого Буратино с последующей его шлифовкой надфелем, и впоследствии пираньи пера перманентной прессы расхвалят это в хвост и в гриву, что было уже с семью или восемью моими романами с чужими фамилиями на ярких обложках, бликующих глянцево в свете вагон-ных светильников метро, окон дачных электричек, ночников отпускных по-ездов и самолетных салонов, замковых каминов по обочинам чинных Дол-ларовых шоссе.
Я вскормил компьютер дискетой от Жень Женича, но она оказалась пустой, во что я вначале не поверил, проверил ее повторным всовыванием в гостеприимную, как лоно любовницы, щель и тогда уже совсем убедился в ее девичьей непорочности. Такого конфуза с товаром от босса у меня не было, обычно он проверял потоки поступающих текстов, бывало и прочитывал урывками на досуге суррогат содержимого дискет, под рюмочку горячительного давал мне настырные инструкции по редактированию, дурацкие, конечно, на которые я плевал вольготно с готической кривизны Пизанской башни. Словно в подтверждение я не выключил монитор, позвонил Жень Женичу, набрав номер со второй попытки, ибо память моя с удовлетворен-ного похмелья, когда мозги наизнанку, дала сбой на последней цифре – то ли 6, то ли 8, – победил знак бездонной, очкастой бесконечности, поверну-тый вертикально. Автоответчик магнитофонным голосом хозяина попросил оставить информацию после звукового сигнала, что я и сделал, наблеяв свою проблему. Мобильный, подсказанный полустертой литерой Е из заму-соленной записной книжки ладонного формата, отвадил меня уведомлением о загадочной, запретной зоне недоступности абонента, видимо, позаимство-ванной из братьев Стругацких. Телефонная трубка, как на покатые плечи шолоховской казачки, легла коромыслом на аппарат. Я пошел на кухню вы-пить водки или пива, или водку в обнимку с пивом – эту дилемму, трепе-щущую живым, жаждущим новых вливаний пульсом, мне предстояло ре-шить в течение пяти шагов без тапочек. Я так и забыл спросить приятеля следователя, зачем чемпионский градусник мертвецу в заднице.


Рецензии