Последнее слово Пикассо

Он учился в мед академии, а работать решил, потому что влюбился и хотел дарить Ей цветы, а потом жениться. Он ехал на работу, которую дядя-профессор (родственничество тщательно скрывалось) устроил одним короткоминутным телефонным звонком – санитар-медбрат-гарсон на побегушках в самой престижной психбольнице города. Работа Люэса не смущала. Было лишь немного интересно и хотелось дремать от качки на толстом плече соседки в красном пальто… День в окнах был похож на распускающийся желтый тюльпан. Люэс смотрел за пыльные за зиму стекла троллейбуса и думал: «весна»…
… Смена его был через сутки – дневная, ночная. Длинная размякшая дорога, недалеко – католический приход. Галки на деревьях. Белые типа колонны. Он встретил молодую женщину в халате под шубой и спросил психиатрическое отделение в лабиринте кирпичей, дерева, бетона. Перед ролью Ариадны она окинула его приятно и строго: «Вы к нам? А где вещи?» «Мэйби» подумал Люэс, улыбнулся: «Я новенький, но не больной…» Она провела его за собой по приглушенным лестницам (потом он узнал, что зовут ее Елена - факел), выдала халат – абсолют, до которого его халату с академии, как до Луны пешком, все руки-ноги не доходят постирать, и брюки. Он, смущаясь, снял берет. Красный закат лег на его волосы, слился – завтра будет ветреным… «Они скоро смоются, это тоник» оправдался Люэс. Елена усмехнулась, губы в помаде – розовая нить. «Нынешней молодежи самим надо лечится, а не работать» «Вы, мадмуазель, тоже не старушка» «Мадам, между прочим» поправила и опять повела по лабиринту. Там ординаторская, там приемная главного врача, там – подсобки, швабры, ведра, она опять посмотрела на пылающую голову Люэса, там тебе самое место, понял он, поправил прядь, провисшую до носа; такая работа - с ведром - его не пугала, мыть туалет ему приходилось и дома в наказание, и в военной академии как-то раз, они перепили в самоволке джина, и, пардон, взбледнулось…
…Первая его смена была ночной. Люэс взял с собой приемник на свое странное родное радио «Туман». В следующую ночь ему там ди-джеить. Он надеялся, что выдержит. Больница плющила своей тишиной. Больных ему не показывали – салага еще. Он выдраил туалет – круглый, как башня, без веревок слива и зеркал, над потолком камера. Разобрал по числам и алфавиту бумажки анализов. Ответил на пару телефонных звонков («Да, дядя, все в порядке», «Да, мама, я взял с собой поесть»). Съел яблоко. Горел слабо ночник. Медсестра дремала на диване в уютной комнатке далеко-далеко, в конце коридора, словно на краю земли. В решетке окна мерцала звезда. А потом Люэс услышал вздох над ухом.
- Какое красивое яблоко, - голос над ухом был как белая жемчужина на черном бархате – ни сильного, ни резкого, мягкий блеск, много тайны – великая вечная печаль красота, - яблоки – символ грехопадения, но я где-то читал, что Ева съела финик… Правда, лучше финик? Яблок слишком много для символа, для грехопадения - не вкусно.
Люэс обернулся и увидел молодого человека, так и не превратившегося в мужчину. Темного дерева-цвета волосы на лоб и бледные щеки сердцем, лишь нижняя губа тронута румянцем, а в глазах – темный влажный блеск, как и в глубине рта… Жемчужина на бархате. Длинный, на грани истощения, он стоял, покачиваясь, сунув руки в карманы бархатных разношенных брюк. Рубашка с широкими расстегнутыми рукавами и глухим воротником.
- Алекс, - узкая ладонь протянута для поцелуя. Люэс удержался со смешком внутри и пожал пальцы. Теплые, костлявые…
- Люэс.
- Не эпидемии ли по вам косили ренессансное племя?
- Люэс рассмеялся.
- Просто прозвище.
Юноша кивнул темной головой. Ему бы следовало носить берет с пером и плащ до каблуков, дырявленный шпагой.
- Хорошая штучка, - он коснулся мурлыкающего радио, - какой красивый голос… будто из глубин моря ведет корабли на скалы, но им не страшно…
- Это Син, - сказал Люэс. – На самом деле – наоборот. Наша радиостанция на маяке и корабли идут, куда нужно.
Юноша не обратился на понт Люэса.
- Син, - повторил он, - какой головокружительный и порочный мирок. Син оф зэ сити. Знаешь, что такое грех? У моей жены всю жизнь была вина за однажды непокормленную бродячую собаку. Она слишком ее испугалась и заперлась, а потом просыпалась по ночам и плакала в свете похожей звезды…
 Люэс прислушался к шелесту деревьев за решеткой. Ветер нарождался…
- А вы?
- А я… - юноша говорил медленно, следя за огоньками на радиоприемнике, - я рассказывал ей сказки с хорошим концом. Но ей не помогало. В конце концов, она, как все люди, умерла. Может, умерла оттого, что увидела привидение. У нас был большой дом, и по нему бродили толпы привидений. А что делать? Не выгонять же их на улицу с хэлп толпы священников…
 Они с Люэсом молча послушали радио. Син обычно любил ставить брит-поп, но на сегодня он откопал где-то в залежах CD снежно-детские мелодии… Люэс боком рассматривал нового знакомого. Кто он такой? На мед – не брат, на сторожа не похож.
- Я больной, - прочитал шевеленье его губ Алекс. – Сидел в кресле, увидел – дверь не заперта, дай, думаю – поброжу – поизображаю привидение.
 Люэс испугался. Алекс почувствовал, улыбнулся, Люэс подумал – вот оно – разоцвет розы – Алекс словно мерцает изнутри – а эта улыбка так откровенна, что становится все… Испуганно ему захотелось, чтобы Алекс дотронулся до его лица тонкими пальцами. Но Алекс отступил.
- Можешь запереть меня, если боишься.
- Наверное, это не по правилам – прогуливаться тебе ночью по коридору, - сказал, запинаясь, Люэс.
- Не по правилам, - подтвердил Алекс. Ночник отражался в его карих глазах, но не ярко, как пламя свечи, а как болотный огонек – все золото мира, если пойдешь за мной… - Значит, пойдем ко мне, покажу, где моя палата.
… Палата восьмая. Второй час ночи. Люэс в темноте обо что-то споткнулся и загремел. Алекс засмеялся и включил верхний свет. Скрытый плафон осветил решетки на окошках под самым потолком, обитые ватой стены – классика жанра, мягкая кровать-диван, мягкое кресло-качалка, мольберт, бумаги, куски ткани, книги, краски, кучи одежды, кисти – тоже классика жанра, но другого. Люэс опять споткнулся.
- Добро пожаловать в мой дурдом, - Алекс распахнул тонкие руки. Рукава рубашки крыльями.
Они просидели до утра, до розовой полосы. Алекс оказался художником и делал наброски с Люэса, заставляя принимать немыслимые позы; перенесли приемник и слушали его тихонько. Люэс, позируя, рассказывал о радиостанции на маяке, о карих глазах своей возлюбленной, об учебе, только не знал, слушал ли его Алекс. Руки его, белые, прозрачные, как у долго и тяжело больных людей, порхали над бумагой, как над оркестром, кроша черный мелок на дорогой, похоже, ковер. Когда Люэс замирал зачарованной змейкой под музыку этих рук, Алекс не перебивал тишины, типа: «Ну, и что дальше?». Он молчал и лишь вдруг улыбался. Потом Люэс от резкого штриха выпадал из безмолвия и продолжал фразу дальше. Алекс отвечал и так хорошо, умно и фантастически, что у Люэса порой кружилась голова, потом отсиживалась нога, и Алекс смеялся и падал в черной пыльце в кресло-качалку так резко, что Люэс закрывал глаза – упадет, стукнется – ничуть не бывало, кресло-качели-маятник, и Алекс в нем спокойно мечтательно мерцательно сидит, потом перекинет бесконечную ногу за ногу, потом сплетет руки, потом выгнется, потом расплетется и в конце завяжется в бантик и сидит будто котенок со сметаной на усах, а у Люэса трещат кости, но все эти законов анатомии-нарушения... В радио у Сина была ночь воспоминаний, он рассказывал о своих бывших любимых людях и песнях… А в палате дома для сумасшедших беседовали два молодых человека.
- Я нарисую картину, - говорил Алекс.
- А я там буду? – спрашивал Люэс.
- Не знаю. Быть может, - мерцает. – Там будет все – розовый рассвет за решеткой, чудо о розе и твои красные волосы – они же рыжие, как апельсин, внутри, у корней?.. Там будет туман и маяк, юноша с грешным именем и чистой душой… твоя возлюбленная и только твоя, но с глазами Джоконды, в которые смотрел весь мир несколько веков…
- Что ты делаешь в этой больнице?
Алекс пожал белорубашечными плечами. Он надел черный с золотым жилет, но потом опять снял, капельки пота от работы блестели над верхней губой. Люэс подумал, сам он бреется, в больнице это запрещено, дотронулся для сравнения до своих щек.
- Ненавижу душедрательные истории о несчастье или злых родственниках. Не хочу думать. Сегодня - я, ты, кресло и моя картина.
- Все равно. Это ужасно. Тебя не угнетает?
 Алекс закачался в кресле.
- Нет. Тебя же не угнетает, что ты не помнишь, как ты родился?
- А что завтра? По-моему, ты вполне нормален. Я скажу врачу…
А Алекс беспечно бесконечно раскачивается в кресле.
- Есть там что-то, что я хотел бы знать?
- Там весна…
- Она есть у меня на картине. Моя жена, - он задумывается, будто прислушивается, - Илона, ее звали Илона, нежная такая – была похожа на подснежник. На это я бы посмотрел…
- На подснежник или жену?
Алекс кивает.
- Действительно, иногда трудно понять и выбрать.
- А моя девушка… - Люэс застрял. - Ну вот, а хотел стать поэтом…
- Не расстраивайся. Я вообще – рок-музыкантом.
 Будто напились ночного брусничного забродившего сока. А потом наступил рассвет. Окончательный и бесповоротный. Белый холст на стенах окрасился в розовый, напомнив проснувшемуся Люэсу старый дюрановский клип на «Прекрасный день». Алекс спал в своем кресле будто прекрасный принц умер. Так он выглядел во сне всегда. Рот не раскрывал, не храпел… Люэс выполз в коридор. Медсестра у зеркала поправляла в подсобке халат на груди. «Ночь выдалась тихая» улыбнулась ему…
 Всю дорогу домой в троллейбусе с пыльными окнами он думал об Алексе. О болезни, о тонких руках, о словах, о картине…
 Картину Алекс показал, в отличие от других знакомых Люэсу художников – на ней была башня из роз. А в каждой розе – образ… Это очень красиво, уж поверьте мне, сказал Люэс солнцу и заморгал, засмеялся, от счастья, когда они – солнце и счастье, попали ему в глаза….
Мать уже ушла на работу, оставив записку и торт – в честь его первого рабочего… Он лег спать, не тронув ничего, только покрывало чуть сбил. В уже сне он захотел изогнуть руку, как Алекс, но в руке что-то хрустнуло, и он утешился сном с открытым ртом и храпом…
Проснувшись, Люэс сразу поехал на радио. Город шумел, и опять был розовый закат – Люэс запел в машине – «Пефект дэй». Он ничего не ел и не видел мать – и убегал от ее любви. Отец его убежал и жил в далекой Калифорнии с младшим братишкой, это казалось сказкой, когда рассказываешь в компании. На Рождество они прислали поющую «Айм уэйтинг фо ю» открытку, и Люэс думал иногда – в машине и в постели, что можно когда-нибудь на все плюнуть, забыть и, действительно, правда, - уехать – далеко-далеко, в совсем другой мир… Он сочинял глупые стихи…
Калифорния
Обещала моря
Много солнца
тень лишь от пальм
и я поверил
Пошел вдаль
Калифорния
но нашел лишь
глянцевую
обложку – журнал…
Тоску по неизвестным пальмам, солнцу и отцу Люэс шутливо называл «Калифорникейшион». Когда работаешь с музыкой, начинаешь ей чувствовать.
А в «Пефект дэй» пошел снег. Люэс усмехнулся, подумал, как сильно уже Алекс вошел в его мысли – он думает о том, как увидит и нарисует Алекс сегодняшний снег, и пожалел, что едет не туда…
На лестнице внутри маяка уже был снег. Кто-то есть…
В студии сидел Син и пил горячий какао. Он уже успел простыть, замотался в крупный белый шарф и сморкался. Кончик точеного носа покраснел, превращая античную маску в живое лицо.
- Здравствуй, - сказал он. – Как твоя жизнь? Впрочем, не отвечай сейчас, я пукну чего-нибудь в микрофон…
 Интересно, как Алекс представляет себе Сина… Син – высокий, рослый, привлекательный, эдакий Птюч, меняет цвет волос как нижнее белье, элегантный, и у него свой ночной клуб.
 Они пили какао и Люэс рассказывал про дурдом.
- Сумасшедшие на люстрах? – Син чихнул в спертый у Люэса платок.
- Я вообще никого не видел, только одного парня, но он, по-моему, вполне дееспособен… Нет, Син, он потрясающ.
- Что? Концерт художественной самодеятельности в дурдоме. Лермонтов. «Мцыри». Исполняет автор.
- Ты патологически циничен. Аж вскрыть хочется… Он рисует. Огромная картина, но не по форме, а по содержанию…
Син подавился соплями и какао и закашлялся. Люэс понял, что кроме него, новая Вселенная никому не интересна, со злости так треснул Сина по спине, что тот расплескал весь какао себе на новые джинсы…
- С вами радиостанция «Туман», 106 и 7 эфэм. Сегодня в нашем городе снег – погода для лириков и дорожного патруля. Скоро полночь, и поэтому я хочу особенно попрощаться с этим днем – это был прекрасный день для меня… Я увидел прекрасное… «Пефект дэй» на нашей волне…
Утром Люэс только и успел, что заехать поесть в знакомый маленький ресторанчик – зеленые перцы в золотистом соусе, белое молоко, горячее и сладкое, будто растопленное мороженое с аспирином – чтоб не заразиться от Сина, звонок маме и Ей – Джастин еще спала, он разбудил ее и ее кошку, сбивающую лапой трубку слишком долго звонящего телефона…
 Вокруг кружились в ускоренной пленке люди – в основном, работяги, ни одного белого воротничка, и Люэс втянул манжеты под черную вельветовую куртку – маленький, серый мирок…
В больнице Люэс надел очередной белоснежный халат и вновь пошел искать Елену. Ходили врачи, картинки под мышками с тестами Роршаха и прочих гением (всю жизнь Люэс считал это литературной находкой Брэдбери), медбратья настороже, медсестры скучающи, готовящие таблетки и уколы на стеклянных подносиках. Люэс был нормальный человек с уровнем любопытства ниже среднего, и экзотика сумасшедших интересовала его мало, посмеяться над клипом Эминема. «Это только работа, за которую отлично платят» говорил себе студент мед академии, узнав об опеке дяди. Стены с войлоком, решетки и камеры под потолком… Один парень был привязан, совсем молоденький, младше Люэса и даже его братишки – Люэс узнал, что он просто однажды перенюхал, перепил, видел мучающих его черных насекомых и еще бог знает кого вместо врачей в белом, покалечил одну медсестру; пена стекала с водой изо рта в стакан. Был пожилой человек, всерьез вообразивший себя Наполеоном. Он ел только финики – болся умереть от рака желудка. Были тихие и грустные, были комнаты, которые миновали. Пролетая кукушкой над паноптикумом города Б. Джастин была очень начитана, и его приучала, только все смешалось, как в миксере. «Это всего лишь работа» повторил себе Люэс, а следующая дверь была восьмой, в палату Алекса. Он думал, столик на колесиках с едой и лекарствами попадет в катастрофу.
- Художник наш, - сказала Елена.
 Книги, кисти, краски, кучи костюмов были по-прежнему и повсюду. Алекс сидел к ним спиной в любимом кресле-качалке и смотрел в стену. Люэс заметил в обходе, что не только у Алекса была «потусторонняя» мебель, у Наполеона тоже были книги, глобус и карты, кровать с балдахином, портрет старинной красивой женщины. Будешь хорошо работать, тебя, детка, тоже отправят в престижный дурдом со всеми почестями и удобствами…
- Алекс, - позвала Елена, и имя резануло ревностью, будто Алекс вчерашней ночью отдавался ему, стал собственностью. – Алекс, завтракать.
Алекс не двинулся. Длинные пальцы спагеттинами свисали с подлокотника до ковра. Ресницы не дрожали.
- В ступоре, - сказала Елена. – К ужину не придет в себя, будет кормить через капельницу. А ты садись закапывать ему глаза.
- В ступоре? – повторил Люэс в ауте.
- Он так болеет. Сидит и не шевелиться. А иногда выходит, порхает, как мотылек, рисует что-то – мы не смотрим, вдруг переживать будет, и говорит странные, красивые, непонятные вещи. Тогда я в него влюбляюсь… а сейчас держи, - пузырек с «ликонтином». И Люэс весь день закапывал Алексу неподвижные карие, с закрывшей жемчужину раковиной на дне зрачков, мертвое море, глаза. Под вечер у Люэса все разболелось от напряжения, и он заплакал от злости, беспомощности, несправедливости, жалости. Картина мерцала росой на лепестках нижней розы в углу…
 К следующей смене – ночной – Алекс не пришел в себя. Прошлый ди-джейский сэт Люэс еле высидел, почти ничего не говорил, все дремал на диванчике рядом с самостоятельно мыслящим компьютером. Он составил в нем список «музык» и лежал, слушал, а потом и сам понял и по паре ночных звонков в студию (Сина и Джастин), что вся музыка – не его прежняя – вместо автографа на открытках он рисовал солнышко – а опять «Пефект дэй», снег и дождь A-HA, рыдающие навзрыд за дверью с разноцветными стеклышками Radiohead, все, что есть про неразделенную любовь, у ливерпульцев и австралийцев… За окнами шел снег, опускался мокро на улицы и их людей, серое море и его корабли в порту. Люэс забыл, что есть спать и есть, снимал халат в академии, надевал в больнице и сидел у Алекса. Кричал ему в уши, тряс за плечи, махал перед лицом красным носовым платком. Алекс не реагировал, смотрел не мигая на стену сквозь Люэса, и тонкое красивое его лицо было тонким и красивым. Этой ночью Люэс спер из кабинета главврача (в нижнем ящике стола дежурного медбрата оставляли все ключи) историю болезни. Желтоватые листы, Алекса положили в больницу осенью, тень профиля Люэса на них, словно на спектакль на простыне – рыцарь скачет освобождать принцессу, драконы, охраняющие колодец…
«ФИО: Александр Эдмунд Валентин Куккурулло (не имя, а миля, начало красиво, конец - забавен)
Семейное положение: женат (1 раз), детей нет
Возраст: 32 года (на десять лет старше, чем думал в самых смелых ставках Люэс)…»
Алекс поджег свой дом – фамильное поместье с парком, старинное, веков пять, настоящее хранилище-убежище истории и искусства – просто опрокинул один канделябр эпохи Наполеона… Это рассказала Елена,как все настоятельницы монастыря – сплетница…
… И он опять не услышал, как сзади по коридорной дорожке подошел Алекс. Он положил руки, все уже в краске – синей и розовой – Люэсу на плечи. Люэс подскочил и заорал, как от фильма ужасов, зажал тут же рот – все спали. Алекс отпрыгнул в сторону.
- Ты что? – сказал он шепотом. – Спятил с нами? Пошли мне позировать, я придумал, как сложить ангелу руки…
… Теперь на каждую смену Люэс ехал, загадывая желание. Если сегодня Алекс в сознании – Джастин пойдет завтра, несмотря на контрольную, с ним в клуб Сина. Алекс был в сознании, бродил по коридорам, заглядывал к другим в палаты, пел, если человек хорошо себя чувствовал, если человек страдал, садился на корточки рядом и держал за руку, за ногу, успокаивал – и его слышали; потом у себя в палате ел очень изысканно, безупречно, тонкими пальцами рыбу без косточек, стоял у мольберта и говорил, как было красиво однажды – он вошел в комнату, а его жена примеряла платье на годовщину, такое длинное, бело-голубое, все сверкающее, и это было как свежий снег в сумерках парка вокруг его дома…
- Ну, как там весна? – спрашивал Алекс.
- Не хочет. Снег да снег… - отвечал Люэс.
- Слушал тебя ночью, - Люэс оставил ему радиоприемник. – Мой сосед расплакался, узнал какую-то песню из той жизни… Ты, наверное, спать всегда хочешь? Работаешь там и тут… А что это был за грохот в такой с женской скрипочкой песне?
- Это я заснул посреди «Сэкси кэт» и упал мордером в пульт. Кто-то в салат, кто-то в пыль, так что это извечно.
- Можешь поспать здесь, - Алекс кивнул на диван. Мягкий такой, синий, как в последний раз волосы Сина.
- А можно?
- Думаю, диван для снов и делали. Кстати, сны в нем живут потрясающие, очень богатые – и по Фрейду, и по девице Ленорман, и по мне любимому.
- А можно? – спросить начальство, потеряют, донесут, выгонят, дядя рассердится, оборвет телефон, мама будет долго молчать перед ужином, но ноги сами пошли и подкосились, рыжие с отливом заката волосы развалились, разметались по синей подушке. Это был единственный раз, когда не Люэс видел Алекса. Алекс рисовал, потом пошел накрыть мальчика пледом, сел рядом, и черты лица его заострились, напряглись, будто он что-то нашаривал рукою в шкафу своей поломанной памяти…Так их и застала Елена: сумасшедший смотрит на сон санитара. Люэс получил обыкновенный нагоняй, как в школе, сонный, поплелся мыть сортир, ставить капельницу ухудшемуся «Наполеону», а Алекс сел в качалку и уставился на стену…
…Люэс попросил Сина подменять его, потому как все, что он мог делать между больницей и маяком – это спать на промежуточных станциях – академии, различных кафе и дома. «Ты совсем сбрендил с этим своим сумасшедшим» сказал Син, наливая себе в кофе бренди, он почти выздоровел, до французского прононса, но подменять подменял, и над ночным портом и рядом с картиной Алекса звучал жестокий бессердечный брит-поп… С матерью он тоже начал ругаться. Мать всегда ревновала его к потаенным мечтам и фотографиям Калифорнии на стенах. Стерла будто нечаянно кусок «Бойцовой рыбки», как раз то место, когда Микки Рурк просит младшего братишку Мэтта Дилона взять его мотоцикл и ехать в Калифорнию – «до самого океана».А Люэс по-прежнему думал, засыпая – на мотоцикл сзади Джастин; а теперь еще и Алекс; надо купить машину…
… В следующий раз Алекс очнулся, когда Люэс мыл у него в палате полы; подвернув ковер и сдвинув мебель. Под шкафом – Люэс встал на казенные белые коленки. Алекс сказал опять неожиданно, как из-за угла нападение: «оч-чень соблазнительно, Люэс», потом спросил, как весна? что там есть, что он хотел бы, мэйби, знать?
- «Наполеон» умер, - сказал Люэс и испугался: можно ли говорить это и так? Но у Алекса даже кресло не дрогнуло.
- Жаль, - отозвался он, как об увядших цветах. – Буду очень грустить – мне нравилось с ним говорить.
- Он и вправду верил, что он Наполеон, я думал, такое только в книжках и анекдотах бывает, - Люэс в размышлениях сел на мокрую тряпку.
- С ним было интересно. Профессор истории, он просто очень сильно любил Наполеона, так переживал его жизнь, что сам превратился в «по образу и подобию»…
… Кстати, желание про Джастин не сбылось. Она позвонила и сказала, что этот завал книг по истории ей надо разгрести преобязательно, и что она даже попросила Сина подменить ее на радионочь. «Бедняга Син» думал Люэс «бедняга я…»а она уже просила у него прощения, а в субботу устроила ужин при свечах, и Люэс думал: все правильно, желание не сбылось, потому что Алекс уже в тот день потерял сознание, сбылось, но по-другому – все-таки половину дня он был нормален…
… Ночью, когда медсестра засыпала, Люэс вставал со стула, шел в палату Алекса. Тот спал, а Люэс вспоминал сказку про спящего прекрасного принца, которого отправилась искать через сто лет юная прекрасная принцесса, услышав историю – не веря в глубине души ни в любовь, ни в чудеса… В решетке под потолком, как в клетке, сияла звезда, Люэс включал лампу над мольбертом, смотрел на картину в поисках открытий – иногда Алекс подрисовывал ночами, в которые Люэс отсутствовал… Днем смотреть было труднее – Елена искала исчезнувшего от обязанностей - помыть туалет, поставить капельницу – практиканта…
… Люэс совершенно не разбирался в живописи. Джастин – та да, она училась на реставратора, и каждую песню сравнивала с техникой, с определенной картиной. Люэс же оценивал, как большинство мирян: нравится – и ладно. Но картина Алекса, она была… Он видел в ней свою жизнь – с улыбкой судьбы, давшей хорошее настроение, любовь к оранжевому, с хмурым небом, северным морем, с солнцем в глубине, веселую, беспечную, молодую и немного скучную – как у всех. На ней не было сюжета, образы ничего не означали, море было просто морем, небо – небом, роза – розой, человек – среди них – как в начале, не умеющий врать… Люэс просто понимал ее. Он чувствовал в ней свою мечту – Калифорникейшион и выспаться… Он думал: что бы значила эта картина в истории искусства? может, всего лишь мазня сумасшедшего? как вообще оцениваются картины временем? музыка? Литература? Бог – Белинский… «если бы эта картина была у меня, я повесил бы ее над камином, в снизу прибил бы табличку: «Не говорите, пожалуйста, ничего, она мне слишком нравится, чтобы переживать ваши слова»…
- Алекс, - это одна из ночей, похожих на вечеринку – каждый звук – грохот, все цвета – неоновый свет, так Люэсу плохо от недосыпания. – Алекс, а ты когда-нибудь ее закончишь? У меня есть приятельница, она рассказы пишет и шутит, что может писать бесконечно – на рулоне туалетной бумаги…
Алекс улыбается сам себе в картину, как в зеркало.
- Всему наступает конец; туалетной бумаге в понос, а у меня последним будет белый штрих в верхнем углу.
- И что он значит?
Алекс опять улыбнулся, будто собрал все козыри.
- Снег… Снег в первый день лета.
… И наступила весна. И так – всю весну. Ночь – радиостанция на маяке – палата Алекса – диваны – черный кожаный, синий плюшевый. Каждый раз в троллейбусе Люэс загадывает желание: Алекс в сознании и розы распускаются – значит, сбудется, значит, Алекс выздоровеет, розы распустятся, Люэс поедет в Калифорнию, и Джастин с ним, и мама разрешит жить у него этому белому котенку по кличке Битлз, что подобрал-подарил Син. Однажды он разговорился в троллейбусе, контролеры его уже узнавали и не спрашивали проездной, с одним парнем – тот ехал с папкой, а из кармана у него выпали и раскатились по грязному весеннему общественному полу карандаши и кисти. Парень был ослепительно хорош собою, люди оглядывались на него и недоуменно улыбались-любовались, и у Люэса сжалось сердце – вот таким, наверное, когда-то был Алекс; но парень ничего не знал о своей красоте, поэтому Люэс не побоялся помочь ему подобрать эти карандаши и сесть с ним рядом поболтать. Он рассказал ему без имен все-все, они перешли на грязный пол тающих улиц, и шли вместе почти до самой больницы. Парню надо было в католический приход на мессу, они распрощались, и он много раз еще снился Люэсу как идеал. Он сказал: «Знаешь, мир – двойной. Есть вещи, которые означают одно и тоже, но пишутся с разных букв. Например, красота. Говорят, она внутренняя, свет в кувшине; но если красивый человек войдет в толпу, она утихнет и умолкнет, будто испугавшись. Абсолют и мирское, правда? чтобы не ослепить. Красота, страшная сила (это ты, подумал Люэс, действительно, страшно, как он живет?). Так что на все времена, техники и культуры – мирское, в котором есть абсолютное, остается. Ты видел Пикассо? Классно, правда? вроде ужасно, а красиво… Вот такие вещи и остаются. Вот весь секрет искусства. А за его картину не бойся. Она нравится ему, она нравится тебе. Когда двое думают одно и то же – это уже истина. Конечных точек – три: Красота, истина, Бог. Где одна – все остальное приложится. Как последствия революции»
«Ни черта, выражаясь по-старинному, не понятно» сказал Син. Но Люэс чувствовал – что-то есть в этом мире. Он бродил, когда не спал, слушал весну. Она прорастала в его сердце, оно набухло, как почка, и лопнуло, когда он пришел в больницу однажды утром, в мае, в день рождения Джастин – у него была смена, и он чуть не убился, узнав, но из сердца распустился зеленый лепесток, когда он вошел в палату Алекса и увидел в левом верхнем углу белый штрих. Алекса в палате не было. Люэс мыл полы и умирал от счастья. Потом он стал скучать по Джастин, готовя капельницы, потом забеспокоился – где же Алекс. Елена ответила мимоходом, бросив под ноги счастья банановую кожуру: «Твой любимчик? Ударился вчера, упал в обморок, расшибся страшно, обо что – непонятно. В реанимации, в коме». В сердце ударили заморозки… Вечером он отпросился у Джастин по телефону задержаться. Как белый халат его пустили в любое время и место. Алекс лежал один – Люэс знал, что, несмотря на сгоревший дом и съехавшую крышу, Алекс по-прежнему богат. Лицо его, тонкое, красивое – странная это была красота, невеселая, вымирающая, аристократская, - белело на подушке в темно-русых волосах, как в раме. Розовая нижняя губа, как цветок. Пластырь на виске – такой маленький, а человек в коме…
- Алекс, - позвал Люэс. В руке была ветка березы с бледными клейкими листиками. Голубовато-розовые веки Алекса не дрогнули, снов он не видел вдали от синего дивана. Тут Люэс впервые увидел возраст – складки у губ, как помятое платье, меж бровей, в уголках глаз, наступающие сумерки небритости и серебряный волос в челке. – Алекс, - Люэс сел на кровать. Она скрипнула скрипкой. И – о! – Алекс открыл глаза, как по волшебству. Карие, с синевой тумана. – Алекс, это я, Люэс…
Клочья тумана цеплялись за кусты ресниц, и коричневая гладь озера прояснялось. Алекс узнал Люэса и улыбнулся совсем по-старому, напротив – мольберт, руки в краске, Люэс смешной восторженный, как впервые за границей.
- Там наступила весна, - Люэс положил ему ветку на грудь. Алекс проследил за ней взглядом. – И ты закончил картину, я видел. И скоро лето…
И Люэс заплакал. Откровенно, бесстыдно, как в детстве от разбитой коленки. Алекс был так далеко. Но тут Алекс сжал его пальцы, поверх ветки, внезапно, сильно, ветка прогнулась.
- Ветер, - сказал он. – Весной – такой свободный маленький, пропахший горами и костром ветер… И море. И снег. Я помню, Люэс, не переживай так…
Потом он уснул. Люэс высморкался и ушел, и не заметил, что унес ветку с собой. Обнаружил ее в троллейбусе, смотрел долго, как в стеклянный шар, хотел подарить Джастин, но испугался и оставил в троллейбусе на сиденье…
… Алекс сошел с ума. Окончательно и бесповоротно, будто подписали наверху какую-то бумагу, никаких апелляций. Он сидел в кресле и смотрел в стену – всегда, словно там был телевизор. Люэс бродил по больнице, как привидение, воя, мыл туалеты, ставил капельницы – механически, будто безупречный японский робот, главврач писал ему практику. В одно утро, через месяц, Люэс стоял в коридоре, ночная смена закончилась, снимал халат, вдруг спросили:
- Приемная главврача?
- Туда, - мужчина и мальчик. – Помочь?
- Спасибо, - мужчина был маленький, толстенький, но очень элегантный; в белом костюме и соломенной шляпе, как с юга. – Мы к Алексу Куккурулло, правильно пришли?
- Да… вы родственник?
- А, седьмая вода на киселе. Но больше у него никого здесь нет, где-то по миру раскиданы; три брата; а вот мальчик – племянник его… - Люэс всегда нравился случайным людям – попутчикам и соседям; он же, в сою очередь, смотрел на мальчика – тонкий, стройный, лет тринадцать, но надменность – наследство предков, гены, право и обязанность; темные волосы, та самая вырождающаяся красота, как секрет старинных зданий – стоять века; форма и фуражка военной академии и поджатая брезгливо розовая нижняя губа. Люэс улыбнулся и отправился на поиски главврача.
- Сейчас придут, - он вернулся и опять стал возиться с халатом. Мальчик сел в оно из приемных кресел, перекинул ногу за ногу, сплел руки, повернулся под немыслимым углом.
- Куккурулло, - сказал толстяк сзади.
- А вы – нет?
- Я – Боже упаси, - мужчина махнул рукой. – Я даже не католик. Жена им родственна каким-то боком… У этого, - кивнул на мальчика, - родители умерли, отец – брат Алекса, а мать – кузина…Я – опекун. Господи, вот порода. И красивые, и богатые, все дано, бери, покоряй, твори, не хочу… Без толку. Бесполезные – сидят только в креслах вот в таких вот позах, костоломных, и все, что делают… Ничего не чувствуют, не умеют…
Вошел главврач и увел толстяка. Мальчик уснул, словно в давно знакомом месте. Люэс вновь надел халат и на цыпочках пошел к палате Алекса. Алекс тоже спал – в такой же точно позе, что и мальчик. На картину был наброшен пылеющий холст. Люэс выглянул, по коридору шла Елена.
- Ты что здесь делаешь?!
- Дверь была открыта…
- Я пошла за каплями для глаз. Кстати, родственники приехали. Главврач пытается объяснить, почему за такие деньги не вылечили, и что теперь делать с ним – бесполезным, безнадежным…
- Правда?
- Тебе жаль? Всем жаль. Такой красавец, такой богатый – а у него слюни бегут.
Люэс моргнул, как на солнце, готовясь сражаться.
- Послушайте, а я тогда могут взять картину?
- Зачем?
- Он… он мне все про нее рассказывал…
- А он ее закончил?
- Да… Я знаю, это глупо… - Люэс собирал красноречие, но Елена вдруг кивнула.
- Поставишь мне ночью Джейсона Донована – на прощание.
- Конечно, если найду, - и Люэс завернул, не открывая, в пыль, холст, и понес, размышляя, что это за древность такая, Джейсон Донован… Мальчик в приемной по-прежнему спал. Тонкое лицо его во сне стало нежным и беззащитным. Совсем другой, оказывается. Выразительнее и не такой открытый. Люэс прошел мимо него с картиной «твой дядя сделал что-то, что сделаешь ты?..» и вышел на ослепительно-солнечный свет. И вдруг понял, что солнце, как в Калифорнии, как в его мечтах, что сегодня – первый день лета, и упал горячей щекой на прохладный косяк двери, и поставил картину у ног, она упала на колено. А он стоял и думал, что никогда не уедет в Калифорнию, потому что слишком любит снег.


Рецензии