Хроники Гель-Грина

ДАВАЙ ПОТОПИМ "ТИТАНИК"

Моему мужу,
когда он решил стать художником


Далеко-далеко на севере есть прекрасный город; если смотреть на него с вертолета, из облаков, он кажется белым, жемчужиной - призером ювелирной выставки; а если подъезжать на цвета хвои поезде в дождь и сумерки, то из окна кажется, он сделан из серебра. Но большинство людей видят его впервые с корабля, потому как город этот - большой порт; его построили суровые люди в кирзачах на берегу у места, где река впадает в море: когда днем ясно, над этим местом висит радуга, а когда ясно ночью - желтая, как кухонная лампа, звезда. Сам порт принимает, в основном, грузовые суда - лес и соль; и крупная рыба; здесь же суда ещё и строят - они получаются грациозными и серебристо-белыми - все в город; без бинокля кажется, что не грузовой тяжеловоз, а прогулочная яхта. Оттого в городе целых три маяка: маленький, как японская кукла, перед входом в бухту; большой на вершине горы, у подножья которой сам город; свет его - сначала желтый, потом синий, потом красный, и в конце зеленый - и сначала - как огромная елка - оттого ночью в дождь в городе очень красиво: свет-цвет скользит по лицам, отражается в каждой капле, и дождь кажется неоновым; оттого кончают жизнь самоубийством здесь очень редко. Третий маяк - он легенда, как викинги; каменный, серый, белый, он уже стоял на косе, замыкающей бухту с севера, когда люди с вертолета увидели удивительное место для порта. Кроме старинного маяка никаких признаков цивилизаций не обнаружили; механизм починили - но маяк работает только тогда, когда ему хочется; и его купили под радиостанцию несколько молодых людей. С самой частотой тоже происходят загадочные вещи - порой её, только на этот город по документам, можно слышать и на другом конце света, кто-нибудь в машине едет по ночному шоссе в теплой южной стране; а в шторм ди-джеи ловили сигналы SOS от давно утонувших кораблей.
От самого порта идут рабочие кварталы - пропахшие рыбой, солью и лесом; чайки во дворах были вместо голубей; дома стояли друг к другу так близко, что с балконов можно жать руки и увидеть всю жизнь. Набережная в городе выглядит как крепостная стена; то каменная, то гранитная - в зависимости от района, она начинается с двух сторон от порта и обрывается у черных скал в открытом море - но там уже никто почти не гуляет, и камни крошатся, как старый замок. На ней фонтаны, цветы и скамейки; продают летом мороженое и пиво. Зимой же ветер сбивает с ног. После рабочих кварталов начинается главная улица, названная в честь основателей города - двух братьев с вертолета; де Фуатенов: Жан-Жюль был водным инженером, а Анри-Поль - геологом. Она полна дорогих магазинов, театров, музеев, выставок и кафе. Как и набережная, не полностью закругленная, а от неё во все стороны лучами - город построили в форме звезды - расходятся улицы красивых и старинных домов: улица Святого Каролюса - покровителя города, красивого парня, родившегося здесь, ставшего священником и погибшего на войне; день его празднуют за неделю до лета и дарят друг другу розы; улицы Красная, Северная, Снежная, Верхняя и Нижняя Набережные; на двух последних, живут в основном, студенты; в городе два университета - точных наук и гуманитарный; кроме того, судостроительный институт и Северная Академия живописи и при ней - несколько мастерских; улицы, на которых никогда не гасли фонари - огромные тумбы с маслом внутри и тонконогие андерсоновские; а между деревьев натянули новогодние гирлянды - желтые, синие, красные, зеленые - словно из большого маяка на город вылетела стая мотыльков. И люди из этих кварталов похожи на мотыльков - молодые в течение одного дня и каждый день - новые. После Верхней Набережной город начинает подниматься на гору - лестницы и сады; несколько спальных кварталов, похожих на сонные озерца с кувшинками: белые высотные дома, средние школы, детские сады и продуктовые магазины; на западе города располагается деловой район Сети; на востоке - железнодорожный Бундок с бандами в коже; совсем на горе - дома богатых людей.
Каждый из живших в городе считал его самым прекрасным местом на свете - застенчивый и болезненный, как больной ребенок, патриотизм, неуместный и непонятный другим городам - более большим, теплым, чистым, полных фруктов и дешевизны - как человек в немодной темно-синей одежде; в городе почти всё время то дождь, то морось, на Рождество снег липкий и соленый, как слезы; небо серо-лиловое на закате; лето холодное и быстрое, как флирт, но очень красивое, как первая девушка; и из деревьев - одни хвойные да пара осин; и кажется, что здесь по вечерам и делать-то нечего - только пить пиво в кафе или дома и смотреть телевизор. Но это был по-настоящему необыкновенный город - если вы понимаете, что это за слово - загляните в словарь - в нем часто происходили загадочные истории, наравне с "X-files" или любовными - чего стоит этот маяк-радиостанция на косе; во сне вы могли увидеть себя Жан-Жюлем де Фуатеном, в сапогах и непромокаемой синей куртке с капюшоном; он юный и курит суперлёгкие; спорит с братом по ерунде; проснуться и заговорить первые десять минут на неведомом языке. В городе много талантливых людей, их здесь любят и позволяют быть такими, какими хочется. Здесь не бегут стометровку за роскошью, а любят, как талант, простые вещи - пиво, рыбу и жену. Оттого здесь верят в эти необыкновенные вещи - в то, что человек может быть бессмертным или летать; или что имена имеют значения; или что картина может ожить и брать на себя грех изображенного; или в то, что красота, истина и свобода - высшие ценности; а еще в то, что существует настоящая любовь. Когда в городе далеко-далеко на севере ночью идет соленый разноцветный светящийся дождь, то в такие вещи нужно верить... Иначе будешь чужаком.
На пересечении улиц братьев де Фуатенов и Св. Каролюса, сразу между магазином спортивных товаров "Гамбург" и двухэтажным домом фотографии (лаборатория и музей) находится старинный красный дом. На его крыше стоит декоративная мельница, выкрашенная тоже в красный; под дождями цвет немного пролинял и сейчас скорее бурый, как осенний костюм. Крылья её ночью светятся неоном - красным-рубиновым - и крутятся - медленно, поскрипывая; в шторм их, правда, отключают; ниже вывеска - "Кафе "Красная Мельня", как название фирмы перцев - дом наполовину офисы, наполовину гостиница; а само кафе располагается в подвале. Когда-то этот дом принадлежал купцу со шведской фамилией - три корабля и трое детей; краснокирпичный особняк с гераньками на подоконниках; но во времена Революции семью ограбили и в этом же подвале расстреляли. Потом там устроили склад для продуктов в жестянках. Потом дом пустовал, по нему бродили привидения и выли; а потом его обогрел муниципалитет и продал по частям; и подвал под кафе купила девушка из молодой супружеской пары - ему в подарок на очередной придуманный праздник - день первого золотого листа; оба похожи на осенние розы: она - на белую, он - чисто розовую; он - художник; она - писательница; он обожал Тулуз-Лотрека, фильм База Лурмана; и она оставила стены как есть - голый кирпич; повесила на них лишь репродукции старых афиш "Мулен Ружа": Джейн Авриль, Ля Гулю; пол деревянный, посуда глиняная, салфетки цветов Матисса; еда дешевая и сытная: пельмени, мясо тушеное с овощами; множество салатов, кофе, чая и вин. И по закону и как в сказке, не прошло и тысячи лет, а кафе стало центром сборищ студентов-художников. Днем, в обеденное время, в "Красную Мельню" еще мог заглянуть заблудившийся портовый рабочий, проглотить луковый суп и спагетти с сыром, недоуменно хлопая огромными ресницами; но вечером здесь был шум и гам, как в старинном борделе; сизо и туманно от сигарет; размахивали тонкими руками и ругали преподавателей тем и не икалось; превозносили пресловутые красоту, истину, свободу, любовь; а по субботам и воскресеньям сдвигали столики к стенам и танцевали под приглашенные скрипку - девушка с волосами цвета липового меда, в остальное время студентка-искусствовед; гитару - рок-музыкант из ж/д района; и волынку - седой портовый рабочий. Правда, танцы напоминали скорее ирландские, чем канкан. Здесь все друг друга знали, как в маленьком городке; и столики не нуждались в заказе по телефону - они распределялись по стилям и жанрам. Первый от афиши "Аристид Брюан в своем кабаре" столик занимали самые "академики" - послушные ученики; они писали богов в облаках и огне и богинь на воде, в рощах - нимф и фавнов; в пейзаже - туманную дымку, в натюрморте - нежные переливы шелковой драпировки; заказывали всегда только сосиски, фрукты и самый хороший чай; их приход сопровождали свистом; вешанье на черные чугунные вешалки шляп и плащей комментариями о качестве ткани. За вторым столиком, под афишей "Диван Жапоне", просиживали штаны несчастные абстракционисты - их квадратики и линии в ту пору в классической до вязи в зубах Академии были не в фаворе, им даже своей мастерской не давали; и потому они держались тише и ниже всех вод и трав, пили всю ночь кофе с ликерами или портер с солеными сухарями. Самыми шумными под "Королевой радости" были глэмщики - свой стиль они изобрели здесь же, в "Красной Мельне", в празднование одного из рубиновых, изумрудных дней рождений; они рисовали как хотели, мешали все стили, техники и краски, но темы были строгие, как темно-синие юбки: свобода, истина, красота, любовь.
Но не представляйте в кафе только художников, а остальных, мол, вышибали; странные места тянут за уши чудаков из кустов. Например, под "Амбассадером" всегда по субботам садился тихий мужчина средних лет и необыкновенной красоты. Он был похож на альбатроса. Он всегда заказывал терпкую, пахнущую сухими дровами, сигару и бокал красного вина, всегда доставал книгу Грэма Грина и читал весь вечер; и это всегда напоминало тоскливые истории типа Фауста - не быть и не повторить; продать душу дьяволу ни за что - за бессмертие; за всегда. А под "Певицей Иветт Гильбер" нашла свое место пожилая дама; платье ее было поедено молью, зато в ушах, на шее и руках висела тысяча украшений. Она пила воду с лимонным соком и всё ждала кого-то, вскидывая выцветшие, как сатин на солнце, глаза при каждом хлопке двери. Глэмщики прозвали её "мадам Бижу", и постоянно украдкой рисовали под столиком углем. Сюда любили наведываться полицейские и журналисты - посидеть у стойки в поисках сплетен; поэты - в поисках поэзии; а еще все официантки в "Мельне" были хорошенькими, как когда-то модистки и цветочницы - красные платья и передники с оборкой, и потому поток просто мужчин-бездельников не прекращался, как из поломанного крана. Иногда заглядывали преподаватели; до шума, в поисках кого-то из студентов; и оставались - экзотика; заказывали бокал простого вина или чашку чая с лимоном - кому что позволяли желудок и жена; и каждый мнил себя Тулуз-Лотреком - художник в кабаке; и уходил, так и не заметив над столом оригинала - признанные таланты равнодушны к таким мелочам.
А самый удобный столик в "Красной Мельне" - на углу, откуда обзор на весь зал и самое главное - дверь, кто в неё входит и выходит, и как, и с кем, и что за ней - дождь, свет, ночь, закат; у электрокамина, под афишей "Джейн Авриль" с одной стороны и часами восемнадцатого века (они даже шли, опаздывая лишь на восемнадцать секунд; их купил на распродаже в Париже, привез и починил сам хозяин "Красной Мельни", молодой человек, похожий на розовую розу); стула всего три; и по вечерам за ним сидят трое - его так и называли - "столик трех" - как сердец; как рисунок карандашом только ищущего свой штрих. Трое - словно Богу было лень считать дальше; чтобы весь мир поместился под одним зонтиком; каждый вечер пятницы и субботы - два здоровых черноволосых парня и между ними, как грибок в хвойном лесу, рыжий мальчик. "Три кофе, пожалуйста - один по-венски, один с вишневым ликером и мальчику - капуччино".
- Здорово, Юрген; Маленький Джордж, что сейчас читаешь? - рыжик переворачивает книгу, - Грин, "Блистающий мир"; мир прет от Гринов; Сатин, сволочь, тебя-то мне и надо, - хлопок по спине, выбивающий пыль.
- Ержи, - жмут руки. Сатин смущен. К их столику подсаживаются; толкают Маленького Джорджа в бок; он морщится, как от запаха горелого; локоть с книгой дрожит; "Красная Мельня" сегодня переполнена - у мир искусников, наконец, состоялась выставка; и Ержи - великан, их главарь - а иначе это как бандой не назовешь, смотрит Сатину в глаза.
- Твоя "Мальта" - это супер; спасибо, что дал. Где ты берешь эту желтую краску? Я смотрю и чувствую, как загораю...
Сзади гогочут. Но все благодарят Сатина. Он знает за что... Если б не он - ничего бы не было. Ни Ержи, ни недовольного мелко, как круги, расходящиеся от камешка, Джорджа. Сатин - из династии Богарне. Отец его – ректор Академии. Дед основал Академию. Братья - Клод и Винсент - деканы: акварели и графики. Для "Красной Мельни" Сатин - золотое яйцо. Он безотказен; застенчив; дал свою картину, и выставку приняли; это как шоколадная слабость - он - младший из Богарне.
 Юрген улыбается; он редко улыбается, оттого неожиданно - как увидеть витрину свадебных платьев в дождливый день. Сатин улыбается неуверенно в ответ, словно нащупывая перила.
- Я видел "Мальту", - и глотает свой кофе по-венски - как его понимают в "Красной Мельне" - сливки, а сверху тертый черный шоколад, - очень похоже...
 Ержи оглушительно хохочет. Маленькому Джорджу кажется, что красные кирпичи сейчас рухнут; смотрит, чем бы нагадить, и утешается тем, что сыпет украдкой перец в картофель фри.
- Пакостный котенок, - догадывается Ержи, когда пламя пожирает его внутренности; и заглатывает еду целиком, пивная пенная, как с Боттичелли...
К полуночи они поднимаются проводить Маленького Джорджа до последнего автобуса - наверх, в гору; Малыш гостит у бабушки - она из богатых: дом из розового камня обсажен багульником. Замужем за молодым жиголо. У Джорджа от предстоящего отвращения и зевоты раздирает алый рот. Маленький и румяный, как зимняя птица.
- Не хочу к ней, - говорит он капризно, вроде ДиКаприо, - Господи, за что мне такая жизнь... - и засыпает на сиденье; брови и ресницы - черные с золотом - королевский бархат; под щекой - "Блистающий мир".
- Чудесные сны, - бормочет Юрген, кричит контролеру, - до конечной, - и двери захлопываются перед носом; разочарование и нервы...
- Откуда синяк? - они идут к "Красной Мельне", пахнет дождем, как краской; Юрген ощупывает синее, потом красное - работает маяк - свое лицо - словно вещь в темноте - та-не та; на виске, под прядью - а, упал с лестницы, расшибся, - если Сатин не любит говорить о своих работах - стесняется, будто не сам рисовал, а подделывал; то Юрген о своей работе вообще не говорит - так, будто её не существует. Он фоторепортер. Сатин видел его снимки - всё больше декоративные: паутина сверкает в виде знака пик; целуются двухлетние мальчики; простреленный воздушный змей... Но Сатин знает - это не всё; это как он сам - тысяча других мыслей, людей - незнакомых, благоразумных, похотливых, честных, тщеславных и тщетных... У Юргена то фингал, то губа разбита. То палец сломан. Джордж всегда боится, что в эту пятницу Юрген не придет. Или в ту... Или в послеследующую... Юрген - бог. Юрген - герой. Он наверняка снимает войну. Улица Св. Каролюса.
- Пришли, - убитым голосом. Смотрят друг на друга - лестница вниз, кто первый. Люди снуют вокруг - пестрые, черные, достают зонты: первые капли; и думают, что это два брата...
А у них на двоих - большая тайна; у других - секрет - место для нового города; а они оба - всего лишь здоровые и черноволосые; первым идет Сатин...
Он напивается с мир искусниками в старый хлам - "сломай меня" кричит он Ержи, меряясь руками - "художники, думает Юрген, все думают - тонкие и чувствительные пальцы, а им только мешки с солью в порту нашем грузить". Ержи валит Сатина; тот красен, как его извечные пунцовые бархатные штаны - тельняшка и кожаный пиджак "Модильяни хренов" прерафаэлиты с глэмщиками спорили как-то, снимает Сатин их на ночь или запасные имеет - из байки - и хохот...
Юрген едет в такси, Сатин спит на его плече. Они вовсе не братья, даже не враги. Просто тип один; но Юрген полнее - мягкий, плюшевый - любит с детства сладкое; и всегда в черном; и глаза черные - без зрачков, отражается всё, как в луже; таксист боится обернуться - ему кажется, на заднем сиденьи сидит сама ночь. А Сатин красивый-красивый - прекрасный; настоящий парень - не богема; вот сейчас лицо у него ласковое, как у ребенка; волосы прилипли ко лбу.
- Где мы? - Сатин стонет; ему больно - снится страшный сон: старый маяк включился и привел в порт "Титаник", и весь город собрался у трапа и не решается принять корабль - ведь он давно умер...
"Сейчас он откроет глаза - а они - голубые; с черными волосами - как красиво; Господь спутал его с махаоном" Юрген закрывает свои, и лицо его бледное, как синий уличный фонарь...
Мастерскую свою на Верхней Набережной Сатин никогда не запирает - вдруг придет кто-то из друзей; записки он не любит. Юрген перекинул Сатина через спину и толкает дверь. Она летит в темноту и ударяет что-то - стену; на ней - картина - падает; "Черт" загорается свет.
- Юрген?
- Астрид...
Какая ж она красивая; взгляд бесконечный; "Сатин" будто неотстирывающееся пролила на вечернее платье - шелк, серебро; всегда красивая; перламутровый белый халат; волосы белые; обстригла их коротко-коротко; мальчишка, как Джордж. И такая женственная - как сладкий чай; прильнуть и пить... он подтаскивает, роняет Сатина на диван в углу мастерской - старый, продавленный, полосатый; на нем позируют только; школа волшебства Ван Гога - превратить в другое; под Сатином он скрипит, как влюбленный.
- Принеси плед, - она уходит вглубь, где розово - Юрген знает: ночник в форме губ Мей Уэст - её любимый извращенец Дали; книга какая-нибудь: детектив с шампанским; Николас Блейк; такой тонкий, что ему не нащупать.
Красно-зеленая клетка, мохер.
- Ну, я пойду...
Сатин открывает глаза.
- Аг-га...
Ревнивец. Но ему так плохо-плохо; чертовы мир искусники, сказки Бажова и вино. Они стоят над ним, два инквизитора; оба бледные и молчат; она - в белом, он в черном; как дракон и принцесса на фреске; и свет ослепительный, как купольный цирка.
- Что? - говорит Сатин, голос у него садный и хриплый; словно ножка отломилась у бокала. - Что смотрите? Вдвоем, всегда вдвоем; братишка и сестренка; расстаться не можете... А я, наивный, - он сел на диване; тот прогнулся жалобно - Сатин массивный, как большой корабль, - что луковый суп. Ну почему? - горечь поднялась из желудка как по лифту, - почему я должен страдать? Из-за девушки, которая не будет моей... - и закричал, от бессилья, раскрывая клетки своим зверям. - Я же отпущу тебя, в любую секунду - иди, - и рванулся в сторону Астрид в отчаяньи, словно рассыпая драгоценные бусы посреди людного перехода, и понимая - их не собрать. Никогда; Юрген схватил его сзади за локти, как в плен хватают; Сатин бился - но зачем? Зачем? Скрывать? Быть со мной? Зачем у меня за спиной? И ты, Брут, - и вырвался, развернулся, схватил Юргена за горло; Астрид вскрикнула "Сатин! Юрген!" словно погас свет. Они были одинаковые, как братья; как яблоки одного дерева - но Сатин сильно пьян, и споткнулся о краски под ногами - в больших металлических банках; открытая синяя покатилась и растеклась по паркету. Юрген ударил Сатина в спину, Сатин поскользнулся и упал в краску, забрызгав ему брюки, цветом благородной крови из пословиц; ударился затылком и потерял сознание.
- О, Боже, - прошептала девушка. Лицо белое, как клавиши.
- Астрид, ты в порядке? - он прикоснулся к ней, как к вазе, руки дрожали; Астрид же оттолкнула, склонилась над Сатином, как сломанным. - Он очнется... проспится и ничего не вспомнит. Прости его, Астрид... - она подняла на него глаза - Ты такая красивая, - и пришел в себя, - думаю, положить его обратно на диван...
...Спи, Сатин, спи; закрывай глаза. Где-то вдалеке сознания дверь хлопнула - ушел Юрген; унося с собой в сердце образ Астрид - как свет в фонарике; для жизни - темного подъезда; спи. Кто-то считает птиц и овец, кто-то - прожитые годы, а Сатин смотрит перед сном на белые цветы. Как их сеют в землю, и как они неслышно растут, зеленеют; наливаются бутоны, что соком; и раскрываются; жужжит первая пчела, и цветок дрожит, как девушка перед любовью; а завтра будет новый день; они распускаются и увядают - и Сатин засыпает и видит сон - он в синей непромокаемой куртке, тяжелых сапогах; очень холодно кругом - и природа: камни, горы, зеленое море и серое небо; это ж самое место для города - осеняет Сатина; рядом сидит хмурый парень - незнакомый, но во сне Сатину он брат; курит трубку; а Сатин достает суперлегкие; "Я - Жан-Жюль" понимает он; спорит с Анри-Полем о лапше, какую заваривать. "Какая ерунда" думает Сатин, но во сне он Жан-Жюль; и Анри-Поль для него - сплошная боль; любовь подростка и страх быть отвергнутым - как Астрид...
как Астрид...
 И с её именем на губах, сухостью, Сатин просыпается. В окне - серо; морось; голова трещит. Юноша садится на диване, диван пищит.
- О, Боже, - Сатин в ужасе осматривает себя - он весь в синей краске; краска же размазана по полу и отпечаток на стене - ладони.
- Астрид, - говорит он, - где ты?
 Но квартира отвечает тишиной, как эхом. На работе, наверное, она - фотограф, как Юрген; у них нет выходных... Как Юрген. Я кричал на неё. Вчера ночью здесь был Юрген, стоял надо мной - пьяным; а я вскочил и кричал немыслимые в трезвом вещи - как измена.
- Наверное, теперь следует умереть, - он вздохнул и пошел умываться. Её серебряное кольцо на стеклянной полочке.
Потом позвонил брат - Клод; спросил о картине, заказанной на весеннюю выставку и пригласил на ужин. "Все Богарне... приказал, а не пригласил" а про картину он совсем забыл; брился, искал вторые красные штаны - прерафаэлиты выиграли бы - только тоже из бархата; бабочка - ужин у мамы; начищенные ботинки.
- Как работа?
- Прости, Клод, я совсем забыл, - им с Винсентом нужно поменяться кафедрами: Клод в акварели бледный, как незрелый; длинный и худой; серый костюм облепляет его как тина, мокрый шелк; и волосы, и глаза у него серые - его так и прозвали в "Красной Мельне" - "бесцветный". Винсент же - график - словно вывалился из полотен Ван Гога: красные губы и щеки; голубые без оттенков глаза, борода и баки желто-пшеничные.
- Как ты мог... - и Клод тянет нить из мотка: безответственный, неусидчивый, равнодушный, и главное - но тут прерывает отец: стучит вилкой по хрусталю и призывает к тосту за маму. Все пьют, Сатин - мало. Он хочет к Астрид, сказать ей...
"Что я прошу прощения". Он едет в такси, свет мелькает по лицу; он звонил с ужина несколько раз в мастерскую. Но телефон не отвечал, будто ждал чего-то другого: чуда, ответа, песенки Битлз; включался автоответчик - "она читает, наверное; или спит уже; устала - волосы светлые вокруг лица... Я войду, а в мастерской будет темно - она опускает вечером шторы, терпеть не может гирлянды и маяк (объясняя, что Рождество должно быть раз в году), и только в её комнате свет - красные губы; когда она привезла ночник, я думал - красный, как в их лабораториях, когда проявляют; а он розовый - свет по ночам. Она будет читать и опустит книгу на постель; и я с косяка двери скажу, что люблю её - больше всего на свете; что она - единственная, кому всё равно, что я рисую - она понимает, что это мне всё равно; что я для неё - не Богарне и не Сатин; а просто парень; но только я так боюсь её потерять, я так ничего не знаю о ней - и мы с ней так не похожи - а Юрген... Юрген... он её троюродный брат, они росли вместе, играли, одевались одинаково, вместе учились и работали - и собирались пожениться... Я спрошу её, почему я, а не он? Почему она ушла от него и переехала жить ко мне? Удобно ли ей? И как сильно я её обижаю... И ещё тысячу вещей, стисну ей руки... Пусть будет так. А потом мы займемся любовью" Сатин вспыхнул в такси; лицо из синего стало фиолетовым "её белая кожа при розовом свете; родинок много - как звездное небо; созвездия, смотри, это похоже на Водолея, а это - на Рака; а эта звезда на левой груди - ведет моряков всех морей к дому; и она засмеется, как китайские звонкие палочки, что в магазинах над дверьми вешают; и всё станет как в шахматах - логично и красиво" Сатин приехал, расплатился, наступил в лужу, похожую на её черный лаковый костюм; не попал в замок ключом с первого раза - и вошел. А в мастерской и квартире была по-прежнему тишина... Разноцветный свет скользил по мебели, опрокинутой краске, мольбертам, холстам, сложенным у стены; вошел в спальню и включил верхний свет.
Она ушла. Лампы-губ на столике не было. Книг на полу не было. Фотоаппаратов - три "Никона" и два "Зенита" - на подоконнике, как спящих черных кошек. Золотистых туфелек у кровати. Сатин открыл шкаф - не все её вещи; он знал, потому что трогал, когда был дома и не работал; искал среди рукавов вдохновения.
- Астрид? - всё же позвал он.
Но её не было. Как не бывает чудес; вечной любви; идеального завтрака в постель - что-нибудь перевернется, что-нибудь забудешь: джем, какой сорт хлеба; прозеваешь яйцо... Сатин вытащил все её оставшиеся вещи и бросил на кровать и лег на них лицом. Они пахли Астрид - тонко-тонко, как стебельки диких трав; немного горьковато; она не пользовалась духами; каким-то легким дезодорантом после душа; её вещи - черные, мягкие... Сатин застонал, как порезался. "Как же я буду жить? Как же я буду жить, Господи, Св.Каролюс" и завспоминал, словно сел пить чай; Астрид он встретил в "Красной Мельне" - она спустилась со снега в черной куртке из лаке; блестящая, мокрая; в поисках брата - Юргена; троюродного; Юрген покраснел - впервые Сатин и Джордж увидели его ярким - вскочил, поцеловал ей руку; красота и глаза Астрид были холодные-прехолодные; как и рука - к ней Сатин прикоснулся, пожимая; "что будешь пить?" она оглядывалась в недоуменьи, словно очутилась в подводной лодке "Ничего. Я принесла негативы" и ушла, не сняв капюшона. На их столик оглядывались - Ержи прокричал: "Так то твоя невеста, Юрген? Снежная Королева, Ледяная Дева; не боишься отморозить..." за соседними столиками засмеялись. Юрген горел, словно дом. А ночью они с Маленьким Джорджем пошли гулять к старому маяку - вдвоем; снег закончился, и светила луна, полная, как женщины Рубенса; в кромке моря позвякивал лед; и они сидели на валуне и болтали; о том, о сём, о книгах, которые всегда и везде читал Джордж; он всего лишь в десятом классе - если б в "Красной Мельне" узнали - выставили; негоже школьнику рассуждать об искусстве - словно для него, как до самоубийства и пива нужно расти. И Джордж сказал: "Ты влюбился, Сатин? Ты влюбился..." такой маленький - и такой мудрый, будто король.
- А потом, - рассказал Сатин вслух её свитеру, - я встретил её на улице. Она шла в толпе; черно-серая, как все, но для меня она была девушкой в красном платье. Я перебежал дорогу, сбил кого-то с ног, схватил её за руку, затряс и произнес: "Вы скажете, я сумасшедший. Это правда. Но только когда я думаю о вас - мое сердце наполняется жаром, как топка паровоза перед разгоном. Я люблю вас, я люблю... пожалуйста, скажите мне что-нибудь" толпа обтекала нас, как камни вода; и она спросила: "Как вас зовут?"...
 Под рассвет Сатин заснул; а после рассвета вместо Оле-Лукойе пришли Суэйд и Клод.
 Суэйд просто толкнул дверь; он был в белой курточке с капюшоном; волосы разноцветные, как огни города - желтые пряди, синие, красные и зеленые, и такие же глаза - как два маленьких калейдоскопа. Он был и типичным, и колоритнейшим порождением "Красной Мельни".
- Эй, Сатин, - позвал он; а Сатин, тогда он нагнулся над не разобранной постелью и поцеловал Сатина в губы.
- Астрид...
- Нет, это я, Суэйд. Я целую тебя, как Спящую Красавицу, но я не «голубой», - и это правда: Суэйд - существо; Сатин и смеется, и стонет, - выглядишь ты неважнецки. Спал в одежде? - Сатин смотрит на себя, потом на одежду Астрид:
- Да, во всех смыслах.
- Ходят слухи, что ты страшно напился ночь назад в "Красной Мельне", потому твой организм, наверняка, нуждается в подкреплении витаминами... Я принес тебе большой сливочный йогурт с кусочками персиков...
- А взамен?
- Поспать на твоем полосатеньком диване.
- А твой дом?
- Опять переезжает. Обычно этим занимается Тило, а я не путаюсь под ногами и шарахаюсь где попало. В этот раз попало на тебя. А Тило - это парень, с которым я снимаю квартиры; когда мне грустно, я зову его Тиль-Тиль; а когда весело - Теленок Уленшпигель. Он деловой-деловой. Учится на журналиста в бизнесовой среде...
Сатин закрылся от слов рукой, махнул другой на диван. Суэйд снял куртку, скрутил её в подушку и заснул мгновенно, как усталый ребенок. Сатин умилился; Суэйд был единственным, кто мог влезть на диван; накрыл его пледом - черный, мохер; нашел картон и начал набрасывать лицо юноши. Иногда Сатину нравилось рисовать - по-настоящему; он чувствовал крылья за спиной и тень Рафаэля; потом устал и стал есть йогурт; и раздался стук в дверь.
Это был Клод, старший брат.
- Привет, Клод.
- Доброе утро, Сатин. У тебя усы от йогурта, - разулся и прошел стремительно в мастерскую; лицо его узкое исказилось. - Какой у тебя бардак...
Сатин не мог не согласиться. Он тащил в дом всё, что цепляло его ум. Спальня принадлежала Астрид - строгая, черно-белая, как её фотографии; но мастерская напоминала лавку старьевщика. Древний сундук, диван со Суэйдом, табуретки из цветного дерева, стулья разных эпох, круглый на одной ножке столик из летнего кафе, мольберты, подиум, стремянка, начатые полотна, подрамники, рамы, картон для рисунков; предметы странные и разные, как пятна кофейной гущи: розовые балетные туфельки, репродукции Паоло Учелло и Карпаччо, истрепанные старые газеты, персидский фаянс, книги без обложек, клоунские колпаки и маски, ботинки на тоненьких стеклянных каблучках, гантели, японские свитки и безделушки из слоновой кости, напудренный английский парик и пустые фигуристые бутылки. На высоких - словно в готических храмах - окнах висели черные грубые шторы в форме парусов.
- Что ты сделал с мастерской? - "которую мы сняли и обустроили для тебя" закончил про себя Сатин.
- Клод, это мое дело. Эти вещи... Мало ли что я захочу нарисовать... А вещи этой вдруг - раз и нету.
- Ты не беременная женщина, Сатин. Что ты будешь представлять на весеннюю выставку? Это? - он схватил картонку с чертами Суэйда и в ужасе посмотрел на спящий оригинал. - Этим ты занимаешься?
- Клод, у тебя превратное обо мне мнение. Будто я жуткая богема и чуть ли не Дантон. Я просто рисую - иногда - то, что мне хочется; а не то, что положено вами с Винсентом...
- Мы - плохие учителя?
- Этот разговор бесполезен?
Клод положил картон и заходил из угла в угол, как что-то изобретающий, потом сел на один из табуретов, скинув с него куски драпировки - красный бархат.
- Хорошо. Говори.
- Я не знаю, что сказать.
- Тогда слушай меня, - Сатин опустил глаза, как молодой монах перед алтарем. - Ты бездельничаешь. Ты сидишь в "Красной Мельне". Ты пьешь - не много, но скоро будешь. Ты плохо выглядишь. И это - уже с года два.
- Два года назад я встретился с Астрид, - но Клод говорил, а не слушал; он стоял как Савонарола и складывал поленья для костра.
- Ты не ходишь на занятия. Твоя техника хороша только в карандаше; в построении; в композиции - где наука. Здесь ты - совершенство. Но дальше ты не идешь. Объясни, Сатин, всей семье. Почему? Что случилось?
Сатин молчал, потом вздохнул; взял в руки рисунок со Суэйдом; он был изящен и легок, как походка девушки в весну в белом платье; Клод же продолжил, звуча старой шарманкой.
- Три года в Риме; два в Париже - коту под хвост? Сатин, у тебя есть всё, что может пожелать и помечтать молодой художник...
- И даже птичье молоко, - пробормотал Сатин, "Что?" переспросил Клод, - просто я бездарен, Клод. У меня нет фантазии и желаний. Я просто иногда люблю рисовать. Но я не продам душу за рисунок. Ты понимаешь, о чем я...
Клод онемел, потом взмахнул руками, как кисейным шарфом на прощанье. В жесте были ужас и изумленье.
- Сатин. Ты талантлив. Твоя "Мальта" на этой выставке идиотов, рисующих сказки; я вижу свет и чувствую тепло; я словно гуляю в картине - по пляжу из золота... Ты в тринадцать лет занял первое место в международном "Дебюте". Твои картины стоят дороже наших с Винсентом. Потому что мы - классики; а ты - молодой...
Сатин молчал. Потом проговорил негромко, словно дождь застучал по черепичной крыше: осень; черные деревья; а в доме - тепло и уютно, все сидят у камина:
- Клод, тогда я просто устал? Ведь можно устать? Ведь я не Моцарт. Я не гений... Но ты спросишь: как можно устать от любимой профессии, от призвания? И я скажу тебе честно, как младший брат; можешь меня выпороть - я устал. От не своей профессии, не своего призвания. Я устал быть художником; быть одним из Богарне. Клод, неужели в нашей семье нет других профессий? Дворника, например, или старой балерины; или писателя завалящегося, или инженера...
- Ты хочешь быть инженером? - Клод посмотрел на Сатина как на поздоровавшегося незнакомого.
- Это нельзя, да, Клод? У меня отберут мастерскую и денежки; отвернется семья.
Клод поморщился от греческой трагедии.
- Глупости, Сатин. Ты опять пил? с этим разноцветным...
- Нет. Это Суэйд. Он не пьет. Только воду, чай и молоко.
Клод устал и оглядел мастерскую.
- А где твоя девушка? красивая, как изо льда...
- Астрид? Ушла...
Клод взял Сатина за щетину и сказал в синие глаза.
- А, ты просто портишь себе жизнь... Боже мой, Сатин. Ты думаешь, мы с Винсентом - диктаторы и очень счастливы? Через неделю, Сатин. Думай неделю - и если через неделю не придешь на занятия, из Академии тебя исключат...
И за собой без звука дверь. Потом вернулся.
- И не забудь про весеннюю выставку. На неё уже есть покупатель...
И опять закрыл - без звука и сквозняка. По-английски - как чай "Ахмад" и Шерлок Холмс. Суэйд открыл цветные глаза.
- Это твой брат?
- Да, Клод.
- Не повезло. А как йогурт?
- Мало.
- Не помог?
- Так себе.
- Прости.
- Спи. Я пойду погуляю...
- Загляни в "Красную Мельню". Маленький Джордж спрашивал; ему, кажется, скучно одному за столом для троих...
- Ладно, - Сатин надел куртку - черная кожа; приталена, как пиджак, - вот так и спиваюсь, - и в спину Суэйд кинул камешек, засыпая:
- Сатин, почему на твоем диване всегда снятся белые цветы? Не мои обычные эротика и ужасы, а...
Но дальше Сатин не услышал; и не пошел в "Красную Мельню"; он пошел в порт. Иногда он рисовал там - возле белой ограды, где начинались корабли: грузчиков, мешки, ящики, краны, якоря, названия, цепи, чаек; но мелок крошился, как старый камень; и Сатин проводил часы, просто смотря. Он любил порт. "Инженер" повторял он про себя в этот раз, как название книги, которую нужно найти. "Почему бы и нет?" в спину его окликнули:
- Эй, парень! Помоги...
 Сатин обернулся и увидел старика в рабочей форме порта - синяя с белой бляхой - парус и маяк. Старик руководил погрузкой с "Невыносимого" - огромного и белого, как облако; ниже названия стояли дата спуска и город - этот; "он был построен здесь"; кран сломался, а график разгрузки строгий - и мешки кидали друг другу - соль. Сатин встал за светловолосым, как рассвет - и через час руки и плечи горели, как обветренные.
- Где-то я тебя видел, - сказал старик. Сатин крякнул, складывая очередной мешок на платформу; в голове у него мутилось, словно подняли ил ногой; и бормотало, кому нужно столько соли.
- Ты у нас не работал? - продолжал старик. Глаза у него были серые-серые, как у взволнованных людей.
- Нет, я рисовал здесь, - вон там, - и показал дрожащим пальцем на ограду у входа. - И вас тоже.
- А, так ты художник. Они часто к нам ходят. Корабли рисуют, попросят постоять минут пять... Художник, значит, - старик достал из кармана комбинезона фляжку и протянул юноше. Сатин глотнул, ожидая чего-то взрывчатого - водки, джина, рома - но во фляжке была простая холодная вода.
- Бывший, - и утер рот.
- Это как?
- Бросил.
Старик свел серые, как эта соль треклятая, брови в непонимании.
- Это ж не пить бросить... не, подожди, художник - то ж не профессия, а призвание... Это же муки творчества...
Сатин засмеялся, в груди закололо, закашлялся, и старик стукнул так, что чуть не выбил легкие. "Вот это силища..."
- Профессия, дед; еще какая обыденная. У меня девушка ушла - у меня рвется сердце, как старая ткань в стиральной машине; на куски ползет. А из-за картины я никогда не страдал... Это всего лишь холст и краски и растворителя немного, или воды... Ничего.
- Ну и правильно, - вдруг сказал старик. - Художник - разве это работа - да еще для такого здорового парня, как ты? Иди к нам в порт.
- В грузчики? - Сатин положил последний мешок на платформу и поднял глаза на корабль. - Нет. Я хочу быть инженером.
- Инженером? - старик закачал головой, как индеец, и опять дал фляжку. - Самая лучшая профессия. Они постоянно приходят в порт, и лица у них ясные, как у святых; их я всех помню, не то, что вас, художников.
- Меня-то запомнил.
- Значит, будешь инженером, - Сатин засмеялся - легче; совсем чисто, как вода во фляжке, - инженером, - повторил старик, словно мечтая о себе. - Они строят корабли...
- И еще кучу вещей, - погрузка закончилась, кто-то закурил, кто-то тоже пил из фляжки, - дома, мосты, самолеты, дороги...
- Но в этом городе они строят корабли, - гордо сказал старик и, объявляя о конце разгрузки, "Невыносимый" загудел, распугивая чаек - низко и одновременно звонко, как мальчишка-подросток, судьба которого – быть великим баритоном, но пока голос только ломается.
- Смешное название, - Сатин смотрел на корабль.
- Он славный. Два раза бежал от пиратов - вез сандал и чье-то золото...
- А кто называет корабли?
- Инженеры; каждый - свой, - и старик лукаво, как Суок, посмотрел на Сатина. - А тебя-то как звать?
- Сатин Богарне. А тебя?
- Григорий Киршнер. Не нравится, что ли? Перерыв. Пойдешь в "Плавник"?
- Нет, просто совпадение... А что это?
- Трактир. Все грузчики там обедают.
- Пойду, - и Сатин обернулся на "пока" кораблю...
А через неделю он встретил в порту Астрид. Разгружали "Симону" - низкая посадка, черная полоса по краю; так называемый "тяжеловоз"; откуда-то с запада, и груз был тяжелый - металлические детали в огромных ящиках; Сатин стоял у платформы со светловолосым - Квинсом Хольстеном - когда тот проворчал за спиной: "Опять эти фотографы" - Сатин обернулся и увидел нижнее белье. Полуголые девушки, вокруг зонты-отражатели; несколько ассистентов - и Астрид. В отличие от политически настроенного Юргена она фотографировала для модных журналов. Девушки были в белом, тельном и бледно-бледно-розовом, как непроснувшиеся; в съемку втащили несколько рабочих; они краснели и прятали глаза; "Эй, кого-нибудь большого!" крикнула Астрид, вся в черном; "Эй, парень" улыбаясь, Сатин обернулся и увидел Астрид, а она увидела его. Такая тишина наступила вдруг в порту - а потом она отвернулась; будто никогда и не смотрела, не знала его; а он вернулся к своей работе. Руки больше не болели - закалели; в перерыв он пошел не в "Плавник", а к старому маяку - посидеть и послушать волну, как одна набегает на другую; рассказывая друг другу истории; подъедет, прыгая по камням, черная машинка, из неё вылезет маленький и хрупкий юноша в черной куртке с капюшоном - как у всех в этом городе, всегда жди воды; вскинет голову на маяк, потом войдет, как в сезам; и тогда Сатин вспоминает, что на маяке давно - радиостанция, а это - ди-джей; а Маленького Джорджа, с его мудростью, как расписная книга, всё нет и нет...
... А Маленький Джордж в это время спускался по скользкой от вековой воды лестнице в подвал "Красной Мельни"; на голове у него был капюшон; а в - последняя книжка: про старинную Голландию, серебряные коньки и адмирала тюльпанов; он был очень романтичным - Малыш Джордж...
В зале из посетителей никого не было - рано; только девушка-официантка - новенькая - в красном платье и переднике с оборочками подметала осколки.
- Здравствуйте. Кто-то неуклюжий?
Она подняла на мальчика глаза - и Джордж увидел - такие карие, как шоколад; целых два моря горячего шоколада; мечта мальчишки в хмурый промозглый день; и она была совсем юная - ничуть не старше Джорджа.
- Да это с ночи осталось. Мир искусники буянили, прикрыли их выставку...
- Вот так-так, - пропел Джордж на мотив "Ах, мой милый Августин" в такт часам, снимая куртку и вешая её на черную чугунную с золотыми шариками вешалку, - а почему - не орали?
- Какой-то парень снял свою картину, и выставку сразу запретили.
- Аг-га. А фамилию Богарне не произносили?
- Еще как и еще с каким оформлением. А сидит он за этим столиком, - она прикоснулась крошечными, как крошки для воробьев, пальчиками к скатерти под Матисса.
- Между часами и "Джейн Авриль". Под часами - Юрген, Сатин - между; а я - под "Джейн...".
Она посмотрела на картину на стене, как в музее.
- А кто она?
- Танцовщица в "Мулен Руж". Это Тулуз-Лотрек.
- А что она делает?
- Танцует. Знаете, эти развратные танцы: пышные юбки и прозрачное белье, чтоб распалять на деньги. Но Джейн Авриль выделялась - одевалась элегантно, и говорили, что её настольная книга - Паскаль. И Тулуз-Лотрек её очень уважал.
- Тогда почему она не стал писательницей или бакалавром?
- Потому что тогда девушке было проще идти по протоптанному пути -дорожке - как в лесу всегда. Ни к чему интересному не ведет, новому и первому, но не все умные девушки - мадам Кюри. Да и потом - зачем? Тогда мужчина платил за всё - и платил не за ум...
Маленький Джордж покраснел, как её платье.
- А знаете, мне жаль те времена, - сказала она, красивее Джейн Авриль.
- Отсутствием в них центрального отопления?
- Нет, не так выразилась, - как паззл неправильно положила, - жаль, что они прошли.
- Вы любите танцевать?
Она улыбнулась и подняла с пола еще один осколок.
- Сейчас все женщины - умные и элегантно одеваются; а если ты за мужской спиной, значит, ты - клякса. Она не может позволить себе капризы; он не может стать сильным. Женщины получают образование, работают, сами воспитывают детей - и попробуй сказать, что боишься одиночества; в итоге все женщины похожи на осень - и молодые, и старые; они заранее готовы умирать... Извините, - она повернулась и ушла на кухню, выбросить осколки, потом вернулась.
- Так значит, вам не нравится, что вы работаете официанткой и независимы карманно от родителей?
- Забудьте. Что будете заказывать?
- Нет, скажите. Сколько вам лет? Буду спорить, вы еще в школе - в какой-нибудь обычной, из спального района...
Девушка улыбнулась, словно ей гадали на картах.
- Сказать по правде, я тоже из школы - прогуливаю, гимназия на Св.Каролюса. Ну, хотя бы как вас зовут?
Она указала на бейджик.
- Адель. Какое дивное имя... Знаете, оно красного цвета, как Революция, и мягкое, как сукно. А я - Джордж Барнс.
- Очень приятно, - сказала Адель. - Так что вам принести? Томик "Англии, Англии"?
- У меня с собой, - Джордж вынул из кармана "Дневник..." Дали и вновь заглянул Адель в глаза; потом вышел из них с трудом, как из уютной комнаты, и заказал - Горячий шоколад, пожалуйста.
 ...Когда и в субботу Сатин и Юрген не пришли в "Красную Мельню", Маленький Джордж захлопнул книжку, как дверь, и отправился их искать - вернее, Сатина; Юргену он просто позвонил - может, случайно, чудесно, приехал, притаился; но в темной квартире на первом этаже на Нижней Набережной (вид на бухту) включался автоответчик: "Привет, я - Юрген-привидение..."; на Верхней Набережной окна мастерской Сатина тоже были темны, как заспанные глаза; и утром в воскресенье вместо мессы, сразу после второго завтрака, как по компасу - напрямую, мальчик пошел к старому маяку.
 На валуне сидел Сатин в куртке с капюшоном и пил из фляжки ром.
- Вкусно, - сказал Маленький Джордж, попробовав, и сел рядом. - Как дела?
- Ужасно.
- Ага, я так и думал.
- Астрид меня бросила, а я в ответ - всех.
Маленький Джордж кивнул с глубокомысленным видом, словно разгадывая кроссворд. По камням косы поехала с берега к маяку черная машинка.
- Про мир искусников я знаю, а кого еще?
 Сатин сначала улыбнулся, вспомнив, как снимал ночью со сторожем и фонариком в галерее картину - свет из-за шторма в городе отключили, кроме порта; потом рассказал, что хочет бросить рисовать.
- ... я сейчас в порту грузчиком прирабатываю; Клод не дает мне денег, пока я не передумаю и не нарисую что-нибудь к весенней выставке. А вообще... вообще... может, мне стать инженером, Джордж? Чертить я люблю, и по математике и у меня пять...
- Инженером, - Джордж словно пробовал на вкус из чашки горячий шоколад. - А что, неплохо. Давай выпьем.
Сатин налил в крышечку от фляжки глоток рому и дал мальчику.
- За инженеров, - и чокнулись.
- Ой, - Джордж вытер белый лоб, - у меня аж испарина вылезла... Значит, и "Красную Мельню" ты тоже бросаешь, как перчатку.
- Скорее, носок...
- Гм... значит, будешь ходить в "Титаник".
- Что значит "Титаник"?
- Кафе, где все инженеры собираются. Там на стенах черно-белые фотографии всяких знаменитых кораблей, а над стойкой у самого потолка стоит на полочке модель "Титаника".
- А почему именно "Титаника"?
- Напоминать о том, что инженер "Титаника" утонул вместе с ним...
Сатин засмеялся.
- Да; у них даже выражение такое есть, между собой: "Давай потопим "Титаник", - продолжил Джордж.
- А это что значит?
- Забудем.
- Что?
- "Давай потопим "Титаник" означает в кафе инженеров "Замнем тему, забудем".
- Странная метафора.
- Они очень странные, - Джордж увлекся рассказом, как партией в покер, - знаешь, очень разные, как и художники - кто-то аккуратный, манжеты всегда чистые; кто-то рассеянный и рассыпает за собой бумаги и пепел; но у художников всё на виду - гениальность и бездарность; а они - никогда не бывают серыми - здесь за ними корабли - и такое величие...
- Это всего лишь корабли - они возят грузы и людей, - сказал Сатин.
- Нет, Сатин, я прав; а ты просто боишься быть сентиментальным.
- Романтичным, - поправил юноша; и мальчик согласился; они опять выпили по глотку.
- А спроси меня, чем я занимаюсь в свободное время? - Джордж пихнул Сатина в бок; тот, рассматривающий корабль, входивший в порт вдалеке, предположил серо:
- Ну, книжки, наверное, читаешь.
Джордж опять пихнул его в бок.
- Не скучай. Нет, не угадал. Нельзя читать всё время - тогда смысл одной книги пропадает в другой; ну же, спроси...
- Миленький Маленький Джордж, что же ты делаешь в свободное от чтения время?
- Клею модели кораблей, - и Сатин опять засмеялся, да так хорошо, вкусно, как брусника, что Джордж засмеялся следом.
- Может, вместе пойдем в судостроительный институт осенью документы подавать?
- Не, у меня еще год - я только десятый класс.
- А-а... "Титаник"?
- "Титаник" - очень простая модель. Одна труба - декоративная. Адель тоже попросила у меня "Титаник", все девочки любят фильм Джеймса Камерона - но я его уже делал, - и Маленький Джордж залился алым. Сатин внимательно посмотрел на мальчика - словно не видел до того подробностей: ушей, изгиба губ, линии подбородка... "Хорошенький. А кто такая Адель?"
- Вот оно что, - потянул Сатин, - Маленький Джордж, где в этом городе ты не бывал?
- Не смейся надо мной, Сатин, - мальчик протянул ему крышечку от фляжки, - я же хочу стать писателем, - Сатин налил и поднял фляжку:
- За писателей... А кто такая Адель?
- Официантка в "Красной Мельне". Я в неё влюблен.
- Кошмар, - Сатин выпил еще, и тоже утер лоб - ром был настоящий, густой и горячий, - какая безвкусица... - и загрустил, вспомнив об Астрид.
- Почему она, как ты думаешь? - угадал Маленький Джордж наклон его головы.
- Вернулась к Юргену, что же еще...
- Нет, неправильно, - Сатин вновь посмотрел на Джорджа в подробностях. - Во-первых, Юрген уехал из города: его, как и тебя, нет в "Красной Мельне", а моя бабушка выписывает экстремально-политическую газету, в которой он работает, и всю как раз эту неделю на первых страницах печатаются его снимки с войны; а во-вторых, её бабушка живет с моей по соседству - такой розовый дом с розовым садом; и я видел Астрид два раза: она в домашнем свитере шла по саду с собакой...
- Вот как, - и тоска Сатина упала на камни и разбилась. - Значит... она не вернулась к нему...
- Зачем? - и Джордж положил маленькую теплую ладонь ему на плечо. - Ведь она два года твоя девушка...
- Но ведь была его - двадцать лет...
- Сатин, - позвал Маленький Джордж, - Сатин, отзовись. Зачем девушке уходить от друга детства, если только она сильно не полюбила другого - например, его друга?
Сатин смотрел на серую воду - было пасмурно, но теплело, лед не звенел; кричали чайки; и закрыл глаза.
- Если бы я знал... - сказал он тихо, - если бы она сказала точно, как разрезала пирог...
- Сатин, послушай; просто ты менял свою жизнь, вот она и ушла подождать...
- Откуда ты знаешь, Джордж?
- Я всё знаю, - и улыбнулся, - а ты вот, например, знаешь, что в рабочих кварталах называют "Святым Каролюсом"?
- Улицу и портрет в музее...
- Нет. Странные явления на воде: неожиданную рябь среди тишины или солнце - но не обычным сплошным сверканьем; а отдельными звездами...
Сатин улыбнулся в ответ и налил еще.
- За Святого Каролюса.
- За Святого Каролюса, - лицо Маленького Джорджа разрумянилось, как цветок, - я знаю только этот город. Но мне хватит, Сатин. Я буду писателем, и буду сочинять рассказы про корабли.
Сатин разлил остатки и поднял к серому небу.
- А я буду строить корабли, - и вечером спустился в "Красную Мельню": зал был полон; и на его месте - между часами восемнадцатого века и афишей "Джейн Авриль" сидела слоновья спина Ержи в потертом сером пиджаке; он говорил кому-то сидящему перед ним гадости; Сатин откинул капюшон; все, увидев его, умолкли; стало слышно, как гудит тихо себе под чугунноажурный нос электрокамин, и громкий голос Ержи звучал, как колокол к обедне:
- Кабанель, Богарне, Кормон и прочие кретины ничего не поняли в мастерах, дело которых якобы продолжают... Что же касается Сатина, то первые его картины - это искусно приготовленные пирожные, а последние - соус к жаркому... пересоленный и пригоревший, позвольте заметить, - и умолк, ожидая взрыва смеха.
- Ержи, - сказал Сатин негромко и спокойно, словно разворачивая конфету, - если у тебя есть что сказать - про меня и мою родню - то обернись, пожалуйста, и скажи - как парень парню... А если нечего, или стесняешься, и с мужеством проблемы, то поднимай свой толстый серый зад и освобождай - моё, между прочим, место, - Ержи молча встал, сжал кулаки, и секунды две они с Сатином рассматривали друг друга - потом Ержи вернулся за свой столик; "Красная Мельня" опять задвигалась, заговорила; Сатин позвал официантку и заказал кофе с вишневым ликером "Скажите, какая из вас Адель?" "Адель сегодня не работает" "А-а... ну тогда всё, спасибо" из-за столика мир искусников доносилось "Не стал руки пачкать..."
- Гадости про меня слушаешь...
Юрген улыбнулся. Выглядел он ужасно: лицо в обрамлении черных волос, как в траурной рамке, казалось бледнее обычного - словно Офелия, плывущая по холодной воде; под одним глазом стоял свежий синяк, бровь над ним рассечена, и разбитые, как фарфор, губы. По-прежнему в черном - свитер, плащ висит на вешалке, как крылья, брюки и подтяжки. Обхватил чашку с кофе по-венски ладонями - костяшки блестят, как старая слоновая кость - словно замерз.
- Я люблю слушать бешеных людей; особенно когда ничего не понятно, - и улыбнулся опять; лицо его казалось прекрасным, как ария Пуччини. - На тебя здесь взъелись, будто ты украл что-то ценное - золотой фамильный перстень там...
- А я и украл - свою собственную картину; забрал с выставки, а Клод её сразу взял и прикрыл; все, кто не с его мастерской, ему как прыщ на заднице...
Юрген улыбнулся в третий раз, словно увидел что-то красивое. Сатин не мог отвести от него глаз.
- Что? - и резко, звякнула чашечка, пальцы влезли в сливки. - Это не ливийцы, не охранка президента и даже не американский спецназ. Я правда упал и разбился; спускался в лабораторию за снимками, и потерял сознание; у меня болезнь такая - три года назад избили в Бундоке; заехали по голове; я теперь и теряю иногда сознание; спроси у Астрид.
- Она у тебя?
- С чего бы?
- Утром... тогда утром я проснулся, а её не было. А вечером исчезли вещи.
- Я уехал в ту же ночь. У бабушки, наверное...
- Маленький Джордж тоже так сказал...
Юрген посмотрел странно - из-под ресниц, не поднимая век; и взгляд получился тяжелый, черный, словно из-за двери, полной замков.
- Ты не веришь?
- Во что?
- Что она с тобой.
Сатин не ответил. Ему стало внезапно холодно, как от сквозняка, и он подвинул стул к камину. Губы его побледнели. Юрген не отводил этого странного взгляда. Потом сказал:
- Она любит тебя, - и отвернулся, начал снимать ложечкой пенку с шоколадной крошкой, и медленно, как позволял разбитый вдребезги рот, слизывать.
- Откуда ты знаешь?
- Если девушка, которую я знаю с трех лет, будит меня посреди ночи и не раздеваясь с улицы, в капюшоне, полном снега, говорит, что уходит вот сейчас, немедленно к человеку своей мечты, и пусть я не обижаюсь, и всё такое... - Юрген теперь никак не смотрел на Сатина, ловил увлеченно, словно рыбу, шоколад в своей чашке.
- Мне она никогда этого не говорила, - сердце Сатина забилось сильно и гулко, как ритуальные барабаны, заставляя дрожать под ногами пол.
- Забыла, наверное.
- Признаться мне в любви? - Сатин взорвался и закричал; мир искусники опять замолчали, как стая ворон, и посмотрели в их сторону, как на жуков.
- А какого черта, ты с ней два года живешь, и ничего не понял, - тоже заорал Юрген, - у неё же голова, как у нашего Маленького Джорджа, полна всего: какой свет поставить на завтрашней съемке, да о чем на самом деле этот фильм, да где взять по нему книжку, и какие цветы купить бабушке на день рождения, и всё одновременно, и всё валится из рук... Забыла! Для неё то же самое, что белье забыть забрать из прачечной. А ты - дурак...
- А ты?
- А я люблю её, - и такая тишина настала в "Красной Мельне", что Сатин испугался - уж не оглох ли он; постучал по уху; и сказал быстро, чтобы услышать свой голос, - а, знаешь, Маленький Джордж влюбился... в официантку местного разлива; какую-то Адель...
Юрген посмотрел на него дико; будто Сатин заговорил на португальском.
- С чего ты взял?
- Ну, во-первых, он сам мне рассказал, с румянцем во всю скулу, во-вторых, его сегодня нет, и я спросил, какая из девушек Адель, и мне сказали, что она не работает... Значит - свидание.
Потом рассказал, что решил стать инженером; бледность сползала с лица Юргена, как сумерки.
- Это хорошее решение, - и противным голосом, - я так и знал...
Сатин вскинулся.
- Я что, так бездарен, как художник?
- Нет, просто у тебя понятие о бессмертии несколько иное; спокойнее и чище...
Дальше они уже разговаривали спокойнее и чище, как после дождя, обо всём: о старом маяке, о книгах; Юрген впервые поведал о своей работе, как о болезни; у него были фотографии с собой, он вез их в редакцию, там никого не оказалось, а ключи забыл; Сатин смотрел и боялся, как все люди - смерти. В самую ночь они вместе опять поднялись по лестнице - на улицу; дождя не было; сияли звезды, как на елке; самая большая желтая; звезда города; "Ты куда?" "Домой, допечатаю тогда остальные снимки" "А спать?" "Какой смысл, если сны не нравятся... А ты - в мастерскую?" "Да, собирать вещи. Завтра Клод придет опечатывать и описывать" "И где ты будешь жить?" "У тебя, если что..." "Если что?" Юрген шагнул внезапно, будто перешагнул пропасть, и коснулся лица Сатина; прохожие опять оглядывались на одинаково высоких и черноволосых и опять думали, что они - братья "Она вернется, Сатин" "Тогда почему она ушла?" "Потому что ты - хам..." "А как скоро?" "Лет через сто, а, может, уже дома - готовит тебе цыпленка с лимоном; её коронное блюдо" и Юрген вернулся на свой берег, поймал такси "Юрген!" обернулся "Прости" "Что увел у меня девушку? Она сама ушла" "За то, что не любишь меня" Юрген помедлил, свет маяка переливался на его лице и делал его разным, как декорации: желтый - добрым, синий - печальным, красный - сердитым, и зеленый - усталым. "Я люблю тебя, Сатин, ты сильный и чистый; ты и Маленький Джордж - мои единственные друзья; пусть эта дружба и заключается лишь в том, что мы сидим втроем в дурацком кафе... это неплохой способ дружить; не хуже, чем воевать вместе" и он сел в такси, и уехал, словно навсегда, а Сатин пошел пешком по тротуару, в котором отражались, как в озере деревья, витрины и огни - медленно, вразвалочку, как матрос, и навсегда - от "Красной Мельни"...
В мастерской было как в ночном небе - темнота, прошитая светом огоньков с улицы.
- Астрид? - по привычке, как пропавшую кошку, безнадежно позвал юноша, споткнулся в темноте обо что-то твердое, потом наступил во что-то жидкое и включил боковой свет: пояс неярких ламп. Верхний он выдрал в самом начале заезда; и оттого акварели, отложенные на вечер, получались у него монохромными и тусклыми. В центре комнаты стояли два раскрытых, как книги для чтения, мольберта; их поставил сам Сатин в минуту слабости; а на столе стоял, как водонапорная башня, большой сливочный "Эрмигут" и записка под ним - "Спасибо за приют, Сатин. Мы переехали. Суэйд" почерк как вышивка.
- Надо же, он здесь всё это время ночевал, наверное, а я и не заметил, - Сатин поставил йогурт в холодильник и стал собираться: пинал вещи из угла в угол. Мольберты отвлекали его, как мухи. Он заварил себе чай, оставшийся от Астрид - липовый "Ахмад"; и вдруг в голову ему пришла идея - как кокетливая и всё роняющая девушка.
- Ну, держись, Клод, - он разыскал среди мусора в пакете набросок с лицом Суэйда и перечертил его на один лист. Сквозь лицо он нарисовал море, старый маяк и звезды - будто снятся человеку; а на втором мольберте Сатин набросал цветы - они росли друг из друга, друг в друга и пожирали друг друга - дикое сплетенье, как брошенный сад; и залил красным и желтым. Краска побежала по листу и закапала со звуком на пол. Сатин побледнел и очнулся. И открылась дверь.
- Сатин, - позвал тихий и нежный голос; девушка вошла - в куртке, капюшон откинут, и волосы сияют белым золотом - вот одна звездочка, вот вторая; не сплошное, как рябь, аура - а "Святой Каролюс".
- Астрид, - и Сатин стоял, опустив руки, весь измазанный в краске, - какая ты красивая...
- Ты грязный весь, - и поправилась, - пестрый, - и остановилась на пороге, словно дальше был стеклянный пол.
- Да, - Сатин оглядел себя и вытер руки об штаны - обычные темные джинсы, в них он ходил всю неделю в порту, - я рисовал... Смотри...
Она повернулась к мольбертам. Сатин заговорил, как на экскурсии.
- Это Суэйд, мой знакомый; выглядит, как девочка, на самом деле мальчик; здесь ему снится сон - это никуда, просто набросок.
- Красиво, - сказала серьезно Астрид. - Похоже на сказку Андерсена...
- Про Оле-Лукойле, конечно, - и Сатин перешел к цветам, - а эта называется "Бенедикт и его ревность". Бенедикт - это еще один мой знакомый; вернее, даже друг; иногда - настоящий; единственный из художников - не Богарне, а прерафаэлит. И у него есть очень красивая девушка - её зовут Доротея, но он зовет её Долорес, мучение. Она поэтесса и пишет стихи про любовь, оттого Бенедикту кажется, что она ему изменяет; и он дико, как джунгли, её ревнует... И очень страдает, - и Сатин умолк, зная, что это не смешно.
- А страшно, - закончила Астрид за него, - бедный Бенедикт...
- Ты впервые что-то говоришь о моих работах, - Сатин смотрел на закапанный пол и не видел цветов.
- Тебе это было не нужно, - Сатин поднял голову. Она не проходила, стояла и смотрела на него темными, как подсознание, глазами.
- Прости, я говорю чушь... ты, наверное, за вещами, - Сатин взял тряпку со спинки стула, и начал вытирать ей руки - они в спальне... я сложил их... купил такую красивую сумку - как белые кружева, только прочная - в магазине на улице Св.Каролюса, - стул был из тех, что называют венскими: на тоненьких, как у оленей в мультфильмах, ножках, а спинка - овальная, как классические лица. Сатин всё ковырял и ковырял в красной краске пальцы, и вдруг Астрид очутилась рядом, запахло свежестью и горечью, толкнула его на стул - из двух прутьев спинка скрипнула и прогнулась; сама же села на пол и посмотрела на него снизу - строго и ласково.
- Сатин, мне нужно кое-что сказать тебе... очень-очень важное...
- Мне тоже, - Сатин схватил её за руки; тонкие, прохладные, как вода, и прижал к губам, она отняла.
- Послушай меня, пожалуйста, и не перебивай, будто бежишь на поезд, - она вдохнула и сказала обычно, будто покупая цветы, - я долго думала, что подарить тебе на это третье наше вместе Рождество - и решила, пусть это будет либо Трэвис, либо Лора... В больнице сказали, что должно быть точно к Рождеству...
Сатин молчал и держал её руки; они дрожали, будто боялись, или замерзли; и он сжал их - не сильно, как хотелось, иначе сломал бы; а нежно - как стеклянное, чтоб не выронить.
- А у тебя что? - спросила Астрид, словно узнавая время.
Сатин улыбнулся.
- Не знаю, понравится тебе... Я решил бросить Академию и стать инженером.
- Серьезно? - Астрид смотрела снизу как ребенок на взрослого.
- Да. Не сиди на полу, холодно...
- Нет, не тяни меня, - он послушно отпустил, - мне хорошо вот так, обнимая твои большие колени... Знаешь, Сатин, если это серьезно - то мне нравится.
- Я - плохой художник?
- У всех, наверное, спросил... Нет, хороший; тебя хорошо научили. Только, правда, не тошноту скрывать...
- Так заметно было?
- Ну, всем, кто не художник, - они засмеялись, будто раскрывали подарки, и Сатин не выдержал: сполз со стула к ней на пол, обнял всю, такую маленькую, как золотой слиток; Астрид уворачивалась от поцелуев "здесь щекотно; ой, колюче; сколько ты не брился?" а потом легла к нему в объятья - привычно, щекой на сердце.
- Сатин.
- Мм...
- Послушай, тогда, может, не откажешься от протекции... У меня дядя работает завскладом деталей на судостроительной верфи; поработай у него лето - и он даст тебе рекомендации в институт...
Сатин погладил её по волосам, мягким, как котенок.
- Династию Богарне сменяет династия...
- Киршнер. А, знаешь, ведь это так. Вся моя семья работает в порту; даже дед всё на пенсию не уходит - он самый старый грузчик...
- Я его знаю.
- Да; я видела тебя в порту.
- И не подошла...
- Я думала, мне показалось, - и поцеловала его в плечо, - и только я - фотограф; но мне никто не запрещал...
- А Юрген?
- Юрген - Клаус и троюродный, - и она отстранилась, и сердце у Сатина сразу заболело - Ты не верил, что я не с ним?
- Прости, прости, - Сатин опять схватил её руки и мучительно, как ревнуя, поцеловал, - ты намучилась со мной эти два года?
- Да уж, - Астрид погладила его лицо - красивое и стремительное; лица людей, выросших у моря, - я не знала, что делать... и решила, может, так он поймет, что я люблю его.
- Могла бы просто сказать...
- А я не сказала? Вот дура - забыла, наверное... - и поцеловала задумчиво в лоб. - Так тебе не нравится?
- Трэвис или Лора?
- Да...
- А их нельзя сразу вместе? - и Астрид вздохнула легко, словно вырвался в ветер розовый воздушный шар...
Летом они поженились; а осенью Сатин подал документы в судостроительный институт и был зачислен на первый курс - из пяти, как ладонь. "Я, наверное, не доживу" пожаловался он Астрид, надел серые портовые джинсы и пошел на улицу братьев де Фуатенов. Здание было из серого камня и стекла - напополам; и казалось, что само небо пасмурное в нем освещением. А первое, что увидел Сатин, войдя в фойе - это огромный, отлично написанный портрет в раме из алюминия - молодой темноволосый парень в сапогах и синей куртке с капюшоном на фоне горы, моря и старого маяка - всё точь-в-точь, как надо - даже валун, на котором они с Маленьким Джорджем сидят.
- Кто это? - спросил Сатин у проходившего мимо хрупкого, как багульник, юноши с кучей бумаг. Юноша остановился и посмотрел не на портрет, а на Сатина.
- Жан-Жюль де Фуатен, - и пошел дальше, улыбаясь сходству. А в обеденный перерыв, когда Сатин стоял опять перед портретом, потому что остальное было незнакомое; взял его под локоть - меньше Сатина раза в два, в сером велюровом костюме, белом шейном платке; глаза серые, волосы, брови, ресницы - словно его обсыпали грифелем; и сказал:
- Вы - новенький? Я - Ганс Гофман, третий курс. Не хотите с нами?
- Сатин Богарне. А куда?
- Какое красивое имя, просто название корабля с двумя тысячами пассажиров. В "Титаник"... это на Северной...
На Северную с братьев де Фуатенов вел не поворот, а огромная белая лестница; в городе её прозвали лестницей влюбленных - кто-то давно, еще до рождения Сатина, написал на самой верхней ступеньке красным - "Я люблю тебя" - сюда прибегали влюбленные школьницы загадывать желания; а инженеры поднимались каждый день, чтобы пообедать в башенке из серого камня со стеклянным куполом вместо крыши. Таков был "Титаник". Зал внутри был круглым, как циферблат, на стенах и вправду, как рассказывал Маленький Джордж, висели черно-белые фотографии кораблей - в алюминиевых рамках, как Жан-Жюль; столик, где сел Ганс и посадил напротив Сатина, назывался "Мавританией" - обладатель "голубой ленты" в 1910 году. За стойкой невероятно старый, как мир, бармен - весь в белом, словно стюард в праздник на корабле, протирал толстые стеклянные бокалы для красного - бережно, как пеленают последнего и позднего ребенка. Над седой головой на толстой стеклянной полке высилась огромная модель "Титаника" - и Сатин опять вспомнил Джорджа, и улыбнулся вскользь, как старому анекдоту. Ганс проследил его синий взгляд.
- У кого-то форель, а у нас "Титаник", - и позвал официантку; пожилая женщина в сером принесла меню.
- Почему они в сером?
- Чтобы нас не отвлекать, - и Ганс улыбнулся в ответ; губы тонкие, как лезвия, но острым он не казался - простым и спокойным, как прибой. Сатин открыл меню и удивился количеству морского и дешевого; выбрал омара в зелени и рис с креветками; воды и белого. Ганс опять улыбнулся, наблюдая за Сатином, как за рыбой в аквариуме. Принесли воду в графине; он звякнул о стол, словно здороваясь. Столы здесь и вправду странные - алюминиевые ножки и столешницы из толстого стекла; а недалеко от стойки - тонкая черная лесенка, витая, как в маяках, на второй этаж; кто-то читал газеты, кто-то толстые книги; разговаривали мало. Сатину стало скучно после "Красной Мельни".
- Ты всегда сидишь за этим столиком? - спросил он Ганса.
- Под "Мавританией"? - Ганс посмотрел на корабль, - нет. Когда как... Где получается. За всеми столиками. Особенно я люблю, конечно, "Клуб Мед" - он показал на фотографию "ложного парусника", - "Саванна", "Куин Мэри", "Норвей"... Только под танкером я не сяду, даже если буду с голоду умирать - да и почти никто не сидит; но Старина Фред никогда его не снимет - у него несколько нефтяных акций... - принесли вино и омара; Гансу - семгу с грибами.
- Старина Фред?
- Бармен.
- А разве так не буксиры в порту называют? - посуда тоже была из стекла; а омар в петрушке казался замаскировавшимся сливочным пирожным.
- В честь самого первого буксира - а тот - в честь бармена...
- Тогда он очень старый.
- Старее, чем ты думал.
- Я думал, это обсерватория.
Ганс опять улыбнулся - остро, как вилка.
- Вполне может быть. "Титаник" закрывается в час, но если понравишься Старине Фреду, он даст тебе ключи.
- А что там наверху - второй зал?
- Встань да посмотри.
- Никому не отдавай моего омара, - и Сатин встал, и пошел через весь зал к лесенке. Никто, кроме Ганса, не посмотрел ему вслед - Ганс же будет новым и хорошим, как книги и вино, другом.
Лесенка дрожала под его весом - хрупкая, как женщина; и как она же - из стали. Но наверху оказался не второй зал и не просто крыша - огромный стеклянный купол, лучшая в городе смотровая площадка, и весь город был вокруг как с карусели, как головокружение; "Настоящая любовь похожа на хороший вид из окна" вспомнил Сатин голос Астрид. У двери висело несколько биноклей, и настоящая подзорная труба из черного дерева и меди; но Сатину это было не нужно сейчас. Он коснулся ладонями холодного стекла. Солнце разорвало тучи и забрызгало горы золотом; сам город казался белоснежным, как жемчуг; а море, уходящее в даль - из серебра. Сатин видел всё-всё: улицу братьев де Фуатенов, как расходятся от неё лучами звезды остальные; улицу Св. Каролюса - и на ней крылья "Красной Мельни"; гирлянды над своей мастерской; чаек, взлетающих порванным конвертом с балконов рабочего квартала; белые краны, разгружающие и нагружающие белые суда: восемнадцать кораблей было в порту; и семь ждали своей очереди. Сатин видел розовый дом бабушки Астрид; вокзал на востоке в форме птицы и зеркальные небоскребы Сети, где ни разу не был; красный крошечный, как кораблик из японской цветной бумаги, маяк; и огромный, как башня, на горе - в солнце он сиял, словно Александрийский. И даже старый на косе - Сатину казалось, что он даже видит Маленького Джорджа на большом камне с книжкой в кармане и девочкой Адель за руку.
- Как красиво, - прошептал он, - боже, как красиво... Это самое прекрасное на свете, правда?
И в ответ протрубил выходящий из порта корабль.


МЕЛЬНИЦА И ЧАСЫ

Моему мужу и братьям-близнецам
из нашего прихода;
чтобы они выросли в хороших людей, как он.

Драка случилась возле «Красной Мельни» – кафе, где сидели всё время за вином и кофе студенты местного художественного училища; они все выбежали смотреть, кто-то побледнел и блеванул, а девушка со светлыми, почти лунного цвета волосами подняла к лицу фотоаппарат; один из дравшихся поднял глаза и закричал «ах ты сука», и рванулся, как приехала милиция в синем, затолкала всех в одну машину и уехала; во вторую сложили тело, как черепки от вазы в мусорный мешок; и на асфальте остались только лужа крови и несколько выбитых зубов. Студенты-художники разбрелись на занятия и по столикам; «какой кошмар» «не говори; а еще людьми называемся»; любопытство не порок, как и бедность; а девушка с волосами цвета луны осталась стоять у входа в кафе – черная лестница вниз: подвал со стенами из красного кирпича; ненастоящий Тулуз-Лотрек над настоящим камином; и смотреть на визитку следователя по делу – зеленая с золотом, будто не печаль человеческая и страх, а литературный агент.
- Ваши фотографии бесценны, - сказал следователь на следующий день, - просто Сотбис какой-то; никогда не пробовались на выставки?
- Пробовалась, но не с этим…
- Ну да, - он заерзал и заискал сигарету; толстые и белые, словно сахарные; марка ей была неизвестна, хотя отец её работал в табачном деле; «курите? ой, извините» замахал руками, словно дым был маленьким насекомым, «нет, ничего» ему казалось – она - закрытый шкаф; вернее, комод; старинный, с ручками из резьбы и золота; в ящиках из темного душистого дерева – белье: тонкое и нежное, словно розовый крем; и вместо жасминного саше всё пропахшее этим деревом – темно и крепко, как трубочный табак; не улыбается, отмалчивается, просто зашла после стука и «войдите», положила фотографии на свидетельство о рождении Шона Флэнери и стала смотреть в окно. Окно, как в О`Генри, выходило на кирпичную стену с плющом; от тоски дела у следователя раскрывались по особенному ярко: негры-наркоманы, китайские иглы, евреи-колдуны; «ты просто коллекционер» и приклеили в кулуарах кличку Фаулз; а глаза девушки, серые, словно огромное пасмурное небо, готовое просыпать снег, словно золотые монеты на нищих духом - король Англии, очередной Эдуард, смотрели, как на шедевр. В рамке и за стеклом. Вот это для неё – кадр; а для него – то, что на столе - вместо спагетти с сыром и соусом болонез. Убийство.
- Не испугались?
- Я не смотрела…
- А проявляли как же? – такая наверняка свою лабораторию имеет: лампу красную, стопки бумаги, похожей на пустые зеркала.
- Отдала в «Кодак».
- А-а…
Он смотрел, и ему нравилось. Не бог весь что дело – нацисты схлестнулись с «бундоками» - католической боевой организацией; молодые парни с идеями; одного забили насмерть каблуками; в газетах догадки похожи на хот-дог с горчицей и острым кетчупом – быстро и жжет; нервы на разговоры; а тут всё ясно – кто на кого напал и кто кого убил; пальцем можно водить – бумага матовая; редкая четкость.
- Хороший у вас фотоаппарат.
Она молча согласилась; впервые улыбнулась – он её, конечно, не развлекаться сюда приглашал, но всё равно – девушка ведь; и красивая; потому должна улыбаться; хоть так, хоть чуть-чуть, будто только собирается проснуться от хорошего сна...
- «Никон 5», - словно имя близкого друга.
Потом он вытащил из-под фотографий и свидетельства о рождении – карты звездные, нити парок, кучу обязательных бумажек; дал синюю ручку, и она всё нервно подмахнула, кривясь, будто описывали её имущество.
- Назад мы их вам не отдадим, ничего? - «нет» мотнула головой, лунносветной; у луны нет глаз, никто не знает, что она думает, - повестка вам придет; и не забудьте - из города выезжать нельзя без специального на то разрешения… Всё, пожалуй, - и она вышла, придержав дверь, чтоб не хлопнула; он оценил; обычно грохали; иногда лезли драться; а он увидит её еще только два раза в жизни; но довольно часто будет думать, как разминая пальцы-ум - чем она живет, что любит на завтрак; тонкая, невысокая и стройная, словно всё детство проходила в пришкольный балетный кружок; наверняка у неё была сильно любимая бабушка; а родители – только письма; может, разведены…и так далее, как извечное падение листьев. Обедать пора…
Она вышла и забыла; в приемной бежевого цвета на белых стульях у стены сидело еще несколько человек; одна женщина плакала, вцепившись в носовой платок; кто-то спал; шелестела газета; она нацелилась обойти всех, будто в парке опрокинутую на тропинку урну, как один парень встал стремительно от стены, и загородил ей дверь:
- Вы та девушка, фотограф? – спросил он.
- Да – он возвышался над ней, словно тополь; в черной футболке, пальто по колено – довольно элегантное, но грязное, и джинсы бледно-голубые, будто озябли. – Да, это я; вы мне дверь загораживаете…
- Хочу вам сказать «спасибо», - и он затряс её руку, как коврик от пыли; её ладонь была прохладной и тонкой, словно шелковый пояс; его - широкая, словно книга, теплая и твердая, как песчаный пляж; она смотрела на него в изумлении и ужасе; а он повторял, - спасибо. Вы спасли моего брата; его честь; вы, конечно, девушка, вам не понять, но эта грязь болотная, нацисты, они смешали бы его с собой; а сами отмылись – вы видели их адвоката? прошел только что – это всё политика; а мы просто верующие. Теперь же эти ваши фотографии – спасибо, это Бог вас послал в тот день – вы спасли моего брата…
- Он умер, - сказала девушка.
Парень замолчал; посмотрел на неё впервые, как на живое, отпустил её руку и побледнел. Она повернулась идти вглубь коридора, и тут он сказал её в затылок, звучно, как колокол:
- Я тебя знаю.
Она остановилась перед дверью из мутного стекла.
- У тебя необычные волосы, - сказал он, голос спокойный и хриплый, будто курил всю ночь, - мы с тобой в хоре пели при приходе Непорочного Зачатия; ты старше меня на полгода; еще у тебя имя странное – какое-то эльфийское…
Она обернулась – сама. Он смотрел на неё, ярко и красиво, как на распускающийся розовый цветок.
- Мы даже книжки читаем, - будто выбросила мусор.
- Библию в основном, - ответил он, - и Толкина - за едой.
- Арвен Янссен, а ты… Ты очень похож… - и махнула узкой рукой.
- Мы – близнецы; Патрик Флэнери, - и вновь подал руку; она не взяла; стояла и смотрела на него этими своими серыми огромными глазами – словно вода в городской реке, полна на дне автомобилей и неопознанных трупов; непрозрачная, и он весь – такой большой и сильный, умещается в её зрачке; сердце у него заколотилось; «о чем я думаю, ведь Шон умер»; и спросил:
- Почему ты не ходишь в приход? Ты ведь католичка; я твоих родителей помню, и бабушку…
- Так это религиозное убийство? – и пожалела о своих словах; «зачем я здесь?»; - прости, пожалуйста.
- Ничего, - сказал он, и так, что она поняла – и вправду ничего; он ей простил; так славно это – быть любимой; и испугалась собственных мыслей; шелкового жара внутри; а он уже спрашивает:
- Мы еще увидимся?
- На суде, - и к двери, к двери; Патрик засмеялся, и смех его солнцем пробежался по коридорам казенного цвета – словно раздвинули шторы после дождливой ночи; женщина рядом на скамье подняла заплаканные глаза и ужаснулась – у него брат умер, а он смеется и на девушку смотрит с восхищением.
- Приходи к нам в приход; тот, твоего детства, Непорочного зачатия, ведь ты скучаешь, - вслед; его уже вызывали в кабинет следователя; а она вышла на улицу, а там сияло солнце – неожиданное, как эта любовь; его не было видно из серого окна; и вообще - оно так редко было в этом городе – северный порт; чаще – соленый дождь, инеем оседающий на плечи черных курток. «Солнце» подумала она; сняла с плеча рюкзак и вытащила фотоаппарат. Но кадр не взялся, и Арвен опустила «Никон»; он весил с крест Христа; поймала такси и поехала на работу.
 «Бесплодна» - в очередной раз; словно приговор; словно некрасивая; Арвен работала в журнале мод – голые девушки, нижнее белье, мебель из разноцветного плюша, еда и сладости в игре света; но всё это было не то – не чувствовать себя вселенной. Два года назад она получила премию на французском фестивале черно-белой фотографии – «Кадр года»: девочка рассыпала корзинку апельсинов посреди рынка в воскресенье – они лежат, в лужах и под ногами, а люди оглядываются и начинают улыбаться, но никто еще не бросается поднимать – потому что девочка такая хорошенькая - вот так - зареванная и в белом платье с кружевным подолом - такое совершенство только в небе, когда птицы летят… Вдохновение взяло отпуск; будто на стройке крановщик ушел обедать, встретил кого-то по дороге, заговорился; и Арвен приговаривала про себя «прелестный ремесленник» - как в сказках Перро; сегодня у неё были съемки в порту с еще одной девушкой-фотографом – Марьяной; Марьяна была испанка, черные волосы, черные глаза – словно сделана из драконьих драгоценностей; истории про драки, следователей и забытых друзей детства были как раз для неё; «ох, и что? да ты что! а потом? тебе на суд надо будет идти? какой ужас! а он красивый? нет, ну я так просто спрашиваю… ага, покраснела!» и так далее, пока девушки меняют платья и береты – зима заканчивалась, по мнению модельеров; весна же, казалось, никогда не наступит. Модели ежились и были неестественно синего цвета; со стороны ограждений, где были корабли и море серое, как атлас, дул северный ветер.
- Боже мой, она что, совсем бестолковая, как же она в постели-то поворачивается; эй, в золотом платье, не так! и не так! возьми эту, в белом боа, за руку… - Марьяна срывалась с места, как ребенок, завидев голубей; девочки-ассистенты бежали за ней; с пудреницами и шарфами; а Арвен отгибалась от фотоаппарата, и смотрела, как в порт заходит на разгрузку очередной корабль и думала – какие мы маленькие, а они большие; словно горы, у которых шляпы – облака; а ведь есть вещи больше кораблей – например, горы…
 Вечером она делала фотографии – уже давно пообещала себе: не те, что в порту, для журнала, а те, что просто жизнь – вот старушка кормит голубей, каменная мостовая – один из самых старых кварталов города – площадь Звезды; а вот девочка в цирке на репетиции – худенькая, как дикое деревце, нужно много воды и минералов, чтобы стало красивым – Арвен поставила её на шар, как у Пикассо, а теперь жалела об этом – получилось пусто и вычурно; руки мокрые от фиксажа; крем «Нивея» на ночь. Потом вышла из душа и долго-долго смотрела в окно – словно на затмение; город сказался огромной звездой; потом легла – думала, будет размышлять еще с час, но, коснувшись подушки щекой из белого шелка и акварели, заснула крепко-крепко, и ей снилось огромное и белое, сладкое – сахарная вата, цирк, солнце; и проснулась утром от пронзительного звонка в дверь.
 Сердце колотилось – видно, на конец приснилось что-то быстрое; она не закрыла на ночь шторы, и комнату залил, словно молоком убежавшим, ослепительный белый свет. «Солнце» опять подумала Арвен; в дверь опять позвонили, она нашла в шкафу пеньюар – коричневый, атласный, как книга про древний Китай; заматываясь и закутываясь, путаясь в поясе и словах, подошла к двери.
- Кто?
 Но за дверью молчали. Арвен подумала и пошла на кухню варить кофе. Она любила глясе – в карюю бездну уронить кусочек мороженого и гадать – во что он растает. Медленно попила – за окном чирикали птицы - «и вправду весна»; допив, пошла открыла дверь. Дверь открывалась не внутрь квартиры, а в коридор, и Арвен чуть не сшибла поставленную у её порога плетеную корзину с белыми цветами и фруктами. Одно яблоко – лунное, словно её сны и волосы, покатилось к ступеням. Девушка поймала его, пробежав босиком, свесила голову вниз, в пролеты и произнесла громко:
- Эй, вы кто? выходите…
Отражаясь от синих стен подъезда, голос звучал гулко, как молодой колокол; падал вниз и эхом поднимался вверх по ступеням. Но в подъезде было тихо, кто-то и вправду ушел, оставив дары и солнце, как бог. Арвен медленно вернулась в квартиру; пеньюар шуршал по линолеуму, подкрадываясь; поставила корзину на кухонный стол. Квартиру подарили Арвен – бабушка и дедушка – свою; на совершеннолетие; а сами уехали в деревню, купили коров и гусей; она не верила и трогала стены, плинтуса – как новое платье; и каждую весну ездила в отпуск к ним на ферму. Ремонт сделала сама – на полгода отложив собрание сочинений Переса-Реверте; только на гостиную пригласила Марьяну – подержать обои; они смеялись всё время и распили в ночь бутылочку «Кьянти». Гостиная получилась серо-серебристая, в такт городскому дождю – и лишь лампа на столике у дивана – сладко вытянуться, почитать приключенческое - была красной, в форме пышных женских губ; спальня – белая и голубая, она выходила окнами на север, на порт, и Арвен хотелось, чтобы всегда пахло ветром; маленькая кухня стала золотой; посуда из желтого стекла; даже подушечки для мытья посуды она покупала строго темно-желтые; ванная и туалет – темно-зеленые, чтоб как под водой; и еще была угловая комната, в которой всё было, как хотелось - загромождено постерами к старым фильмам: «Мулен Руж», «Чти отца своего», «Корабельные Новости», «Властелин Колец» и «Матрица»; старое, с одним сломанным подлокотником, кресло - здесь была мастерская… И её крепость – от мира; души и нежности – чтобы не растерять; не рассыпать; чтобы не мешали думать. «Давай, друг мой, поднимемся в башню из слоновой кости, навесим пятнадцать замков и забудем об этом неблагодарном мире внизу». Её адреса – кроме Марьяны, родителей и работы – никто не знал…
Арвен стояла посреди кухни; желтые шторы, свет, проходя сквозь них, кажется янтарным, делает похожей на коробку дорогих шоколадных конфет изнутри; и смотрела на корзину – цветы пахли остро и свежо, как море: белые, мелкими соцветиями, словно брызнули водой – как крошечные капельки, крошечные жемчужинки; и яблоки «белый налив» - и записка; Арвен развернула её, словно приглашение на свадьбу: «Они цвета твоих волос. Ты такая красивая. Приходи сегодня на мессу в шесть часов. Кажется, я в тебя влюблен. П. Ф.»
И она пришла. Долго собиралась у зеркала, подкрасила неслышно губы – бледно-бледно розовым; цветы поставила в спальню, в белую вазу из толстого стекла, широкую, чашей, они не стояли, а плавали, словно в озерце, и пахли остро-остро; черные брюки с серебряными лампасами - в них она проявляла фотографии и чувствовала уютно, как в «Красной Мельне» пить кофе-глясе с заварным пирожным; черная куртка – как у всех в этом городе – болонья с капюшоном; прячешь уши и не слышишь ничего, кроме моря – прилива крови к ушам; фотоаппарат в рюкзак и пошла – улица имени старого революционного писателя: полвека в Италии, молодая любовница с глазами цвета темного винограда; два тома писем. В городе был необъяснимый праздник: много людей в ярких шарфах; повсюду костры, теплый запах блинов и пирожков; всюду висели гирлянды из разноцветной бумаги. Она протискивалась через толпу; подумала: «сфотографировать»; посмотрела на часы, поняла – не успевает; и села в троллейбус, усатый и грустный; в приходе уже шла месса. Она вошла тихо, коснулась чаши со святой водой, вспомнила о своей, полной белых цветов; святая вода пахнет белыми цветами; и села на заднюю скамью. Приход был как в детстве, словно не прошли отрочество и юность: деревянные балки, как в средневековых домах, желтые свечи толщиной с её руку; мальчик со смуглым лицом, помогающий священнику – только вот священник был другой: старый и горбоносый; в облачении малинового цвета, с вышитой золотом виноградной кистью. Она покрутила головой и увидела Патрика Флэнери, он сидел на первой скамье, в черной футболке и голубых своих джинсах, куртка как у неё; и молился с закрытыми глазами. «Что я здесь делаю?» вновь подумала она беспомощно; ей захотелось домой, сварить кофе, погадать на мороженом – о том, чего нет, не будет; не суждено и несбывшееся. Начали читать «Отче наш», она тоже встала, и вспомнила – как упала в горячую воду: себя маленькой, в белом платье с золотым шитьем, как жизнь была похожа на коробку золотых шоколадных конфет. «Лучше бы я умерла, чем его брат…» Потом ей желали мира незнакомые люди – некоторые всматривались в лицо, будто желая узнать; а Патрик так и не обернулся, не заметил. Она направилась к выходу; ну и черт с ним; коснулась холодной воды, как другую её руку сжали - теплой; «Ты пришла», она повернулась, увидела его в профиль – чистый лоб, словно крепостная стена, волосы темно-светлые, будто Бог так и не решил, сделать его брюнетом или блондином, и когда свет падал ему на макушку, они отливали золотом, а если на лицо, то казались темными, как сосновый лес; черные брови, прорисованные ярко, по-испански, и красивый тонкий нос, восемнадцатый век, дворянский; о губах лучше не думать; они вместе перекрестились и вышли из часовни; Патрик крепко держал её за руку – убежит…
- Зачем я тебе?
- Ты мне нравишься.
- А ты мне нет.
- Я тебе не верю. Я тебе еще в хоре нравился; ты единственная из детей не путала нас с Шоном…
- Мне не нравится, когда меня будят в несусветную рань и оставляют под порогом загадочные вещи. Попахивает черной магией… Откуда ты знаешь, где я живу? Этого даже мои друзья не знают…
- Ну, во-первых, было уже одиннадцать утра, я вообще думал, что ты на работе…
- У меня по пятницам выходной…
- … О, как славно; теперь я еще что-то про тебя знаю; а во-вторых, не обижайся, но ты выглядишь так, будто у тебя давным-давно нет друзей, которые, кстати, будят в любое время года…
Она помолчала минуту, потом ответила, будто с долькой апельсиновой прожевала и косточку:
- Знаешь, ведь всё равно обидно…
Он внезапно обнял её, сильно и мягко, словно всю целиком накрыл кашемировым пледом в клеточку; и поцеловал в макушку.
- Не сердись, - и держал так, будто они знакомы сто лет, и восемьдесят из них женаты; потом подошел священник с темными глазами и поздоровался.
- Патрик хороший парень, уверяю вас, немного азартный, немного жестокий – но всё это от молодости, от страсти – целуйте его чаще, а лучше – жените на себе, и он станет почти святым, - сказал священник; «Отец Ферро» представил его Патрик, глаза его потемнели и заблестели, будто от вина; она же смотрела на священника испуганно – он напомнил ей злого волшебника с картинки в книжке – мама пугала в детстве; смеялась, когда дочка вскрикивала и тоже пугалась, когда та начинала плакать навзрыд, захлебываясь и икая, хватала тогда в объятия и бормотала «прости, прости, доченька, ну, что ты? ну, успокойся…». А Патрик уже рассказывал отцу Ферро, как встретил Арвен – без надрыва и гордости; просто, словно не слова собирал, а цветы:
- …представляете, она та самая девушка, которая сфотографировала тех подонков… и представляете, я её узнал – она к нам в приход ходила – со мной и братом, когда мы еще под столом с ногами умещались; мы уже тогда с Шоном поспорили, кто на ней женится – а её родители взяли да переехали на Верхнюю Набережную...
- Я не собираюсь выходить за тебя замуж, - произнесла она, отстранясь, когда они вышли на улицу: в потемневшем небе расцветали любительские фейерверки; Патрик засмеялся – как мальчишка, сделавший пакость, в общем, славный мальчишка – молодой и живой; в воздухе пахло порохом, маслом и брусникой.
- Ничего, я подожду…
- Парни всегда так говорят; как петухи; но я вообще не собираюсь замуж, - щеки её горели, еще чуть-чуть – и поругаются, - я терпеть не могу, когда меня делают не собой, а своей; зачем ты позвал меня? я уже не верю в Бога, давно не хожу в приход, - он почувствовал сквозь куртки её страх и обнял вновь, крепко-крепко, словно охранял крепость; и они стояли так посреди текшей, как вода и время толпы; и она спросила - что за праздник, не знаешь?
- Масленица – у православных; ты не знаешь такого праздника? – она покраснела, объяснила:
- Я в конце февраля обычно к дедушке с бабушкой уезжаю; за город, в Прибрежное; у них там ферма – помогаю, в кирзачах хожу; а в этом году я отпуск в сентябре взяла – в Германию ездила, на выставку черно-белой пейзажной фотографии...
- Звучит безумно, - согласился юноша, - но пойдем тогда, покажем тебе Масленицу; я обожаю блины.
И увлек её в самую гущу толпы; Арвен крутила головой и опасалась за «Никон» в рюкзачке, затем крикнула Патрику: «подожди» и вытащила фотоаппарат; а следующей ночью, проявляя фотографии, поняла – оно вернулось – то, что делает душу бессмертной – глаза, губы, руки, профиль, он был само совершенство; и она села в кресло с поломанным подлокотником и думала-думала-думала; мысли кружились в ритме «Вальса цветов»; потом взвизгнула от счастья и побежала на кухню пить кофе...
- Посмотри, - сказала она утром Марьяне, положила пакет на стол, будто букет цветов; Марьяна крутилась на стуле аля пианинный, пила кофе, черный, как пиратский флаг, ела пирожное со сливками и кусочком ананаса и курила одновременно две сигареты – «Монте-Кристо» и «Вирджинию легкую» - никак не могла выбрать; вокруг на столе валялись бумажки, исписанные телефонами и ракурсами, карандашные наброски и вырезки из журналов – с понравившимися фотографиями; Марьяна взяла, раскрыла, посмотрела внутри – «солидно» «это за ночь…» села рядом, налила себе кофе, хотя такой она не любила, и смотрела, как Марьяна смотрит.
- Красиво, - наконец, - очень красиво; просто преступно и нестерпимо, как хорошая книга. Ты куда-нибудь это отправишь; всенепременно, я прослежу; и – в Париж бы; у них как раз в апреле черно-белый портрет… И - это он?
- Кто он?
- Убийца, или… ой…
Арвен засмеялась; пролила кофе на брюки; за окном на карниз сел огромный серый голубь и стал задумчиво чистить клюв.
- Нет, брат убитого; да какая разница, кто он…
- Он то, что надо; красивый, или даже – нет, не красивый, а прекрасный: красивые – они же однополосные, как автострада; а прекрасные – что лунный свет… - она повернула фотографию, где Патрик смотрел на фейерверк – снизу вверх, подбородок заострен, огромные ресницы, и рассыпающий огонь отражается в глазах, как в озере. – Я бы отправила в Париж, правда…
- Мне не слава нужна, - ответила Арвен и взяла ту, где он держал на плечах незнакомую девочку с букетом воздушных шаров, - моя любимая; смотри, он в черной куртке, девочка в белой…
- …а он сам, - закончила Марьяна, - ты влюблена; презренно и откровенно, накануне весны.
- О, Марьяна, разве я могу влюбиться? Мое сердце как кусок стекла…
Марьяна посмотрела на Арвен; словно та сказала неприличность; подругами в общепринятом значении – совместные походы в супермаркет, разговор телефонный на час и секреты детства – они не были; просто очень разные – как разные страны; на севере и экваторе; просто немного похожи - обе девушки – как кодекс чести; и сказала, словно о лекарстве от гриппа:
- А ты попробуй…
И отвернулась на свои дела: кофе, пирожное, звонки; Арвен собрала фотографии, постучалась к редактору; «в час; на площадь – коллекция пальто» «с Марьяной, Алексом, Олегом, Астрид?» «одна»; она поела в «Красной Мельне» - напротив редакции – похоже на рассказ, где встретятся парень и девушка; она в красном платье, он – писатель; потом она умрет, и он напишет легенду, снимут фильм; много цвета: красные декоративные крылья крутились, словно часы тикали; ей нравилось остановиться на входе и выходе и послушать, как они скрипят – еле слышно, словно снег начинает идти; в обед народу мало, совсем никого – не накурено, не наговорено; помидоры с майонезом, омлет по-парижски, два глясе, виноград; потом поехала на площадь. Площадь Звезды. Дуло с порта невообразимо. Полы длинных пальто – два черных: одно с капюшоном, другое без; синее, акварель, изображающая море в ночь; и зеленое – темно-темно, изумруд, что-то такое; развевались, словно монашеские; декорации срывало, ассистентка была в отчаянии. «Домой» махнула Арвен рукой; невозможно работать, пусть ругаются – лед у берегов тронулся, ветер с севера будет еще с месяц; будем снимать в помещении: старинные кресла, бокалы с красным; а потом повернула опять к «Красной Мельне», озарилась – кафе закрыто зданием краеведческого музея; и было счастье от того, что получается. Девушки смотрели на красные крылья, опирались на перила, поднимались по лестнице снизу – блестящие под шляпой глаза; мой Париж далеко на севере; а вечером она опять приехала на троллейбусе в старый деревянный приход и привезла Патрику фотографии.
- Это тебе… это ты…
Он смотрел долго и медленно, будто не знал человека на фотографии, но должен был обязательно запомнить – встретить в незнакомом городе, передать пакет; подошел отец Ферро, мрачный мальчик-служка, теперь в джинсах и свитере с Гарри Поттером, какие-то прихожане; шумно завосхищались, захлопали Патрика по спине, заговорили простые комплименты: красиво, похоже на настоящие, а вот здесь – на Шона; а она всё боялась, что обидела кого-то, далекого, словно в тумане.
- Тебе понравилось? – спросила она, когда вышли; свет оранжевых фонарей падал на лица и делал их похожими на иконы – бронза и золото; Патрик шел, подняв плечи, в своем черном пальто и голубых светло джинсах; ботинки одновременно узконосые и тяжелые – можно ходить с девушкой, можно бить; и молчал, словно у него что-то болело.
- Красиво; только разве это я? Я некрасивый…
- Ты очень красивый, очень, - Арвен занервничала, - ты… ты такой необыкновенный; ты не заканчиваешься, понимаешь… Есть люди – смотришь, как они улыбаются, сердятся или говорят о красивом – и всё, на этом их красота заканчивается, как гроза; а ты… ты можешь говорить о самых простых вещах, как любовь, и тысячу раз меняешься; тени от густых ветвей на стене…
Патрик молчал и шел рядом, не касаясь локтем; а ей так хотелось.
- У тебя что-то болит? - спросила она. - У меня есть аспирин и кеторол…
- Нет, - сказал он, - просто… ну, это не я… это ты. Это Шон красивый; а я – просто парень, которому ты нравишься; но я не хочу нравится так, как кукла… Я хочу, как живой… - и споткнулся, стукнулся об неё, она подхватила его и засмеялась; что-то теплое струилось внутри, словно нагрели мед или выпила спиртное-сладкое; «послушай» сказала она, предлагая безумное «а пойдем в «Красную Мельню», хочешь?».
- Это то кафе, где рядом Шона…
Она похолодела сразу, словно подняла на грязи подол яркого платья.
- Если не хочешь…
- А ты знаешь, почему мы там были? – Патрик тоже посмотрел ей в лицо, как официальной. - Это ведь совсем не наш район – «бундоков»; слишком роскошно – самый центр; следователь не рассказал тебе? Они шли бить вас – нацисты; вас – художников; «художников-пердежников» - нам сболтнули вообще панки; грязные маленькие существа в коже; а мы испугались – ведь вы ни при чем; вы просто люди; правда? Прости, я напугал тебя; просто несправедливо – он умер за искусство, а всем наплевать… - и сам испугался, - я дурак, прости… - и дотронулся до её лица, словно искал – есть ли она на свете еще или уже ушла, как в песенке, виденье… - А что там, в этом кафе? я не стану посмешищем?
- Нет, - сказала она и утерла слезы, - ничего; просто я ненавижу боль. А там мой любимый кофе.
- Какой?
- Глясе. Любишь глясе?
- О, я не знаю, что это?
- Я угощаю, - и они пошли – под ручку, как супруги; говорили о погоде и весне; я люблю весну, а ты, а я нет, почему, ты так похожа, и пахнешь цветущей черешней, я люблю зиму, люблю черную одежду, люблю, когда соленый снег в лицо, ветер из моря говорит о погибших кораблях, люблю тяжесть и ночь; ты любишь прятаться, любишь быть одна и не разговаривать; может быть; а еще, может быть, у тебя есть какая-то тайна, и ты не хочешь, чтобы солнце растопило её, но тут они пришли: красные крылья светятся неоном, надпись «Всегда горячий капуччино», пятнадцать ступеней вниз, в подвал из красного кирпича, старинный дом, до революции – купец, фирма «Пряности и перцы», потом штаб, потом склад; а теперь гостиница – наверху, и кафе для художников – внизу. Внизу было шумно и накурено; все столики заняты.
- Эй, Арвен; Снежная Королева! – это Ержи, мир искусник; огромный и лохматый, как плюшевый медведь; подарить ребенку – огромной величины, пусть играется, а ребенку одиноко – родителям некогда, - садись к нам, - она ему нравилась, как загадки – про семеро под лавкой, десять котят, хрустальный лес; официантка принесла стулья – высокая прямая спинка из темного дерева, красный обив; они сели, Патрик всё крутил головой, - как дела, Королева? Видел вас с Марьяной в порту с модельками; им два глясе, что значит «не услышала»?! а что за парень?
Патрик покраснел, посмотрел на Арвен; та покраснела.
- Не возлюбленный.
- Жаль. Парень, если завалишь её, сообщи; у меня с соседним столиком спор – способна ли она жить; на двадцать галеонов.
- Меня зовут Патрик, и, по-моему, вы её оскорбили…
- Вот это да, - Ержи наклонился поближе сквозь другие лица, рассмотреть, какого цвета губы, глаза, - ты кто такой? не художник, я знаю…
- Я «бундок».
- Кто?
- Святые. Вы не знаете таких святых? святые из Бундока; организация для молодых католиков; мы помогаем в приходе и бьем врагам церкви и людей морды…
Тут принесли кофе и еще торт – у кого-то за столиком Ержи были именины, загасили свет, зажгли свечи, спели «с днем рожденья тебя» на мотив Марсельезы и вновь зажгли, зажили:
- Морды, говоришь; а, случайно, не вы тогда… - и замолчал впервые в «Красной Мельне», рядом спорили о выставке, кто кого купил и зачем нужен пленэр символистам, а между мужчинами и девушкой была тишина, вселенская такая, как перед сном; потом Патрик отпил кофе, и ему понравилось, заговорили об этом, Арвен пошла в туалет, и Ержи спросил: «а кого убили тогда, вашего или их?» «моего брата» ответил Патрик; и Ержи поехал домой, не стал пить по обыкновению, мастерская на набережной; и всю ночь смотрел в окна, на мерцающее море, на старый каменный маяк неработающий, и потом рисовал: утром, медленно, углем, как парень сидит у кирпичной стены, держит неловко хрупкую чашечку и думает о любви; а над головой – Тулуз-Лотрек, и нимб…
- А у вас здесь танцуют? – спросил Патрик, мимо пронеслась девушка-официантка – словно корабль на раздутых парусах, в соседний зал: там смеялись, требовали пива, играли на губной гармошке – маринисты празднуют – им дали грант, сообщил один из узколицых символистов, подсев, и снова встав и уйдя; люди-привидения; раздался звон разбитого, и Патрик спросил.
- По субботам и воскресеньям, - сказала она, - приходят парень с Бундока с гитарой, девушка из колледжа со скрипкой и старый портовик с волынкой – и очень славно играют, словно в Ирландию попал…
- А ты танцуешь? А, точно, по субботам и воскресеньям, - Арвен засмеялась, и мир побежал, закружился вокруг, будто крутит в детстве вокруг себя кто-то сильный; «ну её, эту вашу «Красную Мельню», пошли со мной в настоящий кабак»; она подхватила куртку, Ержи куда-то исчез, на улице было небо огромной черноты, и сыро от северного ветра; они шли по городу, рассказывали истории из жизни – на кого как торт упал или пицца, кто как тонул, и как жили друг без друга, а потом остановились под оранжевым фонарем, побледнели, и он наклонился и поцеловал её – крепко и влажно, отпустил и сказал быстро: «пришли».
- Что это?
- «Синяя сельдь»; здесь подают только ром и пиво, и селедку во всех видах; и еще танцуют, эх, славно, - там был прокопченный балочный потолок и куча молодых портовиков; матросов, играющих в кости и карты; посуда из глины и много-много табачного дыма. - Не бойся, - крикнул Патрик сквозь гвалт, - мы с Шоном сюда с шести лет ходим, у нас отец плавал; не боишься?
- Не знаю, - тоже прокричала она; никто на них не оглянулся, как в «Красной Мельне», Патрик продрался к стойке и заказал бородачу за ней два темных пива; взяли и пошли во второй зал, где никто не сидел, столиков не было, пол был в опилках, и все танцевали; Арвен тут же сшибли, пиво пролилось на свитер; «кабан» проревел Патрик и заехал парню в ухо; начался галдеж, Арвен испуганно прижалась к темной стене, девушка парня, с которым повалился на пол Патрик, улыбнулась Арвен; она была кареглазой и растрепанной, очень хорошенькой; в корсете и длинной юбке – как в средние века; её окликнули: «Лида, два темных» и она ускользнула в первый зал; а Патрик уже поднялся, весь вымазанный, парень тоже, они хохотали и хлопали друг друга по спинам, он отыскал Арвен глазами и протянул руку.
- Потанцуем? – в оркестре она узнала старика, играющего у них в «Красной Мельне»; а потом Патрик схватил её за талию и закрутил; а потом они пошли еще в одно место; там все ему обрадовались и тоже забили по спине ладонями-лопатами; там тоже было пиво и ели острое из моркови и крабов; потом еще – «Гудок», «Странник», «Кольцо», «Средиземье», «У Шварца» - все портовские места; «в следующий раз поведу тебя в Бундок» сказал Патрик и икнул смешно, как котенок; она засмеялась и не могла идти, и от этого было еще смешней; они обнялись, и он был где-то высоко, от него пахло пивом и морем, голова кружилась, и она закрыла глаза, положила щеку ему на грудь, и он умолк, остановился, держал крепко и гладил по волосам, словно слушая её мысли; а она слушала его сердце и думала о том, что была несчастна все эти годы, жила в замке из слоновой кости и серебра, и там не было даже камина, чтобы смотреть в огонь и разговаривать…
- Это мой дом, - сказала она.
- Вот тот или вот этот?
- Это спальный район; здесь все дома одинаковые…
- Нет, теперь твой – это твой, - Патрик закинул голову и нашел окно её кухни, остальные окна выходили на север, - вообще, я его узнаю… точно, я всю прошлую ночь стоял под ним; словно на свечу смотрел; и всё думал, вот она подойдет, посмотрит и не увидит меня, и хорошо, зачем ей такой простой парень…
 Арвен нашла ключи в кармане и уронила их.
- Ой…
- Что?
- Ключи выронила.
Они полегли на землю и стали ползать в поисках ключей, увидели вместе и столкнулись лбами.
- Прости, - хором, потом никак не могли встать – ослабли от смеха и чувств.
- Патрик… - он отозвался «ммм», - можно я одна домой пойду?
Он поднял глаза – и она увидела, какой он живой; еще не один человек в её жизни не был настолько живым; кровь билась под кожей в тоненьких жилках; каждая черточка лица – словно солнце трепещет на листве; улыбается и грустит одновременно – загадка Леонардо – на такое лицо хочется просто смотреть, как на реку, но не рисовать.
- Конечно, сказал он, - только помоги мне подняться, можно?
…Спать она упала прямо в одежде, на покрывало цвета лазури; проснулась на рассвете от сухости во рту; прошла на кухню, попила и вспомнила его ночные слова; выглянула, но на серой улице никого не было, только кошка выпрыгнула из мусорного бачка; разделась, приняла душ и опять упала…
Утром её опять разбудил звонок в дверь; было поздно, солнце заливало комнату, как водой; она схватила будильник в форме домика – швейцарское шале, заборчик с розами и крылечко с креслицем; игрушка; и охнула – проспала на работу.
- Кто там? – пеньюар опять летел сзади, словно пытаясь нагнать ноги, и открыла дверь. Никого не было, а у порога, опять опрокинутая стояла корзина, полная яблок и цветов, лунных, белых.
- Патрик? – крикнула она вниз, - почему ты?
Но подъезд ответил светлой гулкой тишиной, эхо, как человек, упало и поднялось, неся отражение её слов в ладонях.
Она быстро собралась – фотоаппарат в рюкзак, пара идей, помеченных в блокнотик; черные джинсы с проблеском и свитер грубой вязки; куртка, капюшон; взяла одно яблоко на работу. Оно казалось сделанным из воска – как хорошие свечи; внутри – огонь; на работе оказалось, что Марьяна уже уехала – в порт, мужская коллекция пальто; Арвен поймала такси, и всё смотрела на это яблоко, словно внутри была спрятана разгадка её жизни.
Зря боялась; Марьяна сидела на окрашенной в белое оградке и не работала; курила «Приму-Ностальгию», сплевывала себе под ноги, и слова изо рта выходили паром и дымом, замерзая в бледно-сизые кружева.
- Представляешь, этот еврей мне говорит: «езжайте опять в порт»; «а что там делать, позвольте спросить; мы там и так каждую вторую съемку торчим; что мы там не видели?» «пусть посмотрят на корабли», - Марьяна изобразила тоненький голос маленького толстяка, их криэйт-дизайнера, словно воздушный шарик вырвался и с визгом полетел к потолку, - посмотри только на этих неуклюжих расфуфыренных горилл - не понимаю; почему они должны смотреть на корабли? И как они должны на них смотреть? Они хотят путешествовать? Они хотят удрать к чертовой матери за кордон? Они собираются повально в матросы? И эти пальто – они их из средних веков выдрали что ли; разрезики, воротники с жабо… Я понимаю – порт – это экзотика; но при чем тут мужики в пальто?
- Марьяна, - сказала она, - у меня мысль, похожая на Архимеда. Я вчера в одном месте напивалась, - Марьяна посмотрела на неё, как в микроскоп на нового микроба, - здесь в порту; «Зеленая селедка», нет, «Синяя…»; там девушки-официантки в корсетах и длинных юбках; может, мы наших парней там сделаем? они девушек пообнимают; посидят за деревянными столами; а после пива все попьем темного…
- А что еврею скажем? извините, пива захотелось, а потом в туалет? вот и забежали в кафешку?
- Не националиствуй; скажем, вы занимаетесь творчеством, и мы тоже…
- А я думала, что все просто зарабатывают деньги.
- Это слишком циничный взгляд на мир, - они уже поворачивали ассистентов, а она думала «только бы найти эту «…сельдь»; оказалось, один из моделей знает, где это – тоже лет с шести; и Патрика с Шоном знает; их отцы плавали вместе; они шли рядом и разговаривали, а Марьяна слушала, словно сказку про Синдбада-морехода, – так они сироты? а что случилось?.. – и тут пришли; вывеска - синяя селедка с голубыми глазками и серебристыми ресничками раскачивалась на ветру; ручная работа; с час фотографировали девушек, те всё стеснялись, смеялись, закрывали лица передниками и после каждого кадра убегали на кухню; и в один из кадров попало яблоко, которое Арвен положила на стол, рядом с глиняным кувшином…
… на вкус они были сладкими и мягкими, как бананы; и каждое напоминало луну; или свечу – свет, таившийся внутри, как талант в маленьком человеке; и где Патрик мог достать такие яблоки в начале весны, когда только лед начинает трещать у берегов, Арвен не знала; цветы благоухали остро и свежо, как после дождя – такие растут на изгородях в южных деревнях, свешиваются до земли и пчелы гудят над ними, как влюбленные разговаривают; цветы вообще не росли в городе – слишком холодно и мало солнца; морошка цвела и багульник; остальное привозили к Восьмому марта из Голландии и Франции – «цветочные корабли» - называли все суда, приходившие в марте…
Вечером она поехала в приход Патрика; «приход Патрика» повторила она и засмеялась про себя, представляя его святым, на иконе и в окружении ангелов; троллейбус попался старый и гремел, словно космические корабли в черно-белых фильмах; месса уже закончилась, но ей и не хотелось на мессу; ей хотелось просто людей; а люди уже расходились, надевали пальто, плащи, куртки, говорили о своих детях, об их школе, о магазинах; «а где Патрик?» спросила она отца Ферро; боялась, рассердится, что она не пришла на мессу, но он улыбнулся лишь и показал рукой в глубь прихода, и она пошла – по деревянным комнатам, низкие потолки с балками, запах сырости их подполья под псевдопаркетным линолеумом – детство навалилось, как упало со стены; и она шла и думала – я маленькая девочка, мне семь лет; родители заплетают мне косы и складывают на затылке в корзиночку, полную бантов и декоративных бабочек; в будние дни – мама; а по воскресеньям – в знак воскресенья, необычности – папа; пальцы его пахнут табаком от самокруток; от его лавки – она чувствует даже со спины каким – вишневым, ванильным или сливовым. Сейчас будет кабинет священника; там коллекция кактусов на подоконнике и громоздкий старый компьютер, больше похожий на шкаф, чем машину цивилизации; слева – туалет и ванная; там стиральная машинка с отжимом, и неимущие её могут приходить и стирать; всё время пахнет освежителями и порошком; потом комната для занятий катехизисом – книжные стеллажи и много стульев, Дева Мария на стене – её заказали любителю-художнику из прихода же, а он, оказывается, не различал некоторых цветов, и покрывало Девы не красное, по канону, а бледно-зеленое, в духе этого города; в стене есть окошечко с дверцей, можно постучать и кто-нибудь из кухни нальет чаю или кофе; в из кухни вышел Патрик – и он не такой как в детстве – мальчишка с огромными ресницами, чихающий на мессе, и от Шона она их легко отличала – у Шона лицо круглое, щечки и баки; и глаза насмешливые; будто он обдумывает пакость – так чаще и бывало; а Патрик был застенчивее, и священника он всегда слушал; и глаза у него темнее, словно он думает всегда о чем-то глубоком и большом – как корабль на четыре мачты или как море под ним…
- Привет, - сказал высокий стройный парень необыкновенной красоты, волосы взъерошены, подбородок небрит; черты лица заострились и удлинились; и теперь их можно чеканить на монетах, - что ты здесь делаешь?
- А ты? – в руках у него была швабра.
- Полы мою, - и опять взлохматил волосы, - наказан.
- О, - произнесла она, - а за что? Вставлял в «Отче наш» свои слова? – и на удивленный взгляд, - я так делала, - и покраснела. Он наклонился и поцеловал её в щечку, легко, словно кисточкой мазнул.
- Нет, подрался на улице с прохожим...
- Вот просто так? – она смотрела, как он вытаскивает полное темной воды ведро из туалетной комнаты; - просто шел по улице, подумал, мне его лицо не нравится, оно как лимон, дай-ка я его побью…
- Нет, он орал на свою дочку, лет восемь, за двойку; да еще и пьяный; приставал к девушкам; а когда его одернули – пожилая тетка, тоже из прихода; он обложил и её; вообще, не люблю невоспитанных; и я ударил его в лицо, - его лицо стало мечтательным, словно он говорил о пирожном – розовый крем, вишенка сверху, бисквит, пропитанный ликером, - он превратился в помидор… Все зааплодировали; а отец Ферро сказал – грех…
- Он теперь на дочке оттянется, - сказала Арвен, - знаю таких…
- Черт, - и Патрик вздохнул, шлепнул тряпку на пол и потянул на себя, размазывая лужу.
- Хочешь, помогу?
- Не, не надо, я сам; я этих полов знаешь сколько перемыл; и снега наразгребал; мы с Шоном, - он вздохнул опять, - я полы мыл и в тот день, когда его убили; так хотел пойти на драку…
Она смотрела, как он двигается, породисто, молодо; спина, плечи, руки, и почувствовала со страхом желание; сильное, будто пролила на себя горячий чай.
- Хочешь чаю? – спросил он и поднял от швабры глаза, не разгибаясь. – Там пирог принесли; с морошкой… - и тоже замолчал; они смотрели друг на друга, и миры неслись в пространстве, стакивались, и создавали новые звезды; кто-то шел по ступенькам Темной Башни со свечой в руке – поискать в верхней комнате книгу про любовь; в окне потемнело, наступила ночь, и включился маяк на вершине горы – сначала желтый, потом синий, потом красный, и в конце зеленый - как огромная елка – и огни заскользили по стеклам старого католического прихода…
- Да, пожалуй, спасибо, - и ушла на кухню, щеки горели, и смотрела в окно, как свет скользит по деревьям; потом он опять грохотал в туалете, сливал воду, ставил швабру, тряпку вешал на батарею, и пришел в кухню; от него пахло потом, но не противно, а орехами, будто кто-то собирался готовить торт «Щелкунчик». «Где тут наш чаек?» разрезали пирог и стали вспоминать, как однажды после занятий хора кто-то и вправду принес торт – день рождения, а Шон и Патрик подрались за столом и стали кидаться этим тортом друг в друга, и все дети тоже, монахиня – сестра Лукреция, занимающаяся детьми в приходе, не знала, что делать; вскрикивала по-немецки и всплескивала руками; в итоге больше всех досталось имениннице, она была вся в креме – а братья ушли от наказания; потому что священник так хохотал после…
- Вы все время дрались, - сказала она.
- Да, - он опустил глаза в кружку – на ней были ангелочки с «Сикстинской мадонны», словно искал там прошлое или еще немного чая, - мы так общались; а потом… потом стали драться с другими. Я всегда думал, что мы – одно, если Шон умрет, я покончу жизнь самоубийством следом; но я сначала не понял, не поверил, когда мне сказали, а потом… потом увидел тебя… И мне расхотелось умирать…
Упала ложечка, и она упала её поднимать; и он тоже залез под стол, и спросил:
- Я испугал тебя, да?
Она кивнула; потом прокашлялась:
- Очень; знаешь, для меня это всё слишком серьезно и сложно…
- Что сложно? что мы друг другу нравимся? естественно и обыкновенно.
- Ну-у… твой брат, и… и вообще, - она полезла назад из-под стола, но он повернул её за плечо и опять поцеловал; они просидели долго-долго так, целуясь под столом, пахло деревом и снизу к столу кто-то приклеил жвачку; потом стало жарко и поздно; они вылезли, помыли чашки, закрывали приход, и вдруг у дверей Патрик сказал:
- А пойдем ко мне в гости.
- Поздно, - сказала она, оглянулась на фонари; соленый мокрый воздух искрился в свете, словно собирался снег.
- Останешься ночевать; ведь у тебя завтра выходной, - дверь была из дерева и постоянно разбухала от сырости, юноша навалился на неё плечом и толкнул сильно, что задрожал весь дом; он говорил так легко, будто они и в правду в детстве, и он приглашает её в дом, полный родителей и пирожков – будто ничего не случится, что изменит жизнь, что будет вспомнить на веранде в старости, в плетеном кресле; «и точно, пятница» пробормотала; «а далеко?» «очень» признался он честно «и автобус уже не ходит»; они шли пешком, разговаривали, и кварталы были всё темнее и темнее, деревья сдвигали ветви, полные серебристого, и, казалось Арвен, они идут по волшебному миру к сокровищу…
… Дом Флэнери был за городом, на полосе пляжа и гор; рядом ютилось еще несколько домишек – в один этаж, они напоминали бесформенностью спящих зверей; ни в одном не горел свет. «Там кто-нибудь живет?» спросила она боязливо; «конечно» рассмеялся Патрик «только все спят»; море было совсем близко, и она слышала, как оно шуршит; и ей вспомнилась история, которой бабушка пугала Арвен, если та не хотела спать – «вот придет Трэвис, повелитель моря, и утащит тебя в бездну; и Бог ничего не узнает, потому что Трэвис не подчиняется Богу»; Трэвис представлялся ей капризным мальчишкой с неподвижным взглядом; а потом, подростком, она прочла про Ихтиандра, и стала представлять его вовсе не злым, а молчаливым и странным; с переливающимися глазами; а Патрик тем временем искал ключи. «Что это за дома?» «Самые первые; в них жили строители города; других здесь пока еще не построили; и еще вагончики; два из них уцелели; чуть дальше, за горой; а сейчас в них живут самые последние люди» и отомкнул. Дверь растворилась со скрипом; в прихожей было темно; Патрик пощелкал выключателем; «черт, прости, опять нет света, подожди здесь»; шарился в темноте, чем-то грохотал и звенел, запахло керосином, и тонкий трепещущий свет залил комнату.
Она была большой – больше, чем казалась в темноте на ощупь; казалось, что стены её убегают, она становится всё больше и больше, как в замке; и все они были увешаны, уставлены часами.
- Что это? – прошептала она.
- Папина коллекция; он был моряк, помощник капитана; и из каждого плавания привозил новые часы…
- А они показывают одно, - и увидела, что разное время.
- Он оставлял время того места, откуда привез, - Патрик поднял свет повыше, и Арвен увидела, что это керосинка – маленькая, в форме железного цветка, - вот это – Нью-Йорк, - часы-статуя Свободы, величиной с ладошку Арвен, - а это – Марсель, - круглый глаз, в котором отражались корабли, - а в Дрездене сейчас полночь, - и маленькие пастух и пастушка зазвенели, закружились в вальсе.
- А у нас сколько времени? – и она сама нашла – часы-маяк; похожий на темную башню; когда бил час, они озарялись изнутри светом. – Патрик, это так необыкновенно…
- А мы привыкли, - и он скользнул на кухню, - блин, жалко, что света нет, я бы приготовил тебе свои фирменные кексы.
- Представляю, слона можно убить, наверное, - он засмеялся и нашел её руку; сердце её оборвалось, - а из Парижа у вас нет часов? А то могу привезти…
- Ты скоро уезжаешь? – он испугался и приблизился; керосинка горела в его руке ярко и спокойно, словно смотрела кино – видно, часто пользовались; «да, а что?» «зачем?» «я отправила те фотографии; с Масленицы; и меня пригласили» «еще один приз; ты тщеславная» «нет; ты не понимаешь; это… это шанс найти хорошую работу; люди будут знать, что я хороший фотограф…» «у тебя уже есть хорошая работа, разве нет?» «ну… тебе не понять… это… это стремление к совершенству; к тому же я посмотрю работы других людей; их мир; и Париж, в конце концов; я только в деревне у дедушки и бабушки была, и в Германии, в Кельне» «так бы и сказала; что любопытная, что мир; а я?» «что ты?» «как я буду без тебя?» «это смешно? что я в твоем мире? Мне кажется, что у тебя даже девушка была, какая-нибудь простая и грациозная, смешливая и очень любила бабочек; а потом появилась я, ты вспомнил детство, и придумал себе мистику…» еще одни часы стали бить полночь, она вздрогнула, он неправильно понял: «замерзла?», разыскал в темноте плед и укутал её; плед был чистый и пушистый; в черно-серебристую клетку. Он посадил её на диван, керосинку поставил на пол, и стал целовать – щеку прохладную, волосы; «знаешь, они такие странные, словно лунные; ты и вправду Арвен; я помню твоего отца; он всё время читал, даже на мессе косился на книгу в кармане» «Да, это в честь Толкина» она задремала на его плече; «ой, ты спишь» «нет, нет» просыпаясь, свет лампы плывет перед глазами и оттого сны всё страннее – часы превращаются в буква, в цветы; где-то бьет колокол – «не пугайся, это Милан» - красное дерево, золотые колокольчики; маяк растекается в солнце; и оно бьет по глазам, словно в полете; и она летит, летит, летит; нет, это Патрик несет её в другую комнату на руках; какой он сильный» пахнет орехами; его черная футболка под щекой – мягкая, хлопковая; и она проснулась утром, даже днем, на кровати, широкой-широкой, словно поле, деревянная спинка, Дева Мария на стене. Янтарный свет наполнял комнату, словно мед; одежды не было, а был халат – махровый, толстый, розовый; с капюшоном и до пола.
- Патрик, - позвала она, - Патрик, - и спустила босые ноги на деревянный пол. По комнатам плыл замечательный запах – горячего, печеного и сладкого; сахарная пудра и ваниль. Пол в солнечных квадратах был теплый, как вода; «Патрик» снова позвала она и вышла из спальни, в которой ничего, кроме огромной кровати не было, в кухню, тоже полную солнца.
- Привет, - оглянулся Патрик, - проснулась, - он стоял на коленях перед плитой, руки обмотаны клетчатым полотенцем, - сейчас будут кексы готовы, - и полез в духовку. Она села на табуретку и стала осматриваться. Кухня тоже была полна часов; а также специй и круп на полочках; посуды, ухваты, рукавички – словно не два грубых парня, а пятнадцать девушек при них еще жили; готовили, как в ресторане. Столько разномастных сковородок и кастрюлек она в жизни не видела; сама обходилась полуфабрикатами и «Тифалем». Патрик вытащил противень с безупречными светло-коричневыми кексами в формочках.
- Помоги, - и она поддержала противень с другой стороны, обожглась и вскрикнула; Патрик уронил всё на пол и схватил ладошку – «что? где?»…
- Нет, ничего; пожалуйста, кексы, - он поставил, наконец, противень на стол и выложил их на тарелку, посекундно спрашивая, как она.
- Можно? - и, не дожидаясь, она взяла и откусила. – Ой, здорово…
Они попили чаю – горячего, из самовара, расписанного под Хохлому, «Ахмад» с бергамотом; и Арвен казалось, что жизнь остановилась, хотя вокруг тикала сотня часов; и ели кексы.
- А где ты спал?
- На диване, в гостиной.
- Странный дом, кажется, в два раза больше, чем кажется…
- «Мастер и Маргарита», - Патрик улыбнулся и полез за второй порцией кексов; а она пошла в спальню, одеться. Одежда – джинсы, свитер, трусики – черные, с тонкой полоской кружева по бокам – лежали на краю постели; она села на кровать и стала смотреть на белье – тонкое, белое, на свои голые коленки из-под халата; и сзади сел Патрик и коснулся рукой её шеи.
- Патрик, - сказала она, хотела еще что-то дальше, что её нельзя, что она заморожена, что другая; но он накрыл её рот ладонью, а потом поцеловал свою собственную ладонь и мягко повалил девушку на одеяло; и тут она почувствовала, что её не существует; есть Патрик и есть субстанция, бесчувственная и нежная; она гладит его по плечам, укрытым, словно тайной, футболкой; он не разделся даже; по волосам, от солнца золотых; и его поцелуи похожи на те; будто не целовал никогда; не любил; жил на острове один, слушал птиц, ловил рыбу; а теперь нужно взять насовсем; и когда он оперся вдруг в стену рукой и закинул голову, она увидела его горло – близко так, полное дыхания и крови; и испугалась, что он такой живой, он вскрикнул, и упал; придавил, как молодое дерево для мачты; а она всё гладила по плечам и волосам и хотела плакать, уйти насовсем…
День наливался, словно яблоко, Арвен захотелось пить. Патрик лежал на её плече, лицом в подушку, и дышал тихо-тихо, совсем не слышно; словно и не спал вовсе, а ушел; в мир нецветной и серебристый; «Патрик» коснулась она его ладонью, на которой поцелуй таял, как иней; «Патрик, ты жив?». Он открыл глаза и повернулся – тонкий нос, и брови бархатные; и улыбнулся, словно выздоровел.
- Привет, - сказал он, подтянулся и поцеловал; губы его были теплые и пахли ею – незнакомый запах: мед и осенние листья сжигаемые.
- Можно мне попить – водички или чаю…
- А хочешь яблоко? – он встал на локте, и она опять смотрела снизу на его рот и подбородок, горло, похожее на изящное – красивые дома со старинными желобами в виде драконов; свечи бледно-желтые и с запахом – розы, бергамота, амбры; небритое дня два и оттого еще более трогательное. Она поцеловала его туда, где ушко и шея; нежное, как укромное место в саду.
- Но ведь это долго, надо идти в магазин; у вас здесь есть магазин поблизости… - она не договорила – он накрыл ей рот ладонью, как тогда, поднял с кровати, надел халат, и всё молча, будто должна была запеть какая-то красивая птица; и повел через кухню, через темный коридор со шкафами – еще часы; из дерева разных видов, со стрелками и без, с зеркалами, маятниками, малахитовыми и золотыми цифрами; с фигурками, танцующими в такт спрятанной музыкальной шкатулке, с аллегориями и пузатыми ангелочками; а потом свет ударил ей в лицо, она почувствовала разом тысячу запахов – плотных и прозрачных, словно магазин тканей, и она стоит у витрины, и ткани падают на неё и струятся – всё пестрое, всё двигается – из коридора они вышли сразу в сад – огромный, уходящий вверх и вдаль, словно море – сливается с солнцем, птицы и вправду порхали и чирикали; дрожали ветви, полные яблок и цветов, и через перегородки между видами перевешивались сирень, жимолость, жасмин и этот странный белый кустарник, цветы которого были в корзине.
- Что это? – прошептала она, - чудо?
- Бабушкин сад; папа оставил нам коллекцию часов, а бабушка – этот сад; сначала была обыкновенная оранжерея – со всякими помидорами вперемешку с тюльпанами; а потом он разросся, и никто не знает, куда; мы роняли косточки от фруктов, они вырастали, будто на родине – думаю, просто Господь благословил бабушку… если мы с Шоном не дрались и не мыли полы в приходе, мы готовили, чистили часы и копались в саду; я еще иногда читал…
- Я помню – Толкина… - ей казалось, что она легкая-легкая, и сейчас взлетит; в этом саду верилось, что ангелы существуют, - так вот откуда ты брал цветы и яблоки; а я думала – боже мой, здесь в городе таких нет, а если и есть, то за огромные деньги – бедный…
 Он засмеялся тихонько и коснулся её волшебных волос.
- Этот сад цвета тебя.
- О, - она отвела его руку, словно отгоняла бабочку, - я зимняя…
Он нарвал яблок, сложил их в соломенную корзинку, принес из дома два плетеных кресла, кексы, чай, и они весь день сидели и смотрели на сад – как играет и угасает на нем свет.
- Мне пора, – сказала она, когда наступили сумерки; цветы закрылись, и птицы затихли.
- Ты придешь в воскресенье?
- Куда?
- В приход; воскресная месса…
- О, я ненавижу воскресные мессы, - она встала с кресла и зацепилась подолом, - а чей халат?
- Бабушкин; папин полосатый, принести?
- О, нет, - она пошла в комнату, через кухню, тоже темную – в окно было видно темно-синее море, и что ветер и холодно; она нашла опять на постели одежду и начала одеваться, уворачиваясь от его губ, как от холодных капель.
- Почему? пустила петуха на гимне? – он прижал её к себе, и она стукнула его свитером.
- Почти, - Патрик смирился, что она уйдет, что уже ушла; взгляд её бродит по стенам, лунатично; и губу закусила. Он сел на кровать, - ну-у… куда родители переехали, через дорогу была большая церковь – вся белая внутри и эхо огромное – как люди большие сверху смотрят - храм Креста, знаешь? – юноша кивнул наступающей ночи, - и на первой же мессе – в воскресенье, среди проповеди у меня выпал молитвенник – тоже бабушкин; от бабушек нам порой достаются изумительные вещи – кожаный переплет, на латыни названия, и с уголками и замочком из меди; и раздался грохот, и все на нас с молитвенником обернулись… С тех пор я не люблю; а когда появился выбор – совсем не хожу…
- Но ты же приходила на просто мессы; а их ты тоже боялась, - она резко надела свитер, так что он треснул в шве, - я совсем не хочу знать, почему ты боишься; молитвенник – ведь это не совсем правда? я просто хочу, чтобы ты не боялась… сейчас; прошлого; себя и меня, и … нас…
- Я… - она испугалась, что слова попрятались, как страусы; как книга, сюжет которой настолько похож на твою жизнь, что пытаешься забыть, мучительно, сквозь день, словно неприятный вкус, - я не знаю… Какой автобус ходит отсюда?
- Я провожу тебя, - он нашел в прихожей пальто, завязал ботинки; они вышли в вечер, пронзительно пахло солью, легкой гнилью – так обычно пахнут безлюдные пляжи, где все остается на берегу; «похоже, шторм будет, Флэнери» крикнула копавшаяся в крошечном огороде соседка; Арвен увидела людей, о которых даже не знала – они жили в домах поселенцев, и, может, даже знали их имена; соседка стояла в платке на волосах, тяжелых, как бетон, сапогах; и с любопытством рассматривала девушку. На лавочке у соседнего дома сидели мужчина и кот – человек курил трубку – короткую, как у матросов, черную, с горьким запахом; а кот дремал, полосатый и серый, и прижимал к круглой голове короткие уши, слушая ветер. «Красивая» опять крикнула соседка из огорода и помахала им дружески рукой; Патрик засмеялся и взял её под руку, они дошли до остановки и долго ждали, когда старый автобус придет, развернется, кондукторша пересчитает деньги и билетики; потом она поехала и смотрела на него в окно, тоже махала рукой, а он сунул руки в карманы и шел рядом с автобусом; начался мокрый мелкий снег, и оседал на его волосы сединой…
Всю субботу она прожила с ожиданием завтра, тягуче и медленно; словно бал; огромное тяжелое платье висит в шкафу; мерцает, как гирлянда; тихо шуршит, если полезешь за обыкновенной вещью – водолазкой или юбкой там, черной, с ремнем блестящим; на съемки она ездила с Олегом; он был старый и простой; двое детей; на обратном пути предложил зайти в магазин игрушек; она была в восторге; купила медвежонка – беленький, с черным носиком, и подушкой под головой – медведь-засыпайка; и легла с ним спать. «Завтра – бал…», и представляла его, будто придумывала рассказ; что он делает сейчас – в саду или в часах? как он морщится, сосредоточившись; и как ходит, ноги длинные и джинсах; как спал; румянец розовый – словно сказка – брови черные, как дерево; губы алые, как кровь, а кожа – белая, как снег; «я хочу к тебе, Патрик; я хочу тебя, Патрик; но я странная и еще думаю; только не откажись…»
Утро опять было солнечное; «вот и весна»; шторм прошел мимо; она надела всё черное, взяла опять фотоаппарат в рюкзак и пошла пешком; наблюдая – «я просто иду» - через парк, полный тающего снега, серого и хрустящего; мамы выгуливают детей и собак; потом рыночек овощной; капуста по пять девяносто; квартал, где живут студенты-медики; белые халаты сушатся на балконах; квартал художников – здесь на деревьях гирлянды, словно у них всегда Рождество; кинотеатр; на афише – «Титаник»; старинные дома из красного кирпича, с эркерами и высокими окнами; две круглосуточные аптеки; и книжный магазин – прехороший, о двух этажах; там она купила дедушке глобус Марса – он обожает Брэдбери; и среди домов затерялся приход – деревянный, маленький, словно его строили гномики; внутри пахнет баней – всегда – сырое дерево; «Патрик» подумала она; «что он скажет?»; «улыбнется, наверное; сяду опять сзади и буду смотреть; он похож на римские профили на монетах; молитвенник не возьму; а потом пойду в «Красную Мельню», попью глясе»; но Патрика в большой комнате не было; и отца Ферро; все незнакомые люди, она тоже незнакомая; и вдруг одна толстая женщина выделилась и сказала:
- Я тебя знаю. Ты – Арвен Янссен.
- Да, - Арвен удивилась, потому что если Патрика она действительно знала, то этой женщины не помнила нигде. – А вы кто, простите?
- Я – Бернадетта Туви, - из глубины прихода выбежал в креме толстый мальчик, крикнул «мама» и обхватил широкие бедра; словно плот; яркая куртка, берет на бровях, - я тогда еще не рожала…
- Я не помню вас, - Арвен успокоилась; может, со школы кто, - простите…
- Мы были вместе в церкви Креста, - и женщина густо покраснела, словно глотнула перцу, отвернулась, начала отцеплять от себя мальчика, - а ты иди, поиграй с другими… С Патриком, иди поиграй… Мы думали, ты уехала…
Арвен отступила, и ей показалось, что сзади нет пола; люди, оглянувшиеся на её бледность, стали прислушиваться. А Бернадетта вытерла руки об юбку, словно сама испугалась; за окном потемнело, и кто-то сказал «ну вот, опять снег».
- Вы сошли с ума, - прошептала Арвен; она вспомнила эту женщину, - зачем вы здесь?
- Я… я вышла замуж; и переехали с мужем; здесь недалеко; вот и ходим; муж вон, - она повернулась на невзрачного хрупкого человека в костюме и галстуке – улыбнулась ему, - вот и ходим, - повторила, - здесь хороший приход; все нас приняли как родных…
Арвен молчала; люди заходили в часовню, мальчик-служка зазвонил в колокольчик.
- А ты? – спросила женщина, - ты тоже здесь? Ты же сказала инквизитору, что больше не веришь в Бога… - и тут вышел Патрик, из кухни, дети висели на нем, как конфеты; он замахал ей рукой, и Бернадетта увидела отражение в глазах, обернулась, - ах, вот оно что… У него же брат умер…
- Я его не убивала, - и Арвен рассмеялась сухо и коротко, будто сломала ветку.
- Не понимаю, - рассердилась вдруг Бернадетта, словно имела право, словно они были лучшими подругами, - почему они в тебя все влюбляются? В тебе же нет ничего хорошего; ты как… как роковая женщина… тебе просто нравится ломать им жизнь… Вот пойду и расскажу…
- Ему? – и Арвен вдруг поняла, что не боится; а ненавидит; всё старое поднялось в ней со дна, словно в бурю останки кораблей.
- Может, и ему; но скорее – отцу Ферро, чтобы он берег его и себя; отец Артур из-за твоих шашней был осужден и вынужден служить в госпитале; а мог быть епископом, - Патрик смотрел на неё, а она гасла, как ломающийся маяк, - я не угрожаю; просто мне жалко людей; они живые; а ты всего лишь красивая…
- Здравствуйте, Арвен, - из ризницы вышел отец Ферро; а все уже смотрели на них с Бернадеттой; старенький и добрый, с орлиным носом, в золотом одеянии, - вы только к Патрику или на мессу останетесь?
Женщина смотрела на неё и повторяла «уходи; пусть он живет»; Патрик стряхнул детей и жал кому-то руку, смотрел на неё поверх голов; а ей казалось – с другого берега; и она мотнула головой, сказала «прощайте» и ушла, дверь скрипнула и хлопнула; отрезав её от Патрика, как сотни замков; «ну что ж» растерянно сказал отец Ферро «объяснитесь потом, Бернадетта»; а она шла и шла обратно – по всем тем же улицам, зашла в книжный, в надежде – всё же рядом, догонит, догадается; купила себе нового Перес-Реверте; потом квартал художников, кто-то уже выполз с этюдником, несмотря на снег, поваливший пеленой; в парке она провалилась в лужу, нагребла полный ботинок ледяной воды; ночью проснулась с температурой, полезла искать аспирин, разбила градусник и расплакалась; отпросилась с работы поболеть и в Париж; а в понедельник пришла повестка; суд ровно через месяц. Она перерыла все ящики, уронила книги, опять расплакалась, и из «Фламандской доски» выпала закладкой – не дочитала – зеленая с золотом визитка – «покупайте наших поэтов»…
- Да? – отозвался следователь; голос далекий и хриплый, словно он тоже простыл, и на проводах сидели огромные черные птицы, - я вас слышу…
- Это Арвен Янссен, девушка-фотограф, помните меня?
- Помню; хотя у меня два новых дела; жаль, вас там не было с «Никоном 5», - её нестерпимо тронуло, что он помнит имя её фотоаппарата, что она опять разрыдалась, - что с вами? вы плачете, или это снег в телефоне?
- Я… я… знаете, мне нужно уехать срочно; в Париж; на выставку; там мои фотографии…
- О, - сказал он и зашуршал, как симпатичный зверек - а повестку вы получили?
- Да, - она сглотнула слезы, - мне очень нужно, понимаете…
- Понимаю, - сказал он, - что ж, устроим; подойдете ко мне во вторник; мы вам бумажек напишем сотню; а я вот уже третий год на юг не могу выехать… А кого фотографировали?
- Друга, - ответила она, - просто друга; мы с ним уже не видимся…
- Понятно, - и опять зашуршал, словно устраивался в норке, - это случайно не второй Флэнери; я слышал, вы познакомились…
И она ответила «нет» и еще раз «нет»; «мы просто узнали друг друга, ходили в детстве в один приход»»; «ясно; ну что ж, подходите во вторник»; и она собирала сумку – толстую, как дамы Рубенса; кармашки изнутри – для носовых платков и денег. Во вторник получила разрешение на выезд; следователь налил ей горячего зеленого чаю с бергамотом, и сидел, скучал, говорил о жизни, предложил печенье; и вечером она улетела; проводить её пришла Марьяна, заказала себе нижнее белье; поцеловала помадой в щеку, и так, с поцелуем, она заснула; и проснулась в других городах, как будто уже не она, а чужая девушка в её теле; апрельское колдовство; вот Монмартр, вот «Мулен Руж», вот собор, в вот Сена – грязная и серая; в Париже тоже было пасмурно; и она ходила только в музеи и на выставку. Она совсем забыла о Патрике, и испугалась, увидев его лицо – здесь так далеко – глаза, полные фейерверка; «это ваша работа?» «что?» «это ваша работа?» на «р» словно накинули драпировку из бархата; «да…» «необыкновенно красиво; я буду судить для вас» неправильный международный и ушел; длинный, стройный, серый, словно комната следователя; оказалось, судья – директор галереи и редактор журнала черно-белой фотографии; и она опять полетела домой; яблоко золотое, а черенок и листочек – серебряные - будто стихотворение ювелирное – в кармане сумки – как бесценность - завернуто в носовой клетчатый платок…
А город встретил её снегом – словно и не было в помине весны; словно напоминал – видишь, у тебя нет друзей, теплых объятий; умрешь в одиночестве, и чашки чая липового никто не подаст; мокрый и липкий, снег летел в лицо, как тысячи птиц; она накинула капюшон, но за шиворот уже насыпалось; потекло и затаяло, словно от волнения; она вызвала такси с телефона-автомата; огромный зал, мраморный и железный, со стеклянным куполом – ночь, от снега оранжевая; люди в ожидании рейсов спят на креслах; кто-то в соседней кабинке спорил на испанском; а к её подошел малыш – года три, только научился; глаза сияющие – для него аэропорт – приключение; стеклянный купол – тайна; и она – фея, он оперся ручками на дверцу и смотрел, как она разговаривает; и уже в трубке были гудки, а они всё смотрели друг на друга с ребенком сквозь стекло и улыбались; а снег над ними летел в ночи, словно от Бога. Потом подбежала мама – молодая, белокурая, извинилась, подхватила и ушла к своему мужу, такому же молодому, глаза и волосы темные – совсем еще дети; подумала она; тоже хочу ребенка; и боль растеклась по её коленям; словно опрокинули горячее; она еле нашла машину – черную, с шашечками, «Темный Легион»; и задремала, а огни города отражались на лице, меняя его с доброго на усталое, на задумчивое, на мертвое. Дома же была тишина; она включила свет в прихожей и слушала её; «поставлю чай, сама, липовый, и никто мне не нужен; приму ванну…» и тут зазвенел телефон.
Как и адрес, телефон был для избранных; для дедушки и бабушки, уехавших на восток родителей: узнать, как дела; нужны ли деньги или шерстяные носки; хорошо ли кушаешь, и приезжай в гости, коровка отелилась; папа купил кашемировый ковер; иногда звонила Марьяна – принеси чего-нибудь почитать; и теперь она стояла в окружении знакомых старых вещей, тепла, сумки с парижским воздухом, и, казалось ей, она в убежище – как от войны; можно вести дневник; через сто лет его найдут и издадут тиражом, как исторический документ; снег, улица, город с его холодом и маяками, море, полное катастроф и кораблей – всё это было за стенами; и она стояла и смотрела на прыгающий по столику из ясеня телефон. Потом взяла трубку и ответила так, будто было солнечное утро:
- Да?
- Арвен, - голос хриплый и тихий, словно человек накрыл губы ладонью, боясь, что слова полетят, как клочки бумаги.
- Да?
- Это Патрик, - и она узнала; всё это было прошлое, ночное небо, снег, под ним красные крылья крутятся, светятся неоном; словно она совсем молодая, и у неё еще есть выбор.
- Здравствуй, Патрик. Как твои дела?
- Я думал, ты еще в Париже…
- Только что приехала…
- Как там – здорово?
- Красиво; я заняла первое место; и… я привезла тебе подарок…
- Мне?
- Да.
- Спасибо, - она слушала его дыхание, частое, будто он бежал долго или волнуется, или кого-то целует, она покраснела и села на пол, растерянная, в куртке, полной снега, грязных ботинках, - только… Арвен, не могла бы ты… приехать за мной?
- За тобой?
- Да…
- Зачем?
- Пожалуйста, Арвен…
- Хорошо; а далеко? Ты не дома; в приходе? где ты?
Он назвал адрес, она знала этот район, недалеко от Марьяны; записала адрес на обоях.
- А что ты там делаешь? – но он уже отключился; словно уронил телефон; она представила, как трубка кружится в пространстве слабого света; и опять позвонила в такси. Машина оказалась той же самой; таксист улыбнулся ей, как старой знакомой в баре; видимо, не успел отъехать далеко; она назвала адрес – проспект Расмуса Роулинга, первого начальника порта; снег продолжал идти, словно тоже искал кого-то; высматривал землю, не находил и тут же таял; «подождите здесь» попросила она и вышла, в конце проспекта не горели фонари, только деревья белели таинственно, и сияла, будто маяк, телефонная будка с силуэтом внутри; она открыла дверь, «Патрик»; думала, улыбнется, спросит еще раз, что за город Париж, а она ответит, что он мне без тебя, дыра да и только; а я привезла тебе подарок; это мельница; маленькая красная мельница-часы, крылья её крутятся, как у настоящей; как у колеса фортуны; мне так повезло, Патрик, что я встретила тебя; пожалуйста, я приеду за тобой, увезу куда хочешь, только не прогоняй меня, пожалуйста; но Патрик молчал; привалился плечом на стекло кабинки, оно запотело от его дыхания; но теперь, казалось, он совсем не дышал; она коснулась его лба, груди и отдернула руку; Патрик был весь мокрый; не от снега и не от волнения, и не оттого, что бежал; а потом она подняла на шорох глаза и увидела другие, такие же круглые, как у малыша в аэропорту; человек приклеился к стеклу с другой стороны; смотрел спокойно, как в окно; и Арвен увидела, какой он – в тяжелой куртке и на груди свастика. Она медленно встала. К телефонной будке из темноты вышло еще несколько парней; все здоровые и одинаковые, словно их вырезали из картона; они смотрели на девушку и Патрика, сползшего от движения Арвен на пол; тихонько застонавшего; девушка же смотрела на них спокойно, как и они на неё; будто они сидели за карточным столом, и у неё были все тузы.
- Что вам нужно? – сказала она. – Его добить? Я не дам; десять метров от вас стоит моё такси; я сейчас возьму его и увезу, и никто из вас шага не сделает; оружия у меня нет, но зато есть старый фотоаппарат; он весит с тонну, титановый корпус; им гвозди можно заколачивать; а у шофера наверняка есть рация; милиция будет здесь раньше, чем вы успеете что-нибудь подумать.
Они молчали. Просто стояли, как белые деревья вокруг и смотрели, как она тащит тело; снег оседал на их украшенные железом плечи, словно на статуи, и на мокрые волосы Патрика; шофер увидел издалека и вышел из машины помочь; играло радио, что-то про тени и судьбу. «Спасибо» сказала она; «бывает» и, помня адрес, вел молча; огни снова замелькали на лице; только теперь на лице Патрика; она смотрела, как – сначала желтый, потом синий, потом красный, и в конце зеленый – словно сон снаружи; он лежал на её плече; постанывал иногда, бормотал; «что, милый?»; а снег всё падал и падал, засыпал город, словно словами; «мы вам обивку испортим»; опять «бывает»; Арвен помнила это всю жизнь – какой он тяжелый, и дома за окном; красивое-красивое лицо, побледневшее и заострившееся, небритое и совсем юное; словно он уже уходит; так долго смотрела она его лицо, так много, что узнает, если ослепнет, если состарится, вспомнит; она закрывала глаза и видела его лицо, словно огненное; только бы успеть, подумала она, и будет всё хорошо, милый… милый…
Шофер помог ей отнести Патрика в лифт; весь дом спал; свет на площадке загорался от шума и движения; и пока она искала ключи, то и дело гас; в темноте ей казалось - всё, он умер. Она протащила его по прихожей, подняла на диван; сначала голову, потом ноги; красная лампа в форме губ; сняла сырые ботинки, расстегнула пальто; задрала футболку – она не заскорузла и не прилипла, потому что кровь всё еще шла; посмотрела, как в музее; принесла воды, промыла; от прикосновений Патрик задышал часто, капельки пота выступили над верхней губой. Потом сняла с себя ботинки и куртку, поставила на кухне чайник, вытащила из шкафа халат, и только когда чайник зашумел, нашла номер в «Севильском причастии» и позвонила.
- Госпиталь святого Дамьена, - ответил ей дежурный белый голос.
- Отца Артура можно к телефону? это срочно, старая знакомая…
- Девушка, он после операции отдыхает; весь день на ногах…
- Я тоже, позовите, пожалуйста, - пробормотала что-то недовольное, но соединила; ответил голос сквозь тысячи звездных лет; люди летят к Юпитеру и спят в анабиозе; а на земле идет снег, ничего не меняется: «я вас слушаю; кто вы?».
- Артур?
- Арвен, – он узнал её сразу, будто увидел на улице, у витрины, - как твои дела?
- Пожалуйста, приезжай.
- У меня дежурство только через час заканчивается; что-то случилось? что-то с тобой? – его голос звучал так рядом, вот – возьми, прикоснись, будто бархатное платье…
- Да, случилось; пожалуйста, приезжай; старый адрес; и возьми свою сумку, - и она положила трубку; представляла, как он смотрит на свою; гудки; кладет медленно, вспоминает прошлое; цветы и позор; идет к медсестре, объясняет «старые прихожане»; одевается – во что он сейчас одевается? едет в такси; и огни скользят по его лицу – словно елка рождественская – целоваться под омелой, убегать; тонкому; нездешнему; словно из слоновой кости произведение искусства; засвистел чайник, она пошла снимать его с плиты; блестящий, ровно на три чашки; в форме пирамиды; и тут же позвонили в дверь.
- Здравствуй, - он стоял на пороге, весь мокрый, в снегу; откинул капюшон длинного плаща, наподобие монашеской рясы; белый лоб, нос орлиный, брови широкие и черные, и синие-синие глаза, и словно черные блестки внутри - играть с ним в «кто-кого-пересмотрит» что смотреть в колодец, полный сокровищ, - что случилось?
Она впустила его, приняла и повесила в сушильный шкаф плащ; поставила туда же ботинки – узконосые и элегантные, не для весны, полной снега; молча взяла его сумку – кожаный саквояжик, мягкий, как подушечка для иголок; и повела его в гостиную.
При виде Патрика его лицо перестало быть недоуменным и молодым; он посуровел; стал священником; сел рядом и повернул удобнее лампу; «включи верхний свет» будто она совсем маленькая; словно не заметив, что не лампа, а губы; «он проснется»; «он не спит»; она включила, Патрик застонал и умолк, дыхание его стало хриплым, словно старым; щека свалилась с подушки, и Артур успел подставить ладонь.
- Сколько ему?
- Лет? двадцать два, наверное…
- Я думал, он твой возлюбленный, - Артур открыл саквояж, достал салфетки, - принеси кипятку.
Она ушла на кухню и вернулась с чайником. Артур протер лицо Патрика, осторожно снял пальто, бросил его на пол; разрезал ножницами футболку и тоже снял; «боюсь, это придется выбросить»; Патрик стал полуголый и красивый; тонкий еще совсем, как девочка, занимающаяся танцами; золотистая кожа; но плечи уже широкие и на груди – волосы, мокрые, слипшиеся; под проступившими, «Снятие с креста», ребрами был порез – рана, уходившая внутрь, словно в пещеру; и еще на руке, левой, у самого плеча, будто он развернулся и поймал; а ниже – татуировка: маленькие черные крест, роза и меч; «о, бундокский брат…» Артур не оборачиваясь, смочил металл в кипятке; и она отвернулась, и потом только подала бинты; он завернул в них Патрика, как в корсет; «если скажет, что трудно дышать, ответь, что потерпит»; и тут Патрик открыл глаза и увидел Артура; «кто вы?» еле слышно, будто только учился разговаривать, Артур повернулся, и Патрик увидел черный воротник, длинное платье.
- Отец, - прошептал он, - отпустите мне грехи; я убил…
Артур закрыл ему рот ласково - ладонью, провел ею по лицу, знакомясь.
- Рано тебе еще, - сказал коротко, - спи давай; завтра проснешься полуздоровый; и жить тебе еще и жить; женишься, детей заведешь, - а Патрик уже и вправду спал; словно рассказали сказку - о саде, полном роз; Артур смотрел на него с улыбкой, удивленный; будто на очень красивого ребенка, сказавшего истину; потом очнулся, начал всё складывать в саквояж, почувствовал её тень на себе. «Можно выключить свет; а я пока руки помою»; ушел в ванную, включил там воду; она стояла в прихожей и ждала с опущенной головой; стыдно и страшно, снова стать маленькой; он вышел из ванной и увидел её такой – новой, взрослой совсем, в черном и тонкой, словно церковь, волосы до плеч, он помнил их длиннее, но всё также сверкают от малейшего света, как пламя дрожит от каждого сквозняка – странные волосы, бледного золота, словно лунные; будто родилась она не как все люди, а в лесу, от эльфов и росы…
- Ты очень красивая, - прошептал он, будто Патрик мог услышать, будто Патрик что-то значил для неё, - очень… - протянул руку и отдернул, - с ним будет всё хорошо… Можно мне чаю? и я поеду…
Она налила ему чаю – по старой памяти, словно засушенный лист ясеня в книге – с молоком и тремя ложками сахару; достала рулет из сумки – клубника, целиком запеченная в рассыпающемся тесте; в розовой бумаге; и три кекса – внутри три разных джема; она купила их на Монмартре в маленькой кондитерской; будто три брата. Он отказался; «Великий Пост» «прости; забыла» «не ходишь в церковь?» «нет… нет…»; она смотрела в чашку, будто кино про корабли; волосы сверкали, и он опять еле-еле удержался, чтобы не коснуться; «с ним будет всё в порядке»; «я знаю» обхватила чашку руками, будто замерзла; «а со мной?» «что?» «со мной будет всё в порядке?» он тоже стал смотреть в чашку, медленно рассказывать о своей нынешней жизни; в госпитале, с утра до ночи; будто крутят глобус; о письмах инквизитора – внутренняя служба; о людях, умирающих от войны далеко-далеко; «нам присылают самых сложных; три хирурга-мастера» он покраснел, зная свою славу; «городских мы уже не лечим; порой гордишься; порой устаешь; и знаешь, когда я сплю наконец-то, в подсобке на кушетке, или в монастыре – ты мне снишься; с косой и бантиками, совсем маленькая, приходишь и уводишь меня на луга…»; за окном начало светлеть, тонкая розовая полоса – она и не заметила, как перестал идти снег. «Отпусти меня» сказала Арвен. Он не услышал; задумался; локоть и чашка; такой красивый и сильный человек; подумала она, о, боже, год назад я по-прежнему, как и пять лет назад, пошла бы за ним на край света; ничего не испугалась бы; а он испугался; как пауков – не Бога; а церкви; оценил свой сан выше счастья; черные волосы, синие глаза – он похож на красивых героев из прошлого, когда на войну должны были идти императоры; рукав соскользнул, и она увидела шрам на белом запястье, словно выточенном, словно женском; он получил его в детстве, когда убегал от соседской собаки, тот спустил её на мальчишек, ворующих яблоки. «Белый налив» вспомнила она сорт «они росли только у этого старика; а больше ни у кого в округе…»
- Отпусти меня, - повторила она, - мы не видимся; и не увидимся больше; ты живешь где-то, и не отпускаешь меня; вот сейчас говоришь, что всё еще любишь; а мне – как мне жить? Ведь ты всё равно не выбрал меня…
Он молчал. Утро расцветало после страшной ночи, как роза.
- Можешь остаться ночевать, - сказала она, - ляжешь на диване, посмотришь его утром; я не отпущу тебя, пока он не будет жить; можешь даже переодеться, у меня осталась твоя одежда, в коробке, на дне шкафа, как ценность и как память: белый свитер; три рубашки и брюки из мягкой шерсти; даже носки – они чистые; позвони в свой госпиталь, скажи, что умер на ночь; только скажи, что я могу жить без тебя; что ничего не будет больше…
- Ты сама позвала, - тихо ответил он.
- Да; но это… это другое…
Они замолчали, словно слушая утро под окнами; приехал молочник, разгружал машину.
- Совсем другое, - вздохнула, собрала чашки, - так останешься или уйдешь?
- С ним будет всё в порядке, - повторил он, как заклинание; взял саквояж и ушел в прихожую; она слушала, как скрипнул шкаф, зашуршал плащ; а потом дверь хлопнула, и она осталась опять одна, опять без ответа; поставила тихо кружки на полочку и пошла на цыпочках посмотреть Патрика; тот спал, раскинувшись, молодой и горячий, комната словно нагрелась от его тела; долго-долго смотрела, как у него рот раскрыт по-детски, подушка намокла от слюны; её это тронуло, она поцеловала Патрика в лоб и тоже пошла спать, свалилась опять в одежде, и ей снился Париж, совсем не такой, какой он есть на самом деле; а маленький-маленький городок, и все дома там – часы – у каждого – свой; и форма часов под характер; и она бродит по улицам, смотрит и удивляется; потом ищет свой – а её дом – самый обычный синий будильник… она проснулась от яркого света, с сильно бьющимся сердцем; не могла сразу вспомнить, где она и что с ней случилось, почему она в одежде; вспомнила и прислушалась к гостиной – тишина; зашла, а он всё еще спал… Она приготовила завтрак – два яйца всмятку, масло и две булочки; съела всё по одному, поставила на поднос, поднос на столик и села у дивана, с книжкой Перес-Реверте, «Тень орла», и совсем замечталась, когда на её голову легла его рука.
- Привет, - сказал он, всё еще хрипло, - я у тебя дома?
Она уронила книгу.
- Живой, - обернулась; он улыбался, глаза ярко блестели в полумраке, шторы она не открывала с отъезда.
- Красиво; странная лампа; а можно попить? – она подумала «а можно?», налила из графина воды и подержала стакан; немного пролилось на грудь, и он только теперь заметил бинты; «что это? это ты?»; она засмеялась.
- Что ты; я даже лейкопластырь отрезать не могу; это… знакомый… - Патрик смотрел на неё, будто на двери, открывающиеся в незнакомый двор, медленно лег обратно и вдруг сказал тихо, словно услышал издалека голос:
- Я помню… здесь был священник…
- Да, - она опустила глаза обратно в книгу; «ну и что?» буквы скакали со строки на строку, словно через скакалку, превращали текст в пустоту. Они молчали; за окнами мир доживал еще один день, блестящий и теплый, весна совсем наступила, цветы в ней не цвели, но зато приходили корабли с пряностями и приносили странный ветер, теплый и мягкий, словно шелковый шарф; он нес по освобожденным от снега и луж улицам газеты, фантики, брошенные билетики, сухие листья; а они сидели в темной комнате и слушали дыхание друг друга.
- Это он? – наконец, произнес Патрик. – Тот, про которого говорила Бернадетта…
- Ну и что; он спас твою сраную жизнь; лучше расскажи, что ты сделал, - он смотрел в потолок и чуть морщился от боли, положил легко руку с её волос на бинты; она боялась, что вот, сейчас сквозь них проступит кровь, и у него поднимется температура, и придется не жить, а что-то делать, видеть его еще раз, или опять никогда; коридоры, свет, а он всё молчал и морщился, а бинты белели, как снег, который не тает наутро, как её сердце, и она вздохнула, когда он сказал, будто двинул камень, - я всё искал того парня, который убил Шона; спрашивал, убегал; а вчера нашел и убил; только они меня тоже нашли…
- Зачем, - вдруг наступил вечер, и ей стало страшно, будто они вызывали призраков, - ведь скоро суд; ему бы дали пожизненно…
- Нет, - сказал Патрик, - нет, - и отвернулся с кряхтеньем к стене. Она сидела и слушала, скажет ли он что-нибудь еще; а в комнате стало совсем темно, сине и фиолетово; и, послушав, что он спит, вышла на цыпочках, помылась и, расстелив, легла…
А утром, зайдя опять с подносом, увидела, что плед скомкан, пальто с вешалки исчезло; на работу ей позвонил следователь: «вы знаете, суда не будет»; «почему?» Марьяна за соседним столом строила ей рожицы – они собирались идти на обед в «Красную Мельню»; «почему не будет?» словно он плохо слышал её; комната, заросшая плющом, который опадает под ветром и расцветает под пером; «его тоже убили в драке» и он завис в тишине, в пространстве, под сидящими на проводах воронами; «правда, справедливо?» «я не Бог» ответила она; он вздохнул, будто сожалея, что она не Бог; пожелал счастья в личной жизни и распрощался с девушкой-луной; «что?» нетерпеливо спросила Марьяна «все умерли?» будто о Шекспире; и они пошли в «Красную Мельню»; там опять был Ержи и глясе; яичница с помидорами и беконом; и выходя в ночь, пятнадцать ступенек вверх, она увидела неоновые красные мельничные крылья; «о, черт» «что опять?» Марьяна весь вечер пила джин с тоником и лимоном и теперь хохотала и раздражалась, повиснув на каком-то хрупком художнике из символистов; в бархатном берете с пером и пелерине, расшитой черным бисером; картинка Обри Бердслея; «забыла про подарок» «еще один?» «не тебе»; но она не поехала в приход ни завтра, ни послезавтра; «тот, про которого сказала Бернадетта»; «жив он?» думала она; не зная, про кого; и мельница крутила и крутила дни, один похожий на другой; словно братья-близнецы; а потом совсем настала весна и она испугалась, вдруг умер; взяла подарок в рюкзак и села на троллейбус; в приходе месса еще не началась, люди оглядывались на неё, в такое солнце всю в черном, в свитере и с рюкзаком из грубой кожи; из исповедальни вышла женщина, очень похожая на Бернадетту, в косынке, толстая, против света; но потом она вышла к двери в часовню, и Арвен увидела её лицо – совсем незнакомое, а потом вышел отец Ферро, и она не успела спрятаться, он увидел её, улыбнулся, как старый и мудрый, и сказал:
- Здравствуйте, Арвен, - и прошел в ризницу одеваться. Она стояла и смотрела на людей, будто на реку, а Патрика не было среди них, и все стали заходить в часовню; и он вышел из кухни самым последним. Рядом шли двое мальчишек в одинаковых свитерах и говорили о футболе, а она видела: он жив, и можно жить самой.
- Привет, - сказала она неловко, словно ей дали что-то тяжелое подержать, и оно выскальзывает; он остановился, и с ним – мальчишки; с любопытством осмотрели её, как котенка – породистый ли, девочка или мальчик; а он смотрел странно, глаза его потемнели, словно комната в дождь, - если мне нельзя здесь быть, я уйду…
- Почему? – и засмеялся, будто побежал по пляжу. - А-а, вот всё из-за чего: из-за той женщины…- и что-то тяжелое выскользнуло и разбилось; мальчишки зашли в часовню, а он подошел ближе, под футболкой не было уже никаких бинтов, и двигался он свободно, словно любил, - она же сплетница первая на весь квартал; никто ей не верит. Да и стала бы она трепаться в чужом приходе о старом… Ты всем нравишься; вот правда; а отец Ферро тебя не боится; сам сказал…
И она зашла с ним на мессу; после он опять мыл за что-то полы; «останешься?» «нет» он кивнул, будто знал; будто они не были никогда вместе; она стояла и смотрела, как люди уходят; отец Ферро спросил её о делах; а потом достала из рюкзака мельницу, вошла в туалетную комнату – он набирал воду в ведро и насвистывал один из гимнов.
- Это тебе, - он перестал свистеть и поставил ведро; вытер руки о джинсы.
- Что это? – и взял, боясь сломать.
- Часы; у тебя ведь нет таких? смотри, они вот здесь заводятся, и когда бьют ровно, играет канкан…
- «Красная Мельня», - сказал он, - спасибо, у меня нет таких…
На мгновение руки их сошлись вместе, как в затмении; а потом она отдернула свою и ушла. Шла по всем этим улицам, на которых уже загорались разноцветные огни, и думала, сколько из живущих на них людей счастливы… Она надеялась, что он пойдет за ней; догонит, обнимет, и скажет – «а уж что у вас там было, мне совсем неважно; главное, что есть ты; и давай жить вместе, иметь детей; смотреть на рассветы и закаты; качаться в креслах из ивняка; и проживем вместе сто лет» она была так счастлива, когда шла по городу; а дома её ждало одиночество и в кои-то веки оставленный фотоаппарат – потому что из-за часов не влез в рюкзак; она готовила ужин, и думала « я была счастлива» будто дочитала последнюю книгу своей жизни; перевод с испанского, конец двадцатого века; а утром раздался звонок в дверь, и она вышла в пеньюаре цвета сливы – привезла из Парижа; толкнула дверь, и одно яблоко опять покатилось по площадке; на ступеньках его поймал Патрик, лохматый, в своих неизменных пальто и голубых линялых джинсах, и сказал:
- Ничего, что в этот раз я вместе с ними, не прячусь на первом этаже?


ВОСПОМИНАНИЕ О КОРАБЛЯХ
Моему мужу и городу,
который он полюбил, как свой.

Когда Стефану ван Марвесу исполнилось пятнадцать, в ясный, как синий цвет, осенний день, у него родился первый сын; от его одноклассницы Капельки Рафаэль, которой всё еще было четырнадцать. За восемь месяцев до этого дня был собран семейный совет – папа, мама, дядя, который так и не женился, и старший брат Стефана – Эдвард, который собирался жениться через полгода; на девушке с глазами цвета ранних яблок, у папы – сеть гостиниц по стране; в общем, хорошая партия; теперь из-за этого маленького мальчика с одиноким узким семейным лицом, будто он думает о древнем Риме, могло расстроиться всё – скандал, да и только; подали кофе – папе венский – со сливками и сахаром, маме – глясе; дяде – черный, по-турецки, в крошечной чашечке; а брат не пил кофе, из-за погоды и мигрени. Стефану даже никто не предложил; он стоял у окна, в шторах из зеленого бархата, заплетал бахрому в косички, и смотрел, как медленно падает снег; и ни о чем не думал. Даже о Капельке – в отличие от него, она ничего не боялась в этом мире: ни пауков, ни своей семьи; они были хиппи, и дети для них были чем-то насущным, как хлеб; настоящая радость; а не карьера; и ребенка она гранитно решила оставить. Они занимались «этим» всего раз; на диване её старшего брата Реки; он был в отъезде – автостопил до моря; и она жила временно в его комнате; все стены обклеены морем; и книги на полках из ясеня – сам делал, видно даже следы рубанка, только про море; она их читала; и под диван упал «Тайный Меридиан» Перес-Реверте; они долго и старательно целовались, потом Стефан стянул с неё замшевую кофту с бахромой; она всегда носила замшевые вещи с бахромой; и много-много бус – из дерева и бисера; амулетики с выпученными глазами, крыльями и тысячей ног; и коса до пола; словно Рапунцель; только мама их всей семьи захотела с ней познакомиться; и сказала «Рапунцель». Стефану было больно, Капельке нет; и через две недели, когда закончились зимние каникулы, она села за парту молчаливая и сосредоточенная, хотя первым был не математика, её любимая, а история – отечества; они сидели за одной партой с первого класса; после как познакомились на линейке; семейный совет собирался по поводу Стефана до этого раза еще два – когда мама объявила, что беременна, ей было сорок, и на совет пришел семейный врач, доктор Роберт; он-то и смотрел потом Капельку; ему она тоже понравилась «такая чистая и начитанная девочка»; и когда думали, в какую школу его отдать – военную, где учился Эдвард; частную; или просто простую; за простую был дядя; он сказал «во-первых, вырастет демократом; а во-вторых, научится разговаривать с девочками; ну, и, в-третьих, драться; а значит, будет настоящий человек» - и это прозвучало мудростью; обычно он думал только о деньгах и сигарах; и мама согласилась; купила Стефану форму цвета бирюзы, рюкзак из настоящей кожи, набила его бутербродами, села в «корону» и привезла сына на праздничную линейку. И Стефан сразу ужасно всех испугался; он никогда еще не видел столько народа за раз; сжал до треска в стеблях букет белых астр и закрыл глаза, и открыл, когда девочка, стоявшая рядом, спросила:
- А почему ты глаза закрыл – боишься?
 Он сразу же открыл их и увидел её; рядом с ним стояло еще несколько девочек, но их он так и не увидел – до конца школы; а вот она сразу выделялась – тоже маленькая-маленькая, как и он; и в очень странном наряде – ни белых бантов, ни передничка кружевного; в длинной замшевой юбке, бусах из дерева, она была похожа на колдунью.
- Я ничего не боюсь, - сказал он, - просто сплю так…
В тот же день он первый раз подрался – за неё; она назвала свое имя и получила прозвище «Капля-сопля»; и дернули за косу, тогда до пояса едва; и получил в глаз; и весь следующий урок - рисование – они просидели вдвоем в девчоночьем туалете; прикладывали к его распухающему, как гриб, глазу мокрые носовые платки; но синяк всё-таки выплыл; настоящий мальчишеский фингал; а вечером был семейный ужин в честь первого сентября; и дядя, закуривая очередную, как женщину, сигару, повернулся поздравить Стефана и обомлел; «так скоро» и даже спичкой ожегся… Все последующие дни Капельку после уроков встречал брат Река; он был красивый, словно снежная ночь; «мама сказала, что они сделали его на очень красивом пляже, под звездами» ответила маленькая Капелька на кокетливый вопрос молоденькой учительницы; темные волосы до плеч, карие глаза с ресницами, словно черные бабочки; курил без конца, и брал Капельку за руку, и они шли; она подпрыгивая, он – подволакивая ноги, красивые и застенчивые юноши часто так ходят; словно тащат груз взглядов и зависти; покупал ей мягкое мороженое и выслушивал всю детскую ерунду с чувством глубочайшего интереса; Стефан потом прочитает его рассказики о Капельке в тетрадке с парусным кораблем на обложке; и ему было непонятно и тоскливо – Эдвард никогда не заговаривал с ним с рождения; и даже за столом просил маму «скажи ему, пусть передаст молочник». Он шел за ними каждый вечер; прятался за тумбами в пестрых афишах; пока однажды Капелька всё-таки не заметила его в отражении витрины и закричала «ой, Стефан! иди к нам!», и он вышел, ожидая насмешек, как грязи, когда машина проезжает стремительно; но Река молчал и улыбался своей неземной улыбкой; а потом они пошли к ним в гости; в огромный деревянный дом, в котором всё разваливалось и лежало не на своем месте: зубные щетки вместо гвоздей, рубашки на дверях, цветы росли из пианино; и познакомился с остальными братьями и сестрами – всех назвали, словно открытки с видами – Облачко, Осень, Снежок, Лепесток, Ромашка, Луг, Калина; мама их всех приготовила огромный торт в честь Стефана; а папа зажег свечи в саду; и Стефану казалось, что он герой какой-то необыкновенно красивой книжки – про море, про далекие города, про детей, которым можно быть такими, какие они есть – странными и ясновидящими; и пропустил свою маму на «короне»; она испугалась – похитили; подняла школьный двор, милицию, директрису; и так все узнали, что Марвес не простой….
Но, оказалось, что он боится так много – словно ему уже не пятнадцать, когда можно водить корабли, а совсем мало; нужно сидеть в детской и играть в шахматы с медведем из плюша и бархата; он сначала не понял, что значит «беременна»; он смотрел, как Капелька раскладывает карандаши по пеналу, и слушал разговоры за спиной; а потом сказал маме – она уже вышла из ванной, в пижаме из блестящего атласа, и если бы не накладывала крем, могла бы сойти за фею из «Питер Пэна»; мама вскрикнула и разбила крем «Нивея ночной от морщин»; на звук прибежал папа – с биржевой газетой, и смотрел на них, как на заговорщиков в Сенате император; а через день собрали совет, и вот Стефан стоит и крутит бахрому; мам ездила в больницу к Капельке с мандаринами и персиками; но больше никто из семьи не захотел её видеть; и когда родился ребенок, он один поехал на автобусе на край города, где была больница; и увидел там опять Реку, не менявшегося с возрастом, только проступила щетина, и её родителей; с цветами; и ему было стыдно-стыдно; оказалось, мальчик. Его забрали Рафаэли; ван Марвесы предложили свою помощь – памперсы, питание, элитный детский сад; ван Марвесы были богаты; одни из самых богатых в стране; но Рафаэли отказались, не потому что гордые, а потому что самое главное, что нужно – это любовь; а её ван Марвесы дать не могли – странной девочке с ребенком, тоже оказавшимся странным; он никогда не плакал, и только смотрел – огромными глазами цвета северного ветра; серыми, как дождь; его назвали Светом; потому что он был беленький, будто сиял, и родился в ясный день. Стефан часто приходил к Рафаэлям, играл с ребенком; но Свет так и не привык к нему; и «папой» назвал Реку; он рано очень заговорил и пошел, держась за руки всей семьи Рафаэлей; доктор Роберт приезжал его смотреть по просьбе мамы ван Марвес, и нашел его необыкновенным. Стефан боялся, что Капелька не будет с ним разговаривать, но она рассмеялась только на его робкую просьбу «иногда видеться»; «что с тобой, Стефан? кого ты боишься? приходи по-прежнему, когда захочешь; ведь мы еще за партой вместе сидеть будем два года». В одиннадцатом классе у них родился второй ребенок; тоже мальчик; только в этот раз крикливый на редкость, сразу с золотыми волосами и глазами, как море; его назвали за яркость Цвет и дали подержать Свету. Семейный совет уже не собирался; дядя проклял тот день, когда посоветовал отдать Стефана в простую школу; у мамы случилась истерика, и её увезли в больницу; а всё опять из-за одного раза – он остался ночевать и впервые прикоснулся с рождения Света к Капельке; узнав, что опять беременна, она хохотала «снайпер!»; и второго ребенка приняли Рафаэли; «может, вам пожениться?» робко предложил папа; «она не хочет»; Капелька и вправду не хотела; «мы еще молодые»; они протанцевали вместе выпускной; Стефан поступил в университет на международную журналистику; богатством его родителей и дяди были СМИ: два мужских журнала, три женских, альманахи по цветоводству и вязанию; наука и медицина; автомобили и международная политика; два телеканала с новостями; утренние и вечерние газеты. Капелька еще не придумала, чем ей заняться; ей очень хотелось путешествовать, Река присылал ей открытки с разных красивых, как он, мест; и она собралась вслед за Рекой; но в самое сердце лета её сбила машина; она умерла легко и незаметно; словно улетела; и на её похороны приехали все ван Марвесы; привезли огромный белый венок; оплатили похороны, не слушая в этот раз Рафаэлей; и попросили детей. В доме снова обустроили детские, накупили Цвету всё, что ему приглядывалось; он носился по дому, играя в пиратов; не знал слова «нельзя», пролазил везде: в кабинеты папы, Эдварда; мешал бумаги, рисовал на них цветы и лица; Эдварда это раздражало, и он купил квартиру в городе; а папа смеялся и расслаблялся; любил садить Цвета себе на колени и рассказывать ему страшные истории; Цвет был похож на Капельку – ничего не боялся; обо всём мечтал. А Свет пошел в ван Марвесов – узкое невзрачное лицо; темные волосы на уши, глаза с поволокой. Он любил смотреть в окно и читать; был любимцем мамы; она красилась, одевалась на банкет, а он сидел тихо на кровати рядом и любовался ею, как стеклом. От него всегда пахло чем-то тонким – свежим, прохладным, горьковатым, будто полная деревьев улица после дождя. Однажды ночью Стефану позвонил Река – откуда-то издалека; в трубке таинственно щелкало; и сказал странную фразу после всех «привет» «привет» «как дела?» - «осторожнее, Стефан; Свет ясновидящий…»; и их разъединили; за окном лил дождь; был поздний вечер, и Стефан смотрел на телефон, как на спектакль «Гамлет»; необъяснимое; и стал наблюдать за Светом. И понял, что с Капелькой в его жизнь вошла не только любовь, но и загадка – откуда любовь берет силы; и откуда берутся дети. Свет всегда знал, какая погода будет завтра; и у кого что болит; а однажды к ним в гости пришла старая мамина школьная подруга, она не знала, подали ей чай с сахаром или без; мешала, мешала ложечкой, и вдруг Свет сказал поверх стола, он читал всё это время «Денискины рассказы» и совсем не смеялся; «там три ложки сахара; слишком сладко, по-моему, попросите лимон». Так об этом узнали все – как ветер снес белье, висевшее на веревке во дворе; дядя играл в шарады, пока Свет не встал и не ушел тихо в свою комнату, пристыдив; задув свечи; папа пожал плечами; а мама купила ему всего Набокова – единственный каприз…
Иногда Стефан приводил Света и Цвета с собой в университет; когда не находили няни; его очень любили в группе; за не надменность и улыбку; словно старый фонарщик пошел зажигать фонари на улице имени Андерсена; тяжелые, закопченные, из чугуна; на лесенке, маленьким факелом; цивилизация в средние века; и с мальчиками сидела вся группа. Девчонки кормили их шоколадом; восхищались шумно ресницами Цвета; а Свет опирался на колени Стефана и боялся отойти; «стесняется» с чувством распробованной булочки с корицей говорил Паултье – одногруппник; он готовился на фотографа в горячие точки; темно-темно-рыжие волосы, почти бордо; серьга в левом ухе; он был любимцем Цвета; таскал его на плечах; разрешал трогать фотоаппарат; а Света все оставляли в покое, и он шел по коридорам, держа Стефана за руку, и прижав к груди какую-нибудь мягкую игрушку; говорил он мало; только «пап, а можно в туалет?»; но Стефан только в эти минуты чувствовал, что он – его; дух от духа; плоть от плоти; словно читал красивую книгу или смотрел из окна с высоты…
А когда пятый курс подходил к концу, на доске кафедры появилось странное, как модель парусника в горном краю, объявление:
Администрация города-порта Гель-Грин, строящегося в бухте Анива, приглашает на постоянную работу журналиста; для написания материалов в международные СМИ о строительстве порта. Жилье и северные гарантируются. Обращаться на кафедру международной журналистики.
Университет был крупный, как Моби Дик; рядом с другими: «Сидорову и Паултье из группы сто восьмой явится к декану седьмого числа в одиннадцать часов; для выяснения обстоятельств драки, произошедшей между ними в общежитии номер два пятого числа»; «первому и второму курсу пройти срочно флюорографию»; «все на субботник»; и подобные – суета сует, пена дней; обрывки жизни; по объявлению скользили глазами, не находили ничего важного; кто-то вечером посмотрел новости; «Пап, бухта Анива, это где?»; пока объявление не сдуло сквозняком; в окна пришла весна. Всё капало, на улицах разливались чернилами лужи; на объявление наступили грязным ботинком – тот самый Паултье, волосы темно-темно-рыжие, почти бордо; в левом ухе серьга – потомок пиратов; кожаная куртка. Вслед за Паултье шел Стефан; он смотрел под ноги и поднял листок; медленно, словно еле умея, прочитал.
- А, ван Марвес, - проходите, - сказал и.о. зав кафедрой; сам зав уехал в Америку, добывать архив сенсации Манхэттенских близнецов; писал докторскую; Стефан прошел – он был такой тонкий, узколицый, молодой, что и.о. всегда хотелось его усыновить, накормить, почитать Диккенса, - чай, кофе? Кофе «Максим» растворимый; чай в пакетиках, «Ахмад» с корицей…
- Нет, спасибо, - сказал мальчик; он всё стоял с объявлением в руках, мятым, грязным, и думал – судьба это или так, просто; знак свыше; можно забыть, - у вас тут объявление упало…
Лаборантка обернулась; «а, положите на стол, потом приклею» она поливала цветы и была влюблена; Стефан ван Марвес положил и спросил, как о времени:
- А бухта Анива – это где?
- Далеко, - ответил и.о. – зачем вам, Марвес; у вас отличные перспективы на будущее; слышал, вы проходили практику в посольстве Великобритании; по ней и будете писать диплом?
- Нет; по Индонезии, скорее всего; экзотичней, да и по посольству уже кто-то пишет; я с братом ездил; у нас там киностудия. А как далеко? – Стефан понял, что это то, что нужно; будто угадал, что хочет на завтрак: яйцо всмятку, два тоста с джемом, слива и яблоко «белый налив».
- Лететь на самолете до столицы, потом до севера; где ничего не ходит уже; и там будет вертолет; никто не хочет – безумие; слишком холодно, много ветра и снега, и еще море – брр…
- Дайте телефон, - и.о. посмотрел на мальчика внимательно, словно тот спросил его о смысле жизни; лаборантка перестала поливать цветы и прислушалась, а Стефан думал – это не дети; просто я хочу уехать, понять, жив ли я; а и.о. сказал:
- Вы что хотите доказать этим, Марвес? Вы прекрасный журналист и без влияния родителей; смелый, стремительный и очень яркий, несмотря на вашу общую неказистость; немного радикальны, но это мой взгляд, индивидуальный, я три года голосовал за консерваторов; а в Гель-Грине талант не нужен; там нужно здоровье и ремесло, понимаете меня?
- Да, - ответил Стефан; он ответил «да» грязному листку бумаги в его тонких, словно девичьих пальцах, с ухоженными ногтями; это Капелька всё грызла; и пошел сквозь наступающую весну домой – пешком, через парк, наполненный лучами, водой и птицами, как рай; дома была одна прислуга; Свет и Цвет были в детском саду; и набрал номер; опять что-то неземно звякало; как в разговоре с Рекой; «где ты, Река, вечный бродяга» подумал Стефан, словно позвал «ты бы поехал… если уже не там…» и ответил мужской голос, темный и хриплый от расстояния:
- Да; Гель-Грин; Расмус Роулинг слушает…
- Кто вы, Расмус Роулинг? – прокричал Стефан; слышно было ужасно; как из-под подушки.
- Начальник порта, а вы?
- Я журналист, звоню по объявлению…
- Вы студент или как?
- Да; заканчиваю…
- Хотите у нас работать?
- Да.
- Здесь тяжело…
- Рассказали.
Повисло молчание, будто Расмус Роулинг накрыл трубку рукой и советуется с кем-то в комнате; Стефан представил огромного бородача в галстуке и кирзовых сапогах; рассмеялся тихо; в окно врывалось солнце; «интересно, там есть весна?».
- Эй, а как вас зовут? – снова в ухе возник голос издалека.
- Стефан ван Марвес.
- Голландец что ли?
- Предки…
- А-а… Это хорошо. Значит, море в генах есть…Ну, приезжайте. Знаете, как до нас лететь? До столицы; потом на север, до полюса; там через полюс вас заберет вертолет. Скажите ваш адрес; мы вам деньги вышлем…
- Мне не нужны деньги, - но Расмус уже не слышал, проорал обратно адрес «правильно?» и отключился; словно убежал. Стефан смотрел на телефон, и радость наполнила его, как кувшин водой; для цветов с полей; Река так приносил Капельке; и они стояли долго-долго; «потому что глина» повторяла Капелька…
- Прощай, Капелька, - прошептал он; а назавтра вечером был опять семейный совет; «я думал, ты будешь у меня в журнале работать» повторял дядя, мама морщилась от дыма его сигар; сухой и тяжелый, словно камин плохо разгорался; папа молчал, сложив перед собой узкие, как и лицо, руки; Эдвард кривился; для него Стефан был черной овцой; и еще – он женился два года назад, а детей всё не было; и только одна мама поняла – «оставьте его в покое; всё за него уже сделали, жизнь начертили; а он сам хочет пожить».
- Мы видели, как он сам может пожить, - Эдвард кинул взгляд, будто чиркнул спичкой об коробку, - двое детишек незаконных к двадцати…
- Помолчи, - оборвал его отец и повернулся к Стефану, - а ты - не молчи; отвечай, что за безумие? Ты хоть знаешь что это – Гель-Грин?
- Порт, - пожал плечами Стефан; он опять стоял у окна; те же самые зеленые занавески.
- Огромный порт, - сказал отец, - мирового значения… Но его только строят; там нет даже домов. Бухту только открыли; это было огромной сенсацией; два молодых брата; но ты даже для них слишком молод… Это очень ответственно, понимаешь? У тебя – дети; ты их с собой туда возьмешь?
- Да, - и дядя застонал; он тоже привык к Свету и Цвету; всегда приезжал с подарками – в этот раз была железная дорога на дистанционном управлении; потом все молчали и пили кофе – каждому свой; и Стефану опять не принесли; он стоял и смотрел в окно, как гаснет день, и думал – «хочу уехать; увидеть мир»; он не знал, почему подобрал это объявление; он просто чувствовал, что где-то далеко он есть совсем другой – настоящий Стефан; который ничего не боится; и учит этому своих странных детей…
- Как хочешь, - был папин вердикт; «подумай, Стефан» дядя и Эдвард; через три дня пришли деньги с точным указанием рейсов; время и место; и Стефан сложил вещи; и когда он закрывал чемодан, вошла мама, с толстой черной курткой из болоньи и с капюшоном; «зачем это, мам; я взял пальто» «возьми» и густо покраснела, словно призналась, что любит не отца, а другого мужчину «я смотрела новости; там все в таких ходят; потому что холодно и влажно»…
Цвету было четыре года; Свету шесть; скоро в школу; и Стефан думал, есть ли там школа; купил на всякий случай учебники; новые ботинки; кучу разноцветных свитеров; и всё боялся, что они не захотят поехать вместе с ним; будут плакать, прощаясь; в аэропорту; но они шли спокойно, держась за руки, в голубой – Свет, и оранжевой – Цвет – кепочках; Цвет крутил головой; ему всё было любопытно; он был из первооткрывателей; и Стефан с облегчением понял, что, может, наоборот, к лучшему; с папой и мамой Цвет превратился бы в обыкновенного избалованного подростка, каким был Эдвард; а Свет был для него загадкой; как Река; как река. Они спали, обнявшись, в самолете; «какие милые» сказала стюардесса с синей форме «ваши братики?»; и принесла им по куриной отбивной с оливкой внутри. Стефан смотрел на облака внизу; везде у него спрашивали паспорт – выглядел он на пятнадцать; так и остался во времени; когда его жизнь началась и закончилась; рассеянно целовал детей в макушки и покупал им мороженое и орешки по первому требованию. «Мы не упадем?» спросил шутливо толстяк по соседству, пристегиваясь, у Света; мальчик посмотрел на него огромными серыми глазами; и как потом толстяк рассказывал своим друзьям за пивом, «они у него словно засветились изнутри; словно корабль с призраками начал подниматься со дна моря» и Свет ответил «нет; вы умрете от сердца, через много лет; в больнице с синими стенами; мой папа – утонет; а Цвета убьют люди с черной кожей; он будет великий путешественник; а я… еще не знаю» и погрузился в созерцание ночных огней внизу. «Свет» шикнул на него Стефан; люди вблизи оглянулись; а толстяк попросил через час стюардессу пересадить его в соседний салон; «там бизнес-класс, сэр» «ничего, я доплачу» «наоборот, он стоит дешевле»; и все оглядываются; «вот видишь, что ты натворил; напугал человека» сказал Стефан; а Свет покраснел от обиды; «он сам спросил» и отвернулся к иллюминатору опять; «только этого еще не хватало»; так они поссорились…
А потом был большой город, в который Стефан всегда мечтал попасть; брат был там, и Река тоже; рассказывали разное – цветные книжки с картинками, альбомы с фотографиями; огромные дома на горизонте сквозь огни полосы; но вместо хлеба и зрелищ их посадили в маленький странный самолетик – словно игрушечный, Цвету быть пилотом; с ними сел еще один человек – огромный, как медведь, в унтах с синим бисером, шапке-ушанке; почитал немного книжку и заснул; под ногами плыло ночное небо; Стефан смотрел, как исчезает город; Свет тоже уснул, под храп; и привалился на его плечо; легкий, как белый цветок; ему снилось что-то быстрое, потому что веки двигались; Цвет играл в «тетрис», подаренный на прощание бабушкой; странно, вроде мама, а вроде бабушка; не возраст, а состояние; как деньги; больше денег; а потом самолетик ухнулся в воздушную яму, посыпались в багажном отделении коробки с фруктами, которыми уже пропах салон – виноградом и яблоками; и Свет проснулся; и человек в унтах тоже; увидел отца и отстранился, будто совсем чужой…
В три часа ночи они прилетели. Самолетик сел мягко, будто на постель кошка прыгнула; человек в унтах помог вытащить вещи. «Вы куда?» «В Гель-Грин; интересно, нас кто-нибудь встречает?» «Антуан, должно быть; он людей возит; Гель-Грин – боже, как это здорово; вы верите в Бога? а он в вас, значит, верит» человек в унтах оказался полярником, летел из отпуска обратно на льдину; «идите на вокзал, погреетесь; кофе попьете; а их с собою?» кивнул на мальчиков; они натянули капюшоны, в которые свистел ветер, словно хотел унести в свою страну, полную иголок; Цвет прижался к Свету, будто в мультфильме увидел что-то страшное: великана с дубинкой, Снежную Королеву…
В зале аэропорта было тепло, как от камина; в углу журчал фонтанчик; и никого не было; горело табло с рейсами; Стефан поставил сумки у кресел, купил в автомате два какао и велел вести себя тихо; и пошел искать администратора, дежурного, кассира, кого-нибудь с дыханием и в форме; в коридоре и туалете тоже было пусто, и Стефану показалось, что он в каком-то заколдованном мире; что Цвет прав, всегда играя в пиратов и путешественников; реальность порвалась, как батист, и можно выбрать мир, в который хочешь пойти; посмотреть на дороги и башни; и вернулся в зал ожидания, а там с детьми разговаривал человек в теплой, как у него в сумке, куртке; сидел на корточках, меховой капюшон свалился на спину; светлые волосы блестели в свете плафонов, переливались, как ореол, как драгоценные камни.
- Здравствуйте, - сказал Стефан, и свой голос показался ему усталым и детским, словно он заблудился, - вы кто?
Парень встал, и Стефан увидел, какой он красивый; молодой и яркий; как прерафаэлит; губы с цветок; глаза карие. Парень улыбнулся, выше его на голову; и Стефан вспомнил кинохроники старой войны; в университете на парах истории отечества им приносили с музея, ставили в такой же древний кинопроектор; они шуршали и щелкали; и изображение подрагивало, как ресницы Света от сна; и лица в них были вот такие – смелые и странные; думаешь, их давно нет на свете, а они этого не знают, они вечные и прекрасные; герои, у которых за спиной были крылья, а не смерть…
- Привет, я Антуан Экзюпери, а вы, надеюсь, Стефан ван Марвес?
- Да.
- Все думали, вы старше…Малыши ваши?
- Мои.
- Хорошие, - парень словно говорил о породах, - я ваш пилот; вертолет до Гель-Грина – полетите? – и засмеялся; будто мог быть ответ; а Цвет смотрел на него снизу влюбленно, как на фейерверк; Антуан подхватил их вещи, словно они не весили ничего; всех лет одиночества; и пошел к выходу; где взлетные полосы; там наконец-то им встретился живой служащий – «привет, Антуан, как летается?» «высоко, Саша»; и они снова попали под снег, колючий, как осы; вертолет казался огромным, как гора; и в него загружали эти самые сладкие коробки с фруктами; Антуан постелил сверху пледы «неудобно немного; но можно поспать»; и они снова взлетели; Стефан в жизни так много не летал; но словно брал с собой землю, так страшно было и тяжело. Он уже жалел, что поднял, прочитал; лучше бы дома с дядей спорить об Америке, её самоуверенности и скором конце; зарабатывать деньги; деньги, деньги… Он смотрел вниз, на маленький и нестерпимо красивый городок; он лежал внизу спящий, так и оставшийся неизведанным; как множество больших; как множество чувств и блюд; «что это за городок?» «край земли» «странное название» «это не название, это смысл» и Антуан опять засмеялся; и Стефан подумал – хорошо быть Антуаном; видеть честные смелые сны про облака; любить девушку далеко-далеко от Гель-Грина; в голубом платье, а любимые цветы – нарциссы; иногда ей говорят, что ты умер, что ты больше не вернешься, что нашел другую, если не умер; но она будет ждать; и однажды прилететь к ней, сесть на городскую площадь, засыпать её перед этим с неба цветами – голубыми и желтыми нарциссами; и всё у вас будет хорошо… Стефану казалось, они летели тысячу лет; он сказал Антуану, тот отогнул наушник, в который бормоталась погода; «что?» «долго нам еще лететь?» «не очень; еще половина пути; вам невтерпеж или уже не нравится? жалеете?» «я понимаю, трусам там не место» «и всё такое…» Антуан нырнул в облако и поднялся над; будто с женщиной танцевал; и Цвет вскрикнул от восторга – на востоке небо сияло – серебристым и оранжевым; изумрудным и розовым; словно кто-то красил и не мог выбрать.
- Северное сияние; не видели никогда?
- Только белые ночи.
- Тоже диковина, - согласился Антуан; будто они сидели в зеленом казино, пили кофе, играли по маленькой; будто знал Стефана сто лет; не боялся совсем; одни синяки и воспоминания. – А о Гель-Грине что-нибудь знаете?
- Тоже диковина?
- Ага, - Антуан опять нырнул в облако и опять вынырнул; «вальс» подумал Стефан, посмотрел на детей; Цвет размазался по окну, а Свет притулился на одной из коробок, закутался в плед, словно гнездо свил и спал, пропуская всю красоту; но Стефан не боялся; всё равно Свет видит это во сне… - Гель-Грин открыли два брата; Жан-Жюль чуть старше вас; двадцать? ему двадцать два; он водный инженер; а Анри-Поль – геолог; братья де Фуатены; на этом же вертолете летели, и узрели бухту; назвали Анива – в честь своего родного городка в самой жопе Бургундии; кстати, их отец по сей день там делает вино; присылает им ящик на Рождество; и это круче шампанского; весь Гель-Грин пьет; там горы, лес сосновый; море, и недалеко – лесная река – Лилиан; это в честь мамы; предполагается там чинить корабли…
- Корабли? Они уже есть?
- Нет, что вы; только сваи заколачиваем; по уши в грязи; Анри-Поль уходит в экспедиции в горы; нашли уже уголь и малахит; а Жан-Жюль заместо мэра; еще есть Расмус Роулинг; начальник порта; собственно, всё начальство; сумасшедший парень; очень классный; мы с ним вместе один католический колледж закончили; и оба пошли в механики…
- А парня по имени Река у вас нету? – и Стефан понял – нет; Река по сути своей – бродяга; не мастер; Антуан вопроса не расслышал, потому что опять пошел вниз, под облака, которые сплотнились, словно пена в ванне; ночь же под ними напоминала женщину в черном бархатном платье; Стефан смотрел и смотрел сквозь темноту; потом к нему на руки пришел Цвет и тоже заснул; похрапывал тихонько; как крупный щенок; пустил слюнку; Антуан же улыбнулся, словно прочел хорошее – о звездах, цветах; истину; он и не подумал, что Стефан – их отец; подумал, что братья без родителей…
«Подъем!» разбудил он их через час; снизу надвигались огни – редкие, как капельки начинающегося дождя; пахло остро и холодно, и Стефан понял, что под ногами, вода, бездна; «это море?» спросил Свет, и Антуан кивнул, прочитав по губам; Свет поразил его темнотой взгляда; он вспомнил – есть легенда о том, что море – это мальчик с глазами цвета погоды – и Свет, казалось, знает этого мальчика; гуляли вместе по пляжу; весь мир – это мальчики; они как цветы; погибают – великая печаль; растут – не жалко; море дышало у них под ногами, вертолет чуть не касался лыжами; Цвет схватил за руку Света, Свет прижал его к себе – и Стефан понял; люди им не нужны; они сами по себе; не разлей – разные; луна и солнце; а потом из темноты надвинулся берег, словно тело спящего дракона; из него – огни, крошечные, как люди; красный и желтый; и Антуан пошел вниз, теперь совсем, и у Стефана не стало сердца. Он начал искать его по свитеру, а вертолет шел вниз и вниз, и огни становились подвижнее – кто-то махал двумя факелами на земле. Вертолет стукнулся, и Антуан выпрыгнул с дождь; Стефан сполз следом; под ногами кружилось.
- Привез? – раздался голос из темноты и дождя, похожего на серебро.
- А как же, - и на Стефана вышел из серебра человек; протянул руку; факелы догорали в другой.
- Не передумали-таки? нам чертовски нужен журналист; а то про нас всякий бред на Большой земле пишут; будто мы тут нефть добываем, или отмывает топазы, или никакого Гель-Грина нет вообще, - рука оказалась крепкой, как коньяк; а сам человек – молодым, черноволосым и небритым, с длинными ногами, в кожаной одежде, куртке теплой из болоньи – точь-в-точь как у Стефана в сумке; и лицо его острое, со скулами, как лезвия, глазами огромными карими, как два колодца, было средневекового рыцаря - из свиты Жанны д`Арк, - Расмус Роулинг, начальник порта к вашим услугам; а это кто?
Его изумление, будто что-то выскользнуло из рук вдруг драгоценное и не разбилось, только разлилось, относилось к сонным мальчикам в пледах; дождь будил их, как утро; Цвет в руках держал оранжевого плюшевого медведя, вытащенного за путешествие из сумки; Свет же смотрел на небо, огромное, как сосны.
- Это мои дети, - и Стефан подумал: вот, сейчас скажут, нет; дети нам не нужны; уезжайте; и опять быть не собой; а ван Марвесом; ну что ж, впрочем, может, и к лучшему; Свету в этом году нужно в школу; допишу диплом; дождь перемешался со снегом, и Стефану показалось, будто это – морская пена; ветер её сбрасывает на плечи; он подставил ладонь и лизнул – снег оказался соленым…
- Это от моря, - сказал совсем другое Расмус, - оно повсюду; вы через час пропахнете им, как селедка… А дети - это хорошо; у нас детей немного; но детский садик есть и первый класс; только вы не сказали, что у вас дети есть; мы бы вам вагончик побольше поставили…
И сердце Стефана нашлось – словно вышло проветриться, погулять; вернулось легкое и настоящее; он принял сумки от Антуана, пожал руку и ему; «увидимся» «еще бы; напишешь про меня»; Расмус завырывал сумки; «у меня родители тоже решили, что здесь нет ничего; даже посуду дали» оправдал Стефан тяжесть; они шли через поселок – несколько вагончиков, блестящих от дождя, дома из дерева легкие, детская площадка – настоящая, с мокрыми качелями и горками, Цвет сразу побежал, и пришлось бежать следом, брать на руки, ругать, выслушивать в ответ; а Расмус смотрел с открытым ртом и ухмылялся в рукав; Свет шел по-прежнему молча, словно мир не казался ему новым; и Стефан промок весь, замерз в пиджаке; его вагончик оказался на самой окраине, если вообще были начало и край; тонкая дорожка из светлых досок, прогибающаяся под весом шагов; он устал так, что готов был умереть. Расмус открыл вагончик и отдал Стефану ключ; «хотелось бы, конечно, пороскошнее; но они удобные, правда; печка с тремя режимами; сушитесь; и кровать; завтра принесем две детских; радио; берет весь мир; чистое белье в шкафу; и полотенца; вода в душе не горячая, правда, но стабильно тёплая; холодильник; у нас магазин и кафе; подвоз продуктов лучший в мире; не «Хилтон», конечно; но вполне для простых ребят; располагайтесь, отсыпайтесь и привыкайте к мысли, что это ваш дом; стены раскрашивать разрешается» взъерошил на прощание макушку Цвета и ушел; длинные ноги его запоминались, как женские; Стефан раздел детей, повесил одежду на печку, длинную белую батарею с духовкой и конфоркой; градусники Фаренгейта и Цельсия; затолкал в душ; Цвет в душе заснул, Свет вынес его на руках; а Стефан стелил постель, путаясь в пододеяльниках; он впервые что-то делал сам; белье пахло лавандой – словно не край земли, а старинное бабушкино именье; пруд, полный кувшинок и золотых монет, чтоб вернуться. Нашел в сумке пижамы; Цвет ни в коем случае не хотел расставаться с медведем; и когда Стефан из душа пришел ложиться, места на кровати ему осталось на одну ногу. Они заснули уже; и разбудить – как наказывать; он долго смотрел на них, полный нежности; розовой, как сирень; и тихо постелил себе на полу; запах моря бурлил в нем, как имя композитора, очень известного, забытое случайно, мучительно, или художника, чья картина всегда нравится; два слога; лежать и вспоминать, как смысл жизни; и он долго не спал; смотрел, как сквозь дождь серый свет вползает в вагончик; «я на краю земли»; словно молитва; «отче наш»; и только когда стало совсем светло, он уснул; без снов, как упал; и проснулся от стука в дверь…
«Где я?» подумал он стремительно, как ветер; он научился думать об этом, путешествуя с дядей; просыпаясь в комнатах, полных портьер и цветов; сел на полу, пропахший постелью, как лугами; слабый серый свет, словно рассвет сквозь ветки, пробивался в жалюзи; «Гель-Грин, тысячи километров от дома»; Стефану стало тоскливо и страшно, будто он выпил яд; стук повторился; в вагончик вели две двери – прозрачная сетчатая открывалась внутрь комнаты, а белая с металлом внутри – на улицу; судя по свету, вновь дождь. Мальчики спали, обнявшись; волосы их перепутались, как у влюбленных на старинных картинах; от них в комнате стоял запах тепла и молока; Стефан завернулся в одеяло и открыл обе двери. С металлической на него с грохотом обвалилось ведро холодной, как стекло, воды; оно стояло на чуть приоткрытом косяке; стукнуло по голове и со звоном откатилось по земле; раздался хохот, и его опять облили – чем-то сладким, как яблоки.
- Доброе утро, Стефан, - услышал он сквозь воду в ушах Расмуса, - посвящение в гельгриновцы; выпей-ка…
И ему сунули граненый стакан с этим вторым, сладким; белое вино; Стефан выпил, и мир стал круглым по всем анекдотам физики; не удержался и сел на порог. Вино было теплым и тягучим; золотым, как янтарь.
- Грей выпьет его, когда будет в раю, - сказал он наконец; вода затекла под одеяло, и он стал искать в нем сухие места, - Расмус, я отомщу, не бойтесь; выставлю вас в первой же статье героем…
- Только попробуйте, Марвес, и Жан-Жюль тот час же введет цензуру; знакомьтесь, Стефан ван Марвес, наш журналист, а это наш мэр - Жан-Жюль де Фуатен, - и второй парень подал ему руку; посмотрел, как на друга; красив он был до необычайности; лицо овальное, как медальон; темные волосы; на концах вьются, как лепестки гиацинта; глаза синие, с черным блеском внутри; словно смотришь в глубокую воду с корабля и видишь сквозь прозрачность что-то на дне; большое и темное; бежишь к капитану – «остановите, остановите» - вдруг другой корабль, столетиями раньше, серебро, оружие; но уже прошли, пролетели; координаты не запомнили; вот и мучайся полжизни… Он тоже был в темно-синей куртке из болоньи, джинсах цвета индиго; пожал руку Стефана, как обнял; и спросил: «ты не обиделся?»; голос у него был мягкий и славный; тоже темно-синий; будто он разговаривал с тобой о душе и Ницше; что-то важное…
На шум проснулись Свет и Цвет; вышли, заспанные; будто проспали сто лет в окружении роз; Цвет по-прежнему волок за собой оранжевого медведя; и засмеялся сразу, увидев мокрого Стефана; однажды он проделал такую шутку с дядей – не тем добрым и толстым, с игрушками; а Эдвардом; с таким тонким лицом, будто его и не было вовсе; и дядя этот после орал долго на папу и переехал в другой мир, хотя ведро упало мимо, затопило ковер; Стефан схватил Цвета в охапку; намочил; а Свет стоял на пороге и смотрел на людей, как издалека.
- Привет, - сказал Жан-Жюль; Расмус сказал ему о детях; но всё равно было странно – тонкий, как невзрачная девочка, Стефан; никакой затаённой грусти в лице; как клада под яблоней; а уже двое детей, - отличная пижамка; я – Жан-Жюль, мэр этого города; а ты кто?
- Свет, - голос тихий и ясный, словно стихотворение о комнате с открытым на море окном; в три строки.
- Славное имя; или это прозвище?
- Имя, - Свет удивился; обычно никто не сомневался и не переспрашивал; зная об их бредовом происхождении.
- А брат? – и Цвет высунул яркую мордочку из-под одеяла.
- Цвет, - крикнул он сам, - четыре лет.
- Года, - поправил Стефан, и его стукнули по голове, - вы извините, он «Шторм» Вивальди; и эти фильмы страшные про детей – кнопки на стуле, чернила в белье, тараканы в супе – все про него; ночью, Расмус, вы говорили что-то про детский сад…
- Ну, нужно сначала нужно кому-то просохнуть; а? и позавтракайте - в шкафу полно псевдоеды; а потом мы с Жан-Жюлем зайдем опять и как в школе – покажем вам город, порт; место работы; компьютер…
- У меня ноутбук с собой…
- О, как профессионально; как перчатки; а детишек по пути закинем… - Расмус будто порядок на столе наводил; оставили вино – «это моих родителей; виноградник…» Жан-Жюль покраснел, словно секрет; и ушли; Стефан затолкал детей под душ; открыл шкаф; еда и вправду была в пакетах – сухое молоко, рафинад, йогурты, «Ахмад» липовый и с корицей; пакеты с кофе и сливками; смесь для приготовления омлета; сушеные овощи; бульонные кубики и специи. На столике стоял бледно-голубой «тифалевский» чайник; Стефан, путаясь в одеяле, заварил чай; навел, как тесто, омлет; «кажется, съедобно»; Цвет засмеялся опять; он учился любить отца, но как младшего; болтал ногами и обо всем; Гель-Грин ему нравился; место, полное открытий и запахов. Свет же ел молча; он был неприхотлив; как все первые дети; к тому же рос первые годы у Рафаэлей; мир казался ему книгой, которую нужно перевести на свой язык; а отец в ней – примечания; можно не читать, но многое объясняет. Сам Стефан не заметил вкуса; натянул свитер потеплее и увидел на дне сумки куртку; услышал голос мамы; её руки; волосы; задохнулся; и голоса Жан-Жюля, Расмуса – «о, почти как мы»; и застегнул стремительно, будто что-то порвал; не надену; не моё; надел уже потяжелевшее, отсыревшее пальто; оно пахло ночью, солью, пылью, слабостью; и в дверь застучали; Расмус в своих черных кожаных штанах; худой, длинноногий; рыцарь Розы; и Жан-Жюль; он нестерпимо нравился Стефану; как похожий; если в Расмусе была сила, что остро заточенный нож; оттого было страшно - не оправдать доверия, ожиданий, больших надежд; то Жан-Жюль улыбался твоим шуткам и говорил, как вел за руку; а не скакал через темы и камни; напоминал себя – молодого и нашедшего в жизни прекрасное; но это прекрасное может раздавить – не по размеру…
Цвет опять взял медведя; Свет – учебники и пенал; они вышли на землю, и на неё опять полетел снег. «Почему он соленый?» спросил Стефан у Жан-Жюля «ведь по школе, соль не испаряется…» тот пожал плечами «есть вещи, которых не угадать; почему в одних горах есть золото, а других – нет; и корабли затонувшие; и любовь…» «физика – не любовь…» «вы еще про смысл жизни поговорите» подошел Расмус; он нес Цвета на шее, оттого вынужден был постоянно отвлекаться – на все интересные булыжники, пучки водорослей, вынесенных в бурю, ракушки со сколотыми краями; карманы и его, и Цвета уже были набиты под завязку; Свет же шел тихо, прислушиваясь ко всем звукам – прибою, словам, стуку сердца, крикам птиц, ударам и грохоту машин из порта; подволакивая ноги – он чуть косолапил, как и Стефан; походка внимательных и задумчивых; не сознающих себя красивыми; Жан-Жюль засмеялся в ответ, как на анекдот про альпинистов; «ну, ладно, я направо, детей отведу; а вы посмотрите порт; в обед встретимся у Лютеции» и взял Света за руку; тот удивился и посмотрел вверх на него, как на небо, с которого падал снег; Расмус спустил Цвета; Стефан поцеловал его; Свет отвернул щеку, и Стефан вздохнул; будь дома, мама помирила бы их; сам он не умел с ними общаться; и Расмус повел его в порт.
- Начальник порта, - повторил Стефан, - звучит гордо; почти как человек…
- Ага, - ответил Расмус, - видели бы вы этот порт; три сваи и огромная лужа.
«Сначала ничего не видно – особенного; ни величия; ни моря; просто огромная серая вода, гладкая, как неяркий шелк; весь берег изрыт бульдозерами, как изгрызен; почва твердая; вечная; горная; груды щебня, привезенного песка, расколотых в мелкое камней; среди всего этого стоит Расмус Роулинг и матерится; не хватает машин; подвоз материалов вечно задерживается из-за погоды; странное место для порта…» Стефан подумал и убрал; стало смешно, словно книжку с картинками смотрел, и там у кого-то мохнатые брови, и в них брусника растет; он сидел за стойкой и писал в блокнот – синяя клетка; пружины; корабль в сто парусов на обложке; он такими всегда пользовался в очерках, никогда диктофоном; Жан-Жюль пришел минуту назад, они с Расмусом сели за постоянный свой столик – у окна; а Стефана послали за заказом – «три кофе, пожалуйста, один по-венски, один с вишневым ликером и капуччино».
- Это ты – журналист? – спросил бармен вдруг; у стойки сидело еще несколько человек – видно, рабочих; все в куртках и пахли солью, как табаком; кто-то пил кофе, кто-то чай; спиртного днем не подавали; это сказал Расмус; он только и делал что говорил; а Стефан записывал, и Расмуса это смешило, он пытался разобраться в каракулях – у Стефана с первого класса был странный почерк – как восточная вязь – длинные хвосты и неправильные соединения; только Капелька его читала; Река писал еще хуже: придуманным ими с детства шифром, превратившимся в привычку. Когда Стефан зарисовал примерно буровую вышку, записал последние данные о породах: «это лучше к Анри-Полю; он завтра из леса вернется с бригадой; и будут уже новые замеры», Расмус объявил по радио перерыв; и они пошли в кафе – легкая конструкция из дерева, на сваях из сосны, еще пахла свежим; пронзительно, как после дождя; «Счастливчик Джек» прочитал Стефан и опять записал; ему казалось, что он не пишет, как раньше, а рисует; «это так хозяина зовут?» «нет, его любимого моряка; Джека Обри; какой-то английский капитан, воевал с Наполеоном» Стефан расстроился – Наполеон был одним из его кумиров; Черчилль, Честертон, Чосер и Наполеон. Подниматься нужно было по легкой лестнице, винтовой, из металла; наверху была декоративная башенка – дозорная; стекла на дверях разноцветные; внутри неожиданно тепло, маленькие столики на троих – идеальная компания; стойка из той же корабельной сосны; Стефан сел рядом на высокий металлический стул и почувствовал запах смолы; везде пахло солью; рыбой; ветром; землей; зал был полон; на стенах висели корабли – все - английские парусники времен Наполеоновских войн: «Каллоден», «Голиаф», «Зэлэ», «Орион», «Одасье», «Тезей», «Вангард», «Минотавр», «Беллерофонт», «Дефанс», «Мажестье», «Леандр», «Мютин», «Александр», «Суифтшюр»; и над стойкой, в самой большой и красивой раме – с резьбой и позолотой – «Сюрприз». Видимо, того самого Джека Обри.
- Так ты журналист? – повторил бармен; был он огромный, темноволосый и молодой, загорелый, как дубленая кожа; в рубашке из байки в синюю, зеленую и белую клетку; с северным акцентом; вытирал руки полотенцем цвета рубашки; и все скатерти и салфетки на столах были той же расцветки. – Расмус о тебе очень беспокоился; сказал, что ты, кажись, столичная штучка; и можешь нос задрать…
- Ну, и я задираю нос? Я уже полчаса жду кофе – начальнику порта, мэру и лучшему журналисту округи – потому как пока других нет и сравнивать не с кем – и о жалобной книге даже не заикнулся…
 Бармен захохотал; смех у него был густой, как повидло; рабочие начали оглядываться, и Стефан почувствовал себя в центре мира; залился краской и чиркнул в блокноте загогулину, побег плюща; «он мне нравится, Расмус!» проревел бармен, Расмус махнул ему из-за стола; на салфетках они что-то чертили с Жан-Жюлем; «вот твой кофе; меня зовут Тонин, как сахалинский маяк; главное блюдо сегодня – пирог с грибами» и Стефан двинулся сквозь толпу с горячими чашками; «это хорошо, что ты понравился Тонину» встретил его Расмус «он у нас как лакмусовая бумага; оценивает до шнурков на ботинках; жил десять лет в тайге; охотился на бурых медведей; наизусть знает биографии всех английских капитанов; готовит, правда, ужасно» и засмеялся опять, словно море набегало на камни; «ты можешь и ужинать здесь, если захочешь, и взять еду с собой; «Джек» работает с шести утра до двух ночи»; капуччино заказал Жан-Жюль, с вишневым ликером – Расмус, кофе по-венски любил Стефан; но здешнее кофе по-венски выглядело так, будто его готовили в котелке на костре, а шоколад настрогали охотничьим ножом.
- Как Свет и Цвет; никого не замучили? – Жан-Жюль мотнул головой; по дороге он увидел, как один из бульдозеров ушел под воду; парня еле спасли из холодной воды; просто поехала насыпь для железной дороги; и теперь нужно было вытаскивать тягачом этот бульдозер; удалять насыпь; всё время что-то случалось. Подошел единственный официант – подросток, который еще не имел права на вождение грузового транспорта; тонкий, высокий, стройный, как тростинка, рабочие дразнили его переодетой девочкой; глаза яркие, как пламя; он сбежал из детского дома в Гель-Грин; упросил Антуана довезти, согласен был на любую работу; а в кафе ему нравилось; он любил разговоры, смех, готовить кофе; и клетчатую одежду; ему казалось, что море и мир – это одно. В меню была куча рыбы, каких-то ракушек, морской капусты; тушеные овощи и пельмени; цена шла в трех валютах; и еще был пункт – «в счет зарплаты»; Стефан заказал себе пирог с грибами; оказалось, круглый, как пицца; очень горячий; внутри еще курица и лук; и Тонин был прав – единственное съедобное блюдо; пришлось делиться с Жан-Жюлем и Расмусом, заказавшими рыбу в желе; холодную и клубничную…
После «Джека Обри» они пошли в мэрию; одноэтажное здание, тоже на сваях; тоже сосна; «сейчас Лютеция покажет тебе план города; можешь отксерокопировать его» «а кто – Лютеция?» «Лютеция Корбюзье – главный архитектор Гель-Грина; и…» Расмус посмотрел на Стефана строго, как воспитатель «моя девушка… Поймаю за шашнями – убью обоих» «Его любимая опера – «Кармен» сказал Жан-Жюль «он преувеличивает; Лютеция даже не знает, что ему нравится; она думает – у него только работа и маяк…» «Маяк?» но они уже вошли по легкой лесенке, дрожавшей под ногами, как осина от ветра; внутри тоже пахло деревом и солью; и Стефан понял, что и сам уже так пахнет; будто изменилась кровь; вся химия; все законы: соленый снег, люди – ясновидящие; его сын, бармен Тонин; леса вокруг, как первобытные; играла старая пластинка – Энрике Карузо; что-то из Пуччини; от стола оторвала взгляд и вправду необыкновенно красивая девушка – смуглая, волосы цвета красного дерева – не крашеные, настоящие, свободно струями до пояса; яркие брови, ресницы, губы; только розы ей не хватало в зубах; в них она держала карандаш; и еще один – за ухом; была в джинсах и темном толстом свитере; в сапогах под колено без каблуков.
- Здравствуй, Лютеция, ты хоть обедала? – спросил Жан-Жюль; на ватмане стояла коробочка из-под йогурта; Расмус смотрел в пол, будто потерял там страшно нужное, – знакомься, это наш журналист, Стефан ван Марвес; ты отсветишь ему план города? И вообще – поболтайте; а мы почешем; у нас насыпь съехала, - девушка кивнула сквозь карандаш в зубах.
- Насыпь - это интересно, - сказал Стефан; парни ему нравились в деле больше девушек; да и план города ему представлялся вещью, которая не убежит, как редкая книга.
- Нам нужно рассказать о плане города срочно, в «Таймс» и в «Монд»; они ждут уже месяц; и для ТВ на Северную Америку; к тому же это не так скучно, как думаешь: план нового города; а скучно – это насыпь; мы с ней дня три провозимся, еще напишешь репортаж, - и Стефан просидел с Лютецией до вечера; он думал – влюбится; но она пахла сандалом, иланг-иланг и черной смородиной; «Emotion» от Laura Biagiotti?» спросил Стефан «у меня мама его покупала весной; в депрессию; говорила, повышает уровень счастья, как сахар»; так они стали приятелями; в углу на столике стоял еще один «тифаль», пили чай – «Ахмад» с бергамотом; Лютеция любила запахи вообще; с собой в Гель-Грин она привезла только ватман, карандаши, немного одежды, любимую кружку и ароматическую лампу; и только когда за окнами стемнело, они заахали, свернули чертежи и рисунки, и Стефан проводил её до дома – легкого деревянного, уже обсаженного кустами рододендрона; и пошел искать свой вагончик. Свет в окнах горел, и Свет готовил что-то на плите; настроили радио – музыкальная станция в стиле ретро; Цвет играл на полу в пиратов; кубики изображали вражеские корабли, а фрегат «Секрет» палил изо всех своих пушек: красное дерево, паруса из китайского шелка – ручная работа; одна из последних слабостей дяди; пахло теплом и уютом; «о, папа пришел» и Цвет направил на него пушки левого борта; Свет налил чаю; «как вам день?»; Цвет пустился в описания драки с каким-то Ежи; а Свет молчал; глаза у него слипались; «вы ели что-нибудь?» «да, нас в детском садике покормили, и с собой пирога дали»; Стефан узнал грибной пирог из «Счастливчика Джека»; они попили чаю и легли спать; мальчики и оранжевый медведь на кровати; Стефан на полу…
Сначала Стефану снилось немного моря; потом сон ускользнул, словно чужой; и стал сниться дом в городе – мама, портьеры с бахромой; рыжая кошка; Стефан у себя в комнате, где всё еще висят плакаты с рекламой «Мулен Ружа» База Лурмана; на французском, английском и русском; а потом раздался вскрик, и он вынырнул из сна, как из воды; Свет сидел на постели, подушка свалилась на пол, к Стефану; Цвет плачет и обнимает брата; «не бойся, свет, я с тобой…» словно что-то давно; кто-то болен, а Стефан занят, и не знает; а все думают – ему всё равно.
- Что случилось? – спросил он, нащупал лампу, которую они привезли из дома, включил свет; оранжевый шар на вьющейся стеклянной ножке, три уровня яркости. – Свет, плохой сон?
Свет замотал головой; лоб его был мокрый; и виски, волосы возле них длиннее, чем обычно, и тоже мокрые. Стефан выпутался из своего одеяла, сел на кровать, обнял сыновей вместе с мишкой.
- Ну что случилось, скажи?
Свет молчал, словно не помнил; Стефан тоже умолк и просто сидел так с ними; теплыми и маленькими. Цвет заснул; Стефан уложил его осторожно к стене; нашел в шкафу апельсиновый сок и налил Свету полный стакан; тот выпил и лег на край поднятой подушки; поморгал немного на лампу, как котенок, золотящимися глазами; и тоже задремал. Стефан посидел на краю, подождал, пока он не задышит глубоко; на часах была половина четвертого; тела не чувствовалось, как после сильной боли. Он выключил лампу и лег на пол; слушал, как дышат дети; потом встал, включил на самый тусклый лампу и снова посмотрел на время; было пять. Он опустился обратно на постель и просто сидел; перебирал мысли, как вещи; увидел, как светлеет; бледно-бледно; перламутрово; отодвинул штору – опять снег…
Белый-белый; мокрый; бархатный; он покрыл землю Гель-Грина; как спящую возлюбленную пледом; «я думал, у вас весна» сказал Стефан днем Жан-Жюлю; они шли вместе между легкими, как кружево, домиками, вагончиками, превратившимися под снегом в загадочных зверьков; отвели мальчиков в детсад; это был один из домиков, с детской площадкой; той самой, которую видел Стефан в ночь приезда; Цвет побежал к другим детям, лепившим снежную бабу; они приветствовали его индейским кличем и закидали снежками; Свет побрел к площадке, как еще чужой, медленно, подволакивая ноги – и Стефан впервые посмотрел ему вслед, увидел – Свет шел, как Река; и как Жан-Жюль; красиво и неуверенно; словно знал, что ему смотрят вслед; Стефан испуганно обернулся на Жан-Жюля; «что?» «ты говоришь: у вас… ты еще не чувствуешь себя гель-гриновцем…». Стефан спрятал нос в сырой соленый воротник; «я написал статью про план города; кому её нужно показывать?» «про город – мне; про порт – Расмусу; про другие работы – раскопки, пласты, лес – Анри-Полю» «а где он?» «в горах; с бригадой; ищут остатки пропавших цивилизаций; ну и полезные ископаемые, от случая к случаю» и засмеялся; толкнул Стефана в бок, показал на снег; «покидаемся?» и Стефан не успел сообразить смысл, как снежок влетел ему в лоб…
Мокрые, они ввалились в мэрию; Лютеция подняла темные глаза от чертежа и сделала большими; поставила сразу чайник; вытащила из ящика стола гречишный мед; он пах, как она – ночью, травой; Жан-Жюль разулся, поставил ноги в синих с Пиноккио носочках на батарею; закурил – суперлегкие; стал читать статью, медленно шевеля губами, словно заучивая наизусть; Стефан молча балдел – Жан-Жюль нравился ему, как вещь на витрине. «Хорошо» и перекинул Лютеции через стол для уточнений; она почиркала термины карандашом, вынутым из-за уха; налила всем чаю и вернулась к работе. Так застал их Расмус, мокрый, заснеженный, волосы в сосульки: Стефан исправляет старательно статью, язык набок; Лютеция чертит, в черном свитере, волосы темные в пучок; элегантная, как роза; Жан-Жюль греется у батареи с сигаретой.
- Ничего себе! Я там в порту по уши в грязи, вытаскиваю чуть ли не зубами трактор из моря; думаю, где мэр – поддержать морально; где журналист – описать всё в пестрых красках; а они сидят у самой красивой девушки города в тепле и уюте, попивают чай, покуривают свои суперлегкие; паршивцы; я тоже хочу чаю! – и тоже скинул сапоги, высокие, тонкие, из черной кожи, скрипящие при ходьбе, как старая дверь; закатал штаны, и поставил ноги на батарею, потеснив Жан-Жюлевские; его носки были безумными - полосатые, черно-красно-желтые, под колено, почти гольфы, и вязаные; «бабушка с Антуаном присылает» пояснил он, набивая трубку; Стефан представил себе бабушку Расмуса – такую же худую, с узким и выразительным лицом; с богатым прошлым; до сих пор красное нижнее белье; и сжал губы; смеяться хотелось, как в туалет. Но Лютецию произошедшее не шокировало ничуть; она налила чаю с бергамотом и медом в третью чашку – все они были из синего стекла, и вернулась к работе.
- Как дети? – начал светский разговор Расмус. – Не жалуются?
- На что?
- На воспитательницу…
Жан-Жюль прыснул в чашку; как чихнул; обрызгал себя и Стефана; извинился; видимо, шутка была для посвященных. Стефан опять почувствовал себя чужим; никому не нужным; странным и невысоким; он поставил свой чай на столик и сказал «нет; я не разговаривал с ними никогда»; и стал смотреть в пол, деревянный, некрашеный, со следами грязных ботинок; кто здесь убирает, неужели стройная, как экзотичная статуэтка, Лютеция; набирает полное ведро воды, шлепает тряпку на швабру из этой же сосны…
- Ты что надулся, Марвес; я не хотел тебя обидеть; просто воспитательница в детском саду – моя младшая сестра; девочка с причудами; потому и спросил; а ты сразу в бутылек лезть, как сувенирный кораблик, - Расмус поставил свою чашку рядом, надел аккуратно сапоги; штаны он вправлял внутрь; оттого казалось, что сапоги и штаны – целое; длинные черные ноги, - спасибо, Лютеция; прости, что очередной раз вваливаемся к тебе, ведем, как мужланы без высшего образования; а ты, обида, пойдешь со мной, на бульдозер посмотришь; и вообще – творческие планы на будущее…
Лютеция коснулась на прощание его руки, легко, как птица; «хорошо написано; правда, это будет самый прекрасный город на свете?»; и весь оставшийся день он провел с Расмусом; человеком-ножом; средние века; века рыцарства; смотрел на море; к обеду снег опять пошел; полетел с моря в лицо, мешал смотреть; бульдозер втащили на насыпь; превратившуюся в месиво. «Непогода» сказал в обед окончательно Тонин; пирог с брусникой – из лесов вокруг; печеные с сахаром яблоки, куриная отбивная; два кофе – с вишневым ликером и по-венски – шоколад теперь словно нарубили топором; «он знает» сказал Расмус и объявил в порту штормовое предупреждение, конец работ; позвонил по черному сотовому Жан-Жюлю; «они здесь действуют?» Стефан пожалел, что не взял свой; «да когда как – хотят - работают, не хотят – не работают; только у Анри-Поля всегда всё хорошо; его Гель-Грин любит; и еще иногда слышатся чьи-то чужие разговоры – на всех языках; даже совсем странные – будто из прошлого века; первые телефоны; как патефоны; приглашают друг друга в оперу… на что, правда, не слышно…» Стефан так и не понял, шутил Расмус или рассказывал историю; «пойдем лучше заберем твоих детей; и засядете дома с чаем, как весь Гель-Грин; и еще - заберем из садика кроватки; Тонин сказал, что сделал их и оставил там» «Тонин?» «Да; он делает здесь все, что из дерева; первый плотник на деревне; весь поселок строил» и Стефан шел и думал, что ни человек – чудо; явление природы; как снег и как дождь; радуга и реки… Они шли сквозь снег, густой уже, как ткань; занавески из тюля на бабушкиной кухне, и нужно раздвигать, чтобы увидеть, что в реальном мире; на детской площадке стояла большая снежная баба, настоящая морковка вместо носа, как на картинках, и глаза из пуговиц – синяя и красная; на верхнем шаре шляпа из соломки, полная искусственных розочек за лентой; Расмус улыбнулся незнакомо, ласково и одновременно остро, постучал в дверь домика. Она открыла дверь и сказала: «о, привет; опять штормовое предупреждение; или это я что-нибудь натворила?», и Стефан понял, что ни о чем не думает; Расмус вошел; он следом; комната с камином, ковер пушистый на полу, белый, в разбросанных игрушках – медведи, зайцы, собаки с разноцветными ушами и лапами, юлы, кубики, паззлы - иезуитская «Деи Глория», классическая бригантина, конструкторы, пара кукол с длинными волосами, в платьях из шелка со шлейфами и кружевами; в камине горел огонь, лежали на полу дрова; одно огромное кресло, тоже белое, как та снежная баба; в нем – книги и коробка конфет; фантики тоже повсюду; и книги – большие, с картинками, и маленькие, со стихами; и много-много картин. Посреди всего стояла эта девушка – она была как зима; наступившая в жизни Стефана, Гель-Грина; хрустальный бокал; тонкая, маленькая, хрупкая; в белом свитере и белых велюровых бриджах; босиком; накрашенные ноготки, как у белки – крошечные; в серебристый; тонкое-тонкое, словно карандашом рисованное лицо; серые глаза с орех; и много-много волос – целая шапка; белокурых, с золотом, до узеньких плеч. Это была сестра Расмуса – Гилти; они были совсем не похожи; как Свет и Цвет. У камина сидел и читал Свет; ноги лотосом; свой Набоков; «Дар»; Цвет буйствовал с игрушками: плюшевые изображали солдатиков своей стороны, а пластмассовые – враждебной.
- Всех остальных уже забрали, - сказала она, переминаясь с пальцев на пятку, словно готовясь к сложному па. – Тонин поставил кровати в кухне; только в его вагончик они не влезут; Тон их «на вырост» делал; лет где-то до двадцати включительно…
- Очень смешно; Стефан, это Гилти, моя сестра и воспитательница ваших детей; не поверите, но у неё на самом деле высшее педагогическое как раз по начальным классам, - и Расмус подхватил на плечи Цвета, примчавшегося в восторге узнавания: дядя, у которого карманы полны ключей и ракушек.
- У меня в детстве была книжка скандинавских сказок; там так одну великаншу звали – Гилти, - отомстил Стефан; вокруг была комната, игрушки, дерево, за окном лил ледяной соленый дождь, и ветер рвал с корнями корабельные сосны – на мачты, по приказу моря; Расмус говорил что-то еще, Цвету, похожему на яркий гладиолус; но всё как сквозь воду – Стефан стоял и смотрел, как она улыбается; еле-еле, так начинает падать снег; «я тебя знаю сто лет; помнишь? бузинная матушка благословила нас в весну, а осенью тебя заколдовали в лебедя; и я шла сквозь миры и болота, искала тебя; помнишь? я сплела тебе рубашку из ивовых прутьев, и ты опять стал маленьким юношей с серыми глазами; помнишь? мы были с тобой сто лет; и умерли в один день, в один час, на большой постели из атласа; и розы разрослись из палисадника в большой сад вокруг нашего дома; и никому не добраться до наших могил; помнишь?» вот такая это была улыбка – сказка в сто томов, она летала вокруг лица Стефана, как стая белых бабочек; и пахло стеклянным, прозрачным, жасмином и прохладой, как возле ручья.
- Очень смешно, - передразнила она Расмуса – точь-в-точь, словно отразилась в зеркале; Расмус обернулся и нахмурился, и Стефан подумал – вот она, обратная сторона Луны, Расмус чертовски боится своей сестры, что она что-нибудь выкинет; знакомый страх; для своей семьи он тоже самое; словно постоянно за тобой подглядывают. За окном всё темнело и темнело, словно Гель-Грин не родившийся накрывали куполом; «надо быстрее идти» сказал Расмус; а она всё стояла и раскачивалась на ступнях, с носочков на пятки, и Стефана завораживали эти движения, как серебряный маятник; они были белые и тонкие, эти ступни, невероятно гибкие, словно ива; потом спросила: «вы их сейчас заберете или после шторма?» «Что?» отозвался Стефан, как из сна про туман.
- Кроватки вы сейчас заберете? после шторма лучше; вдруг попадете под дождь, а они и вправду тяжелые; Расмусу-то что, на нем пахать можно; а вы хрупкий… как… я, - и улыбнулась, словно поняла, какую власть приобрела над бледным юношей с серыми глазами; как сивилла, предсказывающая будущее неуверенному императору; паутина слов и запахов; заглянула в душу, как за портьеру, - но сходите, посмотрите, они из сосны; еще пахнут; Тонин делал их всю ночь; очень хотел, чтобы понравилось… - Стефан покраснел и прошел на кухню, в стеклянную дверь, где виднелась плита. Там тоже всё было белое-белое, словно зимой равнина; ковер на полу, «это потому что она любит ходить босиком», и ему захотелось прикоснуться к этим ступням, похожим на иву; болезненно в желудке и сердце; будто гриппом заболел; на столе стояли искусственные бело-серебристые цветы, посуда тоже вся белая, французская, для микроволновки; и пахло сладко-сладко; «ты пекла пирожные?» спросил Расмус сзади, принюхиваясь, как кот; Цвет выворачивал ему карманы, свесившись с плеч вниз головой; «если бы ты знал, Марвес, её пирожные - восьмое чудо света: белые крем и сливки с орехами, шоколадная нуга, розовое пралине; средневековая алхимия; она печет потрясающе; но только раз в год; точный день установить не удалось, как и причины, к этому побуждающие; может, Фрейд, а, может, циклон… шучу» он увернулся от белого плюшевого медведя с голубым бантом.
- Кстати, - произнесла она голосом «секрет» и потянула с полочки сверток; белая атласная бумага для подарков; Стефан такую в детстве у мамы таскал из стола, чтобы рисовать – грифель ложился на неё сочно, как чернила; «что вы» забормотал Стефан, но она всё улыбалась и улыбалась, белая бабочка летала вокруг, и у него закружилась голова.
- А мне? – проканючил Расмус. – Это несправедливо, я твой старший брат, в конце концов, берег тебя на жизненном пути, когда ты собиралась в постдетсадовском возрасте сорвать кувшинку в озере, где до дна было пять тебя…
- Но всё равно ты меня не любишь, - и она засмеялась тихонько, словно ветер толкнул стеклянные китайские колокольчики; кровати стояли у окна, от них пахло лесом, как слезами; «да, мы сейчас не упрем» Расмус потягал одну на вес; «если они у тебя еще день простоят, простишь Стефану?» «Стефану?» пробуя имя на вкус, словно очень горячий кофе со сливками «приходите завтра» и опять улыбнулась; Стефан повернулся и обнаружил рядом Света, уже одетого: курточка, капюшон, шарфик; книга в руках, в рюкзаке – альбом для акварели, карандаши, краски и кисти; когда Свет не хотел ни с кем разговаривать, он рисовал; странные картинки, девушек без лица, с длинными волосами, танцующих на огромных ладонях, словно вырастая из пламени и цветов; маленькая игрушка – стеклянный шар со снегом и домиком-шале внутри; Свету привезли его из Рима бабушка и дедушка; и он раньше даже спал с шариком под подушкой. Стефану он всегда казался кристаллом колдуна; ловцом снов. Он потянул было и Цвета с Расмуса – тоже в куртку; да тот разорался, даже укусил отца за палец; Расмус хохотал, уворачивался, прыгал по мягким медвежатам на полу; и они с Цветом стали играть в Идальго. Стефан стоял и думал, я ничего не умею, не понимаю; а в комнате становилось всё темнее и темнее; Гилти выглянула за окно; «шторм» напомнила она мальчишкам «унесет вас в море и поминай, как звали; четыре «Летучих Голландца». Расмус поцеловал её в нос, покорно подставленный; и вынес Цвета без куртки; и на них упало небо, открывшееся огромной пропастью над головой, страшное, как в полнолуние, серебристо-черное, дышавшее холодом и влагой; Стефан почувствовал воздух, плотный, словно кусок натянутой ткани, мокрый атлас, настолько полный влаги и соли, что хрустел на зубах; соль мгновенно осела на и плечи инеем; а море стало совершенно бесцветным, и только клубилось что-то на горизонте, будто армада парусных кораблей.
- Надо быстрее, мне еще до себя добираться, - и Расмус и зашагал с Цветом на плечах широко, словно сказочный великан; Стефан еле-еле поспевал за его длинными, как сосны, ногами. Свет тихонько семенил рядом; книга по-прежнему была у него в руках; маленьких и тонких; запястья как из стекла; не пыхтел, не жаловался на быстроту; и Стефан расстроился, что невысокий, несильный, не умеет, не может; «помочь?», но Свет мотнул головой.
В вагончике было темно; «свет отключили» сказал Расмус «не пугайтесь; так всегда во время предупреждения; на улицу не выходите, естественно; свечи в шкафу над плитой» спустил Цвета, взлохматил макушку и ушел, словно его не было никогда; приснился; Стефан закрыл плотно дверь, раздел мальчиков; в чайнике вода была горячая, будто кто-то согрел и спрятался; Свет распечатал пакет – три круглых пирожных, бисквит, посыпанный кокосовой крошкой - ежики; внутри – сливочный крем; тертый шоколад и орехи. Попили чаю при свече, за окном громыхало, потом сказал «спать»; они покорно залезли на кровать. Свет при свете свечи читал своего Набокова, Цвет играл в солдатиков, бугры и складки на одеяле превратились в редуты и окопы; потом заснул с открытым ртом; Стефан правил статью по пометкам Лютеции и Жан-Жюля; иногда в стену ударяло, и вагончик вздрагивал, как живой; Свет и Стефан поднимали глаза, смотрели за окно; бил дождь, и по черному стеклу стекала пена. Свет вылез из-под одеяла, сходил в туалет и попросил сока; и Стефан пошел к шкафу, открыл бутылку, сполоснул стакан с прошлой ночи, а когда повернулся, увидел, что Свет стоит у стола и читает с ноутбука его статью.
- Здесь неправильно, - сказал Свет, - вот здесь… - и тронул серебрящийся, как дождливое окно, экран, «на востоке будут рабочие кварталы». Они будут у самого порта; а на востоке будет вокзал – Бундок, - и глаза его потемнели, а рот приоткрылся, бледно-розовый, узкий, как лезвие; Стефан поставил стакан на стол, сел перед сыном, прикоснулся к его лбу; «заболел» горячий; взял на руки и отнес в постель; Свет вздохнул, повернулся на бок и заснул через секунду. Стефан посидел рядом еще минут пять, слушая рев моря в нескольких метрах от его нового дома и подумал: «я не жалею? не жалею?..» повторяя, словно переводя неточность; потом вернулся к ноутбуку, долго смотрел, сверял; зевнул; выпил сок, исправил «от самого порта, на востоке планируется построить вокзал» и понял, что устал, как смерть; откинул одеяло и завалился прямо в домашних джинсах и свитере…
«Надену утром куртку; пальто промокло невыносимо» и казалось ему, что он только коснулся лицом подушки из тутового шелкопряда; как стук в дверь и голос Жан-Жюля, звонкий, словно он увидел землю.
- Проснись, проснись, Стефан! Анри-Поль вернулся! – свет ворвался в зрачки, как разбивается стакан; Стефан застонал, нашарил носки, сапоги, надел опять, забыв, сырое тяжелое, как вина, пальто, и вышел из вагончика. Шторм завалил на детской площадке один «грибок», закрутил качели; на песке было полно водорослей и незнакомого цвета камней; ракушек; Цвет уже, вереща, скакал и собирал их; в пижамке и одеяле. В Гель-Грине было одновременно и ясно, и пасмурно; так бывает после долгой ссоры в отношениях, когда люди долго кричали, разбили что-то дорогое; а потом помирились благодаря мудрости одного, благоразумию другого; но еще не привыкли к миру; чувство вины и чуть было не потерянной нежности. Над сопками висел туман, прозрачный у краев, как красивое нижнее белье; открывая розовое и зеленое; небо, несмотря на туман, уходило глубоко ввысь, и, казалось, там кто-то летает; Антуан, не пропавший без вести, потому что его ждут… Море было серым, но не как вчера, а серебристым, и огромное количество пены у берега казалось кружевами. Свет сидел на пороге вагончика в куртке, тоже поверх пижамы; ноги, в шерстяных носках «отвал башки» - лучшие традиции Гель-Грина – желтые, с черными носочками и пятками - как цыплята; читал своего Набокова; стеклянный шар лежал у его ног, будто ждущий приказаний; «ты в порядке?» спросил Стефан. Свет поглядел на него удивленно, как на незнакомца, огромными глазами, и Стефан увидел, что они цвета вчерашнего неба. Жан-Жюль уже тянул его за рукав; «о, боже, Стефан, у тебя пальто насквозь мокрое; как слизняк; хочешь, Антуан привезет тебе куртку…», а сам совсем не здесь, не со Стефаном, маленьким юношей; вперед, вперед, словно день рождения или он узрел чудо; и боится, что не поверят; пока там еще следы на траве… Доски-тротуары прогнулись под Жан-Жюлем, легким, как одуванчик, словно народы покоренные; Стефан не поспевал следом; с недосыпа кружилась голова; перепады температуры; хотелось есть; пересохло горло; а Жан-Жюль бежал, как в отчаянии; и возле порта, у самых голых свай, врезался в толпу, как в воду, рабочих; на здоровом булыжнике поодаль сидел Расмус, куривший трубку.
- О, привет, Марвес, - протянул руку, - не выспался, не просох, бедняга, - пожал и выпустил дым; он пах крепко и сладко, как надрезанная кора, - что-то случилось?
- А где Анри-Поль? – Жан-Жюль раскраснелся от бега, выкрикнул, будто своя жизнь для него уже потеряла смысл.
- Анри-Поль? – переспросил Расмус, будто время. – Ты что, Жан-Жюль? у вас дома; моется, ест, курит; где ему еще быть? – Жан-Жюль посмотрел на него дико, как зверь, потом остановился, прикоснулся ко лбу, засмеялся тихо, «о, боже, прости, Расмус» и побежал обратно по деревянным тротуарам. – Садись, Марвес, раз никуда не торопишься больше; табаку?.. а, ты ж не куришь… - и продолжил дальше слушать спор рабочих со стороны, как на сцене. Оказывается, во время шторма снесло все наметки из дерева, для верфей; теперь решают, делать их по-старому, или вообще убрать из порта, и сделать в реке Лилиан, туда не доходит шторм; и лес для деталей рядом…
- А твое решающее слово?
- Как начальника порта? Мне кажется, я приношу порту одни несчастья. Уже полгода, а дальше наметок и свай я не продвинулся; сезон весны здесь – не любовь, а шторма и снег; в прошлый раз унесло в открытое море кран стоимостью миллион евро… Скоро меня, глядишь, окрестят Ионой и отправят следом… - он докурил и спрятал трубку в карман куртки, уткнул острый подбородок в воротник, но несчастным не выглядел; скоро рабочие подошли, сели на песок рядом; верфи решено было передвинуть к реке Лилиан. – Есть хочешь?.. конечно, тебя, беднягу, выдернули, небось, из постели, века невинности; ребята, это Стефан ван Марвес, наш журналист; он будет к вам приставать с вопросами и очерками, но вы не пугайтесь – говорите, что думаете, даже обо мне, разрешаю, Дэвис, - и широкой толпой, растянувшись по тротуарам, они пошли к «Счастливчику Джеку»; дым табачный там стоял сегодняшним туманом; все обсуждали шторм, у кого что пострадало; Расмус сел, как обычно, у окна, теперь Стефан догадался почему – оно выходило на домик Лютеции; «возьмешь мне кофе, а? и спроси, что сегодня съедобно; ты Тонину нравишься»; а когда вернулся, увидел, что за столиком их трое – Жан-Жюль и еще какой-то парень, высокий, темноволосый, с носом, как бушприт; в красном свитере и сине-лиловых джинсах; «привет» сказал неуверенно Стефан, кофе жгло пальцы, а незнакомый парень сидел на его месте и не думал двигаться; еле обернулся на приветствие и сквозь трубку в зубах кинул: «капуччино и черный с лимоном».
- Я не официант, - сказал Стефан отчетливо, что обернулись соседи, - но кофе на вас вылить могу; прямо на голову…
- Ты что, Анри-Поль, это же Стефан, наш журналист, - Жан-Жюль покраснел, как вечернее небо, и вскочил со скамьи, выхватил у Стефана чашки; незнакомец, наконец, обернулся, оказался ярким, как вино – темные брови, губы вишневые, глаза темно-карие, как из шоколада; и густые черные, как из бархата, ресницы; словно комната в старинном замке – богато убранная, с мебелью красного дерева, вышитыми золотом гобеленами, и в глубине мерцает камин; тоже густо покраснел и вытащил трубку изо рта, встал неловко, задрожали чашки; «совсем не похожи» подумал Стефан «как Свет и Цвет; где истина?»; а парень протянул ему руку, как мост, через стол; «простите меня, ради Бога, просто вы такой тонкий, я подумал – Альберт, садитесь, пожалуйста»; и Стефан сел рядом.
- Всё начальство города собралось, - зевнул Расмус, и Стефан подумал – что-то изменилось, Расмуса словно поменяли – пришли чужие, нашептали в ухо; он выглядел усталым, будто всю ночь смотрел телевизор. Подошел Альберт – хрупкий официант города Гель-Грина, похожий на вербовую веточку; принял заказ на два кофе, четыре пирога с капустой и брусникой; четыре яичницы с беконом и перцем; салат из кальмаров – Расмусу, из морской капусты – Стефану; за соседними столиками поворачивались, орали: «Здравствуйте, Анри-Поль, вернулись? как горы?» и Анри-Поль улыбался и отвечал «стоят…»; подходили к столику, пахли рыбой, жали ему руку жесткими, как жесть, ладонями; стоял шум и гам; Расмус задремал, сполз лбом по запотевшему стеклу.
- Расмус…
- А-а, - он подскочил, побледневший, и Стефан подумал – а что снится Расмусу, начальнику порта, средневековому рыцарю – сражения со святой Жанной или же пустая вода; «тебя Луи спрашивает», Луи – бригадир, огромная роба, в соли, как в блестках; кирзачи; Расмус завернул пирог в салфетку, ушел; «что с ним?» «маяк чинил» «маяк?..» дежавю; Жан-Жюль улыбнулся; капуччинные усы.
- Когда у Расмуса депрессия, он уходит и чинит маяк… Ты не знал про маяк? Это же герб Гель-Грина – старый маяк на каменистой косе у сопок… Расскажи, Анри-Поль, - Жан-Жюль выглядел, как фокусник.
- Вас, наверное, сразу работой закидали, - трубка перестала выглядеть невежливостью, потому что Анри-Поль курил всегда, как старые моряки с черными от моря руками, - даже на экскурсию не сводили. Мы когда летели на вертолете, искали место для порта – на карте вычисленное – первое, что заметили – маяк. Он не просто старый – он древний; остался от другой цивилизации; Древний Рим или викинги, век второй предположительно. Из камня, серого, белого; замыкает бухту с севера. Механизм сломан безнадежно, половина деталей отсутствует и непонятно, как должна выглядеть; но Расмус азартен – хочет его починить – говорит, что Гель-Грин начнется только тогда, когда загорится этот маяк, позовет корабли со дна моря…
- Жуть, - Стефан стряхнул мурашки, - и в это верят?
- Как знать, - сказал Анри-Поль и выдохнул дым, пахнущий деревом, - но сходить посмотреть всё-таки стоит…
 И улыбнулся; как Гилти – словно знал Стефана в прошлой жизни; и Стефан опять очутился на изломе миров; Анри-Поль сидел за столом и курил, и вырастал до размеров горы; Гель-Грин вставал за его спиной, как войско; а потом пришел Расмус, мокрый от моря, прокричал «Марвес, за мной, продам сенсацию!» и увел в туман, опустившийся на воду; на реку Лилиан; Стефан стоял и дышал соснами – настоящие корабельные – в каждой из них – грот-мачта, как призвание; рабочие перевозили доски и конструкции для верфей. «В Гель-Грине будут строить корабли» называлась статья; назавтра приехали американцы с камерами; Жан-Жюль шага им не разрешил ступить без Стефана, «у нас есть свой журналист, все вопросы к нему и все вопросы только от него», и Стефан думал – я капитан, про маяк и про Гилти… Среди дней, пока снимали фильм, он увидел её в «Счастливчике Джеке», она тоже увидела, помахала рукой; вспыхнул, как костер от упавшего сухого листа, оглянулся – не увидел ли кто; захотелось унести приветствие, как щенка подобранного, на груди; спрятать и жить, никому не рассказывать; оказалось, она иногда помогает Альберту, в дни выходных, когда все рабочие идут пить в «Счастливчика Джека»; в клетчатом сине-зелено-белом фартуке она была похожа на эльфа с ивы; разносила пиво, квас, пироги, вытирала столы, слушала шутки «как там мой сын, Гилти?» - «весь в отца»; но никто не обижал её, как боялся Стефан, зажавшись в углу с Жан-Жюлем и кофе по-венски, готовый вскочить при первом же махе ресниц; сестра Расмуса Роулинга, передавали через плечо новичкам, воспитательница; «она еще иногда торты печет, когда у кого-то из рабочих день рождения» сказал Жан-Жюль и подмигнул, понял лицо Стефана, удлиненное, как перо; «она красивая» пробормотал Стефан и уткнулся в свой блокнот; «ничего» согласился Жан-Жюль и опять улыбнулся, будто вспомнив что-то смешное не отсюда; из глубины…
До трех ночи американцы монтировали фильм; шумно спрашивали совета, пили кофе с цикорием, и Стефан пошел домой по самой кромке берега, чтобы рассеять головную боль. Ночь была туманная, весна – сезон туманов, густая, темная, как шелковое платье; даже пахло приглушенно духами – сливой, жасмином; сквозь соль; Стефан закрыл порой глаза и представлял себя в бальной зале; море шелестело, как шлейф; и звякали стеклянным ксилофоном в прибое льдинки. По краю деревянных тротуаров тянулись фонари – маленькие, тусклые от тумана, словно близорукие; и Стефан подумал – до чего странное, волшебное место… И вспомнил про маяк. На севере бухты; дома спят Свет и Цвет, заняв всю кровать; у Света под подушкой – шар; у Цвета – камни; а он уже и забыл, как надо спать правильно для спины; его удел – два пледа; и побрел, слушая шелест и звон. Море светилось в темноте, над светом стелился туман, тонкий, белый, как плащ; и Стефану показалось, что за ним и вправду наблюдает какая-то огромная прекрасная вселенская женщина; одетая, как на бал, горничные её – звезды и рыбы; шел и улыбался, спотыкался об камушки, собирал необычные в карман – для Цвета; и внезапно вышел прямо на косу, прямо на маяк…
Он был высокий и широкий, юноша подумал – там когда-то был целый дом; с очагом и собакой напротив; подошел ближе, как к святыне; под ногой стрельнул камушек; море здесь было совсем рядом – глубокое, дышало и рассказывало; Стефан опять вспомнил о Трэвисе – которым его пугала мама в детстве «не будешь спать, придет Трэвис и утащит тебя в пучину», повелитель морей, хотя в их огромном городе не было даже крупной реки; сказал Капельке, когда вредничала, а она спросила: «кто такой Трэвис?»; только Река понял, о чем он – «хозяин морей, а?», уже путешествовал по миру; услышал где-то у моря; взрослый, незнакомый, красивый, с походкой, как на корабле; и Капелька повисла на нем - «расскажи», хотя Стефан знал не хуже; «Трэвис, я не сплю» и прикоснулся к маяку. Камень был теплым, как на солнце, и бархатисто-шероховатым, как шляпка гриба. Стефан скользнул рукой вниз и сел, оперся спиной, стал слушать море; спину пригревало, как летом; в лесу; и заснул так…
- Стефан, ты жив, о, боже мой, - его кто-то будил, был уже поздний день, а от долгого сна всё свело, как в дороге; «ммм» и его голова свалилась на чей-то локоть, в болоневой куртке; «ну, Стефан, миленький, проснись же, тебя все потеряли, а ты вот где, спишь…»; он открыл глаза, а это оказалась Лютеция; ослепительно-красивая, волосы рассыпались по плечам, как мантия красная, белая куртка, синий свитер; а позади неё стоял тенью ворона Расмус и курил трубку; ноги расставив, руки в карман.
- Ой, - сказал Стефан, попытался встать, тело словно украли ночью и подложили из дерева, - где я?
- В моем любимом месте, - вынул трубку изо рта Расмус, - только искать тебя здесь мы подумали, как о последнем. Американцы уехали, передавали тебе большой привет, оставили свой флаг, как вклад в Гель-Грин; кофе хочешь?
Они подняли его с Лютецией с земли, посадили на крупный, как сенбернар, камень; Расмус достал из рюкзака термос, налил в крышку кофе, страшного, черного, только луны утопленной в нем не хватало. Стефан выпил отчаянно, как водку; попросил еще; потом пришел в себя и побрел домой – переодеться; Свет и Цвет были уже в садике, о чем гласила записка, написанная каракулями; если какого-то слова они еще не знали, то рисовали его цветными карандашами. Стефан скинул пальто и понял, что оно отслужило – как одно и тоже; каждый день – маршрут, отражение в зеркале, еда; он скинул всю одежду, блаженно завалился в душ; а потом вытащил из-под кровати сумку, еще даже не всю распакованную и нашел там подарок мамы… «Зайду вечером за кроватками»…
 Она открыла, опять вся в белом, только на бриджах бледно-голубой узор с блестками; как лед из чистой воды; подняла вопросительно брови.
- Привет, - сказал он и закашлялся, вдруг соль попала в горло; полез за носовым платком, а она стояла босиком, раскачиваясь с пятки на носок, и смотрела, потом сказала «постучать?», он замотал головой, чихнул; всё, что могло испортить впечатление, случилось.
- Вы за Светом и Цветом? они уже ушли сами…
- Я за кроватями, - она приоткрыла дверь, и он прошел в белый дом; как в чертог колдовской; игрушки по-прежнему были раскиданы по ковру, на стене Стефан заметил северный пейзаж – озеро и в нем – отражение гор, полных снега; три оттенка синего; а из кухни внезапно выскочил клубок белой пряжи; за ним - пушистый белый котенок с золотыми глазами.
- Ой, Битлз, правда, прелесть, - Гилти подхватила котенка с разъехавшихся лап к губам, зарыла нос в пушистый затылок, - я назвала его Битлз, обожаю «Эбби Роуд», – котенок был похож на круг адыгейского сыра, крутился и пищал; а потом вышел с ниткой, заматывая обратно клубок, Антуан; высокий, стройный, как летчик мировой; золотистый, будто от близости неба; непривычный без куртки и тяжелых ботинок; свитер из серой шерсти и теплые синие джинсы.
- Здравствуйте, Стефан, отличная куртка, значит, уже прижились, – Стефан смотрел на него, сбитый с толку, как в ссору попал. – Гилти, не тряси кота, у него еще морская болезнь после перелета, мы в такую болтанку попали над горами, антициклон; представляете, первый кот в Гель-Грине; жуткая ответственность; дай ему подушку, пусть спит, - Гилти расцеловала и отнесла маленького в кресло, наложила подушек, взбила плед, как крем, - будете с нами чай пить? – будто дома…
- Ну, - Стефан не знал, что сказать, ревность жгла его, как острое блюдо; заморгал и повторил, - я за кроватями.
- Я вам помогу, - Антуан положил моток на кресло, из-под пледа высунулась лапа и опять уронила на ковер, - вы один не дотащите.
- Ты вернешься? – спросила Гилти; кровати по-прежнему стояли на кухне, возле окна, белые шторы как пена после шторма; на столе – две чашки, пирожные, кусок пирога с грибами и печенью – из «Счастливчика Джека»; «да» хотел ответить Стефан.
- Да, - ответил Антуан, - кстати, вы не ходили в мэрию? Я почту привез; там вам письмо…
Они несли кровати через город, опять наполнившийся туманом, как курениями – храм незнакомых богов; Стефан постоянно уставал, но Антуан ни разу не сказал ничего против, останавливались, отдыхали, под деревянными настилами-тротуарами чавкала вода – днем прошел дождь; странный это был город, его начало и конец земли – нет дорог, но уже есть фонари, стилизованные под старину, под Арбат; нет порта, но есть маяк, который говорит, что он был; и дети – их привезли с собой, но они будто родились здесь – всё знают о море и видят во сне корабли…
- У вас с Гилти любовь? – не выдержал Стефан; кровать была тяжеленная, а над левым глазом зависала ножка с клеймом – крошечный маяк – сделано в Гель-Грине… Антуан улыбнулся, будто хорошей погоде; крупнее Стефана на жизнь, как все в этом городе. – Что смешного?
- Не представляю человека, влюбленного в Гилти; я её знаю с пяти лет; мы с Расмусом же учились вместе, и я к ним часто приезжал на дни рождения и Рождество; она вечно мне под одеяло подбрасывала что-нибудь – бумагу или кактус; называла это «постель с начинкой»; или в рождественский пудинг запекала фамильную драгоценность; все с ног собьются, полицию вызовут; а потом за столом кто-нибудь подавится сапфиром…- у Стефана словно в сердце открыли форточку, запустили свежесть; и он засмеялся, представив Гилти маленькой – совсем крошечной, прозрачной, в каких-нибудь пестрых гольфах, бантах; промелькнула – и думай – солнечный луч или показалось… - Она мне как сестра; как и Расмус – брат.
- А почему он её боится? – спросил Стефан, Антуан посмотрел внимательно, как на написанное; «католический колледж» подумал юноша «как это странно – узнавать, как жили другие; словно пролистывать незнакомые книги на полках».
- Боится? пожалуй, да; в свое время Гилти прибавила седины бабушке и деду; они с Расмусом без родителей росли; те погибли; умерли в один день; я их уже не видел; сбежала из дома с каким-то парнем, хиппи, по фамилии Рафаэль, и ни слуху ни духу о ней целых два года; только однажды позвонила ночью бабушке – я живая; и всё; как прорицательница… - Антуан смотрел на море и словно искал там огонек – будто шел домой или ждал; а Стефан боялся дышать; смерть Капельки настигла его; он понял наконец, что она умерла; её нет и не будет больше, такой живой, такой светлой и сладкой, как теплые нектарины – нагрелись на солнечном прилавке… - Расмус вытащил её с какого-то городишки – она там официанткой работала, прислала открытку на Пасху; с тех пор за ней приглядывает, как иезуит – не самая красивая обязанность на свете… Пойдем, Стефан, мне тоже еще в мэрию нужно…
Они затащили кровати в дом; Свет и Цвет сидели на полу и играли в Ватерлоо; «Здравствуйте, дядя Антуан» помнили, и Антуан стал как рубин; все игрушки сгребли с пола на большую кровать; для Цвета поставили у окна – просыпаясь, он сразу смотрел погоду – что надевать, во что играть; а кровать Света – возле стола; он по-прежнему видел страшные сны – о чем – не рассказывал; корабли, думал сам Стефан; на столе рядом – книга, стакан сока, оранжевый ночник; иногда Свет будил Стефана, тот брал его на руки и ходил по комнате, рассказывая глупости – про Солнечную систему, строение уха, «Тайный меридиан» Перес-Реверте. В вагончике стало совсем тесно – не провернуться, в проходах между кроватями - солдатики и книги; «пап, мы сами застелим»; «самостоятельные» сказал Антуан, когда они шли к мэрии; «о, я вообще не знаю, как и чем они живут» рассеянно ответил Стефан; Антуан молча закурил, и Стефан поправился «но это не значит, что я ими не интересуюсь, просто…» «просто ты еще сам растешь»; Стефан испугался, что убежит сейчас, прямо в море; утопится от упреков; но Антуан добавил « но ты хороший отец; ты не боишься, что они станут необыкновенными»…
Так они вошли в мэрию – задумчивые, будто ругались; «привет, Стефан, Антуан» «привет, ребята» «Антуан, вот, передашь нашей маме»; над столом с бумагами Лютеции висел плетеный из тростника абажур; под ним Жан-Жюль читает журнал; на батарею задрали ноги Анри-Поль и Расмус, дымя трубками, как два старинных парохода по Миссисипи; «Дон» и «Магдалена»; пахло их табаком, горелой бумагой суперлегких Жан-Жюля и чаем с бергамотом; Стефан выпивал его порой столько над ноутбуком, что, казалось, это и есть запах Гель-Грина - зеленый с черным бархат. Стефан подумал – они – братья и сестра; в джинсах, в черных свитерах, кроме Анри-Поля – цвета красного вина: вишневый, малиновый, бордовый; носки его не разочаровывали – в шотландскую клетку. «Чаю?» спросила Лютеция; а Стефан уже понял – что-то случилось; журнал, который читал Жан-Жюль вверх ногами – «Монд» с его первой статьей про план города.
- Ну, что не так? – нахорохорился он, как петух.
- Почему вокзал на востоке? он же по плану – у порта, - и Жан-Жюль открыл разворот, показал сигаретой.
- А я говорю – хорошо, – снял носки с батареи Расмус, и Стефан подумал – жаркая тут была за меня битва, - отличный план – автономная портовая ветка; мы же не на острове живем, а на материке, и планируется, что по железной дороге пассажиров и грузов будет двигаться не меньше; и еще мне надоело отвечать за половину построек в этом городе, относящихся якобы к порту.
- На меня проблемы свои сваливаешь, долговязый, - начал было вставать Жан-Жюль, Анри-Поль перебил:
- Заткнитесь; Стефан ошибся, но, кажется, прав; всё решать Лютеции.
- Исправить, замеры… Два дня работы, - и она улыбнулась Стефану как ангел Боттичелли; хотя он испортил ей жизнь.
- Ну и всё, налейте ему чаю, - и он сел, не веря своему счастью; Жан-Жюль смотрел, как на выигравшего в казино миллион после почти полного разорения; отвернулся, «когда рядом брат, Жан-Жюль не прощает несовершенства; и тем более, когда прощает его брат»; а Антуан протянул конверт с сине-красной каймой – это было от мамы; Стефан развернул: «здравствуй, мой милый сын; у нас всё по-прежнему, Эдвард вернулся домой; расходится с женой; очень скучаем по детям; Свету и Цвету; отец порой даже плачет; как они – напиши; Свету скоро в школу, позаботься об этом, пожалуйста… смотрели американский репортаж, записали на видео; и все знакомые говорят, что ты очень изменился; я знала, что у тебя всё получится… я очень горжусь тобой…»; он поднял глаза – все что-то читали, пили чай, бродили, разговаривали, словно играли в покер; Расмус смотрел поверх книги на Лютецию – Антуан привез ей целую кипу «Вестников архитектуры» и «Elle»; «что она для него – как темная ночная бабочка, влетевшая в светлую комнату смелого человека – в сердце; он не знает, что делать – убить или налить молока - ночные бабочки похожи на горгулий с Собора Парижской Богоматери: страшные и черные, гипнотизирующие тем, что видели за века…» - а «я горжусь тобой – тем, что ты сделал сам» без семьи Марвесов за спиной, росло словно крылья; а потом увидел, что Анри-Поль смотрит на него; трубка из красного дерева, темно-бордовые вельветовые брюки; и кивком говорит сесть рядом.
- Родители?
- Мама, - от батареи было тепло, как у камина; Стефан понадеялся, что ботинки снимать не надо – носки у него были заурядные – темно-темно-коричневые. – Пишет, что гордится мной…
- Это правильно – надо то самое засмеянное мужество, чтобы здесь работать.
- Я думал, достаточно быть романтиком.
- А что романтичного в не родившемся городе?
- Ну-у… порт, море, лес… Здесь очень красиво.
- Да уж, - Анри-Поль улыбался еле-еле, словно шел по комнате, в которой кто-то спит; «на что он меня проверяет?», - но скорее – странно, не правда ли? Как огромный дом с привидениями. Кто сказал тебе о вокзале – Тонин?
- Нет, мой сын, - Стефан почувствовал себя в лабиринте. Анри-Поль перестал курить, и Стефан понял, что о его детях Анри-Полю никто не сказал. – Я понимаю, что не выгляжу на отца двоих сыновей, но они у меня есть, и оба здесь; Свету – скоро шесть, Цвету – четыре, но он очень хорошо разговаривает и даже умеет считать до ста – это главное – выстраивать солдатиков для боя. Свет – он… да, немного… странный… как Тонин – предсказывает погоду, чувствует мысли…
- А корабли ему не снятся? – Анри-Поль стал опять курить; «де Фуатены, наверное, из тех старых семей, что в родстве с королями; Анри-Поль настоящий некоронованный дофин Гель-Грина, как Карл до Жанны».
- Снятся, наверное; по ночам кричит, - и стали смотреть, как поднимается к абажуру дым от трубки; как от костра – направление ветра; потом Анри-Поль сказал, и Стефан понял, что мир открылся ему во всей своей красоте, как ночью – звездное небо:
- Когда-то здесь уже был порт – тот маяк, что чинит Расмус по ночам – его след; когда наши водолазы изучали дно Анивы, нашли абсолютно целые верфи, пристани, доки – всё из камня, всё под морем – просто уровень воды поднимается со временем, уцелел только маяк. Я думаю, поэтому здесь так много чудного – ясновидящие, сны, люди, похожие на розы, которым что-то нужно большее, чем деньги… Любовь, быть может… Однажды корабли вновь придут в Гель-Грин – и однажды он опять уйдет под воду – круговорот, на котором мир держится… Мы не стали рассказывать это прессе до тебя – это секрет Гель-Грина; и ты не говори – это секрет гель-гриновцев. Ты и хочешь им стать, и боишься, маленький Стефан, я прав?
Подошел Жан-Жюль, «не сердись, Стефан, что я злюсь; это не значит, что не люблю больше» и протянул пачку журналов «мы не знали, кто ты, и что читаешь; выписали универсальное - «Журналиста» и «Плейбой»; за спиной веселились, как у фонтана в жару; Расмус в своих розово-сине-красных носках; Антуан с золотыми волосами – мальчик-звезда; Стефан взял, не поморщившись; «а его можно увидеть?». Анри-Поль уже уходил, высокие, на шнурках, ботинки, как у альпинистов, куртка из темно-вишневого вельвета, в тысяче молний, с клетчатым подкладом; трубка в зубах, как у кого-то очки – особые приметы; темные волосы-ореол, капюшон – корона; бледное красивое лицо; безупречное, как Колизей; но истонченное, как рожденное веком позже, чем нужно; «кого?» «тот порт…» «у Лютеции есть подводные снимки; попроси; она сама их делала; прекрасно плавает; и пишет рассказ» и ушел; на улице был дождь; темнота казалась прошитой серебром. Стефан тоже засобирался – а то завтра не встанет; в спину окликнул Расмус – «Марвес, завтра в семь здесь»; «а что стряслось?» «идешь с Анри-Полем» «куда?» «в горы; о чем вы сплетничали иначе; о футболе? рюкзак получишь тоже здесь» «а дети?» - вырастут без меня, как у рыбаков – или птенцы больших птиц, погибших на охоте, которые сразу умеют летать – по ветру «ты что, Марвес, думаешь, научим их курить; поживут у Гилти; ступай, вассал; кстати – отличная куртка» будто, наконец, окрестили…
Здесь уже был порт; и след – его маяк; это казалось сказкой – как про Трэвиса; и Анри-Поль – сам похож на сивиллу; Марк Аврелий из Древнего Рима; мудрецы и провидцы – всё проходит – вот истина и её конец; его талант – не погода, не будущее, а люди – читать их, как другие читают Бальзака; и целая неделя в горах, а то и полмесяца; костры, тушенка, научусь курить трубку, вырежу из сосны, пропахну, закопчусь; стану, как рыцарь – рыцари Гель-Грина; Стефан засмеялся, как пьяный; напишу дневник, назову – Золотое; хроники Гель-Грина, самого прекрасного места на земле… Он вошел тихо в вагончик, зажег маленькую лампу – свет регулировался и тихо звенел, когда слабый; на полу раскиданы все солдатики – видно, Наполеон опять проиграл; надо Цвету уже купить энциклопедию с картинками – «Все сражения Наполеона» - Стефан видел такую в Лионе, на международной ярмарке букинистов; попросить маму выписать; перешагнул – попробуй поднять что-нибудь, устроят рев и закидают кубиками; а потом увидел, что Цвет спит в своей новой кроватке, а вот Света нет – и даже покрывало свежезастеленное не помято. В туалете, на кухне – заснул с книгой – такое бывало; он легкий, как снег; перенести, раздеть; но Света не было нигде. Стефан поцеловал тихо Цвета, ослепительного во сне, как фреска Рафаэля; и побежал через город. «Маленький мой, где же?..» сердце было как заноза; Стефан и представить не мог, как боялся – что не справится, что случится: шиповник, стекло, глубина, высота, ступени, лужи; упал на дверь, позвонил; пусть даже любовью с Антуаном занимается, только знает; заколотил, забарабанил ногами; она распахнула сразу, будто стояла выходить, примеряла перчатки. В пижаме из байки, с рисунком созвездий, сверху - халат до пола, белый, как свечка; на плече пищал котенок, которого разбудили; с моря дул ветер, холодный, с кусочками снега; а она – босиком; «эй, ну вы что, заходите!». Включила слабо свет – он тоже тихо звенел под потолком, будто комар; «Свет исчез».
- Вы уверены?
- Его нет в постели, нет в вагончике… Если только он не у вас, я не знаю, что делать – повеситься или уезжать…
Она смотрела на него внимательно, словно разгадывала кроссворд.
- Я, по-вашему, краду детей, как серебряные ложки? Он не у меня; будете вешаться? Какая безответственность – уезжать или вешаться, ничего не знать о своем сыне; может, он гулять пошел, посмотреть на море; к старому маяку; знаете, как красиво там ночью – вода мерцает на камнях, словно серебряная; вряд ли вы знаете… Подождите, я оденусь… - ушла вглубь; зашуршала одеждой, уронила что-то; Стефан понял – одна; котенок крутился у ног, напоминая лужицу молока; Стефан механически погладил его по макушке, полной пуха, тополиной; понял, что она знает, где Свет; круг посвященных; масоны, шифры, перстни…
- Он у Тонина, наверное, - вышла, как по секундной стрелке, яйца всмятку, белый свитер, пушистый, лохматый, джинсы линялые, надела сапоги, и стала похожа на Лютецию – младшую бледную сестру. Все одного рода – из викингов, которые здесь уже жили… - Он часто уходит к Тонину, или Тонин за ним заходит; им интересно вместе.
- И что они делают вместе, на гуще кофейной гадают, - как после шторма – на берегу: ракушки колючие, камни, мусор, янтарь… Она издала смешок, нежный и звонкий; птица заснула в клетке, пестрые перья, и её снится, что поймала капустницу.
- Разговаривают, Свет рисует под стойкой, пока вы пишите сверху статьи, заказываете кофе; он вас любит, но вас нет никогда рядом; а Тонин клеит рядом модели… Они друзья.
- Я не виноват, - она взяла его за руку, и он испуганно взглянул – так близко оказалась – теплой, как нагретая чаем фарфоровая кружка; вода под солнцем; лето, здесь бывает лето, лето наступит тогда, когда зацветут ягоды морошки, мы будем печь пироги и варить варенье; ты научишь меня; да, научу… Они шли по ветру и снегу, говорили о «Корабельных Новостях», Лесе Хэллстроме; оба, оказывается, его боготворили; а потом она спросила о Капельке: «кто их мама?». Он усмехнулся, словно был готов оклеветать; положите свою правую руку на Священное Писание…
- Я знаю Реку Рафаэля.
Она вздрогнула еле слышно под рукой, будто от хлопка, потом улыбнулась той странной улыбкой Бузинной Матушки.
- Я тоже знаю.
- Я не хотел тебя оскорбить, просто сестра Реки – их мама…
«Ах, вот как» и остановилась, подвела его под фонарь, села на лавочку, вытащила сигарету – длинную, тонкую, как стручок; «не знал, что ты куришь; не есть хорошо» «это не моя – у Лютеции выпросила; курю раз в год; от разговоров о прошлом; ты любил её?» «что?».
- Ты любил её?
- Капельку? она умерла.
- Ну и что; Река вообще ни одного дня не прожил на этой бренной земле; просто – ответь на вопрос…
- Не знаю; всегда думал, что да; она была совсем не такая, как все вокруг; даже солнце, кажется, вращалось в её системе по-иному – по спирали или скачками; но мы никогда не разговаривали; и её семья – они всегда были важнее для неё, чем мои откровения; когда она была беременна, они садились вокруг неё в кружок и пели мантры на древнеиндийском; а я стоял с букетом цветов в дверях и никто не предложил мне сесть рядом… Просто Стефан – как метель или акация во дворе.
- А я была ужасно влюблена в Реку Рафаэля; как кошка; как в голливудского актера. Расмус - он же как рыцарь средних веков – честь, истина, красота, умереть за идеалы; а мне хотелось увидеть Рим…
- Увидела? – он хотел убить её.
- Нет; мы поругались на границе Чехии; он сел в один грузовик, я в другой; и застряла там в Ривиннице; работала официанткой, няней на дому… Дивная жизнь была…
- Гель-Грин тебе не нравится; дыра?
- Гель-Грин – это город моего брата; Жан-Жюль – как еще один Расмус; только Анри-Поля я по-настоящему не выношу, гель-гриновское божество; бегают вокруг него, как щенки; так и разговариваю только с Тонином…
- О будущем? – он возненавидел её такую – вдруг открывшуюся, как в комнату, полную мусора, плесени, разбросанных чулок и переполненных пепельниц в форме голых женщин.
- О рецептах, - и она выбросила окурок прицельно в море – как монетку; «здорово» думал он «вот и поговорили»; шли и шли молча; а потом она у самого «Счастливчика Джека» поднялась на цыпочки, вздохнула и поцеловала в щеку – словно подарок вручила, за который страшно волнуется; «не сердись» говорила улыбка Бузинной Матушки «прошло столько лет; а ты тоже делал ошибки» но не Света и Цвета; и он ляпнул неуклюже:
- А ты знаешь, что Расмус влюблен в Лютецию?
- Ой, бедняга, - словно и не родной брат вовсе страдает, - у неё же парень есть; в Коста-Рике, переводчик с испанского; они письма пишут слезливые, обмениваются сушеными цветами.
- Что же делать?
- Пить много чаю, - и они поднялись по лесенке к «Счастливчику Джеку»; было уже три ночи, «а что, Тонин здесь и живет?» «конечно; в маленькой подсобке»; она позвонила в колокольчик, снятый, как узнает позже Стефан, с того самого «Сюрприза» Джека Обри; и Тонин открыл дверь, заполнив разъем, как туча.
- А, за мальчишкой пришли; ну, проходите; и не спится же всем в эту ночь; Расмус Роулинг опять маяк чинит; забрал инструменты мои старинные, - Стефан прошел мимо него с трепетом, Тонин и вправду походил на тот маяк на косе, - вон, в окне видать, - но увидел сначала Света, тихо сидевшего на полу на подушечке и рисовавшего; нос в акварели, губы, глаза как из камня; он поднял голову, узнал отца в свете маленькой лампы, стилизованной под керосинку; «Свет, ты напугал меня» сел рядом, просто на пол; а Гилти подошла к окну и стала смотреть, грызя ногти; не всё так просто с её братом – люблю–не люблю; сложность соответствовать; сложность бытия; Река и Расмус – как грани существования; Тонин вернулся к своей модели – сорокапушечному фрегату с красными парусами; капроновые нити такелажа паутиной.
- А «Титаник» не пробовали делать? – спросил Стефан с пола; заглянул краем глаза в альбом Света – корабль уходит от огромной волны, светящейся изнутри, как факел; а на палубе стоит девушка в белом и простерла к волне руки с исходящими от пальцев лучами…
- «Титаник» – простая модель; три трубы, одна – декоративная; она тоже всё время просит «Титаник»; как фильм вышел, все просто на нем помешались. А я люблю паруса; скорости меньше, зато как изящно; это как ноги у женщин; видели, сейчас у всех ужасные щиколотки – из-за скорости – кроссовки, сапожки; а раньше носили каблуки – как вырезали из дерева…
Стефан засмеялся; голова у него кружилась – Тонин тоже курил трубку, и маленькая комната была как флакон; раскладная кровать с синим покрывалом, опять фотографии кораблей – современных парусников и реконструкции; красивые часы из руля, пришедшего в негодность; Свет заснул тихо, облокотясь на его плечо; «мы пойдем, Тонин».
- Не сердитесь на мальчишку; мне с ним хорошо, а он вроде странный такой же, как я, - «нет, что вы, Тонин, спасибо, что дружите с ним» Стефан подхватил привычно Света на руки, Гилти открыла дверь; «спокойной ночи, Тонин»; бармен стоял и смотрел им вслед с забытой кисточкой в клею в руке и окликнул: «Ван Марвес…» Стефан обернулся, Свет спал на руках, как в гнезде «не бойтесь его, он видит только свет» и ушел…
«Вас проводить?» «нет, я сам; всё сам, буду учиться ходить; завтра уеду с вашим нелюбимым, как овсянка, Анри-Полем; присмотрите за ними?..» «конечно; возвращайтесь; и не позволяйте себя менять» как будто он ей нравился таким, какой есть; а он дошел до вагончика, открыл дверь локтем – не закрыл, убегая; и положил Света прямо в одежде. «Спи» коснулся высокого лба «пусть тебя снятся цветы, а не корабли; корабли – это не вечность; они тонут, гибнут, гниют; а цветы… в Гель-Грине не растут»; Свет был очень похож на него, Стефан смотрел, будто в озеро – мысли как мальки, рисунки как кувшинки; сын – как это возможно; не выдержал одиночества и пошел опять к морю; на косу. У маяка светился огонь – переносной противоштормовой фонарь – сочно-желтый, как персик; на камне сидел Расмус, курил и смотрел чертежи. Маяк закрывал его от ветра; «привет, Роулинг, не помешаю?..»; так они провели всю ночь, до бледно-голубого, как шелк, рассвета; Расмус ковырялся в маяке, звенел там железяками, смазывал, матерился чуть слышно; Стефан подавал ему нужные ключи, выныривая из дремы; внутри маяк уходил ввысь, как башня, полная воинов в старину; винтовая лестница, звенящая под ногами, как оружие; к площадке, полной хлама – старого кресла без ножки, разбитых ламп, обрывков бумаги, обломков рам и перил; в маяке и вправду можно было жить когда-то; завести непромокаемый плащ и собаку, пару томов Толкина – но не всего, чтобы не знать, чем дело кончилось; потом Стефан вспоминал ночь, как первый рассвет в своей жизни…
 …В походе Стефан не спал еще три дня; а потом свалился у костра, на привале, накануне переправы через одну из горных речек – вода словно коричневое стекло, песок блестит – в нем золото прямо крупицами – Анри-Поль брал такую ледяную горсть в ладонь и показывал Стефану; «вторая Аляска, но писать про это нельзя - понаедут охотники и Гель-Грин перестанет им быть; даже наши отчеты о залежах лежат под грифом «секретно»; и Стефан писал о соснах, напоминающих ему кардиналов – в золоте и зелени; слюде в камнях, поросших странным голубоватым мхом; о видах с гор – оглянуться и посмотреть вниз, потерять сознание; Анри-Поль читал у костра и говорил: «похоже»; а когда Стефан, наконец, заснул, будто его убили в спину, опустив голову на руки, а руки на колени, Анри-Поль наклонился над ним, как луна смотрит в озеро, геолог Руди, самый старый, с бородой, и глазами синими, сказал: «пусть спит; трепыхался, как веточка, а то сердце откажет»; и привал продолжили; пели песни под гитару тихонечко, варили походной борщ из щавеля; а Стефан всё спал и спал, и звезды меняли над ним свои названия…
Проснулся он в рассвет, туман обволок всех паутиной; Стефан не понял сначала, где он – ему снился старый дом в городе, где нет моря; гор, леса – только равнины, полные высокой травы - для скота; фермерская область; как-то Стефан ездил в гости на междугороднем автобусе к своему одногруппнику – Паултье с темно-темно-рыжими, почти бордо, волосами; при всем своем экзотизме Паултье был сыном фермеров и спокойно на выходные ездил махать к ним лопатой; Стефан гордился, что учился с ним; и наоборот; брат Эдвард, лицо злое и усталое, после работы запирается в кабинете и пьет – коньяк столетней выдержки, а какая разница – всё равно, что в подъезде; вся прошлая жизнь – как проигрыш в карты. Геологи спали, котелок висел над угольками с остатками ночного чая – черного-черного, сладкого, как мармелад. Стефан прошел немного дальше в лес, за кусты, отлить; застегнулся и вдруг услышал серебряный звук, протянувшийся над лесом, как провод; Стефан вышел из-за деревьев к виду на море, спуск с горы, обрыв, внизу – камни и глубина сразу метра три. Из тумана шел на Лилиан корабль – туман вокруг него отливал всполохами розового и золотого, будто горел; и кто-то на палубе, выйдя, как Стефан потянуться, проснуться, пробовал флейту. Стефан протер глаза – корабль с красными парусами исчез; и не было его никогда; «красиво как» подумал Стефан «море со мной играет»; вернулся к костру. На брезентовом плаще сидел Анри-Поль, небритый, заспанный, похожий на романтичного разбойника из сказки Гауфа, набивал трубку табаком и сосновыми иголками.
- Ты слышал? – спросил Стефан. – На флейте играли…
Анри-Поль не слышал, но поверил; Стефан понял об Анри-Поле самое главное – он всё понимает. Для гель-гриновцев богом был строящийся город; а Анри-Поль – его пророк. Стефан записал это в блокнот с кораблем; но потерял при очередной переправе, уронил рюкзак в воду, упал в воду спасать, и блокнот уплыл из кармана; ничего, кроме этой мысли, там не было… И еще когда-то Анри-Поль был женат; развелись; Стефан пытался представить самую красивую на свете женщину – но Анри-Поль не рассказал дальше; потом Стефан спросил о Расмусе: «он влюблен в Лютецию, или я сплетничаю?» «знаю; Жан-Жюль тоже любит говорить о других» «у неё есть парень в Коста-Рике; уедет однажды, а Расмус умрет»; «не умрет; у него есть маяк» и стал выбивать пепел о бревно, на котором сидел…
«Вернусь – опубликую, назову Золотое…» как песенка; еще Стефан постоянно начал напевать за еще одним геологом «с неба падала вода, тра-ла-ла»; геолог рассказывал, что песенка длинная, про море, про розы; он услышал, как её пел какой-то молодой священник в самолете, летел на Мальту, а геолог – в Гель-Грин, разговорились, получил благословение. Гель-Грин вламывался в тело Стефана, как военная служба; благоуханным туманом, соснами, сопками, полными багульника – в Гель-Грин приходила весна; Стефан находил морошку, ел её горстями, пахнущую шелком, и думал иногда о Гилти; как о чем-то привидевшемся…
…Он словно вырос; городская бледность сменилась яркостью Боттичелли; под ногти забился песок, полный золота; «вернемся в шторм» сказал старый Руди; небо было так низко, что, казалось, касалось макушек; Стефан нес коробки с образцами, внутри стекло и вата, ужасно боялся споткнуться; они спали внутри, эти камни, как яйца; и пока с горы Гель-Грин – только крошечный белый поселок.
«На город надвигается страшный шторм» пробормотал Стефан; Анри-Поль, шедший рядом, улыбнулся – еле-еле, обветрил губы; «Корабельные Новости» он тоже любил; пахло пронзительно солью и морскими водорослями, шторм пришел с запада; Стефан вспомнил свой первый шторм-лунную ночь. «Дети» подумал он «у Гилти…»; чем ближе к городу, тем труднее было дышать, воздух был словно кожа. «Сначала в мэрию, оставь там образцы» дали ключ; Стефан возился, искал свободное место в шкафу, как ударило в стену; Стефан замер, потом выглянул – море шло на Гель-Грин. «О, боже, Свет, Цвет» он захлопнул шкафы, зазвенело стекло, Стефан выбежал на улицу. Дождь хлестал с такой силой, будто волны; Стефан натянул капюшон – за неделю он сжился с курткой, как с женщиной; побежал через улицы; открыл свой вагончик – никого не было; темно и тепло; на столе – стакан сока и книга; Стефан нашел телефон в рюкзаке – Анри-Поль одолжил.
- Да?
- Расмус!
- А, вернулись… Ты где?
- У себя; где Свет и Цвет?
- У Гилти; но сиди лучше дома; слышишь, как хлещет.
- Ты чинишь маяк?!
- Не могу, мне кажется, я угадал…
И тут прервалось; словно разбилась тарелка. Стефан открыл дверь, её ветром захлопнуло; шторм, его назовут позже Марина, порвал все провода в округе, унес двенадцать лодок; Стефан снова открыл и побежал, как на крик. Ничего не было видно, кроме снега – уже снега; вдоль тротуаров были протянуты леера, из кораблей в старину; Стефан цеплялся за них, как за ветки; «Анри-Поль, остальные, добрались?»; а потом ударился лицом о её дверь.
- Гилти!..
Она открыла, услышав, ждала всю эту неделю в окно, как суженая; втащила – избитого ветром; из носа текла кровь, «о, боже, Стефан» побежала за ватой; он отвел руку, не спросил, где дети; поцеловал крепко, как не умел до того; повалил на ковер, теплую, нежную, полную звезд; становясь мужчиной, как вырастая из земли; а в маяке стоял Расмус, и смотрел вверх темной башни, темнота что безответная любовь; «неудачник, Лютеция уедет к другому; а порт так и будет разваливаться, будто карточный домик»; и стукнул ключом по починенному безупречно механизму, уронил внутрь, зазвенело; Расмус шагнул со ступеней во мрак, матерясь, и вдруг что-то загудело внутри, словно нужно было только попросить; шар с зеркалами закрутился, наполнив светом старый маяк, и колокол ударил, призывая корабли…
Маяк на косе работал, и люди выходили из домов, в шторм, и смотрели на луч света, ставший в Гель-Грине солнцем; а затем уходивший в море, полное волн; открывая дорогу; маяк увидели сразу пять кораблей; «что это?» «Гель-Грин» на карте «новый порт»; а Свет и Цвет стояли на чердаке, где играли и заснули; Цвет разбудил Света, стряхнул с него паука; «Свет, смотри, шторм и маяк»; ночь раскалывалась маяком, как молнией; и Свет увидел их – те пять кораблей, что смотрели в подзорные трубы, и еще тысячи, отовсюду: огромные, маленькие, с двумя треугольными и двумя сотнями парусов; резные, из дерева, с пушками, гребцами, трубами, винтами; матросы кричали на разных языках и всё понимали; перебрасывали друг другу канаты; римляне в легких сандалиях из теплого дерева, викинги в коже, смуглые греки и турки, европейцы в костюмах всех эпох; Свет смотрел на них, идущих в Гель-Грин, и дрожал от такой красоты, наполнившей небо; а Цвет спрашивал брата, чувствуя чудо «Свет, что ты видишь, скажи, что это значит?», и Свет ответил, сжав его пальцы: «Это значит, что мы бессмертны»…


Рецензии