Найдется ли кто-то, кто сможет жить со мной?

Найдется ли кто-то, кто сможет жить со мной?


I

Стрелки нарисованы цветными мелками на мокром асфальте. Они прочерчены вербовыми прутьями в мягкой и податливой грязи лысых газонов. Чья-то грубая рука выгравировала их рыжей крошкой битого кирпича на холодном заборе. Кто-то оставил их в виде тонких линий, проведенных голубым пером поверх старых и отсыревших афиш. А вот они повторяются на стеклах журнальных киосков и тянут за собой, будто улитки, едкий и долгий след от химического фломастера... Они повторяются, но не исчезают. Стрелки – повсюду.
Я следовал за ними, как в забытой детской игре: от начала до конца, из края в край, по пунктиру, мечтая лишь о том, чтобы стрелки, ухватив меня за указательный палец, не превратили мою линию в петлю. Взбирался на холмы, поскальзывался и падал открытыми ладонями на влажный, спрессованный пласт листвы, лежащий под черными и кривыми, как ноги карликов, стволами. Бежал, задыхаясь, навстречу пустоте по дороге безлюдной и извилистой, как ее собственные трещины, и некоторые полосы белой разметки на ней тоже были стрелами. И на дуге моста, где жирный туман, путаясь в стрельчатых стропилах, летел от реки к тучам душой утопленника, я тоже искал их. Я видел стрелы в складках плащей случайных прохожих; на транзитных номерах припаркованных машин; в сигналах перемигивающихся, больных тиком, светофоров; в отраженной лужей вывеске табачной лавки; в полосках охрипшего от голодных криков бродячего кота.
И я находил слова. Свои слова, а не чужие. Они, как споры грибов, прятались под каждой стрелкой: написанные на конфетных фантиках и на обрывках спортивных газет, на мятых чеках из супермаркета и на использованных телефонных карточках, на рекламных проспектах пилюль от кашля и на квитанциях из химчистки. Клочки бумаги дрожали на ветру: зажатые тисками турникета, пробитые надломленными сучьями, распятые на табличках домов, ущемленные в щелях дощатых ящиков. Я спешил собрать все клочки и расправить бумагу. Все прочесть и все запомнить: так, чтобы слова уже никогда не смогли пропасть и размякнуть, покинуть меня.
Но некоторые клочки бумаги были придавлены к земле монетами. И я боялся, что нищие дети подберут монеты и прижмут их к себе, как выпавших из гнезда птенцов. И тогда мои слова вспорхнут и улетят прочь, тоскуя, как матери-птицы: далеко-далеко. Туда, где я буду бессилен обрести их и присвоить себе. Навсегда...

II

Мне стало страшно, и я проснулся. Тогда я перевернулся на живот. Но из-за утренней эрекции это было неудобно. Я опять лег на спину и увидел, что Юля тоже проснулась.
Ей надоело лежать, и она уселась прямо на подушке. Вообще-то она красивая, но сейчас похожа на выдавленный тюбик крема. У нее на спине медленно исчезают розовые следы, оставленные мятой постелью. Все люди спросонья выглядят хуже.
Я потянул простыню, которая укрывала Юлю. И простыня сползла легко: будто Юля – это только что открывшийся памятник самой себе. За это я поцеловал Юлю в шею, а потом – в ключицу.
- Ну-у-у, - сказала она, потянулась и нежно оттолкнула мою голову, - У женщин и мужчин разная физиология. Мне сейчас не хочется.
Я отвернулся к стене и стал рассматривать обои. Такие обои обычно покупают для детской. На синем фоне – щенки далматинцев. Пересчитывать далматинцев я не хотел.
Юля тронула меня за плечо:
- Эй, Тимофе-е-ей. Желтков, кому говорю. Хватит дуться. Новый день! Выходной! Здорово ведь! Где твоя утренняя радость?
- Юля, я вижу, ты четко различаешь утреннюю радость и утреннюю эрекцию, - пробурчал я. – И, насколько я помню, тебе сегодня на работу.
- Ты – злюка-бобер.
- Я – степной волк.
- Как в мультике про птицу-скорохода?
- Нет. Этот - из другого мультика.
Юля провела пальцем по периметру моего уха. Убрала волосы, прикрывшие ушную раковину.
- У тебя была мочка проколота, а теперь совсем заросла, - сказала она.
- Была проколота, а теперь совсем заросла, - подтвердил я.
Некоторые женщины замечают, что мое ухо было пробито, а некоторые - нет. А может быть, и замечают, только им об этом неинтересно спрашивать. По нынешним временам проколотое ухо – штука заурядная.
- Ты носил серьгу?
- Да, носил. Давно очень. Трэшня. Пьянка и последствия. Перцы. Сиэтл. Макс Кавалеро. Все такое.
- Родителей подоставать хотел?
- Нет. Им было все равно.
- А чего снял?
Я пожал плечами. Не рассказывать же ей о том, что такое носить серьгу в девяностые в провинциальном рабочем городе? О том, как гопота хотела ломать мне ребра на индустриальном микрорайоне, и сломала бы, если бы не подоспела кавалерия. О том, как менты заставляли в обезьяннике отстегивать серьгу и резали фенечки. О том, как надоели эти бесконечные бухие диалоги «датыпидор-самтыпидор». Слишком долго объяснять... А когда времена изменились, и всем вокруг вдруг стало наплевать, что ты носишь, серьга в левом ухе сразу потеряла всякий смысл. Зачем ее было носить, если за нее уже и морду-то никто не бил?
- Да так... Надоело, - наконец ответил я.
- Пойду, кофе сделаю.
- Было бы неплохо.
Юля встала с постели и надела футболку с изображением Даффи Дака. Моя эрекция прошла. Ноябрьский свет перекинул свою бледную ногу через огромное, во всю стену, окно и решал, двигаться ли ему дальше или нет. Тени в комнате были еще длинные. Самой большой и густой тенью было фортепиано. Оно стояло в углу: черная дыра. Фортепиано было Юлиным орудием труда. Юля – пианистка, и пальцы у нее вытянутые и изящные. Черная дыра съела еще одну звезду. Подставку для нот облизал упавший блик.
- Ты ночью кричишь, Желтков. Громко, – сказала Юля.
- Бедные соседи. Мало им было твоего пианино, - сказал я, продолжая разглядывать комнату.
- Почему ты ко мне не переедешь жить, Тимофей? – спросила она неожиданно.
- Даже не знаю. Я как-то не думал.
- А ты подумай.
- Юля, мне на работе платят деньги, чтобы я думал. Поэтому бесплатно думать мне лень.
Юля остановилась в дверях и посмотрела на меня, как на милую безделушку, купленную на морском курорте в качестве сувенира для дальних родственников.
- А ну тебя, - сказала она, - Нудный ты. Я иду на кухню.
Когда Юля вышла, я поставил заряжаться батарею «нокии». Потом снова лег, откинулся головой на подушку, которая сохранила отпечаток моего темени, и стал совершенно безвозмездно размышлять о том, почему я не перееду. Наверное, подумалось мне, это от того, что я никогда не квартировал в спальных районах.
Я не собирался менять своих привычек. Мне хорошо спалось там, где я жил: в доме на холме. Особенно летом. И даже когда в полседьмого утра глухим стуком контейнеров и шершавым шумом летевшего в кузов сора меня будил, вывозящий мусор, грузовик муниципалитета, я знал, что усну опять и увижу свои лучшие сны. А если удушливой ночью гроза посылала молнии, и сигнализации, стоящих во дворе машин, выли, как перепуганные собаки, можно было выйти на балкон и глядеть, как ливень отчаянно падает на город, будто десантник с нераскрывшимся парашютом, а в стороне Политеха, над Министерством транспорта, сияет голубая чакра неона.
В ясную погоду с этого же балкона хорошо просматривался Покровский монастырь, и его серые купола были похожи на окаменевшие капли. Из монастыря выходили монахини, и спускались по ближней горке вниз, к трамвайной линии, плавно и неспешно, как оплавленный воск. Некоторые из монахинь поднимались на мой холм и шли к выкрашенному зеленой нитрокраской ветхому срубу Свято-Макаровской церкви.
Я тоже изредка заходил в эту церковь: мама по телефону в годовщины смерти родственников аккуратно напоминала поставить свечку за упокой. Для этого мне требовалось всего лишь перейти через двор: мимо беседки с бюветом, где в свежих родниковых брызгах играли дети, а взрослые мужчины набирали у колонок полные ведра воды и несли их, сразу по два, к гаражным боксам, чтобы помыть там свои автомобили. Я поднимался по развалившимся бетонным ступенькам вверх и оказывался у церковной калитки. На паперти за ней всегда было много женщин в старомодных ситцевых платках, а на клумбах цвели чорнобривці: и, кажется, по-русски чорнобривці зовутся бархатцами.
Когда выпадал какой-нибудь праздник, у женщин с собой всегда находились яблоки и мед, яйца и пироги, и всякие другие продукты в зависимости от того, какой сегодня день стоял по календарю, и что нужно было святить, надев нарядное и чистое платье поверх мытого тела. В самой церкви обычно было тесно, особенно если кого-то крестили. И я покупал свечки не самые дешевые, но и не самые дорогие, ставил за упокой, трижды бормотал «Отче наш», как учила покойная бабушка, потом шел к другой иконе, где тоже был нарисован дядька с бородой, там ставил за здравие родителей и опять молился. Лампады чадили, и дым, сладкий как поминальная кутья, дрожал от баритона батюшки и тянулся к своду, а я разглядывал нимбы святых и вспоминал, как в детстве считал, что нимбы – это такие смешные и очень неудобные шапки вроде кокошника. Я выходил из церкви, крестился и кланялся образу над дверью, вздыхал свободно и со спокойной совестью шагал к ларьку за пивом, и тут, бывало, если дело шло к обеду, со всех сторон начинали звонить колокола. Они громко звенели у меня за спиной, будто давали мне подзатыльник, а потом отзывались где-то вдалеке. И было непонятно: то ли это эхо, то ли долетевший унисон Михайловского собора, а может Николаевской или Фроловской церквей. И в это мгновение я чувствовал себя тараканом, который забрался в полдень по ошибке в часовую мастерскую из соседнего овощного гастронома, закрытого на переучет: динь-дон.
Я брал пиво в ларьке, где оно всегда было прохладным, но никогда не было холодным, и прогуливался дальше по холмам мимо старообрядческого кладбища в сторону Житного рынка: туда, где маячил передатчик. Передатчик царапал небо, покрытое редкими, похожими на дактилоскопию облаками. Из центральной мечети, которая постоянно казалась недостроенной, как раз выходили мусульманки, семенящие в длинных платьях по направлению к метро. Их лица скрывались в парандже, как прячутся любовники за шторами дешевой гостиницы. Я продолжал пить пиво из горла и заглядывал в вырезы их шелковых масок, пытаясь по глазам и проступающим очертаниям носа определить, как они выглядят на самом деле, и, наверное, это было неприлично.
Скоро начинался спуск к Верхнему и Нижнему валу – отрезок улицы заброшенный, как старухи в богадельне. Сквозь землю кое-где, как чешуя недочищенной рыбы, проступали остатки булыжника, мощеного в позапрошлом веке. Вокруг росла дикая конопля: она в этом климате совсем не вызревала и не годилась даже на молоко. В кустах и бурьяне валялись руины: сто лет тому назад здесь были трущобы, населенные евреями, и где-то здесь же стоял скандальный кирпичный завод со зловещими, но пустыми, слухами о жертвенной крови христианских детей, замешанной в мацу на песах.
У подножия склона, высилась церковь Адвентистов седьмого дня, похожая на декорацию замка в парке аттракционов. В ней протестанты ждали не то второго пришествия, не то апокалипсиса, а может и того и другого сразу. А когда еще не было ни адвентистов, ни, тем более их церкви, а главное – Киевской дамбы, перебравший соков Днепр разливался по се пору, и попы справляли службы миру прямо в лодках между Подолом и Воздвиженкой. Они плавали вдоль затопленных хат, читая евангелие, а в водоворотах под веслами кружились пучки соломенных стрих, деревянная посуда и захлебнувшиеся цыплята.
Между старообрядческим кладбищем и мечетью к круче сворачивала тропинка. Круча поросла твердой, усохшей в кварцевых лучах, травой, и над ней всегда парила смешанная с пылью мошкара. Здесь хорошо было сидеть в сумерках, пить теплое вино и слушать, как глубоко внизу в урочище идет вечернее построение воинской части. Как рядовые перекликаются на первый-второй, и, затянув громкую песню, бегут в столовую есть горячий ужин, а в это время солнце опускается в щель горизонта, как проездной жетон. На Левом берегу уже мрак, корабли уходят за изгиб Рыбальского полуострова, а весь город от Печерска до Оболони покрывается ярким светом координатных точек со скоростью тысяча огней в секунду...
...Вот в каком месте я живу. До Золотых Ворот, не торопясь, можно дойти за пол часа. И мне это нравится.
Но сейчас я не дома. Я – далеко. Я лежу на кровати в квартире на четырнадцатом этаже, а это очень высоко. Я вижу, как за окном стая серых птиц летит куда-то в сторону Белоруссии. И мне кажется, что эту стаю сдувает циклоном. На улице шепеляво свистит порывистый ветер. Иллюзия, что дом раскачивается, будто антенна. Дом стоит на окраине, в десяти минутах езды на маршрутке от конечной станции метро. И мне это не нравится совсем.
Впрочем, в начале ноября – мерзко везде. И на окраине, и в центре. Даже там, где я живу. Кий, Щек, Хорив, а также сестра их Лыбидь, могли бы заняться градостроительством и в более южных широтах... Я не создан для этого климата. Прямо как конопля...
Юля, вернулась из кухни, неся перед собой пару дымящихся фарфоровых кружек: фиолетовую и красную. Она их держала на вытянутых руках, как две гантели: будто собиралась тренировать трицепсы.
- Осторожно. Очень горячо, - она протянула мне красную.
- Ничего. Я привык к горячему, - сказал я и взял кофе.
У Юли хорошо получалось готовить кофе. Раньше я почти не употреблял кофе и пил только чай. Но на моей нынешней работе, кофе был бесплатный, и поэтому я пристрастился. Все-таки – я жадный.
- Ну, что надумал? - спросила Юля.
Я много чего надумал, а наболтать мог еще больше: о ливне и чакре, о монастыре и монахинях, о церкви и звонах, о мечети и парандже, о кладбище и круче, о слухах и наводнениях, о пришествии и апокалипсисе, о песнях и горизонте. Немало.
Юля способна поверить, что все это – причина. Причина, по которой я к ней не стану переезжать, и буду продолжать платить $230 аренды за свою гостинку. Но на самом деле – все, разумеется, не так. Все совсем по-другому.
Врать мне не хотелось. Я допил кофе и обнял Юлю сзади.
- Ой, подожди... Я так обожгусь, - взвизгнула она и засмеялась.
Юля поставила полную кружку на пол рядом с моей и сняла футболку. Даффи Дак уткнулся.
Прошло двадцать минут, и Юля сказала:
- Желтков, ты был не осторожен.
Осторожность и впрямь не относилась к моим достоинствам. Я опять рассматривал обои. Считал далматинцев. И это отчего-то не казалось таким уж глупым занятием. Клонило в сон. Наверное, из-за арифметики.
- Придется тебе сходить в аптеку за постинором. Заодно купишь кефир, - сказала Юля.
- Ладно, - сказал я, сбившись на сороковом десятке щенков.
- Знаешь, что такое постинор? Или тебе на бумажке записать?
- Я знаю, что такое постинор. А вот как он пишется - не знаю. Так что можешь записать, - сказал я.
Постинор – это такое противозачаточное средство. Гормональные таблетки. Вполне годятся, чтобы разово не допустить беременности. Если их часто употреблять, нарушаются менструальные циклы... А еще я знаю, что такое калипсол. Его дают женщинам для облегчения родовых мук, и очень сложно убедить аптекаря, что твоя мнимая жена рожает, чтобы он дал тебе калипсол без рецепта. Но это уже к делу не относилось.
- Аптека рядом с остановкой, - Юля не стала ничего записывать.
- Я помню, - кивнул я. - Постинор и кефир. Каждому – свое.
В коридоре валялись мои ботинки. К подошве одного из них прилип троллейбусный талон. Вдруг мне со страшной силой захотелось прочесть: что на нем? Но талон был цинично продырявлен компостером, слишком испачкан, и поэтому для процесса чтения не годился.
- Ну, я пошел, - сказал я, нацепив пальто и шапку.
- Ага. Давай быстренько. Я как раз обед сделаю, - Юля чмокнула меня в губы: впервые за текущие сутки.

III

На лестничной площадке стояла литровая банка, засыпанная окурками. Вокруг нее засохла сыпь плевков. На стене значилось, что «Динамо» Киев – чемпион, и на данный момент это было ложью. Шахта пассажирского лифта скрипела тросом. Я поехал на грузовом. Каким-то чудом он был не сломан.
У подъезда стояли холодные автомобили. Последние, отцепившиеся от деревьев листья, прощались друг с другом у бордюров. Люди несли ярко-желтые кульки из супермаркетов. На стылых качелях сидели вороны и ждали других ворон.
На остановке я узнал, что аптека закрыта, поэтому пошел искать еще одну. Вместо аптек почему-то попадались парикмахерские. Наверное, решил я, здесь на окраине делать нечего, поэтому местные жители стригутся чаще - от скуки. Идущие навстречу местные жители мужского пола подтверждали мою догадку.
Я несколько раз сворачивал и переходил дорогу. В аптеке возле дома быта и в аптеке на перекрестке был выходной. В аптеке рядом со спорттоварами висела табличка «Переучет». Аптеки, как будто сговорились. От них, можно сказать, зависела жизнь человека, а они – не работали.
Дети. Аисты – атеисты.
Аисты уже, наверное, в Африке. Я представил, как они взмахивают крыльями где-то над Сахарой. А у нас - близится зима. И это - как предчувствие зубной боли. На дистанционном пульте природы вот-вот кто-то выключит последние остатки «яркости». Ч/б. Монохромные дни, и без того короткие, потеряют еще больше выдержки. На тротуаре появится слой гололеда: тонкий, как целлофан. Люди будут поскальзываться и падать.
Я думаю про зиму и лед, потому что познакомился с Юлей на катке. Летом я ходил на каток в торговый центр. На бортах ледовой площадки были логотипы всех его магазинов и, по-моему, аптеки. Над бортами крепился прозрачный пластик, отделявший каток от зоны ресторанов. Люди, которые ели гамбургеры, могли смотреть на людей, которые катаются на коньках. Последние пятнадцать минут каждого часа площадку обрабатывала специальная машина. Исполосованный лезвиями искусственный лед, она превращала в гладкую, как кредитная карточка, поверхность, чтобы через три четверти часа все повторить сначала.
Мне нравилось сочинять слова, наматывая круги шорт-трека. Я скользил хорошо, а Юля кататься совсем не умела. На каток она пришла одна, и это было странно. Ее ноги разъезжались: она пыталась держаться за борт, но и это ее не спасало. Ребенок, испачканный хэппи-милом, пялился на нее сквозь пластик. Юля мне сразу приглянулась, поэтому я тоже стал падать рядом с ней: специально, чтобы познакомиться. Если умеешь ездить на коньках, упасть правдоподобно очень трудно. Это подтвердит любой фигурист. Им притворяться еще сложнее.
А потом мы вместе с Юлей пошли есть суши. Юля взяла себе суши с угрем, а я – с креветками. После коньков ноги ощущали себя непривычно. А руки, обремененные палочками для еды – совсем скверно. На ледовой площадке как раз началась шоу-программа. На лед выбежал наряженный пингвином инструктор и принялся объезжать хитроумно расставленные кегли.
- Я теперь ненавижу пингвинов. И это – удручает, - сказала Юля. – Я совсем не умею кататься на коньках.
- Я совсем не умею есть палочками, - сказал я, посмотрев, как здорово Юля управилась с очередным куском суши.
- А хочешь, я тоже притворюсь, что не умею? – спросила она.
Юля прокрутила деревяшки между пальцами, так как это делают барабанщики на рок-концерте, и мы друг другу улыбнулись, как пингвины в рекламе мороженого.

ІV

Ненароком я набрел на поликлинику. Я это сразу понял, как только увидел змею на фасаде. Змею тошнило в рюмку: жесть. Две кареты скорой помощи c зеркальной надписью «AMBULANCE» на капоте стояли у входа. Ряд хилых деревьев вдоль аллеи провоцировал ипохондрию.
- А у вас в поликлинике есть аптека? – навел я справки в регистратуре.
- Это - в другом корпусе. Подымитесь на второй этаж и пройдите по коридору налево, а там - по прямой кишке, - ответила медсестра в марлевой повязке.
- Это по какой-какой кишке? – переспросил я.
- Ну, по этому... По переходу в другой корпус. Мы его так называем...
На втором этаже я сумел заблудиться: все-таки кишечник сложная штука. Особенно для того, у кого в школе была тройка по анатомии. Спасибо и на том, что прямым текстом в жопу не послали.
Я остановился рядом с плакатом о способах передачи СПИДа. Жирный карикатурный вирус с картинки тщетно пытался выбраться из гондона. Я опять подумал о постиноре, еще немного постоял, а потом подошел к ближайшему кабинету и постучал:
- Можно?
- Заходи. На флюорографию? – спросила сидящая за письменным столом пожилая женщина.
Она была очень толстая, поэтому белый халат делал ее похожим не на врачиху, а на повара. У нее росли усики: тонкие, как у китайского метрдотеля. Рядом с письменным столом была еще какая-то дверь. Под потолком работало проводное радио. Детский голос на украинском языке читал стихи о полотенце. О рушнике то есть...
- А где кишка прямая находится? - спросил я.
- Это к проктологу. Он – найдет.
- Да нет... Я про то, как в корпус другой пройти...
- Так и проктолог в другом корпусе.
- Вы не поняли. Мне в аптеку нужно.
- В аптеку ему нужно. А ты флюорографию, когда проходил? – вдруг поинтересовалась врачиха.
Тут я заметил, что за окном начинается дождь. Очертания домов микрорайона стали плавно размываться, как в глицерине. Теперь из всего того, что находилось за стеклом, можно было четко рассмотреть лишь термометр, привинченный к оконной раме. Его красная шкала была похожа на кровосток. В шкале – запаян спирт.
- Давно. В институте еще, - сказал я, выдержав паузу.
- Да ты что это, сынок? – всплеснула женщина руками, - В стране – эпидемия туберкулеза! Зэки гуляют по амнистии. Профилактики – ноль. А ну быстро на флюорографию! На вот, карточку заполни.
Я пожал плечами. Флюорография – так флюорография. Пусть старуха развлечется.
Я взял карточку и стал заполнять ее графы. Дешевая шариковая ручка то и дело отказывалась писать. Мне приходилось дышать на ее перо, чтобы паста нагрелась. Когда я, наконец, закончил все формальности, женщина выбралась из-за стола и боком протиснулась во вторую дверь. Я тоже проследовал за ней и очутился в помещении, расчлененном на две части стеной с проемом. Большая часть была выложена голубым кафелем, и в ней стоял аппарат флюорографии. Здесь я снял с себя пальто, свитер и майку.
- Крестик, амулеты есть? – спросила женщина. – Если есть – сними.
У меня на шее болталась флэшка на 512 МВ. Я ее снял и аккуратно завернул в рукав свитера. Врачиха подвела меня к аппарату и отрегулировала металлическую пластину, так, чтобы та оказалась на уровне моей груди, а потом прислонила меня к ней вплотную.
- Стой так, - сказала врачиха и скрылась за стеной: там вероятно был какой-то пульт управления.
- А вы палочек Коха будете фотографировать? – спросил я.
- Легкие твои я буду фотографировать...
Мое тело уже нагрело металлическую пластину, и она перестала быть холодной. Над головой, в лампах дневного освещения что-то потрескивало. От этого почему-то делалось не по себе.
- А вдруг они там живут? – спросил я.
- Кто?
- Палочки Коха. Они живут со мной. Внутри, как в герое Достоевского. Они похожи на стрелки. А если вы их сфотографируете, их нужно будет непременно убить...
- Пациент, помолчи немного...
- Это ж туберкулез раньше чахоткой называли?
- Все - готово! Одевайся.
Продолжать дальнейшую беседу о палочках и туберкулезе не имело смысла. Я вышел из-за аппарата флюорографии. Оделся и нацепил на себя флешку. Флешка могла быть моим крестом, а могла – амулетом. Это зависело от того, что на ней было записано...
- А когда я узнаю?
- Что ты узнаешь? – спросила появившееся врачиха.
- О том живут ли со мной палочки Коха?
- В среду – будет известно...
Я кивнул. Женщина развернулась спиной, потеряв ко мне интерес. Теперь ее можно было использовать, как экран для проектора. Показывать детям мультики, а взрослым научно-популярные фильмы про профилактику.

V

В аптеке стояли вырезанные из картона фигурки медсестер с пилюлями от кашля. На рекламных плакатах, вылечившиеся от радикулита пенсионры танцевали квикстеп. Названия всех лекарств заканчивались на «ин». В этом чувствовался порядок.
Я вдруг вспомнил, что обещал одному своему приятелю из Кривого Рога, поискать в Киеве китайское средство от облысения «Бамбук-дракон». Об этом чудодейственном средстве мой приятель узнал из передачи «Телемагазин». Он сказал, что в рекламном сюжете показали состарившегося актера, который утверждал, что без препарата «Бамбук-дракон» его волосы давно бы уже выпали.
- Девушка, а у вас есть чудодейственное средство от облысения «Бамбук-дракон»? – поинтересовался я.
Девушка, сидевшая за прилавком, оторвалась от чтения коэльи в мягком переплете. Заложила страницу надорванным чеком и недоуменно уставилась на меня.
- Средство от облысения «Бамбук-дракон», - повторил я.
- Нет, - хихикнула девушка, уставившись на мою лохматую физиономию.
- Ладно, - сказал я, - Тогда постинор дайте...
Спустя пару минут, когда девушка успокоилась и перестала смеяться, она протянула мне розовую упаковку с десятью таблетками.

VI

Когда я вернулся в квартиру, уже совсем стемнело. Оконные стекла были похожи на ногти, накрашенные черным лаком. Они блестели, и света за ними было не разглядеть. Батарея «нокии» уже давно успела зарядиться. На ее дисплее значился один непринятый звонок: Юля.
На кухне я нашел холодный обед. Яичница: три остывших солнечных диска – желтки. Суп: рыжая студеная мембрана - жир. В жире я проделал ложкой лунку, и стал употреблять суп в пищу. Глотать его было неприятно: будто держать в кулаке мохнатую гусеницу.
Когда я доел, увидел придавленную сахарницей записку. Ее отогнутый край застенчиво выглядывал, как рубашка из незастегнутой ширинки.
Я НЕ МОГУ БОЛЬШЕ ЖДАТЬ
Я НА РАБОТЕ
ТЫ, ЧУДОВИЩЕ
Мне давно никто не писал записок - наверное, со школы. Я попытался вспомнить, называла меня Юля когда-либо чудовищем ласково... В записке после ТЫ шла запятая, а не тире. Это могла быть ирония и агрессия, нежность и отвращение. Фиг ее поймешь. В любом случае – это ничего не меняло. Выпущенные слова могут порхать, как бабочки однодневки, а могут трассировать, как пули со смещенным центром тяжести. Но они всегда остаются всего лишь словами...
Я извлек из кармана розовую упаковку постинора. На этикетке был нарисован силуэт женщины. Женщина вскинула вверх руки: то ли сдавалась, то ли похотливо потягивалась. Из коробки вывалилась инструкция... Препарат содержит очень большую дозу гормона. При приеме препарата после незащищенного полового акта, нарушается процесс имплантации. Нарушается внедрение яйцеклетки в слизистую оболочку матки. Не рекомендуется употреблять чаще, чем раз в месяц... Таблетки: белые шарики, размером с вареный рыбий глаз. Я выдавил одну таблетку из капсулы и запил ее кефиром. Я не знаю, зачем я так поступил...
В комнате я лег на диван и почувствовал себя зябко. Укрылся пледом, но и это не помогло. Я увидел вещи, разбросанные Юлей: чулок, лифчик, майка. Куски материи, лишенные плоти – больше ничего. Как-то раз в одном глянцевом журнале я прочитал, что если мужчина любит женщину, он непременно должен влюбиться в ее беспорядок.
Я достал телефон и набрал номер вызова такси. Диспетчер сообщил, что ближайший мотор подъедет через десять минут. Чтобы занять время, я спустил в унитаз несъеденную яичницу. Она смывалась плохо. У меня в желудке гормональная таблетка растворялась в супе. Больше я не смог придумать, чем заняться...
На улице падал мокрый снег. Это был первый снег после лета: неопытный, неуклюжий. В снежинках не было уверенности и шарма. Они падали на землю, превращаясь в рыхлую, похожую на растаявшую сахарную вату, пульпу. Липкие кристаллы застревали в дворниках такси. Дворники складывались и распускались со скрипом, как неисправный веер.
Такси везло меня в центр. Огни проспектов растягивались в толстые разноцветные полосы, словно фруктовая жвачка. Возле станций метро огни скапливались, превращаясь в сплошной мерцающий пузырь.
И только Днепр выскользнул. Слизанный лаз, размазанный мрак. Мы проезжали по Южному мосту. Баба с мечом, озаренная прожекторами, пыталась повторить жест силуэта с коробки постинора. У нее ничего не получалось: родина - мать. Вдруг водитель сказал:
- Бензин дорожает.
Я ему не стал отвечать. Колченогие слова в пустом колчане.
Такси остановилось на площади. Я протянул деньги. Водитель сделал вид, что не может найти у себя пять гривен сдачи. Я захлопнул дверцу и двинулся через дорогу. Автомобили сигналили и тормозили, их сносило юзом. Нас всех – используют.
На противоположной стороне, пыжился огромный торговый центр. Ярлык его вывески, гибкими неоновыми трубками был наскоро приштопан к наступившей ночи. Здесь, в торговом центре, Юля работала пианисткой.
Я зашел внутрь и побрел по галерее вдоль бутиков в сторону эскалатора: к тому месту, где играла Юля. Я иногда приходил сюда, к ней. Просто приходил и слушал, как она работает. В торговом центре пианистам запрещали по должностной инструкции разговаривать с посетителями и подавать им знаки. Поэтому я делал вид, что я – обыкновенный покупатель. Такой же, как и все остальные... Я приобретал какую-нибудь мелочь: шнурки, табак для кальяна, бритвенные лезвия или другую дребедень, а потом садился рядом с фонтаном и ждал... Ждал, пока она на меня посмотрит.
В этот раз я ничего не купил. На Юле было зеленое вечернее платье с блестками. Это платье являлось собственностью администрации торгового центра. Администрация считала, что классическая музыка создает атмосферу респектабельности. ****ые капиталисты.
Юля играла времена года Вивальди: у нее это здорово получалось. Когда июнь закончился, и наступил июль, она меня заметила. Я поднялся, подошел к ее подмосткам: круглому постаменту, огражденному турникетом. Перешагнув через турникет, я остановился у нее за спиной.
Она проиграла еще немного. Сбилась. Продолжила, сбилась опять. Ее руки вознеслись над клавишами. Музыка исчезла. Лето прекратилось: опять заканчивалась осень. В торговом центре зазвучал обычный саундтрек обычного субботнего шопинга.
Гул эскалатора. Шлепки дверей на фотоэлементах. Заинтересованный гам консьюмеров.
Оторвавшись от пюпитра, Юля посмотрела в мои глаза, будто могла там отыскать утраченную партитуру. Мне показалось, что она может заплакать.
- Я принес тебе постинор и твои ключи, - сказал я, а потом добавил зачем-то: - А кефир я выпил, извини...
Я положил упаковку постинора и ключи на крышку фортепиано. О том, что я заглотил одну таблетку, говорить постеснялся.
- Желтков, - спросила Юля, - Во всем мире найдется ли кто-то, кто сможет жить с тобой?
- В среду – будет известно, - ответил я, и слов у меня больше не осталось.
Все слова улетели.
Тут я обратил внимание на двух секьюрити: черные куртки, геральдика нашивок. Они появились из-за магазина чемоданов и энергично направлялись ко мне. Я перелез через турникет обратно и быстро, не оглядываясь, зашагал к выходу. За моей спиной бушевал октябрь...
Снаружи автомобили продолжали катить по площади. Вывеска торгового центра хлюпала в полузастывшей луже. Прохожие кутались в непромокаемые плащи. На балюстраде подземного перехода бездомный кот гнался за испачканной соусом салфеткой.
Я засунул руки в карманы пальто. Денег там не было. Я все отдал таксисту. А это означало: нужно идти пешком.
И я зашагал к себе на холм, пронзенный своими собственными стрелами.


Рецензии