Короткая жизнь Охоты

Как не ожесточилась Вика сердцем от недетской жизни к четырнадцати годам, а сострадала мачехе, когда она по утрам умирала. Губы ее спекались и чернели, словно картошка в углях, опухшие глаза смотрели безумно.
- Умереть бы, отмучиться, - шептала мачеха между приступами алкогольной эпилепсии.
Но не умирала. Вика отпаивала ее валерьянкой и корвалолом. И не было ничего, что не отдала бы за стакан водки для мачехи. В доме уже ничего не оставалось, Вика отдавала себя. Мачеха, насквозь пропахшая перегоревшей водкой, источала запах разложения и смертельного желания этой водки; он исходил от ее тела, волос, изо рта и, как казалось Вике, даже из ушей. Запах витал над рудником и достигал Хруста - он приходил. Хруст - потому что всегда при деньгах и хрустел пальцами. Смотрел, как мачеху выгибают судороги, веселел лицом, похожим на изношенный ботинок, гнул пальцы, щелкая суставами, говорил: “А ведь умрет!..”
- Пошла в школу, пошла! - кричала Вика на младшую сестру Александру, выкидывала за дверь ее ранец.
Выпрашивала у Хруста:
- Наливай! Скорее наливай!
Хруст наливал стакан, Вика ложкой разжимала мачехе зубы, вливала водку тонкой струйкой в рот. Мачеха обморочно затихала. Хруст выпивал остатки в бутылке, в другой комнате большими руками сминал и комкал Вику на кровати, как лист бумаги в отхожее место, шепча взахлеб: “Тварь, тварь...” Изо рта его пахло гнилыми зубами, Вике было дурно и все равно, что он делает с ней, лишь бы не вырвало.
Однажды, когда мачеха снова умирала, Хруст пришел с приятелем, сказал, что у него водки сегодня нет, а у приятеля - есть. А он, Хруст, постоит во дворе, где ветер носил над рудником пыль заброшенных шахт, тоску безработицы и безденежья. Рудничные всегда были работными, и когда закрылись шахты, запились, чтобы не так больно было видеть себя ненужными.
Многие другие мужики приносили водку, пока однажды утром мачеха все-таки не умерла. Вике в ту пору исполнилось шестнадцать лет, Сашке - тринадцать. Сестру Вика уберегла: единожды Хрусты было приступил к ней, но Вика приставила к его горлу кухонный нож, источенный как шило. Две пряди черных волос, словно сабли, свисали вдоль ее висков, антрацитовые огромные глаза были так бесстрастны, что Хруст отступил. “Тварь!” - обозвала его Вика.
Надев черный платок до бровей, собирала по домам деньги на похороны мачехи. Давали, торопливо, стыдясь и отворачиваясь, под ее недетским взглядом.
- Исполнили мы перед ней свой долг, - вздохнула Вика, когда мачеху пристойно и с поминками похоронили.
Матери девочки не помнили, плохо помнили и отца, погибшего в шахте под обвалом. Их вырастила мачеха. Добрая была женщина, но рано спилась.
- Теперь мы будем без помех учиться, - сказала сестре Вика. - Если не выбьемся в люди - лучше не жить. Закрою ночью трубу - и угорим.
Страшные дни наступили для Сашки: вечерами Вика проверяла ее тетради, била за двойки по щекам и размеренно говорила:
- Я тебя забью, если не будешь учиться. Или мы выйдем в люди, или станем подстилкой для тварей. Нет у нас другого пути.
Карандашом в Сашкиных учебниках отчеркивала страницы, наказывая к утру выучить или прорешать. Приносила из кладовки веревку, клала к Сашкиным ногам:
- Не выучишь - лучше повешайся. Смотри на веревку и учи.
 Страшно Сашке видеть бесстрастные сестринские глаза, в которых, как у чучела, никаких чувств. И черные пряди, словно висельные веревки, раскачиваются вдоль висков. Учит Сашка, но боится ни гнева сестры, ни угроз, а припоминаний, что ни разу не видела ее плачущей или смеющейся. Вика для нее как что-то неодушевленное, пришедшее взамен мачехи.
Учащимся сестрам шахтком выхлопотал пособие. Завели они собаку-цепника, чтобы Хруст и другие по старой дорожке не захаживали.
Летом продали дом, уехали в город, купили на окраине флигель в одно окно.
Сашку Вика устроила в медицинское училище, сама поступила в педагогический колледж.
На вступительных экзаменах проявилась скрытая в ней влась над мужиками. Плохо знала билет, а преподаватель все вымогал и вымогал из нее ответ. Больше говорил сам, чем она. Капельки пота блестели на умном лице и розовой лысине. Его растерянный взгляд, как что-то предметное, все соскальзывал с полированого стола вниз, на Викины колени, где короткая юбка едва прикрывала ноги. Вика, вдруг, поняла, что выше его сил поставить ей тройку, как некогда выше сил мачехи было обойтись без водки. Он болел ее коленями, телом, глазами...
Дома долго стояла перед мутным от старости зеркалом, с удивлением рассматривая себя. Подвернула подол юбки, еще больше оголив странной привлекательности ноги, сняла лифчик, отчего грудь под кофтой бессовестно вздернулась. Надивившись на себя, Вика напугала Сашку хищной улыбкой.
Все реже Вику звали по имени, все чаще - Охотой. Охота ненавидела мужиков и не знала к ним жалости. Появлялась в компании, молчаливая, одетая просто и бедно, садилась чуть в стороне, чтобы видны были ее ноги, тонкий стан и высокая грудь. Мужики впадали в задумчивость. Открывали кошельки, отдавали последнее, доставали припрятанное, занимали, откупали для компании студентов бары, ссорились с друзьями и женами. Поощряли их на безумия, небрежно покачиваясь, две пряди у висков, длинные антрацитовые глаза, бестрастное лицо, невинные, свежие губы, казалось, совсем не целованные. Охота никогда и ничего не обещала. Смотрела гипнотическим взглядом, снисходительно слушала, когда клялись бросить все ради нее. Спиртного она не пила. Хватило на всю жизнь одного раза, когда ее, тринадцатилетнюю, всегда голодную, Хруст обкормил сливами в вине и овладел бесчувственно-пьяной.
Не любовь внушала Охота, а животное хотение ее тела и желание унижать свою душу. И когда кто-нибудь просил, как о милости, хотя бы выслушать, Охота с хищной улыбкой говорила: “Пойди, повешайся, тварь”.
Преподаватель Струков, поставивший Охоте на вступительных экзаменах пятерку, ушел из семьи, поселился в общежитии, заугрюмел и однажды ночью умер от сердечного приступа. Жена Струкова, преподаватель литературы, доброжелательная умная женщина, призналась Охоте:
- Мы прожили с Сережей в любви тридцать лет. После встречи с вами его ум стал больным. Вы - воплощение зла. Мне жаль вас, девочка. И я не понимаю, за что вы их ненавидите. Увлекаете, ломаете им судьбы…
- Потому что все мужчины – твари! – убежденно ответила Охота.
Струкова испуганно взглянула на нее, вздрогнула, осуждающе покачала головой; ее доброе рыхлое лицо сморщилось, она закрыла его руками, расплакалась. Охота на цыпочках вышла из аудитории.

Перед главным корпусом колледжа раскинулся парк Дворца детского творчества, сияющего сквозь сосны мраморными стенами. По асфальтовым дорожкам Охота обходила Дворец, всматривалась в огромные окна.
- Что-нибудь не так? - спросила однажды женщина с детской коляской, не первый день наблюдавшая за странной девушкой.
Познакомились. Катерина работала уборщицей во Дворце. Коляску со спящим ребенком оставляла в парке под открытыми окнами. Ребенка звала Сашей.
- Как мою сесту, - обрадовалась Охота.
Теперь она находила коляку, через открытое окно здоровалась с Катериной, катала Сашку по дорожкам, пока мать убиралась. Сосновые иглы, источая хвойный дух, шелковисто блестели под солнцем. Сосны были огромными, но выше их, словно вечный детский праздник, сиял мраморными стенами Дворец.
- Вот дети, которые ходят сюда, они - особые? - предположила Охота.
- Да чего в них особого, - рассмеялась Катерина. - Везде насорят, наплюют, убирай за ними.
- Должно быть, они вырастут другими людьми чем мы? - продолжала гадать Охота.
- Да уж какими другими! И я сюда маленькой ходила на бальные танцы. Вальсирую теперь со шваброй в тех же классах.
- А можно посмотреть, что там? - как о чем-то невозможном робко попросила Охота.
Сказка началась сразу за порогом. В холле между мраморных колон стояли в кадках пальмы и лимонные деревья. Солнечные лучи, казалось, раскатились на паркетном полу, он сиял, взблескивал, светился. Где-то наверху нежно играла скрипка, потом словно затрещали цикады, и вдруг по лестнице, почти не касаясь ступенек, спорхнула девочка в бальном платьице, синими глазами и льняной косой прекраснее всех сказок в мире.
- Я не пойду дальше! - взволнованно сказала Охота.
Ехала домой на весь мир злая.
И дома неладно: в тапочках Охоты Колик ходит, Сашких жених. Усатенький, чернявенький, тихий. Сегодня голубки чем-то встревожены.
Сашка вышла нескладненькой, часто недомогала, училась слабо. Всякий рублик, какой заводился, Охота тратила на сестру. Перед сном собой согревала ее, остроплечую, худеньку, укутывала покрывалами. Мерзла по ночам Саша. Любила сладкое, Охота заставляла ее есть мясо и овощи. Сама она по два-три дня могла вовсе не есть. Хлеб и вода для нее - нормальная еда. К себе Охота не знала жалости. Ночь просидеть над учебниками, намотав на пальцы две пряди, что у висков, как вожжи на руки, для нее дело обычное. Утром вскинется от стола, едва окно засереет, Сашке котлеток поджарит, сама хлеба пожует, ковш воды выпьет - и на занятия.
- Вот, мы решили пожениться и уехать на рудник, - робея, доложила Сашенька. - Колю в армию не заберут - плоскостопие.
- И славно, - ответила Охота. Строго посмотрела на Сашу и она, маленька, серенькая, словно кролик, беззащитная перед силой Охоты, тонкими руками потянулась к ней, преданно заглядывая в глаза, не веря, что все так легко уладилось.
- И когда? - спросила Охота, нежно прижав Сашкину голову к груди, гляда поверх ее на тихого жениха, заробевшего под ее взглядом.
- Как только документы из училища заберем, - заторопилась рассказать о планах на жизнь Сашенька. - Коля, он наш, рудничный. Может там какую работу найдем. Я уборщицей могу.
- И славно, - повторила Охота. - Отпразднуем? Коля печь затопит, я стол накрою, ты за тортом и мороженым сбегаешь.
Сашенька, все еще не веря, как легко уладилось, набросила пальто, метнулась за порог.
А когда вернулась - выпал торт из рук, и как яйца раскатились по щелявому полу стаканчики с мороженым. С бестрастным лицом, словно статуя, Охота стояла посредь флигеля, а перед ней на коленях, прижавшись лицом к ее ногам, - тихий жених Колик и, вздрагивая от вожделения всем телом, дрожащими руками оглаживал под юбкой бедра Охоты.
- За эту тварь ты собираешься выйти замуж? - насмешливо спросила Охота.
Колик сбежал, Саша забилась в истерике, Охота, как когда-то мачеху, умело отпаивала ее валерьянкой и корвалолом. Трясла Сашеньку за плечи, кричала ей в лицо:
- Забыла, как там? Забыла? Колик твой, тихий, сопьется через год-другой, будешь ходить по помойкам, хлеб детям своим собирать. Ты как жениха выбирала, если от него гнилью пахнет?
И, схватив Сашеньку за горло, сказала:
- Я тебя сама задавлю, если ты снова заговоришь про рудник.
Почти до утра просидели сестры у теплого бока печки, обнимаясь и обещая вечно любить друг друга.
- Если мы начнем себя жалеть – сдохнем, - говорила Охота. - Каждый день мы должны что-то делать, чтобы выбиться в люди. Нам здесь надо остаться, и дети твои пойдут во Дворец. Здесь для детей - Дворец! Ты можешь это представить?
Как малого ребенка, гладила Сашеньку по голове, ласково шептала в ухо:
- Ты меня слушайся, я все устрою. Нет у меня никого, кроме тебя, всю жизнь буду о тебе и твоих детях заботиться. Для этого и живу… Выучимся, квартиру купим, чистую, светлую. Может быть, я во Дворце буду работать, девочек твоих туда водить на бальные танцы…
Сашенька счастливо плакала, вздрагивая нескладненьким тельцем, обвивая тонкими ручонками стройную шею Охоты.

Бесик, королек от фруктового бизнеса, умел пройти мимо вахтеров, строгих к другим гостям, в веселое и голодное общежитие колледжа. Щедрый, остроумный, Бесик собирал компанию, угощал вином и фруктами. Он хорошо играл на гитаре, девчонки пели, парни пили с Бесиком вино – все были рады гостю.
Однажды согрупница пожаловалась Охоте, что Бесик предлагал ей за деньги делать с ним всякие мерзости. Охота глубоко задышала через нос, сказала: “Восплачет, тварь”.
После занятий Охота пошла по магазинам, еще не понимая, чего хочет, чего ей надо. Когда увидела необычного цвета колготки - лиловые, с искрой, - вздрогнула, вошли внутрь сила и жестокое вдохновение.
Вечером шел снег. Снежинки, как мотыльки, роились вокруг фонарей, обеляя город, неприглядный весенним мусором. Снег был талым, душистым, на нем оставались четкие следы туфелек Охоты, идущей в общежитие.
Бесик сходил с ума в антрацитовом блеске глаз Охоты, сидевшей перед ним в лиловых колготках и тончайшем батнике на голое тело. Две пряди ее волос - как судьба, как висельные веревки возле висков; сквозь них мерцали глаза, гипнотизирующие Бесика, у которого от желания тела Охоты, ее блестящих лиловых ног в искрах, звенело в ушах, сбивалось дыхание. Позже перебрались в дорогой бар, откупленный Бесиком для компании студентов.

На лекции Охота смотрела в окно, радовалась летящему снегу. Представляла парк вокруг Дворца, отбеленные снегом сосны, скорей хотелось там оказаться. Думала о Катерине, что она славная и простая женщина. И еще одна мысль беспокоила Охоту. Между лекциями позвонила на вахту Дворца, попросила к телефону пригласить Катерину. Спросила ее, нетерпеливо:
- Ты Сашку не забыла на улице? Снег сегодня.
Катерина рассмеялась в трубку, радостно сказала:
- Первый раз мне звонят. Напугала... Спит Сашка. Под пальмой.
- Сегодня каляску не покатать - такой снег. - И, помолчав, спросила: - А дети, что ходят к вам, они за это платят?
- Как же платят, - смеясь ответила Катерина. - Это же Дворец творчества. Кто же будет платить за творчество? За творчество не платят.
- Я приду после занятий, - пообещала Охота.
И, как снег с неба, сошла еще одна радость: дали стипендию. Страшное задумала Охота: извести деньги на весеннюю куртку для Саши. Холодело под ложечкой - на что жить будут?
Из корпуса выходила на тяжелых ногах, понимая, что от куртки уже не откажется. За дверью ее караулили влажные глаза Бесика, мокрое в летящем снеге лицо, букет роз и “Тойота” с открытой дверцей. И слова:
- Не могу без тебя!
- Удавись, тварь! - находу бросила Охота.
Купила Сашеньке куртку и хвасталась ей Катерине в парке у Дворца под летящим снегом.
- Ужас, дорогая! - восхитилась курткой Катерина. И, тряхнув головой, предложила: - С третьего этажа, где театральная студия, уборщица в отпуск пошла. Если тебе месяц полы помыть, а картошки у меня возьмете - выправитесь.
- Почему тебе не звонят на работу? - вдруг спросила Охота.
- А кому звонить? - рассмеялась Катерина. - Мы с Сашкой одни на белом свете. Нам никто не звонит.
Миновали выход из парка, Катерина показала на пятиэтажку через улицу:
- А вон и дом наш. Зайдем чаю попить.
Спустила с тротуара на проезжую часть коляску, подскользнулась, упала на колено. От боли разжала руки, коляска с Сашкой выкатилась на перекресток, под бампер летящей иномарки. Колеса, мертво схваченные тормозами, весело скользили по мокрому снегу, свежему, еще пахнущему высотой и облаками. Охота, отчаянно прыгнув вперед, раскатилась и, падая, протолкнула коляску дальше, а бампер машины вмял девушку в колесо грузовика.
Она лежала на спине, чувствуя, как холодеют руки и ноги, как все меньши и меньше остается в ней тепла, шепотом сказала стоящей рядом на коленях Катерине:
- Жизнь - как дым из печи... Отлетела. А что твоя девочка, жива?
- Сашка-то? Жив, даже не выпал, как опрокинулся.
- Разве мальчик?
- Сашка-то? Мальчик, - ответила Катерина.
Сквозь падающий снег Охоте был виден мраморный Дворец, огромный, радостный, словно улетающий вверх счастливый корабль, полный детей. Смотреть далеко стало трудно, Охота сосредоточила взгляд на падающих на лицо снежинках, прошептала:
- Словно беленькие ангелочки... Это за мной. - Уже тускнея умирающими глазами, вытолкнула последние слова: - Это ничего, что мальчик. Пусть живет. Тоже - тварь Божья.


Рецензии