Детские годы отрока Николая
На зеленой поляне ходил, неспешно помахивая длинным хвостом, медногривый конь, и склоненная к траве длинная шея его тоже отсвечивала золотом в утренних лучах солнца. Птичьи хоры звучали со всех сторон, сливаясь в один немолчный радостный хор, но в этом ликующем звоне слышна была песня всякой малой птахи, поющей свою радость, и свое благодарение утру, солнцу, красоте…
Николай счастливо засмеялся и побежал босыми ногами, путаясь в длинной белой рубахе, сначала по шатким дощечкам, потом по мокрой траве – к золотому коню, чтобы обнять его гладкую шелковую морду, заглянуть в большой темный глаз, погладить густую рыжую гриву…
«Николай!» – вдруг раздался над солнечным лугом чей-то грубый хриплый голос. И опять повторился, перекрывая радостный птичий хор, - чужой, неподходящий для теплого и золотого этого утра, грубый голос, в котором не было любви. И еще раз он прогремел, так, что смолкли птицы.
Николай открыл глаза. В комнате было темно.
«Николай! Ты слышишь меня или нет? – хрипел голос из-за занавески в углу у самой двери. – Сынок, принеси водички… О-о-о-о, все горит!.. Умру… Ты идешь или нет!..»
Это звала сына мать.
Скрипнули старые пружины дивана в другом углу.
«Ну, что ты орешь с утра!.. Чего орешь! Встань и попей. Не умрешь… Умрет она…»
Это отозвался со своего лежбища отец. Они почти всегда так перекликались поутру.
Мальчик откинул старое одеяло и опустил босые ноги на пол. Тотчас холод объял все его щуплое тельце, и он поспешил зажечь свет, чтобы отыскать под кроватью валенки, в которых всегда ходил по дому.
«Николай…» - опять жалобно прохрипела мать, и мальчик, ежась от холода, поспешил на кухню, зачерпнул ковшиком воду из ведра, понес матери за занавеску. Она поднялась на локте – смятое лицо ее в неярком свете, пробивавшемся из соседней комнаты, казалось старым, сухие пряди волос пыльной горсткой соломы топорщились надо лбом. Мать жадно припала к ковшику, роняя холодные капли сыну на валенки. Он слышал, как они глухо падают в войлок. Одна из них попала за голенище на босую ногу, и мальчик невольно вздрогнул. Ковшик лязгнул о зубы, и мать негромко выругалась, тяжело переводя дух.
По утрам она была не страшная. Даже жалкая она была, беспомощная, больная. И когда она хрипела из своего угла: «О-о-о, сейчас умру», Николаю казалось, что она и правда может умереть, если он не принесет ей ковшик с водой. И всегда спешил на кухню, в валенках на босу ногу.
Она еще ворочалась какое-то время на своей узкой кровати – таких кроватей уже мало где осталось, в каком дому. Узкая железная кровать, с провисшими почти до полу пружинами, с круглыми шариками на спинках, с которых уже облетело почти все когда- то блестящее покрытие, с тонким, как блин, серым матрацем – эта кровать, кажется, всегда была в этом углу, ее не взяли с собой прежние хозяева дома, у которых когда-то купили его родители Николая, продав в деревне свой, в надежде начать новую жизнь в старинном приволжском городке.
Ту, старую жизнь, Николай, которому от роду было шесть лет, помнил смутно, можно сказать, не помнил вовсе, а новая, судя по всему, была не краше прежней. Из той, прежней, в память иногда залетали обрывки событий, радужные, как фантики: высокий берег реки, Николай на плечах у отца, они спускаются к воде по каменным ступеням к воде; отец одной рукой поддерживает сына за коленки, на другую опирается мама… Они чему-то радуются и смеются. Карусельные лошадки тоже иногда вдруг проскачут весело перед глазами, словно живые, и мамино красивое лицо, улыбающееся и тревожное одновременно, выплывет следом среди кружевной зелени городского сада: «Держись крепче, сынок!…»
Она теперь редко зовет его так: «Сынок…». Разве что по утрам, когда ей плохо. А так - «Николай, сбегай! Николай, принеси! Николай, иди, кому сказала!..»
Мать, поохав на своей древней кровати, вставала, шла на кухню, шарила в печурке – так называлась маленькая ниша-норка над печным шестком – заначку-окурок со вчерашнего, она почти никогда не забывала, какая бы ни была, сунуть окурок в печурку, на завтра. Чиркала спичкой, жадно затягивалась, пуская сизую струю дыма. Холодный воздух выстывшей за ночь кухни наполнялся удушливым запахом горелого окурка.
Николай, шурша валенками по давно не метеному полу, шел к отцовскому дивану. Тот отодвигался к стене, освобождая место сыну, мальчик забирался в душную норку под одеяло и, прильнув к горячему отцовскому телу, замирал, зажмурив глаза. Ему хотелось вернуться туда, откуда выкликнул его грубый хриплый голос, в котором не было любви, тогда как все вокруг там, где стоял маленький мальчик в длинной белой рубахе, у речки, пронизанной золотым лучом утреннего солнца, все вокруг там дышало, пело, звенело неизреченной любовью, природу которой Николай не умел еще понять.
Мать, погремев посудой, ругнувшись несколько раз, дождавшись серого зимнего - позднего рассвета, уходила по привычным своим каждодневным маршрутам.
Отец спустя некоторое время, тихонько, чтобы не разбудить сомлевшего в тепле сына, вставал с дивана, стараясь сделать это так, чтобы не скрипели старые пружины, и тоже уходил. В маленьком приволжском городке, чьи улицы вились по крутым холмам и пригоркам, много было троп, ведущих страждущих к местам утоления их ежеутренней жажды.
И когда Николай просыпался вновь, солнце уже светило сквозь тусклые, в подтеках и мутных пятнах стекла окон. Проникший в убогую комнату золотой луч освещал хоровод танцующих пылинок, заставлял блестеть кружево паутины в углу, и даже засохшая в его хитросплетении фиолетовая муха, освещенная солнцем, краткое время сияла роскошно и загадочно.
Экран старого телевизора, подернутый пылью, тоже мерцал крошечными осколками радуги под щедрым лучом. Он уже давно не работал, с лета, когда однажды в бурю сильный ветер свалил с крыши шест с антенной.
В доме было пусто и тихо. И холодно. Мальчик, зябко поеживаясь, вылезал из теплой норки, совал тоненькие ножки в стоптанные валенки, нырял головой в большой, с чужого плеча, растянутый свитер, опять скидывал валенки, чтобы натянуть еще старые гамаши, проношенные в некоторых местах до состояния паутины, так, что сквозь нее просвечивали обе острые мальчишечьи коленки, прыгал в валенки и уже потом только шел на кухню, где в холодном воздухе витали и запах подсохшей в тарелке кислой капусты, и смрад мокрых окурков в банке из-под бычков, и вонь застоявшегося под раковиной помойного ведра. И все это сливалось в один печальный, горький дух беды, прочно поселившейся в неухоженном, брошенном доме, забывшем, что есть такое добрая женская рука.
На жестянке возле плиты лежало три полена. Николай открыл дверцу, сунул их, одно за другим в холодный зев печки, взметнув серое облачко золы, поворочал их так, чтобы снизу можно было подложить растопку, и чиркнул спичкой. Огонь вначале живо и радостно ухватился за комок сухой бумаги, вспыхнул весело, потом утих и неохотно, то и дело пряча язык, принялся лизать сухое полено. Но мало-помалу вошел все-таки во вкус, загудел, пожирая пламенем скудный припас топлива. Сейчас он разойдется и – что ему эти три полена.
Мальчик, вздохнув, поднялся с коленок, пошел к двери, накинул на плечи короткую курточку. Солнце за окном обманывало, суля тепло, но, как только дверь, натужно скрипнув, отворилась, белое холодное облако ворвалось в избу. Поленница, занесенная снегом, была высокая, но в одном месте Николай уже проковырял отверстие, вынув одно торчащее наружу больше других полено, и теперь потихоньку таскал оттуда дрова, рискуя обрушить на себя всю стену из тяжелых березовых поленьев. И только скованные морозом после долгой мокрой осени, они держались монолитом, и глядели молча на хлипкого мальчишку, решив, видимо, про себя, что будут стоять до последнего и ни за что не упадут…
Прошло время. Печка весело гудела, разогревая воздух вокруг. Николай сидел на корточках напротив дверцы, в отверстиях которой играли языки пламени, и неотрывно глядел на эту игру, завораживающую, неповторяющуюся, манящую игру огня. Иногда он открывал дверцу, чтобы затолкнуть в огненную пасть еще одно полено. Жаркие угли дышали огнем, рвались навстречу языками пламени, норовили лизнуть худенькую руку, он отдергивал ее, касался раскаленной дверцы, опять отдергивал, тихонько ойкал, прижимал к губам обожженное место, и даже поплакал немного, не зная, как облегчить нестерпимую боль, и только все прижимал к губам розовое болючее пятнышко…
Между тем голод заставил его и оторваться от жаркой печки, и даже немного забыть о боли. Тихонько всхлипывая, мальчик открыл дверцу шкафчика. Ничего там не было, кроме пакета с рисом да коробки геркулеса. В холодильнике он нашел пакет молока, но из него вылилось полстакана желтоватой плохо пахнущей жидкости. Он оглядел стол. Рядом с миской, в которой рыжела подсохшая сверху квашеная капуста, лежал надкусанный кусок хлеба. Еще нашлась разрезанная пополам луковица. Он макнул ее в солонку, отломил кусочек от заветревшего ломтя хлеба. Поковырял ложкой капусту – снизу она была вполне ничего. Тут ему пришла в голову одна мысль. Вернее, он вспомнил, как по осени мальчишки жгли на пустыре костер и жарили в его пламени кусочки хлеба, нанизав их на длинные ветки. Он нашел у печки лучинку, наткнул на острый конец хлебный ломтик и осторожно открыл дверцу, помня об обожженной руке. Тихонько, чтобы не коснуться раскаленного железа, мальчик приблизил к углям лучинку с хлебом. Но углям было все равно, чего жарить. Вместе с кусочком хлеба они норовили подпалить и худенькую детскую ручонку. Николай поспешил убрать руку и опять прижал к губам обожженное место. Хлебушек все же успел погреться на огне и вкусно хрустел на зубах. Если еще луковичку прикусить и капусткой все это заесть…
Короткий зимний день уходил. В комнате померкли все пылинки, паутина скрылась в серых сумерках вместе с фиолетовой мухой, лишь отблески холодной зимней вечерней зари лежали на белых сугробах за окном, да и те вскоре угасли.
Мальчику стало грустно. Он бросил в печку еще одно полено, оно зашумело, взметая новые языки пламени, но и на игру огня уже было скучно глядеть. Он пошел в комнату и забрался на диван прямо в валенках. Он стал думать про маму. Утром она такая тихая, больная, жалкая, совсем не страшная. Но вечером… Вечером она, должно быть, опять придет не одна, а со своими подружками. Они будут долго сидеть на кухне, пить водку, курить, громко разговаривать, перебивая друг друга. Потом она увидит, что Николай сидит на диване в валенках… Или, что он накоптил печку, глядя на огонь, а мог бы вообще устроить пожар… Или - что он тут вообще вертится под ногами, слушает взрослые разговоры!.. Или – опять он… Он всегда делает что-нибудь не то. Мама будет кричать, надает затрещин, откроет дверь и вытолкает его в сени. И он побредет по улице, в надежде, что отец уже где-нибудь идет домой. Или его ведут… Тогда они вместе вернутся домой, папа всех разгонит. Мама будет кричать, плакать. Папа что-нибудь опять громко разобьет. Соседка тетя Нина говорит, что у них не дом, а дурдом.
В комнате было тепло, и сон сморил мальчика. Он уткнулся в подушку и уснул поверх одеяла, как был, в большом свитере, в валенках.
«Нет, ты посмотри на него! Он опять в валенках на постели! И дом весь выстудил! Ты что же трубу-то не закрыл! Сколько дров на ветер!»
Он не понял сначала, кто это кричит, не в силах выплыть из того мягкого, теплого, легкого, во что погрузил его сон. Но в следующий миг кто-то поднял его с подушки, встряхнул, поставил на ноги рядом с кроватью. Он поморгал тяжелыми векам и увидел маму. Она опять была такая, какую он больше всего ее боялся. Иногда она приходила веселая и добрая, обнимала его, целовала, говорила: «Сыночек», доставала из кармана мятые конфетки… Но часто она приходила вот такая: злая, принималась сразу с порога громко кричать, хватала сына за шиворот, поднимала над полом и трясла. Что-то сегодня ее очень рассердило, что-то было плохо у нее за этот день, так что, придя домой, она готова была стереть с лица земли все, что попадалось ей на пути. Но на пути никого не было, кроме несчастного мальчишки, который уснул на постели в валенках, не закрыв печную трубу, и ветер вынес все тепло, нагретое за день печкой…
Мать кричала, швыряла вещи, выгоняла его в сени, потом тут же выскакивала туда сама, тащила его назад чуть не волоком, потому что он не успевал переставлять ноги.
И тут пришел отец. Он широко распахнул дверь, нетвердо переступил через порог и произнес, улыбаясь широко и добродушно:
«Чи-то за шум, а д-драки нет? Или есть?»
И он протянул матери целлофановый пакет, доверху наполненный разными покупками. Поверх всего из сумки торчало горлышко бутылки. Мать поспешно вынула ее из сумки, поставила на стол и… заговорила совсем другим голосом. Будто не она только что кричала на весь дом, швыряя вещи.
Она доставала из пакета круг колбасы, пачку масла, буханку черного хлеба, коробочку с селедкой, банку с любимыми бычками в томате… Она говорила веселым голосом, глядя на отца: «Ты, что, получку, что ли, получил?»
«Шабашка… Заколымили маненько с ребятами» - улыбаясь, бормотал в ответ отец.
Николай застыл возле дивана. Он знал, что сегодня будет за ночь. Сначала они будут пить на кухне и ворковать, как два голубка, потом водка кончится, а им надо будет еще. Они станут спорить, кому идти. Но никто не захочет идти в ночь. Они поругаются, потом подерутся. И опять будет дурдом, как говорит соседка тетя Нина.
И тут он выкрикнул слова, от которых через минуту ему самому стало страшно.
«Опять будешь пить?- крикнул он, показывая на бутылку. – Я не принесу тебе завтра воды, не принесу! И пусть ты умрешь!»
На мгновение в комнате стало очень тихо. Мать стояла, держа навису бутылку с водкой. Рот ее был открыт, она как будто силилась вздохнуть поглубже, но никак не могла. Наконец она прошептала побелевшими губами: «Ах ты, с-с-сукин сын!…» и двинулась к нему.
Отец, увидев неладное, шагнул вперед, загородил мальчика, перехватил бутылку из рук жены, другой схватил ее за руку, привлек к себе, дурашливо ткнувшись губами в ее лицо.
«Ну-ну-ну, тише, тише… Ну что ты, что ты… Пойдем, пойдем. Есть хочу».
И он повлек ее на кухню, продолжая тыкаться в лицо губами.
Николай остался один в комнате. Он побрел в свой уголок, скинул валенки и, в чем был, залез в свою кроватку под одеяло.
Минут через пять прибежал отец, наклонился над подушкой, пощекотал нос щетиной, пахнув водкой, залез под одеяло, вытащил руку сына и вложил в нее бутерброд с колбасой.
«На, поешь, хочешь, небось… Ты, сынок, не обижайся на мать. Она у нас того, болеет маненько, ее бы в больницу надо. Ты ее пожалей… Как это ты ей воды не принесешь? Нельзя… Слышишь? Ты это…Давай, поешь и спи. На кухню-то уж не ходи сегодня. Я сейчас дровишек принесу, печку затоплю – холодно…»
Николай всхлипнул и прижался щекой к отцовской руке, пропахшей табаком.
«Папка, а мы с тобой летом поедем на рыбалку?»
«Поедем, сынок, как же не поедем! И на охоту пойдем, и за грибами… Ты на мать не обижайся…»
«Пап, а я сегодня печку топил…»
«Печку топил!? Ах, ты, хозяин ты какой! Надо было задвижку-то задвинуть, а то все выдуло…»
«Я уснул… В валенках прямо уснул…»
«Ну, ладно, ладно, спи…»
И отец крадущимися шагами убежал обратно на кухню. А Николай, перевернувшись на другой бок, заснул в мечтах о том, как придет лето, как они с отцом наладят снасти и поедут на велосипеде на речку. Да не на детском седелке впереди, возле руля, он теперь будет сидеть, а сзади, на багажнике, как большие мальчишки. И удочку ему папка вырежет. Поедут на Волгу рыбачить…
Но вскоре произошло событие, которое все перевернуло в их и без того нескладной жизни.
Утром, как обычно, застонала, захрипела, проснувшись, мать. Николай вскочил, сунул ноги в валенки, пошел на кухню, зачерпнул ковшик воды. Опять капала вода в широкие голенища, он переступал ногами, и ковш, который он придерживал, стучал матери по зубам. И опять она ругалась слабым голосом, нестрашно.
Но когда мальчик подбежал к дивану, где спал отец, тот не подвинулся, как это бывало раньше, не приподнял одеяло, не впустил его в душную теплую норку. Он продолжал лежать неподвижно, испуганно глядя на сына. Одна рука его неловко заломилась и была плотно прижата к груди. И синеватые губы будто улыбались на одну сторону.
Николай закричал и бросился к матери. Та вскочила, поняв, что стряслось что-то неладное, побежала к мужу, подвывая на ходу.
Отца увезли в больницу. Через некоторое время его выписали лежать домой. Речь к нему вернулась, хоть рот и не встал совсем на место. А ноги не хотели больше ходить. Они висели, как плети, когда заносили отца домой его друзья, устроив из рук сиденье.
И началась новая жизнь. Вернее, одна ее часть оставалась старой. Мать по-прежнему уходила утром и приходила еще позднее, иногда пропадала и ночью, не возвращалась несколько суток, и тогда Николай думал со страхом: кто же ей принесет утром ковшик с водой? А вдруг никто не принесет, и тогда она умрет. Зачем он сказал ей тогда: «И пусть ты умрешь!» И когда она приходила, вся какая-то мятая, сгорбленная, глядела из-под пыльных соломенных прядей, спадающих на лоб, виновато и затравленно, мальчику нестерпимо было жаль ее. Мать подходила к отцовской постели – теперь он лежал на старой железной кровати, только на провисшую до пола сетку положили еще доски, а уж на них тощий матрас-блин. Она становилась перед ним на колени и плакала, уткнувшись головой в одеяло. Отец не мог даже погладить ее по голове, хотя, как казалось мальчику, ему этого очень хотелось.
Наутро она уходила, ускользала незаметно, никому ничего не сказав, и Николай оставался с отцом один. Ему даже нравилось, что отец никуда не уходит. Он лежит в своем углу и всегда можно поговорить с ним.
Николай шел за дровами, растапливал печку, дул на обожженные руки. Хотя печка стала к нему все же поласковей… Ставил чайник на разогретую плиту. Он научился чистить картошку. Ну, не совсем еще научился – она не получалась у него такой белой и гладкой, как у матери, а была такая, будто кто-то ее погрыз, пока чистил. Но ничего, когда она была готова, то пахла так же вкусно, как гладкая и белая.
Николай открывал подполье, спускался по лесенке в холодную, пахнущую сыростью темноту, набирал в миску из двухведерного бачка насоленную с осени капусту. И они завтракали с отцом на кровати. Мальчик принес из чулана деревянный кружок, закрывавший старую кадку, и приспособил ее как столик для отца. Он терпеливо, осторожно кормил его с ложечки, подкладывая полотенце под подбородок.
«Свари ты мне, сынок, кашки…» - просил иногда отец.
«Да как ее варить-то, - растерянно спрашивал Николай. – Я не умею».
«А я тебе скажу, как…Посмотри, у нас там рис-то есть?»
«Есть рис, есть! И геркулес еще есть!..»
«Нет, давай рисовую сварим…»
И сын все делал, как говорил отец. И получалась каша.
Иногда они варили и суп.
Приходила соседка тетя Нина, жалостливо глядела на отца, на сына, украдкой смахивала слезу и уходила, сокрушенно качая головой.
Летом Николаю должно было сравняться семь лет, и осенью ему предстояло идти в школу. Он уже умел читать по слогам и писать печатными буквами. Книжек в их доме, правда, почти не было – только старая-престарая «Курочка Ряба» без обложки да про Федорино горе, которую Николай не любил, потому что она рассказывала словно про их дом, только без счастливого конца - у нее не было последнего листочка…
Но в почтовый ящик раз в две недели забрасывали бесплатную рекламную газетку – цветную, яркую, с картинками, да просто отдельные глянцевые листики, в которых без конца предлагали что-нибудь купить, или похудеть, или отправиться почти задаром отдохнуть среди пальм… Так мир врывался к ним со своими соблазнами, которые не уставал изобретать. Он же не знал, что соблазнять тут некого…
«Пап, давай я тебе почитаю – газетка свежая пришла!..»
Отец еле заметно кивал головой. Николай присаживался на краешек кровати, гнездился поудобнее и принимался читать по слогам слова из рекламных модулей, словно залетевшие с другой планеты.
«Зо-ло-тые ни-ти… При-вивки кра-соты… Пап, прививку вон для красоты делают! Может, нашей мамке сделать, а? Пи-линг… Чего это такое? А, ну ладно, счас, другое что-нибудь… Вот. Пришли-те десять крыше-чек … и выиграйте мил-ли-он… О, пап, если бы у нас было десять крышечек от кофе, то мы бы выиграли миллион. Почему вы никогда не приносите кофе? Вот бы сейчас выиграли миллион! Это сколько денег – вот столько?»
Он разводил в стороны, сколько мог, свои руки, с которых свисали как крылья рукава безразмерного свитера, и вопросительно глядел на отца.
Тот горько улыбался застывшей на одну сторону улыбкой и только слегка кивал головой.
«Ну, что ты молчишь, пап… Расскажи мне чего-нибудь. Или, давай, я тебе расскажу. Сказку. В одном тридесятом царстве есть одно поле. Там растет зеленая-зеленая трава. И еще там разные-преразные цветочки кругом. А рядом с полем течет речка – она такая чистая, что видать все песчинки и траву под водой. И в поле ходит волшебный конь. Хвост у него, как огонь, грива у него, как огонь, и сам он весь блестит на солнце. У него темные большие глаза. И надо подойти к нему, прямо в этот глаз глянуть, и прямо в ухо сказать тихо: «Ах, ты, сивка-бурка, вещая каурка, встань передо мной, как лист перед травой! Полетели за далекие долы, за высокие горы, за лекарством для папки! Папка лекарство выпьет, и опять у него ноги забегают. И пойдет он на рыбалку, и меня с собой возьмет». И ка-ак вспрыгнет волшебный конь, как полетит над лесами, над полями – враз в том царстве окажется, где лекарство… прямо так дают, без денег…»
Николай глядел в мутное окошко, где играли на белых сугробах сиреневые закатные лучи, и пересказывал несколько раз повторявшийся сон, в котором он бежал уже к рыжему коню, чтобы сказать ему прямо в большое ухо: «Ах, ты, сивка-бурка!…», да не успел, проснулся.
Отец лежал, закрыв глаза, и по правой щеке его к складке у носа пролегла влажная полоска.
Мать пропадала уже несколько дней. В доме все это время было тихо-тихо. Шел март. Днем солнце, словно вырвавшись из зимнего плена, полыхало вовсю, звенело капелью, а ночью мороз, не желая расставаться со своей волей, опять замораживал накрепко все, что натопило за день солнце.
Приходила тетя в белом халате, мерить давление и делать уколы отцу. Она смотрела на Николая и удивлялась вслух, какой взрослый, какой умный мальчик. Такой маленький – и такой взрослый.
Ноги у отца все не ходили, а рука не могла держать ложку. Николай кормил его и успокаивал, что, вот, придет лето, станет тепло, и тогда сила в ноги вернется. Они еще поедут на рыбалку.
Но до лета было далеко, а отцу становилось все хуже. Тетя в белом халате приходила, доставала резиновые трубочки, слушала грудь у отца и качала головой.
И однажды холодным мглистым утром Николай проснулся от тишины. И не потому было тихо, что мать снова не ночевала дома. Было тихо совсем.
Мальчик, сбросив одеяло, побежал к отцовской кровати, обмирая от страха. Отец лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Николай потрогал его руку. Отец не открыл глаз…
Николай попятился к двери, наткнулся на табурет, упал и громко заревел. Не помня себя от ужаса, он сдернул с вешалки свою курточку, натянул ее, с трудом попадая в рукава, прямо на майку, и в валенках на босу ногу, сверкая голыми коленками, помчался к соседке тете Нине…
И опять стало шумно в их доме – явилось много разных людей. Мать нашлась. Натащили столов от соседей, уселись все, стали отца поминать. Мать плакала, мотая лохматой головой в тарелку. Ей все подливали: на, выпей, полегче станет. «Нет! – кричал Николай и вставал на пути у этих, со стаканами.- Нет! Не надо! Ей плохо будет!»
Она грубо отталкивала сына, жадно припадала к стакану, потом опять рыдала и звала его к себе, тянула руки, накренялась в его сторону под опасным углом, едва не падая со стула.
Гости вскоре стали собираться домой. Они подходили к мальчику, обнимали его, дыша в лицо водкой, плакали пьяно, жалели. Ему хотелось, чтобы поскорее все ушли. И они ушли, оставив разоренные столы, окурки на полу и кислый запах недоеденного винегрета.
Утром опять разбудил мальчика грубый сдавленный голос, опять падали с ковша холодные капли… За утром был вечер. За вечером снова приходило утро. Дни быстро летели. Наступил девятый день.
Это был морозный мартовский день. На пустыре за городом нашли замерзшую женщину. Была она так легко одета, словно пошла загорать на лужок за старым городским кварталом. Словно не видела, бедная, что лужок-то под толстой белой шубой спит еще. Так и ткнулась лицом в эту шубу да и уснула тоже…
«Ну, и куда поведу тебя дальше, маленький мой, бедная моя сиротка?»
«В приют, наверное… Куда же еще ему. Не оставлять же одного в дому. Закрыть, опечатать дом. А его в приют… Государство должно позаботиться».
«В приют… Да знаете ли вы, что такое приют! Казенные стены, казенное бельишко…»
«А тут у него какое было бельишко – взгляните. Этот свитер… Носочки все протерлись давно. Пальцы голые торчат. У него же ничего нет. Ему не в чем выйти на улицу. Его не взяли на кладбище, потому что не во что было его одеть! Ни одной приличной теплой вещи. И потом – сейчас совсем другие приюты. Их много – такое время. Нет войны, а сирот полно. И приюты открывают один за другим. Спонсоры дарят компьютеры, ковры, телевизоры. А сколько игрушек – он никогда не видел столько игрушек! Там их кормят четыре раза в день, у них чистые постельки…»
«Чистые постельки! И что же они бегут из этих приютов, где так красиво, где компьютеры, телевизоры и игрушек, как в магазине! Что же они бегут к своим родителям непутевым, у кого они есть, - к пьяным, опустившимся, драчливым, но только домой, к маме, какая бы она ни была!»
«Но ему- то некуда бежать. Куда ж ему? Он же в школу должен идти осенью…»
«В том-то и дело, в школу…»
«Ну, вот. А приютские в соседнюю школу ходят, за ними там присмотр, уроки делают с воспитателями».
«Он такой чистый, славный мальчик. Его еще пока ничего не коснулось, никакая грязь века этого…»
«Никакая грязь? А дома – что он видел и слышал дома? Пьяную мать, непристойные речи, грубые отношения? Что там было последние годы, в этом доме? Сборища, пьяные оргии – и он не видел никакой грязи?»
«Он видел страдания. Его душа умнее, чем у другого взрослого. И добрее. Она умеет жалеть, прощать. Как он ухаживал за отцом! А к матери – кто к ней первый подходил утром, когда она просила о помощи, больная и жалкая! А ведь она его, случалось, била накануне… »
«Вот именно. Пусть хоть сейчас увидит детство – побегает, пошалит, посмеется. Будет участвовать в детских праздниках, станет заниматься спортом, научится играть на компьютере…»
«Да, да, он многому там может научиться, спору нет… Компьютерные «стрелялки» - это, конечно, большой пробел в его несчастном детстве. И спорт – замечательно. Только он ведь учит побеждать, а не сострадать, доброте там нет места».
«К чему это вы клоните?»
«К тому, что все радости мира, все его богатства и забавы не стоят чистой души ребенка. Это та самая жемчужина, ради которой можно отдать все…»
«И что же?»
«Сейчас время великих соблазнов – наркотики, разврат, вседозволенность. Все, что создается для детей – яркое, броское, заметное – как будто специально для их погибели создается. Игрушки – взгляните на них: свирепые, тупые физиономии; мультфильмы – обязательно кто-то за кем-то гонится, убивает, властвует. Никто никого не жалеет! Телевизор с утра до ночи кричит: оттянись, затусуйся, насладись, развлекись! Это – детское счастье? Вот эта отрава в яркой обертке – это то, чего можно пожелать бедному сиротке, этой чистой, доброй душе?»
«Ну… Это наша жизнь, куда же мы можем от нее скрыться…»
«Скрыться не можем, верно. Защититься – да. Есть одна защита на свете – Господь…»
«Ох, что же он никого не защитит. Поглядите вокруг. Не надо глядеть далеко – вот соседняя улица. Мальчишка четырнадцати лет – наркоман, все вынес из дома, бьет мать. Она сама ходит покупает ему дозу… Взгляните – рядом: девчонка шестнадцати лет, дома бывает изредка, все время «в пути» - с дальнобойщиками. Мать стыдится по двору пройти – все же знают… Внук – великовозрастный детина, опустившийся алкоголик, приставляет восьмидесятилетней бабушке нож к горлу и отнимает пенсию. Нет, он ее не хочет убивать, ведь тогда не будут носить пенсию. Кажется, Бог забыл людей…»
«Это люди Его забыли. Они забыли Бога и живут так, будто нет Его, будто ничего их не ждет т а м…»
«Ну, хорошо, вернемся к нашему мальчику. Что будет с ним дальше?»
«Когда Господь забирает родителей у ребенка, Он сам берет о нем попечение. О его душе в первую очередь…И Он расставляет на его пути людей, которые будут беречь эту душу. Подождем до утра… Может, уже завтрашнее утро подарит ему первую такую встречу. Подождем…»
Так спорили у сиротского изголовья две судьбы. Обе хотели добра и счастья мальчику Николаю. Он спал в чужом доме, на чужой постели – соседка увела его к себе. Спал он крепко, измученный последними тяжелыми днями. И снилась ему опять изумрудная поляна среди высоких сосен. И огнегривый конь, мирно пощипывающий траву, и птичий хор, поющий радость.
И будто кто-то еще шел по зеленой поляне – кто-то плохо различимый в ярком свете, на который больно было смотреть…
II
«Мам, мы не приедем в эти выходные… Ну, у нас свои дела… Ну, что там у вас делать? Да ладно тебе! Ну, все, привет!»
В трубке послышались короткие гудки. Клавдия подержала ее в руках, будто ожидала, что она снова оживет, заговорит, потом тихо опустила ее в ложбинку аппарата.
Звонил сын. Недавно он уехал в город. Дом как-то затих с тех пор. В нем не заводили теперь громкую музыку, которая прежде так раздражала Клавдию. Не толпились в маленькой комнатке выросшие друзья сына – шумные, неловкие, большие… Клавдия с мужем теперь смотрели перед сном новости и укладывались спать пораньше в молчаливом доме.
Сын приехал как-то с девушкой, но побыли они всего несколько часов – и улетели опять в свой город.
Первое время у Клавдии оставалось лишнее в чугунке – она привыкла готовить на троих, да еще с запасом – на тех же друзей, растящих мускулы, а потому вечно голодных, и теперь никак не могла примениться к новым потребностям ставшей такой маленькой семьи. Дел в доме убавилось, но покоя и радости это не принесло. В душе зародилось новое чувство – тревожное, тоскливое. Чувство ненужности – она пока не могла и самой себе в этом признаться. Сын вырос, у него своя жизнь, он теперь не нуждается в матери, в ее неустанной опеке. Лишенная многих привычных забот, мать тосковала втихомолку…
Однажды она попыталась рассказать о своей печали батюшке в церкви. Произнесенные вслух слова эти Клавдию ошеломили и придавили: не нужна никому. Батюшка посмотрел на нее ласково, усмехнулся: «Подожди, внуков нанесут, не успеешь оглянуться». И после недолгой паузы добавил, пристально, испытующе глядя ей в глаза: «А вообще-то, горя сколько по людям, посмотри… Детей сколько брошенных, несчастных, сирот – как после войны. А ты говоришь – не нужна. Приглядись…»
Резкий и частый междугородний звонок заставил ее вздрогнуть. «Передумал!» – радостно вскочила она и схватила трубку.
Но на том конце провода звучал чужой женский голос. Он сообщал, что двоюродная сестра Клавдии, жившая в старинном поволжском городе, умерла, вчера. Как умерла, отчего, почему – молодая женщина, что с ней случилось? В трубке молчали, и Клавдии даже показалось, что связь прервалась. Но там молчали не поэтому. «Приезжайте, тут все и увидите». И добавили, что и муж сестры – он тоже умер, но несколько дней назад. А маленький сын их, он один теперь. Его забрали в больницу. Он в инфекционном отделении, у него язвы какие-то на руках.
Оглушенная Клавдия сидела, прижав трубку к груди.
Вечером того же дня они с мужем уехали в поволжский городок. Там они все сами увидели. Брошенный дом молча обо всем рассказал. Клавдия давно не видела сестру – жизнь их развела как-то, с юности еще. Она помнила ее веселой, крепенькой, с блестящими глазами, в которых всегда светилась радость. Когда она успела… Что произошло в ее жизни – кто теперь расскажет. И если бы Клавдию не убедили, что эта высохшая – кости да кожа, испитая женщина с жидким бесцветным пушком на голове – это и есть ее сестренка, которая была десятью годами моложе, веселая и смешливая, - она бы не поверила своим глазам.
После похорон они поехали в областную больницу, где дожидался своей участи маленький мальчик.
«Ну вот, Вася, нам с тобой нечаянная радость…» - сказала Клавдия.
«Повеселее будет, а то тихо совсем», - ответил он, и у Клавдии потеплело на душе.
«Небось, документов кучу надо оформить» - грозящим кому-то тоном сказала она.
«Ничего… - в тон ей, язвительно, адресуясь к невидимым противникам всякого доброго дела, проговорил он, - государству, ему тоже, лишь бы свалить с себя заботу. Кто нынче кому у нас нужен…»
В инфекционное отделение не пускали, а про Николая сказали, что у него язвы на руках – от ожогов, а потом и грибок в них какой-то завелся, надо лечить. Клавдия написала записку печатными буквами: «Коля, выздоравливай скорее, и мы за тобой приедем. Будешь жить с нами – у тети с дядей. Все будет хорошо». И подсунула записку под обертку шоколадки «Россия – щедрая душа». Кулек с гостинцами санитарка понесла в палату.
Пока Николаю лечили язвы на руках, Клавдия бегала по инстанциям, брала справки – что она не псих, не алкоголик, что она зарабатывает деньги – есть чем кормить сироту, что дом у них – есть где жить. И к тому времени, когда все было оформлено по закону, позвонили и из больницы, что мальчика можно забирать.
Николай с любопытством разглядывал дом на деревенской улице, окруженный подтаявшими сугробами, осторожно поднимался по лестнице, прижимаясь к перилам и робко посматривая то на незнакомую тетю, то на большого дядю, которого тоже видел впервые.
«Давай, давай, Коля, не тушуйся, смелей шагай», - подбадривал его дядя и, подхватив под локотки, поднимал на самую верхнюю ступеньку.
«Сейчас в баньку пойдем – иди-ко, Вася, затапливай, я дров-то наложила. Сейчас… она мигом у нас натопится», - приговаривала тетя, раздевая мальчика. – Во-от, пока мы тут разберемся, все посмотрим, она и готова будет, банька…»
«Я тоже умею печку топить, - негромко проговорил Николай, желая что-то очень доброе сказать этим людям. – И суп умею варить».
«Да ты парень-то какой золотой у нас! Вот, погляди, это комнатка теперь твоя будет. Кроватка, столик – ты ведь в школу у нас пойдешь осенью-то, да? Ну, вот…Кушать хочешь? Нет? Ну, ладно, после баньки все вместе поедим. Сейчас дядя Вася придет, и пойдете с ним, два мужика. Он тебя веничком похвощет, всю хворь с тебя смоет. Любишь в баньке-то мыться?»
«Я ходил с папой в баню, давно…» - дрогнувшим голосом тихо сказал Николай.
«Ну-ну… Подожди-ка… Ой, забыла ведь совсем! Сейчас!»
Она побежала в другую комнату, мигом вернулась, неся в руках яркую коробку.
«Машинка! Смотри, какая. Дядя Вася выбирал-выбирал, смотри, какую выбрал. Нравится? Как настоящая – дядя Вася на такой ездит, только на большой…»
«Да я знаю – это самосвал».
«Ну-ну, я все забываю, ты же у нас парень-то какой большой…»
Пришел Василий, позвал в баню. Клавдия проводила их до предбанника, проверила воду, запарила в тазу веник, повесила на крючки пушистые полотенца и оставила их вдвоем, двух мужиков.
Разговору у них было мало. Все только «Эх!» да «Э-эх!» И вехотка прошлась по острым мальчишечьим лопаткам, и веничек поплясал по спине не раз, и погорячей наливали в таз, и похолодней, и пару раз в предбанник выходили – прохладиться. И опять ныряли в низкий дверной проем – в душистый жар, разнимающий все суставчики, все косточки. Сколько всего было смыто, сколько убежало вместе с мыльной водой в щелки выбеленного и выскобленного деревянного пола!.. О чем тут говорить двум мужикам, когда и так все понятно – баня!
Уморились. Сели на лавку рядышком, уткнулись в теплые полотенца, вдыхая запах свежести и чистоты.
«Ну-ка, что там мать приготовила нам после баньки-то? Портоньки, вон какие… Ну, ладно, сейчас вечер, не видно, после баньки-то сойдет. А завтра новое все наденешь, как утром встанешь…»
Николай засыпал в чистой постельке – намытый, накормленный, обласканный, как никогда, наверное, в своей маленькой жизни. И даже не снилось ему ничего в эту первую его ночь в новом доме – так он крепко спал, раскинув по подушке тонкие безвольные руки – вот бери его, неси куда хочешь, он и ворохнется.
Так с чистого листа началась его новая жизнь.
В дом, бывало, заходили соседки – вроде за какой-то надобностью, а самим просто охота было поглядеть, что за приемыш у Клавдии с Василием. Николай не дичился, охотно отвечал, если чего-то спрашивали. Показывал носочки: «Вот как красиво тетя Клава заштопала». Тапочки надевал, мехом отороченные – тетя Клава купила, на рынок они вместе с ней ходили и купили. Если давали конфету, благодарил вежливо, склоняя в поклоне светлую головку. Соседки умилялись и прятали невольную слезу: «Хороший какой мальчик-то…»
Шли дни за днями. Наступала весна, оголялись мокрые, зыбкие поляны. Птицы пели радостные весенние песни по утрам на голых ветках берез.
«Пойдем, деточка, со мной, - однажды утром сказала Николаю тетя Клава. – Вот, сварила кутью, надо помянуть маму-то с папой. По папе уж сороковой день сегодня…»
«А куда мы пойдем?»
«В церковь пойдем, помолимся. Им ведь теперь только и надо, чтобы кто-нибудь молился. Как мы кушать хотим, так они там хотят, чтобы за них кто-нибудь помолился. Сегодня родительская суббота. Надо поминать тех, кто помер. Кого помянут, тот радуется, а кого забудут – те будут плакать. И ты помолись за папу с мамой, детская молитва доходчивая».
«Как это – доходчивая?»
«Боженька скорее услышит сиротскую молитву…»
«А как надо молиться?»
«А каждое утро, как проснешься, говори: «Господи, помяни во Царствии Твоем папу и маму, прости им согрешения вольные и невольные».
У Николая этот ответ вызвал еще больше вопросов, но надо было скорее собираться – а то опоздают в церковь.
Пока ошеломленный Николай стоял возле подсвечника, разглядывая строгие лики в золотых уборах, тетя Клава отошла куда-то, он и не заметил, когда. Он испугался было, заметив, что ее нет рядом, заметался взглядом, но быстро увидел, как она стоит у прилавка со свечами и о чем-то разговаривает с дяденькой в длинной черной одежде и черной высокой шапке, с которой спадает на плечи длинная черная же накидка. Тетя Клава говорила что-то и по временам кивала головой в ту сторону, где стоял Николай. Он понял, что разговор идет о нем. Тетя Клава повернулась и поманила его рукой. Он робко подошел, испуганно глядя на дядю в черном, и поздоровался.
«Ну-у, здравствуй, Коля, - неожиданно мягким голосом сказал священник и положил на голову Николая большую теплую ладонь. Серые глаза его смотрели с любовью и вниманием, будто он давно ждал, когда же мальчик к нему подойдет. – Что такой испуганный? Не бойся. Вон у нас сколько угодников Божиих,- повел он взглядом по стенам с иконами, - с ними ничего не страшно. А вот и святитель Николай, покровитель твой небесный. Он там, на небе, за тебя молится, а ты ему здесь молись».
Он перекрестил мальчика и опять положил ему на голову теплую ладонь.
«Приезжайте к нам, матушка, после Пасхи, на подворье - сказал он тете Клаве, - Сейчас у нас такой разлив, что и не доберешься. А вот к Троице уже дорога будет хорошая, приезжайте с Колей. Там у нас хорошо… - он опять склонился к мальчику и заглянул в его глаза, приветно улыбаясь, - приедешь к нам, Коля?»
«Приеду…» - прошептал он.
«Подворье – это что?» – спрашивал он осторожно тетю Клаву. Ему очень хотелось поподробнее расспросить ее и о батюшке, и о церкви, и об угодниках на небе, но он боялся много спрашивать, потому что раньше ему влетало за это.
«А вот у батюшки все и спросишь, - сказала она ему. – там у них хорошо – лес, домики красивые, лошадка там у них, курочки. Мы как-то ездили, помогали им стены конопатить – ну просто рай земной!»
Дома тетя Клава сразу пошла на кухню и стала торопливо готовить много разной еды – поставила на огонь большую кастрюлю с картошкой, достала из подпола банки с огурцами, помидорами, миску капусты.
Позвала Николая в большую комнату и попросила подержаться за край раздвижного стола, а сама вытянула из него длинную столешницу, которую накрыла большой красивой скатертью.
«Пойдем со мной, - позвала она его опять. – Неси эти мисочки на стол, расставляй по краешку».
«Праздник, что ли?» - спросил Николай.
«Не праздник, - вздохнула тетя Клава, - поминки. Сорок дней. В церкви помянули, а теперь за столом еще помянем. Сейчас дядя Вася приедет, сваха Нина придет, соседка… И помянем потихоньку».
Она быстро расставляла тарелки и миски с закусками, хлопала дверцей холодильника, доставая то одно, то другое, звенела вилками. В конце концов, выставила на стол две бутылки вина и положила рядом штопор.
Она повернулась к стеклянным дверцам шкафа, чтобы достать рюмки, и не видела, как мальчик замер возле стола, глядя на темные бутылки.
«Ой, бабы, я наревелась, право!.. – рассказывала потом Клавдия свахе с соседкой. – Повернулась я к столу с рюмками, а он стоит, глазенки уставил на бутылки, белый весь сделался. Плечики сжал. «Это вы все выпьете?» - шепотом так спрашивает. Я вроде в шутку: «Ну, выпьем, если не упрется дак…» «Так вы же пьяные будете… И меня потом выгоните?» «Да зачем же мы тебя выгоним? Никто тебя не выгонит – что ты, Коля, милый?» «А мама меня выгоняла всегда, когда напивалась…» Я на кухню убежала, право, не смогла. Так смотрит… Ну, как вы думаете? Вот, бедный, как настрадался. Поаккуратней теперь надо с этими бутылками».
Шли дни за днями. Николай потихоньку привыкал к дому, к тете с дядей, подружился с соседскими ребятишками. Обнаружилась в нем очень важная черта – он видел дело, работу. Другому бы десять раз сказать надо было, послать, попросить, а ему – нет. Он сам вперед всяких слов догадывался, что это надо бы сделать, и что он сможет это сделать.
«Меня, право, свой так не радовал, сваха, - говорила Клава, - а это – ну, золото, а не парень, и как он у них такой получился только. Поели – он уж скорей тарелки собирает, понес на кухню. «Я бы помыл, да до раковины не достаю». А из больницы когда забирали… Бельишко, говорю, сейчас, как приедем, в машинку сунем, все постираем. А он – нет, я уже все сам постирал. Где же ты постирал? А в ванной, в больнице. Ну, ты подумай! Вчера, смотрю – приушипился возле клумбы, она только вытаяла, мокрая еще, вся в листьях старых, в мусоре – ветром-то нанесло еще с осени. А он присел на корточках и палочкой расчищает – тихо-онько так, аккуратно. Я подошла: чего ты, Коля, тут нашел? А он глазенки поднял, светятся они у него от радости: так росточек вон лезет – во-он, розовенький, цветочек наверно будет, а они ему мешают…»
Весна в этом году была дружная – все вокруг быстро зазеленело, шумело теперь в вешних ветрах радостно, тянулось к солнцу. Вымахнули травы, зацвели. И к ранней Троице – она в этом году приходилась на самое начало июня, лето установилось теплыми долгими днями, радуя людей солнцем и легкими мягкими дождиками.
– Мы сегодня куда с тобой поедем-то! – однажды за обедом сказала тетя Клава. -Куда? Забыл, как батюшка нас приглашал в пустыньку –то! Вот туда и поедем. Завтра Троица, поедем храм у них там украшать. Ну, как украшать – цветочками, травкой, березками. Кушай, кушай. Сейчас поедим и на автобус».
Они ехали в автобусе по тряской проселочной дороге, покрытой щебенкой. По обе стороны белыми рядами стояли березки, за ними поднимались рыжие стволы сосен, уходящие далеко в небо. Фиолетовые полянки диких люпинов перемежались желтыми полянами одуванчиков, розовели кусты шиповника, светились в изумрудных, умытых дождями, не загрубевших еще травах желтые огоньки лютиков, анютины глазки смотрели светло и трогательно – во всей красе передавала весна лету разубранную цветами, веселую, душистую землю. Березы нарастили косы, ярко-зеленые, свежие, не тронутые еще пылью – потом повиснут, серые от дороги, если вдруг дожди заблудятся надолго по пути к здешней местности. А сейчас они хороши – густые ветви блестят на солнце листьями-сердечками, полощутся на ветру: много нас, не жалко, возьмите для храмов ваших…
Автобус остановился у креста, стоящего на обочине: все, дальше он не пойдет, свернет и поедет в другую деревню.
«А мы пешечком по лесу – тут недалеко. Давай-ка, Коля, цветочки собирай, пока идем – ландышки, где увидишь, – да всякие пойдут»
«А вот эти, на кустике – нарвать?»
«Это шиповник – тихонько только, не уколись, он с шипами. Осторожно срывай».
Они неспешно шли по извилистой песчаной тропинке, поднимающейся слегка все выше и выше. За деревьями не видно было, где эта пустынька. Николай шел и думал: что это за пустынька? Это – что?
И вдруг за следующим поворотом показалась солнечная зеленая поляна. На ней блестели новыми золотистыми бревнами несколько теремов – как на картинке в книжке. На крыше одного из них сияла маковка и крест светился на солнце. Резное крылечко лепилось к солнечной стороне домика, и ступени тоже сияли светло и радостно.
Рядом стоял терем побольше – тоже деревянный, из толстых ошкуренных бревен. Вокруг него белой лентой вились деревянные тротуары. А на зеленой траве рядом с теремом стояли девять луковок-куполов, поблескивая на солнце чешуйчатыми боками.
«Что это?» – спросил Николай.
«Это маковки на храм, - ответила тетя Клава. – Вот поднимать скоро будут, кран приедет. А потом крестики поставят сверху».
На крыше терема словно расцветала огромная диковинная лилия, выложенная из золотистых бревен. Основание ее было более узким, чем поднимающаяся к небу, наподобие нескольких раскрытых ладоней, широкая площадка, и на ней готовы были принять маковки девять бревенчатых же цилиндров – один, в центре большой, а вокруг него – поменьше.
И еще вокруг поляны стояли разные домики – все новенькие, золотистые, веселые. А за ними – как свечи высились сосны. И маленькие елочки застыли над самым обрывом – под ним река струилась, пошумливала на крутом повороте. И дуб стоял невдалеке – большой, круглой узорной кроной своей покрывая изрядный круг поляны. Он живет здесь давно. Разные бывали времена. Теперь вот наблюдает, как строится в лесу монастырь.
«Ух ты! – шепотом проговорил Николай, замерев над высоким берегом, с которого сбегали к плоту на воде дощатые ступеньки, обрамленные тонкими гладкими перилами.
«Хорошо? – тихонько спросила его тетя Клава. – Ну вот, видишь, как. Батюшка-то не зря нас сюда звал. Сейчас пойдем в храм. В этот, в этот, с маковками который будет. Посмотришь, как еще там-то у них хорошо. Хоть пока и не все достроено. Сейчас будем березки вязать, иконки украшать. Травкой с цветочками пол весь застелем – как красиво будет, запашисто…»
Они вошли в храм. Все в нем – широкие, выглаженные до блеска половицы, из таких же широких крепких досок сбитый потолок, бревенчатые стены, янтарные подоконники – все светилось солнцем, источало смоляной здоровый дух. Все оттенки янтаря играли в резных киотах. Окна пока были не застеклены, рамки, затянутые прозрачной пластиковой пленкой, были вставлены в проемы, отделанные и подогнанные с такой тщательностью, будто не простые откосы из широкой сосновой доски создавал мастер, а произведение искусства, на котором должен был поставить клеймо: «Мастер». И поставил.
«Ну, давай, лобик-то перекрести. Пойдем, приложимся к иконкам, а потом и работать будем», - тетя Клава повела Николая к высокой, до потолка, узорной сени, под резной аркой которой в свете нескольких лампад мерцала золотом икона.
«Это образ у них главный – «Явление Богородицы преподобному Сергию». Пустынь так называется – Богородице-Сергиева. Видишь – Богородица пришла к преподобному Сергию Радонежскому. Это вот он, склонился-то. Великий святой. К нему отовсюду идут молиться – в Москву едут, там, за Москвой, есть большой монастырь, там его мощи. Ну, как тебе сказать… Мощи. Сам он как будто. Косточки его нетленные. А у нас вот пустынька здесь в честь него, и икона какая большая, старинная. Ее на руках несли из города, сто километров пешком. Крестный ход был. Знаешь, сколько народу было. Вот, в школу пойдешь, будешь ему молиться, чтобы Бог ума дал. Преподобному Сергию молятся, чтобы учиться хорошо».
«Ну, давай, беги пока на полянку, поищи еще цветочков – ландышков, надо беленьких побольше. Тетя Тамара сказала – беленьких надо. Она знает, большая мастерица украшать».
Николай пошел по поляне. Возле кромки леса, обступившего пустынь кругом, молодой паренек в черной одежде и черной же, шлемиком, шапочке косил траву. Два других, одетых так же, несли из леса охапки березовых веток.
В зеленой траве светились розовые глазки полевой гвоздички, в низинке, за первым рядом сосен, гордо выстрелил лиловыми стрелами куст ириса; кое-где белели цветочки лесной земляники. Ящерка, сверкнув хвостом, соскользнула с камушка и пропала в траве. И над всем этим немолчный птичий хор пел и пел радостное свое, летнее.
Мальчику показалось, что все это он видел уже где-то. И птицы так же пели.
Он шел тихонько дальше и наткнулся на еще одну речку – та, первая, в крутых берегах, шумящая на повороте, была большая, полноводная, а эта - совсем как ручеек, бежала, прозрачная, позванивая хрусталем, и видно было песок, с морщинками от быстрой ее волны, и длинные зеленые стебли водяной травы струились вслед за ее течением. Бежали, бежали, увлекаемые текучей водой, и оставались на месте. Дощечки были перекинуты от одного берега к другому.
Сердце забилось у Николая: он точно – видел все это где-то. Где? Изумрудная поляна, речка с дощечками-мостками… И конь! Еще конь был там!
И в следующую минуту он увидел коня. «Ух ты!» - прошептал он, захлебнувшись дыханием. Конь гулял по поляне с той стороны речки-ручейка, уронив голову к зеленой траве. Огненную гриву тихо шевелил ветер, крутые бронзовые бока отсвечивали на солнце.
«Нравится? – услышал Николай чей-то приветливый голос. Молодой послушник шел по поляне с охапкой травы в темной попоне. – Красивый конь, да. Неслух только. Не монастырский конь совсем. Ему бы только гулять, работать не любит!»
И паренек побежал дальше по поляне, наворачивая поудобнее на плечо свой куль, из которого торчали охвостья скошенной травы.
«Коля! Ты где, сынок! – тетя Клава торопливыми шагами приближалась к нему по лугу. – Ты не потеряйся тут, смотри. В лес-то не ходи далеко. Скоро уже служба начнется, вечерняя, под Троицу. Ты тут будь, недалеко, я позову тебя…»
И она опять побежала к храму, поправляя на ходу белый платок на голове.
Через поляну шли чередой люди в черных одеждах. Раздался гулкий удар колокола. Он прозвучал совсем близко, и мальчик увидел – колокол на сосне, высокую черную фигуру рядом. «Бом-м, бом-м!» - низко пел колокол, перекрывая птичьи хоры. Николай понял, что надо идти в храм.
Ему показалось, что он только что вышел на поляну, что вот только сейчас косил траву молодой послушник, однако времени, видно, пролетело порядочно, потому что храма он не узнал. И иконостас, и резные киоты, и просто стены – все было убрано березовыми ветвями. Зеленый травяной ковер с глазками гвоздичек и желтых лютиков покрывал сосновый пол, смешивая пряный свой запах с ядреным смоляным духом новых досок. Словно большие изящные вазы стояли по углам ведра, аккуратно обернутые длинными листьями осоки, - концы их красиво отгибались наружу, образуя круг, из которого вырастали березки. Праздничная икона на аналое была увита необыкновенно красивым венком из луговых и лесных цветов. Из свежей зелени выглядывали то белые ландыши, то маленькие беленькие розочки шиповника, то вспыхивали огоньки ноготков, и все это благоухало тонко, умилительно.
Монахи прошли к клиросу, сомкнулись вокруг него тесным кольцом, склонив головы в высоких головных уборах. Раздался возглас. Пеньем откликнулся монашеский круг. Как один голос звучали они все вместе – строго, стройно, вобрав в пенье свое и звон молодых летних трав, и ликующие трели птиц, и шелест ветра над лесной поляной – всякого дыхания живого, хвалящего Господа.
Торжествующе, победно звучала эта песнь всякого на свете дыхания. По всей России она в этот час звучала – Богу-Троице пела хвалу. И по всем храмам в этот вечер стоял удивительный запах – пряный, дурманящий немного, запах свежескошенной травы и душистых летних цветов вперемешку с запахом березовых ветвей.
Комарики вот только… Комарики налетели с поляны в храм. Они зудели над самым ухом, лезли за ворот – тоже, что ли «всякое дыхание»?
Батюшка пошел с кадилом по храму. Запахло душисто. Комары отхлынули к целлофановым окнам, забились, побежали вверх-вниз, толкаясь о пленку. Так и остались трепыхаться по окнам – ладан их согнал всех в это место. Вот так – а не мешай людям молиться!
«Ну, как тебе у нас, брат Коля? – спросил батюшка, подойдя к ним после службы. – Понравилось?»
«Да как же не понравилось, - поспешила ответить за него тетя Клава. – И надышался свежим воздухом, и погулял, и помолился».
«Завтра бы приобщиться еще надо. Сколько лет-то ему?»
«Семь сравнялось недавно, осенью в школу…»- опять ответила поспешно Клавдия.
«Ну вот, семь лет, не маленький уже. Отрок ты теперь у нас, Николай, исповедоваться пора. Приедете завтра?»
«Приедем, с первым автобусом как раз…»
«Ну, с Богом!»
И батюшка осенил мальчика крестом, и положил ему на голову свою большую теплую руку.
«А отрок – это кто?» - спросил Николай тетю, когда она стелила ему постель.
«Отрок? Ну, большой мальчик, значит. Семь лет – отрок уже. Исповедоваться надо теперь».
«Это что такое?»
«На исповедь к батюшке идти, каяться в грехах. Чего плохого если делал – надо покаяться и больше никогда не делать. Старших не слушался или ругался с кем-нибудь, баловался… Много грехов на свете. Ну, у тебя еще какие грехи, спи, дитятко, находился сегодня, устал».
Клавдия пошла к окну, задернула занавеску на ночь, подоткнула одеяло со всех сторон, поправила подушку, погладила мальчика по голове и ушла на кухню.
Какие-то странные звуки вдруг донеслись до нее из маленькой комнатки. Она поспешно вернулась туда – Николай лежал, уткнувшись лицом в подушку, и плечи его судорожно вздрагивали.
«Ты что, Коля, что с тобой – головка болит? Напекло за день… Воздушком-то надышался вольным… Ну-ну, что ты...»
Она взяла его за плечи, повернула к себе лицом. Сдерживаемые рыдания вырвались наружу, мальчонка плакал в голос.
«Я мамке сказал… Сказал: не принесу… тебе воды, и пусть… ты умрешь! И она… вот умерла…»
«О, Господи, Коля, милый! Что ты это вспомнил вдруг! Как же ты так сказал-то!»
В ответ были только неутешные рыдания.
«Ну-ну, хватит. Напугал-то меня как. Тихо, тихо…»
Она гладила мальчика по голове, по вздрагивающим плечам.
«Ну, все, все… Завтра батюшке скажешь… Маме, конечно, не надо бы так говорить. Мама, она всякая – мама, ее жалеть надо. Молиться за нее надо. Ну, все, все… Покаешься завтра, Господь и простит».
«Он простит? Точно?»
«Господь милостив, он грешников прощает, если они каются, просят прощения. Вот и ты – вспомнил сегодня, помолился в церкви и вспомнил. А то бы и забыл, ходил так, всю жизнь. А вспомнил – значит, уже покаялся. Вот и хорошо. Завтра батюшке расскажешь. Теперь спи с легонькой душой. Спи, милый, завтра нам рано вставать с тобой».
И спустя малое время сон уже уносил отрока Николая – легкого, тихого, выплакавшего последнюю тяжесть недолгой пока еще своей жизни, прежней, той, которая теперь ушла совсем, а новая была вся впереди, и никто про нее ничего не знал. Только Тот, Кто коснулся сегодня незримо маленькой души и озарил ее неизреченной любовью. Эта невидимая миру, главная встреча, о которой спорили в день печали две судьбы у сиротской кровати, она состоялась ясным Троицким вечером, посреди цветущей благоухающей земли, всяким своим дыханием хвалящей Господа.
И опять виделась ему зеленая поляна, окруженная свечками-соснами, и птичьи хоры звенели в густой листве, и журчала речка, и бежали за ее прозрачными струями , все бежали, не могли угнаться тонкие стебли речной травы.
И будто еще кто-то шел по цветущей поляне – кто-то плохо различимый в ярком свете, на который больно было смотреть.
Свидетельство о публикации №206020200265
Ваш Коленька - это же Антошка из "История одной жизни" К.М.Станюковича.
Благодарю Вас за посещение моей страницы.
С искренними пожеланиями.
Михаил Ханджей 17.02.2013 19:16 Заявить о нарушении