Усадьба

Искрящийся морозный снег весело поскрипывал под ее каблучками. Она легкой грациозной походкой шла к своей скамейке, облюбованной ею в этом парке. Мороз на этот раз не позволит ей надолго остаться здесь, но все же, хотя бы пять минут, будут отданы ею, и сегодня старому парку.

 Давным-давно, еще во времена молодости, судьба занесла ее в эту усадьбу, когда-то принадлежавшею Шереметевым. Давным-давно она впервые шла по этим аллеям, вдыхая аромат ранней весны, и ей казалось, природа отвечает ей, бьется в пробуждающемся своем трепете в унисон с ее сердцем. Казалось каждое дерево, куст, да что там, каждая травинка, рада ей, и если до ее появления, возвращалась к жизни лишь подчиняясь законам природы, то теперь, увидев, почувствовав ее, спешат сбросить с себя зимнее оцепенение, потому что она здесь, с ними.
Впервые в этот день она почувствовала, что такое счастье. Не грешное – воспетое в стихах, не вечное – описанное в книгах, а то, которое находя один раз, на всю оставшеюся жизнь, когда душа и сердце забывают обо всем, уносясь далеко-далеко в бескрайние просторы, где они свободны, веселы и нет им дела до земной этой жизни.

Из года в год она спешила сюда, к этим аллеям, к этому парку, созданному когда-то людьми, сохраненному людьми, до сих пор несущего в себе все очарование «золотого века, ее венценосной тезки». Она была и будет всегда благодарна, тем, кто не смотря ни на что, сумел сохранить все это, сделать из этой усадьбы музей, оставив миру и Москве прелестный парк, и рукотворный памятник истории.

Но никогда, хоть и была возможность, она не переступала порога самого дома. Подобно тому, как двести лет назад, дворовая девка Катька-птичница, вместе с другими дворовыми, тесно прижавшись, друг к дружке возле окошек, во время концертов даваемых барином в честь дорогих гостей, жадно смотрели, как на сцене танцуют и творят их братья и сестры, она иногда заглядывала вовнутрь дома, и больно сжималось ее сердце, что дом созданный для того, что бы в нем жили, творили, любили, холоден и безжизнен, что лишь днем по залам, в смешных бахилах, дабы не попортить паркета, проходят многочисленные экскурсии, щелкают фотоаппараты, а ночью, все замирает, и духи дома, некогда блиставшие на этой сцене, печально вспоминают былые аншлаги. Слышится ей в ночи негромкий говор:

- А помнишь, Агафья, как Светлейший снял с графини Браницкой ожерелье, и подарил тебе?

- А помнишь, Трифон, как Матушка дарила тебе цветы из своей прически? – и нет в этом шепоте будущего, в прошлом творили эти духи, и остались в прошлом. Мертв дом ночью, не в силах они поддержать тех, кто творил бы сейчас на этой сцене, пуста она, безжизненна, памятник былого, и только.

- А помнишь, Катя, как Левушка бросил тебе на сцену свое кольцо? – и она любовно поглаживает перстень, который когда-то Лев Александрович Нарышкин презентовал ее, такой уже далекой прабабке, в день дебюта той на сцене домашнего театра Шереметьева. А вот, видится как крепостной танцор Яшка, объясняется в любви новой приме театра, и та, кокетничая и посмеиваясь, признается ему в ответном чувстве, видится ей как оба упали в ноги графу, и тот благословил этот союз двух муз. Вот ужесчастливая мать склоняется над люлькой, где спит, счастливо улыбаясь, их первенец.

Воочию видит она начало их рода – Шереметевых, не тех, графов, а рода крепостных актеров Шереметевых. В 1861 году уже дед, получая вольную, записался под фамилией Шереметев, как впрочем, почти все бывшие крепостные этой усадьбы. Как часто ее спрашивали, иногда боязливым шепотом, а иногда с надеждой услышать гордый ответ, не из тех ли она? А, она, никогда не изменяя себе, она с достоинством отвечала: «Из тех. Мы – Шереметевы, хоть и не графы, но дети их, слуги, их крепостные». Ей не верили, апеллируя к благородной осанке, лицу, рукам – не крепостным, а иногда и сально улыбаясь, намекали, мол, все ли ей известно о тайной жизни барской дворни. Ах как легко можно было бы превратиться в графиню, лишь промолчав, немного приукрасив изустную летопись ее семьи, тем более что, кто проверит? Ан нет, честь ее прабабок была дороже, и был свидетель, один, но такой перед которым у нее не было сил лжесвидетельствовать. Он не простил бы, коли ложью своей, она опорочила бы его благородные аллеи, его священную память, обо всем, что происходило под сводами его ветвей, и всякий раз, наперекор всему, она, как и всегда оставалась просто крепостной девкой, топтавшей никогда босыми ногами дороги этого парка.
Он был ее единственный и последний свидетель былого и будущего, пусть он молчит, но он видит, слышит и знает. Он как-то ведь, сумел рассказать ей все, все, что хранит в себе, ей, так сможет рассказать еще кому-то, тому, кто придет на смену, когда окончит она, земные свои дела.

Но сегодня она идет по парку, и голые ветви вековых деревьев, склоняются перед ней, приветствуя в ней друга, она гордится тем, что этот парк ее друг, что нет у него тайн от нее, и что нет у нее ничего на свете дороже этого парка, кроме, пожалуй, ее детей и внуков, которые быть может, будут любить этот парк так же, как она, и которых, быть может, полюбит этот парк.
Уже давно она переехала из Лианозова на Вешняковскую, ей стало тяжело ездить через весь город на встречу с парком, а он просил бывать каждый день. Она сегодня с ним всегда. Как счастливы были они когда, однажды, сбылась их мечта, и поздним вечером в старом доме, зажегся свет, ожили залы, вновь засеребрилась вековая пыль в лучах яркого света, когда скрипнули половицы сцены, и голос, чистый и волнующий, взял первую ноту, и зазвучала под сводами оживающего дома, та самая ария, с которой дебютировала когда-то красавица Катя, под восторженным взглядом Левушки.

«Ах, какая акустика» – восторженно шептала собравшаяся публика, но она-то знала, что это вновь ожили души тех, кто когда-то пленял своим искусством ценителей и просто смертных, и значит есть у них будущее, и значит не оставят они тех, кто сегодня вдыхает жизнь в эту усадьбу. Все созданное человеком вновь принадлежит ему. Далеким заревом полыхают над парком фейерверки, расцвечивая своими фантастическими цветами ночное московское небо, и хоть иногда, слышится недовольный возглас: «Опять гуляют», но тут же сменится восторженным восклицанием: «Ух, ты!» от захватывающей дух красоты, небесных этих цветов. А она, она слышит голос: «Ну, граф, ну угодил!» и на этот голос с легким акцентом, ответ графа: «Постой, Матушка, толи еще будет!»

Живет усадьба для людей, для их радости, для счастья. Несет в себе величие предков, и их искусство, не жалея отдает, берите, пользуйтесь, творите, и счастлива она, и счастлив парк.
Морозный воздух щипает щеки, забирается под шубу. Она встала со скамьи – довольно, парк простит. Скоро весна, а там и лето. Наступила на обманчиво твердый наст, ах! и нога утонула в снегу. Мощный порыв ветра помог ей удержать равновесие. – «Спасибо», - мысленно сказала она другу, вышла на расчищенную тропинку. – «Увидеть бы еще одну твою весну», - и в нарастающем шуме где-то высоко над собой, она явственно услышала: - «Увидишь»!

Легким вздохом простившись с парком, по его аллее идет Екатерина Шереметьева, и в грациозной осанке этой, уже немолодой женщины, чувствуется гордость и власть всех ее предков, истинных и настоящих хозяев этой усадьбы.


Рецензии