Крым-лапа

 Крым – лапа

НОВОЕ
 Сентябрь пах, ах как он пах, ах как он облизывался, как он трещал мне на ухо: «Разденься, разденься, ты же красавица, ты же такая яркая, ты такая нежная.
Пойдем вдвоем, пойдем в дали, пойдем вдвоем – ты да я, мы вместе, пусть это все опухнет от осени, одуреет от прохлады. Пусть. А мы вдвоем прогуляемся туда, куда ты хочешь.
Пойдем скорее! Пойдем вдвоем, ты да я.
Пойдем, сладкая, пойдем, я покажу, мне можно.
- А-а, да ну. . . не. . . Не хочу. Не надо. . .
- Пойдем!
- Да нее. . .
- Ну, пошли, я прошу.
- Нее. . .
- Да что ж ты такая вялая? Ну и хер с тобой!!!


ЧТО ЗА БЕЗОБРАЗИЯ???????????
 
Раскаленный город хмуро сопит. 9.30. На улице невыносимая жара, я вываливаюсь из душной десятки и ступаю на расплавленный бурлящий асфальт. Город пахнет табаком и выхлопными газами. Еле поддернувшись он плывет словно в тумане, прокисший и просохший от язвительной утренней жары. Я закрываю глаза. Мои ноги проваливаются в теплый, еще не нагретый песок, я чувствую запах моря, волны мягко ударяются о берег и сползают, пенясь, обратно, отходят, знаете ли, шумя, я чувствую, как улыбаюсь, как сказочная лесная улыбка озаряет все мое лицо и тащит к морю, понимаю, что веду себя довольно глупо, но не могу остановиться, не могу вытащить ноги из прохладного песка, не могу вернуться к городу и снова перемещаюсь на несколько тысяч километров к морю. Ахаю. Громадная чайка парит в оглушительно пустом и ярко-синем небе, ее визг ударяется о стонущее море и гибнет в нем и как-то по-детски крякая, ВЯЗНЕТ И ТОПИТСЯ. Море пахнет. Живет-пахнет. Только подойди к нему, и оно громко проглотит тебя и не отпустит, пока бархатный жирный вечер крымского берега не обнимет тебя мягкими махристыми лапами и вода не станет теплее, чем опустевший пляжный берег. Я вижу загорелые мужские плечи, голую красивую женскую грудь, мне хочется купить у разносчика казинаков, но вспоминаю, что деньги мне нужны на справку для поступления.
В поликлинике душно, там всегда душно, Взмаливаюсь и регистрационного окошечка выдать мне мою драгоценную карточку, как обычно мне безразлично отвечают, что ее нет и вяло, даже от части героически смотрят мне в лоб. Дуться, злиться, ругаться бесполезно, сто процентов карточка у них и ты это знаешь, знаешь как « Отче наш» не до конца, Но для них это любимое развлечение заставить тебя бес толку бегать по всем этажам в поисках своей сопливой, злосчастной больничной карточки, у них это любимое развлечение, иначе в этом свинарнике, состоящем из гниющих больных, потных толстух и сварливых теток, вообще можно сгнить. Потом они признаются « Ой» - протягивают тебе эту твою тряпку, измученную детскими болезнями, извиняясь, улыбнутся, а ты, скрипя зубами, благодарно выдернешь карточку из ее рук, чтоб швырнуть в ближайшую мусорку, желательно конечно на ее глазах, но здесь, будто предусмотрительно убрали мусорки, швырнула бы,- смотришь ты в ее глаза, - швырнула бы ей богу, чтоб ты зануда видела, как надоела мне эта беготня по сверхвыдраенной, сверхдезенфицируемой, сверхстирильной поликлинике №3, ломаться в совершенно ненужные кабинеты, киснуть в потной бесконечной очереди, состоящей из свирепых уставших старух, от мира и от меня они еще тогда загораживались газетами такими же фальшивыми как их постоянная жизнь, я не хочу, мне лень, я пойду кА надышусь жаркими лучами тлеющего Минска, куплю за последние деньги сливочного прохладного мороженного и представлю, что я на берегу жаркого моря лопаю, отварные креветки и как котлетка ворочаюсь со спины на живот, посапывая и примиленько сгорая. Лапа-море лижет кончики пальцев на ногах, посасывает огрубевшие от ходьбы пятки и задорно добирается до щиколоток, ревниво подползает к коленкам, бедрам, животу и . . . у-у-уп . . . я уже в море, мертвые креветки равнодушно плавают на поверхности воды, как калеки, я равнодушно наблюдаю за ними плывя под водой, чу, вижу солнце и глаза щиплет соль. Крича, я набираю воздух и со всего размаху бросаюсь в утихшую воду, мое ныряние – это стремление вернуться к родине, к маминому теплу, вокруг меня кружат пузыри, наполненные ярким солнцем, они выходят из огрубевших рук моих, ног моих, волос моих, обволакивая все тело они беспорядочно несутся из глубины океана, вырываясь к поверхности воды увлекая меня за собой, я не стону, не корчусь от боли, мои роды безболезненны игра света и славы, не вопль рождения, а спокойный умиротворенный процесс, ВОДА ОТПРАВЛЯЕТ МЕНЯ К СВЕТУ, К ПОТОКУ ЖИЗНИ, Я ЛЕХУ МОРСКОЙ ЗВЕЗДОЙ НА ПОВЕРХНОСТИ ОКЕАНА И НЕТ МНЕ КОНЦА, КАК И НАЧАЛА МНЕ НЕТ, МОРЕ ПОРОЖДАЕТ МЕНЯ И ТИХО УНОСИТ, я отшвартовываю от берега . . .
- Девушка, креманницу принесите в помещение, - говорит мне распухшая от жары старуха.
- Хорошо.
Я встаю, выпиваю растившее мороженное и бросаю креманницу в мусорку.
Белые, распухшие от тепла снежинки липнут на мой синий вельветовый пиджак, вместо моря и сокрушительной жары, пахнущей Крымом, тополиный пух и протухший запах города.

 
 

2 глава
Крым-лапа
11.45. около регистрационного окошечка. Я. И я обнаружила, что направление деньги, справку я удачно забыла дома. 11.56. я ухожу. 11.58.Возвращаюсь, смотрю во сколько принимает хирург вечером. 12.00. Опять ухожу. В кармане одна тысяча рублей. Город горит, он полыхает пламенным огнем жары. 35 градусов, я вытираю пот со лба. Он густыми каплями льется за шиворот и рубашка из-за этого прилипает к спине.
Очень хочется раздеться и купить мороженного.
 Я покупаю мороженное. Аккуратность порядок гарантируем. В том же магазине, за теже деньги, под тем же самым красным навесом, за тот же раскаленный до красна столик. Мороженное таит и пенится, я даже не успеваю донести его до столика как оно превращается в кашицу и неаппетитно булькает и почмокивает. Я осматриваюсь, в углу в самом теньке пристроился усатый мужик и потягивает сухое, горячее пиво, он кривится и периодически сплевывает на пол. Около солнышка нежится молодая пара, красавица девушка с яркими блестящими глазами и молодой потешный парень, они пьют пиво и лузгают грязные семечки, она улыбается ему, так как могла его любить, если б не рваные стоптанные ботинки, никудышная обувь. Но, похоже, парень не обращает на это внимания и вовсю хохочет и соблазняет красавицу как-то из -под Тишка. Так мы и сидит вчетвером, укрываясь от ядовитого солнца.
Из далека, из самого раскаленного начала мира, там, где ни одна живая душа не в состоянии одолеть, перенести жгучие лучи, вообще откуда-то, где остановка четверки пришел к нам ребенок с выгоревшим, практически испепеленным солнцем лицом, он не представился, не рассказал нам о той стороне света, где жара как пламя, где она съедает заживо и как ему вообще удалось выжить и не устал ли он, преодолев такое сокрушительное расстояние, как он малый перенес такой поход.
Единственное чем разродился ребенок, ломая свой нерусский было:
- Дай 100 рублей.
- У меня нет,- булькнула я в свое растаявшее мороженное, - у меня нет.
Было конечно 200, но это на талоны, в метро. И чтобы не смотреть в глаза ребенка я смотрела в дикое пламя на улице, в город, который плыл и тлел, смывая очертания домов и людей.
И вдруг эта девица, лет двадцатипяти, а может и старше, предложила цыганенку салатовый маркер. В такую-то жару, подумала я, ой-ой-ой, если б я взяла этот подарок в руку я бы сгорела вместе с ним, он был часть от части солнца сочный пламенный, сверхжаркий, сорванцу понравился подарок, и он взял фломастер.
- Дай бумаги!
Какой требовательный, подумала я, хотя, преодолев такой путь, наверно можно быть требовательным. Веселый парень расхохотался и полез в свой рюкзак, там он нашел листы с печатным текстом, но с другой стороны они были абсолютно чистые, сначала мальчик покривлялся, потом пожал плечами и принял.
Примостился он на стол у самой жары. Какой героизм – на самый солнцепек. Он отважный малый, мы почтительно сидели около этого малыша, и были горды за то, что он выбрал именно наше пристанище для своего отдыха. Даже мужик с уже опустевшим пластмассовым стаканчиком, по стенкам которого сползала пена от пива был польщен честью оказанной ему оборвышам.
Мы то не решались выползти на самую жару. Мы облегчали ее прохладительными напитками, а мальчишка терпел, мало того, ни что не мешало ему сорваться и убежать в самое пекло так же легко и просто как он и пришел сюда.
Капля пота сползла к самому пузу, сырые волосы около шеи не высыхали, они намокали пуще. На виске у парня красовались две струйки пота они по очереди стекли к подбородку, девица, стесняясь, прижимала руки к груди, но все равно были видны синие пятна под мышками на ее голубой блузке, что тут стыдного все потеют в такую жару, даже мужик с пустым стаканчиком из-под пива он тоже потел и вытирал лицо серым, промокшим насквозь платком.
Застывшая жара не могла сдвинуться с места.
Город горел. Асфальт таял и вонял, листья на деревьях скручивались, люди прятались в тенек, а о поездке в автобусе не могол быть и речи, только безумный мог устроить себе такое испытание.
Я отхлебнула теплого мороженного и с грустью посмотрела на цыганенка.
И вдруг случилось не поправимое из темноты магазина, как из берлоги к нам двигалось что-то наподобие человека, выползшее из подвалов, где оно спасалось от жары, оно медленно двигалось к нам. Эта была старуха-паук с пэйджиком на груди, та самая старуха, что умоляла меня отнести креманницу в кафетерий, еслиб я знала, что ее раздует до такой степени, что вот кто она есть на самом деле, я бы честное слово занесла этот злосчастный стакан. Теперь поздно, теперь старуха пыхтела и перлась, ее лицо бледное как мел моментально порозовело, взбухло, еще разок, еще надулось, вот-вот, казалось, что она лопнет, я заслонила лицо руками, каково сейчас в такую жару оказаться испачканной в паучьих внутренностях. Три, четыре, пять ручейков потекли по моей спине, как кометы понеслись в самый низ.
Я оторвала креманници ото рта и поставила ее на стол.
Боже мой, какие еще твари прячутся там в самой глуши магазина, кто там еще не переносит жару и кто так запросто готов съесть нас.
Старуха грозно посмотрела на цыганенка и показала длинным скрюченным пальцем в какую сторону ему следует убраться.
Мы зглатнули.
Если б мальчик ел мороженное, если б он пил березовый сок, или вишневый, клюквенный, даже если б он просто жевал конфетку, но обертка лежала на столе его бы не выгнали, не отправили на верную гибель.
Я истерично схватила креманницу, все в порядке у меня пол мороженного растаявшего, правда, но ничего, ни я же его таяла.
Молодые люди схватились за свои пакеты с семками, а девица для убедительности закурила.
Мужик высыпал из карманов всю мелочь и умоляюще, сопливо смотрел на нас. На пиво у него наверно хватило, и он рванулся в магазин, туда в самое логово. Какая разница – умереть от жары или от укусов продавщиц.
Полминуты.
Он победоносно нес стакан с холодным пивом капли катились по пластмассовым бокам и падали ему на пиджак и на брюки.
Он сел, перевел дыхание. Вытер пот со лба и отхлебнул пива.
Старуха строго посмотрела на нас, что-то крякнула себе под нос и ушла.
Я выпиваю мороженное. Как обычно, хотя всегда мечтала съесть ледяные шарики с клубничным сладким сиропом за долго до того как они растают и превратятся в кашу.
Жара не спадает, все хмуро смотрят в тающую на глазах природу города..
Легкий дрем запускает лапы в нашу и так не очень шумную компанию.
Мы забываем о мальчике страннике, добравшемся до нашего укрытия, о старухе прогнавшей мальчика.
 И совсем неожиданно, совсем как-то подло она вновь появляется с устрашающим бэйджиком на груди.
Почему-то грозным отвратительным взглядом она смотрит именно в мою сторону. Еще бы только у меня одной нет ничего, ничего, что можно было бы есть, а ну и черт с ним, пропадать так пропадать, на ее глазах я достаю папиросную бумагу и пакетик с табаком, я вижу, как она леденеет в такую-то жару, конечно, ей кажется, что это какой-нибудь наркотик на охраняемой ею территории. Она бледнеет, я слюнявлю липкий край бумаги и закуриваю, старуха шипит, она делает шаг в мою сторону, шажок из разряда невинных, а я ей громко улыбаюсь, да я знаю, что буду гореть на жаре, как Жанна Д;арк на костре, но я ей улыбаюсь:
- Да, эту штуку заберите, и принесите, пожалуйста, пепельницу.
Она страшно смотрит в креманницу в которой плавает мороженное, сломанная ложечка и пепел…
Что-то случится, она узнала меня, случится, что-нибудь дикое с пеной у рта, с выкриками типа – сволочи и т. Д. Все равно я страшно погибну на жаре, какая уж разница, буду держаться до конца.
Прошло двадцать минут вся наша компания не сдвинулась с места, мало того никто не посмел к нам присоединиться, мы напряженно, что-то ожидаем.
Еще 10 минут. Старуха смотрит в мою сторону, я посасываю теплый коктейль, парень с девушкой сосредоточенно щелкают семечки, в углу мужик опять опустошил стакан пива, раскраснелся как рак и выжимает Плоток на пол.
Но мы в четверном сконцентрированы друг на дружке, мы организовали вокруг этого ничего не подозревающего кафе такое энергетическое поле, что ни одна сволочь не в состоянии пробить его, каждый из нас уже знает подноготную друг дружки, догадывается, конечно, но догадывается почему-то верно, словно мы все братья близнецы, скрытые, страшные. Я вижу, как эти люди знают, как я хочу в Крым и смеются надо мной, а я знаю, что у старухи дети разлетелись кто куда и она со своим старым мужем ели сводит концы с концами, я тоже хохочу, смотря ей в лицо, она опускает лицо, мужик в углу не имеет в кармане больше четырехсот рублей и тоже самое он знает про меня, молодая пара совсем не молодая пара любовников, как казалось всем ранее, просто друг и подружка, она работает секретаршей в каком-то офисе, а он талантливый программист, поэтому и ходит в рваных ботинках, они не любовники, потому что слишком открытые и без комплексов, потому как их общение красивое и теплое, а они знают, что у меня нет работы и я покупаю вещи в дешевых магазинах на все, но нас объединяет это всеобщее горе из недостатков, нам почему-то приятно впятером, мы ревниво смотрим по сторонам, чтобы кто-нибудь не проник в нашу дружную компанию.. .
- А у меня отобрали всю вашу бумагу! – орет цыганенок.
 Мы хором оборачиваемся.
- Кто? – кричит наш парнишка наш всеобщий друг и приятель
- Мальчик!
- Он плохой?
- Нет, ему просто нужна была бумажка!
- А где твой маркер?
- Я поменял его на сто рублей!
Мы все улыбаемся друг другу. Старуха смешно угрожает малышу кулаком, цыганенка машет нам всем и убегает, он убегает по раскаленному мягкому песку в прохладное шумное море, его плечи и лицо покрылись толстенным слоем загара мы хохочем и дружно пьем ледяные коктейли у старухи банановый у мужика тоже, у молодой пары киви, а у меня как обычно клубничный. Море тепло хрустит стальными волнами и нежно облизывает скалы и шевелит песок, я не допиваю коктель и ухожу, мне хочется купаться. Старуха, мужик и парочка улыбаются в мою растрескавшуюся спину, а я не поворачиваюсь и не машу рукой, иначе все будет испорчено, вся наша спонтанная молчаливая ссора и точно такая же милая теплая беседа, потому как мы били гораздо честней, чем, если б заговорили, потому, как мы разоткровенничались в тишине друг для друга и для себя, потому что мы видели друг друга впервые и не боялись предательства, я не махаю, потому что у них оказывается теплые человеческие лица и точно такие же проблемы как у меня, а еще я не махаю умница, потому что все они, как и я мечтали бы сейчас оказаться в Крыму, на крымском побережье и наслаждаться ледяными коктейлями из бананов и ммм! – киви.





3 глава
голод
Сегодня я не пойду в поликлинику №3 я сегодня вообще никуда не пойду, т. К. после отбытия моей мамули, светлого-солнышка, во рту у меня уже целых три дня не было ничего кроме сопливого растаявшего мороженного. Я лежу на сыром диване, промокшем насквозь от пота, рука тоскливо болтается в скучном прелом воздухе, горящего, спящего летнего произвола, если это вообще можно представить, в окно слабо втискивается летний ветерок, вообще-то только и долетает до моей пятки, я не встану, чтобы открыть окно пошире, мне лень, сопливо невмоготу. За окном парит, точно также не меньше, ведь жара приходит именно с той дали, и подгрызает все живое, духота внутри, я пытаюсь слабо дремать, но бурлящий живот громко скребется в голодной пустоте. У меня четыреста рублей, можно выйти на улицу и купить теплый пирожок с капустой, но боюсь, что я просто не дойду до магазина, так мне жарко и голодно, я поворачиваюсь на левый бок, живот утихает...
Я провалялась на диване целый день, безрезультатно пролистывая каналы и ревела в сиротски открытое окно девятого этажа: « Хочу, есть!», хочу, есть так сильно, так больно, что живот скрипит и жужжит как юла. Скрипи, скрипи, занудушка, зверек яблочный, ягодка, скрипи, соколик, земляничная полянка моя, я все равно и с места не сдвинусь, никуда не выйду, пусть мой дом станет таким маленьким жарким кладбищем для одного человека и для одного живота. Ты видишь, какая на улице жара, как она проглотит и даже не отравится, как она разломает напополам, как прожжет насквозь наши умные маленькие головы. Ненаглядный, потерпи, потерпи до вечера, а потом до утра и до следующего дня, потерпи животик, может быть завтра я открою глаза сонно, а над нами будет сиять во сто крат мая мама – солнце и ты улыбнешься и я улыбнусь, а она подымет нас жарких пыльных и напоит горячим чаем и обязательно, слышишь, животик, обязательно сделает бутерброд как ты любишь, а для меня мама посмотрит своими щедрыми добрыми глазами, что мы так наедимся, так насытимся, что только улыбаться, только веселиться и останется. Засыпай животик, засыпай, ягодка, завтра к нам приедет мама – солнце.





4 глава
Голод
Мама – солнце не приехала, зато приперся какой-то идиот и трясет меня за плечи, с каким-то прям диким остервенением и маниакальной увлеченностью. Мне хочется отпихнуть его, прогнать немедленно, но руки мои похожи на плети и совершенно не слушают.
- Катя, Катя, проснись, проснись, Катя. Сколько дней ты не ела?
- Еда?
- Сколько дней ты не ела?
Я наверно знаю этого идиота, хотя размытый и облачный он и не похож ни на кого из моих знакомых, но голос приятный, дружеский и беспокойный.
 Последний раз я ела сливочное мороженное, на следующий день я ждала маму, а потом ничего не помню, но, судя по тому, что я не могу пошевелить ни одной конечностью, не ела я довнава-то, а может я заболела, что-то было с желудком, какой – то чудовищный понос, сейчас я слабо это помню, скорее это случилось не со мной, потому все так облачно, размазано, все так портится от этой жары, как продукты, предназначенные для суточного хранения в холодильнике, но не на такой жаре, как моя память.
- Пять наверно?
- Наверно пять...
- ****ь... – завывает этот очень грустно, а я вспоминаю Крым . . .
- Катя!
Я вспоминаю Крым, и грустная пора проходит, я вспоминаю Крым и синее теплое море тащит меня на теплое дно . . .
- Катя!
 Я вспоминаю Крым и круглых пузатых чаек, они визжат над морем и задорно шлепаются о стальные волны . . .
- Катя!
А я вспоминаю отдыхающих загорелых влажных плотных, у которых тело скрипит от назойливой жары . . .
- Катя, Катя, проснись!!!
- Что?
- Боже мой, ты, что, спятила???
- Мне нужны тетрадные листы, все равно можно бумагу, я хочу все записать , все, что со мной случилось, все, что хочется, про море, Минск, про тебя, мне так хочется писать об этом, это желание не проходит, оно тревожит меня, мне нужны только чистые листы и ручка, один раз, больше я ничего не попрошу.
 - Что?
Я смотрю и не могу понять: кто это? Кто это? Кто тормошит меня и орет и слюнявится и кипит весь? Кто это? Что ему надо, откуда он пришел и почему не оставит меня в покое?
- Мама?
- Перестань, слышишь? Сейчас я приду и принесу тебе, что-нибудь поесть. Ты откроешь? Не закрывай дверь.
- А где моя мама? – я, я – печальная желтая птичка на книжке раскраске для малышей, я цыпленок с розовой ленточкой на шее и огромными выпученными глазами, я сижу в потрескавшейся скорлупке и широко открываю клювик . . .
- Катя . . .- меня берут за влажные плечи, а руки у него теплые, ручные, как крепкие, как бы в состоянии меня спасти только одними руками, - я сейчас приду и принесу тебе поесть. Слышишь?
- А где моя мама?
 На меня смотрят страшные пустые глаза, в них засели испуг и отчаянье, они немедленно чем-то взорвутся и я прикрываю лицо ладонью. . .
Какой хороший. . .
Телефонный звонок, долгий как обычно, как обычно никто кроме меня трубку не возьмет. В 10 утра звонят как назло бабушка, мамам, Андрей или знакомые Олега. . .
- Алло?
- Катя?
- Папа?
- Алло?
- Папа?
- Алло?
- Алло! Папа, здравствуй, как ты? Нормально? Хорошо, я говорю – хорошо! Да. . .да. . .нет. . . А ты? Сдала. 5 баллов. По десятибалльной. . . Ха-ха-ха! А че ты смеешься? А ты как? Уволился? Куда пойдешь? Да? А мама как? Нормально? Нет, да все хорошо. . . . Да есть. . . де, еда есть, все хорошо. . . да, да. Ну ладно. Все. Маме привет! Пока! Что? Ага, пока!
 Проблема в том, что на самом деле, голодай я хоть дней десять, вместо моих трех, Все равно никто не придет спасать меня от смертельного истощения, это все моя больная фантазия, моя иллюзия нужности, моя глупая мечта о добрых честных людях с горой вкусных бутербродов и интересной литературой в рюкзаках, моя новящивая идея. . .
- Алло?
- Катя, если правильно приготовить гренки их можно есть целый день.
Оля.
- Тебе достаточно полбуханки черного хлеба, кубик бульона и один желток.
Она всегда так делает, звонит и дает какие-то невообразимые советы, как теперь с гренками, где она набралась этой походной кулинарии, ведь она дочь достаточно обеспеченных родителей.
- Ты думаешь, что в магазине продадут одно яйцо?
- А ты попробуй положить его в карман, - я слышу, как она прищурилась.
- Оля, ну что ты говоришь?
- Ну, кубик точно можно спереть. Сколько у тебя денег?
- Рублей восемьсот.
- Ладно, кубик можешь не переть, купи, он рублей сто двадцать пять стоит, - я прям вижу ее лисиную морду.
- Ты что, смерти моей желаешь?
- Ладно, я перестала. Зайди ко мне у меня целая упаковка овсяного печенья, я заварю тебе зеленого чая.
- Да я шучу, Оль, это я просто произведение новое пишу и смотрю реакцию людей, понятно?
- Кать, зайди, а?
- Зайду, завтра зайду.
Я вешаю трубку. Засыпаю и вижу Крым, я почему-то шатаюсь по сырому вечернему берегу и подшвыриваю мертвых медуз, их вялые потные тела сопливо расползаются по песку и громко чмокаются с набегающей морской волной, море как жадный зверь обильно слизывает мертвые кляксочки и выплевывает где-нибудь в другом месте, может быть там, куда я вообще не дойду, мое пузо громко надуто – это я съела отличный теплый ужин, поласкала его южным терпким вином из бумажного пакета и набросила сверху пару сочных сахарных кусочков дыни, моя ранее свободная майка плотно прилипает к вздутому пузу, а я чувствую ночной запах моря, я иду по сонному пляжу и никого рядом нет. Кто мог бы опровергнуть это? Волны слабенько шуршат, стальная тишина провожает их взглядом туда – обратно, туда – обратно, а я терплю легкую прохладу, так я люблю соленое море и ручной Крым.





5 глава
Пиво с « Компашкой»
За пятьсот сорок пять рублей я купила себе беляшок, за свои четыреста молочный коктейль с двойным клубничным сиропом.
Ровно через неделю в кармане синего вельветового пиджака я нашла пять тысяч.
Я отправляюсь в долгий поход по холодному Минску.
Город окружил себя холодом, после сорокоградусной жары это кажется безбожным. И я брожу по сырым, вылизанным дождем улицам, в мои сандалии набралась вода и похрюкивает при каждом шаге, мелкий дождь сыплется в мое какое-то заспанное лицо, я прячусь в шерстяной платок, эта морось хуже всего, ни то ни се, ни сухо, ни совсем мокро, как будто дождю идти лень, но не идти он не может.
Я опять под красным индевеющим столом, под навесами дождь не сыплет, но все равно все стулья и столик намокли, я потягиваю « Аливарию» в прикуску с «Компашками», пакетик так забит маленькими греночками со вкусом салями, что трещит, я открываю невеселую кучку белых сухарей, в нос бъет запах какой-то гадости, слабо напоминающей колбасу.
Голуби настырно пристают ко мне, и сами лезут в пакетик с сухарями, ползают, пихаются, визжат, топырят грудки, гульгукают, они выпрашивают хрустящие крошки, топчут мне ноги, запрыгивают на руки и доводят меня.
В конце концов, они вымолили у меня весь пакетик, кто потихоньку, по чуть-чуть, а кто и явно, нагло, с воплем, опухшим от хрипения: « Корми нас!» Грязные, обосранные, безлапые, они загадили весь столик и еще требуют сухариков. Вот моя "компашка" кучка срамных голубей – все птицы из голода.
Какае-то мамаша за соседним столиком кормит своего кукушоночка хлебом и кефиром, кукушонок – большая птичка, кушает за двоих, может за меня, раздувает Пузако и пузырится как воздушный шар. И я хочу быть птенцом, и я хочу есть. Может подброситься, к какому родителю, чтоб меня тоже кормили домашними пирогами, но понастояшему я люблю только маму, все по сравнению с ней безбожно и уныло. Я вижу маму как Крым, к которому иду, спотыкаясь и больно калечусь ушибами неважных, покрытых плесенью бездонных дней, я наивно улыбаюсь в лицо завтра и жду, что оно отзовется точно таким же причмоком маминых губ.
Прошлявшись по городу, я отвечала каждому кто говорил: «Эй!» Кто подзывал меня и видел в моем лице намек на будущее и стопку не родившихся детей. И пряные материнские губы, и голову, которая не ищет покоя, а ищет нелегких, но верных путей, ведущих к сияющей земле вечного счастья.
Ура! Ура! Ура! Кричали бы мы, потому что добирались, выживали, потому как шли не упрямясь, ну как верили, что дойдем. Машины. Города, Ревели, крутились, юлили, жужжали,ВЫСИЛИСЬ, ПЕЛИ, говорили нам: «Шагай через нас, словно мы не вечные, шагай и пой, мы верим, что вы дойдете, поэтому не сопротивляемся, а помогаем». Поэтому и выли полусчастливые, пол-уславные.
И каждый господ бог в вдогонку, не ежился, не ненавидел нас, а наоборот пел, приплясывая, наоборот, улыбался, рад был за нас.




 
6 глава
Где нет голода?
Открываю глаза. Жирные тягучие медовые лучи солнца густо расползаются по моему лицу и рукам. Жмурится поздно. Золотая смесь щекочет макушку и подбирается к носу.
Все это так жарко, все это может быть только одним местом коммунизмом или Крымом. А это мама. Она просто отвезла меня в свой дом, мамочка, в надежде, что я попутаю или точно также полюблю стонущие от жары зеленые травы нашей полной теплой природы, как пустой песочный берег Крыма, а я все полюблю, мама, если это место хоть каплю будет похоже на тебя. Она там так думала, потому что однажды эта земля полюбила папу, но папа дал ей слова и природа стала живая, он опустил в нее ласковые руки и земля запела, будто она мужчину узнала впервые и очень долго не давала плодов, чтоб он это делал и делал. Но твоя теплая нагретая земля, твой багровый нежный как пена закат, твой чужой бархатный день, напоминает мне место, куда можно возвращаться с войны с поражением за плечами, с белым флагом наперевес или с сочной улыбкой в голове, рана из грусти – она загадочная, а я люблю пустые, глухие к людям места: сухой город раскаленным днем, пустой пляж жирной ночью – запах зелени тут не причем, я не зацелую его.
Небесно – голубые шторы, тонкие как шелк и завешивают меня от гремучих комаров, это мамины руки робко, по-хозяйски охранили меня вечером поздним. Запах горячего пирога просачивается сквозь небесное полотно и легонько тормошит меня, смотрит в самые глаза.
Это не честно! Ведь мама всегда накормит!
- Катюша!
Голос разлился, загустел, смешался с треском посуды, шумом поспевающего пирога, с шипением воды в чайнике. Я отмахиваюсь ото сна, я улыбаюсь, мам.
Сырая одежда висит на стуле, это я летела к маме сквозь пыль в автобусе и шум летнего дождя, около кровати висит мой детский платье – халат в меленькую клеточку. Ну вот, я одену его и снова окажусь ребенком, лет тринадцати, маленькой девочкой подростком и беззаботно сорвусь к воде. Я запахиваюсь в прохладный травяной халат и выхожу к мамочке, которая так хорошо смотрится и теперь – маленькой шустрой женщиной со светло – голубыми наивными глазами, такими же честными как цвет у неба.
 Кухня преет от сочного запаха клубничного пирога с жирным кремом из сметаны. На столе две чашки прикрыты блюдцами: мамина любимая слабость – любая нежная трава с полей, мама всегда насыпает ее в пузатые глиняные чашки, а я как обычно не допью. Пирог еще разлазится от густого сытного пара, когда мама режет его и улыбается и кладет кусок побольше мне в тарелку, а я улыбаюсь ей и совсем не хочу есть, мне просто нравится сидеть на деревянной, сделанной ее руками лавке, пить собранный ее руками чай, смотреть на испеченный ее добрым ласковым сердцем пирог, я слегка дремлю и улыбаюсь в ее яркие голубые глаза, а она щедро откусывает парной кусок. . .
Тихо, тихо, ТИХО, мам, я не хочу теплых пирогов и клетчатых халатов в меленькую эту клеточку, щедрых чаев не хочу! Я ХОЧУ В КРЫМ. В Крым я хочу, сквозь голод и грусть, сквозь безденежье и. . . любое. Я ХОЧУ В КРЫМ.
Разглаживать влажный песок,уууу, как это приятно, делать ямки, смотреть, как вода появляется в разрытой дырочке, как если ковырнуть поглубже выползут креветки, я хочу испечься с жарой и солью, обжечься медузами и раскаленным солнцем, я, ох как я хочу орать во влажное прелое море – ЛЮБЛЮ тебя.
Я ХОЧУ ЖИТЬ, ВЫЖИТЬ, ЛЮБИТЬ, ЧУВСТВОВАТЬ, Крым хочу. Хочу Крым!!! Лететь вдоль берега, кричать полуголой, полузагарелой, счастливой лететь и орать в красное солнце покоя, хочу разбивать морские волны, шепот моря языческий. . . неси, неси меня, моречко, неси, славное, неси, яблочко, я тебе улыбнусь, улыбнусь зарадуюсь щедрое море мое.
- Что за бреет, хотеть на море?
Это мой папа.
- Лучше бы ты на работу хотела. Что, деньги кончились?
-Ага!
- Как ты всех достала.
- Привет. ПА – ПА!
Я спрыгиваю с лавки и убегаю, в руках трясется остывший пирог, а я босая лечу к карьеру.
Давай, скромная природа моя, зернышко – малолетка, покажи, покажи мне тело свое ласковое, покажи, зверь, дымящийся зеленью, покажи свои водные глади, может они хоть каплю, наивно, будут похожи на крымское побережье. . . На море в Крыму!
- Да уж . . . – это я колупаю скучную гладь моего карьера. – Да уж! . .
- Еть на море!
Вот пузырь, упрекает меня в том, что я Крым люблю больше родины, больше родного края.
- Мне просто не нравится эта лужа.
Он едко смотрит на меня, облизывает губы и переворачивается на спину.
- А у вас живот сгорел!
- Иди ты. . . – мямлит он еле вслух.
Я иду, удаляюсь к траве, чтобы там наспаться и отдохнуть, подальше, почти в самую чащу. И мне почему-то вспоминается. . .
- Эй, ОЛЯ!!
Она прогуливалась по крыше и бросалась крошками в голубей.
-Эй, Оля!
 На мир она смотрела распущенными до безобразия детскими глазами и пыталась взрослеть
- Эй, Оля!
Из самых, самых путей, она выбирала какие полегче и захлебывалась от радости.
- Эй, Оля!
Я махаю ей рукой и хохочу.
- Эй, Оля!
Замечательная распрекрасная царевна моя, друг мой редкий.
- Эй, Оля!
Среди густых трав вечного лета, бродили мы и ловили лимонниц и улыбались солнцу, дружелюбные девочки, из самых сочных колодцев пили мы воды земли и были счастливы по-детски.
Рядом с Олей я вспоминаю о ней же, какая она, какая она спокойная и нежная, словно слава спящему другу, без кризисов, без роста, без поражений, без утрат, нелепых, рыхлых осенью человеческих утрат. Почему же ей тогда так легко или тяжелее всех? Наверно она нарочно придумала такую теплую колыбель про себя, чтобы и ее как можно больше людей любило.
Мы с Олей подходим к горящей воде.
Я вспоминаю это, словно совсем рядом, словно это было сегодня и не закончится никогда беспредельная нежность и карьер, который пах жарой и оглушительным шумом купающихся детей. Машины зеленые, серебристые и красные спели на летнем тепле словно помидоры, или Оля, наливались целыми лучами июльского солнца, набирая в себя тепло до бесконечности и казалось, что они вот-вот, вот-вот и лопнут перезревшими городскими плодами и рассыпится их блеск в детей и в громадные многолапые деревья, и в резиновый толстый мяч, и в Ольгу и станет всем весело и страшно от таких ранок.
Карьер блистал всей своей красотой, словно ему нравились брызгающиеся дети и он очень боялся, чтоб они не ушли, не оставили его одного среди тающей высохшей зелени и пустых, золотистых от песка дорог, это они были ему так дороги, это без них он остался пустой, будто это они были сердцем воды, тем элементарным винтиком который давал жизнь, что утрата этого винтика, как утрата права на зло было бы невыносимым и карьер бы умер, скучая без детей. А дети этого не знали, смешные как карапузы и когда с неба спускался какаой-то совсем уж не ласковый для ребяческой кожицы воздух они уходили, завывая плавки, резиновые мячи, пластмассовые бутылки из которых они смастерили новые игрушки, и тогда карьер напоминал сторожевого пса, который до нового нежного утра хранил все эти вещи, потому что в них играли дети. Он ласково баюкал надутый цветной шар на своих спокойных, мокрых лапах, иногда, когда ожидание было слишком нетерпеливым, чтобы развлечь себя он относил мячик в самое сердце своего «Я» и удивлялся, уму нравился свет, который отражает игрушка под луной и так он удивлялся всю ночь, радовался до утра, но едва солнце оповещало о своем рождении рассветными лучами он обязательно пригонял мячик к самому бережку, чтоб дети не обиделись. И когда ребятишки приходили снова, старик – карьер расцветал всей своей нежностью. Когда лили дождь, он грустил, когда шел снег, он пытался растаять его всем своим теплым нутром, всей своей любовью к детям.
Ольга видела это и радовалась со мной всем этим чудесам, без нее, еслиб ее не было рядом карьер бы не открыл столько тайн про себя, он бы не показался нам столь наивным и простым. Я смотрела на него сквозь призму Ольгиного лица, и он изменялся, он становился больше чем я видела.
Все дело в Ольге, она все могла украсить, потому, как сама была мягкой травинкой, нежной девочкой, аленьким цветочком, она согревала меня и каждая ее улыбка дарила мне ощущение мира, добра и рая.
- Эй. . . Оля! . .
Приходила бы ты тогда, когда мне слишком одиноко, когда мне чашку с чаем лень выпить.
. . . – Опять хочешь в Крым?
- Что? – я с треском открываю глаза, солнце выкалупливает глазное яблоко и все заливается белым цветом.
Я пытаюсь встать, руки проваливаются в раскаленный дымящийся песок, а тело скрипит, я как оладка – коричневая вся. Солнце в самом зените, такое чувство, что оно разлилось по всему небу светящимся пластом и еле видны остатки голубовато – синего, небесного полотна.
Я слышу, что где-то вдалеке судачит любимый друг, что-то сильно рвется к берегам, я вглядываюсь посильнее, точно, это море. Громадное, непостижимое, полное, я слышу его запах, запах солнечных теплых волн, слышу вялые, практически сонные раскаты набегающей воды. Ах, ты, ограмадинко, светлое моречко мое. Я еле встаю, горячий песок просто сверлит ноги.
- Смотри, как ты смешно загорела!
- Что?
- Ты сзади вся белая, там ты белая вся!
- Ай, - отмахиваюсь я и иду прихрамывая. Наверно к морю я иду, даа я иду к морю. Еле понятно его ласковое лицо, но это точно море, мой махровый добрый зверь, моя радость, ты как мама моя, настоящая добрая мама. Я приближаюсь к воде, наступаю на влажный песок, протягиваю трясущиеся руки, улыбаюсь . . .





 7 глава
Смотрите, смотрите я злая. Отшвыриваю в разные стороны, по углам не заботясь, злясь, куски природы, деревья разные, мясо листьев, запах травы, швыряю влево густой серый лес, вправо опрокидываю карьер с водой, хватаюсь за что-то тоже швыряю. Несусь к городу, ору мегерясь – Я ЗЛЮСЬ, ЧТО ЖЕ ВЫ!
Ослепшая, пустая, ярко-бледная, золотистым полная, сухая внутри, я рвусь к загаженному городу с любимым запахом прелой пыли, резиновых колес, хватаю его за шкирки. Трясу. Мыча. И смотрю в его заплесневевшие глаза и ору, ору так сильно:
- Ну что, жирная сволочь моя, ну что, город драгоценный. Значит, ты думаешь, что я люблю тебя? – я больно рву его за грудь и смешно висну у него на шее болтая ножками. Это я-то тебя люблю? Забочусь о тебе, пишу тебе, жду тебя, лечу к тебе? Я люблю? Люблю тебя что ли? Да? – отпускаю рубашечку города и тихонько сползаю вниз, - не люблю. . . Понятно!
Глубоко внизу я смотрю на стальные глаза Минска.
-Отпусти меня в Крым, город мой любимый.
Город наклоняет голову, громко сгибается, затягивается здоровой папироской и выносит приговор с табачным дымом и перегаром напополам, прямо в мое распухшее от слез лицо:
- Щассс. . !
- Причмок убери, гадость городская, я все равно уеду, понятно!
Город только прищурил два громадных желтых глаза
- Лисья башка, я все равно уеду!
Уродина, уродина, громадная, давай, давай, ближе наклонись, я хочу посмотреть в твои жалкие глаза, я хочу увидеть всю ту злобу, что ты для меня старательно хранишь.
Я громко плюю ему в правый глаз . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..




8 глава
Город
 « . . . Когда созревший помидор дня сполз в
 громадное ущелье леса. . .»
Минск мое самое любимое место. Минск – часть моей души, моя одноразовая слабость. Когда я ползала в его укромных уголках, изучая, больше всего мне нравились обездоленные нищие и тогда я осознавала опасность города, какой он бегемот на самом деле.
Город отрава все это знали, знали, но не боялись подходить, а наоборот перлись кубарем.
- Эй, город, город, город! Приручи нас, приручи, мы вот что умеем.
А мы всегда с Ольгой хотели сбежать от города к морю, конечно.
Пропекались ядовито на улицах, а потом остужались дождем и напоследок колотились в такт всем обездоленным и нищим, которые, которые так и не нашли среди людей тех кто бы смог предоставить сердце для согревания. И улица в таком случае соглашалась забирать таких, вроде всем было удобно, но некоторые стали пропадать, сначала они у всех были наведу и каждый с ними здоровался, как бац и они исчезали. Ничего особенного, пожимали мы с Ольгой плечами, нам было известно, что злодейка жрала таких некому не нужных, просто, чтобы самой не замерзнуть ночью или особенно зимой. Как она с ними справлялась, или как ей это помогало не мерзнуть, этого мы не знали, но улица их ела – это точно, тех, кто не смог уберечь тепло внутри себя и как мелочь растратился на сквозняк, обжегся холодом кленов, грубо и безрезультатно пытался, согреется там, где мороз. Улица, коварная девка, отвратительно ухала прохожих и заворачивала, злодейка, в тугую простынь, а люди доверяли себя морозу и белой обволакивающей пелене, надеясь, что если им не удалось найти тепла у человека, то может получиться найти его у города, спрятаться в нем, обласкаться, может и греют клены, стеклянные лужи, серый асфальт, стальные фонари. . .
Оля- то и я знали, что город сноб, он даже наивным казаться не может, запрокинет свою алеющую голову, плотно затянется густым табаком и громко выпустит пустой дым, по улицам и закоулкам мигом расползется запах прокисшей вишни, он забьет все дворы и будет и будет глухо держаться там и не шевельнется до наступления рассвета.
Так город проводит свои вечера, люди для него всего лишь птички, спугни и они улетят, город никогда не пугает своих птиц, он держит их в клетках и подкармливает.
- Какие красивые птицы, - иногда хвастает город, - у меня такие красивые птицы.
И щедро сипит зерна, льет воду, он заботлив, он любит птиц.
Но не любит когда птицы улетают.
Кто любит побег?
Только не город.
Это неблагодарность считает он, ведь он заботится о своих питомцах, он помнит их на счет, самых редких помнит в лицо. Об их побеге он даже думать не хочет.
Страшно.
Каждой птице из таких по сказке, по мечте.
Все, лишь бы она не улетела.
Самые хорошие кормушки, самые пестрые крылья. Вечерами досуг. Масса вещей, чтобы птица не могла задуматься о побеге. Очень много штучек и уловок, чтоб редкость не ускользнула.
Мы с Ольгой не из таких, город не будет грустить по нам, как и мы не будем скучать по городу. Мы просили, чтобы он предложил нам, что-то большее кроме клетки. Он отказался нас развлекать.
Когда мы с Ольгой сбежим, и город заметит это будет слишком поздно. Он еще пожалеет о нашем убегании. Потому как мы может, и представляем какую ценность. Он еще будет искать нас во всех карманах, будет сыпать зерна по всем дорогам, но будет слишком поздно, когда начнут улетать такие как мы, а за ними пестрые птицы – гордость городских клеток. А может быть нет, может все пройдет тихо и спокойно, может никто и не вспомнит о нас и пыль дорог занесет наши цветы в глазах и мы сотремся и исчезнем среди дорог, словно нас никогда и не было. О нас даже памяти не останется. Потому как единственный кто помнил о тебе – это я, а обо мне – это ты.
Но всегда, Ольга, стоило рискнуть, так говорили предки внутри нас, мало ли за этим риском гора славы твоей души. Пойдя через дорожную пыль как через тихое очищение ты улыбнешься звездам, и они примут нас черных грачей, простых свободных птиц и мы взлетим как небо и там, на верху невозможно сгорим, но сразу и за один раз, без тления, без старости. Такая победа для нас, правда, Ольга? Сколько не рассказывай этого, эти люди так и не поймут, что город – это кража твоей собственной жизни, когда он что-то покупает он считает, что это должно на него работать, что это новое часть его и должно придти в жертву ему, и еще не многие понимают, что город – это зверь, монстр, отважное чудовище, которое сосет живую кровь, этим и питается, от этого и живет, высасывает до конца человека, пока он не станет сырым и синим, а потом гладит себя по взбухшему пузику, а человека нет, пропал, ищи, не ищи, на кого хочешь сваливай исчезновение людей, но их съедает город, это его любимая и самая ценная еда – иначе он бы погиб, пустота ворвалась в его холодные переулочки – проспекты, и он бы оглох от бесшумия, устал, высох. . .
Ах, город, город, как ты, бедняга, не похож на эти пестрые забавные тропинки, на старые пахнущие, пропитанные жизнью дома-избушки которые обросли со всех сторон зеленью, лениво обласканной горячим надутым от света солнцем. Почему я так люблю тебя, город-бедняга, даже здесь еще не устав от покоя, еще не надышавшись полями, сотканными с запаха всех ярких, согретых солнечным днем цветов, где ели пахнут и детством, и старостью, и юностью, не потому, что провел здесь всю жизнь, а потому как они ближе всего к этим воспоминаниям жизни, ЧЕЛОВЕЧНЕЕ,ИДЕАЛЬНЕЕ ПЕРЕДАЮТ, греют с какой-то любовью ни то, что ты холодный и мерзкий, всегда скупой для человека, всегда жадничаешь, всегда одинаковый как не упрашивай, потому как ты мертвяк, сопляк по сравнению с настоящими чувствами, дурак-дураком.
Город, я видела такие места, где можно зайти по калено в воду, вечером, Когда бордовое солнце заживо съедается лесом, и задохнуться невероятной теплотой безумия непокоренной воды, и тех лесов, которые проглотили солнце - колабоку, румяную зарю спрятали в своих зеленых лапах, чтоб утром разбудить его, пощекотав в ноздре спелой травинкой и рыжий колабока зальет этот простор живым светом разобьется о треск всего проснувшегося.Ах, город, неужели весь этот простор можно променять на жизнь в тебе, где никто, ничего не значит.
Рождение город. Рождается тот, кто утром все-таки устанет от тебя и, собрав все свои нехитрые пожитки, променяет тебя на задыхающуюся теплоту лесов, полей у этих покосившихся дряхлых домиков с хмурым забором и лающими друг на дружку псами-забияками и рассвет оглушительно протрубит петухом, и парное молоко у порога, и запах скошенной травы, только тогда ты поймешь, что ты по-настоящему и насовсем рожден и как ребенок в белой материнской рубахе побежишь по утренней прелой траве с наивной мечтой о счастье. Ах, город, ты никогда не узнаешь как пахнет свежая земля, какие урожаи дает она – безграничные урожаи материнского тепла, не узнаешь ты и о дневном летнем дожде, он похож на Твой навеки, только у тебя там он никому не нужен, его прогоняют, он шипит каплями на раскаленном асфальте, а здесь он отплясывает задорно и свежо по песочной дороге и пыль встрепенется, словно зверь лежачий, закружится с каплями летнего свежего дождя, как по-доброму обрадуется синий лес в дали невиданному счастью, как дремуче и весело вздохнет, улыбаясь дождю, как молодые деревца по окраинам дорог потянут свои молочные юные руки к теплым каплям, как дождик не жалея будет бить листву и сухую землю, и спины рогатых коров, ведь ты их ешь, город великан, и рыжую собаку с обвисшими ушами, как он заботливо обойдет все огороды и поля, и карьер, а как он любит детей он щекочет им пузо и плечики, как он любит их добрые наивные глаза-счасте, где он не в силах высмотреть даже крупицу, эхо себя. В глазах у детей моря и океаны, секунда от дождя.
Ах, город, любил ли ты так детей, возводил когда-либо в те ранги, в которые возводит своих детей мать-земля? Нет, город, ты никогда не держал на руках крохотного человека-сына, никогда не ласкал его пшеничных спелых волос, не выциловывал синих глаз. Тебе не понять той любви, того простора, которые дарит природа. Ах, лес, лес, могучий лес, сколько тайн в тебе, какие сказки ты хранишь в своих глухих пушистых лапах? Каких детей спрятал ты в самой глубине своего нутра? Там хижина жизни, для нас сплошь загадки, там громадная сова. Ах, поле, поле, нежели можно не любить тебя? Твоей бархатной зеленой травы, то новой свежей утренней, то, как старик тугой спелой и каждая трава твоя в любом звере твоем согреется нежностью. . .
Вот, город страдалец, не ровня ты природе, лес, земля, поле, речка в огне солнца слаще и живее тебя, там пахнет жизнью, а от тебя тлением и смертью, там живет больше чем один человек, там целое сокровище – живая ткань.
Ядовитый город мой, брат мой, друг мой, хороший мой, мой самый лучший, покажи глаза, покажи свои больные глаза, дай, дай я посмотрю. Кошмар. Там кошмар, город, вернись, вернись к земле, стань зеленью, стань лесом, стань самой свежей, самой твоей травой. Ты нежный, город, ты самый нежный, ты нежный, Город, дай сердце ты самый нежный.
 Но вряд ли вконец концов город любил уникальность природы, так как любила ее я и мне все она казалась и песней, и усталостью, и колобком из детской сказки, и зеленым арбузом с красной сердцевиной, и чем-то простым и понятным, как пальцы на руке, и совсем загадочным как роса поутру, я даже любила ту притягательную силу с которой она влекла меня к себе, эту горячую, даже жаркую, пыльную любовь. И мне казалось, что если ее не станет, то исчезнет, что-то редкое и очень ценное, как человеческая система, как Оля, может быть.
Что это?
Потянул ко мне свои лапы.
Что это?
Опухшие от слез мятые глаза.
Что это?
Слюна на подбородке. Сопливится, икает.
Ну что ты, дружок, что ты не плачь, родимый, к черту это все, если ты так страдаешь!
Да я верю тебе, Городочек-грушенька, ты поправишься, ты выздоровишь. . . Гниль эту вытлеешь, самый живой, честный самый, самый, самый вообще. В плен это травы похватали, да? Этот огород разлуки. Эта печаль песчаная. На платок, не плачь, моя радость, совсем не плачь. . .






9 глава
Роман
 « ЕЕ звезда взошла в одночасье. Провалив сессию, 18-летняя студентка Сорбонны занялась сочинительством». М. Голованова
 « Антенна» из статьи опубл. 20-26 июня 2005 года №24 (434) « Франсуаза Саган в жизни была каскадером»

Значит, я правильно сделала, что взяла ручку, тетрадь в клетку с мягкими слегка шершавыми страницами и начала писать. Надо, в конце концов, чем-то заниматься, тем более это давно поднывало и требовало лечение и выписки в прямом смысле. На самом деле писатели самые большие лентяи, если у всех рабочих определенный распорядок дня нормированные выходные, то писатель может устроить себе выходные когда угодно, свалив все на вдохновения. Вот и отлично. Правильно, что я решила писать, сочинять проще всего, бери и фантазируй.
Но как только я беру ручку, я сразу вспоминаю про Крым и вместо текста на листке красуется чайка-забияка. Господи ты, боже мой, сколько можно. Надо расслабиться и начать писать.
По-видимому, я расслабилась до такой степени, что уснула, потому, что когда я открыла глаза часы показывали 11, а окна вечер. Как обидно. Хотя вечером, или точнее ночью лучше всего и пишется. А еще лучше пишется на сытый желудок, ну я и поела.
Пока я еле по телевизору начали показывать кино, да так весело, так деловито, что я решила отложить письмо на завтра. До следующего утра. И от этого на сердце стало так легко, там мигом расцвели земные поляны, стало спокойно и приятно от того, что можно заниматься сочинительством и не в чем себе не отказывать. Чудо стало на душе.Правда, ночью чудо прекратилось, появилось угрызение совести. Я отложила книгу из-за этого стало тошно, я не начала дело, которое мне принадлежит, из-за этого небо потемнело, я ленилась.
 « Новящивая идея»
Неплохо, самое трудное – это придумать эффектное название, иногда только из-за названия можно купить книгу, понравилось название и все, кажется, что там под названием россыпи гениальности, то, что ты мог бы написать, имея такое название, я и пишу. И еще. Очень важно выдумать себе хороший псевдоним и писать от мужского лица, ведь, в конце концов, как бы девица не старалась ничего кроме гениального названия он вытащить из себя не сможет и ничего не поможет ей выскрести из себя хоть каплю таланта, т. Е. у нее акцентуация внимания только на внешнее, например, на оформление обложки, но мужчины это знают, так что лучше писать под мужским псевдонимом, если мою книгу не прочтут до конца, то ее хотя бы купят, в идеале, конечно, писать как мужчина, но это одно и тоже как завалится к богу и требовать талант.
К трем часам ночи я разродилась – Жан Профан.
По мойму замечательно и щедро и роскошно и скромно, метафорично так же.
А потом мысли о книге вытеснили какие-то старые мысли об Ольге и обо мне:
Все, забурлил животик, забурлил сиропчик, причванивая, приуживаясь, заерзал шутя.
Штаны отлично прилипали, свитер мешал, комкался и полз к подмышкам.
Лучезарная улыбка во сто крат, крымская, родная.
Среди чистых дверей, пробирался зверь, моя пустая комната. И она умело лизала мои босые пятки, по-матерински растроганно гладила по седым, изъеденным солнцем волосам.
Может я иногда все и теряю, но, не потеряв не приобретешь, такова паскудница жизнь, надо чем-то жертвовать и всегда. Надо находить из промерзших скупых дней пропаганду несчастья и обсекаться от счастья, вот загадочка сложная или до жути простая. Она все равно колошматит меня в попытке постигнуть мое озверение, я улыбаюсь. Всем почему-то.
Не думать не о чем, писать и не думать, не думать как три часа назад, зеленые от радости, потея от жары, мы с Ольгой распивали тягучий приторный сироп, запивая водой, которая сопливо точилась безпузырная, в бутылке из-под «Минской-4».
Теперь, знаешь, я скажу какой ужас, а тогда я боялась пошевелиться. Еще шаг и нас не останется, так жара справлялась с нами. Кости выпаривала, тогда я решила раздеться, а Оля напугала, сказала, что я вообще высохну.
Теперь после этого я знаю про что писать, про ночь и про день. Вот такие вещи:
«Когда желтый грозовой шар опустился на самое дно земли и там просипев, растаял. Вялость и тошнота разбужены были и от этого корчась и робея выползли из канавок ночи, ночи страшной и пустой, древней ночи, ибо имя этой ночи была тьма. И каждый звук этой ночи рождался, жил и угасал так же страшно и пусто, как и сама ночь. Горячие листья охлаждались, а душная дымная земля, постанывая, замерзала. И в каждой траве ночной таилось ожидание, предчувствие опасности, безликой и темной, опасности из одной тайны, и тайне этой не было лет, как и у мгновения, а были тысячелетия, как и у мира. Любой звук срывался и вял, то ли замерзая, а то ли умирая вовсе и нигде не было порядка, как и законов нигде не было, ибо то, что не видно не умеет иметь наказания».
А потом в этом мраке мне захотелось, чтобы был человек и он стал:
« И даже теперь, когда день закончился и тихо прошел, уступив свое место ночи, кто-то в самом углу мира, что-то творил, и почему-то этому кто-то казалось, что в этом его творении и заключается весь смысл жизни, что в каждой попытке его сознания самовыразиться есть неимоверный смысловой пласт, более драгоценный чем природа, значит и более нужный, более несчастный, тот который нужно охранять ночью, а тем более днем, когда суета. Но даже ночь, скучная, страшная барышня когда-нибудь пройдет и закончится охам и охапкой свежих алых лучей, дневные птицы запоют песни, те, которые родят новые оттенки дню и каждому цвету этой краски не будет конца, как казалось, не будет конца ночи.
А старый больной сторож дет. -сада №53, только поплотнее закрыл окно».




10 глава
15 баксов
Знаешь, море, я тут вспоминаю рыб-бегемотов, которые жадно любили твои подводные леса, вспоминаю, как они плавали в тишине невесомые, такие живые, и ныряли и выли в твоих боках и терлись, терлись, рыбы морские, помнишь их выпученные тихие лягушачьи глаза?
Ты не помнишь, штучка-море, что ж ты тогда помнишь вообще?
В самые критические моменты моей жизни я вспоминаю о хороших вещах, о таких как море. Даже если и жара проедает насквозь я сижу около окна и слышу плеск волн, запах моря подымается к девятому этажу и вот уже все море заполняет город и колышет людей на своих волнах – туда – сюда, туда – сюда, чайки визжат и проносятся мимо окон в клювах у некоторых живая рыба, их так много и кажется, что теперь по всему миру одни сплошные моря и солнце уже ни такое ядовитое, потому как стоит свесить ножки с окна и холодная вода начнет подлизывать твои пятки, целый океан лижет твои босые ступни, и кажется, что у красоты нет приделов, ничего не стоит спрыгнуть с окна и нырнуть – если только ты умеешь плавать, упасть в океан и пусть он несет тебя на своих лапах-волнах, а ты будешь подмигивать громадному светящемуся солнцу глубоко в небесах. Море с доставкой на дом, прям под твоим окном.
Как бы мы все не хотели, но к Крыму перлись и перлись хором и в захлеб, словно Крым был драгоценным камнем, где каждый выживет поровну, а Черное море – сказочным колодцем, где каждый напьется, и накормиться и будет счастлив. Словно нигде на земле нет такого сытного места, где любому по стаканчику креветок или, в крайнем случае, вселенной в карман. Где море ласки, как солнце, где каждый лапа и добрейший человек, где все, все, все, где каждый значим, где каждый падение и вставание, рождение после грустной упадки, где любой может быть счастливым, где бога и не надо. . . Но Крым место к которому надо дойти и идти не с простым камнем в душе, даже если он голубит и жалеет каждого, все же нужно иметь, что-то необычное и готовое к новой жизни на планете. Где вечностью станет бездонное море, где чайки каркуши – ангелы яркие и каждый крик их – слава . . .
Приласкай меня, Крымушка, приласкай меня, лапа загребущая, приласкай меня, мое сокровище нежное, моя ласка, цветочная прелесть моя, юг мой, колыбель человеческая, стремление вялое мое.
Так и качалась я на волнах, пока в дверь не постучали. . .
- 15 баксов и ты в Крыму.
- Ай, Андрей, - я пытаюсь закрыть дверь.
- И гуляй по крымскому побережью сколько влезет.
- Ага!
- Что «ага»?
- Ага!
- Что «Ага», он улыбается, знаете: роса и плесень, вот такая вот улыбочка. – Ты в Крыму, Катечка, со всеми своими причудами. Море, море рыбы, моря песка, куча солнца. Ну, что, поедешь?
- Я подумаю. . .
- Ну, подумай.
Иди ты, гаденыш,15 баксов. . .За 15 баксов я пройду вдоль карниза девятиэтажного здания, за 15 баксов я прорычу в публичной библиотеке, что-то вроде – все козлы и овечки, но я никогда не поеду в Крым за 15 баксов. Если бы он подбежал ко мне и со всего размаху развернул и посмотрел в мои дымные от природы глаза и спросил, спросил, потея:
- Почему?
- Потому, - ответила бы я. И я думаю, что он бы понял, он бы понял я уверена в этом, что я никогда не поеду в Крым за 15 баксов. За 15 баксов. . . ЗА 15 БАКСОВ!!! Увидеть солнце, о котором грезила ночами, которое смирно выплывало жирным пластом в черноту пульсирующего сознания и так же жирно расплывалось каким-то глуповатым, практически бережным криком птицы-чайки.. И море, море с запахом размножающейся спирогиры и тучных медузак. . . Зеленое море мое с теплой лаской из нежного хрустящего песка для каждого и с черной оглушающей ночью для лишнего, теплое море мое. А закат, гаденыш, жирный, тягучий, медовый, дребезжащий закат, он тоже входит в оплату, он тоже часть 15 баксов, как и ласковое море мое? А рыбы, а крабы, а купальщики влажные, они тоже 15 баксов?
Некоторые вещи бесценны, друг мой, их невозможно купить, даже нечего стараться, они есть все, к ним просто надо стремиться, как к пониманию дзен-буддизма. Постигнув Крым – он окупится, купив Крым – он обесценится.
Какой сложный человек, подальше от таких, хотя, иногда, мне кажется, что я как приманка для всяких убогих и уродливых. . .
- Алло?
_ Я звонил! Правда звонил, - как он успел добежать домой, или это он с таксофона, - ты просто не знала, ты сорвалась просто. Но я же звонил! Я гремел телефонным звонком, я гремел, я просился им. . .
Как минимум на минут 30, надо дать ему высказаться, а то это надолго.
- . . . а тебя не было, ты где-то тепло лета собирала, умница, я звонил, я знобился, я искал тебя. . .
Нет, это не Андрей, голос не похож, да и так говорить он не станет, словно, что-то из моих мыслей, то, что я хочу слышать, то, чтоб я обязательно сказала, если б позвонила.
- . . .я прел, мне скучно без таких как ты, я звонил, честно, я выглядывал тебя во всех лицах, умоляюще, может, похож кто-то безупречно на тебя. Что ты?! Я звонил, я звал тебя, а ты шлялась там, руки чужие тискала, щеки целовала, пила, чтоб опять целее, еще безупречнее остаться. . .
- Алло, кто это?
- . . . но я искал тебя телефонным звонком, гудящим криком проводов, звука, гула, я рычал, я сопел, Я ИСКАЛ ТЕБЯ, а ты где-то людей любила, ты где-то весну с ними встречала, я, а я? Я звонил, честно, я б еще позвонил, если б ты ответила, а ты там трубку не брала. Ты устала, что ли? Так вставай, я спасу тебя, мне запросто, я ж искал тебя, я же ну. . .я же звонил, звонил я, звал тебя, что ж ты трубку не подымала, я же звонил и звон был, я слышал, я подбежал к твоей двери и нюхал теплый запах звонка в пустой квартире, там никого не было, все там ушли с вашего дома, но я же звонил, я кричал же, ты не спала, иначе я бы слышал твой нежный храпик, храпик спящего под оранжевым теплым одеялом, нет, и Ван ты не принимала, я помню твой запах тела, он воды не любит, и шума воды не было, значит, вас вообще дома не было, и я звонил, я прибежал обратно к себе домой и судорожно звонил, а ты не брала, не брала ты этой треклятой трубки, но я звонил, я просто искал тебя среди городов, может и примитивно, может только телефонным гудком, эхом, но оно разрывалось во мне, просилось и искало, может даже больше чем просто так, но ты не пришла и я остался один и звонил, у меня уши от гудков оглох. . .
« - Здравствуйте, а Катю можно?
- Нет ее.
- А когда она будет?
- Не сказала.
- Спасибо! До свиданья!»
Видишь, видишь – я звонил!
- А кто это мне звонил?
- Ту-ту-ту. . .
-Алло?
- . . .ту-ту-ту. . .
- Кто это мне звонил?

 11 глава

« Вот муха, малыш, стань мухой, стань кем угодно, стань мухой, выпусти крылья, крылья это точно. Заботливые перья у тебя за спиной – это ты, ты превратился в оранжевую птицу.»

Сегодня дождь, город промок и скис. Я запихиваюсь в 114-ый. Почему-то в забитом автобусе, где-то около окна оказалось свободное место. Я разглядываю сидение, смотрю по сторонам. Странно, абсолютно сухое, удивительно, каждый хочет посидеть на нем. Ну, раз оно с честью предоставлено каждому то и мне, в конце концов, я плюхаюсь на мягкое дерматиновое сиденице и пялюсь в сопливое окно.
Я б конечно смогла наврать вам и выдумать, что-то особенное, какой-то удивительный случай, который мог бы произойти со мной в автобусе.
А зачем?
Если со мной ничего не случилось, если эта обычная поездка домой, возвращение, которое вы проделываете каждый день и я, зачем врать.
Я договорилась честно описывать свою жизнь, жизнь как у вас и это славно. Если я и нахожу на ваш взгляд какие-то необычные вещи, то они на самом деле столь же обычны как вечерняя поездка домой, я просто раздуваю из мухи слона, просто делаю свою нормальную жизнь немножечко ярче.
Но на самом деле это такая жизнь – без кризисов и роста, жизнь способная на многое, но решившая потерпеть до нового дня, а он все не наступал, как назло, или крался и проходил мима. С жаждой я хотела понять его, с той же самой жаждой как я стояла не месте.
В автобусе я просто села на свободное место и доехала домой, без чудес и взрывов, я не сошла сума, не выпрыгнула из окна, не теракта, не перфоманса, я просто сидела и смотрела в слюнявое окно, потому как понимала, что это бессмысленно. Мир взорван за долго до того как мы решили это сделать, теперь мы только машем и раздуваем потухшие огни, взрываем петарды на баррикадах, как дети, как ребята, которые шли со школы и решили задержаться на свалке, кто-то молился, чтоб его не заругали за плохие отметки, кто-то жег дневник, рвал страницы, кто-то все хитрил и замазывал корректором, а кто-то пробовал курить, а кто-то просто пошел домой, понимая как бестолковы и бесполезны все действия в них не больше смысла, чем в ничего-не-деланьи.
По дороге домой я расклеивала на столбах свои фотографии, они уже облепили весь город, а я дурочка все клеила и клеила. Это не акция, на фото просто мое лицо, я не вкладываю в это никакого смысла, я говорю, что это просто так и намазываю жирным слоем клей на очередной листок бумаги.
Мое лицо блаженно и спокойно, опущенные глаза, еле спящие, еле живые, слегка птица, может бабочки, белое лицо и ничего больше.
Помните как старая игра: «А, где же Уолли?» - этот мальчик в очках и в дурацком свитере в полоску. Где же Уолли? Его лицо всем известно, его лицо очкастая морда. Он всем знаком, но никто не может его найти, потому что Уолли среди нас. Уолли ходит по городу и не ищет никого, он не охвачен всеобщей паникой, он идет со своим другом и подружкой и может они едят мороженное, вот такой он обычный мальчик, стал легендой только потому, что его приходилось искать.
Улли, ты наверное и до сих пор стоишь среди толпы и улыбаешься в книгах, где тебя не нашли и не обвели кружком, в книгах детей, которые выросли и поняли, что это бессмысленно, ведь легче всего находится то чего не ищешь. Так ты и остался не найденным, простой дурак. Ни больше ли в тебе смысла, чем в моих фото на столбах.
Но я настырно продолжаю клеить фотографии, даже если они и покроют этот город толстенным слоем, может это у меня такой обыкновенный способ найти себя.
Десять часов самое бестолковое время для чего угодно. Я прихожу домой в пол одиннадцатого и мне не хочется спать.
Я хочу все записать и поэтому пишу про это:
« Лужа дня. Теперь все есть и дома, и деревья, и серый асфальт и лица людей, и серый асфальт, и даже трава есть, а тем более жирный поток из горячих железных машин, прерываемый лишь сигналами светофора, есть продуктовые магазины, и очередь в них к свежей рыбе, и кефир, который пролился, и мальчик, который упал и подрал штаны, и пес который испугал ребенка. А больше всего есть солнце и бесконечности летнего тепла, и даже полосатому толстому коту приятнее валятся на капоте машины, чем мерзнуть темной ночью. Ой, ой, ой, а ведь этого всего так много, что только взмахнешь руками, крикнешь – здорово и обязательно кого-нибудь заденешь случайно, и обязательно с кем-то поздороваешься ненароком. З Д Р А В С Т В У Й Т Е.
Если кланяться, то всей земле, всему, что только можно увидеть. И вот сейчас, точно, не верится, что где-то, на другой стороне земли есть абсолютная, непогрешимая тьма, без провалов и памяти, тьма без имени, горькая и вообще тьма. . .»
Учитесь доброте у горя, учитесь жизни у горя, там глее пограничная черта – предел человеческих возможностей – там горе и жизнь воспринимается в взаправду, мелочь отступает, вылазит твое сморщенное от страданий лицо и ты все чувствуешь, каждый толчок, каждую капельку воды и ревешь как одуревший, потому что тебе больно, потому, что каждая крошка мира – это часть тебя.
Там я еще не подозревала, как глупо писать, что в это процесс можно втянуться и он тебя поглотит. Что «не-писать» я уже не смогу, а писать не могу, что это горе и таска, что от этого нет избавления и что роман, в конце концов, станет моим единственным другом и отравителем.
Я засыпаю с ручкой в руке, на подушке белеют листы неисписанной бумаги, только в начале пару слов, пару предложений.
Как я быстро втянулась в это дело, в эту писанину. Просто твое призвание всегда тебя стережет, даже если ты и пытаешься от него отделаться, оно всегда звонит когда тебя нет дома, но звонит же!
У меня лично у такой крохи, умудрились появиться большие планы, просто написать хорошую книгу, или рассказ про тебя, про меня. Вообщем, книгу про нас с тобой. Ничего больше. Может книга о большой любви, а может об одной большой любви к книге. Не важно. Важно, чтоб она как горилла ПОВТОРЯЛА ОКРУЖАЮЩУЮ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ, ЧТОБ В НЕЙ БЫЛО ПОМЕНЬШЕ ВАЖНОСТИ И ТОЧЕК, ОЧЕНЬ ПРОСТУЮ УДОБНУЮ КНИГУ, МОЖЕТ ПРО ТО, КАК ТЫ УЛЫБНУЛСЯ.





12 ГЛАВА
ПРО ОЛЬГУ
Она решила похудеть. Ну, с кем не бывает, такой легкий штришок к твоему образу, легче чем перышко – тонкая талия.
Все просто, вот умора. Я хватаюсь за пузо и хохочу. Ольга шутит, что ли – не есть после шести с ее-то худющим тельцем.Что за причуды? Ольга, ты прекрасна!
Не есть после пяти, не есть после четырех, не есть после трех, двух, двенадцати, есть один раз в день в 9 утра и каждую секунду думать о еде. Двигаться только для того, чтоб тратить калории. Каждый день из часа в час, секунда за секундой, засыпать, чтобы проснуться и поесть. Просыпаться в час ночи есть с расчетом на завтра. 100 грамм казинак в сутки. Семка – легче перышка, сто и сутки поноса. И чувствовать плохо и жить плохо и не есть плохо, а есть еще хуже. Стоит вкусить полхлебушка и самобичевание нешуточное – суточное и голодовка на пару дней, голодовка ради еды, чтоб на следующий день можно было покушать половинку от кусочка шестидесяти граммовой халвы.
Слушай, Оля!
Это из-за этих красавиц?
Эти красавицы, свесь ножки с карниза, эти красавицы, они же мышки, а ты такая живая, они улыбались тебе телами в которых ни капли жира, они стали телом, ты стала таской о таком теле.
Как они сияли с синих экранов, как сияла ты и с остервенением заклеивала себе рот пластырем.
Ее звали Оля.
Обычный солнечный день.
Ее звали Оля.
В голове веселился Джимми Хендрикс.
ЭЙ, ДЖО!
Ее звали Оля.
Неплохое имя для спятившей красавицы.
Солнце заливало улицы.
ЭЙ, ДЖО!
Мир расцветал, дети улыбались.
Ее звали Оля!
Где-то в Крыму грелось море.
А ее звали Оля. Она сидела на окне девятого этажа, болтая в воздухе ножками.
Ее звали Оля! ОЛЯ!! О Л Я!!!!!
Месяцами есть одну халву, месяцами чередовать ее с казинаками, изо дня в день заниматься самобичеванием и худеть, худеть, худеть.
А потом происходят такие кислые моменты, когда организм просто пытается выжить, тогда сознание щелкает и отключается, и она начинала есть все подряд, ночью, когда голова еще спит. Утром она просыпалась, а у нее вздутое пузо. Два дня голодовки в наказание для ума, но организм хитрит, чтоб спастись и ночью опять ползет к холодильнику, каждое утро вздутое пузо.
Она говорила, что больше так не может, что она столько сил потратила, чтоб похудеть, а тут так выходит, что она становится слишком толстой, слишком безобразной.
Иссохшая, с вспухшим животом она смотрит на себя в зеркало и по щекам катятся слезы. Мир рухнет для нее. Организм привыкает обманывать и по ночам опустошает холодильники. С этой болезнью она не в силах справится. Тощий скелет стоит перед зеркалом, раскрасневшийся, потный и машет на свое отражение руками, истерично орет, плюется в зеркало, истошно вопит, сползает на пол и бьется в конвульсиях. После очередного принятия пищи она раздирает себе горло до крови в попытке вызвать искусственную рвоту, но все в пустую, организм засасывает пищу со стремительной скоростью и тут же ее переваривает, он хочет есть, теперь он голоден всегда. Она хватает нож на кухне и одним махом вскрывает себе пузо – так она хочет вытащить еду.
Дым от сигарет делает ее лицо солнечным и спящим одновременно. Облако, в котором она сидела.
Ведь ее звали Оля!
Рыже- черные волосы трепал ветер.
Теплый августовский ветер трепал ее, свалявшийся от зимней спячки комок
Эй, Джо!
Это самые загадочные волосы.
Эй, Джо!
Ты видел когда-нибудь такую красавицу?
Черт побери, я говорю о трупе, которого звали Ольгой!
Прекрасное тело! Я трогала его.
Прекрасные зубы! Я видела, как она улыбалась.
Прекрасно! Прекрасно! Прекрасно!
Эй, Джо!
Она гуляла вдоль бордюров многоэтажных зданий. Мы не боялись, что она упадет.
Что за черт!
Мы боялись, что она взлетит, и мы больше никогда ее не увидим.
Мир опустел. Я вижу, как в метро толкаются люди, вижу, как на улицах ветер рушит их тщательно уложенные прически.
Эй, Джо!
Я только не вижу ее ног нежно крадущихся по раскаленному песку.
Больше солнца, Джо!
Я вспоминаю земную царицу!
И мне от этого хорошо.
Кто-нибудь объявил трехдневную голодовку?
Объявите, пожалуйста.


И еще кое-что про Ольгу
Мне было всегда на все насрать, а ей нет, она кряхтела, но раскрашивала этот город в остатки цветных карандашей, которые она выпросила за монетки у какого-то дядьки в подвале.
Мне было всегда на все насрать и это точно, я не преувеличиваю, чтоб тем самым приукрасить Ольгу, ей нет, она брала эти краски и мазюкала на стенах все, что ей в голову придет, иногда цветов не хватало, и она фантазировала, или крала, правда на это мне было насрать, даже на то, что некоторые она таскала у меня, мне было наплевать, мне даже было все равно когда ее нашли избитой в каком-то мужском туалете, мне было насрать, насрать – это так я прячу свою боль, когда вспоминаю как в абоссаной уборной какой-то ублюдок из ее дружков, хватая ее за волосы, методично лупил по голове, и проникал все глубже и глубже, разрывая все девственные ткани ее нутра, врывался в невинные сады в сладкие спелые, рвал их, насилуя моего маленького друга он не плакал, не робел, он избивал и избил бы еще раз мое любимое сокровище с яркими теплыми глазами, для него – это простая работа, ему просто повезло, что моя Ольга была добрая для всех. Да, а я помню, как она улыбалась, помню какие у нее были – эти улыбки.




13 ГЛАВА
«Я» И «МЫ» МОЛОДЫХ САДОВ

« Ах, какие вы все невезучие, какие вы все бездельники, от нечего делать взяли и растоптали мою мечту, дурочки и неудачники, сгнили в городах вместо того, чтоб выйти из пещер и начать новую жизнь».
 ПРИТЧА ПРО ПТИЦУ И КИРПИЧ
 ( « Если ты. . . рад и ай. . .»)
Мы – кирпичи, громадные удобные, красные скалы, мы красные кирпичи. Мы составная часть стены. Мы – стена. Мы великая могучая сила. Мы в ряд. Мы построили великое начало от самого низа в самый верх. Мы гордимся, что состоим в этой системе кирпичного непоколебимого государства. Мы единое, что существует и мы густота в нас, Мы то полноценное, что сплочено навечно.
Мы кирпичи нижнего яруса, Мы начало стены, Мы основа, то, что начинает высь. Мы начинаем могущество этой стены, Мы ее рождение, Мы – сила, Мы великая удобная сила стены, непостижимая вечная, град парада. Единственное ради чего и стоило жить – ради стены и Мы это знаем. Мы в ряд, каждый из нас часть этого ряда. Мы главное этой стены, ее опора и. . .
Я – птица, легкая парящая птица, открытая для простора. Я – полет. Я то, что хочет зваться вечностью, Я – осознание возможности постижения. Я – попытка узнать, - сказал кирпич из нижнего яруса. – Мой нереализованный полет – это жажда свободы, жажда постижения приделов, упоение извечным, синим. Я – анализирующий небо, вперед идущий, знающий, верующий, что узнаю. Я осознание того, что нет границ. Я начало антиограниченности. Я попытка к абсолютному знанию, попытка стремится постигать, Я извечная любовь к непознанному. Я созидательная сила, Я,Я,Я,Я,Я,Я,Я!!!!!!
И бордовая масса зашевелилась и попыталась сбросить слова кирпичного организма из нижнего яруса, слова, которые толстым слоем налипали на несознательных, Боясь, наверно, что кто-то устанет ощущать силу «Мы» и захочет той крытой, никем не познанной свободы, которые, говорят, вечна и непоколебима. И более сознательные, ради заглушения гудящих злых слов начали повторять молитву, которая, казалось, казалось, наливала каждого тем густым красным цветом . . .
И снова загремели стройным хором, наученные с детства, с давних пор всесильные слова истины:
Мы то, что и есть строить, Мы часть строить. Мы ее полноценная гармоничная основа, Мы ток чему стремятся, Мы часть телесной выси, часть постижения неразрушимого, часть познания того самого. . . . .
Я непоколебимая страсть полета, Я то, что случается, то, что вечно знало слово, будь, то, что не видимо для незнающих ленивых, то, что в независимости от этого сонного узколобого существует. Я – часть того, что будет всегда!
Но МЫЫЫЫЫ,МЫ,МЫ?!?!?!?!!! – пытались словами закидать одержимого, и себе, себе же повторяя это слово «МЫ», как стену, себя, уже себя убедить в НЕПОКОЛЕБИМОСТИИИИ……..




Зачем-то так все вспотело от этого надрывного слепого крика, родившегося где-то в самом утробии огненного грохочущего камня, который, разрыдавшись, потрескался и теперь увеличившись от гибельного звучания привлекал все больше и больше сочувствующих. . .
И зачем-то море за горизонтом становилось все шире и шире. Оно где-то понабирало светящихся красок и, расхорохорившись, заманивало, шумело, звало к себе. И любознательные изводились и страдали.
 Я стремление вечное общее, только возродившееся исключительно во мне одном. Из-за вас, да! Из-за того, что вы боялись, себя же боялись, но я расскажу о великой птице. О птице, которая ВЫ!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
И если бы каждый из вас взлетел, стена бы рассыпалась и взлетела и тогда бы потеряв свои границы, стала бы по-настоящему великой.
- Димогог !!! Он ДИМОГОГ!_ вырвался кто-то. – Мы – вот кто важно. А ты говоришь смерть. Он смерть!!!! «МЫ» - жизнь! «Я» - смерть!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!


И малый кирпич из нижнего разозлился и решил сделаться тем вечным, которое боготворил и в доказательство всем мычащим, попытавшись вылезть из стены –
 
А стройные кирпичи захохотали и рассыпались голосами, дружными перепевами о непоколебимости, устилая зеленую траву осколками своей власти, рассыпающие великое начало, полноценное вечное, смело расползлись по зелени красным мычанием потери. А малый кирпич, основа основ, задыхаясь в травяных зарослях умытых светлым солнцем упорно молчал, словно та громадная стена, упавшая на него смогла бы придавить его, отобрать жизнь, лишить возможности реализовать себя. . .
А красные кирпичи без отсутствия единой, полноценной цели обычно сгнили.


«Я-кирпич» знал проблему, но он так и не принял или не понял того, что в конечно счете он идет к «Мы-системе», а «Мы-кирпичи» знали конечную цель похода «Я-кирпича», но не знали печального пути, по которому им всем должно было пройти, чтоб создать действительно великую силу МЫ.
«МЫ» разрушено через «Я», которое неосознанно подтолкнуло к гибели целую систему порядка.
И «Мы» и «Я» были и адом и раем одновременно, они являлись и тем и другим, потому как «Мы» - были без начала, а «Я» - без конца, без конечной цели.


А теперь не шуми, у них везде уши, не надо орать, они не должны знать, что ты делаешь подкоп, что ты собираешься выпасть из стены – они забьют тебя камнями, тебе это не нужно, их призрение – мелочь, все, что тебе нужно, что они тебе никогда не простят – если ты научишься думать по-своему, так как Ты хочешь, научишься думать себя, раскопаешь под толстым слоем их стандартов свое искренне лицо и свет от него, такой громкий, такой яркий – единственное ради чего ты проделаешь этот путь будет вкладом, твоим подарком для новых людей, которые и есть ты, ты без слоя грязи и призрения, ты чистый как зернышко, новый как жизнь, оригинальный как побег из тюрьмы.
Теперь без Ольги все это воспитание сгнило. Она была частью этих идей и убеждений, более верной им чем я. Это она срывала меня в отчаянные путешествия, это она кричала: «Пойдем, убегать!», это она не могла сидеть на месте, словно верила, что живет последний раз и боялась забыть что-то, что-то редкое, то чего ей там никогда не простят. Все смотрели на нее как на яркую вещь, каждый чувствовал, что она не доживет до конца, горящая ради всех она скакала и хихикала, с головой бросалась в любую идею, в кучу идей, словно они были часть ее присущи ей.. Медитировала она месяцами напролет. Не видя ее по полгода, я, мучаясь, бродила около ее окон, а потом Ольга вырывалась из забытья и орала в мои счастливые глаза: «О нет, мы не буддийские монахи, мы не будем наблюдать, как поджигают наши дома, тихонечко медитируя. Мы сами подожжем свои дома!». Я не все понимала из сказанного, но верила Ольге и слушала каждый взмах крыла ее мысли.
А потом она кидалась в сочинительство, записывая каждый шорох земли она вела мои мысли к пониманию красоты и счастья, через строчки ее рассказов я видела мир ее глазами – яркий безгрешный дивный.
Но проходило время, она хватала меня за плечи и шептала мне на ухо: «О нет, мы и не лирики, записывающие об этом мире, иллюстрирующие его, мы иллюстрация и письмо о нем!»
И я помогала Ольге сжигать ее рукописи. Она, хохоча, сбрасывала горящие листочки с болкона пятого этажа и вопила: «О нет, мы не сопли жующие, чванливо облизывающиеся, мы перестали жевать помои самые кислые груши мира моего!»
 И приплясывая с рюкзаком за плечами она пела:
« Мы новые, новые, новые!
Не песня о новых.
Не книга о новых.
Не тоска о новых.
Мы – новые, новые, новые!»
Каждое слово про новых вбивалось в мою голову, никто так красиво не рассказывал о том чего не было: «Мы – корабль – начала путешествия. Мы – падение – его середина. Мы крики, стоны, хохот и шалости. Мы как составляющее и дико не относящееся к нему, мы – гром вдоль черты, любимой, пограничной, и мы как, раз, то, кто забыл, что она есть.
Мы –путники и уже дошедшие, мы с места не сдвинувшиеся, но в вечном движении. Мы – кроты – люди любящие солнце. Мы – камни – легче сна. Мы люди у берлоги дня.
Мы – просьба, песенка – помогите дойти и мы – рев – отойди, мы сами путь, само путешествие.
Трудно нас описать. Мы новые. Не выдумано таких определений, которые могли бы обозначить, охарактеризовать нас.
Да, ну, их всех! Пусть наше имя будет – новые.
НОВЫЕ НАВЕКА.»
Такое она мне рассказывала.
И еще немного про Ольгу, про то, как она любила меня и хотела, чтоб моя любовь к морю была оправдана, чтоб я добралась до него и осталась счастливой.
Каждое утро она собирала меня в поход. Пусть даже в магазин, или в Ботанический сад она готовилась насовсем. Но в это утро она приготовилась основательно. И мы отправились. Я спросила: « Насовсем?»
Она ответила: «Нет».
И началось.
Все дорогие, все, мы отчаливали, ту-ту, пока, солнышко Минск, мой любимый город, моя лапочка, лапа моя – как сказала бы Маша и по-доброму, по лошадиному заржала. Ууууууууууу, возмутились бы разные люди. Они не поняли, Машунь, что ты живая.
Эй, друг, помахай солнцу своей окровавленной лапой поражений, мы больше не будем проигрывать НИКОГДА!
Золотистые лучи барабанили в пылающую от черной краски голову, сумка с каждым метром становилась все тяжелее и тяжелее, сигареты выкуривались с периодичностью в 20 минут – это мы экономили силы.
Не понятно?
МЫ! ПРОСТО! УЕЗЖАЛИ!
Махали Минску серебристой рукой, мы встретим тебя дружище, если встретим конечно, бронзово-каричневым приветом крымских лап!
Тело есть тело.
Ах, асфальт, клубище завтрашних дней дорога дорогая. . .
Неужели от тебя нет спасения? Неужели ты нытик расхудалый, стервозная ****ь? Зачем ты опять душишь меня удобной каемочкой дней из небытия? Неужели ты так любишь нас? Зараженная пыльная вена городов. Неужели ты так дорожишь своими редкими детьми, сбежавшими к реальности, к жестокости этого мира, к тебе началу пути, бездна. . .рано умирать, чтобы выжить.
Раскрутись, раскрутись для нас, не стесняйся, расклубись разочек и будь пощедрее к детям своим, ниспошли хорошенького добренького дядю на МАЗе
 

 


Начало до конца
- Он же пустой! – ветер взвизгнул, взмылься, осел пылью в добрые человеческие глаза.
Палец был мирно вздернут, все как надо, мир прекрасен и щедр, мир типичный подарок на Новый год.
Шип-шип – шипилявила дорога, шип-шип везя машины, шип-шип вытянутая рука дрожит, шип-шип путешественники везут помидоры на дачу, значит для нас мест нет, шип-шип-шип бордовые, синие разные, потеем, как жарко, шип-шип сомнение в глазах мутное сомнение, но оно не повредит, не нагадит поражением, оно только сделает сильнее и увереннее. Дорога вздыхает и кипит сонно, ей все равно, но иногда она знает и любит нас, шип-шип-шип найдется машинка, которая довезет нас куда хочешь и добрый усатый водитель напоит кофеем, он уже в пути, он уже мчит к нам раскручивая время, кипятясь, он ищет нас, шепчет, потерпите, дорогие, потерпите, нежные, дождитесь меня, я уже в пути, я уже спешу к вам, я ищу вас среди дорог, я мчусь к вам, и он зовет в раскаленный асфальт, трет свои резиновые ноги, орет, млеет.
Эй, друг, подкинь куда хочешь, нам все равно, куда хочешь. . .
У нас денег нет, мы оставили свои дома за спиной, свои цепи и конуру, свои похлебки на каждый день, мы свободные добрые дурочки, мчим, куда глаза глядят.
- Эй, не подбросишь до ближайшего города?
Тебе повезло, парень, иначе, что-то бы в твоей жизни да и нарушилось, треснуло от наших горячих, пыльных, радостных разговоров. НО ты уже остановился! Значит, ты остановишься снова и к тебе подсядут наши люди, и расскажут НАШИ жизни и ты поймешь. . . Значит пока рано, ну что ж на все воля, вперед, ВПЕРЕД, приятель, ты молод, но уже стар или впредкушении старости, не дай этим сукам состарить в тебе то, что никогда не должно стареть. Помни, помни, друг, ты уже остановился, поставь себе « десять» и езжай смело.
Машинка, машинка, машинка, сумка болтается между ног, шарф разбивается в клочья, мозоли трескаются и рычат.
Эй, машинка, подбрось, уф, подбрось до города, нет, да, да ,,,,,,,,,,,,,,,,,,,просто нет денег, не знаем, куда глаза глядят…нет… километров 20, ладно, нам все равно, ладно.
Мы обрели резиновые копыта, мягкие места и холявный бензин. Они все равно не поймут, что в этой жизни можно жить бесплатно, за счет хороших и очень странных людей. Главное, что наша жизнь – это АЛЬТЕРНАТИВА всему обществу. Вы не верили, что можно жить без гроша в кармане, без дома, без семьи, без еды, без работы, вы и до сих пор не верите. НО мы ведь так живем. МЫ – запомните это слово. Слово мы – это не один, не два, а много, а много это значит сильно, это значит в состоянии, что-то сделать, исправить, размотать эту жизнь по-новому. Вишневому!
Неужели ради того, что бы что-то понимать нужно лишиться многого, наверное так? Наверное, нужно рисковать, а может быть безумцем с рваным некрасивым лицом и с улыбкой в голове, маленьким наивным ребенком, смотрящим на мир щедро и по-своему. Быть настроением нового дня. Или это все легчайшая шалость? Но, не испытав, не отломив от пирога, не поймешь, нужно распробовать протухший кусок, может он поможет прорвать, что-то давно скисшее и испорченное в тебе самом.
Водица – судьба, рано утречко стать напиться, разморить засохшее лицо в прохладе и ухнуть со всего размаху в таз с водой, сорваться израненным зверем ледянее и дрожа, и со всем отчаяньем заявится к Богу запазуху:
- Я люблю тебя, Боже!
- И я люблю, - приголубит он пыльной рукой.
- Почему так сложно все, Божечка? Почему я вся такая голодная и никто меня душой не лащит?Почему это люди вместо меня такие и живут еще?
- Успокойся, душа моя, на пряник сахарный, съешь и сытой будешь.
Это громадные пробки из глаз летели искрами, машины, машины, фонари лубяные холодные, фонари рассыпали стальной цвет, размывая его по дорожной темноте, мы грустно ловили их холодное тепло и странно грелись, мы летели дорогу, нас опять несло, мы опять разбивались о стремительные волны энергетических ощущений, опять кубарем неслись в даль, узнавать чужие страны, приветствовать неразговорчивых жителей, мы опять неслись напролом, раскручивая шутницу времени в промозглых днях Минска, мы жили, мы опять жили, нам нужна была пустота впереди, стальная злобная пустота, чтоб харкнуть в нее всей своей добротой и убедится в неопровержимом, как глупо, что мир жесток, мам, своей закоревшей от злобы зубоскалочкой, он жесток и не правилен, бледен, густ нелепостями до абсурда и наши теплые жизни в состоянии это доказать, бесплатно просто так, на халяву, доказать всему человечеству какое оно на самом деле дерьмо, доказать и сквознуть через паутину дней в густой коричневый сироп небытия, мы ухмыльнемся этому миру в рыло и это будет наша победа, наша вещь, на жестокость его мы ответим самым громадным сердцем, самой святой любовью ко всему живому, мы глупые бездари, бродяги земли, лындобеи, нахлебники, взвалим на себя всю вековую ласку к жизни и расцветем, как назло, добрейшим из Любовей, выхаркнутые в левую сторону, отброшенные в угол, в последний край, мы научимся не цепляться за этот мир, за общественное мнение, мы раскрутим, раззолотим два стальных крыла у каждого за спиной и вознесемся к солнцу и сгорим, но сгорим не плача и умирая, а радуясь и рождаясь. Мы выполним, то, что выполняли 50-ки, 70-ки, все, но сделаем это по-своему, мы новые, поколение ищущих, одетых в самую дешевую одежду, но изысканно и изящно, забитые до отвала самой дорогой литературой и ломовой травой, мы читающие все и всех, симбиоз насилия, добра, мира, любви и взаимопонимания, интеллекта и дигродации, массовости и элитарности, бездарности и гения, гнетущие новые, мы как старые и самые новейшие, мы как проблема и ее конец, мы дети новых дней не наступивших, но уже трепещущих в предродовой схватке, мы козявки, муравьи, боги и титаны, мы все, все, все и никто, мы вместе и дико прозень, против друг друга, эстеты, употребляющие классические наркотические вещества и ушлепки нюхающие клей, но мы одни и теже, каждый из нас живая жилка мира, которая развенчивает его и удерживает в норме, стоит нам только соваться и мир покатится в тартарары, но мы не будем срываться, робея, мы потуже натянем стальные жилы, чтоб задушить мир самой искренней любовью. Что, так не нравится? Тогда раззолотись, мир, сомнением вялым, полюби, полюби меня огонечек, пестик у пустоты в запазухе, соринка у Будды в левом глазу, полюби меня не морщась и робея, полюби меня как мама, мама-мир, залюби меня багрового, пьяного, да слез залюби, и я буду добрым, ровно 20-ть минут, я буду тихий и спокойный, мертвый не живой. . .

Эй, друг, товарищ грузовик, подвези, подвези, козявка, в дальнюю страну из чистой прелести, где всегда будет тепло и лето, и я размахнусь и плюну тебе в лицо, за то, что ты убьешь меня. Эй, грузовик, завези меня тогда туда где я смогу отдохнуть. Нужно просто сделать несколько отважных шагов на встречу зверю.
Эй! Пореви на прощанье!Дуууууууууу………..Дуууууууу…
Каждый из нас одинок – ветеран дня, каждый маленькая мелочь – улыбка Христа-Бога, каждый сопливец, ничтожество – сила нечеловеческая, каждый умрет ни за что – честь и хвала, погибшим за дело.
Пусть ОНО знает нас в лицо. Ведь у каждого из нас есть свое лицо. Хоть и опухшее от слез. Хватит обезличивание массы. Безликая масса, одушевленная ненавистью толпа не может ничего. Только светлые добрые лица, ручные, тепло улыбающиеся могут многое вместе. Мы, не протестующие безвольные рабы, которым не додали 10 гр. Похлебки. Мы, идущие к новой жизни с улыбкой на лице, тихие, спокойные, славные, но верные своему чувству неудовлетворенности и сопротивлению уничтожению, мы не боимся умирать, каждый бы из нас умер бы дважды, мы боимся прожить свою жизнь в пустую.
Дрога просыхала, махристый зверь, ветер индевел, ветер трясся. Дорога зияла – разбитая черта…
Мы голодные, чертовски голодные, двое суток ни крошки во рту, мы, гномы, кормимся воспоминанием о сигаретах, которые кончились пару суток назад.
Может стрельнуть?
Ну, где вылежишь, выцыганишь сигаретку на дороге? Мы ревем, мы изголодались, мы протяжно завываем и гремим о стальных нервах, нас трясет. Опять обнажились изъяны дороги – голод, холод, пустота. Мы ползем, свирепея, мы тужимся, звеня.
Эй, расскажи что-нибудь приличное!
Зверь молчит пасмурный и грустный, он изголодался по теплому дому, он злобно шипит.
Эй, зверюга, мы там к новым дням идем… Чего ты индевеешь сутулясь?
Ты устал? Ты устал?
Как к стати мне тоже устало как-то.
Не шебурши, нас накормят. Да! Нас накормят новые дни, к которым мы идем, робея и пыжась, ревя и страдая. Наши жизни разойдутся, размажутся о смуглое лицо вечности, и ты ж не жадина, мы превратимся в пыль. Но не забудь, человек ты мой, что мы были и началом нового дня, что мы были мостом к новой жизни. На нашу жизнь просто выпало много страдать, чтоб появились добрые совершенные люди, махающие нам из будущего, ты видишь, это они махают нам светлой рукой, как в подтверждение того, что мы дошли.
Слушай, слушай как рано тихо.
Утро.
Что ты потеряешь кроме тела, если просрешь, протратишь себя. Ведь пища богов на самом деле – это сосиска на седьмой день голодания.
Так ты и не понял, что жизнь ни так уж жестоко и важна, что ее тратить не больно, даже тихо приятно, нужно просто соотносить себя с вселенской пустотой, вечностью, бесконечным началом.
Если ты в состоянии делать то значимое, что в состоянии шевелить человеческие чувства, ворочать сознание, восприятие – делай это, делай сам, раздавай свой гений, совершенствуй его, дари, дари, дурень, даром получал, даром и отдавай, не жмись идиот, это давалось многим, всем, просто они не развили таких способностей, а ты самоучка, чувствительная душа, развил, так отдай, вековое горюшко мое, отдай всем больным и жаждущим, покажи, покажи, светик громадинка, какой мир через твои горячие, оплаканные глаза, покажи, люди проснутся, они не совершенны, но они хотят идти к этому, нужно помогать, да, без помощи ручной ничего особого не выйдет, помоги, помоги, и я, я, домик без крыши, дверь без замка, помогу тебе видеть мир сквозь мои мысли…
Славное время нас выбрало!
- Эй! ЭЙ! УРОД! Вот сволочь! Нет, ты посмотри. Что за люди…Почему вообще мир так жесток? Я только не понимаю для чего? ПРОСТО ДЛЯ Ч Е Г О? Кому это надо? Нет, ты послушай, КОМУ ЭТО НАДО?

Ты ж только выживи, а и все, больше мне от тебя ничего не надо, выживи, как можешь, с бутылкой наперевес, с пьяным страшным лицом, с грустным именем. Выживи. Выживи!
Некоторые люди только и нужны для жизни, для слепого подражания, для вялой усмешечки, мол, и так можно жить, выживи, выживи, хоть для этого, хлебом кормленный, человеческий, выживи хоть для слова – хватит – так нельзя больше жить, выживи соловушка.
Все – нам ****ец, прощай, мама, я так любила тебя, прощай море, к которому я шла, спотыкаясь, но так и не дошла. Прощай люди не прощенные, все прощай! Пограничная черта давит. Солнышко, солнышко, неужели ты меня растопчешь, меня, свежую, юную, сильную, полноценную, неужели, солнце небесное?





14 ГЛАВА
С крыльями под мышкой
 « Где каждый первый шел я не пройду – я упаду»

Небо напоминало черную шинель, из которой выдрали почти все праздничные пуговицы с изображением пятиконечной звезды, причем ощущение было такое, что их вырывали с отчаяньем, с остервенением и горестью, с попыткой что-то исправить с наивной мыслью об искуплении.
Так, шлепая дорогу, плелась слепая, грустная и праздничная, наивновосторженная и утопающая черно-синей ночи, которая прилипала к женским рукам, тягуче расклеиваясь, прела, ныла, пела.. Ночь пыталась напышиться и быть приветливой, сознательно прятала под черной юбкой, что-то пахучее и женское, дышащее, скрытносумрочное, отвечая тем самым на похабно растрепанное небо унынием и пониманием. А слепая перебирала дорогу как дни недели, как первые нарядные платья из детства, как нелепые бесформенные груди, умные лица уродливых людей, как искренность и победу. Наивно и честно пытаясь понять, что за отчаяньем придет печаль, что горе бесконечно и неудержимо, что если уж и вступил во что-то грязное и слизкое, то отмыться, как не старайся, не выйдет, что за поворотами из надежд будут все тоже повороты, что теже прощенные люди смогут снова придать, что мир сложен и прост, что если и уйдешь, то врядли надолго, потому как мир это домашнее задание, пока не исправишь ошибку он будет повторятся снова и снова, что если и придется рассказать, то только про это, про сейчас, потому как запомнить скучные одинаковые события очень сложно, да и важно ли, что если и было что-то важное и приветливое. То немедленно осталось у других людей, в других неделях, в других днях, раскрошилось по годам как батон к концу похода, оставив лишь скудную крошку понимания этой растраты, которая ерзала и ерзала, неприятно напоминая о себе. А отчаянье и страх, как звериная болезнь гнали ее, туда, где должно быть теплее, туда, где звезды не потухали как перегоревшие елочные огоньки после праздничной озорной ночи. И теперь вместе с ними догорала и привычка к нелюбимым дням, телефонным автоматам, голубым машинам, мизантропам, восторженным, кухонным комбайнам и лиловым цветам, утренним голосам и тягучим обидчивым поездам, и песням к которым не добраться, и людям у которых не допроситься, и то, что всегда надо преодолеть стеснение и страх, и то, что не всякому можно рассказать, что-то тайное и скрытое, и что всякий обижается, и что если бы могла, забыла б.
А она шла и шла, как будто утомилась не уставать, утратила привычку переутруждения или, что-то до чего бы она дошла принесло бы ей немедленное освобождение. Будто жизнь свою, признав утопичной, доносила под мышкой до ближайшей канавы.
Вместе с Ольгой закончилось и лето, скорее лето и закончилось потому, как Ольги не стало.
Каждый дождик мне дарил воспоминание о ней. Теперь надо было учится жить самостоятельно без Ольгиного плеча, приходилось фантазировать в ручную. Из двенадцати страниц я выбирала только одно придложение или абзац, а все остальное летело в помойку. Я училась писать с мира как если б у меня были хрупкие Олечкины плечи рядом, и она бы гладила меня по голове и приговаривала: « Смотри зорче, смотри в самую кашу, в самый страх вещей». А я бы оправдывалась: « Я смотрю, Оль, я стараюсь».
Лень проходила, и я делала свое маленькое дело и работа становилась легче, потому как была еще ради кого-то.
«- Танечка, то, что ты глупая дура, так это мы знаем.
- Ой, ой, ой, мой Бог, мой талант, мой гений.
- Мне не нравится последовательность с которой ты сказала эти вещи, а впрочем, это легче всего подчеркивает твою необразованность и глупость. И готовить, Татьяна, к моему большому сожалению, ты не умеешь.
Это был большой мужчина, и он ковырял омлет.
- А ты, ты, хоть, что-нибудь умеешь?
- Заткнись, - рявкнул Петя, - ты сволочь. Это мама? Я слышу интонации. Сама ты до такого не додумаешься. Так как я уже сказал, на кухне ты бездарна.
Татьяна молчала, молча проглотила кусочек хлеба, молча отложила вилку и молча улыбнулась мужу.
- Я же стараюсь.
- Плохо стараешься. Надо лучше, немного крепче стараться. А представь если б я, сволочь такая, старался как ты, слабенько так, представляешь какую бы дрянь я писал, Тань?
Таня нежно изучала цветную скатерть.
- Уууууууууууу…..Тань, ты та5к на работу опоздаешь. Давай, иди, одевайся, я доем за тебя, давай иди, не сиди, Танька. Тебе еще посуду мыть.
Громадные желтые ласковые часы на стене показывали полови седьмого, половину седьмого они показывали, а через пять минут показали без двадцатипять.
- Таня, молочка купи и хлебушка.
- У меня нет денег.
- УУУУ…….Тань, ты ж недавно получила зарплату.
- Все, денег нет.
- И куда же глубокоуважаемая Татьяна Ивана мы потратили столько денег?
- На продукты.
- На продукты? У нас, что продукты на вес золота нынче, у нас что, чтоб покушать надо быть миллионером, так получается, или ты слишком много тратишь, или ты тратишь слишком много? Я думаю, что государство эта умная система и в состоянии прощетать сколько надо гражданам? Получается, что ты обманываешь и Его и меня? Тебе стыдно? Тебе хоть стыдно?
- Да.
И Татьяна испугалась, села на стул, вяло повисла, грустно устала.
Таня, спотыкаясь, бежала по лестнице, кувыркаясь и звеня грудью и всем лишним весом, полуголодная, обиженная с синяком под глазом, она летела к соседке Маше, чтоб перехватить с размаху, хе-хе, самую малость на хлеб и молоко.

Толстый врач Толик, Толя, Толечка, Толенька, курящий «Приму», «Примку» посасывающий уважительно уступил Татьяне дорогу, Толечка-деточка, вы же врач и скупердяй и это последнее, к сожалению, ваша единственная профессия.
- Танюш, здравствуй.
-Здравствуй, Толя.

ВСТУПИТЕЛЬНАЯ ЧАСТЬ КО ВТОРОЙ ГЛАВЕ
ГДЕ РЕЧЬ ИДЕТ Э… О ГОВНЕ
- Жить с дерьмом, Таня, нельзя, жить с дерьмом, Таня, гадко!
- Что вы, Марья Петровна, Петр очень талантливый.
- Талантливый кто? Талантливый в области сволочизма или иждивения?
- Вы зря так, он пишет книгу, очень большую книгу, да!
- Тань, Петр поздравительной открытки толком подписать не может, а ты уж прям, смеешься – книгу. Петя хороший рабочий, что вы как дети за книги все взялись, пусть эти книги пишут Пушкины, Есенины, или кто там у них, а такие как Петя должны работать. Вон же у вас на хлеб не хватает, по миру пойдете. Что ж он делает? Суда на него нет. Я сообщу куда надо.
- Нет, нет, я лучше денег брать не буду. Все у нас хорошо, только не рассказывайте никому, не говорите, что Петя пишет. Для славы он еще не созрел.
Соседка Маша смотрела на Таню маленькими заплывшими глазиками и быстренько моргала. Она подозревала Таню в какой-то отсталости мышления, но, чтобы до такой степени, она была поражена.
Она вытерла руки о замасленный передник, пошаркала на кухню, достала с кошелки кошелек, молча достала пару денег и протянула бедной Тане.
- Последний раз.
- Как вам будет угодно.
- Последний раз и это все. Вы не отдаете. Я не собираюсь подкармливать твоего трутня, у самой хватает, и каждому дай.
- Я приду только чтобы вернуть.
- Таня… - она жалостливо посмотрела в красивое лицо молодой женщины. – Я не хочу, чтобы ты страдала.
- А я не хочу, чтобы Петр остался голодным, вы меня задерживаете.
- Он не ценит тебя!
На лестничной площадке стерег дверь Толя, хихикал и явно подслушивал.
- У мамки денег просила?
-Угу.
- От ****и…

Петр уже дописывал седьмую страницу, как вдруг остановился, прочитал последнюю строчку, сморщился и неожиданно:
- Говно, - ругнулся Петр, задрал голову и плюнул себе в лицо, засмеялся нервно и как-то по-жалостному, громко. Заерзал на стуле, кукарекнул вдобавок, смирно сел, и казалось, что он и закончил все странное и необычное, что может сделать сорокапятилетний мужчина в домашних условиях, но не тут-то было, Петр снова смачно ругнулся громко и задорно прям в левый бок. – Гов-но. Г-о-в-н-о, говно.
Да, да, да это было нормальное человеческое говно, седое и приправленное едким сарказмом над самим собой. Если это вообще можно вообразить. Хотя нет, воображаю – говно хохочет над собственной нелепостью. Я бы не охарактеризовал это словом странно, слово больно точнее и глубже подходит, подходит-то, что ха-ха-ха, ни мямля в данном случае.
Но Петр не успокоился, он захотел, чтобы побольше предметов в доме, так сказать, узнали его предвзятое отношение к собственному творению, и оценили самокритичность Петра.
Петя, оказалось, разошелся, он снова задрал голову и снова харкнул, слюна, испытав силу притяжения где-то в двадцати сантиметрах от потолка, стремительно полетела вниз и шлепнулась в правый глаз владельца. Петя подумал, что этого вполне достаточно, чтобы обои и телевизор как следует оценили его самоедство и довольный вытер слюну. Гордый за себя он отхлебнул остывший чай и сделал удовлетворенное аааа….
- Ах, Петр Семечкин, Петр Семечкин… -думал про себя Петя, - пока весь рабочий класс трудится на заводах, включая твою жену, хе-хе, ты создаешь великое творение на благо социалистического общества, чтоб уставший работник, придя домой мог прочесть восхитительную книгу, в которой воспевается женщина.
Потом Петя подумал: не изменить ли ему свою фамилию на более звучную, вот у его жены прекрасная фамилия – Сорокина, а у него какие-то семки, может скоропостижно переименоваться в Петра Сорокина, да и имя изменить: Сергей Сорокин, Александр Сорокин, или как великий советский поэт Владимир, прекрасно – Владимир Сорокин, красиво и гордо, а главное звучит.
Нет, ну что вы, у советского писателя должно быть советское имя Петр, народное, людимое, и такая же фамилия Семечкин, рабочая, настоящая фамилия. Нет, решил Петя, имя и фамилию менять не надо.
Умиротворенный и довольный своей фамилией Петя сел за письменный стол, перечитав отрывок, Петя вдруг осознал, что он был слишком самокритичен к себе, что сантехник Леша и такого не напишет, что описание женщины на диване прекрасно и очень точно, к четвертому прочтению Петя понял, что ничего более прекрасного он в жизни не читал. Петя отметил эту часть двумя плюсами и подумывал о том, а не всунуть ли оную прелесть в самую первую главу, чтобы сразу же сразить читателя своим гением, не давать ему отдыха, а моментально очаровать и сделать своим пленником. Петр достал сигарету, грозно подкурил ее и большими шагами начал топтать ковер. Бессмысленное хождение взад и вперед скоро стало утомлять Петра и с размаху он подошел к книжной полке, ухмыльнувшись, он пощупал руками небогатую библиотечку и достал томик Пушкина. Раскрыл на 153 стр., пробежал глазами Мадонну, ухмыльнулся и вынес Пушкину приговор:
- Наивно!
Пушкин широко открыл рот.
Просто Петр так и не понял, что в этой наивности и простоте и заключается гений великого «писаки», что хорошие чувства, как и хорошие вещи, чем честнее и проще, тем и лучше, что многое и в описании то и не нуждается, а если и нуждается, то в скупом, мимолетном, простом, но очень четком».
Чтобы не случилось, как бы мир не выпендривался, не таял, не грыз борта своего судна, не ныл, не молил о спасении, я продолжаю глотать «Цитрамон». Пять штук слишком мало, уже слишком мало для горемыки лет 15-ти, для козленочка который смотрит на мир глазами как лопухи.
Тишина.
Утро. Вечер. День.
Даже суета тише, чем обычно.
Но мир не спокоен и глух, боже упаси.
Мир – это секунда после взрыва, который случился.
Секунда. Когда еще все замерло и не захлебнулось взрывной волной. Нечего на что-то рассчитывать, мир скоро умрет, взрыв уже произошел.
Целая эпоха закончена, а мы продолжаем жить по инерции. Теперь так глупо мечтать о спасении, когда ты уже погиб, только твоя гибель не дошла до тебя, но ее избежать не возможно, она уже появилась, смерть за секунду до того как мир осознал это.
« Цитрамон» помогает, я пью его пачками, и он помогает, каждый день по пачке «Цитрамона», я не наркоман, это таблетки от головы, чтоб она не разорвалась раньше времени, я тоже хочу дожить до конца. Тем более как можно умереть дважды, второй раз, когда ты уже умер. Врят ли у меня получится быть Христом и воскресить себя самостоятельно ради смерти вновь. Вечная жизнь также смерть, смерть на этой стороне. Смерть и вечность – это синонимы.
« Петр так верил в свой гений, что перестал считаться сначала с женой, потом с дворником, потом со всеми соседями, потом с коллегами по работе, а патом и с начальством. Петя верил, что он велик и непобедим, что его гений это достояние и его надо беречь от всяких там стрессов и тем более от заводских станков, что работа гения – это его вдохновение, что он один на всем белом свете и почему бы Татьяне не устроится на какую-нибудь еще работку или начать работать в третью смену, на стройке же работают…
 ПРОДОЛЖЕНИЕ ВЯЛОЕ
Танюша была жирной бусей распроклятой красавицей и все самое главное это про нее. Нет, она не перлась по дороге жизни с пузом наперевес, протаривая, так сказать, этим самым пузом тропинку к хорошей жизни, живому карпу и холодильнику ЗИЛ. Она смирно шла за своим мужем потакая ему и зализывая раны поражений и неудач вместе с ним, а иногда и вместо него. В ее лице не просматривался трагизм всеобщей скупой жизни, усталость и нерешенность некоторых проблем, в ее лице даже не просматривалось скупердяйничество и легкий эгоизм, потому как ее рожица была блюдом великолепной ручной работы, злые умыслы, оскал и лицемерие на оной тарелочке рассматривались как дичайшее богохульство. Таня была прекрасна, прекрасна до умопомрачения. Нет, она была распроклятой красавицей, ее лицо было искусством нежным и точным не соответствующим не эпохи, не времени, из тины, из тины и тумана выползали вот такие распрекрасные люди, водяная гладь хохочущая Норцису. Прекрасней Татьяны не было ни одного живого существа, даже музыка, казалось, из самого шелка души, примитивно отступала, заметив Татьянины брови и лобик, декорации мира падали с грохотом, валились шума, даже самые искусные и вычурные, стоило только Танюше случайно пройти мимо. Ее красоте не было равных, розы вяли. Таня была Богом красоты, Иисусом с женским лицом, лучше! Но стоило только Татьяне открыть рот и все очарование, приуроченное ее персоне мигом куда-то испарялось, Татьяна была глупа, глупа и наивна в своей глупости, дура до абсурда, в это нельзя было даже поверить, сначала у вас рябило в глазах, потом медленно закладывало уши, потом голова хором топталась по кругу и вот вы разочаровываетесь и уходите, а Таня мелит свою чушь, исторгает из своего драгоценного ротика ужасающий навоз, вам дурно, вас тошнит и даже ее глаза вас уже не остановят, эти два морских дна в которых минуту назад вы видели весь смысл своего существования и соглашались всю свою скупую жизнь с зарплатой в 120рэ., посвятить этой женщине, пусть даже с двумя, тремя детьми, вас это не пугало, вас пугало, что вы никогда не сможете иметь это роскошное блюдо, мирно разнежившееся на диване, ровна минута, друг мой, и вы призираете Таню. Если б она была уродиной, ладно она бы могла быть глупой, но когда такая красота как кукла – это кажется непростительным и страшным грехом, издевательством над женской системой и над человеком вообще.
- Таня, Таня, ты большая четкая декорация, ты грандиозное полотно, слишком совершенное, но, к сожалению не несущая никакого смысла.
- Что, Валик?
- Ах, Таня, молчи побольше и к тебе потянутся люди. Милая моя Таня.
-Да? Вдруг, и как это произошло?
- Знаешь, я не верю в это. Таня, иногда мне кажется, что ты и не слышишь никого, просто не слышишь. Но ты гений, Таня, ты гений красоты. Красивее тебя нет. Твоя красота – это Бог.
- Валик, если я возьму чуть-чуть картошки…
- Бери, бери, не стесняйся».




15 ГЛАВА
РОМАН
Роман, роман, роман, это ты меня мучаешь? Ну, тогда, слава богу, даже если вот уже пятнадцатый день подряд, бездарный человек. Полтора месяца – вот срок мозолистых, ущербных глаз Романа, впялившихся в меня, скребущих…
Полтора месяца – это сорок пять дней, дней молчаливых, полных таски, сострадания, когда мы с Ромочкой шли и спотыкались, хохотали и плакали, но все вместе – верные друзья – ты да я. Я – человек, так дурочка, ты – тетрадь густо исписанная, мой верный дурачок… Теперь, Рома, ни единой строчки, пузатой буквочки с брюшком наперевес способной расплясать этот текст так как надо, как мы умели с тобой, Ромка-смелчак.
Свет тухнет, резиновые декорации с грохотом падают на авансцену, лишь мы с тобой, как два придурка, остаемся стоять на заброшенной бумагами, банками и презервативами сцене, ей богу, два дурочка, слабоумных мечтаки, колупающих поежившийся пол.
Мы, Ромка, так и не смогли понять насколько убоги наши иллюзии, пусть даже из самой доброй ткани, насколько смешны наши декорации, и насколько глобален и прост мусор на сцене.
Как страшно верить в это, что мы с тобой Рома, оказались теми же самыми дурочками, что давно погибли, обожравшись как радости чего-то лезиргинового, как спектакли на солнечной поляне студентов неудачников, бродяг с рюкзаками, заядлых музыкантов веселых, исследователей и читак, может мы с тобой как театр Арто и танцы с индейцами, и святое просветление, которое погибло, вымерло, стало ненужным, старым, глупым, может мы с тобой капля от картин Баския, Ван Гога, может Малевича, Уорхала чуть-чуть, а может мы с тобой и дождь из вечного счастья для них же, может быть пан Гротовски был бы неимоверно счастлив нам, увы, Ромка, их больше нет и ярче стала видна куча мусора на сцене.
Ну что ж, Друг-Роман, дай свою мохнатую лапу сокровище, мы хоть единственные кто правильно проиграл…
Дай лапу еще затем, чтоб сжать ее посильнее, ведь ты единственный кто остается, кто не предаст.

 РОМАН
Роман оказался еще более серьезным чем я думала. Сначала он был так, остаточком, крошкой, безликим существом – тонкой тетрадочкой, то на что и положится, вообщем-то, невозможно. Но ежедневные таскания пузатой бумаги в сумке сыграли свою роль, мы приручились друг к дружке, иногда нам было хорошо просто вдвоем: на станции в метро, в Ботаническом саду, на скамейке в парке, даже дома на диване нам было весело. Роман, что-то выдумывал, исправлял, а я хохотала, мне нравилось способность Романа жить, самостоятельно держаться. Каждое утро мы просыпались вдвоем: я и Роман – человек и тетрадка, Катя и Ромачка. Роман не был моим творением, он был сам по себе, просто самостоятельная вещь, каждая его страничка – это печальное воздыхание про песок в Крыму. Он любил Крым, я любила Крым, я – рассказывала, он хохотал, он записывал, я была счастлива. Мы вертелись друг около дружки – друг и подружка, яблочные, пряные, тихие, все время вдвоем и объединяющая нас, всепоглощающая мечта о Крыме. Мы были счастливы…
Это были мы полтора месяца назад, сорок пять дней до мы были без единой проблемы в голове, но не сегодня…
Целый день Роман грустно шуршит в моей сумке, путешествует по замасленному дождем городу, доживает, а вечером лупоглазо рассматривает меня пустыми страницами.
Ни он, ни я не можем писать.
Все чаще Роман выпендривается и вылазит боком, грозно шумит, его шорох – это тихие лапки кота лизаки, он шумно не получается. Зачеркнуты строчки, предложения, абзацы, главы – пол книги превратилось в изодранное красными чернилами хмурое лицо.
Ни он, ни я не можем писать.
Его мягкое прелое лицо я узнаю по запаху…Предрассветная тишина…и мохнатая рыжая морда всплывает из толпы чередующихся снов.
Ромка?..
 РОМАН
Постепенно Крым превращался во всепоглощающую идею, значит и Роман, у которого к тому времени появились ножки, вылезли ручки, вылупились глазки, но самое страшное – золотые зубки, и ротик, который исторгал, что-то жуткое и безответственное. В итоге, приобретя телесное оформление, роман превратился в РОмачку, он вскарабкался на мою голову и клялся, что никогда не отпустит, а если я поеду в Крым, то вообще задушит меня. Эта была его злоба на то, что ни он, ни я не можем писать. Честно признаться спать по ночам я не могла, мой младенец с кошачьими зубками спокойно мог бы отгрызть мне пол уха, или вообще нос откусит. Только один способ был ласково отделаться от Романа – дописать его до конца, но это тоже не выход, я писала, а он не заканчивался, он превращался в эпопею и рычал, что-то, что я пишу ему не нравится и он не собирает заканчиваться.Вообщем с его надоедством я перестала ладить. Постепенно мы начали раздражать друг друга, но если без Романа я могла протянуть, то Ромка без меня врядли и он это знал…и это было самое страшное. Он преследовал меня, мамочка, где угодно и как угодно, спотыкаясь, он слонялся за мной по сырым улицам весь простуженный и мокрый и в изнеможении оставлял меня, укрываясь от дождя на остановках. Я оборачивалась, кутаясь от холода в дребезжащий плащ и смотрела на грустные глаза Ромочки. А как все безобидно начиналось...
Я скребу ключом в замочной скважине, открываю дверь и давлюсь запахом из сырости и табака. Если Ромачки нет, он обязательно припрется на работу, Ромку я знаю как облупленного. Такое бывало часто, он делал вид, что обижался, хлопал дверью, собирал вещи, брился тщательно в ванной, ну он тянул время, и все это он делал именно в такой последовательности, словно вернулся. Потом вешал голову: одуванчик-ромашечка, улыбался, медленно подходил ко мне и обнимал за плечи, а я думала: « Боже…» Он ныл и трясся, икал и пукал, он опять побеждал…
И тогда я видела Крым практически везде…
Любой асфальт превращался в дружелюбное Черное море, любая дорожка во дворе в горящий крымский песок, любое солнце – было солнцем Крыма, любой человек для меня был в купальнике и в загаре с ног до головы. На пачках макарон, в хлебе, в тающем мороженном, в тлеющей сигарете, на переднике синего цвета у вспотевшей продавщицы я видела Крым, я видела Крым в витринах продуктовых магазинов, в огурцах, в перезревшем арбузе, в стакане с водой, в лице заведующей детсада! Я видела Крым в недоеденной каше, в телевизоре по всем каналам, в ванне с водой, в крике: «Мама, я уже кушал!» и в предрассветном оцепенении природы – Крым грозно съедал меня, тщетно и тщательно пережевывая, от меня не оставалось живого места, Роман побеждал...
Почему так все случилось? Может я решила, что не дойду, маленькая девочка, споткнусь, упаду, не дотянусь до Крыма самостоятельно, сломаюсь, тресну напополам. Даже с Романом было тяжело шлепать до заветной мечты, даже если вместе мы победим, двоих для победы было недостаточно и Крым остался в конце туннеля маленьким святящимся пятном, а мы с Романом оставались где-то в самом начале пути, едва проделав два маленьких шажка и старые крысы начали поедать наши пятки и пальцы на ногах, откусывая по кусочку. Мы уже не светились как дети, не безумствовали, не пели, мы не шли с распахнутой грудью, улыбаясь только пятну, ласкающемуся где-то в конце туннеля. Упали. Плакали. Стыдились.
Мы с Андреем потягиваем теплое пиво, и я ему жалуюсь и сетую на море. И конечно нашу компанию благородно решил составить Роман, он чертовски прекрасен, дело все в том, что как только я написала про Татьяну – этому мерзавцу так понравилось, что он взял и слизал всю заоблачную красоту Танечки и теперь эта паскуда, плюс ко всему, была невыносимо прекрасна.
- Какое море, сейчас же осень.
- Наоборот, там хорошо, там очень прекрасно, там знаешь как тепло.
- Наверное.
- Знаешь, я решила не писать.
Роман громко улыбается и деманстротивно закрывает глаза. Так, словно нежится на солнышке и совсем меня не слышит.
- И кто же будет писать о море, так как ты?
- Мне от этого никакой выгоды, у меня с этим только одни проблемы, чтоб писать мне нужны неприятности, а ведь я их ищу, скорее это противоречит природе здорового человека. Ты так не считаешь?
- Не считаю. Хотя это твое дело, можешь не писать.
Роман хмыкает.
Мы прощаемся с Андреем, и я ухожу. Роман срывается со стула и бежит за мной.
- Ты, что, решила больше не писать?
- Да ну его, надоело, займусь чем-нибудь другим.
- Чем? Разве ты что-нибудь умеешь еще?
- Ведь я не пробовала, откуда я могу знать. Займусь чем, может получится…
Он подбегает ко мне и резко разворачивает.
- Знаешь кто тебе звонил?
- Когда?
- Всегда.
- И не отвечал?
- Нет. Отвечал, кто с тобой разговаривал, кто звонил тебе.
- Это был ты?
- Я.
Я смотрю в его красивые глаза, трогаю его русые теплые волосы.
- Ты очень красивый, Рома, очень.
- Я звонил тебе.
- Я знаю, но я больше не хочу писать, я очень устала.
- Но ты же ничего так и не дописала.
- Это очень тяжело.
-Какая глупость, все тяжело.
- Мне надоело страдать.
- Перестань. Что тебе нужно в замен, только тогда ты живешь. Как ты думаешь, Ольге бы понравилось еслиб ты перестала писать?
- Иди ты, Рома!
Брось, это не солидно. Ведь никто не любил Крым как ты.
Подонок!
Любил Крым как ты
Подонок!
Крым как ты
Подонок!
Как ты
Подонок!
Ты…





16 ГЛАВА
То, что мой бедняга живой живот к спине приклеился, это грустно, я даже об этом писать не хочу. Он распух! Пузато, скорбно и основательно. Но и даже это не страшно. Страшно то, как я выгляжу. Седые, рваные скулы глупо выпирают и делают недавно девичье лицо мужским и строгим, и сложным, мятым и грустным, они просят хлеба даже уже когда спят, автоматически, уже по привычке, сухо и скупа, в зеркальном отражении им отведена главенствующая позиция, если не брать в счет два громадных колодца, две бездонные дырищи, в которых утонули мои глаза теплые, пряные и дымные, они утомились от попрошайничества, но все равно голодно подвывают, в глазах четко читается просьба подкормится, желание поесть, тупость и глупость всего лицевого блюда невыносима, в зеркало я смотрюсь редко, я прячусь от всего своего отражения, от двойника, от еды своей…
Постельное белье я не меняю недели три, я просто не пользуюсь им, и вся моя грозная горгарина серых тряпок безразлично тлеет внутри дивана. Каждый божий день я ложусь, потом просыпаюсь в одной и той же одежде: дурно пахнущий свитер с вытянутыми локтями, серовато-голубые штаны, скорее каричнево-серые, и серая нижняя майка. И мне крупно повезло в жизни, что я не мужчина, иначе бы щетина, плавно переходящая в бородку захватила бы добрую половину моего немытого, изъеденного прыщами и грязью лица, лица приобретающего коричневатый оттенок – удалой приветик от солнечного юга, нет, нет, только не Крым, только не море, все что угодно: брожение мозга, поражение нервно-двигательного аппарата путем укуса инцыфалитного клеща, мозоли на руках от драгоценной работы, ненапечатанные стихи, домашние животные, все что угодно только не этот песок на скрипучих изъеденных кислотой коричневых зубах, все что угодно…
Из комнаты я вылажу только тогда когда уж очень поднывает мочевой пузырь, с каждым днем мой глупенький животик стесняется, или жадничает отдавать даже эту маленькую крупицу заполненности. Но опухший живот меньше всего беспокоит меня в 10.30 утра, в 10.30 утра я встаю, отбрасываю тухлое одеяло и занимаюсь своим любимым делом, занятием что надо – ловлей вшей, о, это очень интересная и энергичная забава, это начинается в 10.30 и заканчивается в 18.30 или 35-ть или 45-ть или продолжается до поздней ночи. Я ловко вылавливаю животное у корешков волос и медленно тяну к самым кончикам, главное четко удержать непослушницу, сжимаю в ногтях и со слюной на губах давлю ее. Да, я давлю вошь и мне это нравится, иногда попадаются яйца зверя, водяные мешочки, Нои никуда не убегут, не струсят, робея, они, цепляясь, проползут вдоль всего волоса, проодалев границу русых волос затем черных, боязливо упадут в грязную ладонь, там я их проворно отыщу языком и растопчу зубами, не скажу, что я питаюсь вшами, но это единственная сырая пища, которую я ем за целый день.
Я – Махатма Ганди, ни больше, ни меньше, Я Махатма Ганди и мне 19, я Ганди и в животе у меня полнота от набившейся пустоты..
Затхлая грязная комната мирно молчит, густой табачный дым, осевший на стены, потолок придает ей личную хмурую окраску. Грязные кружки и тарелки ютятся по всем углам и подкармливают мух и еще черт знает кого. Мой дом – это место где трудно дышать от пота, дыма и пыли, мой дом – живая могила для старика с молодым теплым лицом, для человека, состарившегося раньше времени.
Я сильнее пищеблока, твержу я себе каждый день, перед тем как заснуть и проснуться, и сильнее смазливой маковой булочки, желания поесть, краюхи хлеба, банки кефира, уже сильнее стакана воды, щепотки йодированной соли, сильнее надежды выжить.
Засыпая, я боюсь только одного, что проснусь. С каждым днем к моему сну прибавляется еще один часок.7, 8, 9, 10, 11, 17 часов сна, 18, 19, я сплю, 20, я просыпаюсь, чтобы снова заснуть, чтобы удостовериться, что я сплю, стон становится явью, а добрая четырехчасовая реальность сном, сопревшая гнилая кожа скрипит и покрывается вспухшими, гнилыми, недышащими порами, жизнь превращается в дребезжащее забвение – это я знаю боль.
В четверг я выловила всех вшей и потратила на это пять часов, в пятницу, хотя, можно ли теперь разграничивать дни, сутки, недели, я все равно сплю, я сплю двадцать два часа, еще два часа и меня вообще не станет, время отступает для меня, оно теряет свой ход, однажды я просыпаюсь и вижу осень, опавший кленовый лист лежит у меня на диване, мне всего лишь 19, еще два часа и меня не будет вовсе, я закрываю глаза… Но два часа оказываются сильнее чем я думала, они все, что остается и поэтому крепче стали. Я подымаюсь в туалет, часы завешаны белым листком бумаги, но на улице строго просматривается ночь, ее бесноватая улыбка, строгое девичье лицо, в окне я вижу отражение города, каплю мерцающих фонарей.
 
Неправда ли в природе все прекрасно и таинственно, все как-то по-детски свежо и дружелюбно, необычайно свежо в природе даже умирание, на грани тления и рождения к новой непознанной красоте. Удивительно погибают листочки, раскрасив себя яркими грозными красками, они смело гибнут, страшно сдаются, выворачивая свою боевую раскраску – расцветают огненным пожаром гибели, тихие, почти жестокие они устилают землю алым ковром – погибая, душа.
О, красивая осень, ты, ты по-настоящему жива, потому как в тебе есть процесс сопротивления смерти, новые безопасные краски заманчивы и полны тайн, как бы попытка природы рассмотреть свои красоты даже в самом печальном и странном, тем самым, обрекая себя на извечную глупость.
Я хмыкаю и залажу под прелое одеяло и пытаюсь заснуть…
- Алло! Алло! Алло?! Роман?.. Мама?
-ту-ту-ту-ту…
- Ты не придешь сюда, Роман, никогда! Понятно?
Я вешаю трубку, он не придет сюда никогда.
Я подымаю трубку глухую бездомную, что-то недосказанное осталось, юлит и жмет, надо, надо досказать ему, пусть, даже если он и прячется в это «ту-ту-ту», мне нужно поставить все точки над «и», у меня всего лишь два часа живого времени.
- Слышишь, Роман?
- Ту-ту-ту-ту-ту…
- Ты никогда сюда не вернешься, только через мой многострадальческий несчастный трупик, только тогда когда я высохну и околею на этом диване, только тогда ты переступишь черту этого дома, только тогда, и то только ради того, чтоб возложить венок к моим ногам, потом тебя все равно выпихнут, вытурят отсюда, идиот!
- Ту-ту…
- Я не хочу видеть тебя никогда!
-Ту-ту-ту-ту-ту-ту……
- Претворяйся, претворяйся, притворщик дурачок! Я без тебя полноценный человек: хожу на работу, пью кофе, у меня очень много друзей и знакомых, мама приехала и сказала, что будет жить у меня и никогда меня не оставит!
Да, Ромочка, я счастлива!
Ты это хотел проверить? Выживу ли я без тебя, смогу ли протянуть? Я выжила раскрасиво и самой вечной!
-Ту-ту-ту-ту….
- Это тебе навер…
- Я знаю боль!
- Алло, алло, алло, Роман?
- ТУ-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-ту-…………………………….
Роман?.........................................
Я знаю боль, я знаю боль – это наклеено на тетради, на обложке с синими собаками, это красная трещина, царапина, рана, это может знать кто угодно кто хоть раз брал мою тетрадь в руки, но лучше всех это знает Ромка.
Я опять подымаю трубку:
- Роман? Роман я знаю это ты, не прячься. Ты прячешься, я знаю.
- Ту-ту-ту-ту…
- Роман, ответь хоть что-нибудь, хоть что-то, хоть словечко скажи.
- Ту-ту-ту…
- Роман, - нет, ну как же, Роман ничего не скажет, его величество Роман сама гениальность. – Тупой придурок!
- Ту-ту-ту-ту…
- Сукин сын! Ду-ра!!!
- Сама такая!
- Аааааааахххх, я ли это слышу? Я знала, что это ты, сволочь распроклятая, вопиющий безобразец!
- Ну что, весело одному? Нечего было выкобениваться вот что я тебе скажу. Я знаю боль, я знаю боль, - ехидничаю я, чтоб унизить, растоптать его откровение, сделать бездарным и глуповатым. – Так ты знаешь боль, бездарь? Ты знаешь боль?
- Ту-ту-ту…
- Не отвечай, ты все, что мог, все ответил.
Я вешаю трубку.
17:0, 100:0, 1000:0 в мою пользу, счет на моей стороне, я побеждаю, Ромка, распроклятый урод на лопатках и на коленях, молит вернуться назад, умоляет, кряхтит.
Я засыпаю окутанная победоносной эйфорией, или просыпаюсь…





17 ГЛАВА
- У девочки гайморит и острый франтит, нужно прокалывать, может даже лоб…
Мама, я ведь тебя так ждала, сквозь лето, зиму, осень, прелый март, апрель, май. Ступая нежно по-кашачи, вдоль краешка бездны, я скупо звала тебя, распроклятая дочь, я просто хотела, чтобы меня кто-то любил как ты, или ты, в конце концов…
- Будет лежать недельки две, сделаем ряд уколов, чтоб снять воспаление, пару тройку раз проколем нос, сделаем продувание.
Мамочка, ты ведь всегда вытаскиваешь меня, кутаешь в свои теплые руки, почему же ты оставила меня, мам?..
- Ну а если продувание не поможет, проколем лоб тут и тут. Вобщем не волнуйтесь, она девочка крепкая все выдержит.
Мам, из каких ты цветов? Может быть такое, что из самых добрых, из самых нежных, ласковая мама моя…
- Шапку надо носить, тогда гайморита, а тем более фронтита не будет.
Мама.
Как глупо все получилось, я захотела стать безликим храбрецом с сердцем наперевес, с жутко добрым и нежным лицом из земляничной поляны и прелого ржаного овса, а вместо этого получила скупой гайморит, проблему с желудком и еще некоторую кучу всяких глупостей…

 18 ГЛАВА
Где главное это человек
Прошвыриваясь, гуляя, паясничая и просто идя по дороге жизни, я встречала массу людей и каждый был по-своему разнообразен, по каждому строг, я не встречала ни одного человека хоть каплю похожего на предыдущего, если только лица, иногда, проскальзывали, улыбались похожестью, но в этом разнообразии я лишь просматривала единое братство человека, одну суетливую семью. Каждый был дорог, каждый брат-сестра, любой роднее мамочки. Больше всего я любила человеческие улыбки, ибо с улыбки и нужно начать, чтоб хорошо растрогать, распознать своего собеседника, свою братскую сестрицу и если эта улыбочка покажется тебе прекраснее дивного журчащего потока медовой воды, то именно этот человек тебе больше всех и полюбиться. Прекрасней и таинственней человеческой улыбки ничего нет, а так все тленно и неуловимо портится, робея, гибнет.
Мой человек, говорю я и говорю это каждому, мой человек, протягиваю простые руки и тянусь к людскому теплу, мой человек – это каждые добрые людские глаза, мой человек – это иногда все, что остается.
Милочка, как же я не верю тебе, как же можно не любить, а тем более ненавидеть человека, ведь человек это громадная теплая ваза добродушия и ласки, нежности, нежности, мам, ничего не может быть ценней и веселей человеческой нежности и запаха, чувствования его сырого трепетного лица, маки, только маки приходят на ум, мам, когда вспоминаю хлопотливую человеческую рожицу.





19 ГЛАВА
Где главное в больнице это сок
Понимаю, что только в больнице могу, что-то писать, когда рычу, треплюсь между болезнью и выздоровлением, когда ущербно обнаруживаю, что я опять чем-то больна не очень серьезным, не очень честным, чистым не очень, но связанным с лежанием в больнице, связанным со стонами и сверепением, с обязательным вырезанием чего-либо того, что у меня накапливается от индевеющей человеческой злобы.
Эй, доктора! Ты вот, доктор, что справа, ей, эй! Срочно, слышишь, срочно, вырежи, оставь Веня здоровой и сухой, прозрачно-чистой, хотя бы примитивно физически. Эй! Доктор, найди милый, какую-нибудь небудечку. Найдите, найдите, хорошие и вылижет, вылижет, выздоровите меня, дайте лекарств «просраченных», кипу талонов и серьезного чего0нибудь, дайте протухших больных в коридоре, нездоровый запах дайте, кислую атмосферу, трупный яд. Я мямля, кислая обманутая дурочка с гноем в носу.
Пот проступает, дурная дремота, кто-то кашлянул, в палате от минус 140 до плюс 145-ти, и пахнет человеческим больным соком.
Сок.
Я забыла сказать: « Мама, купи мне сок». Отковыриваю дверь, падаю, спотыкаюсь в коридоре, несусь босая, шлепаюсь на лестнице и твержу одно и тоже, точное, не очень сложное: «Мама, купи мне сок!». Причмокиваю белыми ступнями мраморный пол, кашляю, я сволочь, забыла сказать про сок, в любой больнице, в любой, за 19-ть лет я знаю, нужен сок, он необходим, без сока никак нельзя. Кто-то стоит впереди, нет, их двое, белые халаты… Ах, хитрюги, вы не обманите меня, снимите свои плоские лица, поймите меня по-человечески, я забыла, забыла сказать маме про сок.
РАЗМАЗНЯ!
Я впихиваюсь в ее мощное тело, отпружиниваюсь и падаю на мрамор, старуха тоже в недоумении… Ноя встаю. Оставь, оставь, оставь, старуха, держать свою оборону, я пронеслась четыре этажа, в самый низ, на последнем упала, отойди, толстуха, мне просто нужен сок.
Я мчусь вдоль холодного коридора – голая таска, вдоль нержавеющих бетонных стен, кресла каталки. Двери с номерами, порядковый номе…
Чрт!Черт! Черт!
Главный вход закрыт, закрыт, сволочь мерзкая, черт… Жалость какая, но мне необходимо, необходимо сказать маме про сок.
Черный ход!
В любой больнице есть черный ход. Спрятаться, уютно спрятаться от мужика в зеленом операционном халате…тихо…тихо…тихо!
Не дышать, не дышать…
Бетон, холодный бетон, окурки, запах мочи, это не черный ход, это скат какой-то. Черт.
Замок.
Кто додумался повесить такой здоровенный замок именно в этом месте? Я боробаню в железную дверь. Нет. В бестолку, надо собраться, найти выход. БЕЖАТЬ, в конце концов, НУЖНО сказать маме про сок, без сока я не выживу…
- А здесь закрыто!
- А где открыто?
-Ну, можно и здесь курить, здесь все курят.
- Нет! Мне нужно место, где бы было открыто.
- Да и здесь курить можно, сейчас никто не ходит.
- Ты что не понимаешь? Мне нужен выход, я забыла кое-что сказать маме.
- Аааа, вылезь наверх и вправо по коридору, там ход, дверь всегда открыта, приемная, экстренный случай.
Экстренный случай, это как раз для меня, это точно я.

Дверь, дверь…как экспрессо. Ломать дверь, доктор, доктор, аккуратно ломайте дверь и не грубите.
Я медленно подхожу к освещенной двери, дергаю ручку, я на улице, цела и невредима, теперь главное – это найти маму. Темно и сыро, я не дойду, мама, мама, мамочка, купи, купи, мам, в палате, где жарко, нужен сок…
Почему-то все именно так как вы представляете, меня мокрую и сопливую, подняли чьи-то дочиста вымытые руки, и повели обратно в больницу.
Вход – экспрессо!
- Мне просто нужен был сок…
- Успокойтесь, сейчас я отведу вас в палату, накиньте мой плащ.
- Вам делали сегодня проколы?
- Про что?
- Нос прокалывали?
- У меня гайморит, доктор, и еще, доктор, франтит у меня.
- Вам желательно сегодня проколоть нос, сейчас в приемной. Сейчас найдем сестру, и она проколет вам нос. Сестра!
- Доктор, а мой сок, я очень беспокоюсь.
- Если хотите, я принесу вам сок. Сестра! Только вам нужно сделать прокол, хорошо?
Боже…
Боже, Боже, Боже, севернее, Беларусь, да, такое маленькое место, Минск, больница, старая такая, от рынка на каком-то там, ага, да, это я.
И в носу, в правой ноздре у меня торчит такой шприц, такая железяка, такая серьезная гадость, а я думаю о соке. Цвет ночи, все, что я помню, цвет ночи влился мне в правую ноздрю и вылился через рот, а я сижу, дура, и думаю о соке, мне должно быть очень больно, раз я ничего не вижу, все белеет и по подбородку и шее по пижаме течет плотная струйка крови. А я все забываю, доктор-добрюла, когда думаю о таких серьезных вещах как Роман, мама и сок… Доктору наверно очень нравиться возиться со мной и я претворяюсь совершенно беззащитной и больной, чтоб доктор, более основательно и четко чувствовал эту необходимость ухаживать за мной, учащенно участвовал в процессе моего выздоровления.
Он заводит меня в палату, под мышкой нагрел апельсиновый сок, аккуратно укладывает меня на кровать и одевает мне носки, чтоб я не испачкала простынь, вытирает мне подбородок и шею. Мои соседи умилительно посматривают на всю эту сцену и думают про деньги, а я добродушно засыпаю, и рада была бы храпеть да не могу уж…
Ненавижу общую ленивость в палатах и ожидание завтрака обеда и ужина.
Мы все ждем и ждем, потеем и мерзнем, думаем и снова думаем, а еды все нет и нет.
- Сестра, когда будет пища, - когда нас грустных кормить начнут, когда мы подпитаемся, выздоровим ли скоро?
- График, график весит!
- К черту график! – график для часов, а не для людей, график часам подчиняется, а у нас час за сутки.
Ну, вот и доктор.
- Здравствуйте!
Ох, ох, ох, я заслоняюсь руками, заеживаюсь, как зашевелились все, как много всех стало, все гуще и гуще, мне воздуха нет, хоть воздух дайте.
- Здравствуйте! – кричит мне через толпу и аплодисменты.
Я вижу перевернутое лицо, глаза и губы все наоборот, но нос все также по середине, но вверх ногами.
- Здравствуйте, доктор. А мы тут интересуемся, кормить нас будут?
- Будут. А я вам апельсины принес.
- А апельсины я не люблю.- А сок, сок апельсиновый, вы, что сок не пили.
- Сок, это так, доктор, без сока в больнице нельзя.
И снова грохот и гомон обрушился на доктора: наш любимчик, наш красавец, доктор красотуля, самый умный человек.
Доктор стал нежно-розового цвета и губы его дернулись и поползли куда-то в левый уголок рта.
- Да, да, да, он улыбался левой частью рта и нежно всех распихивал проторивая себе путь к выходу, -да, да, это нормально…Ээээ…Завтра зайду. Вам прокол, вам прокол, и вам, - то есть мне, - два раза.
Наверное, лучше было бы взять апельсины.
Все мрачно. Все, все, все. И ПУХЛАЯ ТЕПЛАЯ СЕСТРИЧКА, ТОЖЕ МРАЧНАЯ УРОДИНКА. По коридору прогромыхала тележка с кастрюлями.
- Скоро завтрак, облегченно вздохнули старухи соседки.
- Ну и что, - безразлично тявкаю я.
Все напряглись. Отсканировали во мне бунтаря, строго начали посматривать друг на друга и безразлично в мою сторону, мол, апельсины и халявный завтрак ей не по душе, фифа, ишь ты фифуля.
Ах, я фифуля, ах я фифа, фифуля я значит. Так, всем карантин, всем большой обильный карантин с уколами в 5.30 по четыре раза в день, всем.
Сбегаю, слетаю на первый этаж, там, где инфекция толпой хохота ходит вдоль больничных палат и киснет, киснет, вот я вам сейчас, сейчас, только тапочки надену. Всем, всем карантин!
- Куда?
- Я? Я отчитываться никому не собираюсь.
- Вы же за карантином. Госпожи, она за карантином, на первом этаже кто-то болеет она туда и направляется.
Закутайтесь потеплее, догадливые мои, потому, что сейчас я вам принесу такой карантинчик, такую бусю.
- Не смей!
Нет, я посмею, посмею сейчас же.
- Ах, ты!
- Ах, я, я - ах, ах – я. Вот я кто!

- Катя, Катя, Катюша, ну как ты?
- Мама?
- Я принесла тебе сливы, виноград. Оля звонила, сказала, что приедет кто-нибудь, что-то привезти тебе хочет
Я смотрю на маму и знаю, что она врет, потому, как Оля звонить не может и тем более приехать…
- А сок, мама?
- И сок привезла.
- Ну, как она, - интересуется мама у оживившихся мегер.
- Ну, как, ну как вся молодежь в больнице только спит, что им с нами старыми делать.
Не сказали, решили промолчать, спрятать нашу ругань между собой, доссориться позже, оставить самое вкусное на потом.
Они спят, они сказали, что молодые спят, они спят потому, как у них есть на это причины, может просто не хотят видеть эти утраченные, обруганные молодостью лица, которые рухнули во что-то жуткое и старое, рухнули в говно и этим говном закапывают себя. Встаньте, вы же люди все-таки, люди обычные, говна, говна-то всего лишь покалено, говна чуть-чуть вовсе…Вот я встаю наивно. Встаю смело и мне хорошо. А вы что вязните в нем, вам что легче и привычнее дышать в говне, потому как там не видно ваших лиц? Не верю! Не вам не верю, а просто не Вери что такое случается, в толк этого не могу взять.
- Видела доктора? Такой приятный мужчина, -умиляется мама.
- Да, да, да, - поддакивают мегерки. – А она доктора не видела. – Говорят и лыбятся – НЕНАВИЖУ!
- Что, а когда он к вам заходил?
- Еще не заходил.
А потом мама уходит.
И нагружается на меня, нагружается и вязнет во мне же какае-то сопливая детская тоска, о том, что можно сделать, чего можно достичь и как легко справиться с поражениями просто выпрыгнув из жизни, но не из бытия, такая вот пеленчатая наивность, что нам впрочем, умирать и умереть не страшно и нужно обязательно молодым и строгим, красивым и свежим, что если и настанет старость, то с какой-то неувядающей молодостью вперемешку, и обязательно нужно взять в толк, что старость будет великой, священной, божественной, молитвенно вечной, что с такими синонимами ее вовсе не будет, так как чувства дряхления и увядания будут отсутствовать, будут исключены из-за ненадобности. Ах, молодость, молодость, когда же этот иллюзорный мыльный шар надуется до такой степени, что ничего ему не останется, как просто лопнуть, брызнуть мелкой водой из детского мыла в широко открытые глаза. Пузырь, любая мысль – громадный жирный пузырь из мыльного варева…
15, как давно это было, тщетно стираются границы год за годом, взросление проходит незаметно, календарь отсчитывает что-то в убогом однообразном направлении, без точек и перерывов, как капуста на грядке без цветений и мозолей. Из мыльного пузыря надежд выношенных важных главных вылазит страшная рожа поражений, то ли мир говно, то ли ты, а календарь лениво пролистывает пропрыгивает дни. День растет, за новым дне поражение, гибель, одиночество, усталое рыло тебя самого и нет в этом рыле ответа, как и вопроса.
Ощущения отстают, реакция замедляется, медленно тормозит, бездушие и тупость начинают ворочать тебя и делать по-своему, так максимально строго как они сами хотят, странно, но нужно подчиниться, потому как нет причин, чтоб не подчиняться, причины выживать вымерли вместе с пузырем из мыла, толстая действительность выползла из горячей грозовой темноты мира, пустые удивленные глаза хлопают ресницами, на которых полтюбика туши и ресницы уже не бабочки детские, а громадные струпья, которые ссыпаются на щеки и во всем этом нет той незрелой наивности, этой отваги все перетерпеть, увеличить свои силы, лишь бы дойти до той живой начиненной ласками и признанием цели, хлопчатобумажная таска, в век тканей из пластмассы. Старость, молодая старость делает юное лицо не таким претенциозным и вычурным, юная старость обволакивает плесенью и с хрустом сжирает, и не отпихнуться от нее, потому как нельзя отпихнуться от себя самого. Примитивные потребности как сгущенное молоко могуче и жирно поселяются в наивном детском сознании, потребности из блюд и тряпок заступают, вылазят из темных углов обыденной корыстной, но тоже жизни и примащиваются на авансцену, а идея, что-то достичь творческого и полезного для души незаметно исчезает, уходит без стука, как лето вроде. Сначала все листья покроются ржавчиной и гибели кусками, а потом и осыпятся вовсе, личина темноты выползет на незаполненный упрек, вялая надеждочка и она же и погружает в вечное старение. И вечная осень с сопливыми дождями без капли солнца, без просвета, даже без тающих вдалеке птиц. Некуда идти, незачем сражаться, пустота овладеет сознанием и совесть отступит. И если повезет, наступит белая зима как бескрайнее нечто, закупорит все стремления и затянет в бездыханную светлую гибель…О, Божественное ничто, наступившее слишком рано, пришедшее до смерти, а не после нее, нет, о, нет, это не просветление Будды, не закрытые глаза Гоотамы, это умерщвление, живая смерть как она есть.
За окном порхают белые пушистые снежинки, как подтверждение всему и в палате все засыпают, тайно обрадовавшись первому снегу.
Молчание, снег принес живое настоящее молчание, всем сладко спиться, потому что весь сон черная дыра, без единого персонажа, мозг отдыхает, или ленится работать, тусклый мрачный дым – это открытые глаза, в них нет интереса, улыбки, попытки с чем-то справиться, надежды что-то понять, упрека, вопроса на все, все, все вопросы мира, молодое лицо зима превращает в сморщенный гриб и ей не радостно не грустно – ей все равно, кто упал, не подымится, а если и подымится, то снова упадет, для растоптанных нет места нигде на земле.
А снег все падал и падал грустным сочным, падал легким и невесомым, но и не было бы снега, если б не фонари, которые отпускали какой-то цвет и не держались за свет, а цвет все стремился и стремился куда-то и погибал в темноте, рухнул, едва дотронувшись до страшной тьмы, но сражался с ней и там где он явно боролся, где были видны следы его сопротивления снежинки отражались и падали миллионами искр, это был божественный танец освещенной стихии, танец нежный и трогательный. Может в этом и заключается весь тайный смысл – мучаться и умирать ради прекрасного, а свет все стремился и потухал и знал, что потухнет где-то в хищной темноте, но все равно стремился…
Там где заканчивался свет фонаря исчезали и снежинки, становились невидимыми, ненужными, обычными, всехними, где не было света была тьма, тьма без изъяна.
Нужен, обязательно был нужен источник и свет, который согласен был рисковать, чтоб в нем кто-то мог бы отразиться, просветлеть, стать явным и полным, значительным, новым. Но кто согласится быть светом? Кто согласится погибнуть? Не СУЩЕСТВОВАТЬ кто согласен?
Немой шорох толпы – не моя толпа, безликая, убогая, несчастливая куча, такой и останется навека, пока кто-то не согласиться принести себя в жертву, чтоб они могли жить.

Чья я?

Я задорно притворяюсь в яблочко, в коника, я путешествую при этом, старея, но не злюсь, а улыбаюсь старости, потому как есть силы блистать, как только что вычеканенная монета.
Дымная краюха хлеба и мои лопнувшие от испуга глаза. Разве можно состариться быстрее, чем себя превозмочь?
Сопля я, в конце концов, вихлястая сопелька на вихлястом сгорбленном носище Вселенной, меня не может не быть, так как я подтверждение жизни, настойка борьбы, стойкая сладкая палочка0выручалочка, ценней меня нет, мое сопливое измерение жизни и есть мой бог, моя гнилая пустота во второстепенном глубинном проеме времени, заковырка, хрюколка, дурацкая побрякушка, но все-таки с мыслью в головенке и с сердцем в карманчике. Если же меня нет, то и шнобеля существовать не должно, так как все – дорого индивидуального субъективного восприятия и именно эта четкая позиция, и выделяет нас среди животного мирового терпения. Зверь никогда в жизни не поверит, что мир – это громадный сгорбленный нос.
Рано, рано не греться под моим солнцем, под моим солнцем надо вызреть, выстоять, попробовать любовь к чему-то земному, пусть даже это будет простой, потрепанный всеми губами Крым, но я любила его, черт побери, любила большое Черное море, глубокое, страшное, целое море воды, море в котором купается стая зверей, я любила и пляж раскаленный, пляж из песка и только, морской пляж затоптанный, испробованный, истрепанный, исстроганный, вот такой вот наивный сор, ласка в самом глубоком краешке души, дружелюбная хмельная сказочка, что куда хочешь можно обязательно добраться и все равно как, что добиться можно многого, что это не наивно, а очень просто, что рай – это желать, быть с целью в голове, быть ярким светлячком с мечтой из зелени солнечной, вот таким быть, таким всем улыбаться, идя к совершенству, пустые безденежные карманы забивать славой своей собственной души… А больше ничего и не надо, быть дабыдчиком и сопляком с распрекрасной наивной душой из чистого хлама. Улыбаться любой причине в лицо и кашлять уже с кровяными подтеками на пижаму, хоть это желать, желать выполнимого на самом деле, близкого, быть этим желанием, воспеть его, стать сосредоточением всех эмоций и чувств, сильно поверить, что ты желаешь именно этого, так как без этого ты обычник какой-то, голый Господь, ух ты!
Как дерзко и мгновенно и даже особенно очень, но только не проспать, не засунуться в квакающее рыло осени и не признать ее победы, и выстоять славно и даже с размаху в самую грязь, но гордо, понежному, по-девичьи, по-детски словно.
Ах, Крым, люблю ли я тебя, или это привычка, заковырка любительская иметь смысл, найти его для своего грустного состояния? Нужен ли ты мне, много ли я отдам за твои влажные пенные берега раскаленное солнце, или даже одежки старой пожалею, или я выпендриваюсь от нечего делать?
Но без Крыма я никто, так как без Крыма я не Ромка, а без Ромки я бродяга, нищий богач с цветами из скромных грез, с глубокой валакнистой непотрепанной неиспользованной душой, с дождем в голове, с грустью в пустых сырых карманах.
Я – Роман, а Роман – это Я. Я – Норма, а Норма рана на всем, что знает боль, что болит не по-детски, серьезно и грустно, что славиться священным для многих, глухим для меня.





20 ГЛАВА
Мама за меня болеет
Видишь, Крым дружочек, и меня зимой болезнь приютила, чтоб я одна по городам не шлялась, чтоб и я была чья-то, чтоб, ну, не брошенная, чтоб дом у меня был из больницы, из палат, чтоб и доктор добрый, мама, мама, Крымуля, с соком и мандаринами, чтоб я пристроена была. И меня грели лекарства и врачи, и супик из риса, и укол в 5.30 и все, что пахнет спиртом медицинским и кровь из носу, и мама, мама, но ты грел меня больше, я любила тебя, а за чувства ругать как-то глупо, по-взрослому как-то…
И болезнь прошла, Крымочка, и я вышла из теплой палаты счастливая и напичканная всякими приоратами на год вперед, чтоб не испортилась сразу же.
Снег уже не тихая штучка, не шаловливые лапочки наступающего кого-то, котика, кис-кис-кис, это уже вихлястые бедра стервозной бабищи, сугроб тут, сугроб там, и тут сугробик, это уже…Ору я! – какая роскошь! Роскошь полноправная, белые, взбитые кучища, шапки из самого леса зимы, шапки на все неподвижное, застывшее полуживое. По дороге из больницы гладко выстелен белый снежный пол. Мои красные ботинки шаловливо притаптывают снежное сокровище, а это все хрустит, трескается, скрипит, все блестит невозможно, все горит и играется с солнцем, все ярче солнца!
А потом как-то все тихо исправилось. Мама посмотрела в мои лягушачьи глаза, помотала головой и решила остаться.
Так мы и жили тихо вдвоем.
Мама вязала по вечерам и следила за моим питанием, а я любовалась падающим снегом прямо из окна.
- Крым, - поднывала я в замерзшее зимнее окно, подвывание скрипуче проползали сквозь стекло и ударялись в пузатые снежинки.
- Ну, если ты уже спишь, если уснул, зима ведь, если замерз, не согрелся, простуженным стал, то и я тоже, то и мне холодно среди людей, то и я застыла, заледенела, заплесневела, в сугробах соплю – жду лета, заманчивые теплые волны, как скрип птичьих крыльев, зеленого моря твоего, громадная черная яма. Нахмурься, надуйся, взвизгни, усатый товарищ, я доползу до тебя, дошкребусь, у позавчерашних дней приманку выманивая, облизываясь. Такая я стану теплой и святой в громадных холодных глазах твоего пустого сиплого дна.
Когда я окончательно выздоровела, а маме стало жалко оставленного папу она решила отправить меня на работу. Работу она нашла мне недалеко от дома и позаботилась о том, чтобы меня кормили. В мои обязанности входило мыть коридор, раздевалку два раза, два раза в самой группе, где играют дети, вытрехать вычищать и пылесосить ковры каждый день, протирать пыль, мыть туалетик три раза на дню, вытирать сопли за детьми и раз в пол года мыть окна. Меня никто не спрашивал, согласна я или нет. Для мамы было главное, что меня кормили три раза в день про зарплату она даже не спросила, не спросила она даже то хочу я работать или нет, она сказала, что так будет лучше всем. « Я за!» – сказала я маме.
Она и уехала.
А в сад давали пюре – забавная картошечка, вегетарианский, или точнее веганский вариант, вообще без молока яиц и масла, правда добавка к ветхому гарниру была посложнее. Оооооооо, это чудо – отварная рыба, гора лука, и бульончик в котором вся эта радость живет и париться, теплая молочная Жижка, вроде.
Дети – странные люди, вообще не едят мяса, такие вот соплячки, причем все, странно и немного не понятно это отвращение к мясным продуктам у детей – скучная гримаска колупающая пропаренную котлетку – это точно ребенок добряк.
Декабрь скрипел в окно – снеговик. Медленно пускал ватные снежинки и таял их по дороге до земли, дурачок, так старался, что и миру вовсе ничего не доставалось. Улыбался, сорняк, Выл, был почему-то горд за себя. Хотел казаться таким странным, а был абсолютно обычен – абсолютно никакая зима…Лил дождями, дарил пятиградусное тепло и подвывал в незакрытое окно, каким-то седым ветром.
Из-за этого дети в детском саду не могли разобрать, где зима, а где осень проклятая, чем отличается октябрь от декабря, если там и тут теже сопли больные, за это получали упреки в слабоумии и порцию раздражительности. Просто дети очень честные и ценные для обмана природой, они все воспринимают как есть, без какого-то там зимнего лицемерия, и я, я тоже как они: где снег – там зима, где листья – там весна, где солнце – там Крым.
Дети напрягались и дышали во всю грудь, ерзали пальцами по парте, размазывали куски бордового пластилина, хихикали и тягали сопли туда, когда они выкатывались обратно, но ничего из этого не смогло сделать более понятным скучный декабрь, он все равно был коричневой осенью, все равно птицы улетали на юг именно в это время…
А на завтра выпал снег и дети с удовольствием поверили Наталье Александровне, что это зима, они пришли довольные и хором, что-то обсуждали. Слава зашился около туалета и с гордостью объяснял Алесе, что вот, слава богу, это зима, и он и она согласны и больше никогда не будут не верить и ссориться. На занятии в 10.30, вместо 9.40, для меня это важно, иначе я не смогу помыть пол в группе, а если я не смогу помыть пол в группе, я не смогу помыть пол в спальне, не смогу вымыть унитазы, так вот, в это время все дети чувствовали себя довольно и вели себя развязано, беседы уже имели налет интеллектуального труда, дети аккуратно вслушивались в вопросы Натальи Александровны, чтоб немного не пропустить загадки про зиму и выкрикнуть ответ слиться с хором осознающих, понимающих, чувствующих зиму, ребята почувствовали себя смущенно и обмануто, когда темой занятия на протяжении всего часа была какае-то мебель, и ни одного намека на зиму, они путались и называли мебелью кастрюли, вазы, а Слав умудрился назвать мебелью папу. А еще хуже они почувствовали себя тогда, когда ко времени предназначенному для прогулки весь снег растаял. Юля, буйная душонка, смутила половину группы, выразив свое возмущение в ужасающем заявлении, что зимы и вовсе нет, что выявилось у детей чувством страдания с примесью отчаянья. Слава пнул конька-горбунка, Дима демонстративно не допил налитый для него компот, Алеся отказалась мыть руки, Артем разбросал кубики и свалил весь бодрый бардак на Егора, Егор с радостью принял вину, так, лишь бы быть хоть частично против, так чтобы тоже повозмущаться, потому как сам придумать какого-либо гадства не мог, а Яна ничего не сделала, так как не все поняла. Но вот Юля, продолжала возмущаться и скандалить, и потопывать ногой, и не надевать ботинки, и не ходить в туалет, и плохо, нарочно плохо завязывать шарф, и ныть хочу домой, и не пускать детей на улицу, перегородив им дорогу своим худеньким буйным тельцем, и страдать, и смотреть в окно, и доказывать детям, что зимы нет. Она рисковала всем для себя, но крохой для нас, но это был риск. Зачем, откуда он взялся в этой соплячке? Как он вырос там, как он так рано был осознан ею, почему она не боялась и откуда было столько сил верить, что ты прав? Я та не могла, а пятилетняя Юля с размахом и просто вытворяла то до чего я вообще никогда не дотянусь. И ребята, серьезно насупившись, начинали верить Юле и успокаивать ее тем, что обещали слепить снеговика летом, тогда когда уж точно выпадет снег.
И никто из воспитателей, образованных, больных своими проблемами взрослых, так и не понял, что именно сегодня случился кризис веры, и Юля демонстративно поставила под сомнение знание взрослых, с этого момента она начинала жить по крохам субъективного восприятия, изучая мир, таким как он есть для нее. Я не Юля и я всегда жалела об этом.
Больше в детском саду я не работала, все, что мне нужно было узнать, я узнала сегодня.
Кормление грудью, вот вам и кормление грудью – мама уехала, закончилось молоко.
Мне просто всегда приходилось как банный лист, как что-то на веревочке, как рыба присоска прилипать Каму-то, чтобы выжить. Так я и прибрела в детский сад.
Кислые овощи на столе, хлеб, заплесневевший разом с огрызками от яблок в кастрюле с помоями, завядший, сгнивший цветок в вазе – это моя жизнь, потому как не всегда доходишь туда куда хочется.
Воробей на помойке без стаи, без имени, у трущобы бродяга, свалившийся, так и не сумевший дойти, так и не захотевший подняться. Просто если воспринимать жизнь в серьез можно заболеть и сгнить на лавке у входа к пристанищу Богов.
Лес тускнеет – городской парк, раскинул лапы паутины, поднялся до самых звезд и прикрыл, спрятал их.
Желтым глазом таращится луна. Слава тебе - планета отраженная от солнца, слава тебе, нечеловеческая, ты, чей стальной, холодный цвет не умеет согревать – любила любовников, полюбишь и меня. Красная размытая слеза рассвета, привет тебе, ты учила меня ласкать то, что и не ласкается вовсе.
7.30 я уже давно не встаю в 7.30. Мама этого не знает. Я накрываюсь одеялом и сплю дальше со мной остаются лишь воспоминания, они не уходят, стерегут мое сознание, тихонечко дышат мне в ухо…
А на работе ведро с помоями, грязная. Воняющая хлоркой тряпка, гора не мытых тарелок, не чищеных ковров, не отдраенных унитазов и раковин, на работе не заклеены окна, и кто-то разлил компот, и кто-то не любит теперь меня и сухая грязная лестница на коридоре скрипит и подвывает: помой меня. Я помою, я все помою за тарелку супа, как мама учила и за котлетку грамм сорока трех, я все уберу и вытру сопли Славе, так я люблю свою работу.
Почему-то при воспоминании детского сада сразу же всплывает очень странная и грустная картина.
Голубой туалет в три унитаза и Маргарита вся в какашках, и неизвестно почему говно размазано по стенам, по унитазам, по полу, по умывальникам, маленькие детские ладошки на всем, маленькие отпечатки из какашечак, а на тебя смотрят большие детские светлые глаза не в говне и они ждут, просто ждут, что ты их обнимешь, и скажешь, и прижмешь, и пожалеешь, и ласковым, ласковым станешь и простишь за все на свете даже за это. Они ждут, они умоляют и ждут, они ждут с криком.
Мне страшно в такие минуты, что можно не оправдать надежд ребенка и от усталости, от злобы, от жизни без Крыма не понять.
Почему я вспоминаю именно эти страшные эпизоды?
А потому как они более четко подходят к моей жизни, более сильно трогают меня.
А потом я вспоминаю зарплату, которую получаю громко и основательно.
Деньги не главное, повторяю я себе и ерзаю тряпкой из мешковины по песочному и грязному осеннему полу в раздевалке. За день работы в группе строго поселяется мой запах пота. А на завтра мне дают еще некоторый перечень дел, который, даже если б я очень захотела я бы не выполнила, но я все делаю, так как вспоминаю, что это ради еды и еще ради детей.





21 ГЛАВА
Прочитайте сами
Так любить Крым, что заставить его протащиться через 1500 км в это суровое чудовище зимы. И быть здесь и топтаться и ощущать дискомфорт
Из-за меня нет зимы, из-за меня одной, да! Такой спящей, такой нежной…
А горд, зреет, город плывет от жаркого крымского солнца, город тлеет и пахнет. Пахнет испуганный ранней весной.
А Крым приперся, да, стоял около моей двери, шморгал носом, трясся, а меня не было дома, я экзамены сдавала, я старалась, я устала, а он ждал меня. Зачем я ввязала тебя в это все, зачем ты мне был нужен? Может я просто хотела дотянуться, дотронуться до тебя, но упала где-то еле оторвавшись от стартовой прямой. А ты пожалел меня, мой пожарник, сам пришел, умница, сам захотел посмотреть на меня. И тебе было не страшно пробираться через мороз нашей густой зимы, и ты шел спотыкаясь, может, замерзал, может и тебя подвозили водители бородачи, как нас с Ольгой, интересовались, жалели, угощали кофейным напитком и слушали твои потешные рассказы про людей, про дорогу, про меня. Ты мерз на холодной ледяной трассе, ночевал в кювете, простудился, но шел ко мне, запрыгивал в любую машину, которая хоть чуть-чуть соглашалась подвезти, подбросить тебя и они радовались тебе и грелись от тебя и им было хорошо, они были в Крыму, или Крым был у них в гостях. Мой голодный, холодный Крым, моя радость, мой друг. И бродил по мерзкому холодному городу, который, дружище, таял от твоего южного тепла, искал, встречал хороших людей смеялся им в лицо и потягивал на лавочках во дворах вино, и им тоже было хорошо с тобой и они просили не уходи, а ты не обещал вернуться потому, как только меня искал и ехал только ко мне. И ты рассказал им обо мне.
И ты, может, отчаялся, может, испугался хмурого города, потому что те, кого ты хоть каплю видел, не были похожи на простую меня, ты не знал моего лица, но ты чувствовал, брал его в руки, ты грел его, когда я голодала, по этим воспоминаниям ты и шел…
И вот ты по подсказкам, по крохам этим добрался до моего замерзшего, сырого дома, а меня не было, я экзамены сдавала, но ТЫ не сдавался, я сдаюсь, а ты никогда, ты не бросил. Ты искал меня, всех встречных тормошил, а особенно странные были моими затейливыми знакомыми.
И ты коснулся моего плеча…
Бедный мой Крым, моя коричневая лапа, мой добрый друг, ты простыл, пойдем, пойдем, товарищ, я напою тебя жарким чаем и пирогом. И расскажу тебе все, все, все. Ты дрожишь, ты устал, ты совсем замерз…
Видишь, Крым, а у нас весна.
Ноя знала и прижималась к тебе, знала, что ты сильнее зимы, и она не высосет тебя до конца, не справиться, потому что ты вечен, а она приходящая и уходящая барышня.
И мы шли вдвоем по дороге и хохотали и обнимались, и была такая странная радость и нас обеих трясло, но не от холода, нет, мы нервно тряслись. По дороге мы встретили Ромку, он улыбнулся нам
- Эй, Роман, - крикнул ты ему, - я и тебя искал, ты славный парень лучший друг!
И Ромка захохотал, словно ты его сделал добрым, словно он тоже, тоже ждал тебя. И мы брели втроем. Трое хороших необычных друзей, которые встретились только сейчас, но очень долго искали друг друга. И одиночество отступило…
А потом мы долго пили чай, ели сушки, делились пирогом, что-то наперебой рассказывали друг другу. Крым о людях, о дороге. Роман о том, как он жил, он врал, конечно же, но здорово и занимательно. А мне было нечего рассказывать, потому как мои рассказы, мечты материализовались и сидели со мной рядом и сами все рассказывали и получше чем я и кипели, и трудились, и абсолютно были рады видеть меня.
Загорелый Крым хохотал с нас белых и облупленных и делился парадом солнечных лучей, мы грелись.
А от Крыма пахло морем, и я прижималась к нему поплотнее, смотрела в его загоревшее лицо, в его строгие сильные руки и чувствовала стонущий дух морского дна. А он одной рукой прижимал меня к себе, смотрел с высока в мои ледяные испуганные глаза и грел их и я грелась. Его летняя рубашечка, промокшая от дождя, попахивала сетью рыболова, мой морской человек, и на шее у него болталась связка веревок, бус и каких-то ключей. Только сейчас я повнимательней рассматриваю его и отклоняюсь, когда становится слишком жарко от его раскаленного тепла. Про себя я думала одно и тоже, что наконец-то я не одна, что я счастлива, что мое одиночество закончилось мягким причмоком крымских губ.
Ромка, конечно же, сбегал за пивом и Крым аппетитно попивал густой морозный напиток и не отпускал моей руки, я чувствовала, как его рука нервно сжимается, когда он рассказывает что-то буйное, и как она спокойно устает, когда он шепчет о прелести южных красавиц, которых он вырастил рядом с морем. Я воспринимаю чутко все рассказы через его руку и от этого они становятся живыми и полными.
- Ты добрался, - шепчу я, -ты приехал, не я к тебе, а ты, ты, сквозь холод, сквозь сырые дороги, ты мчал ко мне, ты устал ждать.
Он только смотрел на меня и улыбался, гладил по голове, целовал в щеки и губы и я таяла от этого просыпалась от зимней спячки, от сурового негодования, от надежды однажды умереть.
Роман тоже любил Крым, тоже был счастлив и напивался. Как он жил? С кем? У кого на самом деле? Любили ли его? Ждали? Желали? Или он один? Скучно ли ему было без меня, страдал ли он? Он повзрослел, даже постарел, стал более развязанным, более ядовитым, более вычурным. Я вглядывалась в его стальные глаза и пыталась найти хоть отклик, хоть мельчайший отголосок себя, Он казался несчастным, убогим, больным, даже его красота выцвела, но Крым оживил его, напомнил обо мне…
Сырые волосы Романа рассыпались на мелкие совсем не мужские плечи. Дурацкий замызганный свитер, сырые грязные штаны и несчастные ботинки, которые он грустно оставил на коридоре, рассказывали больше чем он хотел, были немного откровеннее, куда проще, чем Рома. Он смущенно отводил глаза, когда я рассматривала его небритое лицо. Что нас могло связывать? Они и я оказались такими разными, такими чужими. Теперь он стеснялся этого. А я думала, что он умер, что его и вовсе нет. Роман, Роман, взрослый мужчина, старый ребенок. Совсем чужое сокровище. Теперь мы друг друга стесняемся и молча сидим, когда Крым отходит в уборную, моет руки и пытается найти что-нибудь в пустом холодильнике.
Роман, боже, я думала, что никогда больше не увижу тебя, даже случайно. Ты ведь голодал, Рома, ты ведь сам ушел, ты ведь…мы ведь очень разные, но мы были вместе, мы были лучшими из друзей. Мы не представляли жизнь друг без друга, нам ведь казалось, что мы неотъемлемая главная часть ты - меня, я - тебя. Ведь так все и было. А ты теперь другой, взрослый, пьяный, совсем чужой, Рома…
- Ты похудела, стала крепкой.
- Рома…
- Правда. А я, видишь меня, я устал, Кать, я голодал, я чуть не умер, я бродил по городу, простывал, пил, проживал жизнь в пустую, хранил любовь к тебе, я злился. И вот когда я дошел до последней черты, туда, куда ты не доходила, боясь вылезти из своего укрытия, встретиться с реальностью один на один, ты всегда предпочитала не взлетать вообще, чтоб не падать, ты знала, что если ты грохнешься – это тебя и растопчет. Ты стучалась к людям, они открывали, ты рассказывала им о своих вещах, о несправедливости, они просто закрывали дверь, и ты уходила, они никогда не возили тебя лицом по дерьму, а зря, потому как если б повозили разок другой, ты б сбросила эту наивность, эту пелену со своих глаз и увидела мир, таким как он есть, как какие все суки на самом деле, что эти ****и убьют и распнут тебя ради своих срамных денег, как мир порабощен и страдает из-за того, что у власти жадные алчные люди. Но ты в укрытии, Катюша, ты предпочитаешь умереть, даже не испытав тоски по счастью, ты краса, которая прячется, ты наивный ребенок. Проснись! Неужели можно быть настолько слепой, Кать, этот мир, который ты выдумала, он не спасает, он портит тебя, Катя, он сжирает тебя. Но я тоже боялся, тоже как ты – поближе, поближе к углам, прочь от яркого цвета действительности, только в мир грез и фантазий, но я рискнул и нашел, долго искал и наконец, нашел человека, который раскрыл мне глаза на многие вещи….
Какие глаза, Ромка, ведь тебя нет.
Роман скрипнул, булькнул и исчез.
Крым вернулся с дымящимися макаронами на тарелке.
- А где Роман?
- Ушел он.
- Куда?
- Не знаю, может, вернется.
-Хороший парень, наивный правда, но в этом его изъяне и есть какой-то плюс, какае-то сладкая штучка, которая притягивает, да?
- НО меня он больше не притягивает, мы с ним очень разные ребята.
- Может ты права.
- Я так рада видеть тебя.
- А я ночами не спал, стало холодно, я приехал, не мог ждать, знал, что у тебя зима.
- Ты приехал, и она отступила проклятая.
- А я тебя чуть-чуть помнил…
- Ты запомнил?
-Нет, ну как, тогда запомнил. Я просто…эээээ…твое лицо, так в ладони собирал…ведь меня еще никто так не любил, я и подумал, что тебе было бы хорошо, если б я приехал, если б нашел тебя.
- Ты болела, я слышал, ты болела, ты звала меня.
- Да в больнице лежала…Подожди, кто-то в домофон звонит….Да?!
- Кто это?
- Роман. – Я пожала плечами.
Мы молча ждали Ромку.
Я пошла открывать дверь.
- Рома?
- Катя, ты так же есть для меня, как и для себя. Знакомься. Мой друг.
- Андрей твой друг?
Единственный человек, который предпочитал быть мусором под ногами у людей был Андрей и Роман нашел его, вот откуда взялась вся эта чушь насчет говна. Да уж. Это человек мог научить чему угодно: христианству, буддизму, фашизму, атеизму, вседозволенности, ему верили сразу, кричали ура и с головой погружались в его любые идеи, он притягивал, ходячая независимость, место для вина по 2100 и куска батона с майонезом. Это была лава, густая смертоподобная бродячая лава которую давно уж пора было бы запретить, симбиоз человеколюбия и дичайшего эгоизма. Самый свободный человек на земле, одна из самых ярких душ когда-либо выдуманная Господом Богом.
Ну, конечно, кого мог найти Роман, только этого, этот всегда собирал людей, они нужны были ему как мне Крым, он реализовывался, начинал жить, работать стоило ему найти кого поярче, повеселее, поинтереснее, странная штука этот Андрей, так его не опишешь, даже нечего стараться, потеть.
Но мне жалко Ромку, как только Роман, как бродячий кот вымажется в сметану Андрюшиных идей, Андрюшечка его бросит, печально опустив голову как он это сделал со мной.
Да, сопливец Роман постарался, найти Андрея это большая удача и ошибка. Он намучается с ним, больше чем со мной.
- Ну, проходите, - проныла я, подумав о том, ну куда уж денешься, по-видимому, и Андрей будет преследовать меня, прячась за тени прошлых моих знакомых друзей. Тоже тащиться, тоже реветь, тоже ненавидеть меня. Печально тащиться за мной.
- Крым, это – Андрей, мой знакомый.
- Кто это? – заныл Андрей.
- Это – Крым.
- Ага, Здравствуй.
Он поверил, когда коснулся его раскаленной руки, когда скрипнул зубами, вспотел, когда из глаз посыпались искры.
- А у вас жарко.
- А ты что опять начал писать? – к моему творчеству он относился вяло и с почтением, он никогда бы не поверил и так не смог поверить в то, что благодаря моему труду наступила зимняя весна, для этого нужно было бы выработать частичное уважение к моей персоне.
- Да я никогда и не бросал, просто взял передышку.
Вмешался Ромка:
- Андрей тут принес кое-чего.
Андрей достал из рюкзака две бутылки « Аронии» и захохотал.
Крым аккуратно подхватил бутылочки.
- Аааа, я пил такое, совсем недавно, около цирка.
- Нехреновая херня. – Заметил Андрей, как точно и язвительно, словно характеризуя мою жизнь, будто смеясь над Крымом.
- Роман? Ты что ли нашел Андрей? Где ты его встретил?
- Около «Площади Победы»…
- Я скучал там, Катерина.
Я покосилась на Андрюшу-поука, придурок Роман, он не скучал там, он ждал жертвы, ждал тебя, он стерег там, он очень хотел кушать.
- Я знаю Андрея, Рома, это ненадолго, уж поверь ты мне, скоро ты для него станешь скучным сопливым дурачком, когда потеряешь свою оригинальность и втянешься в весь тот абсурд, который он тебе с удовольствием предложит.
- Зачем столько гадостей?
- Просто, Андрей, я хочу открыть Ромке глаза на некоторые вещи, ведь Рома это часть меня, мне иногда его чуть-чуть жаль…
Крыму стало скучно, он пощелкал каналы телевизора, выглянул в окно, прогромыхал с него в улицу, что-то камунистическое, но явно лишенное смысла. И только он вернулся обратно мы уже с Андреем готовы были драться. Он схватил меня за руку и отвел в угол:
-Не шуми, - сказал он мне, - не стоит.
- О, ребята, - крикнул он насупившимся Андрею и Ромке, - познакомился с одной девушкой, суецидницой, очень интересная персона. Кать, приглашу я ее, можно?
- Зачем, Крым?
- Разве ты не хочешь с ней познакомиться? Тем более, веселей будет.
- Ладно, звони.
- Она вам очень понравится, очень.
Андрей оживился, подошел к вину и начал бодро его разливать, весело хихикать и что-то говорить Ромке. Бедная собачка, вот кого ты нашел, обшаркал весь город и нашел того, кто живет от меня в пятидесяти метрах. Отважная, наивная судьба. Это необычно и очень банально.
- Кому ты звонил?





22 ГЛАВА
Анна Андреевна Страх
- Анне Андреевне Страх! Это дикая вещь! Жуть, а не девушка! Распроклятая красавица с редкой душой. Иногда зануда, иногда весела, но очень, очень странная.
- Это все субъективно, Крым, ах как субъективно.
- Ты ей просто завидуешь, тебе таких характеристик никто никогда не давал, - влез Ромка.
- Тебе кстати, тоже.
Мы принялись долго и упорно дожидаться Анну Андреевну, позевывать, есть макароны, посасывать ядовитый напиток. Как странно, это существо еще не явилось, еще не начало дышать, портиться, стареть, как уже атмосфера комнаты молча изменилась, и тоже казалось, ждет странного гостя.
Как давило нас это ожидание, как сжирало, посасывало, мы со страшным любопытством ожидали прохожего, который должен был нас удивить.
Она должно быть была из тех, слепленных нелепым разнообразием времени людей, которые явились ярким воплощением неустойчивой и пошатнувшейся идеи «Мы», которая, в конце концов, дала к о л о с а л ь н у ю трещину и разлетелась по швам, она была пережитком больного времени человеческого апокалипсического состояния внутреннего «Я», когда безыдейная идейность попыталась лишить человека индивидуальной основы и зарегистрировать как единицу, лишенную сознания и способности мечтать.
Да, но некоторые не способны подчиняться, примитивно жить.
Дверь загремела, мы проснулись.
И ввалилась она, и мы осознали, словно запахом, что ход нашей привычной жизни нарушен, будто часы остановились, уставая, словно вошло не только тело, но и весь балаган этого тела, все, что с ним случалось когда-либо, и воздух коридорный стал уже совсем чужим и не местным. Это она его принесла, и он был испуганным и грустным, наивным и буйным.
Стены зарябили, пол начал плыть, вода в раковине потемнела, мухи мирно бились в окно…
Громадная красная Анина блузка заслонила весь свет, топорщась и вопя, словно это был не яркий цвет человеческой одежда, а сама людская кожица – ярко красный цвет. Бурый голос безумия распелся и лопнул короткой юбкой цвета хаки, дырявыми колготками в крупную сетку, и как ни к стати черными кедами с белыми, казалось праздничными шнурками, царапающими глаза – «экзотически умирая, выкобеливаюсь, выживая в многой памяти обо мне». И как дополнение, как протест, как выкрик, рев, безумие – ее черные дикие волосы, торчащие во все стороны, густая крашенная копна, небрежно постриженная, небрежно уложенная, облизанная ветром, одичавшая от дождя.
Что это было? Сам протест как он есть? Вызов такой, каким он должен быть: нескромный, честный, настоящий. Наверное, так нужно было не соглашаться, сопротивляться, ныть.
Мигом обессмыслился Крым, Роман, я. Только Андрей оставался живучим, большим, слегка испуганным, но редким рядом с ней.
Это был не мусор под ногами, Андрюшечка, это было то, что протестовало даже среди протестующих. Ей не было определений, описаний названия, две дыры черных, ярко накрашенных глаз не нуждались в формулировке, они были как факт, как данность, как-то, что неопровержимо и четко есть.
Ей не нужен был Крым, буддизм, понимание, сопротивление, она не обращала на эти вещи никакого внимания, ибо она сама была религией самой неоднозначной и потрясающей на свете.
Что описывать Анну Андреевну?
Даже громадные зарубцевавшиеся шрамы на белых руках не говорили абсолютно ни о чем.
Осознания сложности завтрашнего дня, или вообще недели у нормальных людей приходят быстро, как вспышка, любо угрюмый спеющий туман, вообщем не важно, и человеку становится моментально грустно за сегодня, появляется какой-то элементарный дискомфорт тела и души, неудобство или млявость, радужная оболочка перед глазами. Мир куда-то безвозвратно исчезает.
У Анны Андреевны этого не наблюдалось, а мне почему-то стало скучно за все бьющиеся предметы в доме.
Чудовище стояло на пироге и пахло, пахло тем густым, плотным запахом, который каждый год заставляет набухать и бродить плодородием деревья, и мало того, оно требовало непосредственного внимания и восторга от своей личности.
Вот почему она приехала неизвестно куда в такое скучное и задумчивое время, которым смердила ночь. Ей было просто все равно с кем проводить время с бомжем на лавке, или с моей мечтой Крымом, тем самым она обессмысливала их обоих и нас в придачу.
Говорят, что цинизм с элементами снобизма делает людей разукрашенней.
А я поняла глупость в украшении дикими красками, при помощи которых мы пытались найти задушевную гармонию. В них? Нет, Они только соврут, от ужаса превратятся котятами. Истинная гармония в белом холсте. А мы, придурки, были разукрашены лиловыми пестрыми красками с ног до головы, и нам казалось это важным и чтоб цвет этот настолько въедался в белую основу, что существование холста без краски было бы невозможно и невыносимо. Завораживающе – сочные бугры бурой краски рябили в каждой неискушенной душонке черными трескающимися разводами цинизма. Мы забывали, а Аня нет, что искренняя суть в белом холсте, а краски это так, лишнее, их вообще могло бы и не быть, и так миллионы в холстах никчемных, вычурных, неискренних, которые не понимают, что искренняя их работа в холсте, а не в мазне на нем, а краски это так, причина выставляться. Анна Страх это знала, а мы нет, мы цеплялись за краски как сопляки, а Аня относилась к ней абсолютно спокойно, в этом и заключалась вся ее свобода.
Что рассказывать про Аню, рядом с ней жалеешь о даром прожитой жизни, о дебелизме сегодня, о Крыме вообще. Ибо у этих всех вещей было завтра, а она жила одним днем, мгновением секундой пустоты. Она понимала, что умрет, сотрется временем, вяло погибнет, но в отличие от нас у нее были карманы, набитые вечностью, а на лице прозаическая томная беспечность.
Два Анькиных глаза.
Спустя два часа мы хлопаем ее по плечу и доливаем в стакан вино, а она запихивает в рот макароны, что-то рассказывает и хохочет, нет, это не дружеские беседы и хихоньки, она все равно выше нас и то этого мы портимся. Она все равно все на свете, а мы дурачки посасывающие « Аронию». Мы не сводим глаз с ее лица, даже когда она молчит, даже когда кто-то из нас что-то рассказывает все внимание направленно на Аню, на ее непосредственную реакцию, даже если она никак не реагирует, мы ждем и терпим, открыв рты, мы легонько дышим на нее. Анна не смущается, не потеет, она привыкла поглощаться людьми, привыкла питать, приучилась быть съеденной, но никогда не съедалась до конца, всегда оставался кусочек для кого-то еще.
Я была соплячка, смотрела на Анну Андреевну и облизывалась, громко сопела и кряхтела. Я особенно не понимала ее, а может и понимала слишком, но от этого мне становилось слегка тошно. Я прилегла на диван, а потом все исчезло, погрузилось в вязкую тошноту тьмы и я начала изучать свои мысли. Они клубились, оседали на самое дно, перлись, разрываясь и снова воскресали могучими всадниками, там не было того, что я не успела, или куда я слишком рано пришла, там не было не надежд, не всхлипов, не ничтожества, там даже вялой музыки не было. И я поняла, что обладаю всем и это так велико, непостижимо и просто, что я теряюсь в лабиринтах своей нежности. Я засыпала. И вдруг, комната надулась, лопнула и обуглилась.
Я закрыла глаза.
На утро я дышала в запотевшее окно, провожая взглядом брошенных домашних животных, которые особенно ежились от холода морозных улиц.
Мне особенно жалко понимать то, что я на самом деле не знаю, были ли все эти люди. А если и были, то, как на самом деле их звали.
« В тетрадке у Владимира были записаны странные вещи про жену Петра Семочкина, очень странные, даже если мы возьмем во внимание то, что они были любовниками, все равно некоторые вещи в тетради были абсолютно дикими:
Все равно Ритуля была громадной жирней бусей, бурой курочкой и все самое ласковое это про нее. Задранная юбочка была ее кредо, она так и перлась по этому миру с пузом вперед, поглощая в свое жирнеющее сущее все, что только можно. Стареющих и сопливых, умных и глупых, ее распирало от радости – жирнеющее насекомое, один из самых главных паразитов человечества, крупная ****ь, сучка, моя лысеющая голова и зазнобушка. Впереди ее массивного тела был только ее же плотный и едкий запах, запах свисающего жира, накладывающегося на куски кожи и трущийся, трущийся, вырабатывающий кислейший в истории человечества пот, настолько едкий, что появление Ритули можно было предсказать за минут 20-ть, это был ее запах ни с чем несравнимый, запах размножающейся самки, приманивающий, гадкий, запах самой природы, она появлялась и воняла, она дышала порами, а поры дышали нами – это была жестокая женщина, вонючая и жестокая, настоящая коза или овца, жирная и глупая, но… в ней был странный изъян – ее лицо, оно было милейшим из громадной плеяды лиц, я клянусь вам, такому лицу позавидовал бы сам Господь Бог, это было лицо святой ни дать, ни взять. Лицо священной козы, глупое и доброе. С этого лица без зазрения совести можно было бы смолевывать иконки и люди бы с диким исступлением, доходящим до восторга, грохались на пол, раздирая свои окровавленные опухшие глазенки и с каким-то кислым добродушием замаливали свои грешки. Рыло у этой стервы было что надо. Здоровая святая морда.
Ритуля, любимая.
Мое лицо было хуже, но на внешность мне насрать. Но скажите мне, мои дорогие, за что Господь этой стерве, отвалил одно из самых милейших лиц? Чем она заслужила такую роскошь? И дело было даже не в красоте, нет, она была мила, мила до умопомрачение, до исступления, до боли, мила, мила, мила…ууууууух – сучка – дрючка. Вонючка с самым искренним лицом. Если бы ее видел Маяковский, он бы застрелил Лилю Брик, если б ее обнаружил мастер-Булгаков, Маргарита была бы похожа на Риту, если б ее увидел Сатана, он бы выкопался из земли и Ритка была бы Сатаной, люди бы живьем вкапывались в землю, заколачивались в гробы и утверждали, что это и есть рай, потому что Ритулина миловидность была непоколебима до фанатизма, до абсурда, до душевного кризиса. Все женщины по сравнению с Ритой были крысы, Рита блистала…правда, пока не откроет рот, потому что когда она все-таки умудрялась это сделать, все волшебство ее лица исчезало со стремительной скоростью перед вами уже стояла самая тупая в истории человечества корова. « Подставка для головы» так и не могла понять, почему это все мужчины только трахали ее и все. Она была дура – полная срамная дура. Потому что Бог потратил слишком много энергии на вылепливание ее хари, на мозги не хватило сил.
Я удивляюсь еще тому как это Рита научилась ходить и разговаривать, это загадка, это загадка сравни египетским пирамидам… Но Рите нужно отдать должное, в конце концов она была невероятно мила и это факт такой же неопровержимый, впрочем, как и ее тупость. Ритулю будь моя воля, я бы облизывал с утра до вечера, перед этим, естественно, заткнув ей рот кляпом.
Она была самочкой что надо, шлюхой, самочкой и стервой, но невероятно милой и нежной. Она продавала свое тело как товар, она торговала им и неплохо зарабатывала. Если честно она вообще зарабатывала охуенно как. Но она не осознавала этого, она даже не могла понять, что деньги, которые она зарабатывает нужно тратить.
Наверно когда ее ебли она представляла себя кроликом, маленьким разьебанным кроликом и за счет этого и выживала, не сходила сума, хотя Ритке было сложно чокнуться, вообще сложно чокнуться тому, у кого нет мозгов, хотя бы крупицу понимания сущности, действительности, дерьма в котором мы все оказались.
И еще кое-что про Ритку, вдобавок к ее тупости водился у нее еще один изъянчик, еще одна квашня. Хотя недостаток ли?
Ритка любила выпить. Нет, Ритка пила по страшному, бухала как корова, до рвоты, до ташнаты, до полнейшего отупения, до конца, наверное, ей было легче потом ложиться с кем попало.. Хотя, Рита всегда без зазрения прыгала в койку к любому засранцу у которого водилось деньжат чуть побольше чем у меня, у меня же никогда не хватало средств, чтоб снять эту стерву хотя бы на 20-ть минут, я, ****ь, педераст, который ходил и облизывался около этой рыластой самочки, пока она ****ся с кем попало, пока она таким охуительным образом зарабатывает себе на жизнь. Хотя, если честно, она себя никогда не утруждала, так как ебаться любила, стартанув с 13-ти летнего возраста она уже она уже не останавливалась и еблась что надо, здоровенный опыт плелся за ней, как за мной мое безденежье. Но Риту я любил со всеми ее недостатками и достоинствами. Она – распрекрасная *****, была громадной теплой таской в моих покрасневших опухших глазах. Я любил ее, бля. Сильно и по-своему. Распрекрасную *****, душеную игрушку. Редкую женщину. Стерву и сучку с самым нежным, жемчужным лицом, подобным на сад весной, на летнюю жару, на чайку, летящую над океаном, на малиновое наливное яблочко. Роскошное личико – скупая судьба. Улюлю, Ритуличка, тебя, сучку, в жизни никто так не любил, засранку и рас****яйку, золотую звездочку, замученную судьбу, редкую девочку. Просто сволочь. Мою небесную красавицу. Странную страну.





23 ГЛАВА
Привет, моя любимая
- Вот дура!
- Что?
- Вот дура!
- Отстань! – я пихаю его в бок и толплюсь на одном месте как ребенок.
- Какая же ты дура, Катька – шмятька!
- Вот дурак!
- Что?
- Вот дурак.
- Сама как дура!
- Вот дурак.
Невероятный холод, а эта достача поднывает во все уши и умоляет пойти домой.
Люди проходят, большие как корабли и все время мимо, в дали как в большое плаванье и мимо меня. А Ромка все не успокаивается, клевещет и трется.
- Чего ты ждешь?
- Отстань.
- Стоишь?
- Стою.
- Как дура, как дура ждешь!
- Я нормально жду.
- Сорок минут, - декламирует Рома.
- Разве это опоздание, Рома? Вообще не прилично приходить вовремя. Ты это знал?
- Пятьдесят.
- Тоже мне времечко. Всего 10 минут. Он придет, он уже в пути.
- Час.
- Ха! Я слышу его шаги, Ромка, вот в чем проблема.
- Час тридцать.
- Совсем чуть-чуть. Может, подождем?
Вообщем он не пришел, чего тянуть?
- Пойдем домой.
- Сейчас, Рома, еще пять минут. Пять минут, неужели так много для того, кто прождал часы?
 
- Я домой.
- Он придет.
- Уже поздно.
- Слушай, я же сказала, что он придет.
- Кто придет, ты вообще кого ждешь? Как он выглядит? Зачем он тебе? Существует ли он на самом деле?
Я смотрю на Рому и понимаю, что, помойму, у него капризы. Что-то он ведет себя слишком возмущенно. Вот дурак.
- Слушай, Рома, а пойдем спать. Пойдем наспимся если ты так переживаешь. Ты устал, посмотри. Ты совсем замерз, моя птичка. Пойдем в метро.
- Ты меня злишь, ей богу. Ну, кого ты ждешь? Что ты как странная стоишь около этих проклятых людей и ждешь кого-то.
- Ну, с кем не бывает, - жму я плечами, - вот глупость, просто хотелось. Пойдем у меня чай. А еще пойдем смотреть на город, он красивый, страсть какой загадочный.
- Не зли меня, пойдем спать.
По дороге Ромка купил бутылку пива и совсем согрелся.
- Можно пройтись.
- Можно, да?
- Можно, можно…
Если вы спросите про город, так я знаю про него только одно, что он жаднющий и не стесняется этого.
Ооооо, я уже представляю его, да…
Эти сопливые глазенки, размазня и слабое жужжание, почти просьба – не оставляй меня, я весь огонек, я весь сладкий, давай дружить ты да я. Если среди людей нет таких отважных и беспечных согласных хотя бы встретиться с тобой, дружи со мной. Я добрый, когда хочу.
Но через дома я вижу только пляжи.
И город для меня бред и капризы.
Но это не предательское отношение к моей теплой Родине, ее я люблю до скорби.
Она моя сказка, тайна, охапки роз.
ЕЕ поля – это распрекрасная дорога из восхищений и теплой любви в самом глубинном пути сердца, ее дали это то, что у меня всегда есть, я люблю, как улыбаются ее леса, я хочу, чтобы хохотали ее ели, чтобы они веселились даже благодарной зимой, только тогда она сокровище в теплой зимней шубе, мягкой и пушистой.
И еще мне нравится, как хохочет солнце в ледяной воде, как оно разбивается и тает там, как его лучи приплясывают, отражаются и искрятся, как вода пьет от этого света, как все льется и расцветает, как все хочет жить решает родиться.
Это самое я люблю в своей Родине, это самое и еще кучу всяких мелочей.
А зима здесь была во всем сером, уставшем.
С Ромой домой мы приходим очень поздно.
В квартире так пусто, что кажется по ней носилась вьюга, которая и вымела всех людей.
Мы сразу отправляемся спать. Мы укрываемся от вьюги потеплее, чтобы не замерзнуть.
- Ромка…
- Ууу…
- Ты, ты хоть любишь меня?
- Да…
И он засыпает, и я засыпаю, и снятся мне сны, сначала каша, а потом самые сладкие, те, которые я очень люблю…
И снится мне воздух и россыпь цветов и снится мне сырое лето и мужское лицо и ору я в него:
- Если же вдохновение мне подаришь, и ты один единственный не планете кто дать его сможет я тело свое тебе отдам, приручу себя к тебе нелюбимому, протащусь рядом, все твои беды через себя пропуская. Будишь кроме меня многих любить, я не прокляну, я лишь верным псом сделаюсь, доброй собакой. А надоем, тело, тело мое молочное друзьям и знакомым раздавай, нищим и дворовым собакам, я ничего не скажу против.
Устанешь. Можешь меня выругать, тело мое за деньги предлагать, я злости к тебе знать не буду. Лишь вдохновение дай, дай, как хлеба прошу.
Если бы сказали мне: « Вот вдохновение – этот народ в пятьсот голов, убей его и получишь», я бы тысячу убила бы. Если б спросили душу, так, ради шутки, Кому она нужна, я бы и ее отдала, я б жаждущим плоть свою раздавала, как пищу по улицам и подворотням. Так я мечтала о сокрушительном стимуле, который бы заставил, затряс меня, помог писать. Вывернул, выжал бы, но все-таки подтолкнул. Я на все была согласна. Мне тела своего было не жалко, мне таскать его было скучно, никчемный довесок, мешок побрякушек. У меня сознание не себя думало, мне нужды и жажды в теле не было. Оно спело, росло, набиралось соком не для меня, я была выше, я молча отходила в сторону от его развития, моя работа была писать. Оно же у других дозревало, кто хлебушком, кто мяском подкормит, кто разведет пустыми руками, поэтом у и выросло бесформенной гадостью, но я плевала на это… Сознание не понятное, вот тело и бродит себя по городам растаскивая. Тепла и понимания для сознания не находя прячась, тоскует…
Усталое тело мое, мой мертвый комочек, оно так и не поняло, что на вдохновение может быть разменено в любой неожиданный момент. Что печалится мне про него, такой нежной, все равно. Что владелец у него вдохновение, как Господь Городской приди, просит, молит. Что за него многих бы предала, да некого уж.
Но есть вещи в которых ошибаешься, особенно одиноким, и однажды, шатаясь по заброшенному снегом городу я отыщу человека, который на все мои замечания и облаву проклятий ответит так как надо, как я люблю.
Мне снилось это часто, снился каждый его вопрос:
- Ты почему землю без меня ходила? – спрашивали его земляничные, такие добрые глаза.
- А ты, ты почему других в себя влюблял? Ты ж меня не приобрел?
- Я в состоянии был понять, что и ты есть.
- Мне все равно теперь, мне про тебя такого ничего известно не было, мне никто не сказал, что ты есть, вот я и про другое и страдала. Я плачу по книгам, которых не написала.
- Ты написала. Я ЧИТАЛ ИХ.
- Ага, а вы меня потрепите, вам тело мое нужно!
 - Мне на тело твое все равно. Мне от тебя нужно то, что глазами не увидишь, про остальное я знать не хочу, я пока тебя искал от тел устал, я давился ими, знал, что ты именно такая будешь, ты ж моя нежная радость, тобой дышать нужно, да и не надышишься. Я песни слышал, которые ты петь боялась, я по тебе страдал, торжествую, что та все-таки есть.
- Не хочу вас, мне другое надо, мне про то, что вы такой хороший есть никто, никто не сказал.
- А мне про других ничего не надо, я отчаялся в них, знал, что ты такая есть и вот есть и мучаешься.
- Я талант, знаете ли, мне жить спокойно нельзя, я маюсь когда спокойствие.
- Вишь, какая хитрая, а мне куда себя деть? Мне ж только тобой жить нужно.
- Вы знаете, я часть той необъявленной печали, которая везде. Я с вами писать не смогу.
- Утешься, я твоя дорога, твоя правильность. Со мной ты теперь будешь знать как жить.
- Плыть надо без умения!
- Я уже тебя люблю. Ты же моя радость, мои самые откровенные слова.

А в жизни встречались одни говнюки за которых я соглашалась отдать все на свете, а они даже ломаного гроша, за которыми я действительно как дворовая собака тягалась за каплю ласки на моем неповзрослевшем лице.
Любой человек казался мне и солнышком и ягодкой и самым единственным и самым нуждающимся в моей заботе, имели они не имели лучших чувств ко мне, любой человек подходил мне для дома, где я бы могла хранить свое зеленое сердце, вечное сердце подростка, как у поросенка, как у девочки.

« Мой милый маленький друг, мой человек родной, ну как же, как же можно ругать за нелюбовь, моя радость. Ты не причем, ты, счастье мое, не виноват, это я, я одна, как яркое, что-то ворвалась в твою спокойную и пресную жизнь, и заставляла и теребила и тормошила тебя за плечи, люби, люби меня, мой странный милый прохожий, я столько лет жила без тепла, я мучалась скучно, а твое мятное лицо закричало, зашипело среди чужих людей замерзшего убожества. Ты попался мне на глаза, ты заискрился, запел ярким солнцем, обычным простым приветом, поздоровался, улыбнулся мне, как с миллионами ласковым был, а мне твоя несчастная, обычная ласка, позавчерашняя может, показалось редкой и ценной, предназначенной только для меня, и поплыла зима и раскошелилась на снег, а я танцевала и пела по ночам, согреваемая лишь нежным чувством к тебе, и запели чужие дома, как это часто бывает, и уже звали к себе и «нежнились», распускались добротой, а мне не нужны были эти ошметки трущоб, мне только твой подъезд был интересен, даже если там было невыносимо скучно, даже если тебе было невыносимо скучно со мной».
Или вот что:
- Не впустили тебя? Это у них запросто, - ору я в открытую форточку Каму-то из прошлых моих любимых людей. – Это они любят, у них это, ух, любимое развлечение, такое счастье, сплошная радость.
Ору я и задыхаюсь от злости, потому как меня опять покинули, оставили в городском приюте, среди тысячи одиноких, но любой из них с лихвой соглашался перенести одиночество чем шальную ветреную меня.
Такая я, с жаром бросаюсь в любого, а потом зарастаю плесенью, гнилая жалкая натура. Но мне так нравилось любить кого-то и чтоб от него пахло прелым овсом и чтоб мир вокруг ябедничал и особенно злился.
И каждому волокла свое сердце в малиновой тряпочке, стоило только бедняжке ласково посмотреть на меня и я уже перла свой такой особенный груз, уже тряслась, уже сунула его в чьи-то холодные, абсолютно безразличные ко мне руки, уже ныла, вот такая растяпа.
И с каждым собиралась пройти до конца и дарила все на свете и Крым, и Ромку и свое творчество, и теплые новые дни, до которых, наверно, было очень скучно идти со мной:
- Слушай, дай мне руку, - предлагала я мальчикам и девочкам, - и мы пройдемся всем, улыбаясь, сотремся временем, в пыль превратимся, потому как наши жизни – это большое крупное нечто с вечностью зачатками. Мы пройдемся и посвистим и посидим где-нибудь, и ты угостишь меня шоколадом и простым добрым своим же лицом, а я угощу тебя всем, что у меня есть, лишь бы мы добрели до новых дней, может, даже если у них странное название, вроде Крыма, но мы дойдем туда красивыми и молодыми, дойдем, чтобы там были люди похожие на тебя…
- Не хочешь? Роман тоже не хотел. И он умер. Он умер один в сырой промозглой улице – это была его одежда, его защита одиночеством. А город таких любит, он очень любит одиноких, он съедает их с хрустом, он лопает их … ням-ням… А мы подарим тебе наше дружелюбное человеческое лицо, мы расскажем тебе о Крыме сочную Сказку – ласку.
Откуда появилось это идиотское «мы»? Сколько себя помню у меня не было ни единого друга, ни одного на дорожку, того, кто соглашался мне верить и идти со мной до самого конца. Я б с собой, если честно, и сама бы не пошла, но у меня не было выбора, а у них был. Самые слабые оставались надолго и клянчили, выпрашивали меня, сильные уходили сразу же. Только вот сильные и нужны были мне, те, кто согласился бы добраться до Крыма и не постареть.
Зачем же? Может я просто боялась добраться одна до места назначения, до новящивой идеи? Трусила? Или решила, что одиночество в любом месте привычно одиноко, банально скучно. Да. Да! Мне хотелось завести туда побольше людей, хотелось, чтобы мне верили, хотела и их сделать счастливыми, хотела толпой добраться до вечного счастья, заселить какое-то пустое место живыми, понравившимся именно мне людьми. Пусть это место будет там где море… Но от их чувства неудовлетворенности, от их талантливой попытки что-то найти, жить по-другому, оно бы превратилось во что-то новое, ранее не существующее, даже случайное, но жившее в их сердцах, согретое ими, выношенное, выстраданное, личное место.
И я поняла, что истинные чувства я и многие другие испытывают только в страдании, что зрелый пресный сироп взаимной ласки и дружелюбия мне не к чему, так как он не заставит писать, а лишь как наркотическое, что-то, лишь загипнотизирует, убьет рекламной радостью, с треском обойдет вест мир и вернется обратно. Нет, НЕТ, я не влюбленная парочка на морском берегу, я – одиночка-бородачь, бродяжка где-то у обрыва вечности, как звезды слизываю с ладошки любимые имена и дивлюсь каждому и давлюсь ими же, мои лучшие из людей, храбро за мной никто из вас не пошел, вы лишь нервно отстали. А я перегревшаяся на солнце дурочка, шла и старалась, без направления, без попутного ветра, без руки в моей ладони и не было названия у того места к которому я шла, как и места такого не было… А может вся пустыня была этим местом, была пустотой из которой можно было вообразить что угодно, может это знал и Христос, поэтому ему было не скучно среди горячих песков.





НОВАЯ ГЛАВА

« Давай, милая, давай, у тебя рука так горит. Я люблю тебя, милая, взгляд твой, мой уход облагородит.
Путь проделал от моря до снега, с меня не убудет. Там где ты всегда тьма ярче чем солнце будет».

Дааа… Я в это не верю, как не верить можно в то, что после зимы опять настанет зима, но зима наступает, она затягивается и по-детски посасывает наше терпение, я плачу в таких случаях я всегда плачу.
Лужи, казалось, уже подтаявшие, уже высохшие вовсе, за ночь покрываются льдом, окна умножаться узорами, в комнате душно и жарко и зябко от вечной зимы, я ложу покрывало на подоконник, потеплее запихиваю его в щели и жду весны. Я жду ее и терплю и даже громадные, пугливые хлопья снега, невесомые, волшебные, снежные, иногда кажутся мне всего лишь тополиным пухом. Тихий храп кота успокаивает, завывание ветра кажутся ирреальными и теплыми, а деревья расцветают белыми свечками каштановых цветов.
По веревочке детства из зимней берлоги я карабкаюсь по темному колодцу и выхожу в жирное тягучее лето, раскусываю плоды каштана и как обычно гляжу нарочно, что там спряталось внутри – кислятина или что-то новое… а в каштане морозная зима и привкус болезни и хохота улетающих птиц и дрема уснувших лесов и полей и оскал дикого замерзшего зверя.
Закрыть глаза и думать о лете, думать и засыпать. Я – муха, я большая сонная муха на залитом солнцем подоконнике, я волшебна и невесома, я подарок и кисть наступающей темноты, я живу, чтобы выжить, а умираю, чтобы умереть.
Спиртное никогда не повредит, подумала я и покрепче присосалась к бутылочке с бордовой жидкостью, которая попахивала подпорченными ягодками черники и яблочным соком из кислых гниющих трав, спиртное никому не повредит, даже если через час я буду с трудом добираться домой, падать на людей и целовать пьянющими губами самых красивых девушек этого кислого клуба, спиртное никому не вредит, даже если я приправлю весь этот коктейльчик бутылочкой пива и разведенным с водой спиртом, спиртное никому не вредит, я теряю своего спутника и спускаюсь по лестнице опьянения в самый низ, спиртное никому не вредит и я лезу к Андрею, болтаюсь на его шее, он шипит на меня и, извиняясь, посматривает на мрачную девицу, которая краснеет и тупо пьет напиточек. Спиртное никому не повредит, я сопровождаю «Че» и собираю деньги на Анархо-масленницу, которые в последствии будут потрачены на «бырло» самим же «Че», потому, что «Че» и Анархия и масленица и *** знает, что… Спиртное никому не повредит, и «Че» приходится от меня избавляться потому, как я падаю на людей и вытрясываю у них деньги по второму, а у некоторых и по третьему кругу, «Че» приходиться посадить меня на стул, через несколько часов, мгновений, секунд(?) подходит мой спутник и, тормоша меня, интересуется моим самочувствием, я отвечаю, что все в порядке и падаю со стула, с меня естественно хохочут, мой спутник предлагает мне спуститься в женскую уборную, хороший способ спрятать меня, избавиться от моего зловонного проспиртованного дыхания, потому как в последствии в этом месте я и проторчала всю ночь, но и там меня не удалось спрятать, потому, как масса народу интересовалось моим здоровьем, моим телом, прижатым к холодным трубам и головой прислоненной к заблеванной раковине, потому как это Я была самая пьяная, самая хмельная, самая обиженная, самая неподготовленная, самая слабая, потому как это я орала, что спиртное никому не повредит и сползала на пол, и валялась на лестнице, в заблеванном туалете на морозной улице, только на меня одну злились, только меня одну ненавидели и терпели. Я напилась.
Я напилась как школьница от рюмочки водки, от запаха вина, от вкусных сигарет, я напилась как поросеночек и как собойку носила весь этот груз в пузе и искала место, где бы я могла от него милого избавиться, а груз не хотел от меня избавляться, он расцвел там, нашел место, тело грез, которым можно управлять, нашел самого сопливого ребенка, нашел Катечку и это было весело. Он замечательно полюбил меня, а я замечательно испортила вечер своему спутнику, изгадила его собой же, совершенно хмельной душонкой с головой полной роз и всякой спрессованной гадости.
Но я не останавливалась, о нет, я все осознавала, но все равно стояла на своем, хотя уже с трудом стояла на ногах, я мечтала чего-то насытиться, раскрепоститься, стать свободной, мне казалось, что алкоголь мог мне в этом помочь, казалось, что он открывал мне двери в какие-то тайны меня же сомой, теперь я понимала какие, но тогда… я орала в морозный кошмар каким-то изгаженным ртом, я что-то хотела от этого вечера…
Пьяная красавица с обвисшей головой, полуприкрытыми глазами пытавшимися вылупиться на этот свет, а свет куда-то плыл барабанился, кривился и падал на бок, я с самоотверженным дебилизмом пыталась поднять его и грохалась на пол, но вдвоем внизу нам было не скучно, пока свет не вскакивал и не начинал крутиться со всей жадности где-то в самом верху, моя дряхлая собоечка подкатывалась, меня подымали и садили на стул…
- А, Андрей, здравствуй, а я играю, упала я, я наверно умру.
- Тебе наверно надо просто поблевать.
И он удалялся.
Потом приходил кто-то еще, я не помню их сочувствующих лиц, я помню только свое больное лицо с глазом, поползшим на лоб и другим глазам симметрично поползшим в обратную сторону.
Концентрироваться в таком состоянии вредно и бес толку, я лишь почувствовала какую-то ущербность и помоечность своего положения среди всех этих трезвых разноряженных свиней. Я плакала, но всхлипов и жалоб моих не было слышно, музыка заглушала откровение человеческой души, музыка не давала мне и словечка в свое оправдание.
- Эй, встань с лестнице и сдохни на улице!
- Что?
- Проветрись сходи.
- Я слышала. Если бы на моем месте был Джим Д. Моррисон, я бы посмотрела как бы ты веселился, критикующих было бы гораздо меньше, меньше чем восторгающихся.
Сволочь. Я засыпаю, я закручиваюсь одиночеством, пытаюсь медитировать, просто сплю.
Я слышу теплую музыку, раскаты, чистые теплые раскаты музыкальной волны, они прекрасны, они чудо, о, океан музыки, он выразителен и прост потому как из самых нежных инструментов, потому как ими плакала человеческая душа.

Вот судьбища, вот как сопли, что ж ты не делай, каждый день соринка, как запах от прошлого. А что для мечтаки жизнь? Так, вздохи одни, да страдания, топот гомоны, да все мимо, песни, сказки.
Айда по городу, айда надышаться его дымом, гнилым запахом, фонарями яркими. Во де раздолье, во де воля вольная!
ЭЕ, ГОРОД!
Эгегей, красавиц!
Во де ты разросся, во де ты вырос, во де ласка твоя.
Дай обниму тебя! Дай, красавиц!
Дай, за плечи, за грудь…
Мягкий, нежный, городище…
Зима в тебе.
Что ж ты так блестишь, это в тебе конца нет. Как так получается, что ты жив? На чьих плечах ты держишься?
Силач-бедняга. Ты самый большой, самый, самый вообще!
Ах, Город, красота в тебе, зимние пушистые дома ярки от цвета твоего, как ты заливаешь ночные улицы свои, сколько в них славы и песен, как по крошкам искриться снег, ты вообще залил все светом, нет ночи у тебя, все ярче неба, ярче солнца, ярче звезд, нет мочи смотреть на тебя.
Город, город, милый, тише, тише, успокойся, спокойней, милый, что ж ты разорался, Что ж тебе не спится, ладно, ладно, маленький, спи, спи…
Ты украл мою душу, мою теплую душу всю в огоньках.
Город, я хочу, один раз, пожалуйста, Город, Город, пожалуйста, один большой раз, один. Я больше ничего не хочу у тебя просить, только это и причем один раз, только это и все – подари мне мою Родину, снежную царицу БЕЗ ТЕБЯ. Я хочу зимний лес и пустынные снежные поля, я хочу вой диких зверей в берлоге, даже если это будет страшно, даже если ты умоляешь, что я умру, мне все равно, Город, я хочу, один раз, милый, один, и я клянусь я больше не оставлю тебя никогда, не дай бог, чтобы я тебя покинула.
Нет?!
НЕТ?
Ну, пожалуйста, Город, один раз.
Что мне эти лампочки?
Разве это красота?
А ты когда-нибудь видел ночные глаза лесных?
Что мне рассказывать?
Я бы в пасть к ним сбежала от тебя.
Брось меня, оставь, у могилы дня, выплюнь как гадость, я хочу бежать по зимнему лесу и задыхаться, я хочу надышаться морозом до конца, чтобы он проник в мою грудь и растаял, я хочу бежать от тебя до самой ночи, я хочу упасть от усталости в мягкий снег, я хочу насытиться им, я хочу, чтобы холод разодрал мне душу, я мечтаю замерзнуть глубоко в лесу, остыть от твоего проклятья, я хочу, чтобы девственные поляны, глушь и мрак сделались мне гробом.
Оля, Оля, Оля… Не отпускает меня, не хочет как с тобой – отпустить, а нож в животе я не могу, да и не получится, не хочу надуться, лопнуть от крови, не хочу сгинуть как ты – в подвалах, проигрывая.
Если слышишь, Оленька, видишь, как я мучаюсь, попроси, родимая, попроси, детонька, по умоляй за меня, позови. Прошу тебя.
Оля, видишь эти окна, видишь, как снег в них лепит, Олечка, разве можно здесь выжить?
Оля, разве честно это? Когда знаешь, что там где ты нет стекол и окна, вечная свобода от которой ты поешь.
Некрасиво…
Оля, попроси ради меня, ради нашей вечной дружбы, ради вечного Романа.
А можно я спою? Один раз.
И я затянула, ох, как завыла я…
- Не робей, трусиха…
- Что?
- Попробуешь и все. Попробуешь, вдруг это самое ценное, что ты вообще трогала. Я тронут этим, я весел и тронут этим.
В моем окне хохотал какой-то небывалый зверь, а я сидела и дрогнуть боялась.
- Я хочу воспеть тебя. Несерьезную, больную ленью, сопливую, сопливую всегда, Я хочу петь о тебе. Ты прекрасна. Ты красива в своем незнании. Ты невинна из-за этого непрбывания. Ты сладкая. Что? Я шучу? Ты самая сладкая. Плюнь на них, ты самая страстная, самое настоящее, что со мной случалось. Я хочу петь о тебе.
 Кто это?
- Мама!
- Какая ты славная.
- Мама!!
- Дай руку, дай мне руку.
- Мама!!!
Сквозь стекло, безгранично, свободно, протягивается его лесная загадка, его лесистая мягкая лапа.
- Дай руку.
-Мамочка…
- Давай, дай мне руку, я покажу.
Зачем ты осталась так, без цели, без имени, то-то же, что ты по ночам воешь, как зверь без стаи.
Дай мне руку, дай я согрею тебя.
Зачем ты прокляла себя, милая?
Что ж ты как никто.
Ты не протянешь больше и дня. Одинокая моя. Бродяга-богомол. Зачем ты всю жизнь от себя разогнала, все же так хорошо выходило, так славно получалось. Зачем же ты заорала и испугала все? Зачем ты кинулась и не захотела жить?
Зачем ты оставила меня.
- Мама…
- Дай руку, маленькую.
- Я не хочу.
- Дай руку, милая, дай мне руку, дай, дай руку, дай, милая. Не кричи больше. Больше хватит. Ты – это таска по всем кто погиб, по свободе.
Ты крик ото дня. Не ищи больше, маленькая.
Его глаза светились двумя огнями. Коричневым и синим, во де чудеса.
Моя рука потянулась к его коже.
- Не ори больше, ты самая нежная. ТЫ СВЕТ ВООБЩЕ!
И она тянулась до него кажется всю жизнь, сквозь горе и вьюги зимы и он начал пропадать все больше и больше таять, а я тянулась и вдруг наткнулась на стекло.
- Прощай, милая.
- Стой, не уходи, стой…
Он уплывал, он исчезал, он таял и его не стало.
- Стой! Стой!
Я крикнула и ударила по окнам, на пол с треском посыпались стекла.
- Стой! Стой, любимый! Как тебя звать? Любимый, ты лес??? Стой! На руки! ВСЕ НА! НА!!! НААААААА!!!!!!
А потом я зарыдала, я заплакала навзрыд и это правда, я зарыдала и рухнула на пол, а проснулась от стужи.





25 ГЛАВА
РОМКА, ПРИХОДИ МЕНЯ УТЕШАТЬ
Меня всегда покидали, горестно оставляя без приюта, ибо по-настоящему я жила только в людях, причем мне не нужна была компания огромадинка, которая ценила бы меня и трепетно относилась, нет, совершенно, я обходилась только одним человеком, только на него одного трепетно дула и смирно смотрела, мне даже забота его была не нужна, просто вялое присутствие, которое я могла бы смаковать и нежно по ребячески греется от него. Мама долго не выдерживала, уныло глядела в мои волчьи глаза и также уныло собирала вещи, отправляясь в долгий поход к папиному плечу. А я? Ну что же, все также без разнообразия бросалась в зимнюю спячку и грелась своим теплом. У двери сопел и тихо прислушивался к происходящему Роман, когда мама печально меня целовала, обещая, что скоро вернется, он уже напрягался, уже топтался от нетерпения на одном месте, уже тер ладошки, уже знал, что я пущу его с распростертыми объятьями, мало того, буду выготавливать ему и терпеть все его выходки. И как только мама выскочила из дому в еще незакрытую дверь вскочил Роман. Он поздоровался с моей мамой, которая ему естественно не ответила, так как считала Романа лентяем и пропащим, но все равно поспешила выпорхнуть из моей берлоги.
- Аааа, Роман, это ты…
- Мама уехала?
- Ага…
- Тебя мало кто выдерживает…Иногда даже я, я ухожу, но потом вспоминаю, что ты пропадешь, тебе это свойственно, что ты забросишь все свои дела, опять все превратишь в кавардак и беспорядок, опять устроишь такое…
- Да, Ромка, это точно я, - соглашаюсь я, а что мне еще делать, пускай хоть Рома побудет со мной, ведь во многом он прав…
Весь день мы провалялись на диване ничего не делая, но порядком приустали. В 8 часов вечера, для разнообразия я внезапно приболела…
- Оооо, как мне плохо, - ныла я, - я очень устала, мне так плохо, - я кряхчу и залажу под любимое оранжевое одеяло, - я накроюсь одеяльцем мне очень плохо, я устала. Надо светик выключить, о как мне плохо, - я укладываюсь, примащиваюсь, прикрякиваю, - вот так вот лучше немного. Нет, надо закрыть дверку, о как же мне плохо, я посплю, у меня наверно гоймаритик, да у меня заложен носик, о, как мне плохо, а в больничке на ужин дают запеканочку, о, как же мне плохо, мне так плохо, но вот так лучше, я посплю, подремлю, мне плохо…
Если меня будут искать словом ли, телом ли я сплю, ибо это моя единственная стихия, ибо это единственное, что у меня хорошо получается.
Я посплю чуть-чуть, Роман, а ты побереги меня, посмотри за мной, а чтоб я крепче спала, почитай стишок, да так как ты умеешь. Да так, чтоб я спала, чтоб чувствовала, что устала.
Я сплю воспоминаниями о дивном яблочном саде, смакую его, мне нравится присутствие смысла в моем засыпании, я тружусь вперемешку с легким храпом, от меня остается лишь улыбочка, тощая, но моя же. Я замерзла в этом зимнем городе, как замерзла летом. Я снова пытаюсь уснуть, снова засыпаю, чтоб свободного времени не оставалось вовсе. Поплотнее напихиваю в пузо разнообразной пищи, я засыпаю с запасом на целую неделю. Я медвежонок, а может быть и большой медведь, я сплю, я кидаюсь в спячку, я дремлю хранимая Ромкиной заботой.
Как хорошо, что Роман не оставляет меня, а нежно терпит все мои стенания, даже если из-за своих корыстных соображений, смотрит на меня и старается не злиться, настоящий друг, а еще он по-матерински гладит мою голову и что-то шепчет на ушко любой другой, грубый, не смог меня терпеть, только Ромка, ему нравлюсь я со своими гиперболический преувеличенными проблемами, когда я больно страдаю по пустякам.
- Ты человек без кожи, - шепчет он мне, - у тебя нервы все наружу и поэтому даже когда ветер дует, ты так это чувствуешь, так страдаешь по этому поводу.
- Я же пишу, - отвечаю я, - мне ж по другому нельзя, я все должна чувствовать…
- Ты чувствуй, чувствуй, не спиши, ты все аккуратно чувствуй…
- Да…
Ромка подпихивает мне одеяльце под бочек, словно я безнадежно больна, словно я вообще больше никогда не встану. И я начинаю ныть и вместо того, чтобы жалеть все вокруг жалею себя.
- А я умру, Ромка?
- Не всегда.
Я довольна ответом, это то, что мне нужно, Ромка знает как меня успокоить, как приласкать меня и зимний мороз но терпит со мной.
Горячая жижа – это предвкушение Ромкиного плеча, он ложится рядом со мной и читает мне зеленую книжку, я нежно, по-детски обхватываю его шею, мы молча миримся, время отступает, зима погружает меня в раковое безумие.
Столпись я в другом месте я давно бы уже выпала. Настолько привередливо и непосредственно было все мое существо. То ли воплощение скитальца, то умственноотсталого утреннего, какого-то детского писаки всегда с одинаковым количеством лет. Может что и другое. Только пока я этого не осознаю, пока мне нравится именно эта двойственность, именно этот секрет.
Я посмотрела на Романа:
… Разматывая клубок восхищений, ты, может быть, и выживаешь в попытке насытиться из чужих темно-красных и холодных, рдеющих и зовущих губ, попытайся отхлебнуть, залижи раны ревом ли, зовом ли или отринь от них, отринь для того, чтобы понять, что губами слепых и верующих не насытишься. Сиди в других волокнистых домах, в дыме роскоши и разврата, в дыме Содома, как ты любил это, помнишь? Полупьяный, полу дряхлый, полу нежный, полу славный, сильный, гонимый недугами, грустью, безумием, куда звала тебя слава самых славных времени твоего, хотя, твоего ли. Что шипели они тебе в твое податливое для безумных идей ухо, что совали они тебя в твои скрипучие детские руки? Не отраву ли?.. Розы?.. Ты думал, что крест? Ты верил, что крест. Потому и добрел сейчас в поисках славы до деревушки Соло, и там целовал невинно тех, кто воспитан в Гоморе и черпал там ладонями их съеденные развратом благие глаза и познал их, что свежесть их дряхла, что влажность и зелень их – осень. Но не насытился и здесь ласкою.
И ты остался стоять около разваленных скамеек, истлевших, раздевшихся деревьев, размокших дорог, полупьяный, полу довольный, неудовлетворенный, скупой человек.
Говорят, что самые свои гениальные мысли люди воплощают в дни смятения и грусти.
Сад весной…яблони, загустевшие от весеннего тепла и лопнувшие белыми цветками будущих плодов, густой свет бережно хранит тепло нового практически спящего от нежности дня и по мышиному шуршит испуганным, дневным ветерком, таким же нежным и спящим, впрочем. Время остановилось не ради того, чтобы закрепиться и запомнить, а ради самой нежности из самого сердца земли, которая прошла густой трудный путь, чтобы где-то в самом конце разорваться цветущим садом деревьев – невест. Мир шевелиться только крылышками пчелы, которая обхаживает каждый цветочек по очереди, по-хозяйски смакуя, она пробует этот мир на вкус и довольная заботливо складывает его в густой сладкий мед.





26 глава
Вместо прогулок
А, зима старуха? Все клубишь?
Все клубила белая, заеживала и кусала остывшую землю так, что та трещала по швам.
Остановите земную пропасть, я расплачусь, квакая и звеня льдом замерзших слез, я тот, кто пытался идти, но кто и шагу не сделал, квашня.
Я тут сижу, мысли с одной стопки в другую перекладывая, взвешиваю, оцениваю их, милая красавица, мы вообще с Ромкой туту, мы вместе и нам не скучно, нам значит ой как хорошо. А ты морозь в других местах, мы больше не поддаемся провокациям, ты все равно скоро кончишься, а мы с Ромкой будем жить вечно, да еще в Крыму. Вот такие мы славные ребята.
Что топчешься? Крымулю боишься? Дождешься, мерзкая, доюлишься, когда придет весна, начнешь плакать.
Весна, конечно же, пришла. Ну и конечно по этому поводу, о, горе, на улице ночью -20-ть и это как приговор, мы с Ромкой, закутавшись во все теплое, испуганно посматриваем друг на друга.
- Во те на, Ромка-дружище, во те и мартик, во те весна.
-Роман заглатывает слюну и прячет руки под одеяло, я дышу на синие перчатки и тру ладошки друг о дружку, чтоб не так мерзнуть.
- Во, пошутили.
- Ага, - соглашаюсь я.
- Такое чувство, что весны никогда не будет.
- Это точно, - соплю.
Мы лупоглазые дурочки, прижимаемся друг к дружке и смотрим, как свирепствует зима за окном, обиженная, разозленная, дикая.
- Глянь, а окна, окна-то!
- Старается.
- Ага, и не лень ей. Ради чего только, не понимаю, что она хочет доказать? – Ромка пожимает плечами.
- Стерва.
- Это уж точно.
- Стерва еще та…
- Я полностью согласна. Послушай, Ромка, мы ведь не наркоманы, я хочу сказать, не шизофреники мы.
И я начала про себя думать смысл этих слов.
Все-таки мы были другими детьми – БЕЗ НАРКОТИКОВ и медитаций, - нам просто было стыдно замбироваться, мы просто поняли к чему это все ведет. Хиппарей мы удачно пережили и поняли дибилизм ЛСД-терапии, поняли, что просветление нельзя купить, ну никак это не получается, поняли, что мир нужно ощущать в критериях собственного Я, Эго, Самости, а без этого никуда, только имея Я – как стержень, можно залихвацки нанизывать на него ощущения, а голдежь наркотиков с этим не справился, ибо он уничтожил, растворил Я, и ощущение от наркотического трипа уже некуда было нанизывать, и они проходили как кошмарный сон, как развлечение, как Реклама, которая заставляла покупать то, что тебе и вовсе ни к чему. Мы и не хотели быть материалистами, покупать просветление, как кассету с дешевой комедией, нам нужна была другая правда, другие реалии, нам нужно было самопознание. Пережив опыт неудачных детей, чуть не поддавшихся ему, мы запихнули свои курительные трубки куда подальше и кинулись размышлять, изучать собственные чувства, заниматься рефлексией. Медитация нас тоже не устроила, как горилла, она повторяла наркотический трип, все с тем же трюком растворения самости, а без Я в тебя можно впихнуть все, что угодно, пока ты с улыбочкой Гаутамы будешь изучать ошметки пустоты.
Мы просто не захотели быть « я – глазом» и раствориться в лице, мы захотели стать « я – лицом», чтоб нам было подвластно надсознательное в любой момент, не прикладывая к этому никаких усилий, мы больше не хотели покупать глаза, которые помогали видеть вещи такими как они есть, мы захотели стать глазами не потеряв себя, ощущения собственного мышления, понимания того, что ты живешь.
Хватит с нас этих леденцов сахарных, ярких, дососав которые до конца, получишь порцию яда, мы выросли, подавай нам чего посерьезнее, подавай нам то, над чем действительно нужно трудиться собственным умом, чтоб запоминалось слаще, ЯРЧЕ, чтоб не заглушало, черт возьми, подари хоть депрессию печальную, что угодно, мы справимся, мы победим, только не сунь нам больше этих черствых конфет, они прокисли, они для ленивого материалистического американского общества, они не для нас.
- Правда, Ромка?
- Правда.
- Ты записываешь?
- Да, я пишу.
Ненависть, что она сделала с такими как я.
Живьем выела, или так просто стороной не обошла.
Откуда появилось это чувство, где и как оно зародилось в сердце из прекрасных теплых дней? Истлело, завяло, выелось. Безразличные осколки слизаны морозной весной, безразличной, впрочем, как и сама зима.

О Романе и Анне
Ромке нужно сказать большое спасибо, взять за плечи и поцеловать в лобик. Теперь, когда у меня безработной спрашивали чем я занимаюсь, я говорила, что дружу с Романом, что я писатель чуть-чуть и нежный добрый человек с опухшим от зимней спячки лицом.
Роман был единственным к чему я возвращалась, он делал мою жизнь суетливей в интеллектуальном плане, потому что заставлял думать, писать, рассуждать о том, что со мной происходит и делать легчайшие выводы, подобные дуновению ветерка, но выводы.
Замерзая с Романом, мы согревались мыслями, шевелением извилин – это не давало нам погибнуть, это позволяло нам выстоять и жить, все остальное было чепуха. Нам обоим не нужны были люди, потому что мы находили очень много интересного и нетронутого в самих себе, изучая самих себя, по крошке, по остаточку, дико субъективно, болезненно, иногда это попахивало самоедством, но мы работали сами на себя, нам нужны были золотые горы, спрятанные в нас самих же, мы рыли колодцы, иногда не выдерживая сваливались туда, но даже там на самом дне мы могли обнаружить побеги роскоши нашей волокнистой душонки, поэтому мы предпочитали больше падать, чем идти вперед…
И вдруг…
- Кто там?
- Это я…
Я открыла.
- Кто это?
- Не знаю, но, по-моему, это Аня.
- Анна?
Это и в правду была Аня, нищая, обескураженная, смущенная, но все так же резкая, только у этой резкости появился какой-то яблочный привкус, как подтверждение наших с Ромкой мыслей, что-то в ней было тоскливое, она напоминала собаку, которая устала искать ночлег и забрела в первый попавшийся подъезд.
- Аня… -проныла я, покорившаяся ей, я почему-то только теперь приобрела власть над ней, этот визит все исправил, поставил меня выше, но я смягчилась и все равно поднывала около ее ног, как бы сожалея о ее промахах и утратах, ей же, как обычно было все равно…
Она сняла ботинки, скинула сумку, положила на мои вытянутые руки пальто, прошла в комнату. И все это она делала так спокойно, приземлено и обиженно, я повесила пальто, улыбнулась Роме.
А Аня улеглась на диван и сразу же заснула, и тут-то я поняла, что она устала, что вся ее энергия вышла, растратилась, или ее просто выпили до конца не оставив и крошки для тех кто ее нежно любил и серьезно относился, тепло дышали на нее не требуя ничего в замен, не забирая ее, а нежно храня. Я аккуратно прикрыла ее одеялом, но уже ни как живое что-то, а как цветок, который завял, как погибшее существо, замерзшее где-то у самой пропасти зимы…
Я залезла в ее сумку, там была бутылка вина, дорогого, только дорогое вино и может убивать, распечатав пробку, я вылила его в раковину, мне показалось, или я была уже уверена, что оно ей больше не понадобится.
Было вялое ощущение похорон, утраты, что что-то очень редкое вымерло и в сожалении больше нет никакого смысла. Я аккуратно присела около кровати с Анькиным трупиком и нежно смотрела на ее лицо, какое же оно было красивое, природное, нежное, не изгаженное, детское, оно попахивало наивностью, маленьким ребенком, ну конечно, чтобы стать гением нужно было просто научиться не вырастать, как Аня это сделала, вот почему все тянулись к ее лицу, всем хотелось потрогать его, истрепать, изгадить, оставить свое отражение, свой отпечаток, но лицо было слишком чистым и невинным, оно было океаном, который вобрал в себя грязь, но где-то все же была и нашлась эта последняя капля, и Аня выгнила изнутри, испортилась. Роман присоединился к моим размышлениям и уселся рядом на корточки. Нам ошметки Анны, конец ее буйного тельца, только эхо от нее, но мы все равно ценили этот подарок и спокойно сторожили ее сон, наблюдая как замерзает прекрасное, все так же нежно дышали на нее, теперь в нашем сидении был хоть какой-то нелепый да смысл, мы сторожили Анину душу, которая должна выбраться из больного тела, нам захотелось посмотреть какого же цвета она будет и как прореагирует на нашу верность человеку, которого мы видим второй раз в жизни, но которого, почему-то, случайно получили. Ночь и сон нас не трогали, им нравилась наша верность, и поэтому тихо проходили мима, оглядываясь, говорили зиме: ш-ш… и зима успокоилась.
- Смотри, как она тихо лежит.
- Она уснула, Ромка, вот и спит.

- Словно умерла…
- Словно и не жила вовсе.
- Точно.
А потом он сказал:
- Странно, что она к нам пришла.
- А больше ей некуда было идти.
- Она даже не успела нас полюбить.
- Зато мы ее ценили. Она случайно попала куда надо.
Шептались же мы как язычники, как сопливцы, как неудачники, над реликвией, которую уже давно признали бесценной и не нужной, а мы безутешно страдали над утратой божка, над разбитой мечтой, над таской нашей, потому что в нее вкладывали особый личный смысл, понятный только нам.
Ночь опустела и закончилась, и я открыла глаза, Роман тихо спал, облокотившись на коленки и чуть-чуть похрапывал, я пихнула Романа он открыл глаза. Мы посмотрели на пустое место на кровати…
- Упустили.
- Прозевали, дурочки.
- Сдались и уснули.
- Оплошали, лентяи…
- Разленились.
- Ночь была длинной.
Я дотронулась до кровати, она была холодной, даже ледяной, северная какае-то, душная.
- Может, Аня это зима. И вот она ушла. Посмотри, вокруг солнце, все тепло пришло.
- Пошли, Рома, чай пить, я сварю манную кашу с какао и сухими сливками.
- А ты умеешь?
- Сейчас посмотрим.
Но, быстренько отойдя от ночного происшествия я начала собираться в поликлинику, надеясь вытребовать у этих направление. Поликлиники я не люблю, эти дурочки выдумали кучу бумажек, а потом сами же в них и запутались, неудачники, и мало того, обязанность распутать весь этот абсурд возлагалась на меня, простодушную козявку, которая без посторонней помощи и с места сдвинуться не может. Но мне направление было необходимо как кровь из носу, только оно мне могло позволить целых три месяца официально лейтяничеть и получать за это деньги.
Она сидела и колупалась в моей растрепанной, изодранной недостачами санкнижке, но, скрипя зубами, выписывала направление, что я годна, годна, так как толком ее достала, раздразнила, выжила как лимон. И пока она писала, я боялась шевельнуться, спугнуть ее, сделать ее сомнения яркими и явными до такой степени, что она бросит ручку и выставит меня за дверь. Роман как на зло, что-то хихикал мне в ухо, что-то смешное рассказывал, я еле сдерживала улыбку, стискивала губы и руки, скрипела всем существом, пихала его в бок. Я боялась спугнуть терапевта, как бабочку, боялась, что она начнет нервничать и сомневаться в моем психическом здоровье, боялась, что она возненавидит меня, и точно не закончит направление. Я, еле дыша, дождалась пока она поставит штамп, уже не дыша, следила за каждой причудливой закорючкой ее росписи и как только она закончила и уперлась во все то, что она написала, еще слабо осознавая, что она натворила на самом деле, я быстрым рывком выдрала направление с ее рук, она как ребенок, казалось, потянулась к листочку, стараясь забрать его то ли силой, то ли какими-то улюлюканьями, я моментально вскочила со стула. Рома уже ржал.
- Спасибо, доктор.
Я пошла к двери семимильными шагами при этом пихая и пиная Рому. Доктор только грустно посмотрела на меня и постаралась отвлечься.
- До свидания! – выкрикнула я ей.
- До свидания – прошершавила она еле слышно.
Как только я закрыла дверь, Роман рассыпался от хохота.
- Что ты делаешь, Роман, мне же могли не дать направления.
- Даа… ты не Анна Андреевна, она бы здесь устроила.
- Ты тоже, дурак, и Не Анна Андреевна. Чтоб не шлялся за мной от тебя одни неприятности.
- Очень надо. Прощайте, радость моя.- он театрально поклонился, сняв невидимую шляпу и ушел, что-то насвистывая по дороге.
Тоже мне Оскар Уайльд.



Сны и прочееее….
Моя теплая ночь обычно опускалась на душистый холодный город, яркие фонари, чужие люди, все одно и тоже, без разнообразия, гнилая сыворотка, скрипучая отрава, редкий сор, забытая сказочка, поговорка. Все что угодно только не обыкновение, только не вялое одинокое засыпание под сварливое ворчание старухи зимы.
Толком я не могу вспомнить подробности. Лишь тихо засыпаю и вряд ли это покажется глупым, но вдруг я ощущаю тепло около ног, рядом с грудью, я ощущаю чье-то присутствие, оно не резкое, оно сонное, совсем рядом, я не шевелюсь, а тепло, материализуясь, греет меня, я хочу это тепло, я прижимаюсь к нему, я тоже пытаюсь греть тепло, но такое чувство, что оно только отдает и не берет меня, боясь потратить.
Приходит тишина, мысль, цепляясь еще, внезапно лишается логики и липко растягиваясь, отрывается, я не могу согласовать все надуманное, интеллектуальные процессы расслабляются, замедляясь, отказываются работать, власть берет бессознательное…
 Бессознательное, бессознательное, бессознательное…
Кислое, мягкое, плотное, влажное, как будто спишь во сне, словно сон и здесь настигает, и есть же такая усталость, которая больше мира, больше сил которые моги бы ее остановить…
Мягкое существо выплывает, большой корабль, ветер, алые паруса, любила ли я хоть раз море, колыхание и все это живое лишнее, все это в преддверии его появления, весь этот звон. Он не красиво, о боже, но все же, как прекрасен он. Мокрое жалкое ощущение – мои губы встречаются с нарядом его сочных губ.
- О, моя нежность, - шепчу я, - моя нежность, - и тихонько вынимаю из груди крылатых синих скворцов, - моя нежность…
Он съедает мои подарки.
Это Крым, лечу я. Расцветаю, растрогаюсь от этой неожиданной радости. Но нет, этот тоже иллюзорно смешон, тоже из шутки, тоже выдумка, но ярче, строже, грубее, более реальнее, он моряк, с моими скворцами, он моряк, но только с другого корабля, без названия…
Он прикасается ко мне и я чувствую свою обнаженность, она везде…его прикосновения лишают меня жеманности и мнительности, опыта вообще…
- Мое сердце, мое сердце, - я открываю рот и из него вываливается большое розовое яйцо, оно лопается при падении и из него выходит младенец с синей копной волос, он подбегает к нему и прячется за него, на ножках у него колокольчики и он прихрамывает.
Мой незнакомец приближается ко мне, он горячий, влажный, обнаженный, серебристый весь, могучие волосы его оживают и скользят по всему телу, маленькими струйками, тихими змейками.
- Я пришел спасти тебя…
 Я закрываю глаза, его руки обнимают меня, ласкают мне спину, губы его ласкают мне шею, глаза его ласкают мне душу. Он ласка.
- …Чтобы спасти тебя…- Он гладит мне голову, целует щеки, - …спасти тебя…- дышит мне в лицо, - …спасти тебя…- его влажность проникает мне под кожу, - …чтобы спасти тебя, - он ласкает меня внутри, проникает через преграды и я растворяюсь в нем, - чтобы спасти тебя, спасти тебя… - жаркое его дыхание трется об мое лицо, он млеет, горячий, заикается, спасает, - я пришел… - и я верю, - я пришел…
…Боже – догадалась я…


Послесоние
- Куда меня звали, я слов таких не знаю и имя дать не могу, не знаю я таких имен. Но, тих, Рома, сегодня я опять отправляюсь далеко, ты спи, ты все равно не увидишь, ты все равно не поймешь…
- Но, это точно был не Крым?
- Нет, я же сказала, это другое…
Ромка облегченно вздыхает.
Мы вышли как гости в открытое окно, сначала Ромка, а потом и я.
Единственного человека, которого я взяла бы с собой была мама. Я подкралась к ней, дотронулась до плеча:
- Мама, мамочка…- она проснулась.
- Что, Что?..
- Если тебе скучно, пойдем с нами, пойдем со мной, - она протянула ко мне свои руки, они были холодными, мне показалось, что мертвее, чем наш уход, глубокие, долгожданные и вдруг ее лицо начало белеть и уже отдавать синевой, а глаза, твои глаза, мамочка, твои глаза почернели, отравились, стали громадными и темными, горячими, я заплакала и отпустила ее руки, мне стало стыдно, но я обернулась к темному Ромке у окна, он вскрикнул и стал голубой птицей…
- Рома, зачем ты оставляешь меня?..
Роман не ответил, да и не мог он, лишь опробовал два своих крыла и сиганул в самый низ.
Я проснулась, Ромка лежал рядом и опять спал, форточка была открыта настежь, я встала и прикрыла ее холод, чтобы он не мешал нам спать и видеть сны, про маму, про крылья, про Него. По пути в кровать я заглянула в зеркало, мое лицо было как мел, как мраморная плита, ни единой морщинки, ни единой складочки, и вдруг щека начала сереть и серость эта поползла по всему лицу, я посмотрела на руки: нежно голубые – вот такой теперь был цвет у моих рук, потом они стали исчезать, последними исчезли красные ногти, кольца посыпались на пол, я посмотрела в зеркальное отражение, лицо расплылось, задрожало и лопнуло, мне захотелось закричать, но звуки были неслышными, ибо им было неоткуда браться, и я не могла сдвинуться с места, так как не видела ног, и тела, и рук, и лица, не было смысла в моем движении, перемещение было бестолково.
- Жених мой, жених мой, - улыбнулся Рома и открыл глаза.
Я попыталась ему ответить, но вспомнила, что не могу, а Роман тянулся к белому мертвецу за окном и был счастлив
Жених мой, жених мой…




 
27 ГЛАВА
ДИАЛОГИ
- На сколько тебе хватит пяти тысяч рублей?
- Не обязательно обо мне заботиться.
- На два, один день?
- Я же говорю…
- Я же люблю тебя, понимаешь?
Откуда он взялся этот мальчик, чей он ребенок, где он живет, как его фамилия, в конце концов, а отчество, как он доезжает до меня, на автобусе, пешком, или на собственной машине? Сколько ему лет? Что он? Зачем он любит меня? За что?
Я вешаю трубку.
- Ты знаешь его, Рома?
- Нет.
- И я не знаю, может мы познакомились с ним где-то случайно и забыли, а он не забыл, как мы не забыли Аню.
- Причем здесь Аня, я не понимаю. Какой-то осел и ты, не вижу никакого сходства. Ты странная. Ты что думаешь похожа на нее, похожа на человека, которого трудно забыть, ты что так думаешь?
- Может он и вправду меня любит, может и мне попробовать его полюбить?
- Полюби, полюби, я все равно собрался уходить, да-да и в подтверждение этому сейчас начну собирать свои вещи.
- Подожди, ты куда?
- Не знаю.
- Роман, а я, как же я, ведь мама еще не приехала…
- Я не сиделка.
- Ну, что мне делать? Тем более, куда ты пойдешь?
- Найду куда.
- Слегка не честно, Роман, вернее еле честно, Рома, - я отдернула его за правое плечо, дернула его уходящую спину, - когда тебе было голодно и холодно ты приперся. А теперь мне холодно и одиноко, теперь мне нужен дом.
- Перестань. Никто тебе не нужен. Тем более мне надоело играть в этот детский сад, в эти «дочки – матери», в это «брат – и – сестричка». Я больше не хочу, я устал, хватит, я устал.
- И куда ты отправишься? Не оставляй меня.
- Есть тот кто сможет о тебе позаботиться, я не оставляю тебя.
- Но он не понимает меня, Ромка, только ты, мне нужно понимание, ты мне нужен, тот с кем можно помолчать.
- Перестань! Тебе НИКТО не нужен!!!
- Тебе нравиться, да? Нравится меня унижать, унижать нуждающегося? Нравиться издеваться над тем, кто ценит тебя?
- А ты, ты! Ты помнишь как выгнала меня? Тогда я был тебе не нужен, тогда, что же ты тогда не остановила меня?
- Чья я, Рома? Я думала ты не изменился, добрый мальчик, одинаковый, как я, всегда юный, всегда детский…
- Ты делаешь мир таким детским, я уже в него не помещаюсь.
- Рома, Рома, нельзя взрослеть, это дико, надо все время быть с глазами наполненными наивностью.
- У меня не получается, я старею. Я стараюсь смотреть на мир строже, трезво.
- Не ной, умоляю, ты то не ной. Ты же говорил, Ромачка, говорил сам, что мы не плюс и не минус, не магниты мы, мы с одного ростка. Эта правда?
- Это правда.
Я всегда в придачу к своей жизни губила и чьи-то еще, мне просто скучно было одной, мне просто хотелось, чтоб как можно больше людей отправилось к крымскому теплу, Ольга была превосходный претендент, если б была Ольга Роман бы может никогда бы не появился в моей жизни. С Ольгой я всегда была как дома, это она подпитывала мою наивность, она была яблочком и перышком, лучшим хорошим другом.
- Чем плохо быть ребенком?
- Не серьезно.
- А стервой и ****ищей быть серьезно, а покупать чувства с вещами вперемешку, серьезно?
- В этом ли мире?
- Я с тобой. Ты хоть, что-то сделаешь если будешь наивным, только наивным и бывает гений, он просто не верит, что мечта не может стать реальностью. Он наивен и прост, он как ребенок, как дитя…
- Ты давно что-нибудь писала?
- Что?
- Я спрашиваю, ты давно писала?
- А что?
- Ничего. Не хочу мечтать о Крыме всю жизнь и стоять на месте.
- Этим путем ты даже не сможешь мечтать о нем. Я всегда шла своим путем, падая, спотыкаясь, шагу не сделав, но своим, понимаешь? Растяпа ты…
А ты часть меня, ты не чья-то часть, только меня, ты заблудишься, если будешь идти один…
- Что за вздор, Катерина Викторовна, собственничество какое-то. Я не принадлежу никому.
- Ты никто!
- Как и ты…
И я заплакала, заплакала потому, что каким бы глупым не казался Роман именно в этот момент он был прав, а я как дурочка цеплялась за Романа, как за соломинку.
- Трудно найти человека, который бы понимал тебя, дышал с тобой одинаково.
- Это тебе так кажется, это ты, Катя, как обычно ошибаешься.
- Нет, Рома, понимание, оно дорогого стоит, эта очень редкая и ценная вещь.
- Ищи людей, Катя, кто-нибудь тебя обязательно поймет.
- Это я тебе скажу когда ты вернешься.
Он и ушел.
Рома, Рома, хочешь быть самостоятельным, так бери это, я сыта этим по горло, ничего кроме больного желудка я от самостоятельности не добилась и ты не добьешься, мы с тобой из одного нового зерна, брат и сестричка. Бедный Рома, может он нашел искать Анну, может он решил, что она ушла рано утром, или видел, как она ушла, какой же лицемер, в этом и была все его сущность, со мной он мальчишка не старше семи, а с Андреем бродяга и бабник, какое же лицемерие, какая подлость. Права была мама, в друзья я выбирала себе наредкость мерзких и чем более был эгоистичен человек, тем ярче я его терпела. Глухие, одинокие люди мне были ни к чему, мне нужны были жемчужины человечества, лучшие из людей, даже если они порядочные свинья.
 
 ДИАЛОГ №2
- Почему в комнате накурено?
- Мама, - шепчу я и слезы накатываются, мама, моя мама одинокая, мой добрый друг.
- Катюша, - трясет она меня за плечо, - Кать.
Я поворачиваюсь:
- Здравствуй, мама.
- Что, кто-то приходил? Боже, какой бардак…
- Ромка приходил.
- Кто?
- Роман.
- Понятно. Чего тут накурено спрашиваю.
- С кухни натянуло.
Она ставит сумку на стол, о, она пахнет едой, моя хорошая сумочка.
- А ко мне мальчик приходил, денег дал.
- Какой мальчик?
- Не знаю… - пожимаю я плечами и запихиваю в рот свежий хлеб, - я его не знаю, но он знает меня.
- Катя, нельзя так просто брать деньги, я его не знаю и ты, я не разрешаю брать тебе деньги у чужих людей.


ДИАЛОГ №3
« - Алло?
- Петр, ты кислая гнилая персона, ты бездарь, Петя, ты трутень!
- Мама?
- Да, это мама. Ты почему уволился? Ты как теперь будешь жить? Как ты будешь жить, Петя? Ты же погибнешь, вместе со своей женкой, к стати, Таня работает?
- Да.
- Даже та работает с ее-то мозгами, а ты, видите ли, работать не можешь. Ты что, опять пишешь?
- Мама.
- Петя ты сошел сума. Скажи это надолго? После твоего последнего раза мы до сих пор оправиться не можем. Петя, ты что снова взялся за письмо? Не надо так поступать с родителями, кинь это дело, Петя, ты нас погубишь.
- Мама.
- Петруша, ты хороший рабочий, ты замечательный рабочий, что за ужас тебя посещает, что за идея с этим самым, этой попыткой быть писателям. Петя, пожалей папу, он уже пьет валокордин, Витя, поставь « Медвежьи Ушки» на место, это от другого. Ты слышишь, Петя, нам уже плохо.
- Мама мне 43.
- Вот именно, а ты все в эти писулечки играешься. Немедленно, Петя, слышишь, немедленно устраивайся на работу, кинь дурное, это забавы, это должно пройти, а работа, Петь, это на всю жизнь.
- Но мне не хочется работать, так как я работал, мне нравится моя теперешняя работа.
- Нет, Петя! Это не работа, это так, мукулатурка, это маразм и абсурд.
- Мама, я не позволю, у меня явно просматривается талант.
- Да, Петя, ты прав, ты талантливый, но за станком.
- Это уж слишком!
- Зато это правда!
- Пока, мам…
- Петя, я настаиваю, мы с папой настаиваем, возьмись за ум, тебе 43, это много. Нельзя так все бросать ради какой-то прихоти!
- Пока, мама…
- Возьмись пока не поздно. Ты не Пушкин, Петя!
- Я лучше!
- Нет, такого я не потерплю, ты слышал, Витя, он сказал, что лучше Пушкина?! Петя я еду.
- Не надо, мам.
- На этот раз все серьезней чем я думала. Папа передает тебе привет и машет пальцем, указательным, слышишь, Петя, отец злится и на что-то указывает. Витя, поставь «ушки» на место, сейчас они тебе ни к чему. Петя, я умоляю тебя, вернись на завод, вернись пока не поздно иначе ты погибнешь.
- Мама, я талант, я должен писать, ЭТО моя работа, это моя цель, моя профессия, мой стимул для жизни, неужели ты не понимаешь?
- И долго сей писатель протянет голодным? День, два, с твоим то аппетитом.
- Таня работает.
- Да брось ты, Таня работает, ее слез не хватит даже на хлеб и молоко, я уже не говорю о чем-то большем. Тем более, извольте, мы же курим, пыхтим как паровоз.
- Она устроится на третью смену.
- Петя, ты что!!!
- А что МАМА, таких как Таня, пруд пруди, а я один, я рупор времени, я талант, я иллюстрация эпохи.
- Ты профан. А таких как Таня нужно еще поискать, и очень хорошо поискать скажу я тебе. Петь, вернись на завод. Петя, завод твое призвание.
- Мое призвание писать!
- Петруша, тебе не 16 тебе 43, ты взрослый мужчина, ты должен работать и жить хорошо, общество требует, я требую, Петя!
- Ты мама не многое поняла, мне очень жаль…
- Тебя посадят, посадят за то, что ты лентяй.
- Ну и пусть!
- Это же позор, Петенька!
- Я буду великим!
- Ты будешь позором!!!
- Нет, я буду великим!
- Петя, остановись.
- Пока, мам…
- Петя…
- Мама, не волнуйся, все будет хорошо.


 
ДИАЛОГ №4
- Привет, Андрей, Рому не видел?
- Рому…- проныл Андрей и, конечно же, посмотрел на Романа, сидящего у него на диване, - нет, не видел.
- Понятно.
- Эй, Катя, - зашептал Андрей, наверное, Роман вышел, - эта сволочь выхлебала все мое винище и требует еще, он больной, сумозбродный какой-то, дурак вообще, просил не говорить, что он у меня, ну, может, ты зайдешь случайно и заберешь его? Он достал меня за эти четыре дня, ноет, придурок, совсем спятил… Тоже мне, бля, гений, сказал, что что-то пишет, что ему разрядка нужна… Понимаешь? Забери его.
- Не хочу.
- Почему? Вы же с ним друзья вроде.
- Потому что как ты и сказал – он спятивший придурок, зачем мне с дурочками возиться?
- Ладно, не хочешь как хочешь, сам разберусь… Как он мне заебал… Пока.
- Пока.
Пусть сам с ним мучается. Бедный Рома дурак, вообразил из себя писаку, ну-ну, посмотрим до чего все это доведет. Этот идиот скорее сопьется, чем что-нибудь напишет.

МОНОЛОГ №4
- Ты знаешь, Катя, я не люблю тебя, но очень хочу полюбить.
- Почему? Потому что ты очень редкий и несчастный человек, ты красивая, ты очень особенная, я хочу тебя.
Я учусь этому, помоги мне, я хочу полюбить тебя, понять тебя, может тогда мы станем ближе и роднее, я хочу жалеть тебя, заботиться, ценить тебя, но я только хочу этого, только стараюсь выработать в себе эти чувства. Мне нужно, понимаешь? А ты, ты хочешь меня полюбить? Тебе ведь тоже кто-то нужен, кто-то кто бы заботился о тебе. Любовь – это самая ленивая вещь, потому как достается даром, ни за что, о, любовь лестна, эгоистична, любовь с первого взгляда самый большой бездельник, понимаешь, о чем я? Мне надоело бездельничать, я хочу научиться любить, работать для любви, ради любви. Это сложно, я согласен, но то, что достается в труде, то к чему прикладываешь усилия более дорогим становится, для меня, по крайней мере. Поговори со мной, расскажи о себе. – Вот, что он говорил.
А вот, что я хотела слышала:
- Спой мне любимый песни и к каждому звуку твоего голоса я припаду губами, я зацелую его, так я хочу этого. Измучай меня, самые редкие вещи о себе расскажи, я вложу их в грудь и буду нежно скучать о тебе. Покажи мне изгибы тела твоего и больше я никогда не смогу спать спокойно, я буду мысленно ласкать тебя, я буду лаской на твоих коленях, я буду самым нежным цветком у тебя в волосах. Ты вода моя, а я – путник с дороги, ты нежность моя…
- Алло, алло! Ты слушаешь меня?
- Да.
- И что ты думаешь? Готова ты пойти на это?
- Вряд ли у меня выйдет
- Не говори так, умоляю, не говори, ты единственный человек с которым я бы хотел быть. Но один я не справлюсь, понимаешь? У меня не получиться, ты должна отвечать мне.
- Я не могу.
- Почему?
- Потому.
- Странный ответ, ну может ты постараешься?
- У меня не выйдет.
- Пожалуйста.
- Ладно, мама пришла. Все.
- Завтра позвонить?
- Позвони. И, это, денег мне больше не давай, мама приехала, не разрешает.
- Хорошо. Ну, я же не твоей матери даю…
- Ну, пока.
- До свидания.
- Ага.
Вот зануда.
Откуда он взялся этот несчастный человек? Очень мне надо его любить, тем более он никогда меня не полюбит, расскажи я ему о Ромке и о Крыме, одна моя любовь к Анне Андреевне чего стоит. Нет, этого он не вынесет, с этим он не справиться, он возненавидит меня…
- Алло?
- Алло, это опять я. Ты можешь не говорить маме, что я даю тебе деньги.
- Все равно.
- Что все равно?
- Это как-то не честно, тем более, она все равно узнает.
- Ты думаешь?
- Я уверена.
- Ну, хорошо, тогда еще раз до свидания.
- Пока.
Нее…Ну, вот зануда. А все-таки он прав, там насчет любви, нежно так прав.
Самые ценные вещи достаются даром, например, как рождение, жизнь, запах весны, понимание, любовь, такие вещи не покупаются, привычка платить за что-то вскоре будет вялым пережитком, дурным воспитанием, ошибкой. Обезумев от денег, мы поймем, что они нам просто ник чему.
Это просто общество, скотина, собралось, как в прятки играть, и культивировало с размаху, то, что и в принципе боготворить абсурдно, то, что обязано быть у каждого человека и не подлежать обсуждению, спорам и рекламе активной. Оно, дурацкое, возвысило и придало значимость элементарному энергетическому блоку и средствам для нормального человеческого проживания, проживания – повторю я и вяло перекрещусь, экзистенцию придумали мы сами вяло сопротивляясь культу вещей.
Как и почему это смогло произойти с нами?
Деградация общества, возвышение и умасливание обыкновенных человеческих потребностей на которых и вовсе концентрироваться не нужно, потому как они должны быть как руки, ноги, голова.
Эх, люди мои ценные, нельзя любить конуру, миску с которой ты ешь больше чем саму жизнь. Это не нормально.
Как нас калечили, милочка, нас заставляли любить деньги, скромно давая по крохе, они внушали нам, милая, что за них, имея их в кармане, можно купить, что угодно. Все покупалось. Ведь все и покупалось, и верилось же, сокровище мое, до треска в голове, что это именно то, что тебе нужно. Дорогуша моя, Культивация пищеблока, вещей, как и денег, средств для существования долгий, резвый пережиток времени, он самая дикая глупость, самая детская игра. И они удивлялись, моя прелесть, ставили ручки в боки, бровки хмурили, когда не могли купить какие-то там безделушки вроде жизни, любви, понимания, а ведь эти безделушки они и были самой жизнью, просто плесневели под слоем денег.
ДУРЫ!!!
Какие же вы все дуры, как же можно за деньги, предназначенные на приобретение вещей, выдуманных ради этого, купить вечность…
И представляешь, цветочек мой, появились дети, которые отказались от средств. Нет-нет, дети. Культ «Кока-Колы» это не означает то, что вообще нужно отказаться пить. Дети, не злитесь, но вы тоже сглупили, раскритиковались, распртестовались, помогли этой машине еще прочнее установиться, еще гаже вертеться.





28 ГЛАВА
Голодная зима
« Я хочу сказать правду, - бормотал я, когда день уже разлился за драной нестиранной шторой, - полную правду. Я вчера видел новый мир, и этот мир был мне противен. Я в него не пойду. Он чужой мир. Отвратительный мир! Надо держать это в полном секрете, тсс!»
( М. Булгаков « Записки покойника».)
Вот умора, вот хохотулечка, вот вечная жизнь. Поведись с дурочкой, будет жизнь как у дурочка или дурочки: Катьки – растяпки. Мама поежившись, похмуревшись, иссоплявшись, выстрадано и мрачно пришвартовала к моему драгоценному, изнемогающему от «дайте покушать» тельцу и теперь мы обе как два огрызка, старательно складываем копеечку к копеечке, злобна копя на батон, а я не ем батон, я ем гречневую кашу, а мамуля батон с салом смачно причмокивает густым чаем занеженным в бергамоте.
Мама и я не делаем ничего. Лентяйничаем. Середина марта хохочет и рвется к нам в окно морозом в минус 300, нам все равно, только вот в моей комнате становится омерзительно холодно по ночам, зима охотница пробирается через рассохшиеся рамы и пытается меня кусануть в самое слабое место, я отмахиваюсь от нее как от мухи, грожу кулаком и перебираюсь в кровать к маме-мамулечке
День у нас состоит из громадных блоков, ознаменовавшихся временным порядком, каждый блок имеет критическую точку и жуткую психологическую атмосферу и все, что с этим связано, а связано это как обычно с едой. Количество блоков варьируется от 3 до поздней ночи, временная протяженность каждого блока от суток до столетий. Короче, каждые пятнадцать минут мы хотим есть и не наедаемся, от бездельничества желание поесть увеличивается и непрерывно растет, к поздней ночи оно разрывается и мы с мамой дожариваем последний лук и сочно поедаем его с гречневой кашей, деликатно оставленной на завтра. Наше любимое с мамой развлечение - это просмотр телевизора. С утра мы завтракаем, проводим гигиенические процедуры и как на работу шествуем к экрану телевизора он и мир наш утеха, отрада, наше окно к жизни, то, что делиться с нами скупым обезображенными, изодранными новостями непонятно какого дня. Естественно, каждый день идет борьба за управление мировым глазом, но к вечеру борьба утихает и мы скорее спихиваем пульт управление черными ящиком друг дружке, что бы избавиться от иллюзорной ответственности за что-то. За что? Может за то, что очередной день прожит в пустую? Был занят непотребщенной, самой грязной работой как немое просматривание бездомной ямы. Чего нам бояться? Нам, которым еще голодать и голодать. Мы не изменяемся, старички, иногда только в худшую сторону. За батоном я больше не хожу, боюсь зимы, вьюги, которая может украсть остаток жизни во мне. Она у меня такой слабой отрывает приличные шмотки, стоит мне только выглянуть в форточку.
Глаза ссутулились без света, улыбка губ перевернулась в обратную сторону, ее скупой однообразный взгляд ищет покоя, но находит лишь черствый хлеб моего впавшего лица.
Нет, мам!
Ради всего святого, ради мира на земле, ради справедливости, ради Бога, я не выйду на улицу, даже ради этих вещей, а тем более за пособием по безработице. Мама вздыхает и закутывается, чтобы поспать. А во сне ей сниться голод, потому что это единственный гость который был у меня, теперь он прочно поселился и в ней…
Подкидывайте дровишек, мама, я почувствую запах лета, съем халвы и потаившего мороженного, а тебе я куплю 200 гр. Колбасы по 5700.
Раскрашенные, скукоженные лица, где вы? Где вы те, кто любил парад городского тепла? Выгнили, вымерли суровой зимой, не дожили до весны, состарились. А мы вот с мамкой, две вечно молодых девки, выползли из подвала щурясь, потянули ручки к солнцу солнышку, схватили его как кошки, мы радовались успешные, что дожили до тепла, в квадратных берлогах и подземельях мы хранили себя для летнего дождя, для земляничных полян и грибных лесов, для росы утренней. Так в один день мы стали крепче. Может и просеяло в нас что-то, а может мы просто на солнышке перегрелись, а может деньги и новый день накормили нас так, что мы стали в состоянии открыть глаза.
Рыжий кот хрюкал у моих ног, выпрашивая, паршивец, мамкину колбасу.
- Не дам, - прорычала я и топнула ногой, кот прижал уши и зашипел, - пошел вон, городской ребенок, пошел вон!
Не рви мне душу, зверь необразованный, моя мама ждет меня, как я ее ждала когда-то и просит кушать, как я просила, эта просьба из тебя выстрадана, если б она была кошкой, она бы просила также…
Когда я опомнилась в руке у меня шуршал пустой пакетик из-под колбасы, рыжий же кот с остервенением запихивал в себя последний ломать колбасы и все также шипел на меня. Я вздохнула, пожала плечами и вызвала лифт. Маме про колбасу я решила ничего не говорить, зачем почем зря расстраивать.
Мама спала и ничегошеньки не подозревала о съеденной бездомным животным ее же колбасе.
Я суеверно взглянула в разбитое зеркало и вздохнула, день кончился не успев начаться…
Желудок схватил «Нежный» творожок и начал с ним носиться, от счастья он не знал куда его сунуть, как растянуть удовольствие покрепче, так мамин желудок рад был не отобранной катом пище.





29 глава

« Родились эти люди в снах, вышли из снов и прочнейшим образом поселились в моей келье. Ясно было, что сними просто так не разойтись. Но что же делать с ними?»
( М. Булгаков « Театральный роман»).

Вместе с весной просыпаются какие-то юные примитивные творческие силы, они еще не ухают где-то в желудке, они еще безобразный ком, остаток зимы, слипшиеся макароны, еще какае-то липкая сырая неразбериха, но уже там внутри них зреет росток, дышит через них, проклевывается через лубяное зернышко, ищет света, кряхтит отчаянно, подчиняется силе жизни, пытается лопнуть и зацвести. Этот процесс рождения самый болючий,самый мучительный, редкий самый, он слепая тоска по дням рождения, когда он вылупится, будет цвести и петь, заструиться отчаянно, остервенело, безбожно, благодатно, смело родиться.
И пошел снег и был снег синий синий, синий и теплый, теплый и солнечная радость и успех, приемлемость, и счастье по всей земле и все, все, что было много и без конца и надолго, и целую человеческую жизнь.
Позвольте, позвольте, может я стесняюсь, а может, схожу сума, но передо мной на высоких обгоревших хатынских столбах, уходящих в небо, болтаются с полтысячи тряпичных, подвешенных за горло грязных куколок, они облиты чем-то гадким и кажутся живыми людьми, у каждой из них было свое особое выражение лица, а некоторые были даже с громадными надутыми животами, их тряпки высохли и изорвались ветром, посерели, стали мрачными, они как виноградные грозди весели одна на одной, покачивались и гремели, как камни, ударяясь друг о дружку, вместо глаз у них были пуговицы, у некоторых даже разного цвета, но они что-то выражали, какую-то таску и заботу, какой-то кризис и безразличие, беспричинность своей гибели, бессмысленность своего висения. Это все попахивало жутью, куклы казалось воняли, словно некогда они и вправду были живыми двигались, словно внутри них было чему гнить, даже дети внутри толстых Куклиных животов тоже испортились и подгнили.
О, как же их было много, какое бесконечное количество и каждая была подвешена за горло и каждая когда-то страдала, умирала, может даже в страшных мучениях. Когда ветер подул они как-то безразлично и тяжело заколыхались, оттолкнулись от первых и начали болтаться в разные стороны, стукаясь друг о дружку, эти куклы были тяжелыми, эти куклы были не только из тряпок, конечно, они были из несовсем взрослого каннибализма, из скучного парада идей больного сознания. Кто же мог придумать такую изощренную игру, такую жестокую гибель?! Кто так пошутил коварно, но по-ребячески как-то, как-то странно, как-то глупо, глупо страшно, в этой шутке было больше болезни, чем здравого смысла, это была болезнь слишком странного ума, выпачканного в пределах своего безумия.
Это было страшно по-детски…
Я поспешила отчалить от ЭТОГО мне не нравились эти столбы, мне не понравилось бы и существо которое смогло бы все это сделать.
- ЭЙ!!!
О, Боже, я запрокинула голову, на одном из столбов что-то жило, шевелилась какае-то странная фигурка. Спасшаяся кукла? Создатель? Меня напугала возможность близкого знакомства с таким «изобретателям», одно его «ЭЙ!!!», затарапило меня, заставило сделать вид, что я, мол, его не заметила, зашкребсти веслами по воде, зачем-то в разные стороны.
- Эй, кричало оно и спускалось по куклам, - Эй! – бормотало, - эй…эй…
И вдруг в бледной фигурке чудака творца, в жалкой скрюченной нелепице, я узнала друга Романа, на самой низкой кукле он повис, кукла затрещала по швам, голова ее напряглась, заскрипела и оторвалась вместе с головой в воду полетел Роман.
- Эй, Ромка, ты откуда? Стой же. – Я встала и нырнула за Романом.
- Уходи, здесь опасно, здесь спят.
- Эй, кто это?..
Я открыла глаза, вода замедляла движения делала их вязкими и теплыми, я попыталась встать, потом вода показалась мне очень податливой и удобной для передвижения. Роман помог мне тверже стать на песок и отряхнул спину.
- Уходи, здесь все спят, простудишься, заболеешь, здесь еле живут, здесь не дышат, потому так холодно.
- Но это весна?
- Это вода.
- Море?
- Что угодно.
- Кто построил это? – я показала пальчиком на громадные столбы, которые нашли свою опору и почву на дне воды.
- Я! – квакнул Роман и взлетел вверх. – Здесь все построил я!
« Он хочет камней, - подумала я, - жалеет, что он не камень, на лице парадоксальной природы он улыбочка, он яркий смешок, он: « а ну кА, возьми меня, я весь яркий, я весь твой». Огрызок ты, плевок твоего Бога, который тебя же и проклял, предал, рукой смахнул».
- Где ты все это взял, Рома?
- Сам сделал.
- Как?
- Придумал и сделал, я написал это. Я сотворил это, правда, великолепно?
Я не ответила, да что я могла ответить, здесь я была чужаком, неприличной деточкой, неприятным ребенком, здесь я тосковала и мне хотелось домой. А его мир высился и рос, его море было везде, у него не было суши, веси мир был как он и сказал – сплошная вода. На востоке этого мира я увидела громадное алое дерево, не то ива, не то береза, оно колыхалось спокойно и нежно, дерево было живым и подвижным, колыхающимся на волнах, как сон или забытая детская сказка, на нем были громадные зеленые яблоки.
- Дерево познания?
- Откуси, попробуй.
- Это что ты так решил, что ты так придумал.
Я попробовала сдвинуться с места это было очень легко, невесомо и приятно, утруждать себя – дурная забота, легче всего перемещаться в воде простым и невесомым, как травинка. Я добралась до дерева и сорвала яблоко, оно податливо скатилось мне в руку.
- Давай, кусай.
- А что будет?
- Кусай, посмотришь.
- Э, а вдруг ты выдумаешь что-нибудь чего я очень боюсь, лучше ты первый.
- Мне незачем, ты чего боишься, кусай же.
Это заставило откусить это злосчастное яблоко.
Запах моего сопревшего одеяла, комнаты, посапывание мамы, я высунула голову из-под одеяла, а я в берлоге, я дома, никакой воды, все нежно, спокойно, открытая форточка вдыхала в комнату свежий воздух ночной весны. Зазвонил звонок, я вскочила, нашарила в ногах у мамы телефонную трубку.
- Алло?
Молчание.
- Алло?
- Не, что, вкусно?
- Роман.
- Ха-ха-ха-ха-ха…- засмеялись телефонные гудки…
Этого не может быть, это не правда, я положила трубку, этого не бывает, Роман не умеет писать, он не может, этого не может быть, это хорошо спланированная шутка, это усталый день, это преддверие весны, это черт знает что, это я схожу сума.
Я подлезла к маме, аккуратно легла в уголочке, около стенки. Рядом с живой мамой я чувствовала себя в безопасности. Но в безопасности ли мама? Что снится ей? Если вообще что-то снится. Жалость к маминому сну поглотила меня, я решила не засыпать и тихо лежала, поджав коленки…
Утро не наступало тысячи лет, оно тянулось ночью, оно не хотело рождаться, комната не светлела, стрелки часов еле двигались, мама крепко спала.
Но ночь не может длиться вечно, как и день, который я растягивала тем же самым способом, просто смотря на часы, но днем стрелки двигались гораздо быстрее, и даже электрический свет так и не смог удержать, отвадить, обмануть мое желание выспаться, мои глаза мягко слипались, податливо вяли, пока совсем не отказались работать и погрузились в настоящую тьму, тьму без прощения и обид, горькую, тягучую тьму, тьму проигравшего схватку со сном, молочным, совсем добрым, совсем сном.






Новая глава
КЫС – КЫС – КЫС – КЫС

« - Теперь в бане и мочалки не надо – намыливай ладони да три».
( Ю. Мисима «Исповедь маски»).

 Сырая. Я. Кроха. Утречко, Солнышко. Улюлюкала. Дурочка…
Шторы шустреют, задорно пыхтят, хохочут надо мной, они почему-то апельсиновые как котята млели, поглядывали на сырую, облитую солнышком на мою и его кровать.
Одна на двоих как отрава. Мое голое лицо обиженное и вечно просящее покушать на этот раз пыталось рассмотреть его лицо в противоположном углу. Капельки, коричневые школьные глаза, полные как и обещал, не отводил, стоило проснуться, а он тут как тут не прятался, дивный, совершенно южный, абсолютно легкий, крохкий как душа. А я злоба… Злоба и точка. А он моя заначка на черный день, он радость которую можно всегда достать из кармана. И от этого не хорошо не плохо, от этого на душе безразличие и весь день – это пустота, везде огрызки ее бесконечной славы, везде ее постаревшее, сморщенное, даже слегка кисловатое лицо. Я лечусь от тепла с двух сторон – его и солнца, но я не выздоравливаю, словно мне нравится процесс лечения, а может, мне просто грубо наплевать и я тоскую по без таблеточной, безответственной жизни.

РОМА, НЕ СКУЧАЙ,
- Пей чай.
- Я пью.
Ах, он Ромка, сукин сын ,так рас так, свинья, сволочь, пустая голова, бездельник это я, причем без денег. ТО, что натворил этот проказник до этого мне еще катиться и катиться, это лет пять без еды, работы, а последний год в запоях и без сна, вот хитрая сварливая лиса, написал, напридумал все же и так ярко, так четко, коварный дружок, сволочь он и точка, поросенок.
- Хлеб бери.
- Я беру, - несчастный ребенок.
Телефон засигналил и прервал поток мыслей.
- Алло? Да, сейчас. Катя, тебя.
- Кто?
- Не знаю, какой-то парень.
- Алло?
- Привет, я скучаю по тебе, почему не звонишь?
Ох, как же не вписывалось это: «привет, я скучаю» в мою жизнь, как же он лишним был, как же ни к стати, как же, черт возьми, не вовремя, и – Баня, Катя, Я – Банный лист, я все, что так хочет любить тебя, я тоска, извечная детская тоска к тому к чему привязался, я кривляюсь и шучу, но я взрослый мальчик, я пришел, чтобы помочь тебе выжить. Я – Баня, Катя, Я – Баня, Я грешу и мечтаю о тебе. Я с тобой, я целый с тобой, все тебе даже больше, тебе я и то, что я не знаю про себя. Я – Баня, Катя, Я – Баня, Я – Банный лист……………….
- Мне некогда
- Сегодня митинг какой-то, надеюсь, ты не пойдешь?
- Нет, не пойду.
- Хорошо.
- Я же говорю мне некогда.
- Подожди, еще один вопрос. Можно спрошу?
- Ну.
- Можно?
- Ну да.
- А ты слышала?..
- Нет, не слышала. Всего доброго.
Ну и конечно же повесила трубку, он, конечно же перезвонил:
- Алло?
- Не бросай пожалуйста, трубку, никогда.
- Хорошо.
- До свидания.
Он не дождался моего пока и повесился вместе с трубкой. Я хуже вам скажу, мой цветочек-огонечек, я упрусь лбом и прореву вам прощайте, прощайте, мой сладкий принц, прощайте, моя потеря, сахарная вата, которая делала жизнь зимы чуть-чуть слаще и приносила вред здоровью, одной сахарной ватой не наешься, а когда долго ее поглощаешь она становится приторной и ее хочется запить водой.





Глава с ВЕСНОЙ
ВЛАСТЬ ВЕСНЫ
Караул!!! Раскаты солнца!!!! Громовое облако!!! Весна долгожданная, моя радость. Моя тайна. Общая обильная тайна всей земли. Сопревшая глубокая жара!!!
Ты чья?
Чего так долго шла?
Ты видишь, дорогая, мир простужен и зол, мир ждал тебя, устал, моя королева. Улыбнись нам, мы хором потянем к тебе руки, мы будем целовать тебя, мы устали молиться, крайне горестно, мы вышли тебе на встречу.
Ты видишь что-то светится?
Неспроста, любушка, неспроста светится. Это сияют наши лица отбеленные до блеска морозом зимы. Мы встречаем твое солнце, твою награду, твое большое любящее сердце. Мы поднялись на самые высокие горы. Мы утра еле дождались, мы подснежники твои, мы голые люди. Одинокие и одинаковые перед тобой, все ждем тебя, тепла, мое солнышко. Мы самые благодарные. Мы скучали по тебе, улыбнись нам.
О, КАКАЯ РАДОСТЬ!!! ТЫ – КАКАЯ РАДОСТЬ!!! ТЫ!!!
- Эй, Роман, Роман, эй!!!
- Что?
- КАКАЯ ВЕСНА?
- Отстань.
- Какая гадость.
Слушай, слушай, весна, посвети побольше, поярче, покрепче. Разлей лучи, на меня разлей, я хочу в них вымазаться. Я хочу быть твоими лучами. Ярче! Ярче! Ярче!
Пусть будет солнце везде, пусть будет мир из солнца – моя яркая звезда!
Самый редкий подарок, самое дивное сокровище!
Ты видишь, фея, фея небесная, как поплыл, зажурчал город, , нет в нем покоя. Ты зародила, динь, начала все с начала, ты подарила рождение, прародительница, ты зачаток, мать, родила мир и свет, и солнце, и жизнь, и тьмы конец, и вечное счастье в моей душе, душонке скоморохе.
Воспитай нам молодые деревья, чтоб они дали плоды, ярче солнца, медовые гости.
Королева моя, богиня. Уничтожь, истерзай, истрепи меня, душу, душу выжги, измучай, я буду ждать этого, я буду любить тебя, моя гордая краса, мой ангел, самое красивое на земле – это твое юное тело, твои нежные девичьи глаза, твои глаза полные, влажные от сока жизни рожденного в самых недрах твоих. Моя птица, моя краса, птица моя, утро которое разбудило меня, я буду касаться своими грубыми губами твой путь из цветов, твои следы, лопнувшие синевой разбуженных подснежников, я выцелую этот путь, я запомню эти следы, это единственное, что я вспомню в самом конце своего угрюмого пути, это все, что останется у меня, это единственное, что вообще когда-либо было.
Весна моя, весна моя, весна моя!..
Ты слышишь птиц? Они заорали, стали звуком города, это ты наградила их голосами певучим, это ты их разродила жизнью, это ты научила их петь.
Так пойте, ПТИЦЫ, ПОЙТЕ ЖЕ, в каждом звуке ваших голосов шуршание платья моей весны, ее дыхание, ее улыбка, ее свежесть.
Город мой, мой серый грубый мир рухнул глыбами льда, он обнаженным стал ярче. Ярче, ярче, как свеча. Ты ждал ее, городок, ты ждал ее, ты тихо плакал по ночам, ты тоже ждал ее Минск, ты хотел тепла, ты только и ждал этого. Ты терпел мороз утром, днем, вечером – сколько угодно, ВСЕГДА!
Ты грелся в подвалах от шороха дорог, от надежды в окне у каждого гостя, кровиночка моя, моя родина, ты тоже ждал весны как и я. Мой согретый Минск, мой друг разлюбезный, растрепанный шуршанием ручьев и гомоном спеющих на солнце птиц, никто не улыбался так весне как ТЫ, никто не был так дружелюбно счастлив, улыбкой, хлопком разбуженных глаз, взлетел как мальчик, просто и по-своему был рад.
Эй, Минск! Дай руку! Вот так. Теперь мы братья и друзья. Теперь мы вместе. Снова! Снова как ты и хотел. Моя родная Родина, мой большой городок. Что Крым? Тряпка! Мы с тобой, благодаря весне станем ярче юга, ярче заветной мечты, ярче места, куда идти далеко, смелее.
Раскис и поплыл, ручное счастье, заструился млявостью и какой-то там невинностью, серым снежком. Ты, как и я Город-скаморох, ты, как и я прошелся м выпал, ленивый парад кислых дней, ты, как и я, никуда не дошел, как и я состарился раньше времени.
Какие красивые мальчики, какие яркие девочки, какой теплый город, сколько живого тепла ты вдохнул в этих детей, как повытаскивал на улицы.
Ах ты, город-проказник, на твоих улицах, на улицах где весна, да и только, можно захлебнуться от пестрого шелка разных лиц. Они тянутся к тебе. Здесь они находят утехи и радости, здесь они находят друг друга.
- О, хорошо, что зашел, пойдем пройдемся, помечтаем, подышим, посмотрим на людей.
- Хорошо, я как раз и зашел ради этого, поразговариваем, хорошо?
- К черту изучать себя, давай изучать других. Давай, этот город, эти лица, это море лиц, это море людей, этих бродяг, домашних конечно, но здесь и сейчас они кажутся бездомными, ничьими, представленными сами себе, шальными ребятами.
- И ты все это будешь писать?
- К черту и это, просто пошли. Мы будем смотреть, мы будем как они, как они свободными чуть-чуть, совсем капельку, но все-таки свободными.
И мы гуляли я и он. Хотя скорее Я и Город и все, что он в себе содержит. Этого несчтного мальчика, который плелся за мной, я его не ощущала, он был как одежда, как наряд без которого нельзя выходить в город, убранство, да и только.
- Здесь должны быть листья и свет, свет от фонарей. Этот парк очень красивый, когда осень. Мы часто с Романом здесь бывали…
- С кем?
- Красивые цветные листья, все очень нежно, как в кино.
- Мне не нравится, что здесь очень много людей, я хотел бы побыть с тобой один, а не с ними. Вдвоем. Поговорить.
- Какая разница, давай говорить среди людей. Только среди людей и стоит разговаривать, тогда тебя точно не услышат.
- Да ну, что ты, поехали домой, поехали ко мне у меня как раз никого дома нет, посидим, поговорим, чай попьем.
- А город, а люди, а все это?
- Поехали.
Вот зануда.
- Я поехал.
Нет, ну вот зануда, вот пиявка, вот злой человек.
Но как же можно гулять по городу обнаженной, раздетой, беспечно голой. Достал…
Чай, конечно, мы попили, угостились чайком, потом кинулись изучать друг друга, но как-то физически, ведь это всегда можно, ведь для этого большого труда не надо, это-то ярче и подчеркивало нашу отчужденность, наше безразличное отношение друг к дружке…Валялись на диване, тянули одеяло каждый на себя, возились до 6 утра, подустали, уснули.
С утра меня опять накормили чаем с халвой, я умылась и пошла. Меня кинулись провожать.
 Провожать девку-дурочку, которой все равно кого ласкать, все равно кого ценить из людей. Гораздо больше я любила неодушевленные вещи, такие как Крым, Минск, Весну и так далее, нет, скорее они то и были одушевленными, даже слишком, они были общей душой людей, которые привязались к этим местам, они были ощущаемые, кучей, концентрацией энергии. Одного было мало, если любить так всех, если ценить так Крым, если желать, так одушевленного счастья для всего человечества.
Ах, Весна, Весна, Богиня земли, любовница Бога, вечно юная, вечно созревающая, вечно впредверии рождения – юная мать.
Э-э-эххххх, весна моя горемычная, подружечка моя, девка холеная. Не заколосились еще травы твоего долгого живого пути, не зарябили еще деревья зеленью, не распелись еще птички хорошенькие, не расцвела еще ты…
А если нет, чего ж я радуюсь как голодный человек, разглядывающий меню. Что-то я слишком кричу, слишком люблю тебя.
Что это за мальчик такой. Я обернулась и посмотрела, он махал мне рукой и улыбался, что за вредина, я прибавила шаг, чтобы он не подслушивал. Он явно хочет, чтоб весь день я пробродила изучаемая прохожими, он хочет, чтобы весь день я не находила себе места нигде на земле, весь день я скучала. А когда бы встретила его получила бы и конуру, и миску, и сердце… Чтоб я успокоилась и стабильно дышала. В его глазах остолбенело искала пыль осевшей истории и терла свои неуютненькие глазки, не справляясь с запросами даже своего скупого много не требующего существа, а ему, ему же, подумала я, ему же надо готовить, ноги греть, ему надо подкладывать подушечки, когда он устанет, заваривать чай, рожать детей, ему надо доверять и ценить его придется. Это что же, он так полюбит меня, что и уничтожит своей любовью, превратит в безбожницу, в человека без мечты в голове, закидает тряпками и нестиранными трусами, веник в руки вручит, уничтожит по ночам съест меня, детьми изгадит тело мое итак еле живущее или высосет?
Это он подкрался, лисичка, блеснул глазками капельками, это он тихоня сделает так, что меня больше не станет и погибну я от жара раскаленной плиты? Что я дурочка что ли? Больная, искалеченная холодам и голодом, невменяемая, грубостью, самым мерзким на земле, я не предам себя, даже если меня будут любить за это, я не спасусь, не вырвусь к его счастью, потому как там тот же забор и одиночество, этаже грусть.





 

32 ГЛАВА
Ромка свинья и чуть-чуть
про детей…

« Навсегда покинул кабак, где жуют меню вместо блюда».
( А. Цветков « Анархия нон-стоп»).

- Видишь, Катя, я здесь живу, здесь мой дом!
- Это вот подвижное сокровище из рыб твой дом?
- Ты хотела жить около воды, смотря на вечность, какая славная девочка, хорошая малышка, я все понимаю, я ой, ой, ой, какая главная, во мне, е мо е, концентрация всего, я два – и Бог, и Иуда, я все. Да, Катюнечка? Я самый большой человек на земле, я – сама вечность. Не дай Бог, чтоб понимание доставалось таким людям как ты, людям которые видят проблему, находят выход из нее и ничего с этим не делают. А не делают, родные, по многим причинам – страх, неумение, лень, усталость, апатия, или, в конце концов, не до конца понятые причины проблемы. «Я – глубина», подозрительно, почему же ты ничего так и не сделала, мой маленький огонечек, почему же ты так и не попыталась, что-то исправить, почему же ты так вообще так и не научилась жить, моя радость? Жить не в подземельях собственного я, жить дико снаружи. Я понимаю, ты можешь оправдываться, убеждать меня в том, что просто копила знания, но это же, бля, не правда.
- Просто не всегда, Ромка, выбираешь, что-то критическое между за и против, когда знаешь недостатки того и другого, а ты же знаешь, золотой середины не бывает, это, так сказать, самая большая глупость, самая удачная шутка, выбирать надо всегда, только это твоя проблема выбора, это твоя мнимая свобода, это по-хорошему плод твоего общества, которое так ты ненавидишь. Свобода – это тогда когда ты делаешь не то что нельзя, а то, что тебе хочется. Выбор это не есть свобода, это мираж вседозволенности. Дают выбирать между хорошим и плохим, то есть, между критическими точками, которые являются эстетическим регистром сообщества. Вседозволенность – это быть хорошо и плохо, это отречься от эстетики и ценностей твоей больной культуры. Это научиться летать, понимаешь? А я знаю и хорошо и плохо твоих действий и общества и мне трудно выбирать. Но я очень хочу научиться быть свободной.
- Это ***ня и демагогия.
- Кстати, это твоя жизнь демагогия.
- Да, может быть, но в отличие от тебя я хочу и могу быть свободным.
- Все дубины выбирают только одну критическую позицию за или против, ты не зришь корень, дурачок, ты слишком прост, такие как ты пойдут на войну, таких как ты уговорить раз плюнуть.
- Свободным от правил, упреков, предрассудков, я хочу быть светлым – без Бога. Я хочу освободить тело, быть свободней его…
- Хочешь не существовать?
- Хочу быть вечным.
- Хочешь умереть молодым?
- Очень смешно, Романчук. Надо потерять тело, избавиться от него.
- Не потеряй случайно свое «Я», не сотрись, как бы.
- Не сотрусь.
Он помолчал, потом тоскливо посмотрел на меня через свои уставшие глаза полные рыб, так же тоскливо открыл рот и сказал:
- Дура ты, Романчук, детская маленькая дура, не больше семи, ребенок. Ляг рано спать, рано проснись, только не дожидайся ночи, мой ребенок, ночь пугает детей. Ночь темная и обидная женщина. Она наступает медленно, - я начала отходить от Романа, слишком он стал опасен, слишком он стал живым, натуральнее, чем я думала, прагматичнее, ведь и вправду, ночью я пыталась спать, никогда не интересовалась, что там за концом моего дня, есть ли там жизнь, что-то там существует ли помимо моих снов, - медленно крадется, ее шаги не слышны, ее дыхание беззвучно, оно и есть темнота, ты не успеваешь опомниться и недавно светлый день погрузился в густой непроглядный, проклятый мрак, - Рома наступал, он хотел напугать меня неведением до смерти, он хотел, чтобы я начала боятся ночи, того чего я не знаю, - ООО, эта ночь, ей нет оправданий, ночью можно все и даже больше. Самые злые вещи и мысли, которые выдумали эти вещи, проживают ночью, только с ней они на ты.
Ты слышишь? День-то – это предвкушение ночи, это свет перед тьмой. Мой Ромка понимал вещи именно такими как они есть и были всегда. Принцип сопротивления существовал во все времена, он рождался из присутствия дискомфорта, ощущения, что что-то не устраивает, неуютненько как-то, как-то так, хотелось бы лучше. А Рома, как и я, как и многие, как и дети моего поколения хотели и могли жить лучше, только кроме сопротивления у них ничего не было, так как они были людьми, работа которых была разрушать, а не строить. Расшатывать границы мира, забавно шутить, только кроме уничтожения любви к вещам, они захотели уничтожить еще и старого человека, свое безобразное изгаженное капиталистическим обществом «Я».
То ли они и вправду не приспособились, то ли эта система на самом деле была гадкой для маленьких людей не привыкших к лицемерию.
У них не было строя и идеи, к которой они шли, они были против друг друга, но это их и объединяло, делало борьбой. И Рома стал из их числа, как и я, как и многое из меня…
Странно, они знали проблему, хотели с ней бороться, это было модно и типично, но не было яркого света впереди них, у них не было направления, безвекторное движение абсурдно, как разрушительная волна. Но в этом и был смысл их жизни. Они не строили, они не могли и не умели строить, как не возможно строить при помощи оружия. Их не может не быть. Они молот Христов, срубающий гнилое дерево. Они не могут смириться со старыми, они встали против них, и их лица, действия, взгляды, взгляды заговорщиков, будут, должны, хотят, умеют быть противоположными основательно, радикально.
Рома зиял улыбочкой этих новых детей.
Он тоже хотел сопротивляться, любил бунтовать против моих родителей, против каждого. Потому что, такие как он, поставили все под сомнение, они не верили этому прошлому, эта иллюзия порядочности и системности толком достала. Почему-то, странные люди, вместо того, чтобы жить в системе, они решили не жить вообще, уничтожить мир, но начать с себя, иначе ничего не выйдет, это опять же будет все таже иллюзия разрушения, крутой блокбастер, рекламка, уничтожить себя – это уничтожить все ценности и культурно-эстетические принципы своего общества, уничтожить себя – это стать бес культурным, антисоциальным, умолешенным, негативным, уничтожить себя – это выжечь свое иллюзорное «Я», «Я» созданное системой, воспевающее вещь, «Я» воспитанное гнилой культурой отцов. Но они не ищут замены этому «Я», они не хотят быть полными внутри, они думают, что общество их погубило наверняка, они хотят самоуничтожиться, они хотят быть выстрелом без направления, стрельбой ради стрельбы…Им не свойственна жалость к этому миру, потому что они поняли, что этот старый мир не собирается их жалеть и во всех их бедах и неудачах виновен только он так как именно его воспитание в состоянии воспитать в каждом гада.
Рома был прав, как и эти дети были правы.
Но я не могла идти рядом с этими людьми, в их движении не было смысла, их путешествие не имело направления. Их жизнь была взрывом, они не верили, что смогут выжить после этой войны, а я очень хотела дойти к новым дням, к новой земле после войны, я хотела видеть людей которые будут после нас, я хочу посмотреть в их лица, будут ли они походить на меня?
Просто если у моих сверстников будет завтра, они не согласятся сражаться, они просто не захотят умереть сейчас. Если есть завтра есть планы на будущее, есть надежды, желание жить.
Общество порядочно оплошало, отобрав у этих детей мечту. Отцы заменили их желания и мечты своими, выгодными исключительно для себя картинками, предложив свои собственные варианты рая. Некоторым, не поддающимся бизнес-медитации это не понравилось, «американский пирог» не пришелся по вкусу, в итоге, соплячки дети отказались поглощать рекламную кашу и сопли. А так как собственной мечты не оказалось в наличие, они как беднячки бродяжки остались ни с чем. А без мечты можно получить освобождение на один день – борьбу без идеи. Алкогольное опьянение за последствие которого не нужно отвечать.
Без мечты они просто осознают, что их жизни не хватит на целую вечность будущего. Они жертвуют собой и жизнью своих детей ради нового человека, они надеются, что он будет счастливее их.
Они – Это то, что разбурит, но не то, что будет строить.
Они настойка борьбы…
Они дети вчера гадкого и абсурдного, они сопротивление этому вчера сейчас. Они не могут жить завтра, так как завтра – это разруха после их сегодня. Они сейчас. Их работа уничтожать. Разрушать, умирать, но не жить, их смысл в гибели, но не в рождении, их идея распять себя – но не воскреснуть.
И первое, что они распнут – это современную культуру, эстета в себе.






33 ГЛАВА
Хорошим хорошо… а…
После принятия очередной дозы снотворного я переставала существовать ни только для себя, но и для общества, мир казался иллюзорным и чуть-чуть смешным, границы были исключены основательно и безоговорочно, его толстое рыло дышало в мое заплесневевшее от долгой спячки лицо. Защитная реакция – прикинуться маленькой беззащитной девочкой, будит еще эффектнее, если получиться расплакаться – мужчины это любят.
С утра я сидела на уличной лавочке густо изгаженной вокруг да около ошметками и упаковками человеческой еды. Две кучерявые шустрые женщины тыкались палками в мусор и аккуратно складывали его в пакет. Я что-то записывала, как обычно ябедничала и ныла. Когда эти две приблизились ко мне я сморщилась и позеленела, почему-то из всех любезно предложенных мне весной скамеек я умудрилась выбрать самую грязную, казалось исторгающую смрад и ужас, одна из женщин возмущенно скрипнула зубами и похмурилась в мою сторону. За все придется отдуваться мне, подумала я, ведь я единственная кто сидел на этой скамеечке, следовательно, они могли предположить, что всю эту гадость натворила я, получается я взяла на себя вину за преступление, которого я не совершала и мало того, мне было стыдно, как будто я вор и очень пытаюсь смахивать на порядочного человека, а кучерявые знают, что я пытаюсь улизнуть, знают и молча накладывают на меня вину за то, что я не делала. Я попыталась улизнуть со скамеечки и пройтись медленным шагом по дороге, пусть несознательное желание куда-нибудь придти само доведет меня до цели, но это показалось очень скучным, потому что, почему-то несло меня домой.
Прекрасный день для рождения, особенно если ты вчера случайно умер.
Только мир мне не казался новым и только что вылупившимся рядом со мной, а казался старым и больным, словно вчерашним.
В детстве мы учимся «себе» познаем себя через тело, через ощущение своих мышц, после мы закрепляем свое имя, учимся отзываться на него, мы приобретаем статичность, через откликание мы узнаем постоянство, вырастая, мы, умнички, накапливаем социальный опыт, так, несознательно, практически усмехаясь, резвясь, маленькие мальчики и девочки, а социальный опыт формирует наше «Я», посредством его мы учимся осознавать себя, трогать мысленно, сравнивать и уточнять, проприум же – это «Я», взращенное посредствам самокопания и общественного влияния, опять же массивная куча наших отцов, вырастая мы осознаем, что многое чему нас учили – это чушь, а самая большая чушь – это наше иллюзорное «Я», воспитанное в сыром обществе, как обезьянка, как искусственная улыбочка, как цветочек аленький, взращенный в парниковых условиях: без кризиса, без роста, вялая точка, без беспокойств и страданий.
Может мы и цветочки, а может и дурочки, для них это одно и тоже, но мы шепотом осознали это, шушукаясь и храня как тайну, как самое редкое откровение, мы передали это друг дружке, сквозь моря и океаны, мы как птички щебетали это в каждое открытое ушко, мы несли это как подарок, как смородины ведро и не жалели этой тайны, потому как у понимания нет цены. Теперь каждый из нас стал простым, простым отказался от «Я-иллюзии» и пошире открыл заспанные растрепанные очи, чтоб не проглядеть, не проворонить, что-то новое и жутко редкое, то, чего не доставало нашим прошлым дням, сквознякам, которые обесчестили нашу жизнь.
Первое что нам нужно, инвалид-бродяга – это научиться не бояться, ибо это – то самое, что вкладывали в нас с рождения – страх жить, страх умирать, как итог – бессмысленное существование, жизнь идиотов. Чтобы научиться жить по-настоящему, взаправду, надо не боятся умереть, надо наконец-то понять, что смерть подстерегает тебя у каждой тихой двери, в каждом домашнем окне, мой бородач распрекрасный, надо верить, видеть, что ты умрешь, что никакие омолаживающие кремы, маски тебе не помогут, иллюзия жизни дряхлой, мертвой, прошлой, мой добряк, больше ни к чему, мне скучно от этого, я хочу умирать, рисковать каждый день, быть началом впредкушении конца, я отправлюсь в долгое путешествие к своему безграничию…
Без просящей руки подаяния – мы никто, никто для них, для них мы грешники и безбожники, для них мы те, кто захотел прожить на халяву, для них мы кучка идиотов, подростков, маленьких детей, не нашедших своего места в этой жизни, оболтусов, которые не сумели приобрести профессии, чтобы прилично устроиться, для них мы лентяи и бездари, слабаки и неудачники, гиблые люди, это для них, там, где для них мы погибаем для себя мы рождаемся, но для них наша гибель это правда, для их мира это правда, это правда для каждых гнилых глаз, которые видят границы да и только, ограничения и посты, черно-белые палочки, лица хмурых вояк, но и мы же вояки, только у нас светлые лица, у нас сердце полное гнили и роз, у нас голова не забитая большими настольными играми, играми для малышей, подделкой жизни длинной в целую жизнь.





РАБОТА
Работа – это уникальное место, работа – это для тебя, на бери и деньги, и люди, и новые дали, и черт знает что, вообщем, все то, что тебе так было нужно, то чего тебе не хватало от этой жизни. Эта вещь. Эта барышня. Она прибавит смысл, она научит тратить время не в пустую.
Ах, работа…
Здравствуй.
Оооо…я отхожу, прячусь, что-то я тушуюсь, что-то я как кто попало, что-то ух как!
Сразу стало ясно, что, черт возьми, с работой мы ладить не будем, не будем и точка, мы с ней разные вещи. Работа слишком серьезная и требовательная тетя, а я…Я в первый же день опоздала. Работе было все равно. Я кряхтела, шипела ей в ухо, что там, глубоко внутри земли, там, где поезд вез меня к ней, где я успевала, даже был запасик небольшой, там человек умер, он скинулся на рельсы нарочно. Он умер, работа, он устал, слышишь? Может он шел к тебе и вдруг понял, что ему не хочется. А может, знаешь что, может природ так устроила, что самые странные и страшные из нас, самые проблематичные, давшие сбой, сами же и уничтожают себя, выпадают из жизни, хотят больше не существовать? Ты никогда не думала об этом, работа? А может, покинул его кто, а, работа? Может женщина ушла да та, которую он любил, обязательно ту с каштановыми волосами, у которой глаза один в один – куст сирени, может она оставила его? Может, работа, ему было грустно? Я не верю, что тебе все равно. Он умер.
Ах, работка, как бы не желала ты меня в любом качестве, даже в качестве трофея, как бы не пережевывала мое несчастное добротное тело – я не достанусь тебе.
Пополам с грустью и отчаяньем, каждому из этих чувств половинка моего существа, я дожевываю сухой «Бородинский». Он скрипит в мягких местах, а в твердых крошится, моя сухая пеночка, моя еда на один день, голодная, холодная пища – сор хлебушек.
Работа, моя еда – это твоя крупная шутка, твоя издевочка. Но ты не получишь меня, моя Работушка, ты не вытянешь, не выволочишь меня из дому, я не тот кто научился есть с твоих рук, я же в своих глазах посели чувство превосходства над тобой. Не волнуйся, я не умру, я научилась жить в доме, где все из голода, даже собственная мать, если надо научусь жить на планете где все сплошной дом, но не рассчитывай, меня обязательно приютят чьи-то добрые руки, парадокс в том, что, такие как я очень нравятся и привлекательны для заботы.

Когда мне нечего делать или очень хочется есть я начинаю писать, потом я увлекаюсь, и мне кажется, что писать я начала от души, а не от голода.
Книга не цель, сам процесс, вот что важно, книга причина страдать, а страдание это сама жизнь. Через ограничения и утраты я вижу мир именно таким как он есть, а через свои фантазии, таким как он должен быть, ни то и ни это ни чем не отличается друг от дружки в этом и есть весь праздник, весь карнавал.
Я не совру, не заплачу, описывая рай, потому что никогда его не увижу, скучные места мне не по плечу, мне лень в них топтаться, там даже нечего описывать, там не горя и песни про елочку, которая спрятала от вьюги в своих сырых и теплых лапах бродягу-борадача, там нет таких красивых вещей, когда люди согласны погибать лишь бы кто-то кого они любят был счастлив, там нет дорогой цены, там скука и тоска, обычная жизнь, а здесь праздник для души, особенно для моих букв.
Я смотрю в зеркало и просто списываю с своего собственного лица.
Те строчки, которые я вытянула из себя лишь пыль и вздор, маленькие клочочки, проказники, но то, что я пишу, имеет для меня хорошее значение, через эту пыль страдает моя душа.
Я, в конце концов, Петька Семка, только я пишу про него, а Ромка про меня, цепляясь друг за дружку мы создаем вот такой вот непрерывный забавный круг из страстей и горя и каждый из нас пытается выжить, так, по-своему.
Но не писать мы не можем, как Роман, как Петр, как и я, через письмо выплакивается наша душа, каждая по очереди, каждая по чуть-чуть.
« - Стенания, Танечка, стенания, самое главное постоянные стенания, постоянное выколачивание из себя таланта, постоянная работа над собой, Слышишь, Таня?
- Да, Петя, но мне некогда…
- Постоянно работать над собой. К стати, мама звонила, передавала тебе привет. Таня, она ругалась… Таня, кто это около тебя, я слышу голоса?
- Это Евгений Иванович, зовет работать. Все Петя, обед на плите, и кусок мяска в холодильнике.
-…………
- Петя?
- Ту-ту-ту-ту…
- Петр?
- Ту-ту-ту…
- Евгений Иванович и что это значит?
- Что?
- Вот это, - Евгений Иванович поднес трубку к уху, - а, это просто кто-то положил трубку, или сорвалось что-то.
- Сорвалось.
- Ага. Работать иди, Рита".






33 ГЛАВА
Привлекательный номер. Пограничная черта
И Анна Андреевна Страх

« Что бы не выкинул мсье Ахилл, мы не должны удивляться: все понятно – старый псих!»

Она не шла по этому миру, она путешествовала, легкая как перышко, невесомая как душа, сияющая, поразительная, теплая, темная слегка, чуть-чуть затушеванная, но эта темнота не портила ее лица, оно все равно струилось как влага, два глаза легкие как молитва ребенка, светлые как путь Христа, независимые как человек отшельник, как монах не смертном одре, дивные, полные глаза грез, грез необычных да и только.
Она шла, казалось, слегка обнаженной, ее ягодные шаги были неповторимы и тоже максимально обнажены, даже грубая обувь не испортила, не отяжелила их, ее ножки словно бежали по летнему пляжу, над летним пляжем, слегка паря, ее тело белое, как полотно, оголенное, не прикрытое одеждой, мелькало, дышало, словно чувствовало запах соленого ветерка, будто через маскарад города верило, что под асфальтовым пластом – южный песок, стоит только слегка подковырнуть неумелую конструкцию, пломбу, забившую поры земли, она дарило это ощущение, это чувство пространства, которое везде и там где ты хочешь в любой момент, я мигом облизала взглядом асфальт и ничего кроме писка не обнаружила. Она превратила мое ощущение мира в свою иллюзию доступности, это она заверещала неразборчивым мифическим языком о вседозволенности, покорности этому чувству, что можно все что хочешь, стоит только в это поверить. Она была искренней своего лица, чище той формы в которую обрамила ее мать, ее существо из пуха и грохота вырывалось сквозь оболочку обычного тела. Кто же мог так сопеть среди бетонических берлог, кто же мог быть легче морского бриза, сейчас, среди городской суеты, кто же мог так красиво отказываться принимать сущность настоящего, или в противовес ему быть таким как ты есть, кто же этот человек, невесомый, облачный, кто же он, кого невозможно потерять в толпе городской, словно толпа уступает дорогу таким редким людям как она, кто же это, кто?
Где е Родина-родник, там, где ее выкормили, выпоили, состряпали, есть ли у нее дом, где ее учили жить, так по-особенному, так уникально по-своему…это…у таких прекрасных не должно быть дома, как нет места проживания у воздуха, у грез, у мысли, потому как они гораздо богаче ограничений, да и знаниями которыми она владела, которые научили ее парить научить мало бы кто-либо смог…
Как напоминала она мне полет, взмах крыла, как оживила запах земли весной, сырой от капелек росы, дребезжащей, еще не вызревшей на солнце дня, НЕ ОСКВЕРНЕННОЙ ЕЕ ТОПОТОМ, УТРЕННЕЙ, ТИХО ЖДУЩЕЙ ДНЕВНОГО ПАЖАРА, НЕЖНО ХРАНЯЩЕЙ ВЛАГУ НОЧИ.
Что же смерть тогда для таких моментов как она? Думаешь, что и вовсе не умирают, не старятся, не ходят рядом со временем такие юные и прозрачные, как молодые боги, как прикосновение, как ласка редкая, пьяная и нет ей конца, такие вещи не уничтожаются временем, они ему не по плечу, они основа самого искреннего в нас.
Что описывать и нагло ныть про ее шаги, что скучать по ним сжигая отраву своего лица, скорбно, беззвучно, они не спасают от голода, но лечат душу, выздоравливают судьбу, они непрерывно скорбят по дням твоего нетронутого небесного счастья без определений и границ, счастья сродни пустоте и лентяйству, счастье – где одна жизнь – это шаг похожий на ее обнаженное хождение.
Ей все по плечу.
Кем была Анечка?
Пресной девочкой? Умолешенным ребенком.
Почему я опять и опять к ней возвращаюсь?
Почему я не нахожу выходов и оснований для своей жизни, но отчетливо знаю и конспектирую ее крестовый поход, ее долгий и скорбный путь к граням знания, к местам кризиса собственного «Я»?
Она была памятью мокрому сырому городу, который разбух густыми каплями ленивого сырого дождя, она была тем, кто смог бы подружиться со спящими фонарями, которые отчетливо подсчитывали мокрых прохожих. Своим существованием, казалось прозрачным и ярким от этой прозрачности, она случайно могла заселить в облизанных весенним дождем людей простую и верную идею «о иначе», идею, которая распоясала ее собственную жизнь и довела до абсурда горящего, заманчивого, совсем летнего, совсем южного, совсем безумного, одинокого, личного, верного пути, через сердце и обратно в самую глубокую пещеру своего «Я».
Осознание лишности и ненужности были исключены, но осознание того вреда, которое несет неугомонное сердце с ливнем на лице постоянно преследовало, постоянно молило пощадить крохкое тело, чтобы оно не рассыпалось где-то там, у очередной границы безрассудства одинокими светлячками, большой пышной горой звезд – парадом конца, неминуемой гибелью.
Странно, но многие из нас, хоть пряником корми, все равно идут к гибели не потому что не осознают этого, скорее наоборот, осознают и даже очень и поэтому стремятся дотянуться до нее, потому как верят, умнички, что жалость к собственному телу даже не эгоизм, а вздор, уловка общества, что жалеть на самом деле надо талант который не смог пробиться через слоновую кожу идеи самосохранения, что он как ребенок поднывал, просился наружу, умолял родиться, только рождение его странное и очень болезненное – тайна в глазах, рождение его – это ор вдоль пограничной черты, где кризис это единственное, что подходит для ее одобрения, то при помощи чего можно попасть в касту посвященных, проходной билетик, такая вот сложная штучка, крик такой своеобразный.
А Аннушка, совсем странный ребенок, любила пограничную черту, черту у которой человек сваливается от физического и духовного коллапса, когда тело выворачивает от недуга, то титанической боли, от крика, вздоха плеч, не выдерживающих груз никогда не зачатых и не рожденных крыльев, а мозг болит и бьется в конвульсиях, сопит и тужиться, мучается от нереализованности и именно в этот момент, ей казалось, человек и может совершить что-то гениальное, непоколебимое, вечное…Что и она может, что и ей по плечу, что каждый, что стоит только захотеть, что мир прост, что все возможно, что за страданием будет радугу ее сердца, то, что и хотелось ей создать, то к чему она и шла, как и я иногда спотыкаясь, только на падениях и рассчитывала дойти, только это и позволяло ей идти размашистым шагом…
А это не правда…
Но что-то в ее лице было трогательное, наверно вот эта попытка полетать, все-таки взлететь, даже у последней, нечеловеческой черты…
Разорвать щеки о полет, о голос его, о тело его жесткое, скрипучее, расцарапать кожу сладкую первую и взахлеб, розы ветров глотая устремиться к свету из самого низа в самый верх, все границы к себе примеряя и отшвыривая их, как ненужный хлам будто зная, что любая граница рассыпается хрусталем, почувствовав свет ее внутреннего пира. Не падая, не спотыкаясь, она пройдет без жалости, без боли – уже счастливая как солнце. А это не правда, как и то, что из последней черты можно выплакать дар имея слабые плечи.
Но отучить ее любить Пограницу было невозможно, глупо и даже как-то несерьезно, точно также невозможно как запретить почкам лопаться весной свежей прелестью, соком и чувственностью, готовностью к жизни, к прекрасному, дивному расцветанию.
Странно! Ну да, так бы я и назвала это происшествие, но почему-то Пограничная Черта, которую так старательно пытаются обойти люди, отмахиваясь от нее, так, почему-то, полюбила Анну, неизвестно за что, то ли за постоянную грубую неумолимую борьбу Анны с ней, то ли за любовь и привязанность, которой просияла вся эта борьба. А Анна, тоже странная девица, почему-то начала сочувствовать Черте, что ей досталась такая сложная работа – изменять людей, она трогательно смотрела на все то что создавала Черта, на все ее попытки менять. А может, к Черте стал мало кто приходить и ей стало скучно и одиноко и ей захотелось другу, как у людей, маленькую девочку, шатавшуюся неизвестно где, маячащую перед глазами, Аню приручила и начала жалеть, а может из всех кто все-таки доходил до нее было слишком много кто стал просто ненавидеть Черту, и слишком мало кто бы любил и ей захотелось заботиться, то ли стать матерью, то ли Анна на самом деле могла менять, но они подружились с Пограницей, дружно пели песни весны, разочарования и радости, побед и утрат, песни лишенные слов и такта, простые песни для двух необычных друзей: буйной девочки с неизменным количеством лет и Критической точки с рылом отчаянья, безглазым убогим существом, вообще без существенных принципов.
- Любую фантазию люби, - говорила ей Пограница, - любую дисгармонию люби, - говорила ей Пограница, Даша на холодеющие Анины руки, ибо только она помогает тебе приблизиться к дисгармонии, так как Анька, в твоем мире гармонии нет, так уж повелось, в твоем мире люди жрут свиней и друг друга, а гармония, так, граница до которой тянуться хмурым днем.
Пограничной Черте была интересна моя нежная, стонущая от недугов собственного ума Аня за ее неумолимое сражение, наверно, за ее нехитрую любовь к Черте, она будто решила, что Аня поняла Пограничную Линию и потрясающе рассыпалась громадными мыслями вдоль ее грустной пропасти, а может ей просто хотелось, чтоб и ее любили, вообщем Аньке в связи с этим образовались нехитрые льготы, вроде – писать как Бог, или что-то там еще, и Аня радовалась и сама и сама ожидала от мира благодарности за свои таланты.
Конец и был Пограничной Чертой, за концом ничего нет, а есть сияющая пустота, к которой и надо бы стремиться, невероятная гармония из которой выходишь и снова входишь, возвращаешься усталым странником, преодолевая некий абсолют, некий титанический труд, который, как громадный зверь-сторож должен высосать из тебя все соки борьбы и принять очищенным в уникальность гармонии, Пограничная Черта была взрывом, который нужно преодолеть, чтобы снова вернуться к началу мира, к пустоте.
Но Пограница схитрила потому как побоялась, что Аня потеряет что-то личностное, там, в этой пустоте, она вновь станет как только что родившийся ребенок – пустым, без знаний, соц. наущения, кризиса, роста, она раствориться и станет ничем, как многие кто преодолевает дисгармонию, лишаясь границ тела, лишаясь своего «Я». Потому как «Я» выдавалось лишь для того, чтобы каждый человек смог найти свой уникальный единственный путь для прозрения, новую дорогу по которой никто никогда не шел и никогда не пойдет, потом «Я» отбиралось как побрякушка, выполнив свою работу оно было уже ни к чему, лишним и даже слегка мешало. Но Погранице почему-то понравилось Анино Я, буйное и редкое, уникальное, вроде, как и у всех, но более вычурное, чудное, самое терпкое.
Но иногда мне казалось, что Аня свалится от своего буйства, словно от усталости, проходили минуты она жила, словно на последних ногах.






34 ГЛАВА
Я?
Скучные дети а как разрослись, как распухли, все красивенькие, ровненькие, в любых городах одни и теже люди, голые от своего пустого «Я».
Я взглянула на сопливое рыльце Городишка.
- Ну что, брат?
Он пожал плечами.
- Что так, а?
Он молчал, грустно посмотрел в какой-то пустой край земли и опять пожал плечами.
- Да, друг, вот так вот мы и похерили свое «Я». А знаешь почему, дождевик? Рассказать?
- Ну, расскажи… -промычал он.
- А потому что даже я, даже Ромка, Петька, Андрей, Олечка все так и не поняли простых, но очень главных вещей. Каких сказать?
- Ну, скажи…
- «Я».
- Что «Я»?
- Я – вот что важно. Помнишь рассказ про птицу и кирпичи?
- Помню.
- Помнишь? Без «Я» уничтожится процесс духовного воспитания, без «Я» - мы без вывода, чужие лишние гости, без «Я» мы не страдание и поход, а мертвая точка без кризисов и роста.
Но помнишь и «МЫ»? «МЫ» - это конец. Конец похода нашего «Я», когда мы до конца реализуемся, когда мы дойдем до света из солнца, когда мы лопнем как почки, каждый из нас, «Я» пройдет, мы станем больше чем эта одинокая вещь, мы станем как один, как больше самого самого из вместе. У нас больше не будет границ, мы забудем что это такое, мы вообще все забудем, даже свое собственное путешествие.
Везде и сразу – будет наше имя, больше навека.
 И «Я» как старая одежда осыплется и истлеет, а мы даже не посмотрим в эту сторону, для нас оно исчезнет, от него не останется и следа. «МЫ» - станет больше чем «Я», «МЫ» - будет даже больше Бога, ярче огня, это «МЫ» и построит новый мир, где море станет лишь глотком от него.
- А?
- Я говорю мир…глоток…- как странно, но это не Город, - от…него… -это тот мальчик! – море…
- Что море?
Я разгляделась по сторонам, правда, только он один. А где Город? Куда он пропал?
- Что море?
- Море?
-Да. Что море?
- Хочу на море. Мне хочется к соленому теплому морю, хочется прыгать вдоль берега, шалеть. Я так хочу этого. Я очень. А ты?
- Я не знаю, может да.
- Больше всего мне нравится как описывает закат Петр Семечкин.
- Кто?
- Мой друг.
- Семечкин?
- Да. Послушай:
« Красный могучий глаз булькнул нагло в тягучие рыжие облака и тихо свалился в другое начало, там его ждут на другой половинке земли, и там был день. Показалось, что каждая пролетающая птица, пискнув, сгорела и обуглилась, но настырно продолжала свой полет, который кончился, может, в мятных травах, в густых земляничных лесах, где ее ждали холодные дети…
Танюша трудно добиралась домой в советских троллейбусах и автобусах, в которые можно было влезть, но вылезть, господа, из них было практически невозможно. Граждане в них смирно оттаптывали друг другу ноги, ругались, вспыливали, иногда распоясывались, но четко ехали домой, рыба текла, яйца трющелись, курица тухла, плюс все это добро заливало затвердевший за день батон, и хлеб, хлеб мок и прел. В автобусе не то чтобы дурно пахло в автобусе воняло, рабочий пот и выстраданные скисшие продукты задавали общую атмосферу гадости, но нельзя было ненавидеть совецкого рабочего, страдальца и честного работягу, он выполнял поставленные перед ним задачи и свято верил в важность своего дела, он отстаивал километровые очереди с героизмом собранный, протухший злой и честно верил в то, что все на самом деле хорошо, что так и надо жить, что славное будущее впереди, что до него-то идти всего-то ничего – рукой подать, что каждый дойдет, что не состарится, потому как совецкий человек не может дряхлеть, не может портиться, не может уставать, он не буржуй он трудяга, впереди его свет и долгая счастливая жизнь, но время шло, оно не знало ни идеалов, ни поражений, ни утрат, ни привычки, оно шло как ему полагалось, а совецкий человек уставал и серел, а совецкий человек все не доходил и не доходил, все топтался на одном месте и вонял в сырых автобусах…
- Вот оно, вот оно, то чувство…
Дверь загустела, задымилась, запенилась…
- Ха-ха-ха, - это кто-то нарочно и срочно критикует квартиру, она пухнет и рухнет от чьего-то хохота. Таня, Таня, не надо детка, это твой дом, не надо.
- Ну, ударь меня, ударь, если хочешь. А? Я же знаю ты хочешь, хочешь.
Мужчина Петр облизал указательный палец, хмыкнул и пошел в комнату скребя пол обмылком тапка.
- А… Ты пришла!
- Да, да, да. Я пришла. А окна и не открывал, или открывал?
Таня швырнула левый сапог в тумбочку
- А?
Не снимая правый пошла искать Петра, наткнулась на книгу, подняла ее, положила на массивную полку, и, нащупывая голосом шла как к свету к умной мужниной голове.
 Петр грустно посмотрел на жену, какая бы Татьяна не была дурехой глаза, глаза, простые человеческие глаза дышали усталостью и трудной работой, они дышали не только личной перенатруженостью, но почему-то были личиной всего уставшего рабочего класса, Петя смутился и уткнулся в газету, чтобы не слышать больного кряхтения жены включил телевизор.
- Нет. Я не верю тебе, Тань! Откуда ты всего этого понабралась? Этого взгляда? Этого «кхе-кхе»? Что это такое, в конце-то концов?
- И цветы завяли, Петечка, мог бы и полить.
- Ты не ответила.
- А что отвечать? Я вопроса не поняла.
- Права была мамаша: ты дура! Тяже – ло…- последний слог ойкнул, сгруппировался и исчез в вентиляционной трубе.
- А тебе все домашнее тяжело.
- А мне все домашнее тяжело.
Сопливая муха, уставшая от душной жары на кухне поплотней прильнула к окну и грустно дышала в прозрачный щит.
- Таня, ты когда-нибудь думала о детях?
- Дети? Когда они вырастут они отстанут.
Петя взглянул на Таню из-под газеты уставшим взглядом и поплотнее увлекся чтением, кинув:
- Ты же женщина.
Таня, продолжая ходить по квартире в левом сапоге пыталась навести какой-то поверхностный порядок, но кошелка с потекшей рыбой, которую она тягала за собой, не позволяла сделать этого, к тому же карп все время шлепался на пол растекаясь жидкой вязкой кашицей.
- Таня, оставь сумку на кухне.
- Таня – это все что я чувствую, - пробормотала женщина.
-Таня, на ужин блинчики, - встряхнул газету, - пожалуйста.
- Если это возможно приготовить без яиц, то все что угодно.
- О Боже, дай мне сил…
Кряхтя поднявшись он прошел на кухню, подобрав с блюда нарезанный овалом огурец он густо посыпал его солью. Облокотился на умывальник и сильно посмотрел на Таню.
- Я сегодня написал гениальную вещь.
- Пушкин гений.
-
Это про женщину умную, красивую, про женщину, которая нравится и очень горда.
- Проститутка?
Петя напрягся.
- Нееет… -сомнительно протянул он. – Хотя… Я гений! – взвизгнул Петя вперемешку с хрустящим огурцом. – Я гений, Таня, я гений. Она проститутка, так и есть, она красивая яркая проститутка, гордая и независимая. Как тебе это?
- Это мне не по плечу.
- Она проститутка. Я гений, гений, - смоктал он себя и огурец, счастливый и гордый идиот, приплясывая он удалился в комнату. – Гений, гений, гений, гений…- напевал он, - Я – гений, я лучшее, что могло случится с этим миром. Я – гений.
Он нежно разложил на столе измятые листы и с остервенением начал в них, что-то исправлять и вычеркивать.
- Я – гений, не правда ли?
- Не правда.
- А пошла ты».
- Писать сложно, что попало не напишешь, что попало не будет трогать, не будет менять.
- Аааааааа… Ну это понятно. А почему он не любил свою жену?
- Просто его жена была как и его роман - красивая, но глупая, и он это знал, ее существование было сплошным напоминанием для него, для него это было горе. Но мне нравится Петя, Петя хочет не быть, значит, Петя отказывается существовать, следовательно, Петя решает жить. А еще Петя очень хочет писать, он так хочет этого, что не сдается. Он кричит от этого. Он любит страдать, он понимает то, что понимает Анна, только другими словами.
- А кто такая Анна?
- Что рассказывать про Анну Андреевну? Даже…
И снова вместо мальчика передо мной возникло любимое лицо Города, я улыбалась ему и рассказывала. Так хорошо, что Город всегда рядом, что он никогда не отстанет.
- Восхитительно…восхитительно…восхитительно…- шептал он.
- А ты, Горд, загадка!
- Да?
- Да! Ты моя любимая загадка! – крикнула я.- ТЫ! МОЯ! ЛЮБИМАЯ! ЗА – ГАД – КА!
Город улыбался и раскраснелся, потом схватил меня на руки и закружил, вот так вот передо мной пролетел весь красивый Минск, весь от одного конца до другого из золота и огней.
- Эгегей!!! – крикнула я где-то на Октябрьской. – Город! Город, мой Минск, ты моя страна, ты самый лучший, у тебя душа из птиц.
- Тогда ты часть моей души…
- Рома!
- Где?
- Отпусти меня!!! Рома! Рома!!!! РОМА!!!!
- СТОЙ!
Нет, нет, это Ромка, этот школьный мастер, такой странный, потому что мой.
- Рома, Рома…
- А Рома кто такой?
Да что ж это такое?!!!
Опять этот мальчик!
- Что?
- Кто этот Рома?
- Мой приятель………………………………………………………………………Рома клялся, что нужно работать, как трещотка, но сам никогда не выкладывался полностью, до основания, до последнего вздоха. А еще я знаю одну вещь про Романа.
- Какую?
- Сказать?
- Скажи.
- Если крошку Ромку заставить танцевать, он обязательно что-нибудь разобьет.
Он посмотрел на меня расстроенным глазом. Конечно! Наверно ожидал чего-нибудь редкого, а не про танцы какие-то.
- Котлеты, дорогая – это новый дизайн коровки, палочки куриные, сегодня это лучшее, что скрывает настоящее обличие жертвы убитой для тебя.
- Катя. Ты странная.
- Скорей всего нет.


Я жарко дышала под пледом от этого мое лицо и руки стали мокрыми, а щеки раскраснелись, рядом я чувствовала его горячее тело, но оно было посторонним и абсолютно чужим.
И вдруг его теплые руки коснулись моих бедер, я почувствовала как по ногам разбежались мурашки и руки стали дрожать, я никогда не чувствовала и не хотела от него таких прикосновений, нежных, ярких, интимных.
Но он не только коснулся, его рука поползла, застремилась, обожгла.
Я, спрятавшись под одеялом, боялась шевельнуться, его нежные касания были еле похожи на реальность, скорее они были из сна, из выдумок и не моих к тому же.
И он почувствовал мою дрожь, потянулся к моей руке, дотронулся до лица, до губ, до щек, легонько тронул мои глаза, нежно, как спящей. Он сжал мою руку, влажную и сырую, он вытер мне слезы, он ласкал меня. Его руки струились как змеи, как вода, они проникали и жгли, сквозь мокрую сырую меня, они хотели, они пели, они лезли обниматься и в его касаниях был страх, была таже дрожь, словно он никогда не трогал моего тела и делает это впервые и чувствует меня только один раз, только сейчас.
Он развернул меня и прижал к груди, она была жаркой, горящей, она странно вздымалась, словно задыхалась, но там, внутри, что-то странно билось, что-то стучало, что-то умоляло вырваться, как птица, это уже был рев, выпрашивание, как:
- Отпусти, отпусти меня!!! – грохотало, гремело, выло, ревело.
Вот тогда-то мне и захотелось оставить его на всю жизнь, именно тогда когда он попросился уйти.
Я утонула, просто булькнула в какой-то черный вязкий песок, в какую-то густую глину, там спохватилась, чтобы ожить, но тут же забыла и наверно решила попутешествовать.
Я открыла глаза.
Это он.
Школьные глаза.
Свет и улыбка.
Какой красивый, сегодня он самый красивый, сегодня и навека.
В его лице был соблазн и грусть, печаль и покой, в его лице было все на свете, каждый шорох земли откликался в его глазах, он был больше и шире чем когда-либо смог бы вообще быть, в моих глазах он был весь из ласки и горя.
А потом он начал рыдать и рыдая выцеловывать мне все лицо. И через это горе я поняла, то, что он хочет сказать мне.
- Мне очень жаль, мне так жаль… -шептал он, - прости меня…эти игры…шутки…прости меня…
Он ласкал, ласкал меня, ласкал везде, все тело, добрался до сердца и там тронул, его ласкания были горячими, нежными и страстными, я запела, все тело дрожало и пело, все тело хотело выть и лететь, он трогал руками и губами, прикосновением своего тела.
Какой забавный, подумала я, какой красивый, но это не явная красота, эта красота где-то под его кожей и он красивый только потому что светится, что это пламя в нем заставляет его гореть.
- Тогда приходи когда хочешь, когда тебе понадобится эта девочка. Когда тебе станет одиноко. Когда хочешь. Я буду ждать тебя.
Он не ответил, а может и ответил что-то про себя.
- Я буду ждать тебя всегда, у меня у дуры, получилось то к чему ты стремился относительно меня.
Смех и горе. Улыбаясь сквозь слезы я искрюсь. Ветер рвет листья, словно это все декорации для одного очень хорошего фильма про любовь, а я иду – хороший герой. И внутри меня большое горе и печаль и от этого горя почему-то сердце становится большим и всеобъемлющим, я готова расплакаться только от того, что вижу, как мать кричит на ребенка.
И вдруг я поняла, что все это время, на самом деле, я просто шла к Крыму, испортилась, постарела, людей любящих меня разогнала, страдала, потому как шла к священному месту, куда нужно прийти чистой и основательной.
Ненавидеть Крым, а тем более не идти к нему я не могла…
Бусы из бисера повесила себе на шею, а они заржавели и превратились в камни…
Как же так?
Как это могло произойти?
Из всех кого я когда либо знала мне захотелось найти Ромку и крикнуть ему о своем горе, чтоб он знал и посмеялся.
Солнце. Повсюду оранжевое солнце, крики, вопли, ор от него, оно разлито по всем улицам ярким оранжевым пластом. Солнце лащит деревья, листики на них, солнце вскружило голову всему миру так, что он побледнел и стал прозрачным, словно ослеп.
А я на дороге асфальтовой, еле серой от солнца хохочу и танцую, мой танец так весел, а смех такой счастливый, что всем вокруг тоже хочется присоединиться ко мне и поплясать.
Я скачу, мои прыжки – это птица, мои руки хотят опериться и взмахами донести меня до небес, ноги мечтают оторваться от дороги, хотят крикнуть и тоже ввысь, а я хохочу, я радуюсь, я веселюсь, я счастлива, мой танец – эта песня солнца и полет птицы он соткан из этого, мой танец не человеческий, мой танец – попытка полетать.
И вдруг из-за угла какие-то руки:
- Отдай!
Я прерываюсь и оборачиваюсь.
Черные морды.
- Что отдать?
- Танец отдай.
- Зачем? Он мой!
- Он мешает, вон все прекратили работать и захотели прыгать, он мешает. Отдай!
Они приближаются, рыластые злобные, тянут руки, пыхтят, колеблются, со всех сторон подходят, мрачные и хищные, прутся, что-то выпрашивают, трясут своими резиновыми черными ручищами и воют:
- Отдай нам, отдай…
- Я не отдам, он не совсем мой, он общий.
Они срываются с места:
- А ну отдай!
Я тоже отпрыгиваю в сторону и прячусь за большое черное дерево.
- Ну вес, мне надо бежать.
И я бегу, а они за мной, эти скоты, эти черные руки тянут, стремятся, за моим танцем, они, по-моему, отобрать его хотят, просто мечтают об этом. И ненавидят меня чего-то.
- Нам нужен. Отдай!
- А вот и нет!..- я показываю им фигу.
Они совсем раскрывают рты, а я убегаю еще пуще прежнего.
Бегу, задыхаюсь, падаю, срываюсь и снова лечу, вот еще шутка, отдать мой драгоценный танец у меня кроме него ничего нет, при помощи его я так радуюсь солнцу, я пою из-за этого танца… А они отбираки такие.
- Все! Я убегаю.
А их догонянием нет конца, ничем их не отговоришь, эти все хотят у меня отобрать, какая шалость.
Я вбегаю в рыжий дом, ЛЕЧУ ПО ДЛИННОЙ ЛЕСТНИЦЕ, ПО ГРОМАДНЫМ СТУПЕНЬКАМ, И ГОНИ ВСЕ ВЫШЕ И ВЫШЕ, ВСЕ БОЛЬШЕ И БОЛЬШЕ.
Я цепляюсь за подол платья и падаю, но встаю, мне бежать надо, высоко высоко, на самый лестничный верх, там, где я его преодолею, там я спрячусь от этих темных лап. Но лестницы больше чем моей отваги, я же всю жизнь только и училась плясать, а не прятаться, на одном танце я до конца не доберусь, нужно больше сил, нужно одна большая лошадиная душа и я падаю, последний раз, больше я не встану, сердце плюхается в груди, бьется о ребра и умоляет вырваться из груди. Я не утка, может и птица, но не утка, я не прошлепаю по лестнице.
В самом низу возятся эти черномордые, толпятся и ползут по лестнице – им легче – они всюду ползают, они всю жизнь мечтали догонять и они меня догонят и может быть съедят, но самое страшное – они отберут мой танец и меня не станет. Но я не встаю, чтобы убежать, я слишком устала, больше нет сил.
И вдруг из многочисленных лестничных проемов, сквозь решетки перил начинают ко мне тянуться какие-то лысые руки, рваные и злые, а я мечтала передохнуть и может рвануть, в конце концов, но все – мне крышка, подключились какие-то другие, и им, видите ли, я мешала.
- Ай!
Но они не рвут меня, о, нет, они нежно подымают меня, передают друг дружке, как эстафетную палочку, как крючки вяжут мне новые ноги только из своих рук.
- Беги, беги, ну что же ты, сражайся, убегай…
- Не… я не могу…не могу я больше, лучше вы…
- НА! Мы тебе поможем, сами мы не побежим, сами мы давно не можем. Но мы слышали как ты смеялась, как ты танцевала, мы хотим чтобы ты спаслась, чтобы ты бежала. Ты будешь нашим побегом. Ты будешь то чего мы никогда не сможем, ты наша надежда на танец. Если ты упадешь, - шипели они, - мы больше никогда не сможем…
И они передавали меня от одних многочисленных рук к другим и я уже не бежала, а неслась, мне было так легко, абсолютно легко.






35 ГЛАВА
А РОМА
А что танец? Вот уж обид. Просто плясала, просто смеялась, гудела на проезжей части, просто дух хотел взлетел да наткнулся, ударился о тело и метаться, метаться начал, так ему хотелось на волю, так он хотел как птица, вот и танец весь то.
Что за танец – сплошной позор материи над духом, сплошная просьба птички внутри: « Отпусти меня полетать, я как ветер, я как ветер». Разбилась, рухнула, снова вскочила да танцем выскочила. А голос, что песня? Крик обычный. Больно телу было так оно стонало через рот, выло, отпусти меня, не порти, не рвись сквозь меня, мне больно, слышишь, птица внутри, мне больно.
А еще я помню как Город подошел ко мне греться, обнял и начал ныть и совсем это были не снежинки, он обнял и начал страдать и через эту грусть я почувствовала горе всей земли, через его одиночество я услышала как одиноки и несчастны каждый из нас.
Я помню еще тогда он обнял меня и жалел как супруг, как мамочка, как родина:
- Помнишь, как ты писать не могла. А я все равно грел тебя, все равно жалел, помнишь?
- Помню.
- Я всех любил и тебя, - сказал Город.
- Что меня совсем не осталось ни для кого.
- Так сильно жалел.
- Жадина.
- Я просто хотел, чтобы ты со мной жила, только обо мне пела.
- О чем петь? О пластмассе?
- Да хотя бы о том как ты меня ненавидела, да так красиво, так страстно.
- Может Крым нас спасет?
- К черту Крым… -провыл он.
И поэтому больше о светлом песочном береге я у него не спрашивала.
Ведь он страдал.
Конечно, он жалел, что он не море, конечно, он мучался этим, он тоже мечтал быть чем-то большим чем горе-пластмассы, но его душа была из стекла и бетона и чем-то другим она быть просто не могла, тем более водой.
Город был частью моей души и мне хотелось, чтоб она была прекрасной, а не развалины и хлам.
Я видела, как он страдал от этого, что я обвиняла его в этом несчастье, будто он в самом деле, виновен.
И мне становилось его жаль.
Я ложила голову ему на плечо и клялась, что буду с ним до конца, что никогда его не оставлю, что обиды и горя пройдем вместо счастья, что нам и так сойдет, что мы и от этого вдоволь начувствуемся.


- Ааа… так и не добралась до работы?
В дверях кучно дыша, ядовито прея весенним днем жарким тягучим сиропчиком, сонно и нагло, жалко и бодро, ясно и чуть-чуть стесняясь, стоял мой разлюбезный больной друг Роман.
- Наслышан, наслышан, тронут, серьезно, сочувствую. Я, так сказать, честно жалею тебя, моя Катя.
- Рома, растянулась я в приветствии, - какими судьбами, душа моя?
- Не вставай, не вставай, зачем эти шорохи, эти движения, эти, черт возьми, штуки с перемещениями. Не вставай.
- Да я встану.
- Не вставай, не утруждайся.
- Что ж, такой гость, а я лежу.
- Да не стоит.
- Чем такого гостя надо напоить? Чаем!
- Ну, коль водится такая роскошь в вашем обители так напоите, коль не жалко, буду признателен, милая, милая Катерина.
- Уж попотчуйтесь чайком, - я выдержала паузу, - …без сахара.
Рома заметно погрустнел.
- Чего пожаловали, поворовать чего, или так, проведать?
- Стянуть кое-что хотелось, да видно не судьба, раскусили вы меня.
- А что, пардон, своровать хотели?
- Да так, пару рубашек, - крикнул он в мою уходящую на кухню спину, ор его в дребезги разбился об весеннее окно, я приподняла брови, надо же какая честность, но это не все, не самое худшее, понятно, этого с этим наглецом мы вместе росли, я его знаю как облупленного, хорошо, что такой разговор завязался, так бы спер самое нужное тихо и незаметно, а может уже прет!
- Рома, что же вы, пройдите на кухню.
- Да. Рубашек, а можно я сяду?
- Присядь, Ромочка, присядь, дай я мусор, крошки стряхну.
- Хлебушек докушивали?
- Докушивали. Так что, кроме рубашек ничего?
- Нууу…нет, ах ты моя печаль родная, как заскромничал, Роман, как заспотыкался, столкнулись мысли в его голове, как строго врознь разошлись.
- Ну, Ромка, огласите свое желание.
- Щас. Вы прям врасплох… как-то…это…эээ…
- Заварки столько хватит?
- Да, благодарю. Гамбровича хочу.
- Все?
- Все.
- Вы же знаете, Рома, это моя любимая книга.
- Зачем она вам?
- А вам?
Я поднесла чайник к Ромкиной кружке, Рома замечательно напрягся, я увидела, как тряслась его рожа. Как боялись два его безымянных, невнятных глаза. А потом горячая вода полилась ему на колени, не кипяток конечно, Ромка, дурак, не заметил, что чайник не кипел, он смотрел на струю льющуюся на его штаны и как рыба хватал ротиком воздух, сука.
- Пошел вон.
- Ты окончательно спятила. Окончательно! Окончательно… - повторил он шепотом, скорее для себя чем для меня, чтоб самому стало понятно, потому что он не мог в это поверить, чтоб самого себя убедить, так как он не мог этого принять.
Быть свободным – это лишить себя всех принципов и позиций. Это перестать выбирать и перестать придерживаться даже своих собственных установок. Быть свободным, это освободиться даже от себя. И прыгать с одной критической точки на другую. Быть свободным, это лишиться своих собственных правил и предрассудков, даже если они логичны и противостоят общественному мнению, так как они являются лишь реакцией на провокации общества, тем, чего от тебя ожидают, следовательно, твое сопротивление можно предсказать и предотвратить, выбрав не стандартный вариант, вариант из твоих правил, против которых ты не сможешь противостоять. Быть свободным – это освободить себя, уничтожить в себе все цели и идеалы, начать сначала, быть белым листом, отучиться выбирать между хорошо и плохо, ни-ни, кинуть это дурное дело, позволить себе большее, позволить себе все, неожиданность от себя, спонтанность, игривость, позитивную свободу как она есть… Так я думала когда со мной рядом была Оля, так я думаю когда Ольги не стало, но я все равно верю в это, словно и в правду, там за поворотом слава моей души и тех, кто поверит мне.
Быть свободным – это послать к чертям весь свой жизненный опыт, все, что было раньше, так как человек всегда заблуждается. Сомневаться во всем, что бы не предложили, как бы не поманили пальцем. Время такое. Верить никому нельзя, даже себе…Выкобелиться. Вдруг за этой спонтанностью искренне откроется твое «Я», не припудренное до гадости принципами твоего общества 0 бородатого старика со сгнившей душой. Откуда ты знаешь, что он прав? У него за плечами войны, он ошибался гибелью миллионами людей, почему ты соглашаешься верить ему? Откуда ты знаешь, что он прав? Если ты плод своей цивилизации, почему ты решил, что не набрался достаточно грязи от своего общества? Почему ты решил, что твоя позиция верна? Вдруг ты опять ошибаешься? Вдруг ты опять повторяешь ошибки своих отцов.
Позиция – это тугое сварливое постоянство, это однообразие, когда вокруг так много непознанного, так много начал тебя, тебя у которого нет пограничных столбов и определений, тебя, где целая вселенная - маленькая гадость. Сомневаться надо всегда. Выбранная позиция – это граница, которую надо преодолеть, чтобы стать шире и глубже. Каждый раз, ступая как дитя, не очерчивая круг своим возможностям ты видишь сон, ветер – яркое бесконечное – это большая святая звезда ни то, что ты смог, единственное, родное, а то, что ты должен преодолеть, чтобы познать большее. Безукоризненно шагая – могучий герой, вглядываясь в глаза собственных поражений, ты осознаешь как бесполезно и глупо привязываться к этим проигрышам и как странно оправдывать их, но как легко шагать вперед, а может…и труднее всего…


 Рома уплывающий развернулся харей акулы и растянулся многорядовой улыбочкой, я широко открыла припухшие от бессонницы глаза, я заглотнула воды.
- Не шути так, Рома, не шути.
- Громадный сизый лес – вот кто шутки шутит, вот кто самый большой шутник.
- А я люблю лес, - приговаривала я, карабкаясь на совершенно непреодолимую скалу.
- Да я знаю. Ты все любишь.
Рома же плыл, широко размахивая руками и веля плавником, он так здорово перемещался в воде, а я, растяпа, еле поспевала за ним, но это ведь было его место и еще мне мешали какие-то полумертвые существа его прислужники, нарочно цеплялись за мое платье ртами и коготками, некоторые, самые липкие, так уцепились за меня, что мне приходилось тянуть их за собой, меня они смущали – сине-зеленые, прозрачные, с черными многочисленными глазками по всему телу, словно грудные детишки, только абсолютно высохшие и непропорциональные, некоторых мне приходилось стряхивать и это еще больше отвлекало меня, я совсем отстала от Ромки, потому как он плыл и не останавливался.
- Рома, погоди, я не поспеваю, а почему я не умею плавать?
- Ты не хочешь, вот и не плаваешь, тебе легче карабкаться, цепляться, преодолевать препятствия, стонать, всевозможные лишения, преграды, титанический труд, рев из глубины сердца, ты никогда не отпустишь руки, чтобы поплыть, ты никогда не спрыгнешь с этой скалы, чтобы полететь.
- Ноя боюсь разбиться.
- Это правильно.
- Я ведь могу умереть.
- Это верно.
- Лучше я буду ползти.
- Но к этому времени уже все победят, а ты так и будешь где-то у подножья горы.
- Зато я запомню, как кто-то упал.
- Это наверняка.
- Это единственное что я буду помнить или спущусь вниз.
- Тогда ты не увидишь, что в конце пути. Может то, что тебе нужно.
- А если я упаду?
- Ты вернешься обратно, пока не дойдешь до конца.
- А если я пойду в другую сторону?
- Может из этого тоже что-нибудь получится.
- Не улетай Рома, мне так одиноко.
- А мне одиноко ползти, прощай…
- Пока.
И я, кряхтя, перлась по острой скале с выступами и преградами с этими противными пузатыми малышами, я скрипела, но ползла, словно мне это на самом деле было нужно, словно это все ради чего я жила, а потом мне надоело, я отпустила скалу и полетела, как листочек, в самый верх, я поднялась выше Ромы и даже не окликнула его, он бы не понял, что я кричу ему с самой высоты.




 
 
 
36 ГЛАВА
ХОЛОДНО
Во де холод ядовитый, мерзкий отвратительный вязкий холод, во де жуткое морозное ничтожество и два моих черных теплых глаза вперлись в пустоту ночи и это все и все это так холодно.
За весенним окном ночная жара, а в его черной квартире леденящий холод, такая зима, что вьюга бродит и ищет места, где бы можно было спрятаться от такой нелепицы.
Он спит.
Ай! Какой холодный. Боже мой, почему он такой ледяной лицо, руки, грудь – все, все абсолютно морозное, он даже пахнет ледяным, как мятная конфета с морозным эффектом ни капли жизни. Только дыхание его бережет, только оно аккуратно следит за ним. А он спит, нет, он не может умереть, такое не может умереть, ведь судя по коже, он и жил мертвым отвратительно погибшим, без чувств, без надежд, без мечтаний, без любви к таким как март, или таким как я - абсолютно заброшенным, абсолютно ничьим.
Он спит и явно видит сны, там где он сейчас сниться сам себе – этому месту он отдает все свое крошечное тепло, все жизнь, маленькие пылинки доброты которые он может из себя выжить. Наверно ему снится пшеничное поле-раздолье, колосья на ветру, переспевшие лопнувшие, густые от зерен и там, на краю этого поля, где колоски лащет ветер танцует цыганская красавица, с ее черными мохнатыми кудрями забавляется шальной мальчик-ветер, она задыхается, разноцветные гремучие платки и юбки пляшут и рассыпаются с ее задорным смехом и он летит вдоль берегов поля, такой красивый, такой смелый и он улыбается ей, а она делает вид, что не замечает его, но танцует только для него. И вся природа танцует вместе с ней, весь мир пляшет и забавляется, ему нравится смелая красота цыганки он через нее чувствует беспредельность своей роскоши. В пышных юбках цыганки кроется то чем хочет обладать снящий ее и эта тайна возбуждает его больше чем моя нагота, я разгадана, без одежд я нисколько не интересую его, я разоблачена, я не мечта, я – разгадка, во мне нет той темной тайны, босого берега, намека на беспечность, я обнажена и поэтом со мной холодно, от меня пахнет простотой и доступностью.
Изгаженная его похотью, испорченная и исстроганная его руками, да так, что эти щупанья дотянулись до того, что внутри меня, не прошли мимо, не постеснялись, минуточки не подождали и залапанная я вся оказалась, кусочка не тронутого не оставил, всю истискал, руками проклятыми меня дергал, душу изгадил, хотя бы туда не сунулся, не лапал, чтоб я жить дальше смогла, нет же, решил покончить со мной навсегда, сердце изнасиловал.
Теперь я покинута, мерзкая вся.
Глаза слипшиеся выгнили, руки хотя бы протянуть к ним слезки вытереть и руки и те уже не слушают. Теперь я лишь шорохи в темноте, да те которые мешают спать, как движение ветра, тело мое вымерло, нет для меня теперь названий, все в чей-то странной похоти, в желании сделать себе хорошо.
Долго меня трепало мужское это, этот зверь, что жил в нем и не выдыхался, а потом рухнул и оставил, даже одеялом не прикрыл, умирать кинул.
Холодно. Не умер же он, это что-то доброе по отношению ко мне в нем взвизгнуло и вымерло, разорвалось последним шальным ревом вскинуло мохнатую голову, проныло на прощанье и этого не стало, для меня не стало, а для других живет как и жило, для других плодородит и новые побеги в состоянии дать.
Я раскрылась, если мен надо умереть, если у меня судьба такая горемычная, ели вокруг одни предатели и отшельники, если нет для меня ни одного сердца до весны, то хочу быть утоплиницей, хочу утонуть без стыда в своей собственной горести и отраве этого хищника.
Надо было дома ночевать около мамы-мамочки и рассказывать ей сны о собаках, о лете, о море. О самых необычных сказках, об облаках плывущих по небу, мокрых сырых дождливых, как они бестолково беспокоятся и мямлют дождем, как сердито хмурятся, надо было прижаться к маме и что-нибудь прошептать ей на ушко, но жаль, что нет мамы, какая неудача, как смешно я погибаю, точно также, как и смешно живу. Пытаюсь пошевелить рукой – все поздно, рука проглочена и прожевана, нет моей руки, я вздыхаю, она правая, правая нога беспощадно откушена, громко жуется, хрустит как снег, я боюсь за пузо, только оно всегда было мне верным другом, таким одиноким как я сама…
- … эй, Катя…
… хотя проку-то в нем не было…
- … Катя…
… жаль что у меня нет ничего более ценного и вкусного…
- … эй, эй, Катя…
… съел бы это и оставил меня в покое…
- Катя! – кто-то птичкой влетел, и я спросила у этого:
- Что ты тут делаешь?
- Иди сюда!..
Позвал он меня.
- Я не могу, видишь, у меня только по одной руке и ножке, как я приду?
- Я сказал, иди сюда, настаивал кто-то.
- Тихо, не мешай, отпусти не трогай.
- Что ты там лежишь, иди сюда я сказал!
- Не мешай, я не дойду, я упаду, не мешая. Ну-ка не мешай!
- Черт побери… - пополз кто-то, не отставал, кто-то лез ко мне со своей заботой. Попытался слезть с окна, упал, зацепясь за что-то.
- Что ты шумишь, что ты тут ходишь?
- Черт возьми, тихонько ругнулся и опять пополз ко мне.
- Не подходи, не мешай.
- Вставай, вставай же, дура, пошли, пойдем.
- Пусти меня, меня едят, так мне и надо.
 - вставай!.. – шепотом крикнул он. – Мне что тянуть тебя? Вставай же…черт побери…Катя, вставай, пожалуйста… - он взял меня за плечо.
- Видишь, видишь, какое холодное, все, допрыгалась, скоро меня не будет, прощай, друг…
Его рука поползла мне на спину, приподняла ее, другая его, совершенно теплая рука, ухватилась за мою ногу. Он напрягся и отдер меня с кровати, как ледышку отодрал.
- Простынь взять? Я не могу найти твои веши.
- Кинь меня, я плохой человек, пусть я замерзну.
Легонько поддерживая меня он наклонился к кровати и подцепил простынь.
- Держись же за меня, мне тяжело.
- Я одной живой рукой за тебя охвачусь, больше не могу.
- Пусть лучше эта рука у тебя будет живая.
- Нет, эта рука без разбору съедена, она погибла у него в пасти, уже, небось, переварилась, - я показала живой рукой на труп волявщийся на диване.
- Тихо, тихо… - он кое-как набросил на меня простынь, - тихо, сейчас пойдем к выходу… ой, блин… что это?.. черт… тихо… тсс… - прошипел он сам себе.
Он донес меня до двери наткнулся на ботинок.
Нес с берлоги, воровал, похититель, тихо дрожа, как добычу прижимая, кряхтя чуть-чуть, он волочил меня и боялся, что зажжется свет, проснется хозяин, и он окажется простым вором, унесшим не самое дорогое, но все-таки обворовывающим.
- Дерни свое пальто.
- Я не могу.
- Черт, - он посадил меня на Коленко, которое прислонил к стене и снял пальто, он повернулся к двери, нашарил замок и тихонечко, тихонечко открыл его.
- Стой, стой, а ты как попал сюда?
- Я птица.
- Я так и знала, я так и знала, -повторила я тихонечко в его теплое крыло.
Там где мрачным город был он прижимал меня, нес как добычу, он грел меня, а я на половину живая болталась у него в руках, он посадил меня на лавочку, вздохнул и пальтишко, которое упало по дороге побежал и отобрал у чужих рук, которые хотели похитить его.
- Это наше, мы потеряли.
- Аааааа… Ну, на.
- Видите, девушка мерзнет, жалко.
- На тогда, я думал ничье.
Вот с пальто в руках он и побежал ко мне.
- Забрать хотели. Давай одену.
Он просунул мою руку в рукав, теплую как у птицы.
- Вот эта рука живая? – усмехнулся он мне?
- Да, эта еще живет.
- Давай эту тоже оденем, вдруг и она оживет.
- То врядли, ну давай, чтоб пальто не упало.
Он застегнул пуговки.
- Давай посидим, тепло как.
- Давай я лучше буду нести тебя, а ты будешь словно сидеть, хорошо?
Рома не дождался ответа, погрузил меня на руки, всхлипнул, и все время пока нес меня тихонечко плакал. Толи он на самом деле поверил, что я умерла, толи ему просто было тяжело.





 
37 ГЛАВА
Пожиратель
Болезнь штука неожиданная, вот так ты просыпаешься с утра раненько, раненько и с постели встать не можешь, руки, ноги, все отказало, потная кровать. Я сразу расстраиваюсь, слюнявые глаза, лопнувшие истлевшие губы и голос как скрипучка и шорохи, ты медленно поворачиваешься головой к свету и понимаешь, что таким ты встречать новый день не хочешь, кисло и мрачно, я гнию. К середине дня потихонечку привыкаешь к болезни, теперь она не кажется такой уж неожиданной, моя мамочка, теперь проще ходить, нежнее дышать, только серые круги под глазами выдают надутый назревший кислый нарыв болезни внутри организма. Крикнула, вздрогнула, сипнула, рухнула. Я солнышко, я легонечко, я тихонечко, я выгляну из-за тучек синей ласточкой, нежной девочкой, вялой лапочкой.
Какое коварство, какое беспечное коварство, моя долгожданная весна оказалась плаксивой бабой, какой-то нюнькой, девкой странной, уже давно поспела и разродилась, да залилась дождями, темной, темной тучей. Холодная, сырая ни только не желала просыхать, а наоборот, все гаже и гуще обливалась, все сопливее ревела.
Мышка весна, ты нежная слишком для густых ливней, ты добрая слишком для бесконечного дождя.
Пошевелясь в зарослях собственной болезни я встала – скучно болеть. Все-таки скучно болеть, когда мир такой огромный и плотный, хочется непременно зарегистрироваться в нем, хочется крикнуть – ЭЙ! Я тоже здесь была, я тоже жила как бы.
- О, Рома!
- Я заболел…
Какой страшный, глаза высохли и провалились в дырки в черепе, холодный, голодный, сопливый, выстраданный под дождем, высохший, спившийся, выгнивший.
- Нет, Рома, умоляю, Рома, не стоит!
- Отстань, я заболел! Она такая нежная, такая нежная…
Бред, Рома не может скиснуть, он не в состоянии болеть, он не умеет.
Я сижу около его кровати, глажу его руки и смотрю на его спящее и при этом что-то бормочущее лицо:
- Она такая нежная, такая нежная, такая женственная…
Все что он в состоянии повторять на протяжении трех часов, он пускает нюни и скорбит во сне по какой-то очень женственной.
У Ромки жар протухший гнилой, нечеловеческий жар, он опух и ослеп от него, выцвел и стал цвета брусники.
- Она такая женственная…
Интересно, такой она является на самом деле или лицемерит жестоко, нежнее ли она яблочка или просто так вынарядилась.
А у этого жар и он пухнет и повторяет как заповедь все слава про нее, словно это помогает.
А он говорит ты меняешься, ты постоянно меняешься, то одна, то другая. То за что-то, то совершенно против этого, совершенно в другую сторону, вот такая ты неопределенность, то, как девочка мила, то совершенно взрослая дама, совсем большая, совсем с принципами. А я ему говорю – я же не статична, не единица, все время меняюсь, все время шумлю, что мне от стояния на одном месте, там ни капли радости, а вот швендаться где попало – сплошное удовольствие.
Тогда он гудит и вспоминает какие-то мои промахи, гудит как машина и дыр-дыр-дыр по промахам, и ну их подчеркивать и ну их смеять.
- Крошка Рома, Рома, вы же сами, да только посмотрите просто мечтака в штанах. На-ка лучше таблеточку скушайте, поешьте лучше.
- Что вы из меня ребенка делаете, ей Богу.
А ночью опять: « Она такая женственная, такая… женственная…»
Я подползла к нему, дунула в ухо и так:
- Кто?
- Кто?
- Кто?
- Кто кто?
- Кто кто кто?
- Ай! – он отмахнулся рукой и зашился в сырой пух. Горел как помидор на грядке, я всю ночь охраняла его это живое, что в нем оставалось, за что он мне и нравился всегда.
- Эй, Рома-Родина, Ромочка, Рома.
Как две сестры домашние городские, кто-то пинал нас, кто-то ненавидел, кто-то выставлял за дверь, кто-то обещал вечного счастья и не давал ничего, кто-то нас портил этими надеждами, а мы как свинья ждали ростков солнца, два идиота в ящике из-под игрушек, замурованные, занеженные иллюзией о свободе, обманом, что никакого ящика нет, а он был, был, как и мы были, он был, без нас он не мог не быть.
- Эй, Рома!
- Что?
- Так, проверяю, спишь ли ты.
- Понятно.
И он закрывает глаза.
Пещерные люди в абсолютной темноте, без просвета, без жажды воли, как свинья в тесном душном загоне, как стадо овец, как корова перед входом, преисподняя, родимая, свет в конце туннеля, котенок-солнце, разница между хорошо и плохо, просто заболевание…
« Вот муха, малыш, стань мухой, стань кем угодно, стань мухой выпусти крылья, крылья это точно».
Все началось неспроста, голубые таблетки, куча мусора. Сплошная вата моя голова. Кровать пахнет табаком, гремя губами я затягиваюсь дымом скисшего бычка, бросаю курить, ровна на 20 минут, комната стареет… Собака заглядывает в мою берлогу, нежно крадется и, взглянув на меня ярким глазом быстро слизывает с ковра одну голубую таблетку ни больше, ни меньше, только одну, и семенит к двери. Голубая таблетка большой пустяк с утра одну, днем две, вечером пять, чтобы крепче спалось, пять таблеток в самый раз. Два сора три дня. День.
Задача на ближайшие пять минут глобально заснуть и если повезет проснуться только ночью в часа три, когда вернется пожиратель и будет спать, только не встречаться с ним, не тревожить его сна, пробраться на кухню, докурить бычок и снова в кровать, только еле дыша, еле, еле, когда пожиратель в берлоге и глухо храпит лучше не шевелиться вовсе, лучше умереть, храня его сон.
Семь утра, я заглядываю за угол отгораживающего меня от него шкафа. Пусто. Растяпа. Меня бросает в дрожь. Пожиратель проснулся. Курит и сербает горячий кофе с молоком, с тремя ложками сахара и еще черт знает с чем. Он встал же, проснулся, дышит, живет! Улизнуть от пожирателя, скрытаться в ванной, мамуля! Бегом!!! Бегом!!! О, НЕТ!? Слишком громко. Он услышал, скрипнул стул. Затаиться, ждать………………………………………………………………
Бессмысленно, надо перемещаться, он поглотить, сожрет, он выест, сели стоять на месте, он найдет.
- Привет, папа!
ОН НАШЕЛ!
Стоять свободно, руки опустить. Не подавать виду. Хорошо, что я собралась и нашла, что ему сказать, он ничего не заподозрил. Молчать. Чтобы не спросил. Глупо отмазываться и увертываться, если скажу, что шла в ванну он все равно не поверит. Он не станет думать и надеется, что я там собралась принимать водные процедуры. Нет. Он все понимает, он видит меня насквозь, он обнаружил мое укрытие. Я колочусь. Он разоблачил, он сжег, уничтожил меня. Все пропало. Некуда бежать. Я в ловушке, я в капкане. Я чувствую как сыреют мои глаза. Это отчаянье. Мне все равно, что он подумает, я пуду плакать и все, я буду реветь как рева-корова, я изойдусь, высморкаюсь, я выревусь вся, обезвожусь – это единственный выход – это удача. Но все равно надо найти укры… Он шевелит губами… О… Боже… ну нет… нет… НЕТ ЖЕ!
Все, мне крышка. Пожиратель начинает поглощать меня. Каждое его движение ротовой полостью выскребает из меня крошки, щепочки жизни, радости, надежды на утро. Судя по моим подсчетам, я давно уже должна была быть съедена, но голубые таблетки выручили меня, хотя, я уже жалею об этом, луче покончить с этим сразу, чем жить недоеденной и ждать своего конца. Я слежу за каждым движением его губ, ведь это кушанье меня, я чувствую что съедаюсь, полости, места, где было то, что он съел не заполняются, а сквозят, в добавок докушиваются мимо проходящими сквозняками.
Но Пожиратель и сегодня не расправится со мной до конца, нет, он слишком ленив и стеснителен для поиска новой пищи, он будет пожирать меня до конца, до самого дна и дальше, пока я совершенно не обнищаю. Ничего не восстанавливается, он кушает меня, его рот забит чем-то моим, а я сползаю по двери в самый низ, квакая, прея, горстка слез на плече, прощай, прощайте, густой сироп из глаза, как прекрасно солнце, как безоблачен зачаток дня, а я в темном коридоре скушанная собственным отцом.
Открывая глаза.
Ушел.
Как разбросана я, как меня совсем чуть-чуть осталось, доползти, доползти до таблеток, собрать их с ковра, так хочется быть этим днем, как хочется дышать и двигаться, как хочется бегать летом, ползти ползком до спасения, совсем чуть-чуть, маленьким шажком, пока он в моем укрытии чистит зубы. Ромка меня однажды спас, но не для этого, он не ожидал, что где-то в моей квартире появится тот, кто в состоянии без зазрения совести сможет меня съесть, Ромка сопротивлялся бы, но папа его выгнал, выставил его вон, он пнул моего Ромку ногой, швырнул на порог все его вещи, ему не жалко, не жалко моего больного Романа, чуть-чуть поправившегося, чуть-чуть окрепшего, конечно он не лечил его, не сидел с ним по ночам, он не жалел его когда ему было слишком одиноко и не по себе, а я ухаживала за Ромой, следила за ним, хворь его выпроваживала, собирала в ручки всю его болезнь, дула на нее и хотела выпустить вот как птичку в окно, в даль, в пропасть, в глупости, но тут вырос Пожиратель, вылез из своей берлоги, из своей Родины, отпихнул в сторону меня, болезнь плюхнулась на пол, выпала из моих рук, расползлась по квартире, дурачка, в каких углах теперь искать ее, какого подвоха ждать от ее хитрого глаза, распухших от герпеса губ. А Рому он схватил за шматки, дернул, рванул рубаху, взвыл, пискнул, толкнул, Рома растерялся, споткнулся, упал, больной, он больной, он замерзнет на дождливой улице, он там ослепнет от дождя. Но папе всегда было все равно, тем более на моих друзей, он их и за людей-то и не считал…





38 ГЛАВА
Ночь мы провели на лавочке
- Знаешь, Рома, просто не хотелось, чтобы меня съели, тебе бы это тоже не очень понравилось, я клянусь.
- Ай, да ну его, пусть сам себя ест.
Ромка скривился и отхлебнул с бутылки. Я слышала как булькнула жидкость сначала в бутылке ударившись о стенки, а потом и в его животе, а потом он сделал «хе», словно все в порядке и протянул мне.
- Я не хочу…
И он завел:
- Как странно проходит жизнь, - и поехало… - оборачиваешься назад лишь слякоть прошедших дней, кислая пошлая. ТВОЯ. Вспоминаешь запах прожитого, отдает спиртным, прелым летним вечером, в пустую потраченной жизнью. Знаешь, такой запах, ах, его не передать, этот запах пропитых дней. Мысли, планы, только сейчас осознаешь, что все было слишком иллюзорным для исполнения, выдохлось вместе с недорогим вином. Собратья, твои друзья выросли, вызрели как помидор на грядке, но оказалось, что совершенно для другого, кто же остался верен своей идее скис и протух в подвале. Город пахнет темже. Та же трава, то же сиплое кряхтение воздуха, почва для новых неудачников, игрушка для переходного возраста, в магазинах толпиться все то же дешевое и не очень полезное вино с слегка измененным названием, но несущее все те же ощущения – ничего нового, ребята взрослеют, на их смену приходят другие, борются все с темиже проблемами, вырастая все так же забрасывают харектерезуя как негативный опыт.
- А город пахнет весной, такая приманка. Холодает медленно, но когда ты в абсолюте одиночества прислушиваешься к каждому ее шагу, к любому изменению в атмосфере, как старик ждешь подвоха.
- Туман надежд рассеялся, из окна слышишь мобильные проблем женщины с грубоватым голосам, люди заманены на мобильные системы, неважно, ищешь смысла в этой трепотне.
- Похолодало на пару градусов, в каждом прохожем ищешь доброго человека способного изменить твою жизнь основательно и бесповоротно, чтобы к чертям запихнуть всю прошлую жизнедеятельность, хочешь, чтобы кто-то другой отвечал за все твои будущие промахи, чтобы было на кого покричать, и свалить.
Оскорбляет ситуация с городом тебе все хуже и хуже, а городу все равно, он все тот же, никакого сочувствия, никакой приветливой улыбочки, все переживания субъективны и не касаются города, его трогает только строительство, радует вырубка парков.
- Белый лохматый пес, никакого дела. Мне все равно, никаких идеализаций действительности, присвоение значимости своему гнусному состоянию. Все бредово и абсурдно. Каждая мысль отсрочка до следующей, ожидание глобального просветления, которое все не наступает и не наступает вот уже на протяжении пятнадцати минут.
- Переведу дыхание. За плечами сарай мечты, а впереди не целей, не желаний, не возможностей, все сваливаешь на мир, который как всегда кисл и сложен, забываешь уже сознательно, что сам приличная сука и что все произошедшее дело собственного ума и рук. Кричать и корчиться от боли бессмысленно, все равно никто не услышит, проходящая мимо белая собака не поймет.
- Ты сформирован основательно и четко, так мама сделала, если ты к двадцати годам грязь и тупица, то ты либо гений, либо профан, это твои собственные проблемы, если, покинув дом тебе не к кому пойти, то это лучше всего характеризует тебя как друга.
- Лето посасывает, вечерний город посасывает, желудок посасывает – все сосет, а говорят, что в мире нет гармонии.
- Желание напиться кажется единственным верным решением, хотя и глуповатым, желание выпить лишь попытка что-то вернуть и исправить, хотя бы даже то чтобы отказаться от выпить.
Закрываю глаза и сплю на лавке, лечь стесняюсь – я в белом пиджаке, все-таки как-то беспомощно и гадко валяться как невеста посреди детской площадки.
- Надо было в какой-то момент, что-то изменить, но не совсем понятно в какой именно. Все кажется простуженным кашлем, который вот-вот, вот-вот, должен пройти, но хворь затягивается, потому как абсолютно не лечится. Для нового рождения не произошло убийства, да и кто знает, родишься ли ты вновь, когда ты так паскудно жил до этого, дадут ли тебе еще одну возможность, одни грустные результаты, слезливые глаза, растерянное разведение рук в стороны, да и убивать нечего-то, не было ничего, лишь слякоть и озноб, все это даже уничтожать мелочно и стыдно… Холодает. Кошмары. Кровожадно и жалко. Попахивает глубокой ночью. Ночевать на улице абсурдно, в двойне абсурдно, если есть собственный дом.
- Решаю бросить курить, по этому поводу вместо пол пачки сигарет выкуриваю целую пачку, нужно завязать с бросанием, боюсь посадить сердце.





39 ГЛАВА
ПОДАРКИ
Мальчика папа назвал Юрой, мальчику 23, он молод и географ, он хохочет, он живой, я потянулась руками к живому светящемуся пятну, к мальчику, к человеку, какая штука, что за чудак. Это подарок мне, это пожиратель выкинул такую шутку, это он разобрался и подарил мне человека.
Вот забава.
Пожиратель наблюдает за мной и тихонько улыбается, хихикает себе под нос, трет ручки, все вышло так как он и рассчитывал, видит, коварный, что человек мне очень понравился, что мы с ним одно лицо и вот я хохочу – Юра мой друг, мой товарищ и вот я угощаю его кипящим чаем, разламываю ему сушки и сую в рот и вот я в нем вижу себя насквозь через призму его лица, а папа тешится, папа лыбится, у него все отлично получилось, теперь я никуда не убегу, не соскочу, не прибуду в отчаянии, потому как рядом будет верный и хороший друг Юра, он из сырого дня сделает мне праздник, он подарит самые редкие и ценные подарки, не станет их покупать, а преподнесет мир и счастье в декоративном варианте, слегка пустой, но теплый от его желания понравится мне… И мы, свесив ножки с парапета дня, будем рассказывать небылицы.
Утром теперь не стоит только открывать глаза, потому что он тут как тут и орет и машет руками. Вставай, мол, умоляет, вставай, нет времени нежиться, сегодня мы побежим, пока не устанем. Куда, куда кричу я, бегом напяливая носки и свитер, я не успеваю схватить добавочную кофту как уже оказываюсь на улице. Уже свет и голубиный ор заполняют всю мою голову и мир трескается от этой бесшабашной шалости нового дня. Уже все танцует и пляшет, уже все несется невероятным гомоном. Это Юра орет и радуется новому дню, это он кричит и трясет его за шиворот, а потом поворачивается ко мне и совсем раскрасневшимся орет:
- Ну что, весело?
- Весело, весело, - шепчу я, только не ори так, не пугай же всех.
Но ему на все наплевать он максимально живой, невыносимо подвижный, беспредельно, он не слышит песен грусти, они не для него, он не умеет с них читать, его песни для счастья, он абсолютно веселый и редкий и такой навсегда, он даже не умрет, ему ни к чему эти глупости, разве может погибнуть сама жизнь.
С ним Крым не казался запредельным и недосягаемым, с ним он был совсем рядом, топтался около подъезда.
Мир – это ручная кожа, детская коляска.
Проза.
За окном дожди. Они заполняют все пространства, точно из-за этого мир суживается лишь до пространства моей комнаты.
Весь мир я могу пройти вдоль и поперек в течение минуты, я на своей территории отдыхаю, Вселенная пляшет у меня на ладони.
Но вот скрипнул звонок, дверь пошатнулась, ветер взвыл, дождь нахмурился, топнул и прошел, в комнату ворвался безумец. Радуга взорвалась и рухнула на мир, в коридоре веселился ЮРА. Он там орал и жил, он выл, искал мои кеды и уже оттуда орал, что мы пойдем в Ботанический сад, а завтра, или послезавтра, или, скорее всего на следующей неделе, когда он заберет у друга второй спальник, мы отправимся в Крым.
- В Крым? – взвизгнула я.
- Да, а что? – выглянул он из-за двери, - в Крым, конечно. А что?
- В Крым, - шепнула я себе в ладони, - в Крым.
- Только ты не бойся холода…
Юра крикнул, что это очень весело и повел меня в Ботанический сад, а тот угостил нас дождем, таким густым и сладким, что мы аж наелись им и промокли насквозь. А Юра радовался и ревел как это весело и заставлял меня улыбаться, а потом и прыгать по глубоким лужам, а я претворялась, что не могу скакать потому, как только хожу по воде, а Юра клялся, что верит. И мир лопнул и расцвел яркими могучими лучами солнца, такой радуги я в жизни не видала, и Юра клялся, что это тоже только ради меня, потому что я больше всех болела, всегда одна, всю жизнь под землей, он тряс меня, чтобы я поверила, и я поверила.
А потом Юра попросил меня рассказать о своих друзьях и мы помчались к Карьеру, потому как он был единственным кого он смог бы увидеть. А Карьер ему понравился, потому, как это корыто очень любило детей и они бултыхались и плюхались друг в дружке до самого вечера.
И мы неслись домой, чтобы Юра не замерз, мы бежали по остывающему пыльному асфальту, по луговым дорожкам, и колоски красные от закатившегося солнца бились нам в ноги и может стонали, но мы не слышали, около наших сердец билось живое сердце природы и таски уже не было, мир мне показал другую сторону своего дня, дна где повсюду праздник и развлечения и в это я тоже поверила.
Все было развлекательно, мама хлопала в ладоши, она шептала, что я такая счастливая, что у меня теперь глаза полные солнца и что я теперь веселюсь по пустякам, но все же, мне теперь лучше.
И я верила маме!
Я верила тебе, мамочка, я захотела выздороветь и поверила тебе, я даже сочинительство кинула, раз ты поклялась, что я от этого порчусь, я даже о Роме решила не вспоминать, я все предала, каждую свою мечту, а ты меня обманула, ты бросила меня, потому что когда Юра упал и разбился ты сказала, что все пройдет, а он рухнул и больше не встал и вместе с ним и все надежды на новую жизнь без страданий и горя.

Знаешь, моя мама, если бы ты мне не пообещала я может быть не так отчаялась.
А Андрей сам появился, это так, для справки, я никогда не звонила ему и тем более уж не просила помочь мне.
Он сказал: «Деньги?»
А я улыбнулась. Деньги – это та кроха, которой мне всегда не хватало.
Андрей соглашается одолжить мне на пару бутылок пива и одной угощает совершенно бесплатно.
- Спиртное никому не повредит, - подмигивает он мне, передавая бутылку.
- Наверное.
- Рома уехал.
- …
- Стопам.
- …
- Заходил ко мне спальник взять.
- Понятно.
- Сказал, что в Крым.
- В Крым, - буркнула я себе под нос.
И что-то вроде кольнуло в области живота, кольнуло, а потом расправило крылья и боль поползла по всему желудку.
Я квакнула отрыжкой.
- Ну, ладно, я пойду, дел много.
- Я зайду вечером, в часов девять, дома будешь?
- Конечно.
Конечно меня не будет, но мне на все наплевать. Даже на то, что среди всех моих друзей Андрей был единственный с кем вообще можно было разговаривать.
Скорее Андрей вообще был моим единственным другом, или просто знакомым, хорошим знакомым.
Я посмотрела в себя, как странно, сейчас невыносимо обидно, я всегда была не рыба и не мясо.
Не путешественник и не домосед, а тот, кто сидит в берлоге, но очень мечтает о дороге, кто смокчет ее как медведь лапу и всех на свете предал бы ради странствий. Обожает людей, но всегда в одиночестве.
В киоске около остановки я покупаю бутылку теплого пива « Аливария», выпиваю его на горячей лавке, закуриваю и сплю.
А тут мне приснилось лето, только не это, это было совсем другим, хотя и с той же жарой, мне приснилась жара под красным навесом, цыганский ребенок, я поманила его пальцем и угостила молочным холодным коктейлем, он отхлебнул и захохотал, я тоже улыбнулась только от того, что у него были белые усы от молока, потом мне приснилось хорошее море, черная пузатая чайка, каркнувшая мне, и привиделся мне черный пустой дом с выбитыми окнами.
Я открыла глаза, солнце щепало мой нос, во рту было вязко и противно, отдавало чем-то резиновым и горьким, я достала из кармана практически пустую пачку « Диролла», выколупала оттуда последнюю подушечку и съела, во рту запекло, в глаза моментально кинулись слезы, я отерла их вместе с тушью.
Я попыталась встать, но не смогла. Закурила. Меня жутко разморило на солнце.
Вспомнила море. Для меня оно уже не было таким загадочным и желанным, скорее я его ненавидела. Оно мне казалось красным и раскаленным, грезы о нем были такими же страшными, как и цвет его.
С мечтой было завязано.
Я поднялась со скамейки и, доверяясь своим ногам, они привели меня к киоску, я пожала плечами и купила литровую бутылочку « Джин-тоника». Потом ноги понесли меня в город. В самом центре Октябрьской площади я бродила до вечера, а потом уснула на лавочке около метро « Площадь Победы», проснулась я давно за полночь, теплый ночной воздух обволакивал все тело, в лицо мне светил городской фонарь и от этого тоже становилось очень уютно.
В глаза вперлись звезды, миллионы светящихся камней.
Кинотеатр. Странно, но я что-то вспоминаю.
Две минуты до начала, вот мои воспоминания, не жизнь, не кем я была, а только это – две минуты до забытья.
Все в порядке, все нормально, вот мое место в ряду жителей, в кармане билет – право на жизнь.
Фильм хорош. Порядок. Все путем.
Две минуты до того как погаснет свет, всего две минуты, даже не время вовсе, чуть-чуть, кроха.
Надо было тогда закрыть глаза, или опоздать на сеанс, или вообще не идти в кино, всего лишь две минуты, хотя иногда секунды решают все, или скорее секунды все и решают, две минуты слишком много, для меня они оказались целой жизнью, мои две минуты, последние минуты жизни до тебя Ольга-разбойница.
Вот-вот, да, совсем немножко, мрачно гаснет свет, чуть тлеет, спокойно, выдержано, вот он сейчас совсем погаснет.
И ВДРУГ ЗАСКОЛЬЗИЛО ВСЕ, СВАЛИЛОСЬ, ПОЛЕТЕЛО КУБОРЕМ.
Я замахала свету рукой. Стой! Не гасни! Пожалуйста, подожди, совсем чуть-чуть, еще каплю!..
Я – сумасшедшая, ору на весь зал, махаю осветительным приборам, умоляю их погореть еще чуть-чуть, ибо там, в двух радах от меня, там, целую вечность впереди, загорелось лицо, которое я никогда не видала, загорелась копна волос, по которым я, может, и скучала когда-то. Заблестела моя Олечка, ангел мой, мое самое живое существо на земле.
К ЧЕРТУ ФИЛЬМ! В О О Б Щ Е ВСЕ К ЧЕРТУ!!!
Будь проклята та жизнь, которой я жила, при помощи которой тянулась до самого конца, мне захотелось жить одним днем, мне захотелось жить без конца…
Это Ольга пообещала мне Крым, Она поклялась, что мы туда доберемся, и я ей поверила.
Если бы Ольга осталась со мной я бы никогда не встретила Романа, теперь то я понимаю, что Ромка был для меня вместо Ольги… Я наверно вылечиваюсь потому что понимаю, что Рома был выдумкой…
Ревела, бежала, прыгала, все бес толку, все суета и имитация жизни, все не по-настоящему, а хотелось же, было такое желание, хотелось лететь без ограничений и штампов, да видно не судьба, мало того, что самой надо было преодолевать преграды, так еще чьи-то скользкие мрачные руки, руки трусов хватают и тянут обратно в болото. Умоляют остаться, кричат, что о полет можно разбиться невозможно как, что мой побег принесет им горе, посеет смуту, что появится черт знает что, что появится надежда на побег.
На соседней лавке распивали песни и пиво молодежь, местные неформалы, ублюдки-алкоголики, вот что я теперь знаю про таких, двуличные шлюхи, повеселившиеся, подышавшие декоративной свободой они разойдутся по домам, каждый к себе к стакану горячего молока и печенью по утрам, в школы в институты, на работу в начищенных туфельках, денежки на обед, свобода на ужен, свобода с пяти до двенадцати часов ночи…
- Эй привет! – машу я им с асфальта.
Они не отвечают, не обращают на меня внимания.
- Эй, ребята, я с вами, привет!
- Че? – орет один из них. Красавец.
- Я говорю, что я с вами.
Они начали переглядываться, гитара побренчала и добрынкнув последний аккорд успокоилась.
- Что ты хочешь.
- Я просто хочу сказать… - подымаюсь с асфальты, - что вы… - потом присаживаюсь на корточки, - что вы, наверное, СУКИ.
Они напрягаются. Человек пятнадцать разукрашенных напрягаются по моему поводу.
- Что?
- Я говорю, что ты лицемерная скотина.
- ****а ей, - буркнул кто-то.
Один из этих домашних поросят подбежал ко мне и со всего размаху лупанул в живот и я повалилась, а он еще разок, но промазал и ударил мне в грудь, а потом и в лицо, но уже своими грязными руками, а потом присоединился и второй прыщястый ублюдок, домашняя свинка, во рту я чувствую кислый вкус крови, это метал, я улыбаюсь.
После они подымают меня и орут в лицо:
- Что ты сказала, ****а?
- Сука ты!
И его оплеуха на моем лице, горячая жирная, густая, оплеуха что надо, смачная гордая, только жаль что для меня, для девочки не старше семи. Я повисла у них на руках, доверяя им я свободно болталась, я не стеснялась, не боялась, всю жизнь я не боялась только одного - умереть. И вдруг один из них, самый прыщастый отпускает мою руку, я валюсь на другого.
- Вот ****ь, ну ее на ***, эту шлюху.
- А что такое?
- У нее свастика на шее.
Знак солнца вспоминаю я, маленькая звезда, которая должна была вести меня к вечному счастью на всей земле, так Оля сказала, и я и в это поверила.
Второй тоже отпускает меня, я рухаюсь на пол и просто хохочу.
- Что там? – орут им по собачий скуля.
- Пошла она в ****у, у нее фашистский крест на шее.
- Так отьебошь эту суку.
- Ну его на ***, с фашистами связываться. Ну ее в ****у.
А я хохочу, я надрываюсь от смеха, меня просто трясет от боли.
- Я же сказала, что вы СУКИ.
И эти суки поверили мне, каждый из них плюнул в мою сторону уходя.
Я лежала и смотрела на пузыри звезд, а потом мне одна из них подмигнула и я спокойно уснула.

- Девушка, девушка…
- ММм…
- Встаньте, там милиция ходит.
- Ага, сейчас.
- С вами что-то случилось?
- Нет, я просто упала.
Я напряглась, чтобы подняться, спина скрипнула, ноги взвыли, голова треснула от боли, и я присела.
Мне подсунули под нос бумажную салфетку.
- Спасибо. Может у вас найдется рублей пятьсот, на пиво не хватает.
Этот добрый огорченный мужичина роется в своих грязных тяжелых карманах и достает мне оду тысячу рублей.
- Нате.
- Вот спасибо, - оживляюсь я как алкоголик, - вот большое спасибо.
Быстрым ковыляющим шагом я направилась к киоску.
Солнце уже было, оно было всегда, просто иногда я хотела не видеть его.
День должен был быть ярким и сухим, солнце спускалось в метро, асфальт потрескивал, охапка маленьких птичек чиркнула и взлетела. Ноги мои напоминали две деревянные колоды, бока болели, лицо ревело, от солнечных ожогов, с таким телом о перемещении даже нечего мечтать, все бес толку.
Около магазина я стрельнула телефонную карточку у каких-то растрепанных мальчиков.
С Андреем мы договорились встретиться около аптеки.
Он не опоздал, но был с каким-то бродягой.
- Ты чего такая грязная? У тебя кровь на шее. Вот.
- Ну что, деньги есть?
- Есть.
- Пива?
- Не-а.
- А что?
- Пошли в аптеку.
И мы пошли в аптеку.
Потом время смылось и выпрыгнуло.
Я помню душных людей. Забитые до тошноты троллейбусы и трамваи. Я помню перебор и постоянную недостачу в чем-то, я помню кислые опухшие лапы дня, его влажные от солнца дороги обугленные треснувшие, вырванные с корнем, я помню алюминиевую лошадь, драки у входа в метро, я помню аптеку, ругань, милицию, но я не помню последовательность этих событий, я не помню зачем и как это было.
Ночевала я почему-то около железнодорожных рельсов с каким-то вегетарианцем, который ныл про поджоги и взрывы на мясокомбинате. Он жал мне руки и вербовал в какие-то подпольные отряды.
Утром я проснулась от холода и совсем одна.
Этот бродяга кинул меня.
 Голова была набита ватой и легкой простудой.
Я прошвендалась по рельсам до часов одиннадцати, идти домой не хотелось.
- Девушка.
- Что?
- У вас на щеке какие-то цифры.
-Цифры?
- Да.
- Прочитайте их, пожалуйста.
- 273237.
- Спасибо.
Я стрельнула карточку. Около таксофона, какой-то мальчик отдал мне полбутылки пива.
- Алло?
- Алло, кто это?
- А кто вам нужен?
- Понятно. Я нашла ваш номер у себя не щеке…
- Эй, Денис, это тебя… эта… - в трубке кто-то ходил, - Алло!
- Алло! Может, встретимся?
- Ну, давай, около клуба 2 Лео» в семь часов.
- А у тебя деньги будут?
- Будут, - утешительно сказал этот, - не волнуйся, я тебя узнаю, стой у входа.
- А можно я заеду сейчас, а то мне делать нечего.
- Ну не знаю… хотя, заезжай.

Рома никогда не говорил самого главного, что надо писать иногда до последней черты – это все что ты можешь, мечта в твоих карманах, крик вдоль падения.
- Если ты хочешь! – орал он мне.
- ЕСЛИ. ТЫ. ХОЧЕШЬ.
Теперь то я понимаю, что он говорил, всегда стоит только захотеть.
- Ты не хочешь, - вяло дразнил он меня, - ты не хочешь.
- Я хочу, - буркнула я себе под нос, как тогда.
А солнце веселилось и хохотало.
Тра-ля-ля.
- Ты не хочешь.
- Нет, я хочу.
И вдруг он подорвался, схватил меня за шею, побагровел и начал душить, душить, душить пока мои глаза не заплыли кровью, кошмарные кислые и его злобные язвительные крики, черт возьми, его эти чертовы вопли, я начала задыхаться по-настоящему, он душил меня, как мог, потому что всегда болел за меня, потому как был частью мой души, таким же ленивым и бездарным. Он душил себя и кричал только себе, только для себя:
- Ты не хочешь… Скажи мне, скажи, ты не хочешь…
- Не хочу…
Тра-ля-ля.
Я же говорила, что мир прекрасен. Всегда. Просто я этого не хочу.
Один день, второй, третий, всегда иди к своей мечте, через горе и труд, через спотыкания и падения иди к ней, она единственная, что у тебя есть, о невыполнимом ты просто не умеешь мечтать, все сбывается.
- Я бы хотела… - провыла я где-то на остановке десятки, - просто теперь, наверно, слишком поздно…
Дом я нашла очень быстро, поэтому вспомнила про тысячу у себя в кармане, про ту, которую выпросила у мужика около метро, купила себе пива, в магазинчике напротив оно было то что надо.
Лавку я выбрала около его подъезда, около моих ног в воде плюхались старые серые голуби.
Я устала сидеть и позвонила в домофон.
- Кто?
- Я.
И мне открыли. Потом еще раз.
Ночь я провалялась с этим полупьяным, подуставшим, холодным как полагается и чтобы согреться думала о Крыме, сейчас я думала о его нежных лапах – ласкающем море, который только дает и ничего не требует в замен, думала о гладкой раскаленной дороге, о мохнатой траве вдоль ее, думала о тяжелой ноше, как она радует, толкает вперед, умоляет дойти, думала о проносящихся мима машинах, о теплом жарком дне… И мне действительно стало жарко, только совеем по-другому, меня бросило в пот только из-за стыда и горя…
- Ты не спишь, милая?
- Я тебе не милая.
В темноте я нашарила дверь, в темном коридоре кухню, в мрачной кухне холодильник, в светлой яркой пасти холодильника бутылочку « Аливарии», присмоктавшись к ней я пыталась заглушить все желания, травила мечту. Теперь жажда спасения портила мне жизнь, не только сейчас, но всегда, эта гнилая попытка вырваться, умчаться. Сорваться, жить по-своему не давала шансов на существования здесь – и сейчас, оно все портило это стремление, оно выедало меня изнутри, выворачивало, грызло тело и дух, просто портило воздух вокруг меня.
С каждым глотком Крым затихал к концу второй бутылки он растаял и полностью исчез.
Нет, нет, я больше не хотела хлюпать носом, всегда стоило что-то делать, делать до конца, просто если хотелось к морю надо было туда ехать, но все на что я была способна – это просто шлепаться.
Я забралась на подоконник окна.
Без паники, никакого самоубийства, « Она боялась всего на свете, всего, это даже хороша лап кота, всего, кроме смерти».
Я просто свесила ноги, мои грязные ноги опустились во влажную ночь, прохладный ветерок лизал пальчики и пятки, я махала ногами, тьма рассеивалась, мир светлел, где-то впереди был рассвет, а мое сегодня никогда не заканчивалось, ибо я не помнила как засыпала, а просыпалась я все в тот же день, все в то же безумие.
Незнакомые равнодушные люди от которых я ничего не просила ничего и не давали, они относились ко мне как к шалости, я к ним все тоже - с ветреностью.
. В их глазах я видела собственное падение, и о, как странно, я не улыбалась и не плакала, мне было все равно. Мир гас… Там где была безразличная я – весь мир был тряпкой и скукой, там где я радовалась – мир улыбался и трясся от хохота. Все субъективно, мир ни больше ни меньше твоего собственного глаза.
Я делаю глоток покрепче и швыряю бутылку в тусклый городской рассвет. Она лопается об асфальт, осколки с грохотом разлетаются в разные стороны.
Из берлоги этого мальчишки вечно пьяного, вялого, извращенного я выползла только через два дня, может, счета времени я не помню.
Я щурилась на яркое солнце, опрокинулась на лавку в центральном парке, гуща деревьев прикрывала мое истрепанное, высохшее от алкоголя тело, а потом пошел дождь, я смотрела на громадные капли шлепающие мне на лицо и широко открывала рот, чтобы напиться свежей воды, к вечеру дождь прошел. Сырая и грязная я провалялась до момента пока все тоже яркое солнце не разорвало лучами нашу страну, мою Родину мира. Это помогло мне открыть глаза, рядом со мной сидел крупный мохнатый бомж, изъеденное грязью лицо приветливо улыбнулось мне и протянуло недопитую бутылку пива, я отхлебнула кислый чахлый напиток и улыбнулась старику.
Сырые кеды шлепали по солнечному асфальту, майка досыхала на палящем солнце, я считала прохожих, изодранные грязные джинсы мохнато ползли по асфальту облизывая лужи и грязь на земле… Какой-то мужик случайно толкнул меня и я плюхнулась в коричневую жирную лужу, ну я и решила не вставать, уселась на самое дно грязи и просидела там минут тридцать или больше, пока ко мне не подошел милиционер.
По дороге к метро я насобирала пару тысяч рублей и купила себе « Джин-Тоник». Желудок, почему-то, отказался принять алкоголь и меня вырвало желчью и гадостью, я кинула недопитый напиток и спряталась от самого солнцепека.
Весь день я провалялась на зеленой лавочке и стреляла сигареты. Я знала, что к вечеру у метро соберется молодежь и там будет кто-нибудь, кто согласиться напоить меня за небольшую плату.
Так оно и было.
Молодежь хохотала и пела песни. Пару девушек и я собирали деньги, бегали покупали вино, какое подешевле, а потом мы все вместе распивали его вдали от людей в глуби парковых аллей. У меня был жуткий невзрачный вид, но даже он смог привлечь какого-то сопляка лет семнадцати. Ему надо было домой, он спешил, а мне было все равно, для меня время остановило свой ход.
Мы забрались на какой-то чердак, его неласковые пьянящие губы облизали все мое тело, он стеснялся и по этому хохотал, а мне было все равно.
Я ушла когда он крепко спал, меня потянуло на вокзал к поездам я смотрела как отходят и приходят громадные машины, мне захотелось уехать вместе с теми кто спал в вагонах, без денег и куда попало.
Ясный вечер опять рассопливился и облил дождем весь прошлый город. Я залезла под мост и спокойно уснула, ночью меня лизала какае-то белая собака, я обняла мохнатого зверя и только тогда заснула как полагается около мягкого живого существа мне снились домашние сны, я опять нежно засыпала около мамы, мне снова виделся распрекрасный мой Крым, он улыбался и хлопал меня по плечу, тискал и прижимал к горячей, пахнущей сетью рыбака груди, звенел колокольчиками и тешился от моей бродяжной улыбочки.
- Крымуля мамочка, я так рада, я счастлива, мне снился страшный, страшный сон, что я в кислом пропитанном спиртным и чужими людьми городе, что я одинока и сплю где попало. Я испугалась и проснулась, слава богу, это не правда.
Крым нахмурился и помахал Минску кулаком, Город надулся и пожал плечами. А Крым обнял меня и сказал:
- Это только сон, это страшный плохой сон, ты просто спала.






40 ГЛАВА
РОМА
- Только, только, ТОЛЬКО ДЕРЖИ МЕНЯ РОМА! ДЕРЖИ!!! РОМА!!
- Чего ты орешь?
- Держи не отпускай меня.
- Чего ты орешь?
- Тоже мне, пират одноглазый. ДЕРЖИ МЕНЯ!
Рома с черной бляхой на левом глазу только посмеивается.
- Где вера твоя?
 - Идиот.
- Сама дура.
Очередной набег волны грохнулся в левый бок корабля и рухнул на палубу. Бочка покатился, какой-то канат оторвался и начал биться о белый парус, как змея, град воды задел еще кое какие вещи корабля и они с треском высыпались за борт. Роман схватил меня в последний момент, но я поняла, что поздно ибо громадная пасть воды раскрылась зияющей пустотой и ударилась о корабль, больно пихнув его, она мягко поныла на палубе и понесла меня вместе с обломками паруса в самую глубину. Я помню как разжалась моя рука, как я поняла, что держаться за бревно уже более чем абсурдно, еще я вспомнила, как ускользнула от меня рука Ромки-пирата
- Предлагаю тебе покой!!!
Это были последние слова моего Ромы, больше я ничего не слышала. Вода хлынула мне в рот, забила нос, я вынырнула, чтобы захлебнуть рвань воздуха, но я не успела, очередная гора воды обрушилась на меня, больно ударила в голову, потянула вниз, потом вытолкнула вверх, я застонала, вывернулась, вскрикнула и почему-то заплакала. Вынырнуть за очередной порцией воздуха мне просто не удалось, что-то схватило меня за ногу и потянуло в самый низ.
« Какое предательство!» - булькнула я остатком воздуха и задохнулась.



ПЕТР ВЗДОХНУЛ, ЗАКРЫЛ НА НЕСКОЛЬКО СЕКУНД ГЛАЗА, ПОТОМ ВСТРЯХНУЛ ГОЛОВОЙ, СЛОВНО ПЫТАЛСЯ СБРОСИТЬ С СЕБЯ ПЫЛЬ СНА И АККУРАТНО ОТКРЫЛ ТЕТРАДЬ, СВОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ. Он еще раз вздохнул и теперь осознал все сделанное он спросил у себя стоили ли все страдания которые он причинил себе и своим близким этих строк: « Сентябрь пах, ах, как он пах ошалевший, ах как он облизывался, как он трещал мне на ухо…». Он повторял про себя6 « …разденься, разденься…» и его ноги провалились в теплый влажный песок, он услышал мягкий крик чайки и застонал…


Рецензии