Барин из аэропорта. Песни четвертая и пятая - Scriptor

Песнь четвёртая. Второе спасение России

Великая княгиня Голицына

Писарь Хома в стираной косоворотке и драных джинсах записывал речения Андрюшиной матушки. Он столь низко склонился над листом бумаги, что, казалось, не пишет он вензелями округлые буквы, а тщательно пережёвывает костлявую рыбу.
– «Ноль-ноль дробь семь. Исходящий второй. Строго в собственные руки, – диктовала нараспев матушка. – Соблаговоли, божий отпрыск, скорейше восприбыть в родные благородные пенаты. Хлопоты намедни все окончила. Днями ожидается открытие Шевардинского девичьего института...»
Тут дверь в нарядную светёлку распахнулась. Камердинер, просипев, как выкипающий чайник, неожиданно гаркнул:
– Его ввели!!!.. Его, кха-кха, ввеличество! Князь – его величество!
На пороге в клубах морозного дыма и весеннего пара изобразилась увенчанная размытым нимбом фигура в турецком башлыке и каракулевой боярской шапке. Нимбоносная фигура ещё мялась у порога, нерешительно и непоследовательно обретая отчётливые очертания, а мать – о, это материныскае сердыце! – уже кинулась с лобзаниями. Она рванулась, руки разбросав, как птица-чайка выцветшие крылья, и, упав на урожденного собой, покрыла замороженное лицо его удивительными по силе поцелуями.
– Сынок! Князь мой ненаглядный! – шептала она, терзая восприбывшего в терпких объятиях. – Ты пошто без варежек, без мохнушек?
– Да под Куликовым обронил однуё, вторую пришлось для пары выкинуть, – вяло оправдывался Голицын, обессилев – после непролазного зауральского мороза – в мускатных тисканьях матушки.
– Неуж с Питербурха так и брёл пешком? – обомлела та и запричитала. – О-о-ох! И зачем я тебя лелеяла-холила в чреве своем? Зачем себя сберегала-ухаживала? Зачем корымила тебя пирея-я-яничками? Зачем поила тебя ма-а-алоч-ком? Чтобы пешиим ты брёл от Пи-итера, от столицы Питербурыхскыей? От неё до мест Шева-ардинских тысяща сухробов да ещё-о один!
– Тысяча ноль двадцать три, – уточнил Андрей из всегдашней привычки к точности. – А вообще – где шёл, где грёб, где левитировал...
В глазах его оттаивало нечто.
Это нечто отдаленно напоминало нежность и одновременно желание перекусить.
– Ну и как народ российской? – поинтересовалась маман, ловко вкрутив Голицына в китель отставного подпоручика и версальские шлёпанцы – его любимую домашнюю одежду. После этого повлекла сына к сребровидному круглому столу, на котором словно сами по себе и для себя (an-und-fr-sich) возникали хрусталиновые вазочки, чугуньеровые щипчики, резальные ножички, разрезальные ножнички, тортиковые лопаточки, орешницы с дымящимся зауральским мёдом, набитые душистыми лимонами конфетницы, набитые орехами лимонницы, тарелки с солёным перцем и чимчой, а также страусовые десертные вилочки и мельхиоровые соусные ложки.
– Да хреново, етиомать, – бесстрастно беря в руки свою любимую, битую-перебитую, клееную-переклееную, штопаную берестой фарфоровую чашку, ответил князь.
У матушки перехватило дыхание. Ощутив сильное разрежение в диафрагме, она стала судорожно вбирать воздух, не имея сил даже приподнять руки для всплёскивания.
Андрей же, в свою очередь, поинтересовался участливейше:
– Когда наш благородный филиальчик открыться должен?
– Завтра, – молвила маман одними губами.
Тут, вобрав, наконец, весь недостававший воздух, матушка изготовилась обрушить на сына наставительные инвективы и воспитательные манускрипты в трех томах с дополнительным справочным полутомом и с невольным прибавлением изрядного числа крепких шевардинских словец и присказок, коими изобиловало их родовое имение не первое столетие.
Но в сие мгновение дверь, едва не вылетев из петель, наново распахнулась. При этом она напрочь снесла с ног нерасторопшегося Хому, который до сих пор не оставил присутствующих. Вернув сунувшегося в дверь камердинера мощным толчком в дых и не замечая валяющегося в корчах Хомы, на пороге обозначилась неподражаемая и непостижимая Лизавета Кудимова-джан.
– Йетто ко мне, – представил князь мэтрессу матушке и в ответ на привычную бодрую вибрацию бесцветных (а может, обесцвеченных, кто знает?) бровей поприветствовал взошедшую слабым изменением мимики. Матушка куда как сладко улыбнулась, и на столе возникла еще одна чашка (правда не фарфоровая, а оловянная) с дымящимся зауральским медом.
– Князь, я ничего не могу... Что это здесь?.. Спасибо, – Лизавета врезалась в поставленный Андреем стул. – Как это все по-ни-мать?
Мэтресса вытащила из рукава персидской шубейки на птичьем меху свиток с телеграфной линовкой.
– «Провинциальный городок в сугробах уж не утопает и в рукава не затекает наш зауральский холодок. Бросайте всё. Идите пешком в Шевардинск. Усадьба Голицыных. Князь». Как это понимать, Андрюшенька, э-э-э, князь? – поправилась она, кинув быстрый взгляд на матушку.
– А так и понимать... Да вы пейте, пейте! Греет не хуже царской!.. Так и понимать, что пора сушить весла, а может, и сухари, – и Андрей вымученно улыбнулся.
Матушка и мэтресса Кудимова-джан перекошенно и ошарашенно уставились на него.
– Увы, увы... Соловьиная книга ещё ни разу не обманула меня. Звезды говорят о том же. Да и камни... Россия обречена... Почти обречена... Близки времена разврата и хаоса. Некие твари, сродни поганым летучим мышам, хоть и в облике человеческом, не стали очищаться слезами. Это выпали три шанса из миллиона. Не уверен, что тут обошлось без... Впрочем, это лишнее.
Андрей помолчал. Слушатели тоже молчали, потрясенные.
– Эти твари как опухоль расползаются по телу России. Число их растёт самыми страшными темпами – по закону Мальтуса и формуле Фибоначчи. Впрочем, куда там кроликам! Они больше напоминают диких лисиц. Они сильны и жестоки. И, боюсь, практически неистребимы. Конечно, я поработаю еще над звёздными картами и эллинским оригиналом Соловьиной книги. Может быть, хоть что-то...
– Господи, да кто же это? – воскликнули разом обе дамы. – Снарки? Вампиры? Гвэльфы с Центавры? Потомки Китовраса?
– Бабы, – опустив голову, еле слышно произнес Андрей.
– Князь! Питербурх на вас дурно повлиял! – вспыхнула, как сигнал светофора, Лизавета. – Исключительно скверно!
– Андрюша, сыночек, стыд-то какой, – закрывшись ладонями, запричитала маменька. – Что ж ты меня на старость лет при гостях позоришь?
– Я всего лишь ответил на ваш вопрос, – молвил князь. – Это слово написано в Соловьиной книге. Его мне открыли звезды... А кроме того, это слово огненными буквами написала мне чья-то рука на внутренней стенке... в общем, на стене.
– Андрей Дмитриевич, вероятно, хотел сказать, что каменные бабы ожили и грозят России, – залепетала Кудимова. – Так ведь?
Она устремилась взглядом в лик лучезарного князя ровно гавайская собачка в ожидании гаванского сахара.
– Нет, мэтресса, – сокрушенно отвечал Андрей. – Вынужден вас огорчить.
– Может, это ромовые бабы или бабы копра? – напряглась в размышлениях Лизавета.
– К сожалению, живые, – поникнув, стоял всё же на своем Андрей.
Дамы потерянно умолкли. Князь встал, кхакнул, кхмыкнул и, одернув китель подпоручика, прогласил:
– Посему... Властью, полученной мною от Всевышнего, Судьбы и России... Приказываю. Шевардинский филиал наглухо законсервировать. Несостоявшихся институток в полной тайне раскидать по надёжным квартирам. Питербурхскую базу срочно эвакуировать. Срочно, сегодня же. Куда угодно – в лес, бор, чащу, рощу, глушь, тайгу, урочище – куда угодно. Думаю, что никого спасти не удастся, но мы должны хотя бы максимально оттянуть час гибели последней надежды Российской державы.
– Я знаю такое глухое место, – молвила мэтресса. – Сегодня же вечером я домчусь в Питербурх. – Ночью мы будем уже в пути. Ах, мои девочки! Так и не дождались выпуска.
Матушка Голицына молчала. Первый день её едва воплотившейся мечты так и не наступил.
Молчал и Андрей.
Никто опричь него не мог принять всю страшную ответственность за Россию, которую он возложил на себя. Он видел русский народ. К сожалению, крепкое выражение, которым он отозвался о жизни его, вполне точно передавало смысл открывшегося перед ним в однодневном переходе из Питербурха в Шевардинск. Он понимал: народ не выстоит супротив баб.
Сил не было. Оставалась лишь надежда – тот праздник, который всегда с нами. Надежды тоже не было. Пока не было.


Прощание с Институтом

Сегодня кому-то говорят: «До свидания».
Завтра скажут: «Прощай навсегда...»

В. Ц-й.

Мэтресса нависала над центром концертного зала, где совсем недавно великий князь Голицын творил свои бессмертно-бессемеровские импровизации. Они – о, это все великолепно помнили! – завершились коллективным восторженным рыданием и дружным исполнением российско-монархического гимна. Сейчас глаза Лизаветы были и строги, и скорбны, и неколебимы.
– Девочки! – начала она, и голос её вздрогнул. – Сёстры и подруги! К вам обращаюсь я, дети мои!
Институтки со вниманием прослушали это необычное для строгой Элизабет воззвание.
Мэтресса продолжила:
– Страшная напасть обрушилась на нашу страну. Неодолимая орда грозит уничтожением Санкитербурху, всему, что сохранилось в России мыслящего и благородного... Завтра в полдень миллионный охлос ворвется в наш беззащитный город – Лахта и Охта уже пали.
Девочки слушали выступление Лизаветы, как юкагирскую сказку, – без особого страха и с интересом.
– Наутро мы покинем стены института и уйдем на место дислокации нашего загородного боевого стана, попросту говоря – в заградотряд.
Лера и Люда Батмановы уже тянули руки для вопроса.
Лизавета Петровна тяжелым мановением погасила вспышку любопытства кафушек.
– Не спрашивайте меня, что такое эти проклятые орды. Вам поведает сие светлейший князь. У меня же язык не поворачивается проговорить истинное имякличие гнусных тварей. Не об этом хотела сказать я, сёстры мои...
По рядам институток прошло лёгкое потрясение.
– Дело в том, – продолжала мэтресса, – что Орда может установить власть на века, неизбежно утвердив над несчастной Россией тьму тирании тысячелетнего грех-рейха. Россия начнет мечтать о временах Саддама и Коморры как золотом веке благочестия и смиренномудрия. И Орда осуществит свой шайтан-милленаристский замысел, если захватит главный ключ к русской культуре – фонды Императорской Библиотеки. Их нужно спасти...
– Мы унесем! Мы всё унесем! – заголосили наивные заполошные кафульки.
– Увы, это невозможно, – с грустью молвила мэтресса. – Книги зверски тяжелы, и нас застигнут в пути. Но мы всё-таки должны спасти Императорку от нечистых орд!
– Как? Научите! – не выдержали уже и лазурницы. – Давайте мы всё перепишем! Отстенографируем! Отксерокопируем! Научите, как спасти!
– У-ни-что-жить! – торжественно произнесла мэтресса, и зал замер в оцепенении столбнячного спазма.
Первыми оценили величие идеи старшенькие-белянки.
– Гениально! Гениально! – полетело по рядам. – Вы сами пришли к озарению, или вам князь подсказал?
– Сама, девочки, – потупила взор мэтресса. – Я вообще много думаю о разном... Я ведь и Шнобелевку вскоре должна была получить...
– Как вы думаете, медам? – восхищенным шепотом просвистела Майя Ропшина. – Научите нас вашей неотразимой логике.
– Я думала долго, очень долго и поняла вот что. Если книги Императорки соответствуют мыслям князя-императора, то их можно с чистой душой уничтожить, – Андрей Дмитриевич знает наизусть всё необходимое для царствования. Если же, не дай бог, книги хоть в чем-то противоречат идеям нашего коронованного покровителя, то их тем более следует уничтожить. Мы должны совершить акт верности уже побеждённой, но ещё не уничтоженной России – устроить ауто да фе...
– Браво! – взорвался зал. – Браво! Даёшь! Зашабашим! Загасим! Притушим! Жизнь положим за князя! Спасём Императорку!
Девочки устремились к дверям. Мэтресса ещё успела окликнуть воспитанниц:
– Не спешите, медам! Нужна осторожность, внезапность и пунктуальность. Штурм раньше развода мостов не начинайте!
Спустя три часа под покровом болотно-белёсой мглы из Благородного института исторглась боевая группа кавалерист-девиц. Шальной эскадрон, как на крыльях Парфенос Паллады, безлошадно пронёсся по торцовой мостовой Невского и замкнул Императорку в блестящее кольцо Нибелунгов.
Разнёсся скрип разводимых крепостных мостов Шлиссельбурга, Ораниенбаума, Петропавловки, и по сигналу красной митральезы девочки бросились на приступ, соблюдая полную бесшумность. Увитые чугунными соболями спиральные решётки окон с гостинодворской стороны отлетали, как скорлупки земляных орехов. Оказавшие дежурное сопротивление со стороны Катеринбурхского садика полупьяные привратники и сторожа отлетали, словно кожурки сдираемых бананов. В секунду с главной двери была сорвана бронированная опалубка.
Девочки с двух сторон ворвались в Императорку и сушёным горохом рассыпались по залам и этажам.
В техническом фонде сложностей не возникло. Промасленные томики горели, как облитая спиртом цедра марокканских цитрусов. Девочкам приходилось выполнять, главным образом, функцию вентиляторов и роль опахал, так что со стороны их действия напоминали работу голландских ветряных мельниц.
Труднее приходилось институткам, занятым в гуманитарных залах. Плотные пергаментные страницы искони не раскрывавшихся бессмертных опусов горели отвратительно. Едва ли не каждый томик, втиснутый фальцбейном в свинячий переплет, приходилось предварительно разрывать.
Оленька Мещерская вместе с прочими матками и в почтительном сопровождении Вареньки Юшковой работала в зале генерального каталога. Она сверяла с карточками номера уничтожаемых единиц, с тем чтобы ни одна книга не избегла спасения.
В зал вбежала группка измазанных в копоти расстроенных лазурниц.
– Откуда? – не глядя, бросила Мещерская.
– Спецбригада. Из фонда рукописей, – растерянно отозвалась её тезка Данайская.
– Что там? – осведомилась Мещерская.
– Не горят, – беспомощно развела руками экс-луноходчица.
Мещерская, невесело усмехнувшись, оторвалась от библиографических карточек:
– Этого следовало ожидать... Оставьте фонд. Перейдите в зал картографии и эстампов. Спасите его.
Всего через пару часов Библиотека героическими усилиями девочек была спасена. Лежавшая в дымящихся руинах Императорка уже не загораживала бронзовой Екатерине лучезарный вид на Гостиный двор.
Эскадрон чумазых девчат устало проскакал по Аничкову мосту и бесшумно скрылся под сводами Института.
Мэтресса ожидала их на плацу.
– Молодцы! – сурово похвалила она. – Но не время для почётных грамот. С первым лучом мы уходим. Час на прощанье. Равняйсь! Смирно! Вольно, разойдись.
Девочки, обретшие душевно-рунические силы в тёплых словах Лизаветы, вмиг разлетелись. Белянки – подобно бабочкам-капустницам, лазурницы – подобно белкам-летягам, кафульки – подобно наполненным гелием праздничным шарикам.
Нужно было успеть проститься с каждой пылинкой своего дортуара, с каждой кроваткой и тумбочкой, с каждой чашечкой и кружечкой, с банными зальчиками и коридорчиками, с высокими оконцами и приусадебными кустарниками, с классными комнатами и мозаикой рубинчатого пола.
В назначенное время предрассветные ряды институток вновь бездыханно колыхались на приинститутском плацу. За плечами у каждой девочки находилась скатка, состоящая из походного постельного комплекта, кружки, ложки, а также двух безделушек или трех финтифлюшек (на выбор).
Люська Себякина держала в руках голубой кактус с распустившимся красным цветком в бамбуковой жардиньерке с вензелем «АГ».
Лизавета строго посмотрела на цветок. Ничего не сказала.
– Что ж, – обратилась она к замершим в ожидании девицам. – Прощаться не будем: прощения нам не нужно. Если есть за нами какой грех, история нас оправдает. Постоим на дорогу и – в путь.
Гордой поступью к мэтрессе подошла Мещерская. Что-то произнесла вполголоса.
– Что значит «хочет идти»? Он что, спятил? – удивилась мэтресса.
Мещерская стала безразлично смотреть куда-то в сторону.
– Пусть идёт, если дотащится, – махнула рукой Лизавета и обратилась к воспитанницам. – За мной шагом марш!
Институтки замаршировали на месте.
На десятый шаг они сделали поворот на месте.
На шестнадцатый двинулись в путь.
На двадцать четвертом идущие походным строем институтки вплотную нагнали шагающую без оглядки Элизабет.
В оставленном Институте затрещали рамы, захрустели стекла и паркетные полы, забугрилась крыша. Изо всех сил стараясь не рассыпаться и сохранить достоинство, Институт вырвал себя из трёхвекового асфальта и поковылял следом за недавними своими воспитанницами. Когда Институт стал нагонять марширующих, он умильно заскулил и радостно заповизгивал. Девочки одновременно приставили ногу и разом сделали «кругом». Институт встал как вкопанный. Окна его, выглядевшие как интеллигентское пенсне, озарились печалью и надеждой. Перламутрово-зелёные кроны сосен свернувшегося неподалёку непроходимого леса стали малиново-рыжими.
Мэтресса кивнула Ольге.
Мещерская подошла к Институту и мягко проговорила:
– Не обижайся. Мы уходим в лес. Тебе там не пройти. Ступай к Шевардинску. Дорогу найдешь сам. Мы ещё встретимся. Правда, встретимся.
Она мило улыбнулась и прощально махнула ладошкой.
Девочки повернулись и пошагали к лесу.
Институт провожал их взглядом, покуда последняя фигурка не скрылась в зарослях синих корабелок. Потом тяжко вздохнул, кашлянул и, подавляя рыдания, медленно побрел по шоссейке в сторону Уральского хребта.


Хольцвеге

Четвёртый час подряд шли девочки по шершавому лесу. Восход никак не наступал. Алая заря ненавязчиво изображала собой синие сумерки. Солнце бесшумно прокатилось где-то под горизонтом на место предполагаемого заката, и там затаилось, выжидательно сопя.
Институткам предстояло пройти ещё три четверти пути. Так думали они. На самом же деле речь шла о четырех четвертях, не считая тройки в периоде. Но знала об этом только Лизавета Кудимова. Оленька же – догадывалась.
Чутко уловив падение духа благородок, Мещерская при помощи мантры «изю-кай» выманила из строя Алёнку Льговскую.
Ходко транспортировав ля-бемоль субконтроктавы органно гудящего леса в ля-диез камертоники, Льговская мелодично затянула:

Аттическая пуговка валялась на дороге.
Никто не замечал ее в кармической пыли.
Но мимо по дороге прошли босые ноги.
Лодыжки, пятки, голени — протопали, прошли.

Осоловелость сонной ходьбы отлетела с девчонок, как норковое манто с плеч заезжей этуаль-вуайер. Радостно докивав в такт строкам первого куплета, институтки гренадерски-бесшабашно загорланили следующий:

Девчата-институтки шли в лес за свежим чаем,
В хвосте брела Настасья, бряцая туеском,
И как-то так случайно, не чуя и не чая.
На пуговку Настасья ступила босиком.

Песня не входила в число официальных канцон благородного Пансиона, но ведь четыре часа тому обратно они покинули стены Института, а Институт покинул их. Можно ли было всерьёз думать о bonton-е и noblesse-oblige как conditio sine qua non достойного существования? Девчата вопили задорно и с нескрываемым удовольствием:

Она схватила пуговку, взяла ее с собою.
Но вдруг узрела буквы нерусские на ней, —
К мэтрессе Лизавете девчата всей гурьбою
Бегут, спешат, торопятся — скорей, быстрей, шустрей!

Барышни разрумянились и вновь чеканно печатали шаг, развалившийся было за часы беспримерно-беспривалочной ходьбы. Когда-то эту балладу они выучили в ночных дортуарах и капотиках, не имея возможности разложить мелодию более чем на три голоса. Сейчас же, имея 216 голосовых клавиш, девочки всё смелее расширяли число включаемых вокализов. Сперва в ход пошел простейший доминантсептаккордовый расклад, потом задействовали квинтсептаккорд с двойной альтерацией субтоники. Старшие отважно ползли по басовому ключу к самым низким звучаниям голосовой гаммы. Малышки напрягали дисканты, пробираясь к вершинам третьей и четвертой октав.
О-о-о! Слышали ли вы сорокачетырехголосную девическую капеллу? Нет, вы не слышали сорокачетырехголосной девической капеллы. В лучшем случае вы слышали убогую оперную мелихлюндию, а не капеллу. А раз не слышали и слышать не могли, то хотя бы читайте:

А та спросила строго, сама тверда как кремень,
И карту-стометровку раскрыв на полстола:
«Вблизи какой дороги и у какой деревни
На пуговку плутовка так ловко набрела?»

Размявшись на доминант- и квинтсептаккордах, девчата смело взялись сначала за малый вводный, а затем и уменьшенный вводный септаккорд с пониженной седьмой ступенью. Лес притих, вжался и с робостью внимал гармоничному громыханию неслыханных ранее созвучий, а сюжет баллады раскручивался, как пущенный в небеса клубок меланжевых ниток:

Девчонки-институтки четыре дня не спали,
Марфутками скакали, забыв покой и сон.
На пятый даму взяли в деревне Вуппертале
И зорко обсмотрели ее со всех сторон.

Мэтресса шла в авангарде, не оглядываясь и делая вид, что не слышит. На самом же деле, она трепетно вслушивалась, с некоторой робостью ожидая завершения баллады.

А пуговки-то нету на сумочке из кожи
И сшиты не по-русски штанишки галифе
И план твердыни русской – у этой наглой рожи –
Был спрятан за-под-фантик конфетки «Санта-Фе».

Вот так шпионку взяли у Северной Пальмиры,
Тайком на нашу землю никто не проскользнет...
Аттическая пуговка сверкает на мундире.
Мундир мэтрессе-матушке весьма к лицу идет!

Польщенная мэтресса замедлила шаг и, обернувшись к строю, объявила:
– На ближайшей полянке – привал и ночевка!
Девчушки рванулись вперед, нарушив строй и благозрачность. Через полтора часа изнурительного бега, уже в глубокой тьме, девочки обнаружили полянку. Повалившись на траву, они предались долгожданному расслаблению...
Холод смеркался вокруг институток. Незаметно и как бы сам собой запылал костер.
Пожевав щавеля и крапивы, девочки подсаживались к орлятскому пламени и подбрасывали в него захваченные из Рукописного фонда Императорской библиотеки свитки.
Из рук в руки передавалась закопчённая кружка с умопомрачительно вкусным соком из волчьих ягод. Белянки сидели поодаль – они уже умели поднимать температуру окружающего воздуха на полтора-два градуса индивидуальным волевым усилием. Малышки сидели вплотную к огню и старательно тянули:
– Чтоб не погас у нас костер веток подбро-о-о-ось!
Хлынул весёлый слепой дождик. Он шёл при свете Селены, осиянной российским трёхцветным гало. Походные пелеринки девчонок разу намокли, застучали дрожащие зубы.
И тогда, сорвав с промокших асбестовых плеч походную пелеринку, Майя Ропшина запела:

Счастья не будет – верь, не верь.
Что ж не рыдать же нам теперь?

Лазурницы сбрасывали с себя словно вытащенные из воды пелеринки и фартуки и раскладывали их поближе к костру. Его пламя кафульки отчаянно поддерживали хрустящими листами ингерманландских инкунабул.

Всем от рожденья до креста
Нам суждено стра-а-ада-ать.

Голубоватое пламя костра вдруг заполыхало зеленоватыми язычками, и Майя, обхватив за талию Ксеньку Орловскую, повлекла её в смерч неоэкзсистенциалистского вальса. Девочки, аккомпанируя танцующим, досочинили концовку сентиментальной мелодии:

Снова фортуна прочь бежит,
Гайка удачи дребезжит.
И ниспадает с неба в грязь
Наша звезда...

Кафульки и лазурницы прекратили зубовный дрызг и скрежет. Бросив под ноги кружащимся самые долгошающие свитки из чаньской провинции Манчжоу-Го, девчата ухватили друг друга зацепами полонеза и легко завуальсировали.
Дождь прекратился так же внезапно и слепо, как начался. Но девочки не приземлились вокруг костра, а, обступив его и обняв друг друга за орлятские плечи, стали раскачиваться из стороны в сторону и мотивировать:

Сладкая смерть зовет к себе,
Словно конфетка-курабье.
Хочется взять и умереть,
Но погибать не-ельзя-я.

Милая смерть, ты не сердись,
Не обижайся, улыбнись!
Слушай, давай станцуем вальс
В ритме дождя...

Вдоволь натанцовавшись и нагрустившись, девочки полегли спать. Только маленькая Катя Кларк никак не могла заснуть.
Потихоньку подкравшись к полузатухшему костру, она прошептала:
– Суженый, ряженый, приди ко мне наряженный. Князь Голицын, этой ночью ты явись ко мне воочию!
Пламя костра взвилось, и в его языках возникла туманная фигура князя.
Ласково взглянув на внезапно оробевшую Катюшу, князь приглушенно успокоил ее:
– Спрашивай, что хочешь. Отвечу.
Не зная, как приступить к самому главному, малышка пошла издалека:
– Князь, а вы когда-нибудь были девочкой? — поеживаясь от опаски, спросила она. – Князь задумался.
– Ну, – молвил он, – всего не упомнишь. Ястребом был, радугой был, подберезовиком тоже... Звездой был, фараоном был... А! Вот! Был девочкой в крестьянской семье, колыбельку качал, лет двести пятьдесят назад...
– А вы по ночам спать боялись? – задала главный вопрос Катя.
– Конечно, боялся, – успокоил ее Голицын. – И ты можешь бояться. Спи спокойно.
– Спасибо, князь, – счастливо прошептала Катя Кларк и, съежившись барсучком, быстро засопела.
Князь отеческим взором окинул вкушающих сновидения институток и медленно растаял.
Только третий глаз его неустанно наблюдал за спящими, охраняя их зыбкий покой.


В сладком морковном лесу


Много нас таких уходило в лес...

«Гражданская оборона»

Лёлька Воронцова шла в неустойчивом (американском) строю, открыто попыхивая трубкой. Голландский табак у неё, понятно, кончился, мураша и подавно, поэтому Лёлька пазила сухую полынь, посасывая абдеритовый чубук и балдея в открытую.
Хельга Мещерская пристально и едва ли не безотрывно следила за последним угольком дотлевающей зари, подозрительно исчезающей в плотном карминном тумане.
Кудимова шла осанисто и гордо, незаметно для других обдумывая предстоящий трансфер.
Малышки давно забыли о строе и топали, взявшись за руки по три. Три подружки – Аля, Галя и Валя, часто именовавшие себя «Аня, Таня и Маня», – ежесекундно спотыкались об исторические корни и цеплялись подолами за сучья. Но рук не разнимали. Не раздвигали они их даже для того, чтобы отмахнуться от надоедливых комаров и желчесосущих оводов. Вскоре, впрочем, насекомые оставили сие малопочтенное занятие: жёлчностью девочки не отличались, а кровь у них на 97 процентов была голубой, как у глубинных рыб, следовательно, неудобоваримой.
– Скоро замок «Зомбези», – беспокоилась мэтресса. – Как-то мои девочки поведут себя? Мантру антифантомную вспомнят ли? Истинный крест наложить успеют ли? С золотом пособятся ли? Постигнут ли его глубинное hinausstehen по отношению к Sein-bei-иннервельтлише-Seiendem? Поймут ли, что aurum est всего лишь форхандене Gegenstand, а не цухандене Zeug??? Фу, совсем дойче замучил!
Дело, по-видимому, было в том, что пра-Лес, по которому брели наальбертиненные беглянки, инициировал у всяк-проходящего лишь ему свойственные бзыки-глюки. Так вот, Кудимову стал донимать почему-то германский жаргон, который она никогда не учила и не понимала...
Туман-дурман из карминного сделался ягдташево-тёртым. Замок «Зомбези» был где-то наотмашь рядом. Кудимова ощупала сканирующим взглядом дремотные мысли и помыслы институток. «Спать хотите, миленькие? Ну уж нет!» Лизавета извлекла из специальной коробочки берестяной свисток и от всей души дунула в него. Девочки испуганно встрепенулись и пошагали в ногу.
И тут из-за скалы появился Скелет в чёрных сатиновых трусах. Галя, Валя и Аля, шедшие первыми, рванулись в разнотравье, но равнодействующая их сцепленных рук понесла девочек прямо на белокостного страхиладину. Скелет йокнул и от неожиданности сел на пенек. Но чудо-тройка отважных беглянок снесла его вместе с пеньком, из которого он так невоспитанно вырос, и, слоновьи грохоча прюнелевыми башмаками, пронеслась дальше.
Институтки, шедшие позади, замерли и принялись старательно осенять себя. Только Лёлька не осенила себя ничем. Она нахально прочитала вслух «om-mani-padme-hum» и сгребла вороновым крылом своей шали шестерых трясущихся кафулек.
Туман расползся на отдельные клочки. Тройка невольных спринтерш, дав немалый круг по пра-Лесу, вернулась на круги своя. Послышалось душераздирающее пение кукушки, и среди открывшихся надгробий барышни узрели дивное древнее оружие. Здесь были эпсилоновые и нейлоновые нательные кольчужки, бурки-самокрутки, мечи-складенцы, летающие штык-ножи, приклады-самопалы, тачанки Арджуны, щиты-самосеки, копья-невидимки... Мэтресса-джан беглым взглядом провела зондаж-бомбаж наличности, и ее губы тронула химерическая улыбка.
Люська Себякина отставила в сторону кактус и взяла бронзовый шлем. Чижевская бросилась примеривать нательную кольчугу-чешуйницу. Она ей очень шла.
Блеснула Луна.
На белёсо-молочных надгробьях блеснуло золото.
– Девочки! Только оружие и боеприпасы! – приказала Кудимова и устало присела на невесть откуда взявшееся седло. – Бирюльки сбирайте и ховайте! Ховайте, коханы!
Пра-Лес подбросил Кудимовой малоросский диалект в каком-то испорченном варианте. Мэтресса изо всех сил старалась подыскивать понятные эквиваленты.
– Ой! Ах! Уя! – вскричали институтки и бросились примеривать невиданную бижутерию. Они цепляли друг на друга кольца и цельнолитые перстни – с каменьями и без, короны, зубные коронки, платиновые диадемы и жемчужные колье.
Вдруг Кудимова снисходительно улыбнулась. Она ощутила в себе силу древней воительницы Агры и отвращение к золотому барахлу. В её голове прозвучали строки «И ты вступила в крепость Агры, светла, как древняя Лилит». Это всё же было лучше, чем малороссийский или германский диалекты.
Институтки же резвились вовсю. Даже боевая Лёлька-Варенец отбросила в сторону бамбуковый чубук и надела поверх нефритовой рубахи жемчужное колье. А в уши воткнула алмазные «сопельки».
Золото и хризобериллы удивительно шли девушкам. Казалось, они готовились специально для каждой, и пять тысяч лет только ждали своих хозяек, затаившись, как змеи, в изумрудной траве.
Мэтресса уселась в только что обнаруженную колесницу Боттисаттвы, погладила золотой обод колеса и чмокнула губами:
– Н-но-о-о!
Колесница неуверенно двинулась.
– За мной, девочки! – невластно приказала мэтресса, и девочки, сбрасывая драгоценное барахло, прошагали за Лизаветой Петровной. – Через сутки – наш бивак. Не устройте лесного пожара, Варенец!
Лёлька свистнула в два пальца (толщиной золотой кастет), подхватила с земли трубку с обуглившимся чубуком и, натолкав в него могильной травы, гордо пошагала вслед за всеми. Огненная колесница Боттисаттвы освещала институткам путь в непролазной тьме пра-Леса.


В заградотряде

Мы уже упоминали о Башне, отреставрированной золотыми руками институток. Ну, не то чтобы упоминали, просто так принято говорить: мы уже упоминали.
Древняя скифская башня с барочной лепниной высилась на берегу древнего, всеми забытого моря – то ли высохшего, то ли ушедшего под землю. Башня эта являла собой известный как седьмое чудо света Андреевский маяк, построенный Голицыным незадолго до появления России. После того как Гердт-от-Страха спалил сей триумф человеческого духа, Андрей транспонировал гилетическую голограмму Маяка в излучину высохшего моря, поближе к Шевардинску.
В зауральских лесах места было довольно для того, чтобы перебросить в глухие чащобы часть уничтоженных неразумным человечеством ценностей. Излишне было уточнять, что все залежи Императорки, старательно спалявшиеся Благороднейшими Барышнями, спокойненько были переброшены всевидящим самодержцем из питербурхской глуши в подземные сверхпрочные бункера Поклеевских лесов.
Прекраснодушная мэтресса-джан привела девочек к Андреевской башне, конечно, не предполагая того, что Голицын изваял её своими хрупкими руками каратиста-дзюдоки. По простоте своей, Кудимова полагала, что это удачная копия Александрийского Маяка, о котором она читала в книжках. Некогда в Шевардинске Лизавета любила, помахав киркой и лопатой на железнодорожных стрелках, побродить с палитрой (и, прямо скажем, пол-литрой) по грибным Шевардинским борам. Там Кудимова видела и искусную Андреевскую поделку (маячок), и остатки стоявшей неподалеку боярской крепости с четырьмя сторожевыми башенками. Ближе она не подходила – там, по слухам, было какое-то кладбище...
А кладбище там действительно было – корабельное. Ну, кладбище не кладбище, так, дом старчества бессмертных кораблей – доходяг, вояк и мучеников.
В архейской древности здесь плескалось лазурное курортное море. Сюда сплывались суда, чтобы в блаженстве, тишине и покое отдать душу корабельному Богу. Это был водный Эдем кораблей. Именно поэтому сюда попадали не все суда, а только заслуженные, измученные и прославленные.
Здесь было бревно, на котором первый гуманоид флегматично пересек кишащую змеями лагуну. Бортом к борту притираясь, ползали два лесбийских суденышка – на одном из них плавала Сапфо, а на другом – её августейший возлюбленный Александр Великий. Неповоротливо пыхтел Ноев ковчег, самодовольно покачивались водоплавающие гиганты непобедимо-великолепного флота Нефертити-Клеопатры. Гнулись под махами седого ветра изящные и надменные римские галеры, воспитанные в рабстве у цезаря Марка Антония. Прохаживались вперевалку эгейские парусники, раскланиваясь с судами Месопотамии, рострированными бычьими головами на могутных выях. Здесь были также лодочка Лао-Цзы и плот Ли Бо, пирога Чингачгука и каноэ Оцеолы, троеморский струг бородатого Афанасия и челнок пышнокудрого Стеньки, голландский ботик Петруши и «Бигль» отчаянного Чарли, фрегат «Паллада» с Веселым Роджером на грот-мачте и парусящая алым шёлком грей-бригантина.
«Тритоник» возглавлял их разномастную компанию, а буйный броненосец «Таврический» – закруглял. Иногда по ошибке на Дно Ветеранов забредали брошенные автобусы (типа «Икарус») и потасканные тарелки (типа «Дрион покидает Землю»). Приблудившиеся автобусы слонялись между камнями и кораблями. На неприкаянных шипели, фыркали, но всерьёз не обижали. «Дрионы» дребезжали, как крышки чайников, подпрыгивающие на коммунальной плите, и тряслись, словно выползшие из воды котята. Тарелки умирали поодиночке и молча – мудрые, как боги, и усталые, как жители Океана.
Что поделаешь! Сила притяжения Андреевского Маяка была велика, и флагман «Тритоник» сквозь пальцы-шпангоуты смотрел на незваных пришельцев.
Беды кораблей начались, когда подземные полковники, взыскуя укромных мест для новых подземелий, пробили ствол родника, питающего чудесное море. Святая вода ушла, превратив десяток полковников в добрых гномов и безвольных троллей. Их быстро заменили, а корабли начали рассыхаться и ржаветь.
Вышеупомянутый приход институток (мы не упоминали о нем, но так принято говорить: «вышеупомянутый») стал для кораблей первой радостью с поры появления полковников. Помолодевшие суда оказывали девочкам зримые (как блазнилось кораблям) знаки внимания. Они играли на своих просмоленных и исшпаклёванных ребрах древние шумеро-аккадские мелодии. Но девочкам мнилось – это ветер позванивает в смолистых корпусах и трогает серебряные колокола верхней палубы.


Ночь длинных ножей

В три пополуночи раздался хриплый вскрик совы, слившийся с испуганным голосом лазурницы Люськи Казанской:
– Тревога! Подъем! Караул! Баббы!
Кафульки моментом высыпали из палаток. Стеклянная ночная роса резала и леденила ландриновые пятки малышек. Леденцовый пот выступил на сандаловых от ужаса животиках. Ни целинок, ни башмаков на месте не было. Растерянные кафульки метались по полянке в поисках смысла.
– Скорее уходим в лес, – командовала единственная старшая (по званию) среди институток лазурница Люся Казанская. – Простынки не берите, рубашки сбрасывайте, чтобы в темноте белого не заметили!
Потерявшие всякую способность ориентироваться во враждебном пространстве кафульки бессловесно выполняли приказания. Где уж им было сообразить, что истасканные и пропитанные лесной пылью простынки и рубашки были бы куда менее заметны во тьме, нежели их ромашковые животики и яблонецветные спинки. Сбрасывая, скидывая или разрывая на ходу арлекиновые полотна непомерно длинных сорочищ, они опрометью устремлялись за Люськой Казанской. Та подбегала уже к излучине опушек, выкрикивая на ходу:
– Быстрей, девчонки! Баббы близко!
Институтки, спотыкаясь, начали уже группироваться вкруг своих дортуарных маток, как вдруг Люська гаркнула свистящим шепотом:
– Ложись!
Барышни попадали кто куда, полуинстинктивно-полууставно вжимая голову в ржавчину прелой хвои. Катя Кларк вывихнула руку и кусала губы, чтоб не застонать. Лера и Люда Батмановы (близняшки) по старой привычке пытались спрятаться друг у друга на груди. Это у них получалось плохо, но уже не было рядом Кристины Воронковой. Сердобольная Кристина сама вывихнула кисть и глотала слезы. Сонечка Пруст разбила в падении губу, а Волька Ирецкая – бровь. Ланицкая Оксана рассекла себе висок, а запнувшаяся о неё Азанченкова Катя едва не сломала шею. Царёва Оленька удачно приземлилась на кувырок, а Юлечка Вихорькова вполне благополучно обошлась единственным надтреснутым зубом.
– Вперёд! – скомандовала так же внезапно Казанская и взмахнула рукой, словно призывая к атаке.
Девочки вскочили и, не видя ничего из-под залепленных грязью и хвоей ресниц, рванулись вперед.
Жалобные крики озарили беззгийное пространство полуночного леса.
Институтки попадали в огромный ров, залитый муравьиной кислотой. Начали инстинктивно грести, но и, подплыв к скользким краям рва, они не могли пристать к нему. Течение сносило их к глубине.
– Вдо-о-охнуть! Не дыы-шать! – скомандовала Люська, аккуратно перепрыгнувшая на другой берег.
Собравшиеся в большинстве своем идти ко дну девочки автоматически выполнили указание, и потоком кислоты их поднесло к удобной для причаливания лагуне.
– Дышите, выходите, расслабляйтесь, – услышали они бесстрастный голос Казанской.
Кашляя и выплевывая кислоту, обессилевшие кафульки посыпались на сухую траву. Но не прошло и четырнадцати секунд, как новый крик Казанской поднял их:
– Зекс, кафилюхи, атанде! Баббы прут!
Измолоченные переправой кафульки, ошарашенные, вскочили, растерянно приняв оборонительные стойки. Невесть откуда подкравшиеся тёмные фигуры бросились на институток, круша их хрипящими ударами дредноутных бревен. Девочки, чудом успевая кричать: «Кийя!», ошалело гасили бревенчатые взмахи.
И тут сверху полетели камни.
– Держись, кафильё! – вопила откуда-то Люська. – Подмога близка! Головы берегите! Только ночь продержитесь!
Кафульки перевели ручонки на верхние блоки, вяло парируя удары брёвен босыми ногами. Они бы продержались ещё не одну пару минут, но в эту секунду лязгнули чаки. Это невиданные двухметровые фигуры вломились в ряды кафулек и крутанули там смертоносные цепные палочки.
Кафульки повалились на траву, закрывая головы от ударов.
– Пощады просите! – глухо рычали темные чудовища. – Отрекайтесь от князя! От России! От дворянства!
Чудища тьмы прыгали по хрупким девичьим позвоночникам. Удары гаубиц, подошв и хлыстов падали на беззащитные детские тела.
– Не-е-ет! – вопили забиваемые институтки. – Не продадим князя. Не посрамим земли Русской! Погибнем, но сохраним свою дворянскую, институтскую и девичью честь!
Девочек повязали тугой веревкой и погнали в полон. По дороге их обливали муравьиной и серной кислотой, валили, словно доминошные городки, били ногами в живот.
– Отрекитесь! – ревели.
Но из измученных глоток семилеток неслось лишь:
– Да будет Святая Русь!
Поганые хари хрипели:
– Да бросьте вы Чёрту Лысому эту «Русь» – лубяную, костяную, толстозадую! Вступайте в наше тесное баббство!
– Никогда, никогда, никогда, – шептали изувеченные, изуродованные и искалеченные кафульки, – мы не будем раббами и баббами!
И, готовые к смерти, институтки хором зашептали:
– Мы не баб-бы! Баб-бы не мы!
– Покоряйтесь, а не то головы вам снесем! – вне себя от злости зарычали чумазые хари, и перед девочками выросла фигура с топором в руке.
Стойкая, как оловянный солдатик, Сонечка Пруст решительно шагнула из строя, повалив этим семь десятков сокурсниц, и произнесла:
– А мне умирать не страшно, пускай со мной умрет моя святая тайна – мой древний дворянский род.
Блеснул отражением горящих глаз топор палача, и кровь брызнула на близстоящих девчат.
Злодеи ожидали отступного, но, поднявшись, шагнула вперед пара Батмановых:
– Секите головы и нам!
И тут в последнем порыве вскочили все лежавшие кафульки. Роняя друг друга и размазывая по располосованным телам кровавые полосы, институтки бросились на ненавистных бесчестниц и вскричали в преддверьи гибели:
– Режьте всех нас! Мы не боимся! Князь и белянки за нас отомстят!
Удары дубин, оглобель и палиц обрушились на неотрёкшихся барышень. Те даже не пытались защищаться и повалились на землю. Нагайки, плети, сабли и бичи со свистом вошли в обезображенные рубцами и шрамами тела кафулек.
Прошло ещё восемь секунд, и чаша страданий неслышно отлетела от бестрепетных душ безгрешных малышек.


Дваждырождённые изумрудки

Тела умерщвлённых кафулек, лежащие в недвижных постелях из гибкого папоротника, обвивали ленты их бывших ночных рубашек. Жирное поблескивание конопляного (елей) и касторового (oleum ricini) масла, пропитавшего поволочную ткань, делало фигурки институток похожими на бальзамируемые тушки фараоновых дочек.
Лазурницы-всесвятки и белянки-безгрешницы с торжественными улыбками сновали меж смертных одр младших подружек, загадочно переглядываясь.
Оленька Мещерская обратила чистый взгляд на краешек восходящего диска, легко вздохнула и совершила повелительный жест. Даша Джойс и Таня Дружкова слаженно прокукарекали. Трижды.
Наивные кафульки, на полном серьёзе решившие, что они геройски погибли, растерянно разлепили веки. Лазурницы бросились поздравлять их с удачным возвращением, запечатлевая воздушные лобзиончики на отважных сахарных устах.
– Что с нами? Где баббы? Чья победа??? – шептали казнённые малышки.
– Вы всё узнаете, – таинственно сообщали им милосердные сиделки и незаметно массировали кофейные виски.
Князь Голицын трогательно подходил к преданным россиянкам и без малейшей рисовки простирал для поцелуя запястье. Великокняжеские безешки придавали институткам утраченные телесные и духовные силы.
– К торжественному построению... приготовиться!!! – послышалась звонкая, но тёплая команда главнокомандующей Оленьки.
Шатаясь, как ветхие лачуги, уничтоженные кафульки восставали с окровавленных девищенских лож, сбрасывали липкие ленты располосованных исподниц и накидывали потрёпанные кофейные формяшки.
Малиновый славянский шар завис над поляной, озарив гордые лица российских дворянок.
Индроподобная Мещерская заняла место в средоточии полукруга и одухотворенно возвысила голос:
– К посвящению в дваждырожденные! Боевое знамя Института! Вне-е-е... сти! К выносу знамени! Сми-и-и-р-рр-рно!
Люся Казанская с вплетённой веточкой лавровишни в куафюре чеканным шагом приблизилась к плацполяне. Стелла Молоховецкая, Виолетта Забриски, Зинуля Паунд и Светлана Кыртымка грянули на щеках и губах марш:

Над Россией небо сине...

Вера Ягель и Анжела Маркова стучали по животам, отбивая ритм-энд-блюз:

Меж берёз дожди косые...

Стоявший поодаль князь грустно промурлыкал под нос чистосердечную импровизацию:

Хоть похож я на мессию,
Только все же – не мессия.

Но тут чарующее звучание венского марша прекратилось. Родниково-чистый голос Мещерской мечеподобно рассёк напряжённую тишину поляны:
– К торжественному акту реинкарнации! Равнение напра-нале-е-во! Геройски павшие в боях с жестоким врагом кофейные батальоны, песню запе-евай!
Растерянные, ещё не пришедшие в себя после вчерашнего кесарева сечения, малышки затянули что-то не совсем подобающее:

Вперед, вперед, веселые подруги,
Россия-мать зовет и любит нас.

Еле воскресшие кафилюшки с трудом маршировали на месте и неслаженно тянули:

Ей так нужны заботливые руки
И наш дворянский добрый нежный глаз...

И растроганные сим душещипательным зрелищем, всесвятки и безгрешницы слаженно подхватили припев:

А ну, кофей-ни-цы, а ну, краса-ви-цы.
Пу-скай по-ёт о вас стра-на...

Малышки до сих пор не могли взять в толк, что и ночное происшествие, и нынешняя «казённая баня» (с девчушек от маршировки вместе с кровью из открывшихся ран тёк сильный пот) являлись составными частями обряда перехода их в подлинные институтки, дворянки и дваждырождёнки.
– В линейку по одному! – весело, но, сохраняя теплоту и торжественность тона, прокричала Мещерская.
Все семьдесят две кафульки рассыпались в довольно неровную линейку. Лазурницы выстроились визави к ним, белянки, пряча что-то за спиной, встали позади посвящаемых.
– Делай раз! – отдала приказание Оленька.
Всесвятки мощными цуки-ваза свалили не ожидавших атаки малышек.
– Делай два! – повторила Мещерская.
Лазурницы единым махом сорвали с бывших кафулек уже не нужную форму.
– Делай три! – последовал завершающий возглас.
И тут – о, чудо! – стоявшие позади белянки натянули на сбитых и разоблаченных иницианток новенькие, отглаженные изумрудной расцветки формяшки.
Поскольку сама Мещерская проводила обряд посвящения, то самой заслуженной кафульке – Сонечке Пруст – посчастливилось принять целинку-изумрудку из рук великого князя.
Рукоположенные кафульки-изумрудки приходили в себя и, узрев на себе неземной красоты почетные «изумрудки» цвета хаки, тут же выходили из себя от счастья. Вместе с ними восторгом преисполнялись сердца старших институток. Только многолетняя выучка не позволяла всем присутствующим криком выразить экстаз благострастия.
– Обряд посвящения считаю завершенным, – объявила Мещерская. – После кратковременного торжественного завтрака – эзотерическая лекция князя...
И тут недюжинный восторг преисполнил чаши воспитанности институток. Непереносимо-безнадёжное, детски-отчаянное «Уррр-ррр-ррр-рааа-а-аа!» содрогнуло ползущий по небесной тверди малиновый диск.
Пятиминутный завтрак нетерпеливые институтки завершили в три с половиной минуты. Ещё через четырнадцать секунд все две сотни белянок-безгрешниц, всесвяток-лазурниц и изумрудок-воскресниц сидели с раскрытыми конспектиками на пеньках учебной поляны. Они с нетерпением ждали, когда на главный – кафедральный – пенёк взойдет носитель космической мудрости, великий князь, самодержец и заступник обиженной России, Андрей Дмитриевич Голицын, эсквайр.

Лекция князя

Князь взмахнул рукой и едва не свалился с пенька.
– Наслаждение – вот истинный смысл жизни. Удовольствие – вот мнимый смысл жизни. Наслаждение – вот то, ради чего стоит жить, страдать и умирать. Удовольствие – вот то, что мешает жизни, страданию и смерти.
Андрей говорил, пожалуй, чуть помпезнее, чем следовало, но девочки, затаив дыхание, конспектировали каждую интонацию князя. Малышки имели право использовать только иероглифограмму, несмотря на посвящение в «изумрудки». Лазурницы строчили фоностенограмму, передававшую скольжение высот и тембров голоса. Наконец, белянки-безгрешницы использовали смысловую стенограмму, включавшую запись не только слов, образов, высот и тембров, но также интонаций, концептем и смысловых пластов.
– Нужно знать устройство и структуру удовольствий и наслаждений, чтобы знать, как достигать вторых и как противостоять первым, – провозгласил Андрей основную задачу лекции.
Девочки обвели красивой рамочкой основные понятия будущей речи.
– Остановимся на наслаждениях низшей ступени в соответствии с кантовской априористикой – я имею в виду в данном случае его трансцендентальную аналитику, а отнюдь не расхожую критику помутившегося разума. Но было бы странно, если бы мы забыли при этом о великолепном Георге-Вильгельме-Фридрихе – я опять же имею в виду не Карла-Фридриха-Иеронима, служившего в русской армии, а пруссака Гоголя, то есть Бабеля, то есть Бебеля, то есть Гегеля...
Не всегда удавались князю публичные лекции. Вот и сейчас он вконец запутался в именах, прозвищах и погонялах. Но тут Голицын перешёл к анализу категорий, и речь его стала мегалофонной и благогласной:
– Первая, низшая и в силу этого всеобщая ступень наслаждения – всем известное и одновременно никем не познанное до конца ковыряние в носу. Словно гегелевское бытие, ковыряние в носу является наиболее всеобщим и в то же время абстрактно-неразвитым, примитивным способом наслаждения. Ковыряние в носу является воплощённым потенциальным богатством человеческой природы. Ведь человек начался не с подлого удовольствия, называемого в просторечии тру-дом, а с эйдетического созерцания, кое возможно лишь при расположении указательного пальца в носу! Да-с! Человек начался с ковыряния в носу, а не с размягчения мозгов и мочки уха. Буддулай часто был заставаем мною с пальцем в носу, поэтому, вероятно, он такой мудрый. Но это ещё не всё!!! Палец, воткнутый в шнобель, замыкает энергопротоки «инь» шестого меридиана на третью параллель глоточно-ларингонального среза. Это замыкание вызывает такой же оздоровительный эффект, как впрыскивание порции венозной крови в артерию правого предсердия...
Девочки оторвались от тетрадей и недоуменно уставились на князя.
– Ну, это же самое, как будто дракончик покусывает собственный хвостик, – подыскал более понятную метафору Голицын, и успокоенные девочки вновь склонились над тетрадками.
– Поэзия ковыряния в носу неисчерпаема, как поэзия беснующихся волн полноводной Исети, это поэзия бури и натиска, штурма и дранга, Ореста и Пилада, Пигмалиона и Галатеи. Это поэзия садов Семирамиды, висячих, как... как... Словом, висячих садов Семирамиды...
Князь кашлянул в кулак.
Девочки восторженно конспектировали.
Голицын впадал в состояние грогги: великолепные бабочки мыслей порхали над ним. Он брал их в ладонь, как ручных белок Катеринбурхского парка и кормил, как некогда стаю клавишей, один его приятель.
– Сколь богата в своей примитивности первая ступень истинно человеческих наслаждений, столь же бедна, неразвита, отвратительна и беспомощна первая ступень псевдочеловеческих «удовольствий» – оргазматика, – князь скрипнул зубами от негодования. – О! – возвёл Голицын очи горе и воздел руки к облакам. – О, эти примитивные сексуальные штючки и, ничтожные изыски и перверсии!
На словах «кунштючки» и «перверсии» замешкались даже многомудрые белянки, а «изумрудки» так и вовсе нацарапали их побуквенно.
– Ах! Чего на деле стоит хваленый камасутрийский «удар кабана»??!! Сколь неизмеримо его ничтожество в сравнении с обычным – неквалифицированным! – щекотанием былинки внутри крылышек носа!!!
Князь театрально закатил глаза. Казалось, он близок к глубочайшему обмороку.
– Это все равно, что сравнить вкус неспело-зеленой вишни со вкусом сочного персика, только что упавшего с ветки от собственной сладости.
Девочки непроизвольно громко проглотили слюну, и князь поспешил избежать гастрономической линии в теоретических выкладках.
– Что есть вентродорсальная, «римская» позиция, – князь уничижительно сдвинул левую бровь, – в сравнении с бархатом заячьей лапки, ненароком коснувшейся кончика носа?
Девочки тяжело дышали, с гадливостью записывая «вен-тро-дор-саль-ная».
– Тем более, – добивая, закончил князь, – что вентродорсальность – это всего лишь превращённая форма вырожденной дорсовентральности.
Девочки писали на пределе отвращения к указанному удовольствию.
– Зато как приятно остановиться на второй ступени наслаждений, включающей в себя более развитые акты эманации – управляемое потение, регулярное кровоточение, произвольное кровопускание, контролируемое слезоизлияние и спонтанное нимбообразование. Очевидно, вторая ступень продолжает тенденцию первой ступени – изнутри вовне. Наконец, третья ступень первой стадии – это чихание. Чихание суть опосредствованное иными, промежуточными актами, инобытие первой ступени – ковыряния в носу. В чихании человек возвращается к основоположению своего бытия – носу. Он снова вернется к нему на высшей стадии наслаждений, о которой речь впереди. В то же время в чихании как наиболее синэнергетичном акте единовременного исторжения обретают своё завершение названные процессы потения, кровоточения, кровопускания, слезоизлияния и нимбообразования, а также примыкающие к ним радости плевания, сморкания и плодоотторжения.
– Завершение первой стадии наслаждений – наслаждений истечения – предполагает переход к наслаждениям мануального характера. Низшая их ступень – потягивание – выражается вздыманием рук. Благородное наслаждение индивидуальной ипсации – средняя ступень – выгодно отличается от оргазматических удовольствий дуального извода. Высшая же ступень мануальных наслаждений – почёсывание. Высочайшее из почёсываний – почёсывание пятки, воистину императорское наслаждение.
Девочки в увлечении записывали, отвлекаясь только на то, чтобы набрать дыхания.
– Наслаждение, пройдя тернарную стадию истечений, преодолев триаду мануального развития, вступает, наконец, в высшую свою тройственную стадию – бытийных наслаждений.
Низшая из ступеней высшей бытийной стадии – это наслаждение созерцания, медитации, молитвы. Возвышаясь над собой, наслаждение созерцания переходит в тончайшее наслаждение страдания. В завершении своём наслаждение сливается с небытием и превращается в наслаждение смертью.
Но и это ещё не всё. Три стадии наслаждений, включающие в себя по три ступени наслаждений, все же не дают еще наслаждению возможности обрести единственно адекватную форму предметной истинности. Эту форму наслаждение обретает в дыхании.
Правильное дыхание властвует над миром и само порождает миры. Оно не только уравнивает человека с всемогущими силами надземного базирования и подземного развертывания, оно выводит его за пределы сонма конечных Вселенных и бесконечных потоков эфира. Истинно дыша, человек каждый миг земного бытия в силах превратить в несколько полноценных жизней, прожитых с пользой для Космоса. Но...
Андрей строго взглянул на слушательниц.
– Но теперь я прошу вас закрыть тетради.
Девочки послушно встали и покорно закрыли письмовники.
– То, что я сейчас расскажу, записывать нельзя! Мало того, этого нельзя даже запоминать! Вы должны научиться дышать и тут же забыть, как это делается: слишком опасно это знание. Никто из земных существ, кроме меня, им до сего дня не владел. Итак...
Мы вынуждены прервать на этом изложение лекции князя, ибо далее следовал эзотерический текст, находящийся за пределами высочайших степеней посвящения даже самых сокровенных лож сакрального ведения.
Долгий спор авторов о допустимости хотя бы частичной публикации сведений, сообщенных Голицыным институткам, зашёл столь далеко, что один из них был вынужден прибегнуть к праву вето, которое, по договоренности, каждый мог применять не более одного раза за весь период работы над книгой.
Может, это и разумно. Слишком велика ответственность авторов перед человечеством, чтобы они даже во имя пущей достоверности повествования согласились предать гласности сведения, могущие поставить под угрозу существование не только человечества в целом или Вселенной как таковой, но и самого Бытия (в-Себе-и-для-Себя).
Думаем, что будущие поколения читателей простят и поймут нас.

Правда о «баббах»

Эффектным жестом и, снова едва не свалившись с пенька, князь завершил лекцию.
Счастливые обладательницы эзотерического знания впали в состояние, близкое к исихастическому.
Тут в выси над башней и полянкой появился голубь и, зависнув на семь секунд, спикировал в руки к князю.
Девочки решили, что Голицын демонстрирует эзотерические возможности дыхания или просто закрепляет знание в виде живого символа.
Но лицо светлейшего темнело и мрачнело по мере того, как он вчитывался в строки текста, снятого с лапки пернатого. Текст на берестяной полосе был закодирован сначала простой тарабаевской грамотой, а затем зашифрован мудрой литореей с поочередной заменой гласных.
– Что случилось, князь? – восторженно осведомилась Любка Ревякина – изумрудка с седой от посвящения прядкой.
– «Баббы взяли столицу. Идут на Шевардинск», – полумашинально зачитал Андрей содержание расшифрованной берестяной тарабаевки.
Лик его всё темнел по мере того, как князь осознавал непосредственное приближение опасности.
– Что такое «бабы» и почему они «идут»? Разве они часы? – снова поинтересовалась Любка, почесав рубцующееся плечико и, извиняючись, скакнула в книксен.
– «Бабы», – сумрачно повторил Голицын и оглядел собравшихся.
Девочки уже вновь сидели на пеньках, раскрыв конспектики и готовились записывать.
– «Бабы», – заговорил Андрей, мучительно подбирая слова. – «Бабы» – это... Это такое... Это такие... Существа, что ли... Живые... Нет, ну будто живые... Как бы это лучше... Вот женщины – это согрешившие девицы, а баббы – это падшие женщины... Понимаете? Это выродившиеся женщины, это дно России.
У России – вы знаете – девичья душа. Но слишком много дев российских, пав, сделалось женщинами, и слишком много женщин пало столь низко, что сделалось баббами. Друг мой Вербяев даже статью собирался написать – «О вечно-баббьем в русской душе». Конечно, он неправ, и баббье в русской душе как раз преходяще. Но Россия слишком обабб... Словом, баббье начало в российской душе достигло критической массы, и произошло взрывоподобное образование живых бабб.
Девочки бросили конспекты и давно стояли плечом к плечу, широко открытыми глазами ловя каждое слово, слетающее с губ князя.
– Они проживают огромными стаями, как саранча. Они движутся, как рыжие тараканы, – тучами. Им чужда даже выродившаяся демократия – сохраняющая оболочку благочестия форма правления. Им вообще незнакомо благодатное монархическое чувство. Что там говорить, если и анархия им недоступна. Баббы – это низкий разнузданный охлос, живущий по законам охлоса и растущий по его же законам. Живя наподобие шмелиного роя по законам муравьиной кучи и слушая группу «бАББА», они стремятся превратить в навозную кучу всю Россию, истребив её как духовный топос, этнос, этос, эпос и эрос.
Бабы – это те, кто пускает пузыри из носа по утрам, кто постоянно чешет голову – ведь они моют её лишь поздней весной, когда, не доходя до проточной реки, купаются в ближайшем грязном водоеме. Баббы месяцами не стригут ногти и грызут их беспрестанно, также грызут они собственные локти и пятки. Они ковыряют пальцами в ушах, не чистят зубы... Они толстые, как слоны и уродливые, как утконосы...
– Хватит, хватит! – закричали девочки, не давая князю продолжать этнографическое описание баббьего трайба. – Уничтожьте! Чтоб духу их не было в России!
– Не могу, – опустил голову князь, и сразу стало тихо.
– Почему? – безмолвно спросила Ляля Тапочкина, и все безмолвно повторили за ней. – Почему???
– Они... всё-таки... женщины... хоть и баббы, – еле слышно проговорил Андрей.
– Кто же спасет тогда Россию? – чисто и ясно спросила Оленька Данайская.
– Я спрашивал у небес, и они мне ответили: «Россию погубит бабба, а спасет девва». Я не знаю, что хотели сказать звезды этими словами.
Князь помолчал. Молчали и институтки.
– Год назад, упражняясь в искусстве предсказания российского грядущего, я обнаружил две вероятности жуткого исхода.
Первая – дикая и беспутная демократия. Противоядием должен был стать аристократизм умствующей публики – философов, шахматистов, поэтов... Увы, пассионарность их оказалась слишком низка. Спасти Россию от первой беды мне помогла случайность. Само небо бросило меня на то место, где безумное перфект-правительство хотело расстрелять сумасшедшую (но ведь обычно сумасшедшую!) толпу. Чудом оказался я в районе готовящейся бойни и спас Россию от жёлтых шаров смерти.
Однако уберечь страну от стада хрюкающих шакалов я не в состоянии. Силы зла оказались хитрее меня и бросили против моего дворянского сана бабское племя. Они знали, что я даже мысленно не смогу поднять руки против женщин, пусть и выродившихся.
Барышни слушали напряженно, глядя в землю перед собой.
– Я думал, как понять слова: «...спасут девы». И решил, что вам надо уйти в лес, жить в заградотряде, создать здесь свою абсолютную монархию и блюсти в своем лице честь свою, дворянства и России. Я сумею дать вам энергии на полторы тысячи лет, а там, быть может, судьба смилостивится над Россией, и тогда вы изыдете из своей хрустальной Касталии и понесёте лучи просвещения и чести в варварскую, но возрождающуюся Русь.
– Мы хотим драться! – крикнуло несколько дваждырожденок.
Мрачные белянки сумеречно молчали.
– Вы боитесь, что, приняв бой, мы погибнем и не сумеем возрождать Россию даже через полуторатысячелетие? – чуть слышно произнесла Оленька Мещерская.
– Да, – коротко молвил князь.
– Но не потеряем ли мы ту самую честь, хранить которую мы должны, если избежим боя и отдадим Россию на поругание, как вы сказали, «баб-бам»? Не превратимся ли мы сами в подлых бабб, оставаясь девами лишь наружно?
Князь молчал, понимая справедливость сказанного. Он и раньше знал это, но не мог же он отправлять пару сотен зеленых девчат – посылать последнюю надежду России – на бой с многомиллионной ордой озверевших бабб, кои если и пощадят некоторых женщин, то девочек, без сомнения, истребят начисто. Князь не мог думать об этом, но Оленька, хорошо учившая Георга-Вильгельма Фридриха, профессионально заострила скрытое противоречие.
– Мы принимаем бой, – взрослея на глазах (минимум на два месяца), произнесла Оленька Мещерская. – Мы принимаем бой.
И, помолчав, добавила:
– Это будет хорошая охота. Хоть для многих она окажется последней.


Исповедь перед боем

К тому моменту, как лекция князя о наслаждениях и баббах закончилась, мэтресса возвратилась из резидентской поездки за святым отцом. По-видимому, отца Павла отыскать она не смогла, поэтому в стойбище заградотряда был доставлен обитавший в лесу и молившийся, кажется, колесу, изымянный схимник.
Бревенчатый сруб был избран местом для исповеди – вместительностью своей и пространственной снисходительностью он всецело согласовывался с охватом наличествующей массы исповедуемых.
Понятно, впрочем, было, что девочки ни за какие, что называется, гавришки, не посмели бы принять отпущение грехов поперёд своего духовного и самовластного батьки. Сопротивление казалось бессмысленным, и Андрей, принимавший покаяния у императора Лу Цзиня, у всесвятейшего предводителя западного святейшего воинства, – да что там, – страшно сказать, у самого Буддулая! – покорно побрел исповедоваться безымянному отшельнику зауральских лесов.
Твердо решив не задумываться над смыслом задаваемых вопросов и, говоря однотипно «грешен, батюшка», размышлять о путях второго избавления России, Андрей преклонил всё положенное возле створчатой занавески.
– Аще ли помыслил с похотию? Или руками осязал? – с места в трёхкрестный аллюр пустил диковинную пенитенциалию исповедник.
– Грешен, батюшка, – равнодушно буркнул Андрей, просчитывая субстратегический изворот.
– Руку ли втыкав или сквозь порты блуд створивши? – ласково осведомился сладкогласый врачеватель заблудших душ.
– Грешен, батюшка, – столь же безразлично молвил Голицын, но легкое беспокойство колыхнуло безмятежное лоно могучего сознания князя.
– Али взустившеся рукой на блуд без жены? Али в кощунах дотолкшися к жене?
– Грешен, батюшка, – всё тем же ровным тоном повторил Андрей заготовленный ответ, но содержимое уловленного помимо воли вопроса ему, что называется, «не показалось».
– Али целуючи язык в рот втыках? Али с блудницею нелепство створяху обычаем злым? — наращивал информационный захват любознательный исповедник. – Или с присным беззаконие створял?
– Грешен, батюшка, – с отвращением выдавил Голицын.
Он представил, что девочки, сгрудившиеся у входа, слышат хоть малую часть этого, и краска ринулась ему в лицо. А незримый изобличитель греха не унимался.
– Или сонну являти соромный уд? Али соромные уды давах лобызати женам и девам? Али сам лобызал соромные уды их? – частил занавесочный хочувсёзнайка. – Или уд детородный женам казал?
— Грешен, батюшка! — простонал витязь.
Он с тоской вспомнил, в какие изысканные дзен-коаны превращались его тёплые исповеди с Буддулаем, каким змееподобным молчанием отвечал Лабуддан на его изощренные вопросы о силе хлопка одной ладони. Князь горько улыбнулся, воспроизведя в памяти недельные исповеди, на которых итальянские кардиналы каялись ему в неспособности всю свою жизнь превратить в бесконечный великий пост. А беседы с Гриешуой!!! Здесь вообще было неясно, кто кого исповедует! А как вдохновенно говорили на исповеди об истине и мнимости ее превосходства над правдой милый геометр сакральности батюшка Павел и чудесный теоискатель и самоед Вербяев.
– Не прикладывал ли нос, браду и главу к женскому сорому? – трещал под ухом мельничный жернов неуемного сластоборца. – Али блудил жене скотски? Али с своею женою лежал, чужую держа за сором рукою?
– Грешен, батюшка, – теряя рассудок, прошептал Андрей.
– Отпущаю тебе грехи твоея, – смилостивился, наконец, лесничий исповедник.
Голицын, шатаясь, вышел из исповедальни.
Девочки встретили его появление радостными аплодисментами и восторженными рукоплесканиями. Князь пытался что-то сказать, как-то оправдаться, но девочки уже вваливались в тёмную исповедальню.
Изможденный князь опустился на землю прямо возле порога. Где обрести ему было силы, чтобы, сделав ещё шесть шагов, оставить институтское покаяние вне пределов слышимости? Некому было подарить ему силушку. Калики перехожалые пребывали в поисках Молочной Страны. Ближний Космос готовился к бою с принимавшим сторону бабб Дальним. Можжевеловый куст, уклоняясь от колеса судьбы, устремился в глубину крон деревьев, с которых свисали сосульки с веточками внутри. Некому было помочь, некому было подбросить силушки. Честнейший князь был брошен на произвол судьбы и вынужденно внимал голосам, звеневшим в пространстве затемнённого сруба.
– Зелием потворили кого на блуд себе? – услышал он слегка приглушённый басок проповедника.
– Грешны, батюшка, – слаженным хором пропели девчата.
– Или руками своими блудили себя до истицания похоти? Или с девицами друг на друга блудити лазали? Или языцем в рот вдевахом и в лоно вдевахом и целовахом еси?
– Грешны, батюшка, – ласково выводили рулады девочки.
– Или на каку скотину с похотию смотрели еси, чтоб блуд сотворити? Или конское ество с похотию осязали? Или опивошися и объевшись блевали еси? Или над сонным и пьяным блуд творили?
– Грешны, батюшка, – старательно выговаривали девочки.
Князь застонал и повалился на траву, обхватив голову. Из генеральной палатки вышла мэтресса и заботливо направилась к князю.
Тот же, словно в отдалении, страдальчески впитывал фразы, долетавшие из клаустры...
– Или спали наги или без пояса? Или срам кому свой казали? Или вдевали еси перст в ество своя? Или млеко смывали с персей своих и давали кому в меду пити блуда ради?
Андрей с трепетом и предвкушением ужаса ждал конца длинного вопроса и девищенского ответа...
– Или блудили еси в месячное нечистое?
Андрей замер, скованный нечеловеческим страхом...
– Или напивались без памяти и блуд давали творить с собой? Или сонными вас осквернил кто?
– Грешны, батюшка, – как одна, пропели чуть утомленные девчушки.
Голицын потерял сознание и рассудок.
Очнулся князь от сильного запаха парижской нюхательной соли. Приоткрыв глаза, он узрел мэтрессу, заботливо склонившуюся над ним.
– Что с вами, князь? – удивленно и встревоженно спросила она.
– Как же они...??? Неужели...??? – Андрей слабо махнул рукой в сторону исповедальни.
Мэтресса прислушалась.
– Не понимаю, князь, это же по-старому!! Я на староруссском не разумею. Я всё больше по-французски или по-германски... Вот и кулон у меня...
– А девочки?.. – со слабой, но всё же появившейся надеждой проговорил он.
– Ни бум-бум, – с сожалением сообщила мэтресса и развела руками. – А священник только по-старому сподоблен. Но ведь исповедь перед боем – святое дело. Как белые рубахи. Мало ли что...
Князь с облегчением улыбнулся, поцеловал знаменитую руку Лизаветы и уже без волнения прислушался к доносившимся из исповедального сруба звукам.
– Или кровного течения своего вкусивши? Или в лоно свое сосудом вощаным тыкали еси? Или мужа чужого за срам держали?..
Голицын с теплой улыбкой прислушивался к покорным «грешны, батюшка».
Он уже начал обдумывать главную проблему: личного участия в битве. А в клаустре все слышалось монотонное:
– Или блуд творих с отцом духовным? Или с чернецом? Или с пономарем? Или с отроком? Или с вотчимом? Или с деверем? Или...


И видит дева странный сон

– Как «нечто нереальное»? – возражал Анфертьев. –
Сон-то и есть высшая реальность!

Конст. Вагенгейм, «Гарпагониада»

Настроение было подавленное.
Малышки, правда, «трудились» вовсю: локотками долбили кирпичи, пястью дырявили трехдюймовые листы метеоритного железа, кувыркались в мягком приземлении при прыжках с сосен. Они готовились к бою, не особенно задумываясь над известиями разведчиц. «Лазурницы» лениво делали растяжку, отжимались на трёх пальцах и делали подъём с переворотом на одной руке. Старшие же угрюмо сидели и молчали. Охота грозила оказаться не просто последней, но и бессмысленной. Бабб было слишком много. Институтки рассчитывали на битву с полутора-двумя миллионами образин, но по точным данным разведки образин было десять миллионов с мохнатым хвостиком. В бою девочки будут просто завалены живой массой противника.
Князь Андрей также пребывал в безмолвии, то растерянно посматривая на барышень, то рассеянно кидая на них взгляды. Некоторое время спустя его задумчивую эттенцию привлекла группка институток, сидевших несколько поодаль. Девчушки сжимали в руках сафьяновые томики карманного формата, напряжённо вглядываясь в них. Иногда грустно усмехались, иногда сосредоточенно хмурились, иногда шевелили губами. «Неужели молитвенники?» – мудро подумал Голицын. Майя Ропшина почувствовала вопросительный взор князя и оторвалась (от чтения). Она подошла к Голицыну и, по-походному коротко «макнув свечкой», протянула ему свою книжечку:
– Почитайте и вы, князь!
Андрей раскрыл томик посередине. Он оказался альбомчиком, исписанным аккуратным, детски-каллиграфическим почерком. «Сон Леночки Эрлих», – было написано в верху страницы.
Голицын стал читать:
«Я встала позже всех и стала умываться. Девочки уже заправляли кровати и шнуровались. Я открыла кран, но вода не шла. Я открыла его сильнее, из крана показалась небольшая крысиная мордочка. Я видела носик, острую челюсть и дёргающиеся усики. На мордочке – волосины, кусочки макаронные и скорлупки семечек. Крыса – живое существо, поэтому я решила ей помочь. Стараясь не задеть глаза, я взялась двумя пальцами за узкий черепок и потянула вниз. Безуспешно. Ко мне подошла синявка. «Фу, как ты это делаешь, – сказала она, – Давай, я!» Синявка пальцами сдавила крысиную мордочку. На шерсть брызнула кровь из крыскиных глаз. У синявки — пальцы как крючки. Она рванула, и в раковину упало рыбье тело с крысьей головой – тело здоровой, жирной, мокрой, блестящей щуки с окровавленной крысьей головой. Я удивилась и медленно начала выговаривать слова: «Щучка, щуч-ка... Шчу-чка, шчуч-ка...». Я решила крикнуть: «Щу-у-у-ка-а-а!». И проснулась.
Андрей, весьма заинтересованный, взглянул на Майю:
– Это что, фольклор?
– Рукописный, – согласилась Ропшина. – Тут и учебные сны, и спонтанные, и наведённые, и креативные. Мы их в тетрадки записывали, чтоб будущим поколениям учиться легче было. Правда, похоже, их не будет, следующих поколений. Да вы читайте, князь, не слушайте меня.
Князь склонил голову, пролистнул десяток страниц.
«Сон Алёны Льговской», – прочитал он.
«Матка третьего дортуара белянок», – вспомнил Андрей девушку, угощавшую таблеткой Лёльку Варенец в институтской бане. «Должно быть, что-то интересное», – подумал он и приступил к чтению:
«Длинный институтский коридор, упирающийся в горизонт. У горизонта синявки поджигали институтку. Я не понимала, зачем они это делали, но знала, что обожаю эту институтку до смерти. И вот она бежит, бежит невозможно быстро, срывая на ходу горящий голубой фартук. Формяшку она сорвать не может, она зашнурована крепко. Я люблю эту девочку, но уже боюсь. Она уже не человек, а горящая боль, горящий ужас, я убегаю от нее. В нелепом диком танце у горизонта скачут синявки и, кажется, поджигают себя. Институтка приближается, я уже различаю ее чёрное лицо. Кожа, как уголь. Глаза – белые плёнки с пульсирующими голубыми жилками. Мне хочется смягчить её боль, но она почти мертва, и я боюсь ее. Я бегу от нее, оборачиваюсь, на бегу загребаю песок с пола и бросаю ей в лицо, чтобы затушить огонь. От песка, попавшего в глаза, дергаются её безресничные обугленные веки. Кто она? Почему я так люблю её? Ветер обдаёт меня запахом жареного мяса. От ужаса и нежности просыпаюсь».
– Профессиональный сон, – задумчиво молвил Андрей.
Какая-то мысль царапнула его сверхсознание и заплескалась неглубоко у поверхности. Чтобы не спугнуть ненароком, князь не стал её подсекать, а принялся читать сон той самой Оксаны Шуваликовой, коей Голицын двуперстием отворил торможёные вены.
«Я болею. Но я не в институтском лазарете, а в нашем дортуаре. Я слышу, как наша синявка говорит девочкам: “Это не ангина. Она умрет в воскресенье”. Смеётся и уходит. Я плачу и кричу: “Вы должны быть внимательней в выборе слов! Я не выживу здесь, и в этом все дело! Я не выйду отсюда, пока не придет доктор моего тела!”. Я плачу. Девочки молчат. Люся Себякина подходит и гладит меня по голове. Я успокаиваюсь, закрываю глаза и жду смерти. Жду долго. Отмечаю про себя, что прошел четверг и пятница прошла. Мне не страшно уже и не тяжело, мне печально и покойно. В субботу девочки приносят в дортуар гроб для меня, чтобы в воскресенье, когда я умру, сразу положить меня. На тумбочке – отглаженная формяшка с белым фартуком. Я так и не успела надеть белый фартук, я ждала его шесть лет. Как хорошо, что я умру! На меня наденут белый фартук! Какой ужас!!! Уже воскресенье, и я живая! Гроб, белый фартук, девочки – все ждут. Что делать? Я не хочу огорчать девчонок. Ждут старшенькие, беляночки! Как я обожаю их – и Оленьку Мещерскую, и Майечку Ропшину, и Дашеньку Джойс, и Анжелочку Маркову — «маркизу ангелов» ненаглядную! Забегают кафульки – интересуются, скоро ли меня выносить будут. Они в институтском саду яму вырыли – одни, без старших. Улыбаются радостно моим судар(туар)ушкам: “Ну что, уже?”. Кто-то, по голосу – Юля Худякова, отвечает: “Нет ещё. Через часок загляните”. “Ой, а у нас цветы завянут”, – огорчается кафулька и убегает.
Меня охватывает ужас. Я не имею права, будучи живой, белый передник надеть! Не могу живой в гроб ложиться! Это ведь грех! Девчата, подождите, родненькие! Не выходит никак сегодня! Злюсь на себя: девочкам надо к экзамену готовиться, а я не могу умереть как следует. Не выдерживаю и открываю глаза. Девочки стоят полукругом, смотрят на меня с упреком. “Что же ты, стыдно ведь”, – говорит кто-то. Мне стыдно. На самом деле – всё равно завтра умру, а завтра понедельник. Лучше бы сегодня, в воскресенье. Я вскакиваю и с рыданьями бросаюсь вон из дортуара. Бегу босиком по коридору, по тёмной лестнице. Спотыкаюсь, падаю на гвозди или стекло. От боли просыпаюсь».
– Потрясающий сон. Я предполагал, но не подозревал, что в вас скрыта такая духовная мощь!
– Это «лазурки». У «кафулек» сны послабже, у «белянок» – посильнее, – спокойно отозвалась Майя. – То, что вы читали – это “школа”, четвертый дан, обязательная программа.
– А вы, – Андрей осторожно подбирал слова, – вы коллективные сны наблюдать не пытались?
– Это что, «групповуха»? – молвила Майя полуутвердительно. – Смотрят, ещё как! Но ведь для благородных девиц это пороком считается. Синявки постоянно охотятся. Какой дортуар засекут – всех в карцер на три дня: на селёдку без хлеба и минералки. Мы-то уже «переболели», всё же годами постарше, а младшие... Бывает, как вечер – все трясутся. Только синявка уйдет, кровати все вместе сдвигают, одеяла шатром укладывают. Коленками друг к другу приплетутся и начинают...
– А почему трясутся? – поинтересовался между прочим князь, продолжая что-то обдумывать.
– Так они же не едят перед этим весь день, чтоб картинки чёткие были, – терпеливо разъяснила Майя. – У них ещё умишка маловато, многофигурным сном в одиночку управлять не умеют, потому и «групповуху» устраивают. Обожаемых в групповухе хорошо смотреть, поодиночке стесняются, подглядеть могут и высмеять.
– Так вы и чужие сны подглядывать умеете? – уточнил князь.
– Конечно, это ведь просто. Подойдешь к кровати, видишь, девочка с головой одеялом накрыта, значит, сны про обожаемую смотрит. Заглянешь под одеяло – а она там по институтскому саду с «душкой» гуляет...
– А старшие, значит, умеют снами управлять? – уточнил еще раз Голицын.
– Ну, конечно, принс, – с некоторой гордостью молвила Ропшина. – На то мы и старшие, чтобы всё уметь. Любого героя, всякий предмет создать можем. Иногда даже смотрины устраиваем – чей персонаж сильнее прочих окажется...
Князь поднялся. Девочки, захлопнув «молитвенники» и бросив растяжку, сбежались к нему.
– Есть надежда, барышни, – тепло произнес он. – Бабб можно проредить. Сегодня ночью будет битва. Поешьте поплотнее. Погрызите женьшеня. По плитке шоколада из НЗ раздайте. Матки пусть через десять минут соберутся у меня.
Несчастные мерзкие баббы ничего не знали о задумке князя. Их гвардия – всегда настороженный, подозрительный и готовый к врасплоху батальон смерти – стоял(а) в третьей столице, Катеринбурхе, в трёх часах марш-броска от пятисотдивизионной армии, раскинувшейся лагерем супротив Девичьей башни.
Уже в девять вечера все баббы спали. Девочки же в это время доедали горячий шоколад, запивая его настойкой королевского женьшеня. В полночь по команде трёх маток заснули семьдесят кафулек. Они лежали, расположившись направленным локатором-полукругом, и в полусне жевали пучок сон-травы. Полукруг исполнял роль антенны, усиливавшей их, возможно, не очень сильную, эманацию. Пространство снообразов, усиленное локатором полукруга, захватило сорок миль в радиусе. Но долго удерживать такую площадь институткам было не под силу. Поэтому девочки начали осторожно локализовывать её, сокращая до границ баббьего стана.
Баббы смотрели сны поодиночке. Сотни тысяч однообразных, еле колышущихся картинок институтки охватили прочным кольцом снообразов. Кафульки принялись строить засеки, вбивать пограничные столбы, оплетая их колючей проволокой. На это сил фантазии у них вполне хватало. По проволоке девчушки пустили маленький ток высокого напряжения. Сопротивление проводки было велико, поэтому при силе тока в два-три ампера напряжение достигало шести тысяч вольт. Всем известно, что такое напряжение не убивает, а лишь отбрасывает.
К трём часам ночи институтки закончили плести сети вокруг сноз(д)рящих бабб и прилегли отдохнуть. В этот момент десант девичьих грёз совершили «лазурницы». Они укрепили столбы и башенки с проволокой, а затем начали вызывать чудовищ. Девочки боялись, что баббы тоже могут их вызвать, но князь успокоил девочек, сказав, что чудовищ способен породить лишь сон разума, баббы же, по определению, обладали исключительно инстинктами. Девочки, не торопясь, выкраивали многоголовых и многолапых монстров, доверительно нашёптывали им алгоритм битвы.
В четыре утра в военные грёзы погрузился институтский цвет – девчата-белоснежки. По случаю битвы они надели на себя «белинки» (белые «целинки») и нацепили чёрные нарукавники с группой крови, вышитой мулине.
Часть девочек оседлала чудовищ, часть влезла в танки (облик которых был памятен институткам по битве с кадетами), и битва началась. Девочки, чудища и танки ринулись в гущу неохраняемых спящих бабб. Трудно описать творившееся там. Каждая бабба во сне одиноким воином противостояла полчищу чудовищ и танков – баббы ведь не умели (или не имели привычки) смотреть коллективные сны. Легендарное избиение младенцев не идет ни в какое сравнение с тем, что творилось на бранном поле грез. Мы опасаемся, что даже привычный ко многому полуинтеллект читателей не справится с описанием тех бесчинств, которые творили над бедными неорганизованными баббами, казалось бы, вполне безобидные барышни. Баббы гибли со скоростью шестьдесят-семьдесят метров в секунду. Ещё бы! Девочки готовились к бою целые сутки, и просчитали все набело. Бабб били три часа. Немало! Рука девчат колоть устала, и чудищам шагать мешала гора побитых бабб.
Уцелевшие баббы пытались вырваться за границы сна, но большинству это не удавалось. Получив шеститысячный удар вольт от проволоки, оцепившей их сонное пространство, они с воем отлетали и больше уже не поднимались. К шести утра все было кончено: из десяти миллионов ратоборщиц к столичному батальону смерти пробилось не более двадцати тысяч душевнобольных (искалеченных) бабб. Остальные десять без малого миллионов просто не проснулись в то роковое для них утро. Так, во всяком случае, это выглядело внешне. Девочки-малышки, менее всех участвовавшие в битве (князь и матки решили оградить их психику от ранней жестокости), высаживали вкруг поля брани десятки тысяч деревьев, превращая это невольное кладбище в сосновую рощу.
Андрей лично принимал всех выходящих из сна. Жал руку.
Потом, на построении, сказал прочувствованно:
– Всё хорошо, барышни! Первый бой вы выиграли и дали шанс России. Гвардия, конечно, не позволит взять себя голыми руками во сне, зато у них более нет пушечного мяса, и их осталось всего полтора миллиона. У вас есть сутки на отдых и подготовку к рукопашной. А пока – подъём!
Девочки бежали мыть руки и делать зарядку.


Субботнее отречение князя

Птицы, рыбы и звери
В души людям смотрят.
Вы их жалейте, люди,
Не убивайте зря...

(Из детской народной песни).

Лил жаркий субботний день. Салом заплывший, заляпанный тиной, измазанный дёгтем, огромный налим валялся на жухлом осеннем пригорке и грел с наслаждением старые кости. Ублюдочное солнце, коим втихомолку окотилась пегая скотина неба, подслеповатыми блюдцами щурилось в никуда и бессмысленно пускало вязкие слюни лучей.
Князь Андрей бродил по полянам и жнивью,. Такое времяпреображение Голицын позволял себе нечасто, а потому мудрая голова его шла концентрическими кругами. Лубяные зайчики нейронов гонялись за ледяными лисичками синапсов, (демо)критически цепляя их крохотными коготками. Пред ясным взором светлейшего князя отчетливо рисовались загадочные мыльные пузыри даосских осклизов. Смысловой центр своего «я» Андрей ощущал неотвратимо сместившимся. Но что, скажите, мог он поделать?
Князь, как никто, жгуче алкал избавления России от проклятой нежити. Но принять личное участие в сражении с баббами Голицыну не позволял острый стержень дворянской чести трехвековой закалки. Как только мысль об очной потасовке с бабами краешком (тонкой линией) выходила из метафизических глубин в область первичного праксиса, заточенный прут немедленно и мощно колол Андрея – то в селезёнку, то в пятый шейный позвонок, то в третье око Брамы. Истерзанный князь, не вынеся града уколов, в стенаниях повалился в сноп свежескошенных подснежников. Перебрав виртуальный веер эвентуальных вариантов, Андрей умозаключил, что единственно достойным модусом княжеского бытия в порабощаемой баббами России является полное и безоговорочное недеяние.
Князь принял решение, и ему сразу полегчало. Буквально через полчаса он даже смог приподняться, а ещё десяток минут спустя он делал первые (топ!) неверные (топ-топ!) шаги.
Лил жаркий субботний день.
На пригорке, обложенном влажной листвой, протяжно и вальяжно шарашился налим. Заметив приближающегося князя, он тренированным движением принял мученическую позу и отработанно-скорбно уставился на шатающегося августейшего недеяльщика. Голицын не прошел мимо – не проявил безразличия! Остановился, замер. Поднатужившись, налим устремил на князя страдальческий, взор, способный растопить даже алатырь-камень, и жалобно, дребезжащим голосом, затянул:

Затихает в море шторм, в море шторм, в море шторм,
Раздается в море стон, в море стон, в море стон,
И на берег из глубин – шалу-лалу, ла! –
Морем выброшен налим – о, йе-йе, йе!

Князь поглощённо внимал во все уши – два наружных, одно внутреннее, одно среднее и одно астральное. К концу запева налим разошёлся и вопил трагически, во всю лужёнку. При этом он то и дело смахивал болотной ластой скупую налимью слезу.
Воссочувствовав, князь деликатно подхватил рефрен-ламентацию:

Все налимы в ураган, в ураган, в ураган
Уплывают в океан, в океан, в океан,
Лишь один из них отстал – шалу-лалу, ла! –
Лишь один в беду попал – о, йе-йе, йе!

Трижды пропев припев и вкусно откашлявшись, они с откровенным удовольствием оглядели alter (др)эго – неувядаемый российский дворянин и благородный тихоокеанский налим. По-видимому, каждый пришелся по душе своему vis-a-vis.
– Дело пытаешь или от дела лытаешь? – завел разговор налим.
– Сперва пытал, а теперь вот лытаю, – охотно и доходчиво отвечал князь.
– А с чего в лытарство ударился? – искренне заинтересовался обитатель Великого Океана.
– Кручина скрутила, – признался Андрей чуть смущенно.
– А кручина с чего приключилась? – не успокаивался любопытный ластоносец.
– Да баббы Россию заели, – на третьем же скачке раскололся Голицын.
– Баббы? Как же, слышал, слышал, – понимающе закивал налим. – Ты ж, стало быть, великосветским лытарем заделался и в дворянские недеяльщики записался... А не врёшь, часом? Не по случаю дня субботнего зашабашил?
Налим хитро прищурился. Потом вдруг фыркнул, хрюкнул, прыснул, повалился на спину и сквозь всепобеждающий хохот выдавив по слогам:
– А ты... Ха-ха-ха! А ты... Ха-ха-ха! А ты за-пи-сал-ся в не... Ох-хо-хо! В не-про-тив... У-ох-ха-ха! В непротив-лен-цы?! Ах-ха-ха-ха-ха!
Налим покатывался по зеленой траве и шершавым листьям, всласть ухохатываясь. Андрей сумрачно молчал, пережёвывая сильнодействующую (валерьяновую) сутру терпимости и смиренномудрия. Через пару минут налим утихомирился, а, узрев насупившегося князя, даже чуть смутился. Он крякнул в ласту, старательно изображая великую сериозность, но под его седыми бровями и кукольными ресницами всё так же искрились кисловатые бруснички хитрющих глаз.
– Да, я пришёл к недеянию! – с достоинством подтвердил Андрей.
– Да как ты... – начал было налим новый тур пытливых вопрошаний.
– А тебя-то как сюда занесло? – контрвопросом поставил блок Голицын. – До реки-то, чай, полмили будет!
– Да так как-то вот, судьба подкузьмила, – поубавив игривости, отозвался жизнерадостный представитель семейства тресковых. Но тут же мастерски продолжил атаку, сменив угол. – Давно мечтаю косточки старые в окияне обмыть. Помоги до водицы добраться, а?
Князь опешил от такой бесцеремонности:
– Я ведь только что понятным русским слогом произнес: «Пришел к полному недеянию...».
– Рази же это деяние?! – обиженно завопил налим. – Головастика, понимаешь, в воду кинуть – и то делом считает!
Атлантический выкормыш запыхтел, надувшись, как скверная ядовитая лягушка.
– Но... – хотел растолковать князь суть концепции недеяния.
– Дак я и толкую! – горячо перебил его налим. – Это же не колеса извилин мазать, не шатунами мыслей ворочать! Деяние там, где разум, а тут – думать не надо.
– Пожалуй, ты прав, – не смог возразить Андрей и, виновато вздохнув, принялся недеяльничать.
Князь уперся в жирный, похожий на замасленный дюраль или растопленный асфальт, бок трёхпудового собеседника. Нажал.
Налим чуть сдвинулся.
Принцип недеяния табуировал использование любых магических, мантических, оккультных и мантроиератических средств. Поэтому князь мог прибегнуть единственно к помощи своих аристократических мышц. Блудный же сын Баренцева моря, приноровившись к прерывно-поступательному движению, продолжил прерванное разговором задушевное пение:

– И хотя он изнемог, изнемог, изнемог –
Плавниками о песок, о песок, о песок,
До воды недалеко – шалу-лалу, ла! –
Но добраться нелегко – о, ей-йе, йе!

Исполнитель драматической канцоны залился слезами столь безутешными, сколь всепоглощающим и всепоедающим был его хохот пару минут назад. С кукольно-дециметровых ресниц налима потекла краска. Андрей, вновь преисполнившийся эмпатии и отзывчивости, бодрым голосом пропел известный припев. Это не помогло. Налим, накопивший силы во время незатейливых колоратур князя, снова начал надрывать душу себе и Голицыну:

И хотя он прожил ночь, прожил ночь, прожил ночь,
Ему некому помочь – не помочь, не помочь, –
На песке лежит один – шалу-лалу, ла! –
Умирающий налим – о, йе-йе, йе!

К концу куплета налим совершенно захлебывался в картинных рыданиях. Искренне сопереживающий некогда водоплавающему собеседнику князь на ходу сымпровизировал обнадеживающий финал:

Но пришел тут человек, человек, человек,
Он налиму друг навек, друг навек, друг навек,
Он помог ему в беде – шалу-лалу, ла! –
И отнес его к воде – о, йе-йе, йе!

Налим притих и мечтательно вслушивался в слова песни. Вскоре он послушно потащился к берегу, вместе с князем напевая припев с оптимистической концовкой –

Все налимы в ураган, в ураган, в ураган
Уплывают в океан, в океан, в океан,
Лишь один из них отстал – шалу-лалу, ла! –
Но потом он их догнал – о, йе-йе, йе!

Андрей взглянул в сторону моря. Спасительная вода была далеко. По-прежнему воды залива колыхались примерно в полумиле от пригорка. За все куплеты с припевами новоиспеченные друзья едва одолели полсотни метров. Андрей остановился, чтобы перевести дух и умножить три пуда на полсотни метров. Воспользовавшись этим, налим мягко отпрыгнул на десять футов назад и с новой силой принялся лить крокодиловы слезы.
– Совсем плох стал, ветром сносит, – непонятно о ком подумал Андрей, когда раскрыл глаза и узрел происшедшее.
Без вздохов и ропота великий князь продолжил воистину тяжкое недеяние.
По сравнительно ровным полянам и еланям князь катил налима как омулевую бочку; по узким тропкам тащил за хвост, как лису-сыроежку; через овраги и канавы перетаскивал на плечах и волокушах, как купеческий парусник. В конце концов, на пределе дворянских сил Голицын довлёк пострадавшего до берега и опрокинул в воду. Налим благодарно хлестнул хвостом по поверхности моря, обрушив на спасителя волновой удар в семь тысяч баллов, и ушёл на дно, как отливающая жёлтизной подводная лодка. Едва держась на ногах, князь напряженно слушал колебания океанической чаши. Налим позывных не передавал. Андрей повалился в песок и в блаженстве смежил очи.
«Де-воч-ка мо-я-а, семигла-а-аза-я-а!», – сразу услышал он гнусавый голосок. На смену визгливым обертонам прискакали два кролика-ханорика и прокричали: «Нам не надо бара-бан, мы на пу-зе пои-грам!». Потом гражданин в галошах и очках прогнал грызунов и пообещал кому-то невидимому: «Я тебя сейчас уважу: промеж глаз несильно смажу». Невидимый незамедлительно ответствовал: «Я те рожу растворожу, щёку на щеку умножу». Вслед за этим на сцену Марьинки выбежала Мещерская в форме кафульки и закрутила фуэте из «Дон-Кихота» Минкуса. Голос из-за сцены монотонно читал: «Повернуть ручку фиксатора между секторами на себя. Заложив рычаг между сухарями на тягах с торца бункера, развести их до вывода из мертвой точки механизма...».
Но недолго пришлось идейному непротивленцу наслаждаться благостными видениями в пространстве золотой тишины. В сладостные грёзы державного визионера ворвались призывные звуки токованья. Андрей поморщился, приподнял голову, огляделся и встал.
В сорока пяти футах от него на ветке пушистой вербы-хлёст солнечно токовала голубая змея-кундалини заспанного обличья. Князь нерешительно подошел к дереву, с коего сыпался тополиный, лебяжий и почему-то заячий пух.
Змея бросила на подошедшего сонный взгляд, не переставая токовать.
– Чего токуешь? – высказал вслух свою озабоченность Голицын.
– Вот ещё новости! – обиделась змея. – Вовсе я не токую, выдумал тоже...
– Тогда чего воркуешь? – вежливо поправился князь, подыскав необидный синоним.
– И ни чуточки я не воркую! – ещё пуще возмутилась змея. – Вот ни капельки!
– Тогда зачем кукуешь? – не отставал Андрей, научившийся упорству вопрошания у налима.
– Чё кукуешь, чё воркуешь! – взорвалась, не выдержав, змея. – Живу я здесь!
– Живёшь??? – страшно удивился князь.
Кундалини уже окончательно проснулась, её утреннее раздражение полностью исчерпалось в ехидном ответе, и она решила пожантильничать с великосветским львом.
– Ну, не то ш-ш-штобы ж-живу, – жеманясь и манежась, пропела змея. – С-скорее, даж-же наоборот. С-с-спус-ститьс-ся боюс-сь! С-страш-шно! С-с-с утра больш-шой ветер! Напал на наш-ш ос-стров! С домиш-шек с-сдул крыш-ши! Меня на клён брос-сил! Помоги с-спус-ститьс-ся, богатырь с-святорус-ский!
Князь только что в порядке дружеского недеяния проволок трехпудового налима на расстояние полумили. Ему хотелось только одного – вдыхать пар сытого солнечного ветра и разнеженно мурлыкать: «А ну-ка, песню нам пропой, Весёлый Роджер...», – но проклятая дворянская честь четырехсотлетней закалки не позволяла Андрею оставить на произвол Мойры жертву гиперборейской шалости. Кляня свою монаршью щепетильность, Голицын полез на дерево. Сосна была высокой, гладкой и трехмачтовой.
«Да какое это деяние! – услужливо шептало незадачливому недеяльщику на ухо изворотливое подсознание. – Червячка с веточки снять! Это ж проще, чем два ногтя обкусать».
Между тем, уцепившись кончиком изумрудного хвоста за шиацзиновую лозу, змея затянула песнь о нелегкой гадючьей судьбе:

В ясный день на поля-яне-е
Умира-ала змея-я!
Вдруг в пыли чьи-то но-о-оги-и-и,
Это де-евушка шла-а...

И расщепив задним язычком горловую щель, что само по себе являлось показателем высокого искусства, кундалини за(двух)голосила:

Девушка, помоги мне!
Не веди себя, как свинья!
Девушка, помоги мне!
Не побрезгуй, что я змея!

Князь кинул взгляд долу.
Земля покачивалась далеко внизу.
Вековой дуб мировым древом возвышался над маленькой и малость неказистой Землей.
Змея пела грустно и протяжно:

Девушка убежала,
Но воротилась вновь,
Где змея, умирая,
Призывала любовь.

Девушка, помоги мне,
Не веди себя, как свинья!
Девушка, помоги мне,
Не побрезгуй, что я змея!

Князь карабкался уже минут пятнадцать, с трудом нащупывая сучки на берестяном стволе, но солирующая змея оставалась по-прежнему недосягаемой, хоть и покачивалась в каких-то полутора метрах. Андрей закрепился на относительно прочной ветке и, переводя прерывистое дыхание, прислушался к песне:

Вот змея уж здорова:
«Я должница твоя!
Разреши, поцелую!
Не побрезгуй, что я змея!».

И змея укусила
Прямо в губы её,
А девчонка спросила:
«Ах, за что? Ах, за что?».

У сентиментального князя сжалось сердце от жалости к несчастной девочке, а змея так просто завыла, как паровозная труба, и стала биться головой об ольховый ствол. Боясь, что бедная змейка расшибет себе череп, князь рванул вверх по лиственнице. Змея немного успокоилась и нежно обвила князя вокруг шеи, когда тот, наконец, приблизился к ней на искомое расстояние. Андрей передохнул некоторое время на вершине остроконечной пихты и отправился в обратный путь.
Земли было не разглядеть. Только розовые облака да сиреневые тучи мирно покачивались медными люльками. Змея завязалась галстучком и, сменив мелодию, запела дальше:

Вот вечер свечерелся, и девушку нашли,
Змеёю укусилась – в больницу повезли.
В больнице раздевали и клали на кровать.
Два доктора девчонке старались жизнь спасать.

Подул сильный ветер с норд-оста – холодный сирокко. Дерево моталось вкривь и вкось. Но Голицын, стиснув зубы и скрипя сердцем, подыскивал все новые выступы на гладко-шероховатом стволе рождественской ёлочки.

Пришли её подруги, хотели навестить,
А доктор отвечает: «Без памяти лежит!
Кого-то полюбила, чегой-то испила...
Подруга ваша, девки, от яда умерла!».

Но вот кончилась песня, а с нею и бесконечная слюдянистая липа. Князь со змеёй на шеё спрыгнул на землю.
– Спасибо, князь, – еле слышно шепнула кундалини. – Я тебе ещё пригожусь!
Она ласково и чуть кокетливо укусила князя в щеку, прощально взмахнула хвостом и, подмигнув, уползла в густые заросли кактусов и алоэ.


Начало брани

Мы вместе шли, она была в шинели,
На грудь свисала русая коса,
И небывалой злобою блестели
Её большие черные глаза.

Никто не знал – откуда, кто такая,
И даже имени её никто не знал.
«Простая дочь российского народа!» –
О ней комбат восторженно сказал.

(Песня)
 
Развалины старой крепости, любовно отреставрированной институтками, смотрелись, как шоколадный торт. Особенно аппетитно выглядел Андреевский маяк, возносившийся ввысь в центре укрепсооружений. Сверкала рыбьей чешуей и плавниками рябь обводного канала. Перед защитным рвом раскинулось корабельное кладбище, поэтому основная часть баббьей тьмутаракани угрюмо дислоцировалась в шестистах саженях от крепости. Вблизи шоколадно-конфуцианского оплота щерились, подпрыгивая, лишь две сотни бабб. Они поигрывали дротиками. Их краснощекие лица были увенчаны стальными касками с пластмассовыми (капролактановыми) гребнями. Это был знаменитый баббий батальон смерти, всегда шагавший впереди.
Девочки, внимательно следя за мутациями и девиациями врага, сидели за крепостной стеной. Лишь Варенька Юшкова, счастливая усердница Мещерской, в медовом угаре взаимности выбежала на плёс перед демаркационным рвом. Не боясь ни дротиков, ни дреколья, ни копий, с которыми корячились и собачились злые баббы, она озорно и вызывающе зачастила:

Белый фартук полоскала,
Воду збудормажила, –
Двум баббёнкам нос прижала –
Вмиг обескуражила!

В бессильной ярости баббы, скучивались, на своем берегу, тщетно подыскивая ответ. А на девичий берег уже спрыгнула с редута Ия Амбикашенцева, в боевых условиях мужественно согласившаяся наполовину редуцировать свою великолепную фамилию. Удалая барышня отстучала виртуозную чечётку и прокричала звонко:

Девки, ух! Девчата, ух!
У бабб беременный петух!
Ходит, титьками трясёт,
Скоро двойню принесёт!

Естественно, девочка не понимала смысла выкрикиваемых ею слов. Просто она в свое время старательно изучала отечественный фольклор и теперь свои познания творчески применяла на практике. Услышав сии строки, баббы взвыли от ярости и с рычанием нависли над рвом. Батальон смерти порывался саранчой заполнить четырехметровый ров и вслед за этим напрочь изничтожить жалкую кучку непокорных вертихвосток. Тут семилетняя Юлечка Вихорькова сбежала с бревенчатого редута и, сунув пальчики правой ножки в воду, поплескала ею в направлении разгоряченных бабб. Затем, вынув правую ножку и поставив её на песок, взмахнула левой и шлепнула пяткой по поверхности рва. Брызги метнулись в лица обиженных бабб. А Юлечка, не желая уступать боевым подругам, закричала отчаянно:

Баббы – дуры, голыши,
Баббы – зундуглошки!
Их заели гниды-вши,
Мухи-блохи-мошки!

Девчата, охватив друг друга за плечи, как в известном сиртаксическом танце на музыку Теодоракиса, медленно затанцовали и хором продекламировали:

Баббы-дуры, баббы-дуры,
Баббы – бешеный народ!
Как увидят помидоры,
Сразу лезут в огород!

Но в это время над баббьим станом разнеслось:
– К бою!
Баббский батальон смерти, шипя и оскаливаясь, потрухтел строиться. Девицы тоже побежали под прикрытие крепостных стен. На вражеской стороне грянула боевая песня.

Как поймал меня Макарка-водовоз,
Повалил меня Макарка на навоз.
Ай, лю-ли, ай лю-ли, ай лю-ли!
Повалил меня Макара на навоз.

Баббы шли, закрыв весь горизонт. Они грозно пускали в небо тучи стрел, так что сражение предполагалось вести в полутьме. Мерный зловещий шаг сопровождал грозную песнь их:

Я Макарке не дава-ала-а-ся-я-а,
От Макарки отбива-а-ла-а-ся-я-а,
Ай, люли, ай лю-ли, ай, лю-ли,
По навозу я ката-ла-ся.

Когда запели:

Как из си-и-ил-то я вы-ы-би-ла-ся-я-а,
Под Макаркой очути-и-ила-а-ася-а... –

первые ряды уже шагнули в ров. Ушёл на дно с ржаньем «лисий батальон». Лебединой песней стал «Макарка» для трех тысяч бабб из «павлиньей дивизии». Много ушло и безымянных. Ров заполнялся около семи с небольшим минут. Баббы шли на дно и ржали, ржали (все на дно покуда не ушли... Вот и всё. А всё-таки нам жаль их, ржущих, не увидевших земли).
На девичьем берегу стояла одна Марина Рондолайнен. Даже искренняя и непосредственная любовь её к князю, любовь первая и неисполнимая, не могла пересилить пасифийных устоев институтки. Девиз Марины, начертанный иорданской вязью на родовом гербе, – «Не воздень руци своея!» – не позволял ей сражаться с баббами. После долгих споров, уговоров, бесед на закрытом заседании институтской бани, она согласилась принять участие в бою. Специально для него она приготовила танец «брейк-каунтер-баббло» по образцу княжеской «ката-каунтер-кодлы». Отличие танцев было лишь в том, что в брейк-кате Рондолайнен не было ни одного удара. Марина готовилась к медленной мучительной смерти в лапах диких бабб.
И вот ров семнадцатиметровой глубины заполнился уложенными на манер поленницы впередсмотрящими баббами. Войско хлынуло на берег и бросилось на покинуто стоявшую Марину. Институтка затанцевала хтонический брейк, негромко напевая для ритма:

О, чужие города! И вновь над ними серые дожди...

Баббы рубили палашами, секли бердышами, били свинчаткой, хватали за горло – но все их удары чуть-чуть не достигали цели.

Затерялась я в толпе, я от себя хочу уйти... –

напевала Марина, неуловимыми скользящими извивами избегая захватов, ударов и попаданий.
Песня лилась, как мантра, а Рондолайнен в душе молила только об одном: «Только бы не задеть кого-нибудь случайно! Только бы не ударить!». В запальчивости баббы теряли равновесие от зверски сильных своих ударов, многие не удерживались на ногах и валились под ноги соратоборщиц. Институтка аккуратно и чуть брезгливо переступала по телам падших бабб.
Росла куча. Набирался холм. Зачиналась гора.
Баббы бросились штурмовать гору собственных тел, на вершине которой меланхоличная Марина танцевала предсмертный брейк. Девушка чуть слышно напевала:

Словно дождик – «кап-кап-кап» –
Я одинока среди бабб...

Через пятнадцать минут изнурительного брейка Марина, едва шевелившая своими конечностями, обнаружила, что танцует впустую, – ни стрел, ни летящих кулаков было не видать. Она стояла на вершине гигантской, высотой в четыре километра (без двух вершков), горы, сплетённой из тел злых бабб, которые били её, да поубивали сами себя, потому что гордые были. Пасифийка Рондолайнен всплеснула руками, потом закрыла лицо ладонями и, присев на корточки, заплакала. Пролив слёзы, Марина встала вновь и наперекор воющим внизу, как на луну, баббам запела отважно и громко:

Жива! И не сделала шагу назад!
И пусть от натуги коленки дрожат,
Но я на вершине, у бабб же – поверженный вид!
Весь мир на ладони – и Прага, и Рим,
А мне лишь подругам завидно своим!
Ведь им, что со мной приключилось, ещё предстоит!

Баббы у подножья вскричали в бессилии и ненависти к коварной институтке: она ухитрилась изметелить триста тысяч дружинниц, не получив при этом не единой царапины.
– Ничего! – кричали они. – Все равно с голоду подохнешь! Баббы, вперёд!
И толпа бросилась штурмовать четыре сторожевых башенки.
Баббы ворвались внутрь и бросились по ступенькам, заполняя собой все пустоты. Зачем? Ведь с военной точки зрения башни имели ничтожное значение...
От жадности, злости и глупости – так думают авторы, и они, без сомнения, правы.
Хотя башенки были сравнительно невелики, в них вместилось всё же около восьмидесяти тысяч штурмовалок. Сидевшие, словно мышки, в подвале кафульки (вы должны знать их имена – Ирецкая Воля, Ланицкая Оксана, Азанченкова Катя и Царева Оля) терпеливо ждали, пока башни наполнятся доверху. Затем зашагнули в особый станок, напоминавший разом пыточный и культуристский. Закрепившись, они начали старательно дрожать, терпеливо отыскивая резонанс с напичканными башнями. Почуяв неладное, баббы решили оставить «палёную хавиру». Но трепет резонанса уже диким хохотом зародился в недрах кирпичной кладки... Хорошо знавшие физику, но отроду не испытывавшие на себе действие резонанса, девчушки входили во вкус. Непривычное ощущение полного слияния с объектом лишало их рассудка и разума. Самоуслаждающе истязаясь, девочки напрягались все сильнее. Размашистыми толчками они вводили башни во всё больший резонанс. И вот раздался вопль безумного девичьего восторга. В тот же миг своды четырех башен обрушились, скрыв под собой семьдесят восемь тысяч воительниц.
Обессилившие кафульки выползли на карачках из потайного хода, пластом добрались до контрэскарпов во второй линии укреплений и, обнявшись, долго плакали от жалости к глупым, обманутым (собою же) баббам. Плакали от жалости к себе, от жалости к России, от жалости к Марине Рондолайнен, не умеющей сползти с высоченной скалы, зябко кутающейся в пуховую шаль оренбургских серебристых облаков...
А баббы, невзирая на потери, лезли на штурм шоколадной крепости. Их было ещё очень много, а силы их удесятерились злостью и обидой за незаслуженно поверженных бранчливиц.

И снова Лысый

Где дубы-чародеи в ежовом тумане шептали савойские саги и руны, линявшие зайцы неспешно косили дрын-траву.
Дрын-траву можно было косить лишь в те недолгие часы года, когда почти сошел, но не совсем ещё спятил снег, и желательно в том состоянии, когда сполохи окрестного полумрака мягко коррелируют с сумеречным сознанием косцов.
Зайцы косили траву и при этом косили на Лысого Чёрта, в свою очередь косившего под пенек. Длинноухие полагали, что имеют полное право на дурман-траву, так как росла она на острове, где росли и они, маяча, батрача и вуяча.
Лысый считал иначе. На этом острове один печник сляпал ему некогда уютный шалашик, и свое право на трын-драву он воображал неотчуждаемым. Лысоватый вождь подбирался к зайцам, сжимая в ладони внушительное по весу весло. У берега грузно покачивалась легендарная шлюпка «Ворона».
Несмотря на крейсер, линяющая зайчатина с острова линять не собиралась. Окосев от дурманящего запаха трын-дравы, она косила на вислоносого вёсельщика вполне безучастно. Вдобавок набатрачившаяся и умаячившаяся зайчатина восхотела повйячить. А пела она что-то вроде:

Ein-zvei, бара-бер, let’s go, байя-дер,
Сан-джи, five-о’clock, kleine йок-charmant,
Йэх-ма, дуддл-ди, сам-сунг, харпер-ли,
York-шир, кек-уок, косим под Арманд...

От усталости многие зайцы шепелявили, гундосили и присвистывали. Может, поэтому, а может, по невеликой своей образованности, Лысый Чёрт не сумел въехать в сокровенный смысл разноязыкого текста. Вдохновенная песнь шкуроносцев не остановила его агрессивных помыслов.
Белозуб упреждающе свистнул в два пальца, но было уже поздно. Лысый старательно огрел веслом его Белозубую племянницу, звавшуюся по-индейски длинно – Куцый Хвост Длинное Ухо. Взмахнув белым хвостом, та ухватилась за Длинное Ухо и неловко, как непраздная зайчиха, отпрыгнула в сторону. Лысый с мягкою укоризною взглянул на Длинноушку, гасящую, по его мнению, под раненого гладиатора, и мучнистым взглядом наметил следующую цель.
– Он меня огрел, – завопил Картоус, – он меня уделал!
– А меня? А меня? – накушавшиеся дрын-травы косые сами устремились к веслу Лысого.
В минуту его обступила стайка вислоухих, страстно алчущих вкусить веселящих оплеушин. Обрадованный вождь изловчился и, передернув весло на манер кия, с возгласами «кийяй!» принялся лупить по зайцам. Ушастые разлетались, как бильярдные шары. Шуршавшие ромашками овражки выполняли роль луз. Удачливые косые лихо вкатывались туда и, зайдясь в пароксизме счастья, немели.
Лысый Чёрт впал в азарт и, запыхавшись, бил все сильнее – дуплетом, из обоих стволов и навскидку.
– Дед Мазай! Дед Мазай! – кричали одураченные зайцы, накурившиеся дрын-травы и перепутавшие лысого гондольера с некрасовским дедушкой.
Камлание обезумевшего вождя нарастало. В разгар лупцовки к воде подполз наш измученный князь, изнывающий от жажды после укуса змеи. Он припал к сверкающей водной глади и долго не мог оторваться от восхитительной воды и от зеркального зрелища поразительно подлого побоища.
– Эй, Лысый! – возвысил наконец голову и голос протеста Голицын. – Кончай поножовщину!
Лысый оторопело отвлёкся. Аккуратно отложил весло. Извлёк и насадил на нос очки. Удивленно уставился на князя. Ничего не понял. Бросился к шлюпке, приволок штатив, укрепил бинокль и подзорную трубу. Сбегал за телескопом и установил тут же. Долго крутил окуляры, вращал линзы, настраивал объективы, протирал очки. Наконец застыл в недвижении.
– Ах, это вы, пролетарий Андрей! Прошу, присоединяйтесь! По-простому, по-пролетарски!
Лысый приглашал князя радушно и благодушно.
– Презабавнейшее и преполезнейшее занятьице, – уговаривал он Андрея. – Они такие мя-я-конькие, тё-ё-ёплень-кие, вку-у-усненькие! Мы их еще и травкой присыплем, а?!
Зайцы испуганно и зло разбегались. Но разве на острове разбежишься?!
– Лысый, – мягко обратился Андрей – На тебя же смотреть страшно – ты на сто лет вперед все видишь, на сто метров под землей все знаешь. Отгадай загадку!
Голицын ведал, на что можно словить веслоносого висельщика.
– Конечно! Конечно! – быстро проговорил он (кто?) и, обхватив себя подмышками, изготовился блистать догадливостью и сообразительностью.
– Кто над нами вверх ногами? – пытливо вопросил князь.
– Заяц, – с неподдельным наслаждением разгадал Лысый.
– Ни рук, ни ног, а рисовать способен? – продолжил Голицын тонкую игру семантически нераспакованных континуумов.
– Заяц, – вовсю радуясь своей смекалке, провозгласило Лысое Убоище.
– Не лает, не кусает, а в дом все равно не впускает, – попытался Андрей увести ответчика с ортодоксальной линии.
Но Лысого не так-то легко было сбить с единожды верно избранного направления.
– Заяц! – непреклонно заявил он.
Кредо Лысого Дьявола было непоколебимо, и всё же зайцы успели сообразить, как им поступать. Из накошенной дрын-травы соорудили они навесную переправу и вскоре всей вислоухой командой переползли на спасительный берег. Арьергардно ползшие зайцы героически сгрызли травяной мост, оставив Лысого автоотгадчика в экзистенциальном одиночестве.
Когда Андрей загадал последнюю загадку про А и про Б и узнал, что на трубе остался сидеть, конечно же, заяц, он в духовном изнеможении повалился на плёс.
Лысый Чёрт горделиво огляделся, но, обнаружив отсутствие длинноухих зрителей, а также исчезновение годового запаса любимой дрын-травы, сел на землю. Некоторое время он пребывал в растерянности и жевал воздух. Потом какая-то мысль оживила его беспросветный лик, и он твердо сказал:
– Нет, Андрей, вы не пролетарий. Вы – дворянин.
Произнеся сей приговор, Лысый вынул из кармана свисток и изо всех сил дунул в него.


За пределами догмы и смысла

Увы, увы... Противостояние девственного и баббьего начал уже обозначалось в планетарном и космическом масштабе. Не было уголка во Вселенной, где бы не кипела гибельная битва миров, вставших на сторону девв [дефф] или бабб [бапп].
Под мантией отряды подземных полковников, вставшие бесповоротно на сторону бабб и имевшие разветвленные пещеры, метрополитены и катакомбы по всей планете (исключая Шевардинск, Мозамбик и Кубу, где имелись автономные системы субпочвенных магистралей), встретили противостояние автохтонных чудовищ докембрия и мезозоя. Дикие завры и бешеные птериксы, вставшие на позицию девственного сопротивления, сходились грудь на грудь с чудовищными подземными танками и экскаваторами. Полковничья техника была сильнее, но завров было больше, а птериксы были бесстрашнее.
Отдельный театр действий сложился в подземных водах. Там ощутимое преимущество имели, напротив, ихтиандры и китоврасы. Душегубы-водолазы подземных морей оказались неготовыми к изнурительным подводным поединкам.
Поверхность Земли дыбилась от рёва чудовищ и взрывов экскаваторных устройств. Из надломков земной коры и геосинклиналей вырывались багровые волны, оставляющие после себя туловища полковников и таксидермы завров.
Но если андерграундное сражение поддается хотя бы приблизительному пониманию, то некоторые надземные события постижению поддаются куда в меньшей степени.
Великие русские богатыри Добрынин и Муромец долго надеялись на то, что баббы одурачены чужой пропагандой. Наивные витязи полагали, что стоит баббам воочию узреть светлооких институток, как они разом покаются и сдадутся. Действительность внесла существенные коррективы в богатырские надежды.
Наконец, ударив палицами коней, витязи направили их в многосоттысячные ряды более пеших бабб. С коней русских богатырей тут же сбили, а самих непарнокопытных съели. «Ах ты, волчья сыть, травяной мешок!» – ругались баббы, выплевывая тощие кости заезженных лошаденок заезжих рыцарей. С трудом отшвыривая цепких, как рыжие собаки, бабб, Добрынин и Муромец заняли какую-то высотку, решив отстаивать ее до конца.
Муромец махал дубиной, а Добрыня – мечом. Муромец в отчаяньи вопил. Голос его был высок и чист, как любовь поручика:
– Стра-а-а-анная жжж-е-енщ-щ-щина, страннн-ная! Схожж-жжай-йя с птиц-ц-цею рррррра-а-аненной!!!!
У него выхватили дубинку и сгрызли до основания, решив, что он поёт что-то про итальянскую пиццу. Тогда Муромец лег за станковый пулемет и открыл стрельбу холостыми. Добрыня бросил меч и подавал ему ленту, крича в ухо:
– Нам бы только день простоять, да ночь провожжаться. А в темноте мы раненых – солью, солью!
Но Муромец ничего не слышал и, похоже, уже не соображал, строча на все стороны и вопя обреченно:
– Гру-уууустная, крыль-й-йа слож-жии-ииффшай-йа! Рр-рр-аа-а-аа-дость поль-ль-лёта з-з-забыф-ф-ф-шай-й-йа! Когда кончились холостые патроны, он стрелял резиновыми пулями, потом пластиковыми, потом трассирующими. Когда же кончились и те, и другие, Муромец нудно палил из именного левольверта с гравировкой «Муромцу от Лейбы». Добрыня помогал крутить барабан и вставлять патроны. Стальные и пластиковые пули позорно и бессильно расшибались о воловьи исподлобья бабб...
После того, как кончились наградные патроны, Добрыня подал Муромцу последнее, что у них осталось: именную гранату со слезоточивым газом. Муромец рванул чеку, граната, чуток погодя, тоже рванула. Это и спасло богатырей. Заплакав, баббы вспомнили своё девичье прошлое и зарыдали, заголосили, завеньгали и заверюньгали во весь голос. Они бросились обнимать богатырей. Растрогавшийся вмиг Муромец плакал вместе со всеми и, всхлипывая, повторял:
– Стр-ран-ныя вы, жь-жь-жень-щины, стр-р-ра-а-ан-ные.
Мудрый и осторожный Добрыня сжимал в кармане бритву, до конца не веря в перековку бабб...
Но это всего лишь один незначительный эпизод земной битвы. Основная масса бабб со всей страстью билась против дев-институток.
Грозные события разворачивались в Ближнем Космосе. Солнце, подстегиваемое египетским Ра и славянским Ярилой, швыряло мощные куски мезоплазмы во взбесившиеся планеты марсианского пояса. Союзник местного светила и его сателлит Юпитер могучими ударами магнитного zebb’а поражал Сатурн в самое yoni его кольца. Астероид Веста атаковал было Луну, но чаньская богиня Тха упросила Землю, и та произвела точечный гигантский выстрел взбушевавшимся вулканом Камчатки. Удар был очень удачным: Веста не только сошла с орбиты, но и врезалась в Марс, вызвав там структурную (тунгусскую) катастрофу.
На секунду вернемся на земную поверхность. Неподалеку от Андреевского Маяка шла битва Entamsserung’ов. Жрицы бабб – баобаббы – породили Баббу-Левиафана с телом Змеи, тремя головами Василиска и огнеддышащим хвостом-хобботом. В ответ девочки-алхимицы (Вера Ягель, Таня Крепочкина и Юлечка Вихорькова) сфокусировали коллективную энергию девственниц и создали Громкокипящую Элли-Воительницу.
Завязалась кровавая битва. Девочки и баббы пали ниц, не в силах воздеть глаза на битву чудовищ. Ненависть дев и бабб быстро сменилась ужасом. Поэтому Элли вскоре превратилась в лопоухого щенка Тотошку, а Бабба-Левиафан распалась на двух ленивых жаб и одну древесную лягушку. Девы и баббы оторвались от земли и снова бросились в битву.

Стих о Евве Орлеанской

В руки авторов уже после завершения работы над основным текстом книги попал уникальный документ – манускрипт, повествующий несомненно о знаменитом сражении российских дев и русских бабб. Хотя события знаменитого побоища в громадной мере мифологизированы, мы всё же посчитали возможным познакомить читателей с тем отрывком многоглавой поэмы, тщательные поиски полного текста которой в настоящее время ведутся целой группой академических институтов.

...Фея сильфид, воскури фимиамы прекраснейшей Эвве,
Тысячи баббищ сразившей в бою, ратоборщиц, пропитанных потом,
На конях что скакали без устали, гнева и сёдел,
Наслаждаясь собой, лошадьми и подругами, рьяными в битве.
Были и стрелы у них, были копья, прожжённые ядом и желчью
Из слюны ядовитых лягушек болотных, нетленных.
Были мечи и обрезы удобные, много же в баббьих попонах
Было гранат, от подземных полковников взятых.
Не было лишь одного у лихих амазонок – отваги,
Беззаветной отваги, что свойственна дваждырожденным
Благородным девицам, в числе их – и пламенной Эвве,
Нет отваги у бабб, потому-то и не повезло им,
Не нашлось им удачи в сраженьях, России навязанных силой.

...Орлеанская Эвва светлейшая рано проснулась и стала
Собирать смелых дев, чтобы с баббами злыми сразиться.
Взговорила пылавшая гневом бесстрашная Эвва:
«Если, девицы, бой проиграем, наш крах и позор неминуем –
Станем баббами грязными или рабынями их в подземелье протухшем».
Царь всевеликий Андрей искупал всех девиц в водах Стикса.
Он держал их, как мог, чаще волосы взяв их тугие,
Намотав на кулак. Но одна Орлеанская Евва
Так Андрея любила – как бога! – что подстриглась в знак страсти, как зэчка,
И Андрею пришлось окунать, взяв за левую грудь, Орлеанку,
Взяв за грудь, что сверкала на солнце, как россыпь камней драгоценных.
Не успела еще Орлеанская грудь свою выжечь дотошно,
Чтоб из лука в стрельбе не мешала она ни полдюйма...
Так Голицын Андрей допустил в сберегании Еввы оплошность –
На авось понадеялся русский. И от этого горе случилось:
Два коротких ножа вколотили под грудь ей упрямые баббы,
А живой и мертвецкой воды под рукой не сыскалось,
И запела тогда Орлеанская Евва прощальную песню,
Погибальную Песню запела – Песней Смерти она называлась...

Андрей на допросе

– Ну что, так и будем в молчанку играть? – осведомился Лысый.
Андрей гордо и отважно тряхнул цепями. Цепи зазвенели.
Грянули барабаны. Андрей вздрогнул при мысли о гражданской казни. Но сразу же запели фанфары: «Бери ложку, бери хлеб, Лысый Чёрт, мечи обед!». Голицын озадачился. И тут, словно из канализационного или танкового люка, раздалось гнусавое пение капелланов:
– Баррабаны, молчите! – и смолкли тамбурины.
– И фанфары молчите! – фанфары тоже смолкли.
– Не мешайте заветным, задушевным слова-а-ам! – готовились невидимые певцы к объяснению в любви.
Андрей брезгливо и отважно тряхнул цепями. Цепи зазвенели. Лысый Чёрт зашипел, как тлеющий шиповник, – звон мешал ему наслаждаться песнями о себе и лозаннским коффи.
– Наш великий вожа-а-аты-ы-ый – самый главный учи-и-ите-е-ель! Эта песня проста-а-а-я-я-я посвящается ва-а-ам! – подобострастно и торжественно тянули басы.
И в эту минуту высокого соприкосновения Лысого с вечностью Андрей отчетливо и раздельно бросил ему в лицо:
– Вожатый – к забору прижатый!
Он произнес эти мужественные слова и бесстрашно закрыл глаза. Лысый Чёрт разъяренно вскочил. Вскочив, он разбил чашечку. Андрей стоически застонал: коленная чашечка была его слабым местом.
– Все равно кубка не сделаешь, – самоотверженно сообщил он Лысому.
Чёрт взбеленился и футбольными ударами германского башмака принялся выбивать из Голицынской чашечки если не громкокипящий кубок, то во всяком случае приличную пиалу. Князь, невзирая на страдания, пел: «Когда на сердце жутко...».
Лысый ударил раз сорок и, запыхавшись, хлопнулся в кресло. Дверь позади тихонько раскрылась, и в пыточную вошел голубоглазый и русовласый Сережа Евсейман. Не замечая вошедшего, Лысый вопил:
– Где Вербяев? Где Николай Первый? Второй где? Рюрий где? Где Рюрий? Ты не можешь не знать! Ты ведь Рюрикович!
– Гедиминович я! – с презрением глядя в одутловатое лицо Лысого, с достоинством ответствовал князь и добавил:
– В адвокаты бы тебе с твоими знаниями! Невежа! А туда же: «Самый главный учитель»!..
Лысый от изумления заклацал зубами, хватая воздух.
– Да что ты, Лысый, с ним трепешься попусту? – вступил в разговор Евсейман. – Круши ему чердак, и всех делов!
– Ты???? – пришла очередь удивляться Андрею. – Ты ж уверял, что не расстреливал в темницах бесталанных!!!
– А я и не расстреливал, – красиво откинув со лба русые волосы, певуче отвечал певец полей и огородов. – Я только бабб водил смотреть, как другие расстреливают.
– Больше я вам ничего не скажу, – уронил безнадежно Андрей и уронил голову на грудь. – Эх, где моя люлька? Проклятые ляхи...
Лысый подтащил мощный прожектор и злобно включил его. Это была его ошибка. Луч ударил в очи князя, и Андрей, трансформировав квант-энергию света в волновую, породил колебания воздуха. Бетонная крыша пыточной камеры отлетела прочь. Голицын сыинициировал преломление световых потоков в верхних слоях ионосферы и сконструировал миниатюрный мираж.
Андрей узрел поле боя и боли. Увидел огнедышащих бабб и изнемогающих в схватке девочек. Второй укрепрайон был разрушен до кирпичика. Битва переместилась на корабельное кладбище. В первых рядах бабб торчала Рамайяна Георгиевна. Андрею показалось, что она подмигнула ему. Неподалеку махал жердью академик Рутянский. «Этот всегда был бабой», – уныло подумал про достопочтенного мужа князь. Из кафе свободных литераторов и шахматного клуба Голицын не усмотрел никого. Зато подземных полковников и кадетских выкормышей в баббьих рядах было хоть отбавляй.
Андрей с трудом отвел глаз от захватывающего сражения и посмотрел на Лысого, суетливо пытающегося выдернуть князю ключицу.
– А где Пышкин? Почему его нет с нами? – вопросил он пыхтящего вождя.
Тот оторвался от трудного занятия и уставился вопросительно на Евсеймана:
– Да, почему он не на работе?
Евсейман оторвался от бутылки и, прокашлявшись, буркнул:
– У бабб он! У баобабб в штабе, в альбомчик стишки кропает: «Ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад...». Графоман! Писака! Рифмоплёт!
– Слушай, Лысый, а зачем тебе Колька-Африканчик? Безобидный мужик ведь, – добродушно поинтересовался князь.
– А-а-а! Безобидный! – как удавленный, вскричал Чёрт. – А кто пасквиль «Про страсть молодого вождя» сочинил? Вождь бесстрастен, это всем ясно.
И в эту минуту в темницу ворвалась маменька. Великосветски ткнув в зубы Евсеймана и оглушив сэйкэном Лысого, она облобызала оцепленного сына.
– Ну что, понял теперича, каково непротивленничать с этими иродами? – ворчала маменька, разрубая булатным клинком воронёную сталь цепей. – Давай быстрей, бой может кончиться в любую минуту.
Андрей взглянул на небо и понял, что действительно следует поторопиться. Ход битвы близился к кульминации. Голицын взял меч из рук маменьки и отправился к выходу. Лысый с Евсейманом тихо скулили.

Ледовые русалии

Баббы теснили девочек к теснине. И тут в рядах институток возник богопревосходящий прадед Бхаратов, Дхритараштри Бхишма, погруженный в думы. Он поведал истекающей влагою битвы Мещерской, что в небесах повержен Яджнявалкья и что теперь Дхритараштри готов помочь индоевропейским барышням. Оленька горделиво намеревалась отказаться, но соображения жантильомитета взяли верх.
– Обратитесь к Фризоргер, она распорядится, – мягко молвила она, не переставая колошматить баббье племя.
Потомок Праджапати, Дхрит, срочно направился к облакам, уже подернувшимся ядовитыми испарениями Шикхандиновой пасти.
Спустя минуту Дхрит пал в бою, но не низринулся, а вознёсся к своему вечному прародителю, хираньягарбхальному Буддулаю. Напротив, противник его оступился и полетел к Церберу. Гекатонхейра ошеломила его своим телом и ударом в лоб.
Девочки защищались уже среди кораблей.
Корабли, как могли, помогали институткам. Кто при помощи брамса или фогеля делал подножки пустоголовым баббам, кто остатком парусов захватывал в сети разъярённых преследовательниц. Кто-то охвостьями канатов хлестал бабб, словно плёткой, а кто-то, выпустив сквозь иллюминаторы спрятавшихся девочек, наглухо задраивал в своих закромах многоголовых бабб. Корабли проделывали всё это с удивительным спокойствием – они словно ведали какую-то тайну.
Между тем разгорячённые баббы сошли на дно бывшего моря. Девочки взобрались на маяк и висели на нём, с некоторой тревогой вглядываясь в пятидесятитысячное войско.
И тут лёд, оставшийся ещё с ледникового периода и сверху занесённый тридцатисантиметровым слоем песка, начал таять. Дыхание битвы сдуло с его поверхности остатки защитной супеси, и то тут, то там обнажились глянцевитые кристаллические грани. Слишком горячей была битва. Слишком разгорячены были баббы. Лед затрещал, под воду ушла лучшая часть баббьей нечисти (лисий и волчий батальоны). Оставшиеся тысячи рванулись было по единственной тропинке, которая могла вывести из плещущегося океана.
Но тут возникла маменька Андрея с засадным полком и подновленным Институтом. Институт так злобно залязгал дверьми, засовами и так выкатил глаза, что баббы в ужасе отпрянули. Шевардинские фрейлины кинулись преследовать отступающего противника. Между тем лёд окончательно растаял, и корабли, подплыв к Андреевскому маяку, приняли на борт изнемогающих от висения институток.
Баббы тонули всерьёз.
– Простите! Мы всё простим! – орали и булькали они.
Челоблещущий князь возник над зрелищем битвы. Булатный меч сверкал в его руке. Буланый конь стоял поодаль. Голицын всё же сумел выполнить свой обет и не вмешаться в страстную схватку с баббьём. Сейчас он с наслаждением досматривал спектакль в театре военных действий.
– Князь! Князинька! Спасите их! – бросились на колени все способные стоять институтки. Остальные молили Голицына ничком. – Они ещё исправятся и станут девами! Они постараются!
Князь был невообразимо тронут великодушием и сострадательностью милых девочек.
– Но что же я могу сделать? Ведь как только они спасутся, они снова начнут грешить!
– А вы перевоспитайте их, переродите... – просили девушки.
– Переродить?.. А что, можно попробовать, – задумчиво молвил князь.
Он сделал несколько эзотерических движений (барышни в ужасе зажмурились), произнес несколько невнятных заклинаний и простер руки, словно пророк, спасающий свой народ от потопа.
Булькающие и идущие ко дну бабы немедленно превратились в русалок, дриад, наяд, сирен и нимф. Со дна поднялись даже те, кто утонул.
Институтки захлопали в ладоши.
Новоявленные дриады, сирены и нимфы с недоумением оглядывали свои чешуйчатые хвосты. Одни хвосты были перламутровые, как внутренняя сторона раковины моллюска, другие – салатно-малахитовые, как столешница в Эрмитаже, третьи – волокнисто-яшмовые, как панно в ирбитском музее. Это были отличные хвосты, и через две минуты бывшие несчастные баббы, а теперь новообращённые жители вод, озер и рек, выглядели вполне счастливо.
Институтки торжественно громыхали институтским гимном.
Мэтресса, сидя на пеньке, стирала пот со лба.
Андрей слабо барахтался в объятиях маменьки.


Россия спасённая и преображённая

Баббы были сокрушены и превращены. Надо было приступать к врачеванию и спасению разгромленной России.
Проведши бессонные ночи в многоумных беседах с отцом Павлом Вербяевым и Рюрием Михайловичем, Андрей постепенно утвердился в мысли, что только имя может стать непреходящим сотериальным мегаэнергеном. Он окончательно уверился, что имя суть могучий прародитель своего будущего носителя, который в силах лишь рабски и плотски подстраиваться под образ и подобие именуемого. Поэтому, решил Голицын, достаточно поименовать всякое неуспешное поселение в разумное, и оно немедля расцветет и благоустроится.
Вне малейших отклонений от предначертанного спасательная идея Андрея претерпела ошеломляющий триумф.
Едва провинциальный Краснококшайск обернулся Краковым, в нем почему-то забил вулкан Кракатау, пеплом которого засыпало городскую свалку. Вслед за этим в изобилии появилась краковская колбаса, открылась всемирно известная картинная галерея, выросли сотни храмов с сотнями тысяч состоятельных паломников. Но главное было в том, что все краковцы-краснококшайцы почувствовали в душе какую-то неодолимую солидарность.
Едва Моршанск переименовали в Марсель, в нём все заговорили по-французски с выраженным лотарингским акцентом. Мужчины начали скоблить щеки много чаще одного раза в неделю, а женщины поголовно облачились в чулки-паутинки – черные, как шляпа Камю, прозрачные, как намеки монмартрских жантильомов, и ажурные, как Эйфелева башенка. Словно сладкая каша из волшебного горшочка, поперла из всех щелей парфюмерная индустрия с причудливыми названиями: «Шанель», «Сан-Суси», «Ланком» и даже «Пежо». Захудалый «Моршанскприбор» незаметно стал преуспевающим «Крестьяндиором».
Оформитель клубных афиш алкаш Матюшенко по прозвищу Андрюха-Матюха, внезапно сделался Анри Матиссом. Преподаватель графики худучилища Залман Долингер очнулся не меньше, чем Сальвадором Дали. А беспросветно бездарный рисовальщик местного еженедельника Олег Редькин превратился – страшно вымолвить! – в Огюста Ренуара.
Всеразметающей волной хлынула в некогда хиревший Моршанск валюта, и уже через полгода граждане свободного Марселя с победными плясками переместили в муниципальный парк московскую Останкинку. К слову, Москву сперва по оплошности переписали в Монголию, затем, желая исправиться, в Мозамбик и, наконец, отчаявшись и потеряв рассудок, в Манагуа. Сломленные морально, искалеченные духовно москвичи пали духом, перестали работать и жили на распродажу пережитков старины.
Невьянск и Челябинск, поименовавшись Нью-Йорком и Чикаго, мгновенно притянули итальянцев, евреев, блэкмэнов и китайцев. Тут же выросли Брайтон-бич, Гарлем и – на месте окраинного Шанхая – Чайна-таун. Сицилийские мафиози понастроили пиццерий, лагманных, спагеттерий и оливьерий на каждом перекрестке. Космополитические банки поднатужились и... из черноземной уральской земли дождевыми червями поперли скайскрейперы, диснейленды, диксиленды, уикенды... На бескрайних просторах Чикаго и Нью-Йорка раскинулись индейские озера, буффальские ранчо, бруклинские бриджи, флоридские шаттлы, детройтские форды, сиэтлские боинги, либертианские статуи, гавайские пляжи лас-вегасские казино, массачусетские колледжи, голливудские павильоны, техасские нефтескважины, калифорнийские отели, йеллстоунские парки, вермонтские метрополитены, а также ночлежные дома Армии Спасения.
Чтобы мирское благопреуспеяние не разъело неокрепшие души исцеляемых россиян, Андрей не замедлил назначить губернаторов в ключевые города возрождающейся державы.
После долгих споров и сомнений Мещерская взяла себе Киев (ставший Константинополем).
Ропшиной достался петролеумный Баку, окрещённый Берлином.
Рондолайнен получила гедиминовичский Вильнюс (отныне Висбаден).
Чижевская настояла на Владикавказе, награжденном званием Вены.
Варенька Юшкова с удовольствием приняла под опеку провинциальный Дрезден (бывший Далматово).
Неаполь (Нижний Новгород) перешел под эгиду Оленьки Данайской.
Лера и Люда Батмановы на правах близняшек заимели уже упомянутые Нью-Йорк и Чикаго.
Женю Канегиссер сослали в далекую Прагу (Поронайск) – в великий пост греховно увидела во сне сливочное масло.
Зато Вера Шварц, став насмерть, выцыганила себе легендарный Шевардинск, единственный непереименованный город.
Назначив девочек в города и отказав им часть своей мудрости, Голицын впал в нравственно-политейческий анабиоз на сорок лет. Он отдыхал от тяжких мучений, связанных с борьбой против баббства, играл в розовые бирюльки в своем питербурхском дворце да изредка забавлялся игрой в «дюба-дюба» со своими друзьями-оборванцами.
Девочки сами, в силу своего разумения и воспитания, начали вести дело полного исцеления России.
Ценя девственность превыше всего, они решили превратить Россию в первое девстводержавное государство Вселенной. В соответствии с греческой традицией данный строй был поименован партенократией. Сами девочки разрешили обращаться к себе коротко: «Партенос!» (по-гречески: «девица»), все же остальные, сохранявшие девственный статус, должны были употреблять при обращении друг к другу полную форму: «Партеногеноссе!». В каждом городе усилиями больших масс партеногеноссе был возведен храм Парфенон памяти великой девственницы Афины Паллады. В этих храмах желающие приносили обеты целомудрия.
Решившиеся порушить границу своей непорочности автоматически переходили в касту шудр (неприкасаемых, париев, из-гоев). Они бесплатно и безвозмездно выполняли самые грязные и трудоёмкие работы, жили под охраной кавалерист-девиц в особых районах-поскотинах – «андрогинекеях», где продолжительность жизни составляла два-три года.
Остальная Россия радостно водила девичьи хороводы, пела на посиделках девищенские песни и готовилась к переходу в вечные девственницы. Благонравие и смиренномудрие установились в России. Едва не погибшая под гнетом греха – баббье иго было карой за неблагочестие народа – Россия начала исцеляться

Последнее «люблю»

Не для меня весна придет,
И в небе жав’ронок взовьётся,
И сердце жалобно забьётся
С восторгом чувств – не для меня!

Грустная протяжная песня

«Мой милый, ненаглядный, мой пушистый», – писала Лёлька Варенцова округлыми вензелями.
«Строгий, мужественный, умудрённый битвами и спорами воин», – выводила Оксана Чижевская.
«Солнце моё, взгляни на меня», – умоляла Вера Шварц.
«Если б у меня была тысяча жизней, я бы все их отдала за тебя. Мой золотой! О, нет! Золото слишком презренный метал для тебя... Мой серебряный! О нет! Серебро не столь свято, как ты... Мой бриллиантовый, сапфировый, изумрудный!» – распространялась Майя Ропшина.
«Князинька, милый, – захлебывалась Катя Карская, – вы пророчили мне великое будущее, и это нескончаемое будущее наступило. Я объясняюсь Вам в любви...».
«Мне солнца не надо, – патетически начинала Канегиссер. – Все солнца заменяет мне Ваш взгляд. Ваша улыбка – распускающийся лотос. Дума о Вас – космос моей души».
«Любовь не преступление, – философствовала Рондолайнен. – Любовь – дело великое и благородное. Я знаю это так же точно, как и то, что наши чувства взаимны».
«Вселенная остановила бы свои немудрёные ходики, Галактика завыла бы, как издыхающая волчица, если б на Землю не явился несравненный Андрей Дмитриевич, Андрюша, Дюсик, мой милый...» — строила космогонические гипотезы Лизанька Шварцнеггер.
«В России без Вас пусто, как в расселинах ада. Природа плачет со мной: в ставшем мне родным Лос-Анжелесе (Луганске) идет дождь. И моё сердце захлебывается слепым дождём и радугой признания», – изящно рисовала пейзажи Вероника Жмыховец.
«Золотое, справедливое, доброе сердце, львиное сердце – моё сердце, как птичка, летит к тебе», – впадала в мифологику любви Вера Ягель.
«Глубоководная рыба, возмечтавшая стать дельфином, не столь безумна; черепаха, истекающая завистью к бабочке, не столь наивна; мох, грезящий себя цветком, не столь безутешен, сколь наивна, безумна и безутешна я, ждущая от тебя хоть одного знака внимания, мой ангел!» – заклинала Тоня Крепочкина.
«Белый журавль в небе – моя мечта о тебе. Черный журавль на земле – моя тоска по тебе. В глазах твоих они соединяются лишь на миг, чтобы лететь к недосягаемому солнцу», – погрязала в японских смыслообразах Леночка Эрлих.
«Тоска в моей груди огромна. Космос за окном огромен. Но – прижалась к твоей руке губами – и замерла, успокоилась. Уравновесилась бездна космоса и пропасть моего сердца тяжестью небес души твоей», – вспоминала о чем-то дальнем и детском Сонечка Крепс.
«Никогда не лететь нам, взявшись за руки, никогда не падать в одну пропасть. Я больна тобой, и никогда мне не выздороветь», – жаловалась Катенька Айзенштадт.
«Рыцарь с мечом в правой руке и щитом сострадания в левой, ангел с правым разящим крылом и левым всепрощающим, император, мизинцем подчиняющий Луну, а поднятием бровей – звёзды... Как бы хотела я стать твоим щитом и мечом, твоим предплечьем, твоей бровью...» – перечисляла Юленька Худякова.
«Неужель в моём сердце огонечек потушишь? Неужели тропинки ты ко мне не найдёшь?» – горестно восклицала Сонечка Пруст.
«Кто-то ищет счастья. Зачем искать его мне? Я счастлива тем, что дышала с тобой одним воздухом», – просто сообщала Марийка Боярс.
«От твоего давнего дивного прикосновения моё сердце превратилось в Солнце, а Солнце – в сердце. И природа пришла в забытое состояние гармонии», – делилась секретом Геля Вилюнис.
«Если к сердцу моему подключить генератор, когда я думаю о тебе, оно в силах питать энергией все провода Земли, Венеры и Нептуна. Нет провода не выдержат напряжения моей души», – прочила небольшую межпланетную катастрофу Василина Собольская.
«Я, как бамбук, не гнусь под ветром твоего равнодушия, но легко сгораю под пламенем твоего взгляда», – уверяла Орфея Базукина.
«Если из горестных вздохов моих о тебе можно было бы изваять свечи, Вселенная ослепла бы от света их, разом зажженных», – мягко угрожала Карина Станкевич
Что же случилось? Какая причина побудила всех институток, как сговорившись, объясняться в любви Голицыну?
А дело было в том, что прошло уже сорок лет с момента сокрушения баббьего ига, и, пока Андрей пребывал в своем дворце и общался с чумазыми лачужниками, в России произошли почти необратимые изменения.
Экономика била ключом, культура пухла, как на опаре, природа цвела и размножалась без удержу, люди становились чище и возвышеннее.
Упало только одно – рождаемость. Нравственные устои населения укрепились до такой степени, что девственность превзошла окончательно всякую иную добродетель. Никто не хотел допускать даже крошечного греха – все ждали невинности, чистоты и непорочности, таков был могучий ненасильственный пример наших барышень, правящих справедливо и милосердно. Ещё год, другой, – и Россия исчезла бы с лица грешной Земли, ибо праведные девственницы не оставляли за собой потомства.
И Андрей принял единственно мудрое решение. Он решил отправить девочек – ничуть, как и князь, за сорок лет не состарившихся – в область четвёртого неба. Хотя бы на время. В хрустальной тверди небес им был создан золотой дворец. Без сомнения, институткам должно было там понравиться. Там имелись и дубы пра-Леса, и сосны Юга, и кипарисы Севера, и даже говорящие треножники Эдипа-Геркуланума. Одних цветов и птиц там было несколько миллионов, не считая галок, ромашек, дроздов, соловьев, брусник, летающих сирен и орфокрылов...
Князь понимал, что после ухода своих спасительниц Россия неизбежно бухнется младосияющим ликом в староиспечённую грязь. Но он очень сильно рассчитывал на то, что семена девственной нравственности (нравственной девственности) все же дадут свои неистребимые всходы. И даже повторно падшая в грязь будущая Россия никогда не станет прежней.
Борьба Добра и Зла в Космосе не окончилась, а перешла в латентную фазу. На Земле, конечно же, тоже ничего окончательно не решилось с победой над баббами. Рамайяны, рутянские и подземные «полканы» закопались глубоко (уровень магмы), где делили соседство с чёрным синклитом. Все они надеялись переждать золотое тысячелетие и нанести очередной удар из-под Земли. Вельдз, в частности, не повёл и глазом: он ведь и Голицыну говорил, что Армагеддон продлится на суше тысячу лет, а на море и вовсе 1852 года...
Стареющие обитатели сияющей лачуги могли только радоваться появлению у себя под боком (в области первого неба) сонма русских дев-воительниц. Да и, правду сказать, посмертная жизнь Буддулая, Мамайчика и Гриши приобрела рельефные черты затухания и нуждалась в сильных впечатлениях.
Князь собирался навещать своих учениц не реже двух раз в четыреста лет – в те жаркие дни, когда борьба с мелкими и крупными врагами России была невозможна. А борьба с врагами – унутренними и унешними – составляла, как известно, основной объем работы монарха.
Одно было плохо: князь никак не решался объявить барышням, что предстоит разлука навек (точнее, на два века). Он даже подумывал, не уйти ли ему в небесную Тавриду вместе с ними. А что? Разве не заслужил? Так же раньше он трусовато подумывал о кафедре и родовито-даровитых учениках... Но Россию нельзя было оставлять на полный произвол судьбы, требовалось неустанно-постоянное противостояние мелким силам Зла, стремящимся реализовать замысел досрочного грязенизвержения России. На такое противодействие был способен только Голицын.
Голицын долго не решался объявить о своем решении. Но девочки – о, это были истинно любящие сердца! – сами почувствовали наступление эры Великого Ухода. Словно сговорившись, они начали признаваться в любви князю, ибо сердцем чуяли скорое расставание с ним. Полномудрые, они понимали, что их миссия в России исчерпалась, миссия же Андрея – неисчерпаема.
Андрей извлек из ларца-реликвария тот самый пистолет, что помог ему когда-то провести контрольную, и пустил пулю в висок. Это означало: «Ждите сигнала».
После этого Андрей вышел на крыльцо питербурхского дворца и пустил в небо чёрную ракету. Это означало: «Всем, всем, всем институткам: в третий четверг после ближайшего ливня жду вас. Андрей».
В назначенное время девочки съехались в Санкитербурх.
Князь вышел в приемную. Все двести шестнадцать воспитанниц славной Елизаветы Кулимовой-джан стояли плечом к плечу.
– Князь, мы всё знаем, – сразу сказала Хельга. – Вернее, всё чувствуем.
– Золотые вы мои, — невольно вырвалось у Андрея.
Он и не знал, что так привяжется к этим бесхитростным сердцам, способным на истинную мощь и самопожертвование, – сердцам крохотным, как соловей в руке.
Хоть Буддулай и просил Андрея не иметь привязанности ни к чему, Голицын не выдержал и привязался. И то, что он всерьёз прилип к девочкам, князь обнаружил в час расставания.
– Мы вас избавим от себя, – сообщила князю Вера Шварц, не замечая сверкающих на ресницах хрусталинок слез. – Мы ведь всегда знали, что погибнем за Россию. И в гимне нашем об этом поётся. Этот час настал...
Слёзы быстро покатились из её неправдоподобно синих глаз. Остальные стояли потупясь и тоже в слезах.
– Золотые вы мои, – только и смог ещё раз вымолвить князь и с аристократическим изяществом (почти незаметно для окружающих) смахнул слезу.
– Примите наше последнее подношение, – выступила вперед Ева Орлеанская. – Мы положим под ваш портрет наши предсме... наши последние записки.
Андрей сурово кивнул и отошел в сторону.
На золотой стол под иконописный портрет престольного князя лёг ворох перевязанных шёлком и золотой паутиной свитков и пергаментов. Содержание их мы выборочно изложили в начале главы...
Андрей быстро узнал, что в этих текстах: он только на секунду напряг внутреннее зрение и прочел всё разом.
– Я прочитал... Спасибо, барышни... – проговорил он на грани растрогания. – Я вас всех очень... Я... Я отвечаю вам тем же чувством.
Волна его всесогревающей нежности жаром обдала насупившуюся горстку потупившихся влюблённиц.
– Но вы неверно поняли одно, – взволнованно сказал князь. – Я не достоин вас и вашей... Вашего чувства. Не достоин ни всех вместе, ни каждой в отдельности.
Ропот сдержанного негодования пронёсся по рядам институток:
– Что вы, князь! – послышались несогласные высказывания. – Как же вы можете...
– Да, да, – качнул русой головой князь. – Вы золотое кольцо России, её золотое сердце. Вы прекрасны, как прекрасен был замысел Вселенной. Но – вы стали прекрасными сами. А я... я... Мне всё, почти все было дано свыше. И никакого труда моего в том нет.
– Если мы и стали прекрасными, – вспыхнув, молвила Сонечка Пруст, – то только благодаря вам. Мы вас любили всю жизнь и любим сейчас. Мы и там будем любить вас.
– Лучшие, чем я, небесные воины, встретят вас в вашем вышнем мире, – возразил князь. – И вы найдёте в небесах свое счастье, я уверен.
– Нет, мы будем ждать вас, – выразила вслух общую решимость Ева Орлеанская. – Хоть тысячу, хоть сто тысяч лет. И дело не в обете, данном нами. Просто... Ведь вы же прочитали записки... А теперь у нас у всех одна просьба: сделайте это сами!
И она протянула ему кинжал с гравировкой: «Победителям бабб от императора».
– Нет, – покачал головой Андрей. – Даже этого я не могу. На руках правителя не должно, наверное, быть ни капли крови. А ведь мне придётся править, пожалуй, ещё несколько сотен лет... Я... Я не смог отказаться. Видите, как я ничтожен в сравнении с вами.
– Ой, какие же мы дуры, – засмеялись вдруг Люська Себякина. – А я-то думала, почему завял наш кактус... Возьмите его, князь!
Она протянула кактус Андрею.
– Идемте в Осенний Сад, – предложил он.
Кактус вынесли. Разбили бамбуковую жардиньерку. Люська чубуком расковыряла влажную почву. Кактус плюхнулся в волны рыхлого чернозёма, словно живший десятки лет в бассейне дельфин – в воды океана.
– Всё, – выдохнула Варенька Юшкова. – Пора, медамочки, идёмте.
И Андрей решился.
– Я провожу вас, – негромко проговорил он и протянул удивлённо остановившимся девочкам освобожденную от рукава левую руку.
– Мы уходим, – шепнула Хельга Мещерская. – Но если тебе будет плохо, мы вернёмся.
...И в тот же миг в шуйцу князя вонзилось множество пёрышек, стёклышек, вязальных крючков, ножичков, лезвий, ногтей, булавок, заточенных напильников и отвёрток.
...Курлыкало и позванивало вытянувшееся в струну адамантовое небо. Последний вечер висел на тонкой нити комариного звона. Князь и девицы вместе уносились в страну беспредельного счастья. Князь на миг. Девочки – навсегда.

Сим завершается Песнь Четвёртая и предначинается Песнь Пятая Великого Сказания о Князе Голицыне


Песнь пятая. От Бытия к Истории

Глава последняя

Андрей снова сидел.
На этот раз в кафе свободных шелкоперов (в шелках и перьях). Возле Голицына суетился Антониони-Чхеидзе, не опубликовавший ни одной строчки. Этот неувядаемый классик и предмет свинцовой зависти графьёв исправно сжигал свои шедевры сразу же по окончании последней страницы.
Домотканый граф, по привычке сморкавшийся в холстину, не забывал пробежаться к буфету за стопариком. В потёртом кресле уютно разместился граф с гвоздикой. Он разнеженно мурлыкал «Марсельезу» и прочие революционные марши.
Николаи (кто из них был первым, разобрать было невозможно) не вязали лыка, как не вязали и других полезных вещей – пинеток, пеньюаров и морских узлов. Матроскин уносился в солнечную даль «Агдама», охотовед-африканер впал в состояние грогги, хотя выпитый грог был холодным. Оба закостеневали на жестких табуретах возле камбуза с крашеным светом. Эмильевич расположился за столиком короля. Он пазил нескончаемые сигареты из пачки, подаренной Андреем. В отличие от запасов «Бель-амора», запасы «Марльборо-Пол-литр-бюро» были неистощимыми.
Король поэтов презрительно пускал янтарные колечки дыма в лазурь бирюзового свода. Поездка в среброспицной коляске Эсклармонды властительно занимала всё его августейшее внимание.
За стенкой невнятно, но явно обиженно похрюкивал Лысый. Зигмунд Фёдорович успокаивал его хорошо поставленным немецким баритоном и акупунктурными щелчками по носу с оттяжкой.
Долгом Андрея было посидеть возле Анны. Она вспоминала известную охоту Африканчика, приволокшего в кафе шкуру ещё не убитого жирафа и кричавшего, что этого леопарда – «Вы посмотрите, какие пятна!» – он убил самолично, задушив в двухчасовой схватке.
Под потолком порхали институтки, нередко задевая кружевными крыльями газовые рожки. Огонь гас, и престарелый Миша (по кличке «Ой, Миша-ша, возьми полтоном ниже!») одергивая приподнятую целинку, сопя и кряхтя влезал на стремянку, чтобы возжечь светильники.
Это буйно приветствовалось диковатым Пышкиным, всякий раз в подобном случае вскрикивавшем нечто вроде: «Да вздравствует солнце, да вскроется тьма!». Его личный (зубной) врач по кличке Дантист тщетно пытался успокоить клиента. Пышкин вырывался и, болезненно реагируя на каждый затушенный рожок, горестно восклицал: «Какой светильник разума угас!». Великий русский поэт Евсейман, слыша и наблюдая всё это, с невиданной злостью начинал давить своих меньших братьев, обильно обитавших в его русоволосой голове.
По странной прихоти судьбы в кафе сегодня явились даже те, кого сюда особенно не звали, не звали вообще или, напротив, не мечтали увидеть, почитая за незаслуженное счастье. Если к первым относились евсейманы, пышкины и дантисты, то к числу посетителей благожеланных, но не жданных относились три святолачужных оборванца.
Они сидели за столиком то яшмового, то малахитового, то тибетского окраса и бесшумно сияли.
Буддулай скромно сидел, возложив ноги на столик, и грыз нимбоносные ногти. Его визави стыдливо прятал изумрудные глаза, косившие помимо его воли на полную рюмку. Бледнолицый Гриешуа подушечками пальцев играл в «дюба-дюба».
Великолепные звуки рафинированно-изощренной мелодии из одной ноты висели над почтенным собранием. Заблудший чародей издавал их при помощи андреевской дудочки, в которой было ровно семь дырочек. Глупый цербер, тайком пробравшийся под стол, покусывал то череп, то кость, то ногу нечувствительного к боли чародея.
Раскрасневшаяся Гера-Гекатонхейра с лицом, сделавшимся ещё более топорным, бегала по залу, неутомимо предлагая шампанское на подносе.
Относительно приличные обитатели Суллафа присутствовали тоже. Николай Иванович, знаток злачного, и Лейба Даввидович, геенщик-гекатомбщик, играли в «московское очко». Равнодушный Вельдз исполнял обязанности банкомета. До Армагеддона оставалось ещё достаточно времени, а всё остальное элегантного старика мало волновало.
Андрей с Анной, как всегда, сидели под зелёной лампой, склонясь над коктейлями. Несчастная в своей всегдашней простоте и наивности Анна была подчёркнуто несчастна, проста и наивна. Андрей был в особенно торжественном настроении. Во всяком случае, его харизма так и просвечивала в каждом жесте.
– Бытие кончилось, – негромко молвил Андрей.
Произнёс князь это приглушённо, можно даже сказать, неслышно. Если б мы не боялись быть не понятыми читателями, мы написали бы правду: Андрей вообще ничего не произнёс вслух. Более того, он даже про себя не сказал ничего. Но по мановению судьбы или Гераклитовского Логоса в эту минуту в кафе установилась такая тишина, что горькие мысли подсознания князя прозвучали гласно и отчётливо.
– Бытие кончилось, – повторил Андрей вслух. – Пришло время Истории.
И замолчал. Его молчание громоподобно ударило по евстахиевой трубе присутствующих так, будто затрезвонили иерихонские трубы. Благо, что фаллопиевых труб у присутствующих почти не было, иначе они полопались бы мгновенно. Что тут говорить, когда сам Буддулай от громоподобного молчания Голицына поморщился и прижал подушечки пальцев с пирамидальными ногтями к барабанным перепонкам среднего уха, где, к сведению полуинтеллектуальной читательской публики, и пролегает знаменитая евстахиева труба.
– Но как же, – осторожно вопросила Анна. – Ведь всё, что было, уже произошло, а история не повторяется и ничему не учит? Или я что-то, как всегда, путаю???
– Нет, вы как всегда, правы, – мягко ответствовал Андрей. – Всё уже и впрямь произошло, но должно ещё начаться. Бытие заканчивается, а История начинается. Россия ещё не родилась, хотя уже свершилась.
Все с грустью посмотрели друг на друга.
Все понимали, что начало Истории положит конец их Бытию.
– Но кто узнает о нас? – в слезах вскричал Эмильевич и, не сдерживая рыданий, опрокинул рюмку сухого ликёра. – Кто узнает, что я гений?
– Да, Андрюша, неужели всё, что Было, так и не станет Историей? – подтвердила опасения своего любимца Анна Андреевна. – Ведь мы же, можно сказать, её уже свершили... Вы же сами сказали, что Историю надо только начать, а всё уже произошло, и если не знать о том, что Было, можно напутать и всю Историю испортить...
Присутствующие взволнованно загудели. А институтки, порхавшие под потолком, так взволновались, что загасили все рожки. Миша-ша полез было на стремянку, но повалился и заплакал, подумав о том, что никто не увидит его поднятой целинки. Старый официант Леонидыч, зазвенел своими значками отличника ГТО и золотыми бирюльками. Поднос в руке его затрясся, и только сноровистая Гера спасла положение, подхватив выскальзывающие фужеры из рук не возродившегося новороссийца.
Андрей, сумрачно внимавший всеобщему расстроенному гудению, медленно поднял голову. Лицо его озарилось.
– Я напишу книгу, – светло сказал князь.
Поймав лазерный фокус удивленных глаз, Голицын мягко пояснил:
– Продиктую... Найду способного человека...
Анна рассмеялась.
Андрей удивленно воззрился.
– Ну что вы, Андрюшенька, – пояснила Анна, просмеявшись. – Разве в силах один, даже молодой и способный человек, понять то, что вы повествуете?
– Вы, как всегда, правы, – подавленно молвил Андрей.
Присутствующие с осуждением посмотрели на него. Ведь их Бытие могло не стать Историей из-за такой малости, можно сказать, обмолвки, этакой lapsus lingua...
– Я найду двоих! – стремясь исправиться, предложил Голицын.
Оба графа, сюртукастый и поддевастый, хоть и не могли терпеть друг друга, разом шагнули вперёд.
Анна метнула на них унылый взгляд, и графья стушевались.
– Вот два, право, молодца одинаковых с лица, – вполголоса пробормотала Анна, и, вспомнив что-то важное, подалась к Андрею. – Чуть не забыла, Андрюшенька. Раз такое дело, тем более... Матушка ваша на днях писала мне, чтоб вы Шевардинск основали. А то как-то нехорошо, вы там родились, мы там чай с баранками пили, а он вроде как не основан ещё...
Андрей кивнул и, вынув из рукава свиток, каллиграфически легитимировал основание Шевардинска.
И всё потонуло в предощущении Вечности. В воздухе зазвенела комариная песнь уходящего Бытия. Присутствующие молчали, чувствуя, что ещё не узнали самого главного. Каждый пытался понять, что сейчас самое главное, что должно узнать им в эти последние мгновения своего предысторического Бытия.
– Как начинается ваша книга? – не выдержала Анна.
И все поняли, что это и есть то, что придаст им смысл и силы перед прехождением в Великое и Мудрое Ничто. Каждый страшился уйти в Нет, прежде чем услышит первые строки Книги, которая сделает их бессмертными.
Андрей обвел прощальным взглядам присутствующих, грустно кивнул ворвавшимся на порог Николай Санычу Вербяеву и отцу Павлу, тепло улыбнулся Рюрию Михайловичу и нелепо застывшей возле двери Елизавете Кудимовой-джан, почесал подбородок и ме-е-е-длен-но проговорил:
– «ИЗ ЗДАНИЯ АЭРОПОРТА ВЫСКОЧИЛ МОЛОДОЙ ГОСПОДИН В ЧЕРНЫХ ГИМАЛАЙСКИХ ДЖИНСАХ И ВАТЕРПРУФЕ».

Сим завершается Песнь Пятая и предначинается Песнь Первая Великого Сказания о Князе Голицыне.


Рецензии
"Ну и как народ российской? – поинтересовалась маман, ловко вкрутив Голицына в китель отставного подпоручика и версальские шлёпанцы – его любимую домашнюю одежду. После этого повлекла сына к сребровидному круглому столу, на котором словно сами по себе и для себя (an-und-fr-sich) возникали хрусталиновые вазочки, чугуньеровые щипчики, резальные ножички, разрезальные ножнички, тортиковые лопаточки, орешницы с дымящимся зауральским мёдом, набитые душистыми лимонами конфетницы, набитые орехами лимонницы, тарелки с солёным перцем и чимчой, а также страусовые десертные вилочки и мельхиоровые соусные ложки.
– Да хреново, етиомать, – бесстрастно беря в руки свою любимую, битую-перебитую, клееную-переклееную, штопаную берестой фарфоровую чашку, ответил князь."

Для меня это произведение - пример настоящего гротеска. Столкновение несталкиваемого на филологическом уровне. Это интеллектуальная проза. Хотя она отражает дух конца 80-х годов, когда студенты философских факультетов вели умные беседы, когда открылись их уму западные философские вещи. Возможно, здесь слишком много от ума - но были у нас такие люди, была культура.

Так что мы должны гордиться, что на сайте это произведение есть.

Милла Синиярви   11.11.2008 22:09     Заявить о нарушении
выбирается ведмедь скрозь лесной валежник...
То есть я выбрался...
Кряхтя... Треща костяшками вялых суставов (а пространства - огромны!)и хрустя берестяными чашечками коленок (во прахе и крови скользят они у Ленок).

Спасибо.
(полез в берлогу)

Scriptor   12.11.2008 01:44   Заявить о нарушении
Прекрасный текст

Денис Маркелов   13.06.2011 19:37   Заявить о нарушении