Пьяный танец тоски

Часть первая.


1.

Мы сегодня с Джонни обкурились. Трава была еще та. Я бегал по квартире и взывал к духам. Носился размахивая руками, издавая монотонные звуки.
– Они здесь! – кричал я.
Джонни замлевший сидел на полу, не издавая ни звука. Его шатало. Меня шатало. Я превратился в волну и останавливаясь ощущал как ветер раскачивает меня. Изнутри поднимался бриз. Каждый шаг отрывал меня от земли, я ходил по Луне, чувствуя присутствие духов.
– Они здесь! – кричал я ему. – Они здесь!
Джонни загородился не слыша меня. Он нырнул вглубь, отрешился от стен, пола, меня, мира и исчез. Меня окружил гул, все превратилось в пелену расстроенного фокуса и дыма. Каждый индеец появляющийся на моем пути выдыхал в меня дым. Первое чем они появлялись – черные глаза. Последнее что я мог еще разглядеть, сквозь выдохнутый дым – бледные губы. Я хотел получить трубку, но не успевал ее взять. Индейцы исчезали оставляя в ушах пение. В небе летела птица. Я взлетел за ней, меня перевернуло. Промелькнул потолок, красный ковер. Подо мной распласталась долина, укрытая тусклой травой. Я летел над желтой дорогой. Между небоскребов, между колон, по коридорам, в холмах – пейзаж изменялся каждые две секунды. Я хотел лететь направо и летел туда, хотел вверх и взмывал к небесам. Мой полет всецело находился под моей властью. Лишь пейзаж делал, что хотел, оставляя меня рабом моей свободы.



2.

Джонни ко мне заходил, когда ему вздумается. Часто ночью. Он неистово стучал в дверь, пока я не открою. В первые секунды я его ненавидел за то, что он вырывал меня из сна. Я мало сплю, часто ложусь после трех ночи и сон для меня очень дорог. Утром мне надо идти на работу. Джонни целыми днями ничего не делает. Он не работает. Живет на пособие. Спит, когда ему хочется спать. Ест, когда есть, что есть. Иногда, когда он голоден, он приходит ко мне. Но большей частью он заходит просто так, от нечего делать.
Сегодня он опять разбудил меня.
– Зачем ты пришел? – злился я открывая дверь, чтоб спастись от стука.
Он всегда пережидал мою сонную злость.
– Черт побери Джонни, я же спал!
– Я думал у тебя очередная бессонница, – сказал он, прекрасно зная, что если у меня не горит свет, то я сплю.
Он протянул бутылку пива – пивом он меня угощал только тогда, когда меня вырывал из сна. Он подходит к дому, в котором я живу, смотрит на окна, и если свет не горит, идет за пивом. А потом уверяет, что действительно думал, что я не сплю.
Мы уселись возле стены на полу.
– Есть хочешь?
Джонни замотал головой.
– Я встретил Индейца, он купил мне гамбургеров. И пачку «Марльборо».
Он достал из кармана пачку.
– Вот, видишь?
Мы закурили, ощущая аромат сигарет и вкус холодного пива. Мне хотелось спать. Глаза слипались. Мысли крутились вокруг сна, там что-то было о людях. Много людей которых проверяли, словно эмиграционная служба: кого впускают, кого нет. Все находились в помещении, теснота, много шума. Люди в синей форме, со списками. Помню, что меня пропустили.
– Это что-то значит, – сказал Джонни. – Куда тебя пропустили?
– Не помню.
– Может быть, это о смерти? Тесная толпа это мир. И ты от неё освобождаешься. Как же иначе можно освободиться, если не через смерть?
– А люди со списками, что, ангелы?
– Это слуги смерти. Они проверяют кому сейчас на тот свет, а кому нет.
– Получается, это предупреждение о смерти?
– Получается так.


Мы с Джонни жили в соседних дворах, на одной улице, но никогда не знали друг друга. В лет девять с родителями отдыхал возле океана. Там я с ним познакомился – он тоже там отдыхал. У меня была подводная маска, новая, купленная накануне и я нырял, разглядывая песок. Ко мне подплыл Джонни – там где мы плескались воды было по пояс, но мы все равно предпочитали плыть, а не ходить – и попросил нырнуть с маской. Вместо того, чтобы передать маску ему в руки, я пустил её по воде. Не успев доплыть к нему, она пошла ко дну. Вместе мы нырнули за ней, но взбаламутили воду, подняв ногами песок. Маски не было. Я расплакался и долго нырял, но маски не было. Джонни нырял со мной, чувствуя вину за то, что попросил нырнуть с маской. Долгое время я подозревал, что это искусный план Джонни, чтобы украсть у меня маску. Я очень любил свою маску. Вторую мне не купили.


– Знаешь что? – сказал Джонни в одну из ночей. – Нам надо поехать на побережье. Так давно мы там не были. Будем напиваться, глядеть на горизонт встречать рассвет. Я никогда не видел солнца выплывающего из океана. А ещё лучше взять на прокат яхту и всю неделю пробыть вдалеке от берега. Знаешь, я никогда не ловил рыбу. Словим акулу, сделаем чучело, будет висеть на стене. Дети будут рот раскрывать видя её и спрашивать.
– Чьи дети?
– Твои или мои.
– У тебя будут дети?
– У всех есть дети… Сейчас нет, но придет тот день, когда мне захочется чтоб у меня были дети.
– Сколько же у тебя будет детей?
– Двое. Мальчик и девочка.
– Все хотят мальчика и девочку.
– А ты не хочешь?
– Не знаю.
Детей я не хотел. Но никогда в этом не признавался. Не то чтобы я их не любил, мне всегда нравилось наблюдать за ними, это доставляет радость, но ведь это были не мои дети. Если бы мне пришлось находиться с ними несколько часов я бы пожалуй вырвал.


Иногда Джонни заваливался ко мне вдребезги пьяным или обкуренным. Он стучал в дверь и убегал на лестницу, где смеялся, закрывая рот руками, от своей подлости. Я открывал дверь, смотрел в оба конца коридора и закрывал её. Джонни подбегал, стучал и опять прятался на лестнице. Я открывал, хмурясь. Никого не было, но с лестницы доносился еле сдерживаемый смех. Я подходил к лестнице и прислушивался, как Джонни сдерживает смех руками, скрючившись на полу. Когда я выглядывал и он меня замечал, то он совсем взрывался смехом и действительно катался по полу. Меня брал смех от глупости Джонни. Как-то, когда в дверь постучали и за ней никого не оказалось я прямиком направился на лестницу и попросил Джонни прекратить эти дурацкие шутки. Он нахмурился, обиделся и весь вечер просил чтобы я так больше не делал. Я пообещал.
– Ну что тут такого? Это ведь смешно, ты и сам всегда смеешься.
– Я смеюсь от того, какой ты глупый.
– Я намерено делаюсь глупым, чтобы было смешно. Смех это хорошо. Когда кому-то радостно, тебе самому становится радостно. А что может быть смешнее нелепостей?
Иногда утром выходя на работу, я заставал Джонни спящего под дверью. Все стены были заблеваны, и стоял твердый запах водки. Он шел ко мне, но сил не хватало, и он падал, проваливаясь в пьяный сон.
– Понимаешь, когда ты пьяный, тебе все равно где блевать, – оправдывался он. – Это становится так не важно. И где спать, тоже не важно. Пьянство освобождает от всей этой ненужной чепухи, которой мы придаем значения, когда трезвые. В пьянстве остается истинное.
Это я и сам знал. Но соседи жаловались. Грозились подать на меня жалобу. Джонни конечно не было дела до всех эти подобных мелочей.
 – Это все потому, что ты работаешь. Я никогда не буду работать. Всю свою жизнь тратить на работу, подумать только! Все вы запихали себя какими-то правилами, и дохните под ними. Пошли бы вы все со своим обществом. Общество, это стадо – все упираются в зад впереди идущего и всех стегаю кнутами и ведут погонщики. Я волк, как у Гессе, ем когда голоден, сплю когда устал, давлюсь своим одиночеством, впадаю в отчаянья от жизни, но иду туда, куда я хочу, никто мне не указывает куда идти. Я сам.

Утром мы выходили на крышу встречать рассвет. Джонни указывал в сторону солнца.
– Представь что это все океан. Здорово, да?
Мы молча смотрели на дома, докуривая последние сигареты. Он указывал на пролетающих ворон и говорил, что это чайки.
– А там где-то наша яхта.
За какие деньги он собирался покупать яхту?


3.

У меня не было будильника, но этажом выше жили прекрасные соседи у которых он был. Они просыпались в семь часов утра и начинали ссориться. Муж кричал на жену, жена на мужа и убегала от него. Просыпаясь, я лежал и представлял, как там бегают слоны. Целое стадо: сначала в одну сторону, потом обратно. По выходным, когда они продолжали ссориться в семь утра, я представлял себя в кепке, с большим ружьем, несущимся на джипе, палящим, выстреливающим все это стадо. Сориться они прекращали к девяти. И больше на протяжении дня они не сорились.
Я никогда не бил женщин и не кричал на них. Лишь иногда тягал их за волосы. Сам не знаю почему.

Моя работа спокойная и тихая. Весь день я сижу за извечным компьютером и щелкаю по клавишам. Никто меня особо не тревожит. В комнате еще работают три человека. Редко когда мы оживленно беседуем. С ними я не чувствую никакой взаимосвязи. Когда у кого-то день рождения, он приносит вино и торт. Тогда мы и разговариваем. Я даже не знаю как они проводят свободное время и что любят. Порой я их рассматриваю. Они на полном серьезе занимаются работой. Что я делаю среди них?
Я их люблю, за то что они спокойные и ненавязчивые.
Вечером я сдаю ключи от комнаты. Когда дежурит охранник в французском берете, он всегда мне показывает степень своей важности. Я ему протягиваю ключ и собираюсь расписаться в журнале. Он говорит:
– Не так быстро.
Тыкает пальцем на колонки в журнале.
– Четко: имя, фамилия, номер комнаты, время, роспись.
Я проделываю это каждый вечер. Но он все равно мне указывает. Ему где-то шестьдесят. Мне – двадцать два. Видимо это в силу моей молодости.

Домой я возвращаюсь пешком и курю. Думаю о чем попало. Я пишу книгу, но почти никогда о ней не думаю. Я люблю думать о девушке. У меня её нет, но я всегда думаю о девушке, которая могла бы быть. Она очень чудесная.

Вечер я провожу в одиночестве, либо ко мне кто-то приходит и мы куда-то идем. Шляться по улицам или в бар. Или к кому-то в гости. Если мне тошно могу сам куда-нибудь поехать. Например в центральный парк. Или гуляю по городу под фонарями. Смотрю на проходящих девушек. Вечером – самые красивые девушки. Когда девушка спрашивает у меня который час, я не знаю она хочет со мной познакомиться или узнать время? Я говорю, что у меня нет часов и иду дальше, размышляя о том, что мог бы с ней познакомиться.

Порой, самые красивые девушки мне противны. Часто они высокомерны. Хочется влепить им в лицо большой комок грязи. Подергать за волосы и заткнуть им в рот рулон туалетной бумаги.

Я люблю вечером спать. Если мне удается, я чувствую себя умиленно. Ночью ведь я не высыпаюсь.


4.

Мы шли между рядов машин. На лобовых стеклах сверкали трех, четырехзначные цифры. Джонни то и дело тыкал пальцем на какую-то развалюху.
– Эта! Смотри! Во какая, да? Или вон смотри: какая красавица! А какие у неё фары. О
боже, ты только посмотри на ту, что во втором ряду! У меня сейчас глаза лопнут!
Справа шел Индеец, почти все время молчал, покосываясь на Джонни. Сегодня у него
было одно из тех молчаливых настроений, когда он почти не говорит и не переносит шум. Джонни размахивал руками и Индеец находил это некультурным. В любой другой день он сам мог бы размахивать рукам, но сегодня у него было одно из тех настроений.
– Перестань кричать, – уже в который раз говорил он Джонни.
Тот кричал: «А что? А Что?» и продолжал махать руками.
Я терпеть не мог машин, пока не прочитал «На дороге» Керуака. После него у меня появилась жаждущая тяга к дороге. Мне стало не хватать возможности унестись прочь когда я захочу. Машина давала мне такую возможность. Утром можно проснуться, сесть за руль и к обеду быть далеко от этого чертового города.
За год я скопил небольшую сумму и сегодня решил приобрести машину. В них я ничего не смыслю. Я даже не представляю, как будет выглядеть моя машина. Я ходил между рядами и ничего особенного не видел.
– Бери эту! – кричал Джонни.
– Она же красная – возражал Индеец.
– Цвет огня! – кричал Джонни.
– Цвет бабника – возражал Индеец.
Машина вообще была бардовой и походила на варенье.
– Или вот эту, – Джонни хлопнул по капоту. – А?
– Она же голубая, – хмуро вставил Индеец.
– Цвет неба!
– Цвет упаковки «тампакса».
– Упаковка «тампакса» синяя!
– Голубая…
Они грызлись возле каждой машины. Я их взял с собой, чтобы они помогли мне выбрать, а они отвращали меня от всех машин. Я уже сомневался стоит ли вообще покупать машину.
Джонни восхищался каждой машиной. Индейцу все не нравилось. Белые машины напоминали ему прокладки, желтые – насморк. Каждая машина ассоциировалась у него с рекламой.
Джонни подбежал к двух дверной, черной машине.
– Что ты скажешь об этой? – с вызовом сказал он Индейцу.
– Вроде ничего. Мрачновато, но ничего.
– А! – обрадовано воскликнул Джонни.
На лобовом стекле были нарисованы пять цифр и мы пошли дальше. Через пол часа у Джонни иссякли силы. Он плелся сзади потупив глаза вниз. Ему все надоело.
– Ну скоро там? – спрашивал он.– К черту эти тачки, идем пить.
И в самом деле. Охота покупать машину напрочь отпала.

После того, как я прочитал «На дороге» я всю неделю без остановки говорил. Носился во все стороны и кричал: «Да! Да! Да!». Даже одевался небрежно, подражая Дину Мориарти. Мне очень хотелось, чтобы ко мне прицепилось это имя. Но мало кто читал Керуака.


5.

Я безудержно напился на работе. Такое бывает. Зачастую случайно. Откуда ни возьмись появляется бутылка коньяка, когда мы пьем кофе. Кофе с коньяком. Коньяк без кофе. Бутылка пуста. Через пол часа появляется еще одна. Через час я уже пьян и трудно выговариваю слова. Ничего делать не могу, кроме видимости работы. На лице появляется улыбка, которую никакими усилиями не получается согнать. Люди, спрашивают почему я улыбаюсь, когда говорят со мной. Им кажется, что я смеюсь над их словами. Так и есть. Напившись я смеюсь над всем миром. Над всеми людьми. Все наши действия, все наши планы мне кажутся незначительными и нелепыми. Меня разрывает от смеха. Я готов рассмеяться каждому в лицо. Когда я пьян, мне хочется быть еще пьянее. И даже когда я лежу где-то, ничего не видя и не слыша, извергая из себя мой скудный обед, я хочу ещё выпить. Если бы мне в такой момент дали пятьдесят грамм водки, то она бы не пошла.
Ее я бы просто-напросто выплевал.

Сегодня утром позвонил шеф. Попросил, чтобы я ждал его на углу. Он куда-то едет и ему надо чтобы я поехал с ним. Он не хочет закрывать машину. Я буду что-то вроде охранника. Не думал, что у шефа окажется такая машина – белая, старая, потертая. Мы ехали молча. О чем нам говорить? Я смотрел в окно на дорогу. Я люблю дорогу. Вдруг он сказал:
– У меня так сказать несколько раз ковырялись в замке… так сказать дверь пытались открыть… теперь ее можно и крючочком открыть. Вот я и хотел, чтобы ты посидел, пока я буду…
Несколько раз ковырялись в замке этой развалюхи. Смешно.
В один момент шеф остановил машину посреди дороги и целых десять минут пригибался высматривая из окна, пытаясь что-то рассмотреть. Мимо проносились машины, а мы стояли посреди дороги.
Не знаю, зачем это пишу.

– Здесь же все не так, – сказал Джонни, читая мои каракули. – Мы не спорили из-за цветов машин с Индейцем. И что за «тампакс»? Что это за чепуха? Это же совсем не смешно.
– Я не хотел, чтобы это было смешно. Вы же сорились из-за машин.
– Спорили, но совершенно не так!
– Я так написал, потому, что не помню, как вы спорили.
– И ты наврал.
– Я просто передал по-другому.
– Ты всунул какой-то тампакс и думаешь, что это хорошо. Это же чепуха. Пошлятина. Мало того, что каждые десять минут по ТВ тампакс, так еще ты его примешал к нам. Ты хоть знаешь, куда его засовывают? Хорошо, что этого не видит Индеец. Вычеркни это. Это же банальная дешевизна. Вычеркни.
Я не вычеркнул. Я просто добавил этот наш диалог с Джонни. Это тоже своего рода вычеркивание.
Каждую ночь я должен ложиться спать, чтобы утром вставать и идти на работу.


6.

Не люблю, когда меня достают. Особенно, когда это делаю я сам. Я тогда чувствую себя слегка наркоманом. Меня бросает в легкую дрожь, я тяжело дышу и хочется догнаться. И появляется странное ощущение головы. Она наполняется. Не равномерно. Лоб чувствуется где-то далеко вверху. А местность за ушами, к шее, тянет за собой. Остального тела я почти не чувствую. Я не могу ни читать, ни смотреть телевизор. Не могу ни на чем сосредоточиться. Надо расслабиться, тогда это пройдет, но расслабление мне кажется мучительным процессом и я не решаюсь к нему прибегнуть. Предпочитаю ходить по комнате или же свернуться на полу, закрыв глаза руками и трястись. Часто мне хочется разрыдаться – слезы, путь освобождения. Только они из меня не выходят. Не помню, когда последний раз плакал. Давно это было. Что не возьму в руку, все трясется. Я делаю себе горячий чай, крепкий. И на то время, пока я не сделал глоток, пустив чай в желудок, пока он плещется во рту, тяжесть в голове не видна. Но как только делаю глоток, она возвращается. Вселяется тревога. Я слышу отчетливо звуки, доносящиеся из других квартир. Непонятные стуки, неожиданно сваливающиеся на мои уши. Я от них вздрагиваю. Или катание шара по потолку. Железного шара по паркету. Когда это происходит, голова становится этим паркетом. Сам я прячусь глубоко внутри себя, прислушиваясь, стараясь не двигаться и не дышать. Меня охватывает чувство, что за мной вот-вот придут. Каждый шаг на лестнице мне слышен. Я сам становлюсь этими шагами и вижу, как ботинки ступают по клетчатому полу коридора. Вот сейчас раздастся звонок в дверь. Мне даже начинает казаться, что я слышу его. Возле дома останавливается машина. Хлопают дверцы, и я думаю, что это за мной. Бесы, демоны, грубые дилеры, бандиты, люди в костюмах с мертвыми лицами… Что вам от меня надо? Зачем вы меня преследуете? Где бы я ни был, вы всегда вокруг меня. Я сжимаюсь на полу, заткнув уши. Хочется забиться в угол или закрыться в тесной тумбочке, чтобы меня не было видно, чтобы меня не было слышно. Я зажмуриваю глаза. Больше всего раздражает лающая шавка. Она лает и лает. Лает и лает. Лает мне. О н а л а е т м н е. Лает бесконечно. Уже неслышны шаги грубых дилеров, уже замер железный шар, а эта шавка продолжает лаять, совершенно не понимая, как меня это бесит. И меня еще больше бесит осознание того, что это всего лишь шавка, которая будет лаять всегда, в силу своей мелкой породы и что никогда она не осознает, ибо не в состоянии это сделать, что ее лай может приносить кому-то душевную боль. Может убивать. Я бы ее убил. Голыми руками. Разодрал бы её на куски. Оторвал бы одну лапу, затем вторую, вырвал клочки шерсти, разодрал ухо, разорвал пасть. Я бы изодрал ее на мелкие кусочки. Были бы только силы. Но у меня нет сил, даже чтобы подняться. И тогда мне хочется, чтобы я был наркоманом. Хочется видеть наполненный шприц и ремень. Хочется лежать раскинув руки, уже не слыша ни шагов демонов, ни железного шара, ни лая… Только прорывать взглядом небо. Я переворачиваюсь на спину, раскидываю руки и смотрю в потолок. И ничего, ничего не слышу.
Спокойствие и успешность моей жизни зависит от таких вот состояний. От их количества в определенный промежуток времени. Два года назад я четырнадцать месяцев почти не выходил из таких состояний. Тогда все было дерьмом. И мне было откровенно смешно, когда кто-то заявлял, что он любит жизнь. Жизнь – дерьмо, вот, что я отвечал. И никто не был в состоянии меня переубедить. За эти тошнотворные четырнадцать месяцев я не написал ни строчки, сжег все написанное ранее, а все написанное ранее, это вся моя жизнь. Я сжег себя. Днями я лежал на полу. Бросил работу, почти не ел, когда были деньги – пил. Блевал не вставая, даже не утруждая себя перевернуться на живот. Несколько раз я так долго блевал, что мне не хватало дыхания. Думал, что захлебнусь в своей блевотине. Такая смерть была тогда как раз по мне. Противно было кого-либо видеть. Со всеми кто ко мне заходил, я не разговаривал. Даже не смотрел на них. В итоге я остался один. Но мне это и нужно было. Тошнотворное состояние в глухом одиночестве. Консервная банка. Мне хотелось, чтобы было ещё хуже. Еще и еще. Еще и еще. За четырнадцать месяцев у меня было множество слабых, ничтожных попыток писать. Но все они обламывались на первой строчке. Я самым натуральным образом ломался и падал на пол, закрываясь от всего. Пол стал моим пристанищем. Потолок – моим пейзажем. Выйти за пределы квартиры было немыслимо. Одна мысль, что надо выйти кидала в дрожь. Я старался выходить предельно редко. В день, когда получал пособие, я скупался на весь месяц вперед. Еда и сигареты. Дешевая еда и дешевые сигареты. На выпивку почти не оставалось. Идя по улице меня шатало, я был батареей, в которую пустили горячую воду. У меня портилось зрение. Все становилось четким до невозможности. Я видел каждую мелкую деталь, не было прямых линий, все слегка округлялось и наплывало. Я становился прозрачным. Мне казалось, что все видят мою душу. Взгляды людей я не мог выносить, отворачивался в сторону. Меня дергало. Я отчетливо чувствовал, как весь мир пронизывает меня. Скупался я быстро. Не выбирая. Брал все в подряд, лишь бы дешево. Расплачивался и несся домой. Идти спокойно я не мог. Почти бежал. И при этом я не был в состоянии перейти дорогу на красный свет. Даже когда она была пуста и ни в одном конце не было машин. Я останавливался и ждал зеленого. Когда я стоял я начинал чувствовать, что все смотрят на меня. И дорога пуста и красный свет, это намерено. Намерено, чтоб меня остановить, чтоб меня пронизывать. Проникать в мою душу. Чтобы меня на дольше задержать здесь, на улице. Мне хотелось оглянуться, но я боялся повернуть голову. Тогда они бы заметили, что о них знают. Люди в ботинках, замершие возле дверного замка. Демоны моего разума. Грязные дилеры. Галстуки с мертвыми лицами.
Зеленый. Гонка. Лестница, дверь, пол. Тяжелое дыхание. Дерганье. Все, теперь все. Теперь курить, смотреть в потолок. Можно забыться. Можно решиться попробовать писать.
Так я существовал четырнадцать месяцев. За них я написал пять листов. Десять страниц. Пять тысяч шестьдесят семь слов. Двадцать восемь тысяч семьсот один знак. Как ничтожно мало.
Каким образом я выбрался из консервной банки, я не знаю. Это происходило постепенно, с нарастающим темпом, но я этого не замечал. Как-то я очнулся и понял, что уже все нормально. Что я не лежу на полу, что уже вторую неделю работаю, что регулярно, хотя и не много, но регулярно, пишу. Спокойно хожу по улицам, вижусь с друзьями. Когда же я выбрался из консервной банки? Месяц назад? Два? Не знаю. Прошло полгода и я решил что в консервной банке находился не менее четырнадцати месяцев. Без определенного начала, без определенного конца. В неё я больше не возвращался, хотя тошнотворные состояния иногда ко мне приходят. Раз, или два в месяц. Но я научился с ними справляться. Как только они приходят, я сажусь писать. Вы думаете, чего это я вдруг рассказываю про консервную банку? Когда я начинал писать, меня охватило тошнотворство. Сейчас я его выкинул. Как смятый лист. Энергия устремляется за вниманием. Помните это. Так я выбрался из консервной банки. Потому что желал быть не в ней.
Не люблю, когда меня достают. Особенно, когда это делаю я сам…


7.

Джонни хотел петь в группе. Он писал белые стихи. У него не было ни одной песни, но он считал, что сможет их придумывать на ходу, на музыку. Без музыки у него ничего не получалось. Я ему говорил, чтобы он хотя бы одну песню написал – так музыканты будут видеть, что он из себя представляет. Но он не мог. Голос у Джонни был слабым, и ни единого друга-музыканта. Как-то Джонни купил старенькую гитару, самоучитель и камертон. Джонни весьма неусидчив и не может молчать. Через две недели он разбил гитару о стену. Желание петь в группе его не беспокоило постоянно, большую часть времени он вообще не помнил этого желания. Но иногда на него находило. Он прибегал ко мне, хватал меня за плечи, руки, рубашку и тряс:
– Я должен петь в группе. Должен петь в группе! Ты не представляешь, какой я чувствую подъем, когда об этом думаю! Я потею. Я только что слушал Бадигая, слушай, я перенесся туда. Это я пел, я тебе говорю….Темный клуб, прожектора, и я пою… я так вспотел! Сцена – это мое место. Я должен петь в группе, поехали к твоему Органисту, прямо сейчас, давай…
Органист – это мой школьный приятель. Свой синтезатор он променял на старенький маленький орган, после чего его все так и называют: Органист. Он играет с музыкантами, но у них нет вокалиста. Я как-то сказал это Джонни, и он теперь никак отстать от меня не может.
– Я тебе говорю, у нас выйдет чертовский классная группа, отменный блюз, или рок, или все вместе, и джаз добавим… Орган, это же чертовский здорово. И непременно найдем «сакс». И везде будет это «горлышко», помнишь, как мы видели в клубе? Я тебе говорю, я тебе говорю, вот это будет группа!
Он тряс меня за плечи. Я был сонный, так как он опять меня разбудил – я заснул вернувшись с работы. Органиста я не видел три года. Все эти три года я не раз хотел ему позвонить, но так и не решался. Чем больше времени мы не виделись, тем труднее было решиться взять трубку телефона.
– Джонни, сейчас поздно, – промямлил я.
– Брось, давай позвоним, сейчас момент, надо звонить.
Момент – это космическое состояние Джонни. Момент откровения, истинности, разрыва миров, когда то что делается, именно то что нужно. Это еще помешательство, нередко охватывающее его. Вот надо сделать и все. Надо и все.
– Я не знаю, есть ли он дома.
– Звони, звони, звони…
– Давай завтра.
– Нет, сейчас, Эл сейчас… Как же ты не понимаешь. Он будет дома, звони.
– Завтра позвоним… или послезавтра… вызвоним. Только не сегодня.
– Нет сейчас, надо сейчас. Дай мне номер я сам позвоню!
Он вбежал в квартиру, бросив мои плечи. В руках он держал трубку, смотря на меня.
– Ну ладно…

– Алло? – женский голос.
– М… Добрый вечер…
– Добрый вечер.
– М… – я не мог вспомнить имя Органиста. – М… а есть … Органист… там где-нибудь…
– Кто?
– Органист.
– Органист?
– Органист.
– … Нет, вы ошиблись.
Послышался шорох и чей-то шепот.
– Что? – сказала женщина не в трубку. Кто-то стоял рядом с ней.
– Ты? – услышал я удивленный голос женщины.
Тишина. Только слышно, как передается трубка.
– Алло? – это был Органист.
– Органист?
– Да, я…
– Это Эл Шепард.
– …
– Помнишь?
– … Да помню. Как жизнь?
– Живу. Как у тебя? Что за девушка?
– Жена…
– Жена?
– Да, я женился…
– Ничего себе… Давно?
– Почти год…
– Слушай давай встретимся… Пиво попьем… Давно не виделись.
– Давай…
Джонни был счастлив. Он прыгал вокруг меня, твердя: «Что за группа, что за группа!»

На работу я еду на автобусе. Жду его минут десять, уставившись в зеленый забор на противоположной стороне. Пустынное место. Автобус обычно пуст. Редко проносятся машины. Прохожие проходят не часто и всегда одни и те же. По ним я вычисляю, когда должен быть автобус. Все по расписанию: и прохожие и автобус. Кроме одной девушки. Она не всегда ходит в одно и тоже время. Иногда вообще ее я не вижу. Когда я останавливаюсь на остановке, то начинаю ждать ее. У нее длинные черные волосы, голубые глаза. Одевается в фиолетовые, синие, черные цвета. Носит всегда облегающие, легкие брюки, расходящиеся внизу. От нее сладко пахнет. Когда она проходит я, закрывая глаза, вдыхаю, ее аромат. Приятно смотреть ей вслед. Когда она только появляется вдалеке, я смотрю на нее. Когда подходит ближе, мои глаза сами сбегают от неё. Перед тем, как мы равняемся, я на секунду смотрю в ее голубые глаза. Иногда наши взгляды встречаются, и тогда меня уносит в это небо. Мне хочется окунуться в ее волосы. Прикоснуться к ее руке. Куда она идет этой пустынной дорогой?
Сегодня ее не было.

– Как такое может быть?! – негодовал разбитый Джонни. – Ну как?! Вот объясни мне, как? Я что-то недопонимаю: кто он такой? Разве такое может быть? В двадцать три года? Это что все жена? Он всю жизнь играл на клавишах, а за семь месяцев жена лишила его жизни?!
– Она же беременная. Мужчина должен обеспечивать женщину – сказал Индеец. – Музыкой семью не накормишь.
– Но как такое может быть?! Он же всю жизнь играл! Дело всей жизни, мечта всей жизни, и что? Он бросает все из-за беременной девки? Мог играть на свадьбах, или похоронах, или работать, хоть этим своим менеджером, а в свободное время продолжать идти по пути своих чувств.
– Днем работа. Вечером семья. Музыку сюда не вставишь. Выбирай: музыка или семья. Если хочешь отдать себя музыке, то забудь о семье. Забудь с самого начала и не женись в молодости. Потом да, когда музыка станет приносить деньги, в силу твоего таланта умноженного на мастерство, но только тогда. А пока ты молод, без мастерства – забудь о семье. Девушки – да. Семья – нет. Или музыка или семья, это четко надо осознавать.
– Но он же всю свою треклятую жизнь отдавался музыке! Как он вдруг осеменился? – это уже Джонни прокричал мне.
– Она забеременела вот он и стал мужем. – ответил я.
– Ну и что, что забеременела! Черт побери ну и что! В наше то время! Лицемер твой Органист, хотел бы быть в музыке, остался бы там. Был бы он истинным творцом, ничего бы такого не произошло!
– Чего ты кричишь, – сказал Индеец, своим извечно спокойным голосом. – Это его дело, что ему делать. Пей себе пиво. Если хочешь петь в группе, найди себе музыкантов, их полно. А ты винишь этого парня в том, что он будто бы рушит твое желание петь. Петь ты сможешь и без него.
Джонни фыркнул и уткнулся в свой четвертый бокал пива.
– Что за гадость это пиво!
Он стукнул стаканом о стойку, так что пиво разлилось. Встал и пошел в туалет.
– С его желаниями с ума сойти можно, – сказал Индеец. – Сегодня он хочет петь, а на прошлой неделе приставал ко мне со своей яхтой. Представляешь, прибежал ко мне, и хотел, чтобы мы начали строить яхту. Строить яхту, ты только подумай! Без денег! Но ему то что, он: она может быть деревянной, а деревья мы где-нибудь спилим. Он убежал и через час вернулся с пилой, готовый идти пилить. Сумасшедший! Я еле его отговорил.
– Да, – только и сказал я.
 Я сам расстроился из-за того что Органист продал свой орган и со всем завязал. Он назвал музыку: глупостями юности. Есть дела поважнее. Зарабатывание денег. И семья.
– Это жизнь, – сказал он махая ладонью. – Ж –И – З – Н – Ь. Никуда от неё не денешься. Если бы я мог создать действительно группу, то я бы ее создал… А теперь у меня Сьюзи, и работа… Интересная работа… Вот скажем вчера я встречался… – и он пол часа рассказывал о своей хорошей работе. О ее особенностях и важности. Зануда. Джонни чуть не взбесился слушая все это.

Мы пьяные покачивались на ветру. Каждую минуту Индеец смотрел на часы и объявлял, что скоро будет рассвет. Джонни смотрел на воду.
– Если бы здесь было море, – в сотый раз сказал Джонни.
На том берегу виднелись огни. Вода была покрыта линиями бликов.
– Ты стоишь? – спросил у меня Джонни.
– Я шатаюсь.
– И я шатаюсь… Но мы стоим.
– Хочешь пива?
– Н-нет… Меня тошнит.
Джонни прилег на пирс и выблевался в воду. Я швырнул бутылку на тот берег. Но она не долетела и до середины реки.
– Когда-нибудь я доброшу.
– О да! – рассмеялся Джонни.
– Скоро рассвет, – сказал Индеец.
– Я устал, – сказал я.
Меня пробирал холодный ветер.
– Если бы ты купил машину, мы могли бы куда-нибудь поехать.
– Мы бы ее угробили…
– Но все равно, куда-нибудь поехали бы, – Джонни расшатался и схватился за мое плечо. Мы оба чуть не упали.
– Мы и так можем куда-нибудь поехать…
– Я уже не могу идти.
Джонни уселся.
– У нас есть еще сигареты?
Я дал ему последнюю.
– Скоро рассвет, – сказал Индеец.
Иногда сзади проезжала машина. Никто из нас не оборачивался, чтобы на нее взглянуть, но мы прислушивались.
– Я никогда не стану таким, – сказал Джонни.

Утром нас разбудил полицейский. У меня были документы.
– Уже рассвет, – сказал Индеец.
– Уже день, – сказал Джонни.
Мы умылись речной водой и вернулись во вчерашний бар пить пиво. Индеец держался за голову, Джонни не прекращая курил, а я взял себе сок. Вокруг все плыло. В баре никого, кроме нас не было.
Индеец долго смотрел на нас , а потом сказал:
– Мне кажется вся наша жизнь вот так и пройдет. Ты останешься на своей дряхлой работенке, ты так и будешь жить на пособие, а я буду ходячей рекламой. Мы будем приходить в этот бар, напиваться. Будем встречать рассветы. Будем иногда просыпаться где попало. И больше ничего. Ты уже восемь лет пишешь, и не написал ни одной книги. А ты только и грезишь о своем океане, но так к нему и не съездишь. Каждый день у нас одинаковый. Что мы делаем? Что мы делаем? ЧТО МЫ ДЕЛАЕМ?


8.

Индейца называют Индейцем потому, что он чистокровный индеец из племени Арапахо, несмотря на то, что его мать блондинка. Он говорит, что она тоже индеанка, просто избранная солнцем. У матери, кроме того, был когда-то шведский паспорт.
– Ну и что, – говорит Индеец. – Просто когда-то мой дед и бабка поехали в Швецию. Там родилась моя мать и вернулась на родину предков, где нашла моего отца.
– Так почему же она блондинка? Все индейцы черные.
– Я же тебе говорю: она избранная солнцем…
В детстве Индеец любил лазить по деревьям. Однажды он свалился с верхушки дуба и хорошенько ударился головой. У него была клиническая смерть, но он поправился. Говорит, видел Великого Духа. Мы его спрашивали, как выглядит Великий Дух, и что он говорил, но Индеец нам ничего не рассказывает.
– А зачем ты заплетаешь косы? – спросил его Джонни.
– Потому что я помню своих предков и чту их.
– Ты их чтишь косами?
– Я их чту сердцем и памятью.
– А-а… А где остальные Арапахо? Или ты один остался?
– В Вайоминге, в резервации…
Индеец махнул рукой и замолчал. Когда упоминались резервации у него портилось настроение и он долго молчал, с грустью смотря в никуда. Или брал книгу « Я – конкистадор свободы» Че Гевары и листал ее, представляя себя в роли Великого Вождя, поднимающего всех индейцев Великих равнин и изгоняющих бледнолицых с земли предков.
– Пляска Духа, – иногда говорил он. У него даже была рубаха Пляски Духа . Когда он ее надевал, то молча бродил в одиночестве по улицам. Обкуриваясь, он начинал танцевать и орать. Он кружился на месте сгорбившись, перескакивая по кругу с левой ноги на правую, издавая горластые звуки. Или кричал во все горло, после чего убегал от нас. От всех. Часто он отправлялся за город, где проводил выходные, в лесу, без еды, палатки, лишь с флягой воды.
– Эй, ты куда?
– Слушать лес, – отвечал Индеец, со скользящим взглядом проносясь мимо города.

Индеец родился в городе и вырос с нами. Ни разу он не был в резервации и пожалуй никогда не изъявлял желания туда попасть. Он ничем не отличался от нас и если бы не лицо и косы никто бы и не подумал что он индеец, да и наверно если бы с дерева не свалился то и кос бы у него не было. Сам он сказал что когда он падал с дерева, оно нашептало его сердцу. Что оно ему нашептало он тоже не рассказывал, но говорит, это и привело его к Великому Духу и неожиданно представило его перед Праотцами.
– У тебя есть дедушки? – спросил Джонни.
Индеец от него отмахнулся.
– Тебе что-то скажи, – только и сказал он
У Индейца был дед, который жил, как он нам говорил в резервации, но к деду он не ездил и дед приезжал, насколько я помню, всего один раз, проездом – после того как Индеец упал с дерева – он был в шляпе, с длинными седыми волосами и темным взглядом. Он пробыл с Индейцем и его родителями полтора часа, все это время они просидели на автобусной станции, почти ни о чем не говоря, но Индеец был поражен своим дедом и все время стал ждать его приезда, который так и не состоялся.


9.

Одним росчерком пера. Два дня меня дергали. То Индеец, то Джонни, то по десять раз за вечер звонила тетка Элли, спрашивая, когда я наконец приеду ее навестить и моих кузенов и кузин. Только я брал ручку, кто-нибудь меня дергал. Ну как я мог при таком писать? За два дня ничего не написал. И больше, меня настолько задергали, что теперь, когда выдалось свободное время, когда тихо, никто не орет и не грюкает, когда Джонни и Индеец поехали кататься на лодке по реке, когда я, наконец, отключил телефон и заперся в комнате, заткнув в уши наушники, чтоб не дай Боже услышать, что ко мне кто-нибудь стучится в дверь, и вот теперь, когда передо мной лежит лист, и нет ничего, чтобы могло мне помешать писать, я не пишу. Потерял сосредоточенность книги. Вынесло течением в другое море.
Весь этот свободный день я провел в кресле. Чрезвычайно нудный день.



10.

В 2 часа я встречался с одной девушкой с которой познакомился по телефону, когда узнавал расценки на придверные коврики.
 
– Алло.
– Добрый день, вы не могли бы выслать прайс на придверные коврики.
– .... м....Что?
– Вы не могли бы выслать прайс на придверные коврики. Нам нужен коврик. Спокойного цвета.
– ...э... Здесь нет ковриков...
– ... нет ковриков?
– вы ошиблись...
Я назвал номер телефона, по которому звонил. Телефон был тот. Только попал я не в фирму, специализирующуюся по коврикам, а в квартиру.
 – Нет, вы ошиблись, здесь не коврики...
Она рассмеялась.
 – Что же у вас нет коврика? Неужели? Мы могли бы купить его и у вас...
На следующий день мы встретились. Она была рыже-черная с короткими волосами и двумя хвостиками и одной косичкой, которая все время лежала на её лице и она иногда хватала кончик ртом и жевала. У неё был немного длинный нос, припрыгивающая походка и голос, как у моей одноклассницы, с которой я первый раз вкусил поцелуй. Поцелуй был таким долгим, а одноклассница на голову выше меня, что у меня заболели пальцы ног – я стоял на носках. Пока она меня целовала, я видел свои изнемогающие ноги. Она меня крепко обнимала, и когда я попытался вырваться, она меня не пустила, ещё сильнее прижала. Я подумал, что так себя чувствуют домашние зверки, например кошки, которых гладят независимо от их желания. Второй раз поцеловался через полтора года. И девушку выбрал куда ниже.
  Девушка с хвостиками совершенно ничего не знала.
– Что ты пьешь?
– Много чего.
– Пиво хочешь?
– Не знаю.
– Вино?
– Не знаю.
– Может давай водку?
– Не-е-ет, на водку я сегодня не настроена.
А я был очень даже настроен. Я решил, что мы будем пить пиво, и она с этим согласилась.
– Куда пойдем? – спросил я.
– Не знаю.
Перебрав несколько вариантов, на которые я только и слышал "Не знаю... Не знаю...Не знаю..." я сказал что мы пойдем к воде.
– Я очень люблю воду, раз тебе все равно, значит идем туда.
– Идем.
Там она поспрашивала о моей книге и показала несколько своих коротких стихов. Ни одного не запомнил, но все они были на одну тему: если любишь, люби, если не любишь отпусти. В общем такие стишки. Потом когда пиво кончилось, я повел её в кафе, пить кофе и по дороге она призналась что она ведьма. Так и сказала:
– Я ведьма. Похожа я на ведьму?
За этот месяц это третья девушка, которая заявляет мне, что она ведьма.
Первая, одна моя подружка, мы сидели в баре. Я очень волновался, меня дергало, ни слова не мог сказать. Она поставила посреди столика стакан с колой.
– Это ты.
Окружила стакан предметами, что были на столе: зажигалка, пачка сигарет, пепельница, ручка...
– А это твое волнение. Смотри: сделай вот так...
И она руками освободила стакан от «волнения».
– Эт ты по шамански сделала – сказал я.
– Я прирожденная ведьма.
Она посмотрела на меня своими чудесными глазами. Волноваться я не перестал.
– Я могу сделать так, что ты заснешь... Взглядом... Но мы выпили, сейчас не получится.
Потом через неделю ещё одна девушка, когда мы гуляли ночью, сказала мне:
– Я прирожденная ведьма.
Так и сказала.
В общем, ведьмы на меня стали сыпаться как дождь.

Один раз мы уже виделись. С девушкой с хвостиками я прогулял весь день и мы договорились встретиться сегодня в два часа. Гуляли мы позавчера. Я безумно устал за тот день. Встретиться еще раз она предложила сама. Мне было совершенно все равно, увидимся мы еще или нет, потому и согласился. Да и место встречи она назначила недалеко от моей работы. Чего я с ней вижусь, если мне все равно? Я точно знал, что друзьями мы не станем.
Условились увидеться на автобусной остановке. Я пришел раньше, сел на скамейку вытянув ноги и, ясное дело, закурил. Когда приходишь куда-то раньше времени, или приходится ждать, первое что делаешь – закуриваешь. Это – привычка. Мне не хотелось, чтобы она пришла. Что мы будем делать? Зачем тогда пришел я? Ясно почему, мне не сложно, это ведь недалеко от моей работы. Да и мне все равно. Как по течению.
Рядом со мной кто-то сидел, но я не обращал на соседа никакого внимания, пока он не повернулся ко мне. Весь шатающийся, с заплывшим красно-синим лицом и такими же руками. Бомж-алкоголик. Он поднес два пальца к губам. В пачке у меня было четыре сигареты. Я дал ему одну. Он, только взяв ее в руку, поднялся и пошел, пошатываясь, словно только этого и ждал.
У прохожего, я спросил который час. Она уже опаздывала на пять минут. Вернулся бомж, уже покурив, и сел рядом. Долго мы провожали взглядом проходящих девушек. Меня удивило, что он на них смотрит, он ведь старый, заплывший, бездомный алкаш. Неужели он думает о них? О милых, стройных студентках. Думает как я, как любой студент или мужчина? Настолько он не в этом мире. Это для него наверно как для нас смотреть на звезды.
Он повернулся ко мне и приложил два пальца к губам. Я достал и открыл пачку, чтобы он видел, сколько там сигарет. Протянул ему.
– Больше не дам.
Он сунул ее в карман. Посидел минуту и ушел. Я досчитал до пятидесяти, оглянулся и пошел. Хорошо, что она не пришла. Мы совершенно не подходим друг другу.




11.

– Почему ты никогда ничего не говоришь? – сказал ночью Джонни прочитав то что я написал. – Ты всегда ничего не рассказываешь. Почему? Мало того, что познакомился с девушкой по телефону, так у тебя ещё три ведьмы... Я бы тебе о таком непременно бы рассказал.
– Просто не рассказал...
– Ага. Просто молчишь? Чего ты такое молчаливый?
– Я не молчаливый. Я говорю то, что хочу...
– Тебе что нечего сказать?
– Нет... или да... я не знаю. Мне лучше писать, чем говорить...
– Мы же друзья, мог взять и сказать: «Вчера я познакомился с девушкой по телефону, когда узнавал расценки на коврики, представляете?» А мы бы сказали: « По телефону? Что впрямь познакомился? Вот это да! И что, ты с ней увидишься?» А ты бы: « Да, завтра договорились встретиться...» А потом бы рассказал про встречу. Это же просто. Все пишешь и пишешь... представляю, сколько о тебе откроется, когда ты напишешь сто страниц!
– Не знаю, почему о ней вам не рассказал.
– Потому что ты молчун... Это уж точно.
– А ты все время говоришь... Как я могу что-то сказать, когда ты все время говоришь без остановки.
– Я говорю, потому что ты молишь ... Что было бы если бы я не говорил? Мы бы все время молчали.
– Потому мы и друзья. Ты говоришь, я слушаю... Иначе мы бы перебивали друг друга и ни о чем поговорить не могли бы.
– Ну, про подружку мог бы и рассказать... Это же нормально рассказывать друзьям, как у тебя дела. А то, как ни спросишь, ты вечно одно говоришь: «Нормально, немного писал», будто вся твоя жизнь это писание. Пишешь и пишешь и все никак написать не можешь. Вот о чем эта книга? Зачем ты её пишешь?
– Я не могу не писать... Книга исключительно о том, что я вижу.
– И что же будет на сто двадцать первой странице? То, что и на пятой? И как она закончится? Ты пишешь что видишь, но что же ты её будешь писать всю жизнь?
– Нет... у меня будет много книг...
– Как она закончится? Как и началась? У тебя нет никакого развития сюжета! Что в начале, что в конце, что в середине. Пишешь маленькими кусочками как Мураками... Да и эт вообще книга как у Мураками...
– Да, но она другая... он тоже, как и я писал о том, что видел... но видели мы разное.
– А что с твоей книгой, про бродяжничество?
– Ничего, я её пока не пишу...
– Ага, потому что там просто сесть и писать нельзя. Там надо быть хотя бы бродягой, вот ты её и бросил. Писать надо о том, что знаешь. Вот ты ничего и не знаешь, кроме того, что знаешь. Потому и пишешь про себя, про меня, про Индейца... только ещё перекручиваешь, как тебе хочется. У Индейца вовсе нет рубахи Пляски Духа, в лес не уходит на двое суток, а всего на пол дня. И почему ты ничего не написал о его сестре? Почему бы тебе не стать бродягой? Ощутил бы, каково это, да и написал бы свою книгу. И тогда бы писал правду, не перекручивая...
– Я не перекручиваю. Это ведь книга. В ней Джонни, ты, не совсем ты. Он немного другой. И Индеец другой. И живем мы несколько иначе.
– У Индейца даже мать не шведка, а русская...
– Но это же не важно...
– Тогда зачем пишешь если неважно? Писать надо искренне, что бы было новое, и что бы книга доносила твою идею людям. Книга должна открывать в читателе что-то новое. Что б он не просто читал её и ставил на полку, как все эти книжечки в мягких обложках. Нужно чтобы он прочитал, и как-то по-новому взглянул на себя, на свою жизнь, на людей... Книга должна что-то открывать в людях. Расширять их мировосприятие. Какая идея твоей книги?
– То, что есть.
– Зачем писать о том, что и так есть?
– Потому что об этом никто не пишет. Все только и знают, что выдумывают, а о том, что есть, никто не пишет...
– А что есть?
– Жизнь.


Джонни выжидающе смотрел на нас, держа в руке счет.
– У него опять нет денег, – сказал Индеец.
– Точно нет.
– Скоко кружек пива он выпил?
– Пять…
– Пять? Многовато…
– Да еще съел шоколадку.
– Еще и шоколадку?! Надеюсь без орехов?
– С орехами.
Индеец придвинул к себе счет, посмотрел, громко вдохнул и отодвинул.
– А ты, сколько пива выпил? – спросил он у меня.
– Две.
– И я две. И съел пакет чипсов.
– А я 100 грамм водки.
– Значит, он за наш счет выпил и съел больше, чем каждый из нас себе позволил?
– Получается так.
– Нет, я за него платить не буду.
Джонни посмотрел на меня. Он молчал. Чувствовал вину, «что у него не оказалось при себе денег» и горел. Его лицо вспыхнуло красным цветом, и, слушая нас, он сносил. Терпел. Ему совершенно не нравилось, то, что сейчас происходило.
– И ты не плати, – сказал мне Индеец. – Пусть идет работать. А то вечно все за наш счет.
– Я забыл деньги дома, – еле выдавил Джонни. Лицо его схмурилось.
– Он забыл деньги дома! Откуда у тебя деньги дома, ты же не работаешь? Ты никогда за себя не платишь. Почему я должен за тебя платить? Я работаю. Плачу за жилье и еду. А ты бездельничаешь, живешь в свое удовольствие и хочешь, чтобы мы с Элом платили за тебя?
Поначалу я думал Индеец говорит это все, чтобы подразнить Джонни, но он говорил на полном серьезе. Видимо его «одно из тез настроений» сильно затянулось, глубоко проникло в него, превратив в упорно добропорядочного гражданина, посещающего церковь не только по воскресеньям. Это грозило превратить его в проповедника, блуждающего по улицам в поисках прохожих, которые согласились бы выслушать его, переполненную «любви к ближним» католическую речь.
Я хотел, было заплатить, но Индеец вырвал у меня счет, сунув его Джонни.
– Не надо. Не было денег, нечего было пить. Пусть сам платит.
– Но у него же нет денег.
– Это его заботы. Пусть платит сам.
Джонни вскочил. Взмахнул руками. Открыл рот, сделал несколько шагов в сторону, и обратно, назад и обратно, оглянулся вокруг, упер руки в стол. Уставился Индейцу в глаза. Он походил на сходящего с ума.
– Черт побери, черт побери! – грозно прошептал он, широко открыв глаза.
Он взглянул на меня. Его глаза пылали. Мускулы лица были напряжены. От его лица исходил жар. Чувствовалось, что он сейчас способен на что угодно. Его руки тряслись, пальцы сжаты в кулаки. Ноги не могли устоять на месте. Казалось, он собирается идти, но никак не может выбрать в какую сторону, но и стоять на месте не может, от того и мечется. Он наклонился через столик к Индейцу, сжимая в кулаке счет.
– Черт побери, – это было не выражение раздражения, это была мольба.
Еще пол минуты он не двигался, смотря в глаза Индейцу. Индеец с вызовом не отводил взгляда.
– НУ И НЕ НАДО! НУ И НЕ НАДО!
Джонни оттолкнулся от стола, оря во все горло и размахивая руками.
– НИЧЕГО МНЕ ОТ ВАС НЕ НАДО! ИДИТЕ В ЖОПУ!
Он запрыгнул на чей-то столик, схватил наполовину полную бутылку «Джима Бима», спрыгнул с него, растолкал стоящих посетителей, уставившихся на него, и вылетел из бара, оставив за собой повернутые головы, вопросительные взоры и два перевернутых стула.
В воздухе зависло эхо, бившее в глаза. Среди сигаретного дыма и мрака так и замер крик Джонни. Он доносился и доносился, не стихая.
– Ну и не надо! Ну и не надо!..

  Я часто принимаю ванну. Бывает каждый день. Чтобы очиститься душевно. Когда я впадаю в депрессию, то первый шаг к выходу из них – чистота. Чистота квартиры, тела, а потом, через внешнюю чистоту я добираюсь до внутренней. И свежий воздух. Иногда меня тянет в лес. Просто тянет. Ничего не могу поделать с собой и иду туда. Один раз проснулся в три часа утра, оделся и пошел в лес. Я не мог не пойти. Перед лесом, была освещенная дорога. Освещенная черта. За ней – тьма. Такой тьмы я никогда не видел. Меня охватил страх, от того что я собираюсь отправиться туда, в эту тьму. Долгое время я шел вдоль дороги, не решаясь ее перейти, зайти в лес. И когда было хотел повернуть домой, когда уже сделал шаг от дороги, вдруг перешел ее и вошел в темный лес. Ничего нельзя было разглядеть. Тьма тьме. За спиной осталась освещенная дорога. С каждым шагом вглубь меня окатывала древность. Падали шишки – я вздрагивал от их глухого стука. В этом лесу я бывал часто в школьные годы, хорошо его знал, но той ночью, во тьме, я не знал где я. Все было иным. Это был другой лес, изменивший свою сущность. Мой душевный страх не мог удержать мое физическое влечение к нему (впрочем возможно, как раз мой физический страх, не мог противостоять моему душевному влечению). В один момент, когда я шел между холмов, среди деревьев и кустов, мне показалось, что кто-то рядом есть. Я замер, чтобы не издавать звуков и слышать их. Этот кто-то находился с левой стороны от меня. Это я четко чувствовал. Голову я повернул в его сторону, но ничего не мог разглядеть. Меня охватил страх, который не давал сделать ни шага вперед, ни назад. Я замер, ощущая, что это единственный способ защиты. Стать невидимым. Очень долго я стоял в бездвижии, неотрывно смотря на него. Я видел силуэт. И лицо. Там, в двух шагах от меня было лицо, так же, в бездвижии, уставившееся на меня. В непроглядном мраке лицо. Я растворился. Не чувствовал тела, голова отключилась, не было ни единой мысли. Я стал взглядом, устремленным на лицо. Ни черт, ни теней, ни выразительности, ни цвета. Лишь чувство того, что это лицо. Что это живое. Когда я вернулся к ощущению мыслей, то они принялись оправдывать это. Вначале я подумал, что это бездомный, который спал в кустах и поднялся, разбуженный моим приходом. Но тут такая кромешная тьма, вызывающая страх, что в лес ночью даже пьяный не войдет. Зачем кому-то, пусть хоть бездомному, спать в лесу, за городом? Мысли нырнули в другое направление: это мое воображение. Там ничего нет. Под воздействием темного леса и страха я навоображал лицо. Подойти к «лицу», чтобы подтвердить эту мысль я не решился. Мне мешало чувство «лица». Медленно, стараясь беззвучно, я повернулся и пошел прочь, не оглядываясь, прислушиваясь ко всем звукам за спиной. Казалось, если повернусь, то оно на меня набросится.

Почти до утра просидел в кресле, размышляя о поступке Индейца и побеге Джонни. Почему Индеец вдруг ткнул Джонни, что он никто? Зачем он вышвырнул его, ведь иначе, как вышвыриванием это не назовешь? Джонни сбежал не из-за денег, из-за предательства. Серьёзность, с которой говорил Индеец, ошеломила Джонни. Он не мог поверить, что все говорится искренне, без доли иронии. ИДИ ПРОЧЬ. КТО ТЫ ТАКОЙ? ОТБРОС! Вот что видел Джонни в глазах Индейца. А во мне он видел соучастника. Я ведь поддакивал Индейцу, совершенно не замечая, что он говорит серьезно. А Джонни не мог сносить. Не мог не взорваться.
Что он делает сейчас? Яро чувствует одиночество, отверженность? Не может поверить в это? Злость? Где он сейчас? Дома ли?
Почему Индеец поступил так?

Уже взошло солнце. Утренняя прохлада. Пение птиц. Тишина, пока еще нарушаемая только звуками проезжающих одиноких машин и шагами одиноких прохожих. Ранним утром особенно въедается в душу пустота. Охватывает грусть, по чему-то, чего не было, но что мы пережили. Тоска.
Свет в окнах квартиры Джонни не горел. Я пытался увидеть в стекле признаки Джонни, но видел лишь пустоту, которую видел в каждом окне. Как же все нелепо днем! Я вошел в дом, поднялся на третий этаж, в глухом звуке своих шагов, отталкивающемся от стен. Возле двери замер, ожидая услышать хоть какой-нибудь звук за ней. Но только бешенный стук моего сердца, словно я взломщик. Несколько минут не мог решиться нажать кнопку звонка, хотя знал, что Джонни дома не появлялся. Неуверенно позвонил. Замер. Я боялся, что он откроет. Как он отнесется ко мне? Но никто не открыл.
Я поспешил на пирс, где же ещё он может быть? Наверно всю ночь смотрел на воду, охваченный чувствами одиночества и отверженности.
На пирсе его не было.
Как Индеец мог поступить так?
Я упрекал себя за то, что сразу не побежал за Джонни.


12.


Иногда на остановке автобуса я знакомлюсь с людьми. Это происходит когда мое настроение расположено к общению. Тогда люди сами заговаривают со мной. Наверно мои глаза, или выражение лица выдают мою расположенность. На автобусной остановке я знакомился два раза. Один раз с преподавателем ботаники из университета – у него были седые усы и тихий голос, в автобусе мне приходилось наклоняться, что бы расслышать, что он говорит. И сегодня с работником того же учреждения что и я – он каждое утро стоит на остановке в ожидании автобуса, как и я. Я закурил, и он достал из кармана деньги, намереваясь купить у меня сигарету.
– Я бросаю курить, но сейчас очень хочется....
У этого тоже были седые усы. И оба были старше меня лет на тридцать. Что они не могут просто ездит на работу, молча? Почему всем людям надо говорить? Заговаривают с кем попало.
Оба расспрашивали о том где я работаю, какие языки знаю, и какой университет заканчивал.
– Ничего я не заканчивал.
Всех людей непременно интересует то, где я учился! Будто это такая важность! Потом, когда я заявляю, что нигде не учусь, они не отчаиваются таким ответом и говорят с восхищенно:
– Все ещё впереди?
А я им:
– Нет, учиться я не собираюсь.
– Как? Но надо же как-то устраивать свою жизнь!
– Я и устраиваю. Без учебы.
Вот так. Но они все равно продолжали всю дорогу общаться, потому что уж лучше общаться с неученым, чем молчать. Молчать никак нельзя.

Девушку с голубыми глазами я уже не встречал неделю. Может быть, с ней что-то случилось?

Весь вечер мы молча сидели, потягивая пиво. Индеец смотрел перед собой. От него веяло невыносимой грустью. Я непрерывно курил. Салли молча менял пустые кружки пива на полные. Сегодня даже все посетители разговаривали шепотом. Словно печаль Индейца заполонила собой все души. И проигрыватель – играли один за другим тоскливые блюзы. Неудивительно, что раздался раскат грома и пошел дождь. Я слушал капли дождя.
– Я не знаю, почему я так сказал, не знаю! – вдруг выпалил Индеец. – Просто надоело! У него никогда нет денег, и всё время за него плати, при чем плати много, ведь он не скромничает... А меня вчера уволили, вот я и выпалил! Стало вдруг очень больно, от того, что у меня, теперь нет денег, а он пьёт за мой счет! Почему мы так не можем? Ответь мне, почему мы не можем не работать и жить в своё удовольствие? Почему мы работаем на жалких работах и дорожим ими, словно это единственное что представляет ценность в жизни? Каждое утро на работу, каждый вечер – с работы. Вот и вся наша жизнь. И мы этим дорожим! Дорожим больше за все остальное!
 Индеец стукнул пустой кружкой о стойку и прокричал, хотя Салли стоял перед ним:
– БУРБОНА МНЕ! ХОЧУ НАПИТЬСЯ ДО-СМЕР-ТИ!
Теперь Салли, одну за одной, менял пустые рюмки.
В одиннадцать Индеец поднялся, вышел, раскинул руки и стоял под ливнем. Я стоял в дверном проеме и курил, смотря на него. Все застыло. Как утром: пустота. Одинокие дома, дождь, и застывшая фигура Индейца, как символ неотрывно находящегося в нас одиночества.
Я выкурил пять сигарет. Индеец все еще стоял, ни двинувшись. Он походил на индейского каменного бога. Салли уже собрался закрывать бар.
– Еще простудится, – сказал он.
Я вышел. Не успел сделать второго шага, как вымок. Вода заливала лицо. Струйка лилась с кончика носа, от чего он чесался. Я стал рядом с Индейцем. Посмотрел на его лицо: замертвевшее, уставившееся вперед. Он на меня не взглянул. Я тоже уставился вперед. Простояли мы так минут десять.
– Я не буду искать работу. Буду бездельничать. И ты бросай свою чертову работу.
– Кто тогда будет платить за пиво?
– Уж как-нибудь разберемся. Будем жить в одной квартире – вот и деньги на пиво! А что? Ведь мы работаем, а потом пьем пиво. Вот вся наша жизнь. Так чего уж там? Не работать и пить пиво лучше. Главное – пить пиво.
Я пожал плечами. Да какая разница? Все равно все по схеме: работа-пиво, работа-пиво. А так будет не работа-пиво, или пиво-пиво. Но втроем в одной квартире! Это я не смогу.
– Мне надо писать. Я вас не вынесу.
– Мы будем уходить гулять, когда ты будешь писать.
– Я не знаю, когда я буду писать.
– Когда будешь, тогда и будем.

После дождя наступает тоска. Пасмурное утро, ветер несет по мокрому асфальту листья. Мысли кружатся о прошлом. Идешь по улице, и чувствуешь, как все постарело. Дождь смывает иллюзию, выстроенную воображением и лучами солнца. Опадшие листья – прошлое. Его уносит и уносит, но оно все время перед глазами. Так и вертится вокруг. Не хочется говорить. Закуриваешь. Потягиваешь в баре бурбон и смотришь в открытую дверь. В открытый вход. Несколько одиноких посетителей делают тоже самое. И Салли, потирая полотенцем стаканы, поглядывает на улицу. Этот взгляд – проводы прошедших дней. В такие моменты все, независимо от возраста думают: «Мне уже столько-то лет, столько-то лет!» И делают глоток из стакана.
Я вспоминаю жизни моих сожженных персонажей. Их недожитые жизни смешиваются между собой. Теряются в моей собственной жизни. Порой вспоминаешь что-то, и не знаешь, действительно это было, или это кусочек жизни моей книги? Впрочем, это дно и тоже. Я переживаю каждое слово. Каждую строчку.
В такие дни думаешь: зачем все? Зачем работа, зачем жизнь. Зачем все это?! Внутри просыпается жажда перемен. Хочется уехать далеко и одним этим изменить свою жизнь. Но жизнь опять наберет свои обычные витки, когда ты приедешь. Когда остановишься и будешь далеко. Все возвращается. Или не приезжай. Уезжай не далеко, а в бесконечность. Дорога, дорога, дорога.
И откуда эта тоска последние дни?

Вечером я смотрел на темные окна Джонни. И стучал сильно в его дверь. И только слышал: БУМ-БУМ-БУМ. Открылась соседняя дверь, из-за которой выглянула худая девушка с пятнами под глазами. Она была в одной майке. Грязной.
– Чего стучишь? – измучено сказала она.
– Ищу Джонни.
– Кого?
– Парня, что живет здесь. Не знаешь где он?
Она щурясь посмотрела на дверь.
– Не знала, что здесь кто-то живет. У тебя есть сигарета?
Я ей протянул пачку.
– А можно две взять?
– Бери всю пачку.
– А пива у тебя нет?
– Нет.
– Жаль…
Я снова принялся стучать в дверь Джонни. Она смотрела на это.
– Хватит стучать, у меня голова болит. Твоего все равно нет. Открыл бы давно. Друг?
– Друг.
– Что пропал?
– Пропал.
– У тебя точно нет пива?
– Нет.
– Сейчас…
Она закрыла дверь и через пять минут появилась одетая. В старых потертых джинсах и тонком свитере, немного открывающем живот. Волосы она собрала в хвост.
– Не могу заснуть, – сказала она, – у меня бессонница. Всю ночь ворочаюсь в постели, а заснуть никак не могу. К утру страшно глаза начинают болеть.
– Выходи на прогулку перед сном. Пройдет.
– Пошли пить пиво.
– Ты студентка?
– Студентка.
– Пошли.

Она все время держала руки в карманах джинс. Даже когда ходила, или перебегала дорогу. Только в баре она их облокотила о стойку, да и то, лишь для того, чтобы курить и пить. Она притащила меня в тесный бар зеленого цвета. Даже свет в нем был зеленым. За барной стойкой стояла толстая дама в зеленом жилете, с зелеными волосами. Маникюр и губная помада тоже зеленые. В общем, все зеленое.
– Не спится? – уныло спросила она, когда мы вошли.
– Виски, – сказала моя спутница.
Вот вам. Никакого пива. Дама с зелеными волосами плеснула нам по порции. Виски оказалось обыкновенного цвета.
– Без этого я не могу заснуть.
Я пожал плечами:
– Я не сплю до трех часов ночи. А потом нормально засыпаю. Только иногда Джонни не дает мне заснуть. Спать лучше всего вечером.
– Джонни это твой друг?
– Ага.
Она беспрерывно курила и беспрерывно стучала пальцем по сигарете, струшивая пепел. Затянется и стучит пальцем, пока снова не затянется.
– Я не алкоголичка. – сказала она. – Эй Сью, еще по одной.
И засмеялась. Тихо и истерический. Ладонь она поднесла ко рту, голову откинула назад. А взгляд устремился в потолок. Ее смех вызвал улыбку.
– Я тоже. – сказал я. – Сью, мне двойную.
Выпили мы молча.
– Я впервые напилась в четырнадцать лет. В Нью-Йорке. Гуляла возле океана, и один дядечка купил мне бутылку виски. И вместе со мной выпил. Я совсем после этого не блевала. Потом мы голые купались, и я его совратила.
– Ты его совратила?
– Ну да. Девственность я потеряла в тринадцать. А этого дяденьку я вынудила купить бутылку. Думал он сам купил и сказал: «Эй, девочка, давай выпьем»?
– Мне в первый раз, лет в двенадцать, одни знакомые бой-скауты налили сто грамм водки, после чего я сразу лег спать. Только заснуть не мог. Все вокруг шумели.
Она дотронулась пальцем до рюмки и дама с зелеными волосами наполнила ее.
– И мне.
И мне. И мне. О противное виски, как же я тебя люблю!

– Сю-юдда?.. Или ту-у-дда?
Она обнимала меня и еле волокла ноги. Я и сам с трудом шел, спотыкаясь. Вечно эти бровки попадаются.
– Нет сюда.
– Ну и скоро там.
Я смотрел под ноги и они странно шли. Все время норовили сбежать. Иногда, словно сговорившись, вместе. Иногда по отдельности. Да еще ее ноги, то и дело липли к моей левой ноге. « Ты кто?» – «Левая нога. А вы?» – «А мы – две ноги. Ты куда?» – «Туда» – «Мы с тобой» – «Чего вы ко мне прицепились?» – «Нам больше некуда деваться».
Я совершенно не осознавал куда иду. Все время смотрел то на ноги, то на асфальт – асфальт качался вперед-назад и улыбался. Виу-у-у. Странное дело: передо мной возникла дверь моего подъезда. Когда я напиваюсь, она всегда передо мной возникает, рано или поздно.
– Привет.
– Привет, – ответила дверь. – Кто это с тобой?
– Не помню.
Пока мы «поднимались» по лестнице, она все время пыталась закурить. Я вставлял ей сигарету в рот, она с десятого раза подкуривала, затягивалась и давай стучать пальцем по сигарете. Сигарета вылетала из рук и катилась вниз.
– Ой… Дай еще…
Она выронила семь сигарет и зажигалку, пока эта чертова лестница закончилась. Я тяжело вздохнул, когда оказался возле родной двери. Девушку я облокотил о стену и черт знает сколько, открывал замок. За это время она успела выблеваться.
– Дура, – только и сказал я.
Она свалилась на пол. Пришлось ее поднимать. Затащив в квартиру, я ее бросил у двери, а сам кое-как дошел до кровати и упал без сил.

Проснувшись, я заметил, что умудрился расстелить постель. Еще я обнаружил, что совершенно голый. Возле стены стояли три пустых бутылки из под пива. Откуда они взялись? Когда встал, наткнулся на еще одну бутылку – из под водки. Пол был усыпан окурками. Страшно воняло. Я распахнул окно. На улице моросил дождь. Опять тоска. Я упал обратно на кровать. Все перед глазами кружилось.


13.

Не знаю что и сказать. Дождь идет четвертый день. Я просыпаюсь, иду на работу. Смотрю в экран компьютера, выхожу курить, пью кофе. Встаю, иду пешком домой, намокаю. Валюсь на кровать, лежу уставившись в потолок. Принимаю душ, на ванную у меня уже сил не хватает. Ужинаю. Смотрю в окно, курю. Падаю в кресло, включаю телевизор. Выключаю, беру лист и ручку. Пишу. Курю одну за одной сигареты. Ложусь спать, до трех ворочаюсь в постели, не могу заснуть. Встаю, пью чай. Курю. Засыпаю. Утром звонит будильник. И так все время. Только иногда светит солнце. Иногда дождь, иногда снег.
Иногда выходные.
Иногда напиваюсь.

Я наверно сошел с ума: три часа смотрел телевизор. Сел в кресло, включил какой-то канал и смотрел. Три часа сериалов, рекламы, новостей. Никакой разницы между всем этим. Между всеми каналами. Мне было совершенно все равно, что смотреть. Лишь бы смотреть. В каком-то итальянском сериале все только тем и занимались, что плели сети. Как так можно жить? Все хотят с кем-то быть, но те хотят быть с другими, и все готовы на все, чтобы заполучить тех, а те делают все, чтобы быть с другими. Смотря, мне захотелось сбежать. Сесть в машину и уехать. Одним поворотом ключа избавится от всего. Но машины у меня нет. Я ее не купил. И смотрю телевизор. И не хочу не смотреть. Не хочу, чтобы меня посещали мысли в одиночестве. Телевизор не избавлял от них, но он отвлекал от них. Это уже отчаянье бежать от себя посредством телевизора. Лучше уж пить. Я хотел подняться и выключить его, но это оказалось не просто. В кресло сидеть было спокойно. Смотреть на лица было спокойно. Слышать их голоса было спокойно. Выключить телевизор значило избавить себя от спокойствия. Не знаю, как я его выключил, но когда выключил, понял, что дома находиться я не могу. Я нигде находиться не могу. Разве что на дне стакана.

Индеец сидел в баре и пил пиво. С того дня, как его уволили, он с утра до ночи там и сидит. Тратит оставшиеся деньги. Приходит, берет пиво, медленно его пьет. Допивает, курит и берет снова пиво. К обеду он уже изрядно пьянеет. Тогда он поднимается, выходит на улицу, чтобы перекусить хот-догами и поваляться в парке. Трезвеет, возвращается обратно. Берет пиво, закуривает.
– Скоро буду брать одну водку. – сказал он. – Сильнее, и на дольше хватит.
– Ты снял перо?
– Не, где-то потерялось. Наверно, когда в парке лежал. Надоело.
В его волосах были листики, трава. Грязь. На одежде тоже грязь. Его совсем не смущал дождь. Он ложился на мокрую траву и смотрел в небо.
– Скорбь. Такое чувство, будто это не дождь, а плач. Когда я смотрю на небо, то кажется, что это глаза старой женщины. Старой девы. Она смотрит на свою прожитую жизнь и не понимает, почему она ее так прожила. Вперед смотреть она уже не может. Впереди осталось совсем не много. Смотря ей в глаза, я сам оглядываюсь на свою жизнь. Прям не знаю, что и делать.
– А сбежать тебе не хочется?
– Сбежать? Куда?
– Отсюда.
– Отсюда не сбежишь. Оно везде.
– А мне хочется.
– Что, думаешь там лучше?
– Думаю некоторое время там будет лучше. А потом все станет, как здесь. И тогда надо будет опять бежать.
– Да-а.

То, что в полночь мы были чертовский пьяны было определено тоской последних дней, дождем, увольнением Индейца и моим вечерним появлением в баре и тем, что мы алкоголики. Пока мы пили, Индеец двадцать три раза сказал:
– Почему бы тебе не бросить свою работу? Будем святой троицей.
Джонни уже давно никто не видел. Слово «троица» особенно наводила тоску.
– Почему бы тебе не бросить свою работу? Будем святой троицей.
– Почему бы тебе не бросить свою работу? Будем святой троицей.
Когда мы выбрались из бара, дождя не было. Мы шатались на краю тротуара, поглядывая на небо.
– Дождя нет, – сказал я.
– Нет, – сказал Индеец.
То, что его не было нас, озадачило. Мы настолько к нему привыкли, что его отсутствие действовало на нас, как пустое место после только что выброшенного старого шкафа. Оказывается столько места. Столько, что не знаешь, что с этим делать.
– Давай сбежим? Пойдем подальше отсюда в какую-нибудь сторону. Не будем оглядываться, купим по бутылке вина, и будем пить на ходу. И все, что будет появляться, будет ново. Дома, деревья. Будем идти по дороге, а мимо нас будут проноситься машины, со своими жизнями. На мгновение они будут представать перед нами, а потом исчезать. Давай сбежим.
Индеец, пошатываясь, смотрел на меня.
– Вино говоришь? – сказал он. – Можно.
В первом попавшемся магазине мы купили по бутылке дешевого, крепленого вина.
Индеец вдруг захотел виски, а я сухого вина. Вот и сошлись на крепленом. За город мы приехали на такси. Шофер бубнил под нос какую-то песенку, то и дело поглядывая в зеркало на нас. Мы сидели молча на заднем сидении, обняв каждый свою бутылку.
– Здесь? – спросил он, когда мы выехали за черту.
– Да хоть здесь.
Мы вышли. Таксист развернул машину, посмотрел на нас, как на тех, кто не соображает, то есть как на пьяниц и уехал. Мы не сводили с машины взгляда, пока она не скрылась.
– Вот так выглядит наш город из-за его пределов.
– Да-а.
Вдалеке виднелись черные силуэты домов и огоньки. Больше ничего. Наш город – всего лишь черное пятно.
– Как блохи, – сказал Индеец.
Мы развернулись. Вдаль уходила дорога, скрытая ночью. Никаких звезд – небо засосало низкими тучами. Казалось, верхушки деревьев поддерживают их, чтобы они не свалились. По обе стороны дороги были поля. С одинокими деревьями и кустами. Никаких звуков. Индеец плюнул, и плевок был как крик.
– Туда я не пойду, – шепотом сказал он, указывая за дорогу.
Откупорив вино, мы сделали по глотку и закурили.
– Идем? – спросил я.
– По дороге?
– По дороге.
– Идем.
Стуки шагов разносились вокруг. Говорить не хотелось. Я смотрел на небо и слушал шаги. Индеец крутил головой по сторонам, всматриваясь в темноту. Путники в ночи. Можно было оглядываться, но кроме ночи и верхушек деревьев ничего не было. Сложно представить, что есть еще люди, кроме нас. Что есть еще что-то, кроме дороги сквозь ночь. А ведь мы и вправду идем сквозь ночь. Два шатающихся пьяницы, обезумевшие от каждодневного круговорота.
– Мы ведь не пьяницы? – спросил я.
– Не-а. Просто хандра.
И мы шли, шатались. Напевали песенки. Курили. Запивали наши мысли вином. Тянуло повернуть голову назад, взглянуть на черное пятно, уходящее от нас. Но упирались и смотрели только вперед, на темную дорогу, тонущую под звуками наших башмаков. Индеец посмеивался, сбиваясь с песенок. Я смеялся ему в ответ. С каждым шагом, с каждым глотком нам становилось радостней.

Тротуар припадает к ее ногам
Как собака, которая просит
чего-нибудь сладкого
Ты надеешься сделать ее зрячей, дурак
Ты надеешься овладеть этим
темным сокровищем?

Глоток вина, душа чертовски пьяна. Горизонт плавает вдалеке. Улыбается. Странное дело: когда напиваешься, все вокруг улыбается. Даже собственные руки сияют улыбкой. А уж какая улыбка на пьяной роже Индейца! Смотришь и сомневаешься, осталось ли у него лицо – одна треугольная улыбка. Он косо смотрит на меня, поет, посмеивается. Глаза, словно две полярные звезды. Возле груди одной рукой держит бутылку, из которой то и дело попивает, в другой сигарету, постоянно сбивая пепел.

Время сомнений прошло
Нет времени толочь воду в ступе
Попробуем сейчас,
Или мы многое потеряем
И наша любовь станет
Погребальным костром.

Ночь постоянно вокруг. Столько шагов осталось позади, а все та же темнота. Дорога так же черна, так же ровна. Горизонт все ухмыляется нам. Шаг, шаг, шаг, а он все там же. Дорога все так же бесконечна, а ночь темна. Исчезают только сигареты и вино. Теряются мысли. Думаешь о чем-то, а потом вдруг не помнишь, о чем ты думал. Делаешь глоток, затягиваешься. Мысли уходят во что-то, а потом: бах, все забыл. И начинаешь петь, начинаешь нести несуразицы, лишь бы не забывать свои мысли.

 И ты прекрасно знаешь, что я не пью кофе,
 Ты до краев наполняешь мою чашу песком.
 На барной стойке – замерзший телевизор
 Разбитый своими же осколками, лежащими вокруг.
 
 На моем пальто, которое ты себе оставил,
 лежит у камина твой пес.
 А твой кот бросается на меня в припадке
 свешиваясь со своей пилюльной полки.
 Парень, я считал тебя своим другом,
 А ты отбрасываешь мою тень.
 
 

 Мы уже ничего не можем делать. Вина осталось меньше половины, и мы пьем, думая об этом. Наши ноги еще идут, но мы уже не знаем куда. Мы продолжаем петь, но поем в разном темпе, то и дело, кто-то из нас, заменяет слова смехом. Еле стоим на ногах, мало того, что идем, так еще пытаемся пританцовывать. Спотыкаемся, придерживаемся друг за друга.

На улице слышен ее крик: "Ты просто позор!"
Как она хлопает дверью перед его пьяной физиономией
И вот он стоит на улице и все соседи
Начинают насмехаться и сплетничать.

Он кричит: " Эй детка, ты должно быть спятила,
 что случилось с нашей сладкой любовью?"
Он ломится в дверь и начинает скандалить
С него спадают джинсы, и вертится зелень сада

И так замки, сделанные из песка,
 рушатся в море навсегда.

А вина все меньше и меньше. С ним уходит и радость.

Буду ли я жив завтра?
Что же, я просто не могу сказать.
Буду ли я жив завтра?
Что же, я просто не могу сказать.
Но я знаю точно
Что сегодня я не живу.

– О, да! – вопит во все горло Индеец. И мы орем следующий куплет, так, чтобы им содрогнуть души.

Солнце не проникает сквозь мое окно
Такое чувство, будто я живу на дне могилы.
Нет, Солнце не проникает в мое окно
Такое чувство будто я живу на дне могилы
Я хочу чтобы ты поторопился и казнил меня
Чтобы я очутился на своем жалком пути.

В темноту улетают пустые бутылки. У нас остаются сигареты. Мы замолкаем. Появляется тошнота. Каждый уходит в свои мысли, залазит к себе во внутрь. Держится за кусочек прошлого, который сам всплывает на поверхность, выходит за пределы тебя. Тесная ночь скрыла весь мир. Выкинула его. И теперь появившаяся пустота заполняется прошлым. От прошлого хочется пить, но нечего, и тогда лицо хмурится, приходит злость. Появляется раздражение. Появляется желание разбить прошлое. Взять и разбить. Взять и разбить. Раскрыть свою грудь, чтобы все вывернулось на изнанку. Внутри зарождается крик, всераздерающий крик, одним своим выходом наружу способный освободить. Но где взять силы для такого крика? Крик мечется, бьется внутри ища выход, а потом не находя его, превращается в камень и идет на дно. И тянет тебя. Ты противишься, поднимаешь глаза к небу, но вот уже вода отделяет его от тебя. Сквозь нее лишь видишь свет. Он уходит от тебя. Твои глаза покрывает все большее количество воды. Свет становится настолько незначительным, что не знаешь, есть ли он еще ил это игра воображения. Камень тянет вниз, вниз, вниз. На дно. Вот уже мрак окутывает тебя. Свет исчез, но его образ еще живет в воображении. Все превращается в иллюзию, а ты все вниз, вниз, вниз. А потом раздается глухой звук – камень ударяется о дно. И ты понимаешь, что уже все. Что уже ничего нет. И тогда, в этот момент, ты начинаешь чувствовать одиночество. Глубокое одиночество. Ты совершенно один, на этом дне. Никого нигде нет. Кто-то покупает мороженное, кто-то пьет пиво, кто-то несется по безумной дороге, кто-то сочиняет песню, кто-то за бросок набирает три очка… Что это все? Ты на дне, вокруг холод воды и камень в ногах.


Ночью мы очевидно свернули с дороги в поле, где и заснули. Проснулся я от тепла и пения птиц. Мое лицо грели лучи солнца, которое освободилось от ночных туч. Голубое небо, покрытое множеством облаков, походивших на японские дворцы. Вокруг головы стрекотали насекомые. Грудью я вдыхал полевой запах. Было так тепло! Я закрыл глаза и заснул, облаченный солнечными лучами.
Индеец простудился за эти дни. Проснувшись, он закашлял, чем разбудил меня. Мы сели. Закурили по последней сигарете. Вокруг была большая поляна, за которой шла равнина с одинокими кустами. Вдалеке – зеленые холмы. Наша дорога блестела на солнце. Пока мы курили не проехало ни одной машины.
– Ты весь в грязи, – сказал Индеец.
– Ты тоже.
Мы крутились по сторонам, рассматривая природу, на месте которой вчера была сплошная ночь.
– Как хорошо, – сказал Индеец. – Ты только послушай.
Он раскинул руки и потянулся:
– Вчера ничего этого не было. И солнце.
Он показал рукой в сторону солнца.
– Странно мы живем. Потому дожди и идут. Вот бы отправиться за солнцем.
– Тогда мы будем петлять по кругу. Оно ведь описывает круг.
– Не-ет. Это будут неповторимые круги. Один круг будет такой, а следующий совершенно другой. Мы отправимся за солнцем, и оно проведет нас через дивные места, о которых мы и не знали, которые лишь точки на карте. Подумать только, открываешь карту, находишь точку Чикаго, и перед глазами вырастают дома, улицы, люди… Автобусик, который возит туристов по гангстерским местам, «Чикаго Блэк Хоукс», «Чикаго Буллс», «Чикаго Кабс», а еще «Блэкстоун тиэтр» и «Сирс и Робак», «Робби-Хауз», «Трибьюн Тауэр», вон сколько всего! А посмотришь на точки Данвилл, Падьюка, Кейро, Олтон, Белвилл и ничего не возникает. Просто себе маленькие точки на карте. А там ведь тоже живут люди, работают, учатся. Каждое утро встают, каждый вечер ложатся. По воскресеньям ходят в церковь. Напиваются. Скандалят с женами. Вспахивают поля. А о них только и известно, что они в таком-то штате и на карте обозначены черным кружочком.
– Там чертовский нудно. Маленькие городки, что там делать? Все они одинаковы, потому о них никто ничего не знает.
– Наш город тоже маленький.
– Наш куда побольше.
– Наш куда поменьше Чикаго.
– Зато он наш.
– Да-а.
Ещё с пол часа мы сидели на травке, молча разглядывая даль. Солнце тепло грело, и меньше всего хотелось вставать и куда-нибудь идти. Стрекот насекомых сладко впивался в уши. Нас охватило чувство, будто вот оно ЭТО, райская, беззаботная жизнь. Тепло, хорошо, ничего не беспокоит, никаких желаний, кроме как сидеть здесь вечно.
 – Даже курить не хочется, – сказал Индеец.
Не хотелось даже говорить. Мы походили на жителей провинции, которые попали в Лас-Вегас, и раскрыв рты крутят головы вокруг своей оси. Только в нас не было возбуждения. Мы превратились в спокойствие. Мы легли на спину и уставились на пробегающие облака. Это, наверное, и был момент счастья. Момент, когда мы были в полном достатке. Когда в наших мыслях не было ничего кроме облаков. Они плыли, отражаясь в наших глазах, плыли, всецело захватывая души.
 Мы были похожи на ветер.

Порассуждав с Индейцем, мы решили, что непременно должна быть придорожная закусочная – вчера мы ее не встретили, а какая может быть дорога, без придорожной закусочной? Значит закусочная где-то недалеко впереди.
И вправду, не прошли мы и мили, как за поворотом показалась бензоколонка и закусочная.
– Никогда не видел этой закусочной, – сказал я.
Да и когда я мог видеть? Всю свою жизнь замкнут внутри города. А если куда и выбираюсь, то обхожусь поездом. Никогда, я даже не ходил по этой дороге, которая провела нас сквозь ночь. Оглядываться назад было словно смотреть на свое прошлое. Будто, чтобы вернуться нам надо вновь пройти сквозь ушедшую ночь. И еще: все прошлое было таким далеким, что, смотря в сторону города, я не видел ничего. Оглядываться не зачем. За спиной – ничего. Впереди – дорога уходящая в бесконечность. Где мы, на этой дороге? Порой мне кажется, что, идя вперед, мы оказываемся за своими спинами.
В закусочной на последние деньги я купил сигарет, две чашки кофе и два куска яблочного пирога. Откусив кусочек мы вдруг ощутили весь наш, за ночь накопившийся, голод и не запивая кофе сразу поглотили чудесный пирог. А потом, откинувшись на спинки сидений, сделали по глотку и закурили. Мы были чертовский утомлены. Мягкое сиденье наполняло ноги теплом. Нас накрыла волна расслабления. Докурив, мы закурили еще.
– Да-а.
– Мне ничего не хочется, – только и ответил я на это извечное «Да-а».
– Да-а.
Медленно, маленькими глотками, мы растягивали кофе. Каждый из нас знал, что когда оно закончится, мы поднимемся, чтобы вернуться в город. Нам этого не хотелось. Но решимости идти вперед, в неизвестность у нас не было. Хотелось подольше побыть в подвешенном состоянии, за всей нашей жизнью, в преддверии неведомого.
– Хочешь домой? – спросил я.
Индеец замотал головой.
– И я не хочу. Тогда зачем мы туда пойдем?
– А что делать?
Я пожал плечами.
– Странные мы. Еле пьем кофе, не хотим возвращаться назад, и именно это собираемся сделать. Похоже мы отчаянные.
– А что делать? – все так же повторил Индеец.
На Индейца свалилась грусть. Он уткнулся в кофе. Ему так же сильно не хотелось возвращаться, как и мне. Своим вопросом, он, в глубине надеялся выведать у меня какой-нибудь подходящий путь, чтобы не возвращаться домой. У него напрочь отсутствовала решимость, но было желание. И вопросом он хотел, чтобы я нашел в себе эту решимость, чтобы я убедил его, что нам надо идти вперед. Но я ничем не отличался от него. Я того же ждал от него. Моя душа кричала: начни меня убеждать и убедишь! Только начни! Его глаза издавали тот же крик. Два тонущих человека, не решающихся сделать движения руками, чтобы поплыть. Ожидающих спасения друг от друга. Буль-буль…
Вместе мы сделали последний глоток. Затушили сигареты. Посмотрели друг другу в глаза, с последней мольбой. Вышли, стали возле дороги. Закурили. Посмотрели в одну сторону. В другую. Индеец сплюнул.
– Если мы сейчас повернем назад, то наша жизнь так и пройдет, – сказал я.
– Да-а.
Мы докурили. Затушили окурки башмаками. И кто из нас сделал первый шаг в сторону города? Я, Индеец, или мы вместе? Быстрым шагом мы шли прочь, молча, в прошлое.



Часть вторая.


То, что мы шли с Индейцем назад, было обусловлено нашим прошлым. У нас не хватало силы духу все бросить, и помчаться не весть куда, без ничего. Все наше нутро двигало нас в эту неопределенность, но наш рассудок схватил нас и вел назад, к нашим квартирам, к нашим работам, к нашим извечно одинаковым жизням.
Это все нагнало на нас кислость, подавленность и ничего, кроме как молча идти по дороге, мы не могли. Вся наша слабость вылезла на глаза, и каждый с отвращением наблюдал ее, подавляясь. Нам не хватило всего лишь одного уверенного слова. Скажи его кто-нибудь из нас, и мы бы взяли в руки себя и наши жизни. Но мы промолчали, отдав себя в распоряжение жизней других людей. Прескверно же мы себя чувствовали возвращаясь. Ни на что мы не способны. Иди, иди. Вот и все. Только смириться и жить до смерти, в наших распорядках боясь сделать что-то… Что? Безумное? Сумасшедшее? Что-то, чего не делают люди? Обычные люди, которым все подвержены, перед которыми все склоняются с самого рождения? Родившись, нас ставят на путь людей, и чем дальше мы по нему идем, тем сильнее они держат нас в себе, не давая с него свернуть. А если ты с него сходишь, то он все равно держит тебя невидимыми нитями, которые рано или поздно возвращают тебя на него. Ты сворачиваешь с асфальтовой, накатанной, дороги, идешь прочь, в поле, и каждый прохожий зовет тебя, держит тебя руками. «Надо идти по пути! Надо идти по пути!» И если ты все равно вырываешься, прохожие считают тебя дураком, глупцом, относятся к тебе с призрением. Пинают и хают, продолжая идти по пути. Или говорят: «Глупости по молодости, – и улыбаются, – это пройдет». И если это проходит, почти всегда это и происходит, ты возвращаешься обратно на путь, и прохожие хлопают тебя по плечу, радуются, что ты одумался. Ты идешь с ними. Становишься ими. Думаешь как они. И вот, тебе уж сорок и ты кричишь путнику, который собирается сойти с дороги, чтобы он этого не делал. Ты вместе с другими держишь его руками, уверяя, что все это глупости. Все это глупости.
Тошно. Неужели мы уже такие?
- О чем думаешь? – спросил я Индейца.
Он пожал плечами.
- Ни о чем.
Точно, мы уже такие, если себя не остановим.
- Люди всегда боялись неизвестности.
- Да-а.
Солнце жарило наши спины. Я вспотел и устал. Мне никуда не хотелось идти. Тяжело дышалось, и гложила мысль, что мы испугались страха. Он возник перед нами, и мы побежали от него. Ничего мы не можем. Боже, не можем такого простого, как просто пойти, без ничего, за горизонт. И не важно, что за горизонт мы не зайдем, важно, что мы будем идти за него.
Я остановился, тяжело вздохнув. Индеец сделал еще шаг, и повернулся ко мне.
- Ты чего?
- Не знаю. Не могу больше идти.
- Жарко.
- Нет сил.
Минуты две мы так и стояли. Я смотрел на поля и небо. Индеец тоже. Изредка мы встречались пустыми взглядами. Часто упирались ими в пустые тени. Индеец посматривал в сторону города. Мы стояли на спуске холма, до его вершины осталась дюжина шагов. Оттуда будет виден город.
- Нам не долго осталось, – сказал Индеец.
- Меня тошнит. Давай присядем.
Он пожал плечами. Мы уселись на траве у кромки дороги. Возникло ощущение, что со мной делают все, что хотят, и я никак на это не могу повлиять. Остается только наблюдать и переживать, как тебя куда-то запихивают. Куда-то несут. Поднимают, ставят. Кидают. Упаковывают в картонные коробки. Моют. Подвешивают вверх ногами. Завязывают бантиками. Одевают ситцевое платьице и белые носочки, и ничего, НИЧЕГО ТЫ НЕ МОЖЕШЬ ПОДЕЛАТЬ. И никто не спрашивает, хочешь ты, или не хочешь, никто с тобой не считается. От такого настроения у меня все защемило. На глаза навернулись слезы, и я потупился в асфальт, чтобы Индеец этого не заметил. Ничего я не могу. Ничего.
Я погрузился в горькое небытие. Меня охватила печаль. Сидя, понурившись, я совсем перестал думать. Мой взгляд уперся в блики солнечных лучей на асфальте, а слух погрузился в стрекот насекомых и пение птиц. Солнце грело меня. Тепло волнами проходило по моему телу. Я потерял время. Я перестал себя ощущать. Пропало тепло, пропали все физические ощущения, словно я был, и вот меня нет. Я был в пении птиц и в бликах солнечных лучей, но я не видел и не слышал. Я был среди них. Я растворился во всем. Острота всеобьятности вселила в меня спокойствие и радость. Мне стало так хорошо, что захотелось умереть.
- Идем? – сказал Индеец.
- Да, – я поднялся, отряхиваясь, – идем.
Мы сделали дюжину шагов и перед нами, вдалеке, раскинулся город. Нас к нему привязало дорогой.
Никакой грусти, никакой тоски во мне не было. От моих недавних мыслей и следа не осталось. Я перестал чувствовать какую либо несправедливость к себе, перестал ощущать, что мной помыкают. Появилось какое-то равнодушие. Равнодушие к моим страхам, мыслям, к моему рассудку, к моей жизни. К жизни всех остальных людей. Во мне появилось смирение. Смирение обдавало пустотой. Но в то же время, оно обдавало и легкостью.
- Ни одной машины, – сообщил Индеец. – Мы уже около суток шатаемся по этой дороге и не видели ни одной машины. Никто в наш город не едет и никто из него не уезжает. Одни только мы болтаемся здесь. Вокруг только пустота и мы. Словно эта дорога – наше решение. Эта дорога – для нас.
Мы двинулись вниз, молча. Каждый был предоставлен самому себе в возвращении в прошлое. Я вообще не задумывался о прошлом или будущем. Или о том, куда я возвращаюсь и куда не иду. Я молча шел сам с собой, предоставив все своим чувствам, своему телу. Каждый шаг к городу добавлял мне решимости повернуть от него прочь. С каждым шагом мне все больше казалось, что я не могу вернуться.
- Эй, смотри!
Индеец указал вдаль. Там появился путник, идущий прочь из города. Мы не могли различить кто это: мужчина, или женщина, путник был слишком далеко, но внутри нам казалось, что это мужчина, и что он не гуляет за городом, а идет из него прочь, навсегда. Появление на дороге путника зарядило нас энергией, привело нас в приподнятое настроение. Мы ускорили шаг, предвкушая, каким же окажется этот человек.
- Бродяга, наверное, – сказал Индеец.
- Чего бродяге куда-то идти? Это наверно студент.
- Или битник.
- Или хиппи.
- Или просто автостопщик.
- Или тот, кто сказал: «С меня хватит!»
- Ага, как в кино. У него, небось, с собой танк в кармане припрятан. Еще нас взорвет и передавит.
- И мы растворимся в мире.
- Нет, мы превратимся в жаренное мясо. На его аромат сбегутся со всей округи дикие собаки и нас съедят. А потом высрут. И мы будем валяться и пахнуть. Нас облепят мухи. И может быть, кто-то в нас вступит, и будет чертыхаться.
- И вытирать нас, со своего каблука, об асфальт. А потом мы засохнем.
- Что же, если у этого путника окажется танк в кармане, мы станем сушеными какашками?
- Именно. Будем лежать, пока нас не найдет какой-нибудь ребенок и не завернет в конфетную бумажку, чтобы подсунуть своему другу. Так что, вполне может быть, нас еще раз съедят и высрут.
- Значит, какашка – наша окончательная форма?
- Нет. Может ребенок высрет нас в горшок, и нам доставит удовольствие, как молодая, грудастая мама будет нас выносить. И может быть, выкинет нас в какую-нибудь травку. И случится так, что ребенок до нас проглотил какую-нибудь косточку…
- Косточку?
- Вишневую. И она будет в нас. Прорастет, и, питаясь нами, вырастит в чудесную вишню.
- Так это косточка станет вишней или мы?
- Мы с косточкой. Видишь, нас ждет вполне хорошее будущее, если у этого путника окажется танк в кармане.
- Не думаю, что у него будет танк в кармане.
- Это почему же?
- Танк тяжелый, чтобы его нести в кармане. Если бы у него был танк, он бы ехал на нем. Это было бы проще.
- А может, у него в танке нет горючего.
Расстояние между нами и путником сокращалось. Мы уже немного его различали. Это, несомненно, был мужчина, непонятно как одетый, с рюкзаком за плечом. Пока еще было сложно различить, есть ли у него танк в кармане или нет.
Мы замолчали, сосредоточившись на путнике. В нем было что-то знакомое. Его контуры. Походка. Одежда – ее мы еще не могли разглядеть, но эти небрежность, мятость и грязь были знакомы. Легкая небыстрая походка. Даже тень, отбрасываемая на асфальт, была знакома. Ну, в общем, все в нем было знакомо и мы сразу почувствовали кто это, но не произнесли ни слова, просто молча продолжив наше приближение, пока, наконец, уже не могло быть никаких сомнений.
Джонни держал руки на ремнях рюкзака и слегка улыбался. На нем были большие темные очки, купленные кем-то, наверно, лет двадцать назад. Одежда была грязна и измята. Он вполне близился к черте бродяги.
- Эй, – еще шагов за пятнадцать он воскликнул нам. Мы помахали ему руками.
- А ты чего здесь? – спросил Индеец.
- Я иду из города. А вы чего?
- А мы идем в город.
- А зачем из него ушли?
- Пьяные были.
- Чтобы уйти из города, вам надо выпить, а чтобы вернуться – отрезветь.
- Мы не уходили из города, мы всего лишь гуляем.
- Что же вы теперь будете делать, опять тоже самое?
- То же самое, что же еще?
- Взяли бы, да не вернулись в город.
Нас пекло солнце, и мы стояли друг напротив друга. За спиной Джонни виднелась черта города. За нашими спинами – бесконечная дорога. Мы то и дело переводили взгляды с Джонни на город. А он смотрел вдаль.
- Ты, что же, не вернешься.
- Нет. Я ухожу.
- Навсегда?
- Навсегда.
- Что же ты будешь делать?
- Идти.
- Куда?
- К Свободе.
- Где же свобода?
- Я знаю, что ее в этом городе нет. Поэтому мне здесь делать нечего.
- Вряд ли она будет в каком-то другом городе.
- Ага. Свобода в дороге.
- А деньги-то у тебя есть?
- Немного есть.
- Так ты никогда не вернешься сюда?
- Сюда нет. Сюда вернуться нельзя. Когда я вновь сюда приду, то это уже будет не этот город. И я буду не этим Джонни.
- Кем же ты будешь?
- Кем угодно.
Все замолчали. Глаза забегали с друг друга на поля, на дорогу, на небо. Мы были в тот момент слишком разны. Джонни куда-то забрел, и мы чувствовали между нами стеклянную стену. Наши слова были всего лишь словами, словно мы едва знакомые люди, которые непонятно где встретились, совсем не ожидая никакой встречи, да и пожалуй, не желая ее, и которым теперь приходится говорить – они ведь знакомы, стало быть надо говорить. Оба равнодушны к разговору и могут говорить хоть весь день, а когда разойдутся в свои стороны, то никаких чувств и мыслей от этого разговора не останется, словно его и не было.
Я смотрел на Джонни и думал: вот он уходит прочь, оставляя все. Я так не смог. Но мое все и все Джонни – разные вещи. Все Джонни, это ничего. У него ничего нет, что ему стоит уйти? Для этого надо всего лишь немного решимости. У меня же работа, квартира… Вот и все. Да, работа меня держит. У меня нет решимости бросить работу. Что я буду тогда делать? Да и бросать мне ее не зачем.
- Так вы возвращаетесь в город?
- Да, получается так… А что еще делать?
Ох, как мы с Индейцем не знали что делать. Вот бы нас Джонни взял за шкирки и потащил с собой, чтоб мы и сопротивляться не могли. Вот бы было здорово! Сами-то мы ни на что не способны. Нас надо пихать, толкать, иначе мы будем сидеть в своих углах.
- Могли бы меня провести.
- Провести? Куда?
- Туда. До ближайшего городка, или чего еще.
- Просто провести? Зачем?
- Просто. Потом бы вернулись обратно. Как поход.
- Может до придорожной закусочной?
- Может. Там попьем кофе.
- А который час?
- Не знаю.
Мы с Индейцем переглянулись, пожав плечами.
- До придорожной закусочной, так до придорожной закусочной, все равно делать нечего, – сказал Индеец.
Мы повернулись спиной к городу. Вновь перед нами была бесконечная дорога.
Через полтора часа мы сидели в кафе. За полтора часа ходьбы, мы не произнесли ни слова. Непонятно зачем мы вообще мечемся из стороны в сторону. Надо выбрать направление и следовать ему, ни о чем не сожалея. От метания никакого толку. Оно только рвет на куски. Но мотаться в незнании проще, чем решиться пойти в нужную сторону, следуя за своим сердцем. Метаться проще, чем отказаться от своего сердца. Вот мы и мечемся.
Кофе был чудесный. Поставив пустую чашку Джонни протянул: « А-а-а» и посмотрел на нас. Джонни выглядел прекрасно. А мы, пожалуй, жалко.
- Вы просто не можете, – сказал он. – Когда-нибудь вы созреете, как плоды и тоже отправитесь в путь, который не закончится никогда. А может быть, перегниете, и повалитесь на землю, где вас облепят мухи. Не так уж и много людей покидают свои города сами по себе. Без каких-либо принятых причин, вроде учебы, переезда в более большой город, или работы. Дорога уже давно не приоритет. Все мы через чур урбанизированные.
Джонни дал нам по сигарете. Мы задымили.
- Что ты будешь делать, когда у тебя закончатся деньги?
- Наймусь на работу. А потом брошу ее и отправлюсь дальше.
- И так будет все время? Работа, путь, работа, путь…
- Да, так будет все время.
- Мы больше не увидимся?
- Не знаю. Дороги приводят в разные места. Может быть мы встретимся на одной из них.
Подумав немного, Джонни добавил:
- А может быть и нет.
- Ты говоришь, как в дешевых, фантастических сериалах, – сказал я.
- А ты запиши это в свою книгу.
- Конечно запишу, такие дешевые вещи я не пропускаю.
Совсем не чувствовалось, что Джонни сидящий напротив нас – Джонни. Он был не тем. Даже его обычные жесты и выражения стали иными. Наверно он стал изменяться после принятия решения покинуть город. Что же с ним будет через год, если за этот небольшой отрезок пути он так изменился? Джонни мы действительно видим последний раз.
Наши чашки опустели. Наше общение оборвалось, когда еще был не выпит последний глоток кофе. Нам осталось лишь курить, бегать взглядом по закусочной, смотреть за окна.
Джонни встал, мы последовали за ним, как по команде. Мы просидели бы столько, сколько ему бы хотелось. Не хотелось, чтоб это, уже давно начавшееся прощание, закончилось, несмотря на его тягостность.
Выйдя из закусочной, мы остановились, взглянув на дорогу. На ней показалась машина. Словно иначе и быть не могло. Джонни вытянул руку. Машина остановилась. Джонни сел. Машина помчалась вперед.
Если бы я купил машину, я сразу же бы уехал. Я ее куплю.


14.

Я вышел покурить на работе. Возле лестницы курил мужчина из соседней комнаты. Видимся мы только здесь, когда у нас у обоих в один и тот же промежуток времени возникает желание покурить. Я не знаю, как его зовут, и никогда не слышал его голоса. Стоя в шаге от него, я подумал, что люди делятся на две категории: молчунов и говорунов. Говорунов большинство, и в свою очередь они делятся на множество категорий – интересных и нудных, смешных, болтающих без умолку и не очень, и ещё на много всяких индивидуальных особенностей. Все они не любят слушать, и если кто-то при них начинает много говорить, то они вечно перебивают, переводя разговор в свое русло. Молчуны с виду все одинаковы: молчат, порой не поймешь, слушают они, или думают о чем-то своем, не вникая в разговор. Некоторые молчат всегда, даже в кругу самых-самых близких людей. Некоторых говорят, только в этом кругу близких, потому что в кругу малознакомых они смущаются. Некоторые говорят только когда есть что сказать, то есть без толку, чтобы просто говорить, как делаю большинство говорунов, они не говорят. Порой, когда молчун вдруг начинает говорить, все замолкают слушая – вот невиданное дело, наш молчун заговорил! Порой молчун говорит невероятные вещи, высказывает свои наблюдения, которых говоруны не замечают – у них нет времени замечать, они ведь все время говорят. Есть молчуны, которые молчат, потому что у них нет интереса к беседе. Союз двух говорунов не плох, но они не могут углубиться ни в какую тему, перебивают один другого, при этом теряя цепочки своих рассуждений. Союз говоруна и молчуна почти идеален – говорун говорит, в свое удовольствие, а молчун слушает, или делает вид что слушает. Многие молчуны любят слушать, если говорун говорит не без толку. Но есть ещё союз, заключенный на небесах, райский союз, союз двух молчунов – они молчат, думая каждый о своем, не отвлекая и не мешая друг другу. Само спокойствие и гармония. Я – молчун. Молчу потому что многие беседы мне совершенно не интересны, не сколько беседы, сколько люди, ведущие их. А делиться чем-то своим, с человеком, который неинтересен, я не хочу. Мой курильщик – сосед, тоже молчун. Какой, этого я не знаю. Но главное, что он молчун и выходя покурить, я могу думать, в спокойствии созерцая голубые стены и дым сигареты.

Ну что мне делать? Работа у меня просто потрясающая – раз в неделю на ней я напиваюсь так уж точно! Мы празднуем всё. В коллективе у нас есть один еврей, один мусульманин, один католик, один православный. Мы празднуем все религиозные праздники. Еврейские, христианские, мусульманские. Мы вообще празднуем все, что только можно праздновать. Что бы за неделю мы не напились, такого просто не может быть. Напиваемся, а потом идем работать. Все шатаются, говорят, каждый о своем и при этом пытаются работать. Я вообще не пытаюсь. Мне всегда хочется ещё выпить. Ещё выпить. Пьем мы в обед. К вечеру все трезвеют. Если поначалу все болтают без умолку, то к концу дня стоит тишина. Все держаться за голову. А мне хочется ещё выпить. Вообще, я пью мало. Но со стороны кажется, что я пью постоянно. Стоит мне начать пить, как я не могу остановиться. Я пью, чтобы напиться. Не иначе. Не понимаю, как вообще можно пить немного вина за светской беседой. Раз пить, так пить. Иначе вон сок есть.

Вообще наш коллектив в принципе не пьющий. Анжела и Пол не пьют ничего крепче вина. Да и вино употребляют совсем чуть-чуть. Ахмед не пьет, потому, что он за рулем. Когда мы что-то празднуем, напиваются два человека. Сэм и я. Очень часто мы вдвоем пьем втихоря от всех. Прячем в ящике бутылку бурбона и когда комната пустеет, хотя бы на пять минут, мы быстренько выпиваем по порции. Все конечно, знают, что у нас есть бурбон и когда мы остаемся одни пьем, но не подают виду. А мы знаем, что они знают, и тоже не подаем виду. Сэм – жуткий пьяница. Иногда он уже с утра на работу приходит достаточно пьяным. Садится за компьютер и сопит. Начинает со всеми разговаривать, только его отделяет алкогольная стена, не дающая разобрать, что он несет. Несет он всякие несуразицы, которые и сам не понимает, а на следующий день, когда он трезв, спрашиваешь его о чем это он вчера говорил, а он разводит руками, улыбается, удивляясь тому, что он еще и говорил. Когда он пьян, то подбивает меня напиться. Редко когда я это делаю. Мне противны пьяные, когда я трезв. Он что-то мямлит, о чем-то со мной говорит, спрашивает. А я молчу. Изредка односложно отвечаю, совсем не смотрю на него. Иногда он напористо ко мне пристает, пытается вытащить из стула, чтобы пить, тогда я злюсь, отталкиваю его и говорю, какую-нибудь глупость, например, что мне тоскливо или что последние дни идут дожди, да и вообще зима скоро. Он не понимает к чему это, зачем вообще я это сказал и чем это мешает мне встать со стула, чтобы выпить. Отстает и две минуты смотрит, улыбаясь, на меня. То ли понять пытается, то ли еще что. Но потом уходит и больше меня не трогает.
Когда мы в одинаковом состоянии (оба трезвые), то в обед идем в бар, где пьем «Кровавую Мэри». У нас традиция – получив зарплату, мы устраиваем кровавый праздник – напиваемся «Кровавой Мэри». Ходим пьяные по офису, коридорам и со всеми, кто нам попадается разговариваем. Два пьяненьких болтуна, шатающихся по коридорам, вполне обычное дело, все к этому привыкли. Контора наша маленькая и дружественная, работы не много. Напиваемся мы на самом деле на работе не так часто, как кажется. Я имею ввиду действительно напиваемся, а не выпиваем. На любой другой работе нас бы давно уволили. Но эта, не любая другая. Здесь все совсем не так. Беззаботность, свобода. Потому на ней и торчу. Денег зарабатываю не много, но взамен получаю время, легкость. Где еще можно расслабленно работать и пить?
На работе пью. После работы пью. Странная у меня жизнь: не успеваешь оглянуться, как блюешь в каком-нибудь переулке.



15.

Каждая машина мне улыбалась и подмигивала. Возле некоторых я задерживался, пристально рассматривая, ища недостатки. Возле некоторых я останавливался, чтобы вообразить себя несущимся в них по дороге. Возле некоторых я тушил окурки. Все утро я бродил между вымытых, подержанных машин, с ценами на лобовых стеклах, засунув руки в карманы. Больше всего мое внимание приковывали колеса. Они напоминали мне залитую солнцем дорогу и гонки. Останавливаясь и смотря на них, я чувствовал то запах океана, то паленой резины. Видел то трек, несущийся по извилистому кругу, то прямую дорогу, приводящую к пляжу. Ни одна машина меня не привлекала. Все они оставляли меня равнодушным. Хотя некоторые колеса я пожалуй бы купил. Поставил бы их в комнате и любовался, когда нечего было бы делать.
- Ну что? – спросил Боб, хозяин этих, ожидающих дороги, машин.
Когда я впервые сюда пришел, он от меня отстать не мог, все рассказывал, какие замечательные у него машины. Но я ни одну не купил. Когда я пришел во второй раз, он был уверен, что от него я уйду не пешком. Но опять ничего не купил, что его оставило удивленным. В третий раз, он не унывал. А потом смирился. От нечего делать я прихожу сюда и блуждаю среди рядов, рассматривая машины. Он все это время покачивается в кресле качалке, с болью смотря на мою безнадежность.
- Ничего. Нет здесь той машины.
- Может быть в другой раз будет.
- Может быть.
Я, было уже, побрел домой, как вдруг вернулся.
- А колеса у вас нет?
- Чего?
- Колеса.
- Какого колеса?
- Обыкновенного. От машины.
Он пожевал сигару, смотря на меня из под шляпы.
- … Хоть колесо куплю.
- А-а.
Боб скрылся в помещении и вытащил оттуда старое колесо. Вручил его мне, сказав, что это подарок, взяв с меня обещание, что в следующий раз я куплю остальную часть машины.
Я помыл колесо и прислонил его на столе к стене, так чтобы его можно было разглядывать с кровати. Тут же этим и занялся, устроившись поудобнее на неубранной постели и закурив. Но ничего кроме старого колеса со стертой надписью «MICHELIN» я не видел. Ни дороги, ни трека, ни океана. Просто старое колесо.

Последние дни все так спокойно, что я не пью. Тошно заходить в бар видеть всегда того же Салли, заплывшую рожу Индейца, в дыму, слышать тоскливую музыку, пьянеть, шататься... Я сижу у стены, смотрю на примощенное колесо и потягиваю пиво (не больше одной бутылки за вечер), курю. Иногда включаю музыку. Чем не бар? Одиноко правда. Но разве в баре не та же тоска? Там ещё тоскливей.
Просто поразительно насколько у тоски крепкая хватка, однажды схватила и до конца дней не отпускает, лишь иногда на некоторое время дает отдохнуть. Порой настолько о ней забываешь, что кажется все, больше её не будет, наступило счастливое спокойное времячко. Радуешься облакам, прохожим, шутишь, становишься разговорчивее. Все тебе улыбается. Подумываешь о будущем, и будущее рисуется солнечным. Чувствуешь запахи океана и уже думаешь к нему отправится. Звонишь родственникам, что бы просто пообщаться, этим вечно надоедливым родственникам! И они тебя совсем не раздражают. Начинаешь обустраивать свою жизнь. Появляются мысли о жене, детях. И главное ходишь с вечной улыбкой на лице, не пьешь (даже не думаешь об этом), радуешься предвкушая мирские радости. Потом хлоп! Схватила за горло. Крепко схватила. Неожиданно. И держит. Все пропадает. Все мысли о детях, жене, люди противны, молчишь постоянно, раздражаешься. Тянет к одиночеству. Лезут глупые вопросы. Зачем все это? Тоска. Все одно и тоже. Все одно и тоже. И разнообразие есть, по сути, однообразием. Новое что-то, потом ещё новое, ещё. Оборачиваешься, смотришь на все это новое и понимаешь: одно и тоже. Все всегда одно и тоже. Не знаешь что делать. Не знаешь, делать ли что-то вообще. Ходишь уныло по улицам, смотришь под ноги, изредка лишь вскидывая взгляд на прохожих – нудные. Все нудные. Говорят бессмыслицы, заботятся о бессмыслицах. И ноги приводят в бар. Куда не идешь, все равно приходишь к бару. Там непременно кого-то встречаешь. Садишься подальше от него, а он подсаживается к тебе. И начинает пищать. Хуже чем сумасшедшая мышь. Пищит разные глупости, рассказывает истории сегодняшнего дня, будто до них есть кому-то дело. Хуже когда он начинает лезть с вопросами. Как дела? Как работа? Как там твоя подружка? Нет подружки? И дальше история о его подружках. О его делах. О его работе. А потом ещё обещает отыскать подружку. Хлопает по плечу. Крутит головой: нет ли здесь двух одиноких девушек. Подмигивает. От его рожи тошнит. Чтоб он отвалил надо быть безучастным к нему. Молчать. Отвечать на вопросы кивком головы. Смотреть в сторону. Лучше в стакан. Отказываться от всех его предложений. Так чтобы его самого стошнило от тебя. Тогда отвалит. А если прилип, как муха к липкой ленте, тогда вставай, прощайся и иди. Однословно: Пока. Встаешь, не обращая внимания на все его слова, и уходишь. Покупаешь по дороге бутылочку бурбона и домой. В одиночестве, в тишине глядишь в окно. Пьешь.
Я не выдержал сидеть дома. Затушил сигарету. Взял недопитую бутылку пива, и не оглядываясь вышел из квартиры. Сумерки терлись о улицы. Во многих окнах уже горел свет. Прямиком, быстрым шагом, я шел к реке. Тоска всегда приводит к воде. Если не к воде, то ко дну. Когда я дошел до пирса, бутылка пива опустела. Шум воды так и подстегивает пить. Да ну его к черту это правило не пить более одной бутылки пива за вечер. Взяв два пива, я уселся на пирсе и стал глядеть на воду. Вечер, вода, пиво, все это окутывает спокойствием. Смотришь на реку, закуриваешь, и мысли понесли тебя. Я почему-то подумал о девушке-ведьме, которая не пришла на остановку, а потом вспомнил и других девушек ведьм. Все никак не мог решить глупые они или нет. Две из них точно глупые. Зачем они вообще говорили мне, что они ведьмы? Наверное им бы очень хотелось ими быть и достигнуть этого они решили объявлением себя этим – в мире людей происходит все так, как воспринимают все люди, и если вбить им, что ты ведьма, то для них ты действительно будешь ведьмой. Или слоном, если вбьешь им, что ты слон. Но ведь это все вранье. Главное быть ведьмой для себя. Главное быть ведьмой.
Вот куда неслись мои мысли. Мне они совсем не нравились, и я их прогнал взмахом головы и глотком пива. Взглядом заскользил по сторонам, ища точку, которая кинула бы меня в другой поток мыслей. Лучше бы вообще не мыслить. Вот тогда бы было действительно спокойно.
Мой взгляд заскользил по пешеходному мосту. Муст был пуст во всех местах, кроме одного: на середине моста, облокотившись о перила, застыла женская фигура. Она стояла ко мне спиной. Ничего, кроме ее контуров разглядеть нельзя было. Ветер встряхивал длинные волосы, а она совсем не заботилась о том, чтобы поправлять их.
Уже стемнело. Я подошел ближе к мосту. Подумал перейти по нему на другую сторону, чтобы пройти в шаге от нее и взглянуть вблизи. Ее контур меня привлек. Что-то в нем было знакомое. И легкое. Пронеслась мысль, что она хочет броситься с моста. Но она слишком беззаботно облокотилась о перила. Смотрит на блики на воде. Думает. Как я. Все кто смотрят на воду, о чем-то задумываются. Чаще всего о жизни. Такая сущность воды, отражать нас.
Я остановился, так и не взойдя на мост. Пройти мимо нее я не решался. А что если заговорить с ней? Я не знал как. Ведь это просто, просто подойти и заговорить. Захотелось закурить, но повернув голову она могла заметить огонь сигареты. Впрочем, далековато, чтобы заметить. Все равно я не закурил. Она наверно одинока, если стоит в предверии ночи посреди моста, устремив взгляд в воду. Или ей все надоело, она и пришла сюда подумать. Как я.
Она вдруг выровнялась, и я было подумал, что она кинется в воду, но, кинув быстрый взгляд на воду и на тот берег она быстрым шагом направилась прочь. На берег. В мою сторону. Я замер в тени, от света фонарей. Стук каблуков. В ней определенно что-то знакомое. Чем ближе она приближалась, тем явственней я это чувствовал. Шагах в десяти от себя я разглядел ее лицо и сразу узнал: это девушка с голубыми глазами, которая проходила через автобусную остановку по утрам, в разное время. Мое сердце застучало. Возник порыв выйти из темноты, к ней на встречу, заговорить, но вот она поравнялась со мной, и уже мне приходилось смотреть ей в спину. Как по утрам.
Выждав пока она отойдет достаточно далеко, чтобы не услышать меня, я направился за ней. Я шел возле края дороги, чтобы можно было спрятаться, если она обернется. Но за время пути она ни разу не обернулась. Даже не взглянула в сторону. На углу она села в такси, оставив меня одного на пустой улице. Я хотел запрыгнуть в другое такси и последовать за ней, но другого такси не было.
В окнах горел свет, улица ярко освещалась фонарями, но ни одного прохожего, ни одной машины не было.
Она давно перестала проходить через автобусную остановку, в то время, когда я дожидаюсь автобуса. Зачем вдруг она мне встретилась сейчас, здесь? Она даже не знает, что за ее спиной находился я. Я оглянулся: вдруг кто-то наблюдал за мной?
Если все взаимосвязано, то что-то этим должно быть. Если нет, то это просто случайность. Индеец говорит, что все взаимосвязано. Вечером, одного, только порыв может привести на мост. Наверняка охваченная им она пришла к реке. Как и я. Просто я не решился с ней заговорить. А надо было.
Мне показалось, что только что в моей жизни произошло что-то важное. Еще двадцать минут назад я находился на прямой дороге, и жизнь должна была течь прямо, но вдруг я оказался на распутье и, замешкавшись, сделал шаг в одну из сторон и теперь иду по ней. И вновь передо мной прямая дорога. Заговори я с ней, моя жизнь повернулась бы в другую сторону.
Только что решалось направление моей жизни, а я это осознал лишь после того, как оно решилось. Но ведь, черт побери, будут еще развилки, перекрестки, горы, спуски, чего же так тоскливо? Неужели от того, что я, остался там, где был? А был то я в тоске.


16.

Утром я не высидел и пошел в парк. Редко такое бывает. Я не люблю гулять в одиночестве, тем более в парке, где кроме детей с мамами и стариков никого нет. Сам начинаешь чувствовать себя стариком.
Последние дни моя жизнь стала течь как-то иначе. Вроде все происходит, как и раньше, но это уже не так – к этому, ко всему, переменилось мое отношение, и теперь все стало иначе. Моя свободная работа, которая меня всегда устраивала, мне опротивела. Город мне опротивел. Я начал осознавать, что делаю не те вещи, которые я хочу делать. Не те. Мне надо все бросить, ведь если я буду продолжать, то я перестану быть. Зачем же тогда жить? Зачем жить, делая вещи, которые тебе противны? Зачем? Чтобы жить? Жалкая же у меня будет жизнь, если не остановить все сейчас. Я ведь даже и работать не хочу. Любая работа мне противна. Только и хочу, что писать. А с тем, как я пишу, на жизнь не заработаешь. За восемь лет, я не написал ни книги. В наше время в год надо писать три. Никогда я не буду писать в год три книги, мне это не надо. Знаю ли я вообще, что мне надо? Сидеть и писать, вот, что мне надо. Чтобы сидеть и писать нужно есть, чтобы есть, нужно работать, чтобы работать – не сидеть, не писать. Все как-то плохо. Мне бы большую сумму денег. Скажем, выигрыш в лотерею, смог бы решить все мои проблемы. Для счастья мне всего не хватает выигрыша в лотерею. Всего лишь на всего.
К лотерее я всегда был равнодушен.

- Так ты что же, собираешься выиграть миллион?
- Было бы не плохо.
- О, конечно было бы неплохо, было бы чертовский здорово! Только шансы твои, совсем никудышные. В лотерею играет миллиард человек.
- Но кто-то таки выигрывает миллион.
- Кто-то. Ты один из миллиарда.
- Вот. Почему бы мне, не выиграть.
- Если надо будет – выиграешь. Здесь ты ни на что не можешь повлиять. Все будет так, как будет и никак иначе. Ты только можешь наблюдать.
- Я только это делать и буду.


Я решил выиграть миллион. Вот так-то. Индеец принес бутылку водки и две банки пива. Пиво, чтобы смотреть розыгрыш и пить, словно футбол. Водку, чтобы потом напиться, когда мы выиграем или проиграем.
- Несмотря ни на что, нам все равно суждено сегодня напиться. – сказал Индеец, садясь в кресло. – В конце концов, не часто мы смотрим розыгрыш лотереи. Я бы даже сказал, вообще не смотрим. Раз такое событие, стоит выпить. Да и на водку ушли последние деньги. Теперь тебе надо выиграть миллион долларов, иначе твоей зарплаты не хватить, чтобы меня прокормить.
- Лучше бы купил билетов.
- Да-да. Я бы тогда сидел без денег и трезвый. В скверное же состояние ты бы меня посадил.
Перед телевизором мы поставили стол, а на него миски усыпанные поп-корном. Ноги закинули на тот же стол, откинувшись на спинки кресел, и принялись ждать нашего любимого розыгрыша. Индеец принялся жевать кукурузу, да так жевать, что кроме жева ничего не было слышно. Хрум-хрум.
- Перестань.
Хрум-хрум.
- Да перестань, из-за тебя ничего не услышим, – я взмахнул рукой, указывая ей на экран, определяя этим движением все, сейчас существующее.
- Там будут цифры не только говорить, но и показывать, – сказал Индеец и добавил – Хрум-хрум.
- Да перестань ты! Что ты не можешь не жевать, что тебе непременно надо это делать?! Уже замигала заставка лотереи, сейчас начнется.
- Зачем же мы тогда наварили этой кукурузы? Понимаешь, мы ее именно для этого и жарили… Понимаешь? Чтобы кушать перед те-ле-ви-зо-ром. Понимаешь?
Он скорчил рожу, а кистями рук изобразил телик, вокруг своей головы. Телик походил на футбольный мяч.
- Ну и что! Да перестань! Индеец перестань.
Он на каждое перестань закинул в рот по горсти кукурузы и принялся тщательно, громко жевать. Несколько штук он выплюнул вверх, изображая струйку воды. Они упали на стол, отскочив в разные стороны. Одна, совсем непримечательно, остановилась у лезвия ножа, где теперь отражалась. Она улыбнулась мне и подмигнула, сделав легкий кивок в сторону ножа. Поглощенный ножом я негромко, медленно произнес:
- В последний раз говорю, перестань, Индеец. В последний раз говорю.
Цифра «17». На экране очень детально показали первую выпавшую цифру. Холодно, зная, что она там есть, я взял билет и посмотрел: цифра «17», сразу за четверкой.
- Есть, – сказал я.
- Одна часто выпадает.
- Часто.
- Но у тебя с первого раза. Ты вполне можешь выиграть 724000.
724000 – сегодняшний джек пот. Даже не миллион.
- Да.
Мы глотнули пива, и принялись смотреть дальше на мелькающие цифры. Они кружились, маячили, сверкая своим черно-белым цветом, привлекая миллионы глаз.
- У меня когда-то совпали три цифры, – сказал Индеец.
- У меня такое вроде тоже было.
- Но я не знаю ни одного человека, который хоть сколько-нибудь выиграл на этой лотерее.
- Да я вроде тоже.
Глоток пива. Циферка. Голос ведущего. Крупный план. 24 Я широченно улыбнулся и помахал билетом.
- Ты посмотри, я так и миллион выиграю.
- Выпала, выпала? – не поверил Индеец.
- Выпала, выпала.
Меня охватил жар радости, от того, что у меня совпало две цифры из двух.
- Точно выиграю миллион!
- Не миллион, а 724000. – пробубнил Индеец.
- На самом деле, это еще что, две тоже часто выпадают, – сказал он, – вот если сейчас у тебя третья выпадет, вот тогда действительно сможешь выиграть свой семьсот двадцати четырех тысячный миллион.
Мы принялись смотреть, как выпадает третья цифра. Шарики отскакивают от стенок, бьются, как угорелые. Напоминают, по духу, зубастиков. Один шарик выпадает из всеобщего ритма, торжественно едет к вершине и сияет номером.
- Ты смотри, ты смотри! – воплю я. – Третий номер!
- Да?? Да?!
- Да!
- Три цифры, три цифры! – ору я. Три цифры кряду.
Мы летаем. Все крутится перед глазами. Комната становится глубокой и очень четкой. Я смотрю на миску с кукурузой, и вижу каждую, и пространство между ними, и все тени. Я вижу даже воздух, везде парящий. Все внимание приковывается к экрану, там, в безумном ритме, избирается четвертый шар. Четвертый шар! Индеец смотрит на меня. Я не знаю что это такое. Слова вымолвить не могу, только киваю ему. Он поднимает брови, ртом открывает: «Да?» Я киваю, я все киваю.
- Да, Индеец, да.
- Все, мы уже не проиграли. Теперь хоть что-то, да выиграли. Хоть совсем не много, да выиграли.
- Мы выиграли в лотерею, – говорю я.
- Всем расскажем, – говорит Индеец.
- Четыре из четырех. Еще два шара. Вполне может выпасть и пятый.
- Ох вполне, ох вполне. Пятый, это уже деньги. Приличные деньги.
Пятый шар. «48». Появляется какое-то неверенье, выходящее изнутри. Мелькнуло слово: «Сказка». Вся твоя обычная жизнь нарушается. Уже происходит что-то неестественное. Выпадает пятый шар. Пятый шар! Нарушается стойкость мира. Все не только такое, каким видится.
- Пятый шар, пятый шар. У меня уже есть деньги.
- Может быть даже тысяч сорок, – произносит Индеец.
Ничего говорить не хочется. Вся жизнь превращается в поток шариков. Начинаешь кружится вместе с ними. Голову ведет, перехватывает (забываешь, что нужно дышать), кажется, что если сейчас и не умрешь, то обморок обеспечен – он прям таки чешет голову. Шкребется. Шестой шар. Шестой шар. Еще бы шестой шар. Может же мне хоть раз повезти. Только один шар, один шар. Четыре, четыре, четыре… Шар крутится перед глазами, воображаешь, как он выпадает, как на нем сверкает четверка… Четыре, четыре, четыре… Только один раз, один раз. Должно же мне наконец повезти, должно же! Один разок. Ну, давай же. Ждешь этого момента и не знаешь, хочешь ли, чтобы он наступал. Как комета, шар выскакивает из безумного ритма, отстреливается. Пушечное ядро. Цифра выбрана. Предрешена. Шар катится, но цифру не показывают. Она лишь смутно видна, и кажется четверкой. Это вполне может быть четверка. Тридцать два никак не может, а вот четыре вполне. Замирание. В ушах звучит барабанная дробь. Камера приближается к шару. К заветной шестой цифре. Ближе. Перестаешь существовать, превращаешься в эту камеру, только со стуком сердца. Охватывает страх, что проиграешь, что выиграешь. Сам не знаешь, чего хочешь. Камера. Наезд. Шар. Шар. Шар. По телу проходит раскаленная волна, передергивает, словно струна. Точно обморок. Четверка. Как все кружится. Четверка. Тяжелое дыхание, ладонь подносится ко лбу. Не веришь. Ой, как не веришь. Четверка. Четверка. Выпала четверка. У меня выпала четверка. У меня выпал миллион. Я выиграл миллион. Я выиграл чертовский большие деньги. Я выиграл в лотерею. Я сам, лично я, выиграл в лотерею миллион долларов. Шесть из шести. Шесть из шести. Страшно как-то. Неужели я выиграл, неужели я выиграл?
- Неужели я выиграл? – еле произношу я. – Неужели выиграл?
Руки трясутся. Крепко сжимаю билет. Встаю с кресла, начинаю лихорадочно ходить взад-вперед.
- Неужели выиграл? Ты это видел, ты это видел?! Четверка! Я так и представлял, как она выпадает и она выпала. Неужели выиграл? 724000. Семьсот двадцать четыре тысячи. – Выиграл, выиграл, выиграл, черт побери!
- Я выиграл, выиграл! Боже мой, выиграл. Семьсот двадцать четыре тысячи, семьсот двадцать четыре тысячи.
На месте не стоится. Стоит остановиться, как начинаю трясти ногой, словно заяц. 724000! В меня влетела вся энергия вселенной, я готов взорваться, как атомная бомба. Дайте мне что-нибудь разломать!
От владения столь большой энергии вдруг слабею. Не ясно усаживаюсь на пол под стенку и все в невереньи бормочу: «Семьсот двадцать четыре тысячи! Семьсот двадцать четыре тысячи! Семьсот двадцать четыре тысячи! Семьсот двадцать четыре тысячи!» 724000!

Черт побери! Черт побери! Семьсот двадцать четыре тысячи!


Улыбка так и сверкает перед глазами. Зубы – белые, белые. Шум со всех сторон. Аплодисменты. Смех.
- Что вы собираетесь делать с деньгами? – неприятный громкий голос.
- Куплю что-нибудь.
- О, вы теперь можете много чего купить. Что уже решили?
- Пока еще не решил.
- Он пока еще не решил, – смеется. – В таком возрасте держать в руках 724000 большая ответственность. Небось, собираетесь устроить бооольшууую пьянку? – подмигивает и тычет в бок локтем. Я только пожимаю плечами и широко улыбаюсь, отчего чувствую себя идиотом.
- Сколько пива купить, то, можно! Всю студию споить получится, – и нагнувшись шепчет на ухо, правда слышит весь зал. – Меня не забудете захватить с собой на вечеринку, да?
Сует микрофон мне в рот.
- Договорились?
- Да, – выдавливаю я, из своей широкой улыбки.
- Ну что же, ну что же, – орет он. – Ч-ч-ч-ч-ч-ч-ч-ч-ч-ч-е-е-е-к! Нашему победителю.
Появляются две красивые девушки, а в руках у них большущий чек, на котором спать вполне можно. Золотыми буквами сверкает мое имя и знаменитая цифра:
 7 – 2 – 4 – 0 – 0 – 0. Девушки приостанавливаются возле меня, улыбаются в камеры, выставляя коленки. Протягивают мне чек.
- Давайте ему чек, давайте, давайте. – кричит ведущий.
Девушки делают вид, что не хотят расставаться с чеком, но таки отдают его ведущему. Я сразу, как дурак, цепляюсь за чек, словно его мне могут передумать отдавать.
- Какой хваткий! – воскликивает ведущий. Зал смеется. Он сует мне микрофон, чтобы я что-нибудь сказал.
- Большим деньгам, большие чеки, – громко говорю я, так, словно ребенок на утреннике и ш-и-и-и-роченно улыбаюсь, и пол Америки может наблюдать еще одного идиота с экрана болезни нашего общества.


Рядами стоят все те же машины, все с теми же цифрами на лобовых стеклах. Небо отражается в них. Тишина. Боб покачивается в своем кресле качалке, почитывает газету. Из-за нее поднимается дым. Вечно те же машины выглядят иначе. Новее. Все хорошие. Теперь пусть на стекле будет пять цифр, это уже не важно.
- Черную наверно куплю. Или желтую.
- Лучше черную. Желтая, это как-то, как Ван Гог.
- Мне ведь даже все равно, будет у меня машина или нет. Я могу себе шофера с лимузином нанять.
- Зачем нам лимузин? Индеец отхлебнул пива, которого он теперь напье-е-е-е-тся.
- Лимузин, это здорово. Роскошь. Будем напиваться в роскоши.
- Да-а. Идем?


Лимузин должен был вот-вот приехать. Индеец сидел в кресле, а я стоял у окна. Никогда раньше не ездил в лимузинах. Ожидание лимузина, похоже на ожидание гостей на твой день рождения. Вот-вот они придут и завалят тебя подарками. Вот-вот придут. Этот отрезок времени (вот-вот) самый непосидчивый и нудный. Уже все сделано, и нечем себя занять. Только и ходишь из комнаты в комнату, от окна до окна и ждешь. А ждать гостей противно (и сладко), потому что они опаздывают.
Индеец тарабанил пальцами по креслу, я держал штору, а лимузин выруливал из-за поворота своим длинным телом. В общем, лимузин похож на коробку. Вполне даже на коробку от конфет. Никакого конкретного цвета лимузина я не заказывал, но мое сознание рисовало его черным и когда из-за поворота начала выворачивать длинная, серая машина, я лишь на задней двери заметил, что это лимузин.
Сперва я кивнул в сторону окна головой, а после сказал:
- Едет.
Индеец встал, подошел к окну и принялся вместе со мной смотреть на серую змею. Она остановилась под нами. Вышел шофер с тряпочкой, принявшись протирать стекло.
- Он протирает стекло, – сказал Индеец.
Что шоферы протирают стекла лимузинов мы видели только в кино.
- Знаешь, в «Охоте на овец» тоже так же наблюдают из окна на лимузин. Вроде.
- Что за «Охота на овец»?
- Книга такая.
Шофер посмотрел на часы, поднял голову вверх, прямо на нас – мы отскочили, словно дети, от окна, чтобы он не заметил, что мы за ним подсматриваем, – и принялся проходиться тряпочкой по им же выбранным, отдельным местам на лимузине.
- А в лотерею там выигрывали?
- Где?
- В книге, твоей, про овец.
- Нет. Вроде. Впрочем, я не помню. Нет, наверно нет, она же про овец.
- Что же за интерес читать книги, про овец? Ты же не фермер.
- Она не совсем про овец.
- Про что же?
- Про овцу.
- Сказка, что ли?
- Да нет.
- И что овца делает?
- Забирается в тебя и использует.
- Это как в «Чужих»?
- Нет. В «Чужих» все видно как на ладони. А эта, особенная овца, со звездой…
- На лбу…
- На спине завладевает твоим сознанием и телом (она живет внутри) и использует твои ресурсы для создания мощной организации, чтобы впоследствии управлять миром, для каких-то своих целей. А когда твое тело исчерпывает свои возможности, она покидает его, ради другого тела, а твое умирает.
- Похоже на некоторых женщин.
- Это уж точно.
- И как же убить эту овцу?
- Если ты умрешь с овцой внутри себя, то умрет и она. Надо покончить собой, пока ты на это еще способен.
- Выходит, если овца в тебя вселилась, то все, ты умрешь в любом случае?
- Ага.
- Значит, главный герой погибает?
- Нет, овца вселилась в его друга.
- И тот покончил собой?
- Ага.
Шофер расплылся в улыбке при виде нас. Тряпки в его руке уже не было. Не теряя ни секунды, он поприветствовал нас, каждого по отдельности, заканчивая приветствия «сэр», и открыл заднюю дверь, предоставляя нам самим забраться вовнутрь змеи. Первое, что пришло в голову, когда я принялся забираться, то, что здесь можно утонуть. Мягкость сиденья втягивала. Умостившись, оказалось, что здесь места побольше, чем в моей квартире – сразу мелькнула мысль сменить квартиру на более просторную, или даже на дом, не жить же в ней при таких деньгах.
Индеец забрался и сказал:
- Наша резервация чуть поменьше.
- Здесь поместится вся «Кэлли Фэмэли», да еще Элтона Джона можно будет впихнуть.
- Бедная «Кэлли Фэмэли».
Широко улыбаясь, шофер спросил куда ехать. Этого мы не знали. Лимузин то мы заказывали, чтобы в нем посидеть, и вовсе нам ехать никуда не надо.
- Ну, езжай прямо.
Он и поехал. А мы, конечно же, давай клацать на все кнопочки, которые были даже на стеклах, потолке и полу. Начали открываться всякие шкафчики, заиграла музыка, включился телевизор, стекла зашмыгали вверх-вниз, стало холодно, от кондиционера. Индеец где-то наткнулся на шампанское, и мы в мгновение ока, походили на пожарных, с ног да головы забрызганные пеной. Мелочиться разливать шампанское в стаканы мы не стали, каждый взял по бутылке. Мы высунулись из люка, подставляя себя ветру, скорости и взглядам прохожих.
- Посмотри, посмотри, – твердил Индеец, указывая, словно ребенок, на прохожих. – Посмотри, как они идут. Совсем не такие. Неужели мы такие?
Прохожие держались за свои сумки и неслись в своих направлениях. Толстые, замызганные, с лицом античной маски. Уставившиеся перед собой, поглощенные всецело своими мыслями. Всего вокруг них не существовало. Прохожие походили на прокаженных. Черных, толстых прокаженных, пожирающих хот-доги (тысячи хот-догов в день) и пончики с кофе без кофеина. Вечно с жирными пальцами и пятном на ободке футболки. С идиотской, приветливой улыбкой, радо подносящей всем испеченный пирог, с ароматной коричневой корочкой и яблоками. В середине с иглами. Прохожие, с такими же жирными детьми, опохмелевших от депрессий, мыслей о Самоубийстве, от Лени, от Наркотиков, от Тупости, с кровоточащим языком от игл и с большим компьютером вместо левого глаза. «Я такая жирная…» Кровавые ванны, шатающиеся люстры. Убитые ученики. Психически ненормальная разжиревшая нация. Заплывшие жиром мозги, атрофированные несколькими клавишами и экраном черной коробки. У каждого пятого в рюкзаке бомба. Каждый шестой лишен параидального страха, охватившего всех, потому, что он – психопат. Заблудшая, ожиревшая нация. Самые нормальные – пьяницы и атеисты. И еще парочка старых музыкантов, которые еще что-то помнят.
На нас обоих напала тоска. Открытое шампанское в наших руках превратилось в сухой след веселья, которое еще недавно в нас было. Порой мне кажется, что истинную радость я испытывал в момент совпадения шестого шара, а все после, это уже привычка радоваться в таких случаях.
Мы забрались в салон. Я вздохнул. Было приятно молчать и запивать молчание холодным, щемящим шампанским. Я совсем не знаю, что делать с деньгами. Просто некуда деть. Ведь я никогда не хотел иметь своего дела. Бизнес меня не интересует. Меня мало что интересует. Даже удивляюсь иногда своему безразличию.

Мне порой кажется странным, что в двадцать первом веке, мы слушаем «Велвет Андерграунд», «Дорз» или Элвиса. Их карьера закончилась задолго до нашего рождения. Как они попали под наши взоры, да еще приглянулись настолько, что лет в семнадцать мы совсем безумили от них. Мы, это я имею ввиду себя, Индейца и Джонни. Если учесть, что мы взрослели вместе, то, конечно, нет ничего удивительного, что наши вкусы во многом совпадают. От музыки, от сигарет, от бара, в котором мы напиваемся, до девушек, которые нам нравятся, с которыми мы спим. Вот только до музыки девяностых нам нет никакого дела. Все превратилось в ничто. Со смертью Мэркури все ушло в прошлое. Не осталось ни одного пристойного музыканта. Одни только хоры мальчиков и девочек. Да пожалуй стареющий Стинг и Мадонна. И «Рэд Хот Чилли Пеперс» – единственная на что-то способная группа. Ну конечно еще поднывающий Крис Айзек, «Депеш Мод» и «Ю2».

Маленькая, но значительная сумма, с которой не знаешь, что делать. Держа в руках уйму денег, оказалось, что ничего мне не нужно. Никаких желаний у меня нет. Можно посетить самый шикарный ресторан этого города, но мне это не нужно. Можно объездить пол мира, да сомневаюсь, что я найду там нечто, чего нет здесь. С нынешней индустрией и капитализмом все везде одинаково и никакой культурный быт не сотрет эту монотонность жизни. Причина, конечно, не в Индустрии, нет страны, которая мне интересна. Исторические памятники это не то. Деньги это не то. Мне необходимо что-то большее, только что? Слон? Этого возможно и вовсе нет. За всю свою жизнь я этого не встречал, только лишь натыкался на разнообразные вещи, которые откидывались одни за другими, и своей мне ненужностью, создавали категорию НЕТОГО, а если есть НЕТО, то где-то меня ждет ТО САМОЕ, не материальное и не духовное, а ТО САМОЕ, которое никакими словами, кроме этих двух, не выразишь. ТО САМОЕ.

Сегодня утром я проснулся совсем не чувствуя, что у меня есть деньги. Проснувшись подумал: «Неделю назад я выиграл 724000». Встал, умылся стоя перед старым зеркалом и чища зубы старой зубной щеткой. Побрился бритвой «Жиллет». Извечной бритвой. Пожарил яичницу из обычных яиц. После выигрыша на работе я не появлялся. Теперь я могу все свое время употребить на писание. Могу положить перед собой чистый лист и писать, пока не устану, а потом могу перекусить в кафе и снова писать, а вечером пойти в один из клубов и отужинать под живую музыку. Я всегда этого хотел. Необтяжливая писательская жизнь, всецело поглощенная образами. Писательская жизнь, пахнущая кофе, джазом, черно-белым кино и блондинками.
С дождливой легкостью я сел за стол, взял старую, истертую ручку, и лист, слегка желтой, бумаги. Вот оно. Пиши. Я выиграл 724000 в лотерею. Никто из моих знакомых никогда ничего не выигрывал в лотерею, многие даже не знают о ее существовании. Мне посчастливилось выиграть, посчастливилось в тот момент, когда ни цента не было у меня в кармане. В голодный момент истины, на границе между существованием и нищетой.
Я зачеркнул строки. Писать о выигрыше совершенно невозможно. Он меня совсем не интересует, и кажется нелепым, никак не вписывающим в мою книгу о моей обыкновенной жизни. Что же мне писать, если у меня такие (незначительные, но, черт побери, КАКИЕ!!!) деньги? Описывать банкноты и их трату? Да я совсем не знаю, что теперь делать. Раньше я мог предугадывать жизнь, приоткрывать крышку мусорного бака, на котором написано «Будущее». Все было как вчера. – «вчера» у меня не было денег, сегодня они есть – завтра не будет таким, как вчера. Незнание завтра лишает спокойствия, которым я обладал. Меньше всего, хотелось устраивать праздник, по поводу выигрыша, но если этого не сделать, меня сочтут свиньей. Каждый житель нашей улицы, видя меня, будет думать: «Свинья идет». Я могу одним переездом избавиться от всего этого. Нет, не могу. Не знаю, нужен ли мне переезд. Боюсь, что нет. Я не могу променять свою чахлую квартирку на просторные апартаменты или дом. Мое место здесь. Здесь я – Я. В любом другом месте я не буду знать кто я. Я уже начинаю сомневаться кто я, деньги стирают личность. Деньги, как ластик. От их количества зависит скорость стирания. Эта манящая скорость стирания. Быть стертым, словно быть трахнутым. Это чума. Все жаждут трахаться – это как паутина, один раз попробовал и уже душевно этого будешь жаждать всегда, даже когда физически не сможешь – все стремятся быть стертыми. В этой стране гамбургеров и толстяков, полосатого флага и электрического стула, потока эмигрантов и театра «Выборы». Все стремятся стереть себя. Америка – самая подходящая для этого страна. В ней созданы все условия. Деньги. Деньги. Деньги. Среднего класса больше чем бедняков и богачей вместе взятых. Толстый средний класс. Америка превращается в большего толстяка в шортах, с хот-догом в руке. Спасите кто-нибудь. Самые нормальные это эмигранты и режиссеры, и еще парочка не забывших музыкантов. Один раз Америка могла быть спасена, меня тогда еще не было. Но она захлебнулась, и теперь те, кто сорок лет назад спасал ее (самые лучшие умерли еще тогда, ибо если бы они не умерли, они бы превратились в выживших, а выжившие сейчас правят Америкой, выжившие высрали Спасение, которое держали в своих руках. Выжившие превратились в тех, от кого они спасали себя и страну сорок лет назад. Лучше быть мертвым, чем живым. Мертвые превращаются в идолов. Живые становятся продажными.
О чем я пишу? Я уже давно не знаю, о чем эта книга. Теперь уже ничего не сдвинешь. Наш иллюзорный шанс высрался сорок лет назад. Другого не будет. Больше ничего не будет. Все будет идти, как идет. Мы – патриоты, взявшиеся за руки, перед исламской угрозой. Ничего больше не осталось. Люди должны быть раздельны, тогда они на что-то способны. Но когда они вместе, ничего уже быть не может. Все становится явным и понятным. Каждый теряет свое значение, но начинает считать, что стал чертовский значительным. Когда люди «вместе» нельзя отыскать в них ни единого знакомого лица, там нет лиц. Там одна большая жопа. Которая срет, ох как срет, своим гнилым патриотизмом. Странно, что доллары зеленые (цвет травы), а не в красно-белую полоску. Джонни, посмотри, о чем я пишу! О нашей стране, где самая невероятная в мире ночь и самые длинные дороги. Где больше всего безумцев и каждый может стать президентом. Смотри, куда меня занесло! Пишу о нашей правде (ложь) и благородном желании (деньги), о приветливости (пирог с иглами). Что же я делаю? Во что я превращаю мою никому не нужную книгу ни о чем? Я продаюсь за лотерейный билет. Эх, Джонни, с этим билетом мы теперь можем на яхте отправиться в Мексику или Европу. Можем блевать ночью в Барселоне, Марселе, Неаполе, Стамбуле. Могли бы, Джонни, втроем. Как всегда. Только теперь нас двое. Ты последовал за своим сердцем. Ты не сдался, ты преодолел пугающий, маскирующийся страх следовать сердцу. Ты стал бродягой, битником, автостопщиком. Ты походишь на тех безумцев, которых родили Керуак, Берроуз, Гинзберг, пятьдесят лет назад. Еще в середине двадцатого века. Это было так недавно. Я протягиваю руку назад, за свою спину и кажется касаюсь их. Призрачные тени, бредящие сквозь душу. Кому-нибудь они сейчас нужны? Или они давно засыпаны прахом памяти? Обкуренные отшельники. Пионеры двадцатого века, который мог изменить все, но остался еще более в своей углубленности роста механизма. Выброшенные в сточную канаву души. И еще что-то могут те, которые попали в отражение лунного света, еще более холодного, чем сама Луна.


17.

Вечеринка на нашей улице образовалась сама собой, без моего согласия или не согласия. Все считали, что я обязан отпраздновать свою удачу, причем очень широко отпраздновать, в соответствии со своей, такой большой, удачей. Все соседи со мной радостно начали здороваться, непременно бежали пожимать мою руку и обладали неприсущим им ранее ярым красноречием. Они смеялись, рассказывали мне всякие небылицы, приглашали к себе в гости, а прощаясь моргали одним глазом или щелкали ртом, или упоминали о чудесной племяннице, или дочери брата. Все, дети и старики, ждали от меня вечеринки, нечто, напоминающее сиесту в мексиканском квартале. Некоторые так и спрашивали: когда будет вечеринка? Индеец, ясное дело, тоже считал, что тут без вечеринки никак не обойтись. Он все время ходил со мной, и в разговорах, иногда прямо, иногда косвенно, но регулярно заговаривал о празднике.
– Пир на весь мир! – восклицал он. – Ты просто обязан закатать пир на весь мир! Иначе вся улица на тебя обидится и будет круглый год, особенно в снег и дождь, стоять под твоими окнами, с кислыми, обиженными мимами и транспарантами: «Долой гадов!», «Здесь живет свинья!», «Этот человек прячет деньги в унитазе!». Приедет телевиденье и все это покажет на всю страну, на весь мир! Они ведь устроят демонстрации по всему миру, подадут на тебя в суд, и ясное дело, выиграют дело.
Понемногу я смирился с мыслью, что вечеринки не избежать. Отношение к такого рода праздникам у меня было очень негативное, и принимать в них участие я не любил и не принимал. Я решил, что пусть будет, устрою праздник на всю улицу, а сам куда-нибудь уйду. На тот же пирс, смотреть на воду. Но когда я начал готовиться к празднику, то обнаружил желание участвовать в нем. Никогда раньше никаких вечеринок я не делал, и взявшись сейчас за это, я начал ощущать себя королем, что было приятно, но главное очень вдохновляло.
Справиться сам, конечно, с организацией такого праздника я не мог. С Индейцем мы собрали команду помощников, с которыми за все и взялись. Всю закуску и выпивку мы решили закупить у нашего друга Салли, в чьем баре мы имели привычку напиваться. Салли, радый, такой неожиданно свалившейся прибыли, сразу принялся заниматься приготовлением, как он сказал «изысканных» закусок и пообещал сделать скидку. Музыкантов мы отыскали среди «своих» и по настоянию Карла, одного из наших знакомых, помогающего нам (собственно говоря он играл на трубе, среди этих музыкантов) мы заказали у Лидии, одной женщины на нашей улице державшей ателье, пышные костюмы для музыкантов, в мексиканском стиле. Дон Хосе, усатый папаша в соломенной шляпе, который сам пришел мне помогать, считавший себя несомненно руководителем, и называвшим меня «мой сынок» настоял, что все должно быть как мексиканская сиеста, потому что благороднее праздника нет на всем белом свете, даже Новый год, несмотря на его отличительный белый цвет. Он расхаживал у меня дома – штаб-квартире подготовки праздника…
- Сиесты, Санта-Мария! – вскричал, возведя руки к потолку, дон Хосе.
… штаб-квартире подготовки сиесты – в одних трусах, шляпе, и тапочках, потому что жил этажом ниже и было жарко. Без его слова мы ничего не могли решить. Все время он непременно что-нибудь вставлял, что непременно должно быть на празднике, который сиеста. Он начинал потоком испанских слов, а заканчивал на английском самой сутью.
- Эль корсо сеньйорито мучачос буэнос ночес гирлянды!
И это значило, что сиесте без гирлянд никак не быть и мы записывали в наш список гирлянды. Или:
- Суэро амигос кабальерос фейерверк!
И нам уже нужна была целая команда пиротехников.
Карл, вместо того, чтобы подготавливать музыкантов и разучивать мексиканские песенки, которых надавал дон Хосе, бегал все время вокруг меня и скулил, как щенок:
- Ох время то какое! Бедные музыканты. Это ужасное время. Что с ними будет? А если музыканты не смогут сыграть? А что если электричество кончится? Или самолет какой на нас упадет? Кто нам гарантирует, что ничего такого не будет? А какие у нас инструменты старые… вот будет если они сломаются в разгар сиесты… Ох, что будет, что будет. Такие старые инструменты. Совсем ненадежные, совсем.
- Орантос батистутос хосемарияс ортегас инструменты! – вскричал дон Хосе, взволновавшись, что из-за старых инструментов может накрыться святая святых.
Я, задерганный всеми на свете, поручил Карлу купить новые инструменты, чтобы он, наконец, отстал. Индеец подбивал весь праздник в Индейскую сторону. Поначалу он хотел, чтобы всем раздавался пейот, дабы мы восприняли духом атмосферу праздника и соединили в себе силы природы, расширив наше восприятие, но поняв, что это никак не получится, он принялся твердить, чтобы были приглашены индейские танцоры, это ведь такое зрелище! Дон Хосе как услышал, что на сиесте будут индейские танцоры, вскипел, обезумел, очумел и принялся гоняться за Индейцем.
- Бургерос текилос бананас индейские танцоры! Капутас, перерезантос, стрелянтос зарэжу!
Из трусов он достал мачете, и нам ничего не оставалось, как пригласить на праздник мексиканских танцоров.
На все дни подготовки сиесты дон Хосе переехал ко мне и имел привычку тихо и ароматно попукивать. При чем делал он это очередями. Пердь-пердь-пердь-пердь, примерно такое можно было услышать, если ничто более не нарушало тишины. Поначалу появлялся стойкий мексиканский запах, все находящиеся в квартире, а таких было много, плюс четыре племянника дона Хосе приехавшие «неожиданно» погостить к нему из Мексики, и ясное дело устроенные им у меня. Так вот, все, заслышав удивительный запах, косились друг на друга подозревая один другого в этом. Но потом выявилась одна закономерность: после пердь-пердь-пердь-пердь, дон Хосе, всегда не замолкающий замолкал, с весьма странным выражением на лице, не то несколько задумавшимся, не то несколько смущенным. И как только пердь-пердь, дон Хосе молчит. Конечно мы все замолкали, ибо аромат не давал никакой возможности «сделать вид» его не заметить, но дон Хосе, при этом еще зачем-то прикрывался сзади шляпой, будто соломенная шляпа может сдержать столь стойкий аромат. Мы выписали кондиционер.
Нельзя конечно не отметить положительной стороны дона Хосе. Положительной его стороной была донья Мария, его жена, которая все время подготовки к сиесте кормила нас чудеснейшими блюдами, которые я, как и все их отведавшие, не забуду никогда. Она готовила обильный обед, накрывала большой стол, за которым располагались дон Хосе, во главе стола, четыре его племянника, я, Индеец, Карл, Салли, Музыканты, танцоры, уже прибывшие, Лидия с двумя дочерьми, сама донья Мария и еще половина случайно зашедших жителей нашей улицы.
По вечерам мы выносили стулья на улицу, и пили домашнюю, отменную тэкилу доньи Марии, смотря на прохожих и изредка проезжающие машины. Прохожие оказывались так или иначе знакомыми кого-то из пьющих и присоединялись к нам. Напившись, музыканты начинали играть, а все остальные хлопать или танцевать и каждый вечер получалась небольшая сиесточка.
Наконец наступил долгожданный день праздника. Жители нашей улицы, накануне убравшие свои дома, проснулись утром совершенно в другом месте. За ночь улица была украшена гирляндами, цветными лентами, флажками и надувными шариками. Везде стояли жаровни для барбекю, а на дороге, временно перекрытой, возвышалась небольшая сцена для музыкантов. Воздух пьянил предвкушением вечера. Все были в прекрасном настроении и улыбались. Дети, вымытые, бегали между домов, смотря, где что поменялось, и с нетерпением ожидающих сладостей и нарядных одежд, которые для них специально были постираны, к этому дню. На улице, не считая детских негромких криков, было тихо. Первая половина дня поддерживала гармонию своей тишиной с шумным вечером.
Проснувшись, я первым делом побежал к окну, чтобы блаженствовать перед представшим передо мной видом, всецело возведенным мною. Я смотрел из окна, словно король вышедший на балкон, чтобы лицезреть приветствующую его толпу. Я действительно чувствовал себя подобно королю. Сегодня жителей этой улицы ждет незабываемый вечер, и этот праздник принесу им я. На моем лице возникла сладостная улыбка покровителя. Я почувствовал себя большим и упитанным, с закрученными усами и твердым взглядом. Боже, да это один из лучших моментов моей жизни! Я достал из кармана пиджака! специально заготовленную для этого дня сигару «Корона-Корона» и вкусил ее. Аромат сигары приветствовал меня. Легкий ветерок щекотал меня, играя со мной. Птицы пели мне прекрасные песни.
Сзади послышались шаги, я обернулся и увидел дона Хосе. Не в трусах! Он был одет в черный шикарный костюм и шелковую белую рубашку с кружевами. Его седые, вечно растопыренные, волосы были уложены, от него веяло духами, и он воистину походил на почетного дона.
Дон Хосе подошел к окну, положив руку мне на плечо.
- Сегодня нас ждет великолепнейший праздник, – сказал он и удивил меня своим голосом. Интонацией. Он сказал чистейшим английским языком, без капли испанского акцента. Сказал, как и подобало сказать человеку, одетому в такой костюм. Он встряхнул меня, и улыбнулся из под своих седых усов. – Этот вечер запомнится всем жителям нашей улицы. Вспоминая его, они будут вспоминать тебя. Будут вспоминать с улыбкой на лице и теплотой в сердце. Ты останешься для них символом доброты.
В полдень мы собрались у Салли выпить холодного пива. Солнце стояло в зените, и жара в этот прекрасный день поднялась несносная. Индеец, тоже в хорошем костюме, который мы купили вчера, не сводил глаз с преобразившегося дона Хосе, он никак не мог понять, как этот достопочтенный господин мог несколько дней назад из трусов достать мачете. Салли расплывался в улыбках и расхваливал свои старания в приготовлении еды. Дон Хосе важно раскинулся в плетеном кресле, обдувая себя веером. Его четыре племянника сидели как один, не двигаясь и не говоря ни слова. Английского они не знали. Здесь, прячась от жары, с холодным пивом в руках, мы ожидали начала сиесты, которого не терпелось мне лицезреть, поскольку такого я никогда не видел.
После обеда на улице появились люди с радостными улыбками на лицах и в прекрасных одеждах. Они все направлялись на площадку, где было огорожено поле, вокруг которого возвели деревянные трибуны. В самом центре была кое-как сделана ложа, где вместо деревянных лавок были плетенные кресла, позаимствованные из бара Салли. На них восседали я, Индеец, дон Хосе с доньей Марией и Салли с женой и дочерью. Пока трибуны наполнялись, наши музыканты развлекали игрой публику. Сегодня на улице невиданное зрелище – коррида.
- Сиеста без корриды, слон без хвоста, – сказал дон Хосе, когда выдвинул эту безумную мысль.
 Сам дон Хосе видел корриду только один раз, в детстве, когда еще жил в Мексике. Ему тогда было лет семь. Это, тем не менее, не помешало ему организовать корриду. Он заказал костюмы, быка, шпагу, одну лошадь для одного пикадора и собственно пику.
Открытие корриды началось с шествия участников. В начале на стадион вышли танцоры, в ярких костюмах, на ходу делающие латино-американские па, и широко улыбаясь, так чтобы все это видели. За ними последовали музыканты, играющие веселую музыку, марширующие, словно солдаты, которых еще не учили маршировать. Они то и дело сбивались, шли не в ногу, и кто-то да играл не в ноту. Публика шумела. А когда появилась лошадь с пикадором, которым оказался один из племянников дона Хосе, зааплодировала. Другой племянник шел рядом с лошадью. Последними вышли на арену, чем вызвали радостные возгласы и шумные аплодисменты, другие два племянника дона Хосе. Один был со шпагой и красным холстом, другой был тоже одет, как матадор, но без принадлежностей. Парад участников шествовал по кругу, приветствуя трибуны. Матадор вышел из шествия и подошел к нашей ложе, чтобы выказать особое уважение, как я думал ко мне, я уже было даже начал вставать, но оказалось дону Хосе, который встал, помахал рукой матадору, а потом левой стороне трибуны и правой.
Трибуны притихли, когда оказалось, что участники представления представлены. Всем им не терпелось увидеть главного героя сегодняшнего дня, из туши которого обещались чудеснейшие отбивные. Кто-то даже выкрикнул: «Быка давай!» Но быка, по какой-то причине, ведомой наверно только одному дону Хосе, не пустили в шествие участников, хотя он являлся главным творением сего праздника. Я даже начал беспокоиться все ли с ним в порядке, но дон Хосе меня успокоил, сказав, что так полагается.
Танцоры разошлись, музыканты заняли свои места. Матадор спрятался за деревянным щитом. На поле остался только пикадор. Публика затихла, ожидая появления Его. Открылись врата, и за ними показался Он. Боже, да это же корова! – перепугался я, но, приглядевшись, разглядел, что таки бык… Бык, как ворота открылись, так и не двинулся с места. Один из племянников, что сопровождал пикадора, попытался его выпихнуть на сцену, но бык фыркнул, топнув копытом, чем перепугал племянника и рассмешил толпу. На помощь поспешил еще один племянник. Вдвоем они начали всевозможными способами выманивать быка из укрытия. Они подманивали его овощами, пихали его палками, шипели на него, но бык, в конец перепуганный, не хотел выходить на сцену. Публика очень смеялась попыткам племянников вытащить быка. Ничего поделать с быком племянники не могли, пока вдруг к стойлу не подбежал мальчик лет десяти – публика ахнула, подумав, что неразумное дитя залезет к быку и тот его затопчет, но мальчик, неразумное дитя, швырнул петард, под ноги быка. Они взорвались, чем перепугали, и так в конец перепуганного, быка и тот пулей вылетел на арену, чем вогнал в страх пикадора, который пустил свою лошадь наутек. Бык же, не обращая никакого внимания на пикадора, прыгал и носился из стороны в сторону, а один раз так замычал, что я опять начал думать, что это корова.
Наконец и бык, и пикадор отошли от своего шока, успокоились, и можно было ожидать настоящей корриды. Пикадор, придя в себя, медленно, с опаской, подъезжал к быку, стоящему посреди арены и сопящего. Остановившись в метре от него, пикадор замер, оглянувшись на трибуны. Публика молчала. Пикадор повернулся к быку, подвел к нему, почти в упор пику и замер, ожидая реакции быка. Реакции никакой. Бык все так же сопел, не понимая чего от него хотят. Резко, молниеносно ткнув быка пикой, пикадор помчался наутек, испуганный злостью быка. Бык же, сам испуганный не меньше пикадора, и не думал злиться – он мчался со всех копыт в противоположную сторону, вывалив язык от страха. Публика засмеялась. Больше подходить к быку, пикадор не собирался. Наступила очередь матадора. Он держался руками и ногами за деревянный щит, но его удалось выпихнуть на арену, с помощью, уже проверенных, петард. Он должен был втыкать в спину быку железные спицы, чтобы разозлить его и лишить сил, а потом, в третьем отделении убить. Мне показалось, что матадор еще должен махать своим холстом, перед этим, но дон Хосе сказал, что ему лучше знать, так как он единственный здесь мачо. Матадор, как и пикадор, долго не решался подойти к быку. Публика его вовсе не освистывала, а даже напротив, подбодряла. Осмелев, матадор подбежал к быку, воткнул спицу, и убежал за деревянный щит. Бык отбежал к деревянному забору, зажавшись там. Из его спины висела стальная спица, кровь поблескивала на солнце. Он мирно стоял, смотря на трибуну печальными, большими глазами. Публика, заметив это, замолчала. К нему подъехал пикадор и потыкал в бок пикой. Бык так и остался стоять, ничего не делая. Вышел матадор с красной тряпкой. Принялся махать ею, перед носом быка, но тот стоял, истекая кровью. Только смотрел на матадора обреченным, равнодушным взглядом. Пикадор застыл невдалеке, рассматривая быка и матадора. Матадор продолжал попытки расшевелить быка, он даже чуть не на нос клал ему тряпку, но все это ни к чему не приводило. Матадор совсем осмелел, закрыв красной тряпкой ему глаза. Бык вяло повернул голову, отчего матадор отскочил нечеловеческим прыжком, готовый спрятаться. Но бык более не двинулся. Он вовсе не старался подцепить рогом матадора. Тот, выждав немного, вновь принялся махать тряпкой перед лицом быка. Бык равнодушно отошел от него, став в тень. Глаза он не сводил с матадора. Матадор, решив, что хватит такого позора, обнажил шпагу. Став перед быком. Он прицелился. Бык не спускал с него взгляда, отгоняя хвостом мух. Такое равнодушие быка настолько озадачило матадора, что он не решался вонзить шпагу, то и дело оглядываясь на дона Хосе. Публика вообще давно затихла, выжидающе все это наблюдая. Бык выглядел жалко и измучено, отчего на лицах многих людей застыло выражение сострадания. Женщины прижимали руки к груди, закрывали ладонями глаза детям, дети хватались за ноги мам, какая-то маленькая девочка спросила маму: «Мама, он убьет коровку?» и заплакала. Большие глаза быка, казалось, были наполнены слезами. Матадор ждал сигнала от дона Хосе, словно гладиатор. Дон Хосе кивнул в знак согласия, и матадор только собрался вонзить шпагу, как с трибуны раздался неистовый женский крик, тут же подхваченный и другими женскими голосами, а затем и мужскими. Матадор испугался, завертев головой в разные стороны. Вся трибуна в один голос кричала: «Жизнь, жизнь, жизнь…» Дети плакали, женщины плакали, у мужчин щемило сердце. Дон Хосе, оборачиваясь по сторонам, никак не мог понять, как такое может происходить на корриде. С трибуны начали долетать отдельные, разъяренные крики: «Живодеры!». И ничего не оставалось, как закончить «корриду» помилованием быка, что вычеркивало из меню сегодняшнего вечера прекраснейшие отбивные. Довольная публика, живо обсуждающая, единственную виденную корриду в жизни, двинулась на улицу, где должно было начаться празднование с танцами.
Все вокруг происходящее выглядело совершенно не существующим. Чтобы такое происходило на нашей улице! Даже на рождество все выглядело куда скуднее. Люди, жившие всегда бок о бок с друг другом, никогда не были настолько приветливыми и общительными, а дети такими мирными – они ничего не воровали и уже наступал вечер, а все стекла в домах были целы.
- Вот так коррида! – воскликнул Индеец.
Трибуны уже опустели, остались только мы вдвоем, поглядывая в след уходящим дону Хосе с доньей Марией.
- Всю свою жизнь мне хотелось увидеть настоящую корриду, а вместо этого этот
дон Хосе, пердун хренов, устраивает клоунаду! С ума сойти можно. Эл, нам
надо непременно поехать в Мексику, да и посмотреть как это все выглядит на
самом деле. Во коррида, мать его, мне противно смотреть было на это. Теперь
выпить хочется. Хорошо что вечером будет уже настоящая вечеринка, без этих
матадоров хреновых!
- Ты чего так взбесился? – улыбнулся я Индейцу. Он выглядел возбужденным и сам на себя не походил.– Брось ты эту корриду и этого дона Хосе. Впереди нас ждет большая пьяная гулянка, давно же мы с тобой не напивались, а Индеец?
Я положил руку ему на плечо, и мы направились, распаленные солнцем, на улицу где вот-вот, как только солнце начнет заходить, музыканты дадут мексиканского жару и будут согревать им всю ночь.
Вечер переполнил улицу звуками музыки, смехом, бурным говором веселящихся людей, звоном рюмок и множеством разноцветных огней, которые озаряли праздник. Все кто был способен веселиться оставили свои квартиры и вечерние телепередачи. Люди в чистых ярких одеждах вышли на улицу и пустились в пляс. Карл со своими музыкантами, в блестящих костюмах с бахромой и сомбреро играли зажигательную мамбу. Полуоголенные танцоры выплясывали под нее, заводя публику. Везде стояли палатки, где каждый мог получить выпивку, закуски или сладости. Улица забилась битком. Все походило на карнавал. Ночной, пестрящий карнавал.
Мы с индейцем первым делом завалились к Салли, чтобы опрокинуть пару
стаканчиков. Бар был совершенно пуст. Выпивку можно было получить где угодно
на улице, но нам хотелось выпить непременно у Салли. Салли за стойкой
не было, был его кузен Сэмми.
- Эй, Сэмми.
- Привет.
- Дай-ка нам пару крепких.
Перед нами возникли стаканы с ромом. Сразу мы их опустошили и потребовали еще. Черт побери, праздник надо начинать с выпивки. Весь праздник и есть выпивка. Обдолбиться как следует и бродить в иллюзии карнавала, пошатываться под мамбу и облокачиваться о какую-то мексиканочку. Пуэрторикос Ночес. Только все наши мексиканочки – американочки.
Пропустив пару стаканов мы покинули пустой бар. Уже опустились сумерки. В небе чувствовалась ночь. Ее все ждали. Ночная сиеста полная фейерверка. Главное не свалиться с ног к тому времени. Мы остались стоять у дверей в бар. Все выглядело нереальным. Мне казалось, что мы в Мексике – настолько люди были одеты в нарядные одежды. Они носились в танце, обдавая все вокруг своей, начинающей пьянеть, радостью.
Вдруг я нашел все это забавным, просто невероятно забавным – я оглянулся по сторонам, чтобы посмотреть где я нахожусь. Я посмотрел на стоящего рядом Индейца, в костюме, всматривающегося в толпу, с улыбкой. Я посмотрел на себя – ровно стоящего и надушенного. Осмотрел свои руки – не сон ли это? Все настолько вокруг выглядело из ряда вон выходящим, что я начал сомневаться в своем зрении и своем самочувствии. Потом мне показалось, что у меня жар и я прикоснулся ладонью ко лбу – не жар, или жар, не понять. Еще раз взглянув на Индейца я попытался все понять, но ничего не понял. Мне стало настолько гнусно от всего происходящего, словно меня здесь нет. Тут вспомнилась коррида – как такое может быть? А дон Хосе, и зачем появились его четыре племянника? И как мы все это готовили? Дон Хосе жил у меня дома расхаживая в трусах и сомбреро! У меня жил дон Хосе! И каждый вечер мы пили тэкилу. Да никогда я не смогу привыкнуть к этому. Когда это все закончиться, это превратиться в сон.
Индеец вдруг дернул меня за руку и в один миг я очутился в круговороте танцующих людей. Индеец подмигнул, словно мальчишка и потащил меня – растерявшегося за собой. То и дело я налетал на мужчин и женщин, что совсем их не тревожило. Они оглядывались то с непонимающими взглядами, сразу отворачиваясь, то улыбались, как можно шире, или вообще не замечали, что их толкнули. Индеец тащил меня сквозь них, словно сквозь волны. Отовсюду обдавало жарой, запахом пива и сигаретным дымом, вперемешку с жарящимся мясом и женскими духами. Женские запахи возникали, исчезали, сменяясь другими женскими духами, словно серии бесконечных сериалов. Несколько придя в себя я попытался остановить Индейца, дернув его за руку, но он вовсе этого не заметил. Тогда я окликнул его, но ничего кроме скорченной недовольно рожи в ответ не получил. «Куда ты меня тащишь?» – прокричал я. «Идем» – только и прорычал он, протаскивая меня сквозь стену танцующих.
Вскоре я разглядел, что недалеко впереди, в толпе, плывут две небольшие головки, с причесанными назад черными волосами, собранными красными лентами в хвосты. Они все время двигались перед нами определяя сторону, куда меня тащил Индеец. Они то выскакивали среди других голов, то терялись в них и Индеец сбавляя скорость лихорадочно высматривал их. Плотность толпы никак не давала нам достигнуть их, но все же мы неуклонно приближались к ним. Эти две маленькие головки, походившие на птичьи, казались знакомыми, но вспомнить кто это я не мог – они ни разу не обернулись назад и ничего кроме спины не открывалось моему взору. «Кто это?» – прокричал я Индейцу, но он отмахнулся, не желая пока не достигнет их, ни о чем говорить. «Потом!» –только и бросил он даже не повернув ко мне головы. Меня вновь потащили сквозь расступающуюся рощу людей. Они то и дело касались меня; я то и дело совсем того не желая наступал кому-то на ногу, и встречал на себе недовольные взгляды, или слышал у самого уха вскрикивание – девушки прикрывали глаза и очень жалобно стонали, когда я наступал им на ноги. Это особо расстраивало меня. Я начал отвлекаться от двух пташек, которых мы преследовали, на толпу, сквозь которую приходилось нестись – то и дело опускал голову вниз, чтобы видеть куда ступаю, чтобы не отдавить девушкам ноги. Но это приводило к тому, что я спотыкался и несколько раз чуть было не повалился ничком, но толпа этого не позволяла – стоило потерять равновесия, как ты оказывался на чьем-то плече которое отталкивало тебя и ты со всего размаху налетал на другое плечо, которое так же бесцеремонно, с еще большей силой бросало тебя. Из-за плечей доносились недовольные возгласы, тонувшие сразу за спиной – Индейцу казалось было все нипочем, он шел напролом, таща меня за собой, не оставляя никакого шанса на самостоятельность. Мне лишь оставалось хлопать глазами на несущиеся за мою спину лица, затылки, улыбки, усы, накрашенные веки, пьяные рожи, обкуренные глаза, лысины, плешивые волосы, сплетенные губы, маски. Все уносилось прочь не оставляя и следа, словно локомотив на всех парах увозящий настоящее. Я только и успевал, что оглядываться и запечатлевать на некоторое время лица, уходящие, уходящие, уходящие прочь.
Наконец все повернулось вспять. Две черные головки показались так близко, что Индеец собрал все силы для последнего рывка, одним этим чуть не лишив меня земли под ногами. Он выкинул вперед руку и, словно собака ловящая летающую тарелку, схватил одну из девушек – ее потянуло назад, она вскрикнула, чуть не упав и по инерции потянула свою подругу, которая, словно сестра близняшка так же вскрикнула еле удержав равновесие, и в растерянности посмотрела на дернувшую ее подругу, а та на нас, и впервые я смог разглядеть их лица – прекрасные детские личики. Они и впрямь были сестрами и знакомыми. Джули и Келли, дочери Лидии, которая шила музыкантам костюмы. Они обедали с нами за общим столом, который накрывала донья Мария. Обе сидели тихо, возле своей матери, не ведя ни с кем, кроме как друг с другом, да и то изредка, разговоров. Индеец еще тогда их заприметил, да все не находил возможности к ним подойти.
- Ты только посмотри какие сестрички! – пихал он меня в бок локтем – Выросли то как! Были маленькие девочки, а теперь что, а теперь что! Во какие крошки!
Сестрички сразу узнали нас и поздоровались, сперва слегка растерявшись, а потом засмеявшись, прильнув к друг другу. Они были в длинных красных платьях, сшитых их матерью под дух сиесты, и различить кто из них кто было нельзя.
- Вы те двое, что это все устроили, – сказала одна из них.
- Да, – сказал Индеец,– это все устроили мы.
И мы вчетвером, синхронно, оглянулись вокруг на пляшущих людей. И в нас влились истоки мамбо и запахи жареного мяса. А вокруг опустилось темнеющее небо, становящееся темным из-за включенных фонарей и цветных гирлянд, что украсили дома своим разноцветным сиянием.
- Это ты выиграл в лотерею? – спросила другая.
Я кивнул, они переглянулись. Две начинающие взрослеть пташки, с темными глазами, детскими накрашенными личиками и приятными улыбками, которые не сохраняются у женщин по мере их взросления. Едва ли им исполнилось семнадцать.
- Эй, – воскликнул Индеец и указал пальцем на находящийся неподалеку жаровню,
где на вертелах крутилось аппетитное мясо.
 Он схватил одну из девушек за руку и потянул ее туда. Сестрички держались за руки и вместе с одной поплыла другая. Я чуть было не остался среди толпы, как последняя сестричка вскинула мне руку и я, словно за спасательный круг, схватился за нее, помчавшись за ними. Через десять секунд толкания в толпе мы очутились у жаровни, вокруг которой были расставлены пластмассовые столики – их все занимали пьющие и едящие люди.
За каждым столиком теснилось около десяти, а то и больше человек, хотя сам столик рассчитан был на четверых. Стульев не хватало, отчего многие сидели на корточках или просто на земле, что не мешало им веселиться.
- Ух-х-х, – сказал Индеец потерев затылок. – Куда ж мы денемся?
Мы застыли вертя головами в разные стороны, надеясь отыскать какое-нибудь местечко, но куда ни глянь – везде толпа. Мне совсем ничего в голову не лезло – впрочем всегда можно завалиться в бар, но что-то этого предлагать девушкам не хотелось, а ничего другого я выдувать не мог. Индеец тоже стоял молча упорно выражая своим лицом процесс размышления. Сестрички прильнули к друг другу бегая всюду своими черными глазками.
- Мы можем пойти в бар, – решился сказать я, но тут же об этом пожалел.
Сестрички скривили губы и жалобно на меня посмотрели.
- Только не в бар, здесь так весело – пролепетали они, словно наложницы,
которые подвластны веленьям мужчины.
- Куда же нам пойти? – совсем глупый, безнадежный вопрос, который женщинам
не задается.
- Туда! – закричали они, запрыгав, указывая пальцем на помост, где играли
музыканты.
 Вокруг помоста царил бесконечный, бешенный танец. Потный танец
переполненный жара и наги.
- Я хочу мясо, – несколько недовольно сказал Индеец.
- И мы хотим! – запрыгали сестрички и мы уже совсем не знали, что нам делать:
идти танцевать или есть мясо.
- Я тоже хочу мяса, – только и сказал я чтобы в конце концов не идти танцевать.
И мы вновь забегали глазами, словно в этом празднике, который еще не достиг своего апогея, могли вдруг появиться свободные места.
- Мы же не можем есть стоя, – сказал Индеец, тайно надеясь, что сестрички схватившись за это, скажут, что не против есть стоя, раз нет мест, но сестрички этого совсем не хотели, потому и промолчали. Я тоже промолчал, – хотя мог бы и стоя, – потому что не хотел причинять им неудобств.
Все замолчали, принявшись смотреть как пьянеющие люди за столиками едят жаренное мясо, запивая кто чем хочет, от пива до водки. Они громко смеялись, рассказывая всякие шутки и совсем не зарились в сторону танцующих – покидать пластмассовые кресла и покрытые едой и питьем столы им вовсе не хотелось. Ждать что кто-то освободит место было совершенно бессмысленно.
- А ты чем занимаешься? – вдруг совсем того не ожидая спросил я у сестрички
что держала меня за руку.
- Я?! – удивилась она, широко открыв свои глазки. Она несколько отстранилась,
словно этот вопрос мог нанести ей вред.
- Учусь в школе, – немного подумав ответила она так, словно это было
само собой разумеющимся.


Жуть, просто жуть. Я не знаю куда я проваливаюсь.


18.

Безумные искры яркого света. Распускающиеся огневые цветки ночного неба. Адские искрящиеся колеса. Вопли радостного восклицания. Зачаровывающее зрелище. Уносящее прочь каскадом искусственных звезд. Оно возносит тебя собой в темное небо, где ты рассыпаешься перед сотнями глаз, в отражении которых ты еще сто раз рассыпаешься, фонтаном обрушиваешься вниз и гаснешь .
- Тэкилу! Еще тэкилу! Давай Эл, давай! У-у-х! – пьянящий танцующий Индеец, кружащийся на манер Джонни на одном месте, по индейский пританцовывая, переставляя ноги на месте – одну на место другой. В руке со стаканом, на два пальца тэкилы. Взрывающиеся над головой лепестки фейерверка, то освещают его, то бросают в тень и он становится похож на шамана, вытанцовывающего свои безумные, прорывающие насквозь танцы – Тэкилы Эл, тэкилы!
Порой кажется что он стоит на мест, просто я шатаюсь. Да и не я ли это кричу:
- Тэкилы Индеец, тэкилы!
С двух сторон меня поддерживают – стоит мне начать заваливаться в какую-нибудь сторону, как тут-же меня ставят на место, то есть ровно, чтобы я мог опять терять свое равновесие, которое совсем не приспособлено к выпивке. Как я напиваюсь, мы с ним уходим в разные стороны.
- Да стой же ты! – только и слышу я после очередного завала на сторону.
Я то и стою, только никто кроме меня этого не понимает. Земля шатается. Мне отсюда с Земной орбиты это хорошо видно. Земля. На связи Эл Шапард. Вы что там труханули старый добрый рок-н-ролл? Или это все мексиканское мамбо?
Боюсь, что вы сходите со своей орбиты. Это все ваша тряска. Все вверх тормашками.
И еще вспышка цветка, салюта. Пиротехнический дождь осыпающий заспиртованные мозги в дряхлой коробке, плывущей в потоке дряхлых коробок.
- Эй Индеец? – ору я этому танцующему шаману. Он не вскидывает на меня даже взгляда, углубленный в круговорот своих движений. Я показываю ему на салют – Индеец?
- Да стой же ты! – такое чувство, что когда я заваливаюсь, меня отфутболивают отбойным молотком.
- Да черт! Какого черта! Черт! – кричу я, нормально говорить сейчас я не умею.
Крик, только крик. С двух сторон меня подпирают две ****ско прекрасные сестрички в красных платьях и с краснотой в глазах, под цвет нижнего белья. Они захмелели от пива и от нескольких порций водки, которые мы с Индейцем залили им во внутрь. Сами-то они вовсе не подпирают меня, на самом деле это вид – они держаться за меня чтобы не упасть. «Мы помогаем друг другу».
Салют. Салют.
- Где моя тэкила? – я оглядываюсь по сторонам, вниз, все куролесит, и внизу – безумное количество разной обуви, и вся она двигается под мамбо. – Где моя тэкила?
У меня еще осталось четверть бутылки этого мексиканского пойла. Эй, мачо, твой напиток. Тэкила как раз для тебя мачо. Настоящий мачо пьет тэкилу. Мачо. Красный, горячий, чилийский перец.
- Да где эта сраная бутылка!
- Да иди ты! – орут мне сестрички.
- Ах вы дряни!
Я опускаюсь на четвереньки и как ребенок ползаю, так как ходить я не умею. Нет, на самом деле ползаю я потому, что так лучше видно землю, истоптанную до мозга костей. Мы сходим с орбиты. Земля гибнет из-за мамбо. Это все это мамбо. Мамбо для мачо. Мачо для мамбо. – ДА ГДЕ ЖЕ ОНА ЧЕРТ ПОБЕРИ?!
Я натыкаюсь на бычки и две пары красных туфель. Мне приходит в голову безумная мысль до которой раньше я почему-то не додумался, хотя это очевидно: бутылка в каком-то из этих туфлей. Попытки рассмотреть выпуклости бутылки на одном из туфлей ни к чему не приводят – глаза растворяются в красноте туфель. Туфли метаются между собой, плавают и порой я не уверен что я смотрю на туфли. По крайней мере, чтобы они оставались туфлями мне надо очень стараться. То туфли, то масса пятен уплывающая во все стороны. Но где же бутылка? Вот сестрички какие подлые! Равновесие и на четвереньках покидает меня. Мою пьяную рожу тянет вниз, к одному из туфлей. Я принимаю это не за что иное, как за знак – мой пьяный дух несомненно притягивается алкоголем. О да, тэкила в этом туфле! В красном маленьком туфле. В женском чертовом туфле. Я начал его ощупывать, но никак не мог понять бутылка там или там нога или вовсе ничего – все мои чувства провалились, я не мог понять чувствую ли я что-то или это иллюзия, только так кажется. Я даже не мог с уверенностью сказать дотрагиваюсь я до туфля ли? Но когда я начал стягивать туфель, чтобы наконец добраться до нутра и достать мою тэкилу, я понял, что таки действительно это делаю – туфель, побеспокоенный мной, втреснулся в меня, да так нагло, что я отскочил назад, немного перепугавшись. Разъяренные туфли это вам не шутка! Туфель вернулся на прежнее место, и похлопал носком по земле, предупреждая все мои намерения в отношении его.
- Вот красная тварь!
Я пополз к нему, чтобы расправиться, да получил по голове. Задрав голову в брызгах фейерверка я увидел непонятное лицо сестрички, которая так его скорчила, что ребенок увидев такое непременно расплакался бы. Мне самому захотелось бы расплакаться если бы она не заграбастала мою бутылку.
- Придурок! – завизжала она.
- Отдай мою бутылку! – закричал я в ответ и пополз тормошить туфель. Она же осыпала меня тучей подзатыльников, крепкими словечками и воплями, да так это делала, что ее сестричке тоже захотелось в этом поучаствовать и они вдвоем принялись меня мутузить что не сбило моей целенаправленности. Вцепившись в туфель, который уже не мог противостоять мне, я вырвал его с корнями, запустил в него руку, обшарив пустоту. Сперва мне показалось, что туфель съел мою бутылку, а потом я врубился, что ее тут нет.
- Идиот, кому нужна твоя бутылка! – кричали сестричка.
- Да где же она? – не верю я, совсем рассеяно осматриваясь. Засыпанная алкогольными танцами толпа, салют, крутящийся на месте в трансе Индеец, две злые, в красных платьях школьницы, горы затоптанных бычков, мои шарящие руки, да нет бутылки, нигде нет! Я подползаю к Индейцу, чтобы переговорить с ним по поводу выпивки. Он пьет тэкилу и крутится. И я только сейчас понимаю, что мою бутылку перешаманил Индеец. А в руке он держит вовсе не стакан, как мне казалось раньше, а мою бутылочку.
- Дай мне выпить, – только и могу прохрипеть я.
Он ржет мне в лицо, истерический изгибаясь в свете очередного искрящегося цветка и кричит, что выпивки больше нет. – Да ты спятил, – только и говорю я.


- На держи, выпей это – вместо таблеток Индеец протягивает бутылку пива. Сам он то и дело из нее попивал. – Хватит тэкилы, мы не в Мексике. Пиво – это истинный американский напиток, как “Мерседес”.
Чем взять бутылку я не представляю. Одной рукой я упираюсь в стену, а другой я держусь за Индейца. Смотрю на его костюм пошатываясь. С улицы доносятся крики толпы. Празднество начинает стихать. Индеец затягивается. Выпускает дым. Протягивает мне окурок.
- На, затянись.
Мне так противно, но я затягиваюсь.
- Индеец, что за черт. Чего ты суешь мне свое пиво, ты что хочешь чтобы я блевал?
- Ты и так блевать будешь, смотри еще стекла не начни бить.
- Какие на хрен стекла, мне трудно стоять.
- Была бы у тебя тачка, ты бы ее сейчас угробил: врезался бы в угол дома на
полной скорости. Ты уже все. Сорвался, теперь только надо тебя еще больше
напоить, тогда ты свалишься замертво и не будешь чудить.
- Я хочу тэкилу, достань мне тэкилу.
- Тэкилу? Будет тебе тэкила, только не вздумай орать, как угорелый, хорошо?
Я заржал.
- О да, орать. Уже скоро. Бу-у- у-уду орать. Сегодня праздник черт побери. Мой крик останется незамеченным.
- Ну вот и не кричи бестолку. Идем, там наши красотки, тэкила и косячок. Только послушай: наши красотки, тэкила и косячек. Слышишь? Вот это праздник.
- Тэкила мне особенно нравится.
Индеец запускает бычок в стекло. Поток красных искр – продолжение салюта – разлетается в стороны, осыпая затхлый коридор. За этим, из его рта выходит струя дыма. Закуренный до серости ночной коридор.
- Держись, – сказал он и подхватил меня.


Детский визгливый смех, она покачивается, вокруг плавает дым, он напоминает реки, множество разливающихся рек, они обволакивают ее, щекочут ее, она смеется, изо рта выплывает очередная безумная река. Реки обволакивают всех. Она сидит на полу облокотившись о кресло. Молодые ноги подтянуты к себе. Одной рукой она касается их – они блестят. Темненькая блестящая кожа. Эй, иди сюда. Давай поплывем на Луну детка. Молоденькая женщина. Я затягиваюсь лавой, она обжигает меня. Выдыхаю реку.


Нам надо либо поесть, либо умыться. В этом тумане ничего не видно. Перечный воздух и заслоняющие голоса, все несет к черту. Если схватиться за голос, то он выведет к лицу, а так, ты можешь только перевернуться.
- Ну что ты, башка? – сказал мне Индеец подсев рядом.
Я заплыл и уже ничего не соображал. В чем моя вина, что я здесь? Вокруг меня плыл дым. Его сизость меня съедала. Почему бы мне просто не находиться в трезвости всегда?
- Ну что? – пихнул меня Индеец. – Что?
- Что?
- Кайф?
- Не знаю где он, Индеец, не знаю. Мне кажется он вошел в другую дверь. Слушай, а язык-то у меня не заплетается. Не так уж я и пьян.
- Ты чувствуешь скудность?
- Да, скудность я чувствую. Она ошиблась дверью и вошла ко мне.
- Нет, это не она ошиблась дверью, это ты оказался не за той дверью. Думаю ты не должен был выиграть в лотерею. Это слишком не возможно, особенно для тебя. Ты не тот человек с которым это может произойти. В тебе есть зачаток силы. Расти её. Доверяй ей. Только с помощью нее ты сможешь обрести себя. Те кто выигрывают в лотерею не имеют силы. Они слабы и выигрыш еще белее уничтожает их. Ты не должен был выиграть в лотерею, это ошибка. Кто-то допустил ошибку. Теперь никто не знает, что будет дальше. Мы повернули назад от придорожной закусочной, мы должны были всю жизнь провести в этом городе. Но ты выиграл в лотерею и в тебе есть сила. Ничтожное ее количество но есть. Сомневаюсь, что наши жизни закончатся так, как должны были закончиться. Твой выигрыш влияет и на меня. Впереди – неизвестность. Впереди – нет впереди. Есть лишь здесь и сейчас. Эл, мы черт знает где. У нас есть шанс найти себя, и не стать такими придурками, как жители нашей страны, как жители всего мира, продажные, пропитые, проученные, порабощенные. Нет, Эл, сдается мне, что выигрыш снова вывел нас на дорогу и мы с тобой спиной к городу. Это не ошибка, это шанс. Мы смотрим на бесконечную дорогу, на горизонт, мы щуримся от Солнца. Нам надо лишь сделать шаг вперед, нам надо не оборачиваться. Держись Эл, в своем опьянении. Завтра всего этого не будет.
- Что же с нами будет?
Он лишь хмыкнул и пополз к одной из сестричек, которые между собой о чем-то шептались. Она привизгнула, когда он коснулся ее ноги, посмотрела на него немного перепугано и расслабилась отдав свои губы ему. Оставшаяся сестричка раздосовано смотрела на целующихся, приоткрыв рот. Черт ее знает что у нее творилось в голове: то ли закипало недовольство от прерванного разговора, то ли зарождалось желание губ. Она повернулась ко мне, все еще сохраняя раздосованный взгляд. Не знаю, в состоянии ли я был удерживать ее лицо в фокусе. Не знаю, что мне надо было в тот момент. Девичье упругое тельце. Я потянулся к бутылке и налил себе, не от того, что хотелось пить, чтобы не выдерживать ее взгляд, чтобы не сидеть под ним нелепо себя чувствуя. В напряжении, стараясь уверенно двигаться, я взял бутылку – стараясь быть совершенно трезвым – налил в рюмку, часть вылил на руку, и – тут уже был один выпендреж,– одним махом, словно мачо выпил, стукнув об пол пустой рюмкой. Мачо. С сиестой это глупое слово влетело в меня и одним махом закоренилось во мне. Идиотское слово мачо. Каждой бабе нужен мачо. Мачо. Эй, да ты настоящий мачо. Мачо.
- Налей мне, – прервала мои рассуждения сестричка. В пальчиках она вертела рюмку, играя губками: сворачивая их в трубочку и проводя по ним кончиком языка. Школьница. Ее можно заснять на видео.
Я налил ей и себе тэкилы, хотел залпом выпить и стукнуть рюмкой, как мачо, но она остановила меня.
- За что выпьем? – сказала она.
- Да вон хотя бы за тех, – и кивком головы я у указал на валяющихся на полу Индейца и сестричку. Индеец жарко обнимал ее, сильно причмокивая губами. Она постанывала приоткрыв ноги. До траханья на полу оставалось не много. Они нырнули в мир плоти оставив этот мир гнить в своем лицемерии.
- Там не за что пить, – сказала сестричка.
- Да какая вообще разница за что пить.
- Никакой. Главное пить, – и она залпом осушила рюмку, стукнув ею об пол, как мачо. От одного этого мне стало противно пить. Не хотелось даже подносить рюмку ко рту – от запаха кривило. Я выпил – противно, противно, противно,– и уперся носом в рукав.
- Да уж, главное пить. Без притворства.
Сестричка поднесла мне пустую рюмку. Мой взгляд скользил по ней. По ее глазам. Ее открытых ногах. По руках. По груди.
- Не боишься столько пить?– спросил я у нее.
- Чего мне бояться? Того, что я не смогу соображать?
- Да хотя бы так.
- Того, что ты меня трахнешь? Хочешь меня трахнуть?
Она на четвереньках, да как кошка, выгибая спинку, приблизилась ко мне. Ее груди предстали из выреза – невольно я тонул в них.
- Хочешь меня трахнуть?
Она облизала свои губки, потянулась, совсем по кошачьи, вцепившись ногтями в ковер, оттягиваясь назад.
- Мяу, – сухо сказала она – А что ты скажешь если я тебе не дам?
Все что я мог сделать, это дотянуться до бутылки, я чуть было не перевернул ее, когда брал – мой взгляд то и дело скользил по кошечке – наполнил рюмку и резко выдохнув выпил. Вот тебе кошечка. Кошечка.
- Не надейся меня споить. Я не шлюха, как моя сестра. – она с презрением посмотрела на валяющуюся на полу пару.
- Я не хочу тебя спаивать.
- Так уж и не хочешь.
- Нет.
- Ты не хочешь меня трахнуть? – она, как шлюха, свернула губы в трубочку, а ладонями сжала свои груди, – Ты не хочешь дотронуться до моих деток?
«Да она полоумная!» – сразу пришло мне в голову. Самая настоящая полоумная! Никакая женщина себя бы так не вела. Чего она хочет? Или она мазохистка, хочет раздразнить меня, чтобы я ее изнасиловал? Сейчас, еще одну рюмку, а потом посмотрим. Налил. Выпил. Налил. Выпил, Налил. Вылил. Известная история.



Подошла ко мне и сжала в ладонях мои яйца.
- Пьяница ты эдакий, у тебя-то член стоит?
Она расстегнула брюки, принявшись ласкать мой член языком. Скоро выяснилось, что он у меня таки стоит.
- Вот и славненько. Расслабься. Ложись и ни о чем не думай.


Спасательные движения, мокрые сладостные ощущения. Мокрые белые извержения.
Сколько женщин сосут члены по всему миру в эту минуту? Сколько членов обсасывается за сутки? Эй вы, безумные статисты, ответьте. Сколько галлонов спермы не употребляется на детозачатие? Безумный океан. Только подумайте чтобы было если бы вся сперма ушла на детозачатие. Сколько бы было. Сколько бы еще лилось спермы. Земля бы захлебнулась не будь Господа Бога, который ниспослал нам презерватив и минет, вначале он одарил нас влагалищем, затем зловещей чумой исходящей из него, а после дал нам спасение. Резиновое спасение.
Жуть.
Не знаю на самом ли деле со мой все происходит.




Утром было не понять утро или нет. Казалось сумерки. В первое мгновение почудилось, что поздняя осень, а потом я засомневался какое сейчас время года. После некоторых умозаключений решил что сентябрь. Да, так вроде быть и должно. Но жажда мучит словно жаркое лето. Жаркое лето на пыльном полу с онемевшей головой. Мне всегда приходится просыпаться заново. Всегда приходиться оглядываясь назад натыкаться на стену, а идя вперед я утопаю в густом тумане. Возникает чувство, что я медленно ищу на ощупь и лишь вижу, то место на которое уже опустилась моя голова. Моя нога. Или вся жизнь – единственное растянутое утро, включающее день, вечер, ночь, галлоны алкоголя, разных запахов, женских губ, снов, сладких грез, и, надо же, денег. У меня есть деньги. Что-то никакого энтузиазма они не несут. Никакой жажды жизни. Мне на голову, в моей беззаботной жизни свалились деньги. Деньгами засеивают поле, по весне они прорастают, их жуют коровы, лениво стоящие на этом поле в ожидании, когда пастухи их погонят домой, нам на завтрак подают суррогатное молоко. С зеленым привкусом шершавости. Его каждое утро приносит Молочник, который имеет наших жен. Они рожают нам чужих сыновей. Они вскармливают их из своей груди лицемерием, которое в них вбили мужья. Ласкают механической улыбкой, которую заводят, словно часы. Нам достается та же заводная улыбка. А по четвергам механические разводные ноги. Автомат работающий на монетах. Монета с треском падает вниз. Внизу, вместо нее, уже ждет картонный стаканчик с кофе и позеленевшими сливками. На каждом углу нас ждет кофе. На каждом углу нас ждет Нищий с протянутой рукой. Эй, беги скорее, не то узнаешь в Нищем себя. Тебя ждет кондиционер в белой комнате, мышка с ковриком и полосатое национальное белье. И спеши домой, пока твой дом не превратился в руины, а жена не ушла к Молочнику. Дрянной Молочник, собиратель чужих жен. Утром он идет с бутылками, наполненными прекрасным, свежим, белым молоком. К полудню он возвращается домой, с наполненной сумкой чужих жен. Мы промениваем наших жен на свежее молоко, наших детей мы питаем патриотизмом, одеваем на них полосатые, в звездочку, трусы и отправляем с улыбкой и поцелуем в школу. У них в рюкзаке автомат.



Индеец вышел измятым. Его глаза слипались, а волосы, взбаламученные, запутались в клочья. Он застыл в полумраке пытаясь разглядеть свои мысли. Вся комната была засалена. Сперва именно это и бросалось в глаза, а только потом, за этой пеленой вырисовывались стены, мебель, блуждающий дух замершего Индейца.
- Мммм, – простонал он, подразумевая что его тошнит, что голова плывет и ходить
он вряд ли может, как впрочем и сидеть и лежать. Он бы лег спать, да спал бы, пока не проснется в прекрасном самочувствии, да сон вышел из него, и теперь только, от тщетных попыток заснуть, болят веки.
- Я не знаю кто я, – проговорил он. Когда он пил, он забывал, что он индеец, что он
Арапахо. Когда он пил он не был Арапахо. Он был пьяницей. А по утру он сталкивался с этими двумя сущностями, еще на него сваливалось его физическое состояние, которое захватывало полностью, не позволяя толком выяснить пьяница он или Арапахо. Мысли путались или забывались, безвозвратно проваливаясь в утреннюю пелену вчерашнего вечера. Все что он мог делать – это ждать когда это пройдет. Весь день ждать, не куря, не кушая и без капли спиртного, впрочем последнее могло в любой момент оказаться у него в руке и, как бы он не кривился, все равно это противное пойло им же самим будет влито в глотку, и когда я наткнулся на непустую бутылку тэкилы и разлил остатки, он, поднеся рюмку к носу, скривившись отвев ее, сказал: «сэ ля ви» и опустошил ее в синхронности со мной. Мы оба скрючились от этой гадости, пряча носы в рукава, провонявшихся дебошем рубашек.
- Я бы сейчас упал в воду, прямо в одежде, и лежал бы, смотря в небо. – сказал Индеец, заутренним голосом.
- Да уж. Я бы тоже. На прохладный песок, перед океаном. Черт побери океан, песок и пальмы – самое лучшее, что может быть на Земле.
- И мясо, только сейчас меня бы от него стошнило.
- Сейчас бы сока.
- И что же, вот это надо подниматься и идти за соком? Нет, двигаться я не могу. Все плывет и меня тошнит.
- А то. Нам надо проблеваться, чтобы помочь себе.
- Нам надо перестать быть, чтобы помочь себе. Зачем мы вечно пьем? Все наши
праздники – это такие вот утра.
- Да, такие бесконечные проклятые утра. Я люблю наши утра.
- Нет в этом никакого толку. Если мы поедем в Париж, то мы там напьемся. Если на Гаваи, то мы там напьемся. Куда мы не приедем везде мы напьемся. Все очень просто: мы напиваемся. Нам и ехать то не зачем, весь мир у нас в стакане. Мы напиваемся здесь, и утро везде одинаково, что в Париже, что в этой жопе.
- На песке гораздо приятнее напиваться. И утром встретиться с собой на песке гораздо легче. Тут тебе и вода.
- Это уж точно. Лучшего места для питья чем побережье просто не найти. Побережье – Рай для пьяниц, да и не только. Все стремиться туда, и бабы там доступные. Улыбнись и бикини больше нет. Они там нормальные, лишенные бешенства. Полные сексуального безумия, готовые отдаться кому угодно. Все дороги ведут на побережье. Все преступники, сумасшедшие, искатели приключений, писатели, музыканты, бунтари, все, бегут на побережье. Побережье – это пристанище. Побережье открывает дверь потайную дверь в недоступные миры. Побережье все из тебя высасывает, оно сродни Лас Вегасу. Оттуда уходят либо нищим, либо мертвым. Иначе уйти никак нельзя. Это трясина, болото.
Болото. Но с потайной дверью в недоступные миры. Потому это болото переполнено. Потому оно так шикарно. Истинная Американская Ночь живет на побережье. ЭлЭй и Фриско – Идолы, кровожадные Боги. Кому нужно это Майами? Холеным политикам и все, истинное в Калифорнии. В Калифорнии гениев больше чем на всей остальной Земле.
- Как и психов.
- Психи и гении слишком родны и едины. Поди знай кто есть кто. Толпа любит безумцев. Гений и есть безумец. Сумасшедший, который срет на Толпу. Толпа его, за это и возносит. Толпа – средний класс. Самое ужасное, что произвела Америка.
- Куда той атомной бомбе.
- Ни о чем мы с тобой говорим.
- Я слишком отвлечен чтобы еще говорить. Мне так же хреново, как и тебе, и
меньше всего хочется говорить.
- Тогда давай спать.
- Хрен там спать.
Индеец лег на пол, уткнувшись в потолок.



19.

Мы напивались где попало, и эту осень мы пили как черти. Куда бы мы не попадали у нас всегда была выпивка. Стоило нашим бутылкам опустеть, как мы заносились в первый попавшийся бар и заполняли все имеющиеся карманы банками пива. Мы пили на улице, в машинах, дома, в ресторанах, барах. Дома мы оказывались вообще редко, и то, для того, чтобы поспать. Нередко с нами домой привязывался еще кто-то, порой даже целая компания, непонятно откуда с нами взявшаяся, но очень веселая и пьяная, как мы, а в то время мы пьяных искали, так как только эти были с нами из одного мира, все остальные как деревья или столбы, или продавцы хот догов – вроде есть, но мы их не видим и уж тем более не слышим. Весь мир пьян, Индеец как-то сказал, что всем миром правят пьяницы, а если и не пьяницы, то Алкоголь. Безудержное правление Спирта. Все, что мы можем с ним поделать, так это разбавить. Больше ничего. И каждый встреченный нами пьяный, уже одним своим фактом, что он выпил, подтверждал сказанное Индейцем. Мы и сами встречая пьяного были в его же шкуре.
Шатаясь придерживая друг друга и завидев такого же бедолагу, который с трудом справлялся со своими ногами, мы радостно тыкая на него друг другу пальцами, мчались к нему, громко, чтобы еще издали он заметил нас, кричали, и махали ему руками. Сперва пьяный несколько не понимал, что происходит, но разглядев что мы пьяные тоже нам радовался. Пьяный – пьяному брат. Мы подкатывали к такому пьяному с широченными улыбками и что-то совершенно неопределенное говорили, вроде «Эй! О как ты напился!» или «Что, совсем падаешь?» «Посмотри на себя, да ты весь обблеваный» «Чтой-то ты так?» «Ты чего пьяница? Мы тоже пьяницы.» Потом, не давая ему ответить, мы объявляли, что мы тоже напились и вообще блюем где попало и все это большой кайф, куда там той Трезвости. Пьяный мог начать нести что-то свое, но мы его совсем не слушали и продолжали грузить проповедями о том, что алкоголь самое лучшее изобретение и без него никак. Если бы его не открыли, то разве еще что-то люди смогли бы придумать? Опьянение позволяет забраться туда, куда никакой трезвый не заберется. А там можно наткнуться на удивительные вещи.
Да и вообще, разве в процессе эволюции путем труда мы окончательно превратились в человека? Нет же, люди в своей сущности такие ленивые, что никогда не стали бы трудиться даже для облегчения жизни, так как облегчать нечего было. Мы бы уж себе просто паслись, в подобии обезьян и так себе жили бы. Ничто нас на труд не натолкнуло бы. Людям такая мысль просто бы в голову прийти не могла. В трезвую. Потому наши предки сперва наткнулись на забродившие ягоды, на грибочки, объелись ими, а потом, когда они прорвались на ту сторону, заглянули через край вселенной ограниченной умом, они наткнулись на потрясающие идеи, которые и послужили основой развития человечества. Все благодаря опьянению. Пьяницы – святые вдвойне, чем все прочие святые. Что бы стоила наша Жизнь без опьяняющих снадобий? Да все бы с ума посходили, перерезали себе горло. Алкоголь и наркотики будут всегда, их никогда не искоренят. Природа. Пчелки разносят пильцу с цветка на цветок, а люди напиваются. Не все конечно, но те кто это делает, продвигают дальше процесс нашего развития. Так что мы святые и без нас никак нельзя. А то что нас ущемляют и запрещают всячески, так это тоже закон Природы. Всех гениев всегда ущемляли. Вон, Иисус Христос, Ван Гог и кто там еще был? Вообще много было. Сперва их давят, а потом врубаются, что гения задавили. Потому человечество немного тормозит, так как гении летят, и пока до человечества доходит сто лет пройти должно. Да, все гении пьяницы. Или обкуренные. Или еще чем. Шекспир, Моцарт, Керуак, Берроуз, Моррисон, Хендрикс, Рембо, Ван Гог, Марадонна, а все Гомеры, Платоны, Аристотели так и подавно напивались. In vino veritos – мудрость древних, а раз это сказали древние, да еще на латыни, так о чем тут говорить? Опьяненные – святые вдвойне, запомни это, пока ты тут шатаешься в своем опьянении. Если твоя башка завтра и не вспомнит этого, что наверняка так и будет, разум противится этому, он ведь считает, что он всевласно владеет телом, тобой, он уж сделает все чтобы этого не вспомнить, но твое тело, твоя сущность это усвоит. Пьяница ты эдакий. Ладно, идем пить, ты еще в состоянии пить? Будем еще больше освещаться. Вдвойне святыми быть хорошо, но чего же на этом останавливаться? Лучше быть святыми в кубе. Идем.
Сложно конечно сказать слышали ли наши пьяные все, что мы им несли, но, обычно становиться святыми в кубе они с нами шли – если доживали до нашего приглашения. Некоторые посреди наших рассуждений блевали, падали с ног спать или вообще отрубались и как лунатики перлись в какую-то сторону, некоторые, пока мы им толкали нашу идею, толкали нам в свою – какую, мы ясное дело, не слышали, слишком уж мы была озабочены своей идеей. Были такие, что нас всецело поддерживали и даже такие, которые уже давно так думали: – Хемингуэй пил? Пил! – шатаясь говорил пьяница. – А какой мужик! Нобелевскую премию получил, немцев перебил, гонялся за подводными лодками, а рыбу какую ловил! Мужик в кубе!
Так мы и шатались целыми днями подбирая и бросая пьяных. Подбирая кого-нибудь мы тащили его в бар, где пропускали по одной и сразу убирались оттуда – напиваться в одном баре серая дешевка. Мы напивались во всех барах, из одного шли в другой, а из него в следующий и так без конца, пока несли ноги. Попутно мы цепляли еще какого-нибудь пьяницу, а то и шлюх. За день с нами пило множество людей, многие из которых терялись, при очередном переходе из бара в бар, кто оставался лежать на поле боя, а кто просто исчезал. Впрочем мы за этим совершенно не следили – мы и за собой не в состоянии следить. Только придерживаем друг друга, смотрим глазищами по сторонам в опьянении и широко улыбаемся, неся каждый свое. Это вообще страшное дало: когда напиваются каждый начинает не то чтобы говорить о своем никого не слушая, так он еще и кричать о своем начинает, яростно доказывая и убеждая, словно навязать свое виденье вопрос жизни и смерти. Убить прямо готов – таким взглядом смотрит. Попробуй тут с ним не согласиться. Тут уж или соглашайся или дерись. Впрочем все эти любители навязывать свое, в трезвом состоянии весьма спокойные и скромные люди. Опьянение приоткрывает двери. За ними можно найти все что угодно, но уж точно не то, чего ждешь. На самом деле опьянение многих сжигает. Это страшная вещь. Чтобы прорваться на сквозь недостаточно напиться или обкуриться. Надо быть сильным, надо знать зачем ты это делаешь. Зачем приоткрываешь дверь. Надо знать чего ты хочешь. Знать внутри себя. Не будешь знать – сгоришь. Станешь не гением, не святым. Станешь алкоголиком. Нищим с протянутой рукой. Пройти в дверь это не прогулка, которую может совершить каждый. Творчество – по ту сторону. Творчество всегда было там и только там. Забродившие ягоды и грибочки впервые съеденные предками открыли им Творчество. Творение. С тех пор оно с наружи и внутри человека. С тех пор оно развивает и уничтожает нас. Только что-то от нас ускользнуло. Предки знали что-то, чего не знаем мы. Что-то, что было потеряно. Выкинуто. Теми, кто пользуясь развитием вышедшим из-за Двери, направлял его в свою сторону, в сторону уничтожения Земли, атрофирования большинства людей. Теми, кто давил гениев и святых. Теми, кто уже признанных гениев считал своим подобием, и старался не замечать каким путем они черпают себя. Теми, кого зовут Лицемер, Заумный Образований Лицемер, завладевший Развитием и превратившим его в развитие. Который стремиться всех сделать заумными образованными лицемерами. Который вечно прав, ибо своей вечной правоте он отдал всю свою жизнь, и если он, не дай Боже, увидит что он не прав, то его жизнь – прожита зря. Он никогда не увидит, что он ошибается. Ему не позволит сделать это его Инстинкт Самосохранения. Он задавит тебя, Приоткрывший Дверь, если увидит в тебе угрозу, он питается мясом. Он питается тобой, прочими и даже себеподобными. Пожирать – это его скрытая образованием суть, он ничего не знает. Он подвержен инстинктам. Считать, что он все знает – это инстинкт. Никто ничего не знает. Мир бесконечен, он простирается далеко за рамки нашего восприятия. Впрочем, не мне это вам говорить.


Каждая выпитая рюмка кидает нас из крайности в крайность. Из мысли в мысль. В один момент все рюмки, что опрокинулись в нас, выходят наружу, и мы уже ни на что не способны. Мы самодовольно блюем. Мы стоим на коленях. Мы проклинаем все. Мы расплачиваемся за то что получили. Нет, мы не жалеем. Мы никогда не жалеем. Нас рвет на куски. Нас обдает противной гадостью, стекающей из наших губ. Мы блюем перед собой, брызги падают на нас. На нашу одежду. Мы блюем под себя. Без сил мы падаем в нашу блевотину. Блевотина – кровь. Мы мертвы. Мы прорвались насквозь. Утром мы вернемся и принесем Оттуда вещи. Утром мы воскреснем.
Когда мы уже совсем чувствовали себя порванными, такими, что уже ни шагу, ни духу в нас не осталось, мы, если оказывались не вдалеке от дома, шли спать, захватывая с собой всех, кто на тот момент был рядом. Конечно так прямо спать мы не собирались и набирали пакеты пива – на крепкоалкогольные напитки нас уже не хватало. Мы запихивались в такси и, за солидные чаевые – за меньше никто толпу пьяных не брал – мчали домой громко смеясь, крича, и, на каждом повороте, когда нас швыряло в стороны, мы наваливались друг на друга, вскликивая вопли восторга. У кого-то оказывалась бутылка чего-нибудь, и мы пили не останавливаясь до самого дома, передавая ее по кругу, не обходя и таксиста, но ни один таксист ни глотка ни сделал и почти все отказывались идти домой с нами пить, беспокоясь о работе. Двоих нам все же удалось затащить, заплатив им, будто всю ночь они нас возили. Они тогда надрались до беспамятства, развлекая нас историями, всякой таксисткой чушью, о клиентах со странностями, о девицах, которые не могли заплатить, и обсасывали их со всех сторон, о придурках, грабителях и том какие они молодцы, эти таксисты. Попробывали бы они за такие деньги не надраться до полусмерти! Утром уползли довольные в жутком состоянии. Один теперь захаживает на дарма выпить. Да не только он. Со временем образовался кружок постоянных пьяниц, которые почти поселились у нас – это вовсе не бездомные алкоголики подобранные на улице, это разнообразные, некоторые весьма состоятельные, в некотором отношении к искусству, пьяницы, с которыми мы познакомились в клубах и хороших барах. На самом деле, несмотря на наше тяготение к пьяницам, мы вовсе не подходили к кому попало, да и шатались мы в фешемебельных районах и пили в дорогих местах. К тому же нищих, ни я, ни Индеец на дух не переносили. Возможно потому, что они нам напоминали нас, до недавнего времени, или по крайней мере своим существованием и путаньем перед глазами указывали нам возможности нашего дальнейшего жизненного пути, к которому мы бывали близки.
Вообще у нас образовался кружок из девяти человек, включая нас и одну женщину, ей было что-то около тридцати, свой возраст она называла по разному, от семнадцати до сорока, кому как, и в зависимости от настроения в данный момент. Она меньше всего обращала внимание на слова и говорила все, что хотела, не заботясь о том правда это или нет. Но, что в ней неизменно наблюдалось, с каждым днем она говорила все меньше. О ней из нас никто ничего не знал, потому правдивость ее слов была прозрачной. Она звала себя Джулией, а мы назвали ее Костлявой Дырой, так прозвал ее Индеец, за ее болезненную худость и равнодушный характер – каждый с ней переспал и каждый мог сделать это в любой момент. Создавалось впечатление, что надо всего лишь подойти к ней и раздвинуть ей ноги. Джулия пила виски и нюхала кокаин. Все остальное время она валялась на кровати, вставая только чтобы поесть или сходить в туалет. В наших гуляниях по барах она не участвовала. Если кому-то приспичивало потрахаться он просто заползал на кровать и молча трахал ее. Она всегда лежала как бревно, словно ей до этого не было никакого дела. Можно было и без резины; не помню как она к нам привязалась. Помню только, что с какого-то момента начал постоянно замечать, что на кровати кто-то трахается, а потом заметил, что женщина не меняется – все время та же. А потом оказалось, что ее все знают, кроме меня, хотя тоже не помнят откуда она взялась. Говорят кто-то с собой притащил. Что она делала, как жила – это загадка. Видимо жила до нас так же у кого-то другого. А кем родилась? Вопрос который иногда влезал мне в голову, но разузнать я никогда не пытался. Спать с ней я побаивался – в том что она чем-то больная не сомневался, но когда был пьян таки как-то трахнулся с ней, кажется и не один раз такое было. Пил я всегда и память у меня страдала сильно – что, когда происходило не помню. Жил в постоянном сейчас. Туманном шатающимся сейчас. Сложно сказать почему так произошло. Стоило один раз напиться как пошло поехало. Деньги есть, что меня могло остановит? Раньше пить переставал, когда деньги кончались, трезвел, возвращался в – хе-хе -ясную жизнь. Что за бредни? После выигрыша стоило пробке открыться, как все заволоклось алкогольной пеленой, теперь можно делать все, ни о чем не заботясь. Время – больше не существует, все запуталось и не имеет никакого значения. Постоянное пьяное сейчас. Мистер Вечность. Миг. Даже не знаешь когда это все началось. Лишь в немногочисленные моменты, когда каким-то невероятным случаем просыпаешься утром, в ужасном состоянии, когда все спят и нет ни капли, задаешься этим вопросом, но не углубляешься в него, а слегка скользишь взглядом, настолько твое состояние отрешенное. В такие отрешенные состояния понимаешь все прекрасное алкоголя, когда сидишь, разбитый, заплывший на полу, не в состоянии пошевелиться, с измятым пересохшим ртом, дрожащими руками, трясущимся телом и смотришь сквозь окно на светлое голубое небо с белоснежными, густыми облаками, в которые хочется окунуться, чтобы излечиться от всего, от всей жизни и лететь сквозь них, над всеми. Когда тишина и ты вдруг слышишь пение птиц, ощущаешь каждую птицу в потоке, в серенаде мелодий. Они уносят своим пением, пронося сквозь листву, когда в затхлую коморку ветер приносит, через открытое окно свежий воздух – сладкий, пьянящий, ароматный воздух, от которого невольно улыбаешься и призакрываешь глаза. И как хорошо становится! Насколько же прекрасна жизнь! Как все просто и легко! Зачем забивать себе голову всеми теми глупостями, что прочно засели в голове? Разве не достаточно неба, пения птиц, деревьев, чтобы жить? Это же так прекрасно. Готов остаться навсегда в этом моменте. Так хорошо, что ничего не хочется; целый час смотришь непрерывно в окно, пока кто-то не проснется и не выползет к тебе и от одного его облеванного вида станет нехорошо и почувствуется вся грязь, в которой лежишь. И захочется напиться. И вовсе не от того, чтобы спастись, а от того, что в трезвости, когда совершенно не пьешь, ты не ты, ты – забит, ты не слышишь пения птиц, не видишь так облака, как видишь их сейчас – в утренней пелене ночного алкоголя. Такие моменты вполне легко появляются, если ты один. Но здесь, в этой тесноте, среди восьми спящих пьяниц – это редкое дело и от этого оно только прекрасней. Почти каждому я пытался показать Красоту жизни, но никто ее не видел, кроме Индейца и Элберта, художника самоучки, презирающего все искусство, но, не смотря на это, обрисовавшего в моей квартире все батареи и одну стену. Увлеченный небом он принялся его рисовать, всецело поглотившись в работу и забыв о выпивке. А к обеду картина была готова, мало чем отличаясь от его прочих работ – разноцветные пятнышки в разнообразных круговоротах со словами... У него была страсть писать на картинах слова – на этой он, к скоплению непонятных цветов дорисовал черную стрелку, над которой черными буквами написал: Прекрасное Утреннее небо. Только этой надписью его картина и походила на небо. Точно так же он обрисовал мою батарею и на батарее он нарисовал «в своем виденьи» эту же батарею, в центре значилась надпись «Батарея». Элберт не только рисовал названия изображаемым предметам, иногда он писал строчки стихов и песен, зачастую битнических поэтов и музыкантов. Грегори Корсо, Гинзберг, Дилан Томас, Джим Моррисон, Хендрикс, «Битлз». Одна картина полностью состояла из строк. Этими строками он хотел выразить всю эпоху шестидесятых, что у него получилось – пожалуй единственная понятная его картина. Остальные – пятнышки, о которых думай все что угодно. Сам же он себя художником не считал, впрочем и не знал ни одного художника, которым мог бы восхищаться. Все картины были для него бестолковыми, особенно импрессионизм и эпоха Возрождения. Он не отрицал что у них есть мастерство, но больше ничего он не видел. Они ничем его не поражали. Особенно Элберт не понимал зачем многие художники всю жизни рисуют пейзажи. Если у них достаточно мастерства, чтобы так прекрасно рисовать пейзажи, то почему они не рисуют что-то другое, что-то новое, что-то притягивающее, что-то открывающее? «Моцарт и Достоевский – самое великое что есть» – иногда говорил он. «А Хичкок просто Хичкок и ничего больше» – тоже иногда добавлял он. «А Дали гениален, но что нашли гениального в его картинах? Не понимаю.» – тоже его мнение. Несмотря на то, что Великих двое, это не мешало ему таскать с собой краски и рисовать везде, где взбредет – на столиках кафе, тротуарах, иногда он обрисовывал Джулию и звал всех полюбоваться. Не знаю что сказать по поводу его работ – мне до них не было никакого дела. Сейчас можно продать все, и чем более это странно и непонятно, тем более дороже. Сейчас быть художником это почти как играть в лотерею. Но стоит несколько раз выиграть, как дальше, чтобы ты не делал, всегда выигрываешь. Смотри только не попади в яму – они просто встречаются под ногами, кем бы ты ни был и уносят прочь. Выдуваешься в трубу. Ну в общем Элберт и рассчитывал, что его размазня – а там таки были впечатляющие вещи – сорвет куш и он разбогатеет. По крайней мере всучить мне одну картину за семь тысяч он сумел, хотя я тогда и был пьян. Я вообще в это время всегда был пьян – трезвость почти перестала существовать. День начинался с бутылки и заканчивался ею. Впрочем когда он начинался и когда заканчивался, из-за бесконечности бутылки, разобрать не представлялось возможным. Просыпаясь мы пили, заказывали из ресторана еду, пили в ожидании ее, ели, пили после. Выходили на прогулку, пили во время нее, знакомились с кем-то, пили, обедали в каком-то ресторане и вновь пили. Вновь гуляли и пили. Так же ужинали и пили, а ночь, в зависимости от состояния, то проводили в ночном клубе, то дома, то там где упали, или в чей-то незнакомой квартире. Просыпаться непонятно где, стало обычным делом, и когда такое происходило никогда не задавались вопросы: "Где я? Что я здесь делаю и как сюда попал?" Ответ на все был прост – алкоголь. Алкоголь протянул нам руку и взял нас. Он стал нашим гидом, ведущим в глубь Памяти. Мир перестал быть определенным, упорядоченным. Мир стал загадкой. Что произойдет после очередного глотка никто не знает. Может быть все, что угодно. Драка. Безумные споры. Крики. Раздевание. Битие стекол. Песнопение. Все. И то, чего никто не знает. Ясно всегда было только одно: впереди нас ждет очередной глоток. Эта непоколебимая ясность делала все очень простым. Глоток. За ним глоток. Еще глоток, еще... Мы пили все. Пиво, это вообще всегда было в карманах, водку, виски, коньяк, тэкилу, коктейли, все что попадалось нам. Стоило увидеть в баре приглянувшуюся бутылку, как мы тут же покупали ее распробовать. Чего мы только не перепробовали всего не упомнишь, еще учти особенности памяти, при непрерывной дегустации крепкоалкогольных напитков. В квартире образовалось гигантское скопище пустых бутылок, которые кучами закупоривали все углы, а наряду с ними валялись жирные упаковки от всего нами съеденного. Квартира превратилась в свалку, находиться в ней стало совершенно невозможным – нас еще там было (помещалось) девять человек – это с одной кроватью в комнате и небольшой кухней. Но мы там не находились. Мы там были чертовски пьяными, поэтому это все особой роли не играло, пока количество тараканов – и прочей гадости – не взросло до такой степени, что они совсем не пугались нас, ползали по нашей еде и нам, заползая под одежду. В нас просто напросто вселился страх, что рано или поздно они полезут в ноздри; впрочем мы все время забывали об этом страхе – глоток, за ним еще – но он возвращался. Ясное дело квартира хорошенько провонялась, никто ведь не мылся – на это просто не было времени и сил. И запах, окрепший стал нас доставать и вконец мы стали раздражаться друг на друга, несмотря на то, что мы пили вместе. Все друг другу мешали. Орали, и доходило до кулаков. Несколько раз я в гневе пытался выставить всех за дверь, но никто не ушел. Моя квартира перестала быть моей. Нет, меня это вовсе не тревожило – любая сора заканчивалась питьем, и вся наша тогдашняя суть была проста – пить. Какое тут дело до грязи, вони, криков, тараканов, давки. Мы сделали просто – мы решили, чтобы я купил дом, где будет куда просторней. Так я и сделал. В трезвости никогда бы до такого не додумался. А тут: такая потрясающая идея! Купить дом, где всем будет место и никто никому не будет мешать. Ввиду своей постоянной неспособности вести какие либо дела, я нанял брокера, который быстро – такое было условие – подыскал дом. В тихом отдаленном месте. Неплохой, потрепанный, двухэтажный домишко, который он нам всунул за какую-то преувеличенную сумму – какую я не помню, но то что он нас надул, это я знаю точно. Грех не надуть двух пьяных пьяниц.
Мы шумно переехали на новое место жительства, сильно напившись по этому поводу. Комнат хватало чтобы жить-пить спокойно. Разместились по два человека. Джулии выделили отдельную комнату, чтобы траханье происходило не на глазах у всех. Теперь каждый мог чувствовать себя свободней. С этого момента наш кружок пьяниц стал распадаться. Каждый пил где хотел, с кем хотел. Утром, или когда взбредется, все разбегались, кто куда, по одиночке или группами, а ночью вдребезги пьяными заваливались спать, почти всегда в гостиной – доползти до своей комнаты не хватало сил. Жизнь у всех пошла свободная и дармовая. А на меня повалились счета... да к черту счета. Мы с Индейцем вываливались за дверь, цепляли шлюх и шли дебоширить. Мы тащили их в самый шикарный ресторан, где попросту напивались, как в дешевом баре. Деньги открывали двери всюду. Нас ниоткуда не выпихивали. Даже когда принимались ходить по столам, таская за собой полураздетых шлюх, и блевать, и орать, и падать, с нами обращались вежливо, бегали за нами по всему залу, словно за детьми, вызывали такси и чуть ли не расстилали постель. Все эти услуги записывались в счет, с наценкой: испорченные скатерти, ковры, посуда, блюда других посетителей, такси и т.д. и т.д. Шлюхи напивались до полусмерти и падали спать с нами в гостиной. О траханьи все забывали. Но деньжата при всем при том они не забивали утром стащить из бумажника и скрыться пока мы спим. А мы не обращали на это никакого внимания. Короче, шлюхи очередями выстраивались у нашего дома, который мы окрестили Пьяным. Теперь стоило только высунуться в окно и ткнуть на понравившуюся шлюху пальцем. Этим пользовались все кому не лень. Шлюхи были довольны. Новый Вавилон расцветал. Возле входа начал шляться толкач – теперь начавшую появляться вонь перебил запах травы, заполонивший весь дом. Толкач даже стал захаживать в гости – тут постоянные клиенты, приятная атмосфера общения и Джулия, Костяная Дыра. Мне даже кажется он подсадил ее на углу. Возможно и не только ее. Я с Индейцем стал далек от происходящего в Пьяном Доме. Если все стали домоседами, то мы напротив, редко возвращались туда, и иногда ночевали в гостиницах – так проще, когда пьян. И чище. Тут тебе и чистые простыни и свежий воздух. Гадить на чистое куда приятней чем на загаженное. Да нам настолько опротивела грязь, что мы двинулись на чистоте. Стоило нам запачкаться блевотиной или едой одежду, как тут же мы ее списывали и покупали новую. Сдавать в стирку не было памяти – в какую прачечную мы сдали и когда забрать, мы бы сразу же забыли. Зачем себе морочить голову когда в наше время созданы все условия существования для пьяного. Все – одноразовое. Жилье, одежда, еда, презервативы, кровать, женщины. Да все одноразовое, разве что президент может быть двухразовым. Наш мир – одноразовый. Наше небо – одноразовое. Люди, спасайте животных и не рубите леса. Лучше выпейте. Ага, пьют только короли, все остальные работают на них, чтобы пьяницы смогли беззаботно существовать. Все, все, все ради пьяниц. Вокруг нас крутится весь мир, а мы – блаженствуем. Нас никому не переблевать. Нас никому не свергнуть. Алкоголь и Дурман правят миром. Мы – их часть. Мы – бессмертны. Бесконечные ряды полных бутылок простираются по всему миру. В каждый уголок доходит этот Напиток. Бесконечное число рук тянуться к нему. Тех, кто пьет больше. Тех, кто пьет больше. Бутылки, как соски матери, манят нас. Священное пойло безумия, огненная река. Трудная вода. Мы с разбегу ныряем в нее. В лучах Солнца плескаемся, брызгаемся, словно дети. Мы смеемся сполна наслаждаясь этой водой. Берешь все до последней капли.
Иногда охватывает Тоска. Она не покидает даже в бутылке. Бьет тебя. В одно мгновение меняет тебя, твое настроение. Замолкаешь. Теряешь все. Садишься на бровку. Сидишь. Ничего не хочется. От этого душа наполняется слезами. Хорошо, что есть бутылка, думаешь и делаешь глоток. Алкоголь заменяет слезы. По дороге мчатся машины, прохожие, а ты пьешь. Комкаешь бумажный пакет – залог спокойного выпивания в общественных местах. Занавес.
Пить одному жутко. Тогда тебя никому на спасти. Индеец, который не столь подвержен Тоске, тормошит меня – его совсем не прельщает жить на бровке. «Идем,»–говорит он. Берет меня под руку, тащит. Я не хочу, «идем,» – он хватает за мою руку двумя своими, старается поднять. Да ему уже проще упасть чем поднять кого-либо. Он падает на спину поперек тротуара, пугая прохожих. Те отскакивают смотря на него широкими глазами, но идут дальше. Прохожим нельзя останавливаться. Стоять могут только нищие и пьяные, Индеец чертыхается вскакивает, словно трезвый, кричит на чертовый тротуар, пинает его ногой, чем вконец распугивает всех прохожих. Через несколько минут успокаивается, хотя по прежнему напряжен. Успокаивается он потому, что не может двигаться – идти сам он почти не может. Ему для этого нужен еще хотя бы один пьяный. «Эл – бубнит он пошатываясь – Идем, к черту все бровки. Пошли пить в президентский номер». Тошно. Все меня растаскивают на куски. Из меня течет зеленая река и этот напор никому не остановить, даже мне. На берегах этой реки все кому не лень вспахивают землю и проводят каналы, чтобы орошать ее. Рака растекается по всем берегам. Рыбаки ставят сети и вылавливают рыбу. Инженеры строят Большую Дамбу, чтобы обеспечить бесчисленное количество людей энергией. Все кто хочет, берут что хотят от этой реки. А река только течет, ни на что не в состоянии повлиять. Мною орошают каждый рот. Сил нет. Я заваливаюсь на правый бок и закрываю глаза, ничего не хочу. Над ухом жужжат машины, стучат башмаки прохожих. Звуки города. Еще теплый воздух ощущается носом. Чувствуешь прикосновение ветра. Находит спокойствие. Безмятежность. Вот она вечность. Ты растворяешься, смешиваешься со всем, теряешь ощущение физического тела. Взлетаешь во все. Гудок машины – это ты, крик мужчины из окна третьего этажа – это ты, гул прохожих – ты. Свисток – ты. Все есть ты. Ты есть все. Ты перестаешь существовать. Становишься ничем. Потому ты – все. «Не лежи, Эл, – Индеец тормошит маня – Ты скатишься на дорогу». Он настырно дергает меня, вырывает из всего. «Уйди Индеец, – говорю я ему заплетаясь в губах – Уйди». «Вставай, могут появиться копы» – он шепчет прямо мне в ухо. От этого шипения становится мерзко. После вселенского чувства растворения, в тебя вбивается это шипение, будто сухой язык рептилии щекочет ухо. Индеец, это пьяное существо, от которого несет алкоголем за десять кварталов вновь принимается меня поднимать. Хватает под мышки, но все его усилия тщетны, ему лишь удается развернуть меня. Для него я как мешок, тяжелый, неподвижный мешок. Он берется опять меня поднимать – но все, сил нет, не может даже приподнять. Я смеюсь его глупыми попытками. «Никто не может заставить меня делать то, чего я не хочу!» – сквозь смех говорю я ему. Индеец запыхался. Ему тяжело – алкоголь, сигареты, алкоголь, сигареты. Ему совершенно не нравится на этой бровке. Где мы только с ним не ночевали, в каких подворотнях, на каких мусорниках, но эта чистая и опрятная бровка его отвращает. «Садись, – говорю я ему, похлопывая ладошкой о бровку. – Садись рядом.» Он не садиться. Я улыбаюсь сам себе: Индеец немного паникует, ему не нравится то, что я делаю. Вместе пили, но допились до разных миров. Я вообще допился до Тоски. Она вся в белому стоит у окна, перебирает в руках венок из цветов. Из-за нее льется поток света, освещая всю пыль, в деревянной комнате. Улыбается, посмеивается девичьим голосом. Она способна соблазнить всех. Даже Богов. Мне хочется ее убить, но я не могу. «Копы, копы!» – кричит мне Индеец и тормошит руками – зрение в одно мгновение вернуло ему силы. «Какие еще копы, – отмахиваюсь от него. – Мы святые! Нет дела мне не до каких копов!» Я срываюсь с места, чтобы лечь на дорогу, но Индеец садит меня обратно, что еще больше подстрекает меня и я вновь рвусь вперед. «Стой придурок,» – говорит он, вцепившись в мои плечи, стальными руками, мне стало больно, а потом он вдавил меня в бровку, как раз в тот момент, когда копы подошли к нашим спинам – что им за дело до пьяных? Они что-то говорят – их речь до меня не доходит, они слишком трезвы. Говорят они Индейцу, тот развесив уши слушает их, тупо уставившись. Один коп говорит Индейцу, другой вроде уставился на меня. Я всматриваюсь в их рожи, но не могу разглядеть – они расплылись и стали пятном. Обесформленные. «Мы ничего не делаем,» – говорю я второму, что смотрит на меня, показывая, что в руках у нас не бутылка, а бумажный пакет. Для большей достоверности я говорю: Это бумажный пакет. Коп молча пилит меня взглядом, они видят, что одеты мы прилично, измято, грязновато, но у них на такие костюмы жалованья не хватит. Вдруг этот, второй коп, с расплывшейся рожей, что-то мне говорит, ни хрена я не понимаю, что он несет. Делаю тупое лицо, которое обозначает что ни в чем я не виновен и потому не понимаю о чем речь. Коп подходит ко мне, дергает меня. «Вставай!» – оказывается говорит он. Не встал бы ни за что, но он одним махом ставит меня на ноги. Все перед глазами плывет. Я всматриваюсь в его рожу – ни черта не разобрать, как ни сосредотачиваюсь он все равно обесформленный. Он толкает меня к Индейцу, я сразу теряю равновесие, впрочем которое потерял ...надцать рюмок назад, лечу, ударяюсь в плечо Индейца, отчего остаюсь на ногах. Индеец каким-то чудом тоже удерживается. «Ну что, олухи?» – слышу я от копов. Не понимаю как копы могут называть таким словом? Олухи. Откуда они его взяли? Ублюдки, придурки, это хоть что-то, но олухи. Смотрят на нас. Улыбаются. Как олухи. Улыбку с их обесформленных рож я различаю. Тут я толкаю речь: «Господа офицеры, какого черта, что за дело? Два, вполне достопочтенных господина немного выпили, а вы уже что-то к ним имеете? Мы вполне трезвы, только немного пьяны, никакого закона не нарушаем, нам это ни-к-чему совсем ни к чему, мы закон вообще стараемся обходить стороной. И бутылка у нас в закрытом пакете. Никто ничего не видит. А то что мы сидим на бровке, так что расстрелять за это надо? Да посмотрите сколько бомжей спят где попало и пьют как попало! Делают что хотят, а вы на них сквозь пальцы. Чем же вас привлекли тогда два добропорядочных гражданина? Вы сами знаете сколько сейчас чертовых придурков по улицам ходит и все они маньяки, так пошли бы их половили, а то, что пьяных подбирать. Да, да, мы гребанные пьяницы, напились в жопу, а вам-то какая на хрен разница? Что вы хотите нами себе голову морочить, вы что рехнулись? Мы же вам все обблюем! Нас чуть шатни и мы все обблюем. Мы – ходячая гребанная проблема. Похуже чем триппер. Вы что хотите нас подхватить? Это вам не какие-то там маньяки, которые сейчас, радуются что полицейские, вместо того, чтобы их сейчас ловить, правопорядочных людей трогают! Наша полиция гребет невинных? Нет, я в это не верю, быть такого не может! Я конечно не слышал, что вы тут несли, глуховат с детства, но думаю вы нам хотели предложить свою помощь? До дома дойти или проводить? Потому как никакого закона мы не нарушали, мы блевать хотим, нам нет дела до закона, если мы в скором времени не попадем домой, то будем блевать здесь, на этой самой бровке. Я обблюю эту чистую бровку, если надо будет обблюю весь город, я могу обблевать весь мир – на это дерьмо дерьма у меня хватит...» Задравшись слушать, что я несу – а язык то у меня заплетается, половину высказанного они и не поняли – копы взяли нас крепко и потащили за собой. «Вот чертовы копы!» – только и успел сказать Индеец, у меня же дыхание перехватило. Подумал: конченые попались, в участок потащат, надо им чес про библию загнуть, чтоб поперхнулись им. Но нет, они затащили нас в переулок, втиснули в стену, начав проводить осмотр карманов. Меня хорошенько облапали, жестко, вытрусив все из карманов. Документов у нас ясное дело не было – где они вообще, мы давно забыли, и вопрос о личностях нас не занимал. Но бумажник был и далеко не пустой. Они его досмотрели, чтобы найти там документы, но нашли там без малого пол куска зеленых, что их обрадовало больше: они чего-то нам почесали, вернули пустой бумажник, оставили двадцатку на такси, посоветовали, чтобы мы в таком состоянии ехали домой, а то мало ли что может случиться, улыбнулись и испарились, словно феи. Гребанные феи. Индеец обозвал их трахнутыми в жопу, и такси было променяно на пиво в баре и проклинание законоблюстителей, десять раз трахнутыми в жопу неграми. «Трахнутые в жопу! Трахнутые в жопу!» – не унимался Индеец, а я, тоже мысленно представлял как их имеют, совсем позабыл о тоске, чему обрадовался вспомнив – она испарилась так же как и копы, оставив о себе лишь равнодушное воспоминание, чего не скажешь о трахнутых в жопу копах. Впрочем два бокала пива и копы растворились в безмежном прошлом без следа.

Бесконечный алкогольный ХайВэй. Ночной ХайВэй с желтой разделяющей полосой. Она бесконечно уходит за нас, в свете фар. С хрипящим Томом Вэйтсом, с сигаретным дымом. С нахмуренным лицом, резкими движениями, пылающим взглядом, Пол бутылки бурбона. Молчание, сто миль по городу. Пока только сто. Моросящий дождь, уходящая прочь полоса, бесконечная желтая полоса бесконечного Алкогольного Хайвэя. Мы несемся по нему смыв бурбоном наши жизни. Смыв наше будущее. Все поглотилось вокруг ночью, мы только и видим уходящую желтую полосу в свете фар. Всё.
Temptetion.

Проснувшись меня трусило. Не знаю от меня или от выпитого. Я уселся у стены номера на пол. Ковер был красным. Сейчас этот свет вселял в меня тепло. Я даже разделся вчера, хотя обычно этого не делаю. Каким таким чудом я это сделал? Вот я дрожащий и заплывший, скорчившийся на полу, с алкогольным сном в мозгах, с тошнотой и бессилием. Мой рот стал ватой, а у меня нет сил на то, чтобы дойти до столика и выпить сока. Я один посреди этой ночи. Один, непомнящий ничего и не желающий ничего вспоминать. Вот она обочина Алкогольного Хайвэя. Горючее подошло к концу и ты не дотянул до заправки. Жаркой Заправки. Кто его знает где она. Попробуй встань. Весь мир жлобье. Стоит только глянуть на рожи на улице, как понимаешь это. Лицемерное Стадное Жлобье. Первая дверь на которую натыкаешься – и, кажется единственная, впрочем нет времени на поиски, тебя тошнит – это Алкоголь. Улизни в нее и все потеряешь. Сбрось с себя все одежды и умри истощенным от язвы. Или ожиревшим лицемерным, подавленным жлобьем. Или тем, кто освободился. Только смотри не обманись, те кто освободился, часто лицемерные жлобы. Короче. Ватный рот убивает. Стоит пошевелить головой в сторону, как подташнивает и все плывет, вот-вот комната пойдет ходуном перед глазами. Я на четвереньках дополз до столика и выпил сок. Стало легче во рту. Стало легче в душе.
Каждый лицемерный жлоб считает что он свободен.
Бесконечный Алкогольный ХайВэй. Ночной хайвэй с желтой разделяющей полосой.


Мы ржем во все горло, кричим. Распихиваем танцующих, толчком открываем дверь. Вываливаемся с прокуренного сумасшедшего клуба, где свет меняется несколько раз в секунду, где попробуй расслышь, что говорит Индеец, приходится орать прямо в ухо, где наши пьяные крики, содрогающие ночные улицы, являются ничем. Где все дрыгаются и наши глаза ходят ходуном, готовые упасть и выблеваться, мы вываливаемся из дверей клуба на свежую, ночную улицу в поток прохожих, которых немного, которые готовы, в такое время, наткнуться на кого угодно, они останавливаются при появлении нас, выжидающе, в спокойствии следя за нашими действиями – не накинемся ли на них с криком. Но нам наплевать на всех прохожих, наплевать на машины, которые во всю светят своими фарами, словно обезумевшие животные, закрученные в границах дороги. В границах змеи. Мы вываливаемся смеясь над всем этим, над нелепостью дрыгающихся людей в клубе, над прохожими, над глупыми, идиотскими машинами – это же груда железа, над самолетами – ты только посмотри в воздухе летит обесформленная груда железа. Эта груда железа еще и летит! Да все с ума посходили мы смеемся над всем миром. Над всей его несерьезностью, и при этом над всей серьезностью людей, которые зацыклины на чем-нибудь. Все на чем-то зациклены. Мы – на алкоголе. Мы вырываемся на эту, хорошо освещенную улицу, и чуть не падаем – наши животы визжат, как четырнадцатилетние девочки на концерте «БэкстритБойз» от смеха. Да нас раздирает изнутри. Жмет. Он ржет над нами, как мы над всем миром. Мы держимся друг за друга чтобы не упасть. Три, давно утопивших свое равновесие человека, пытаются вернуть его хватаясь друг за друга, из пустоты мы собираемся сделать все. И все – превратить в пустоту. Я кричу во все горло, чтобы вся освещенная улица могла услышать мой вопль, и гул машин не в состоянии его скрыть. Он вырвется наружу врываясь в каждое окно, каждое ухо. Прохожие со всех сторон оборачиваются и разочаровываются, что это всего лишь крик пьяницы, Кровавого представления не состоялось, трое пьяных баламутят воду. Трое противных пьяных. Они возвращают свои взоры туда, откуда их забрали и идут дальше, боясь что мы вдруг заговорим с кем-то из них. Пьяные – опасны. Они вышли из под контроля общепринятого сознания. Они прорвались насквозь, они могут выкинуть что угодно. Они способны на все. Не пробуй остановить их, ты их не словишь, они в другом мире. Ты провалился.
Мы ржем всем в лицо. Наш смех над вами. Вы нам отвечаете лишь напряженностью взгляда. Краем глаза вы следите за нами. Мы можем вас съесть. Всех. Попробуйте заговорить к нам, попробуйте пикнуть. Наши рты полны слюны и жажды крови. Нам не хватает вашего писка, чтобы сорваться и жрать. Попробуйте пикнуть.
Прохожие идут возле нас ускоряя шаг. Не смотри пьяному в глаза. Не иди возле него слишком медленно – это может стоить тебе жизни.
Нас заносит. Мы не в состоянии сделать шага чтобы нас не занесло в сторону. Мы то влетаем в стену здания, отталкиваясь от нее, то нас выносит на дорогу, где проносятся водители сверкая фарами. Волной нас заносит на тротуар и мы вновь ударяемся. Нас это чертовский смешит, нас все разрывает на части. Нами двигают инстинкты – мы идем куда-то зачем-то. Впрочем это нас не волнует. Мы идем за следующей рюмкой. Поем во все горло, чтобы каждый слышал.

Покажи мне дорогу к следующему бару
Не спрашивай зачем
Не спрашивай зачем
Покажи мне дорогу к следующему бару
Не спрашивай зачем
Не спрашивай зачем
Что, если мы не найдем следующий бар
Говорю тебе мы должны умереть
Говорю тебе мы должны умереть.

Нас несет, нами овладела жажда. Хочется перевернуть весь мир, разбить все стены головой. Индеец цепляется за меня – он не может устоять, а я вырываюсь от него. Я переполнен силой. Вырвавшись я бегу от него, пытаюсь вскочить на припаркованный «бьик», но Индеец успевает схватить меня, тащит назад. Я делаю еще одну тщетную попытку, но к Индейцу присоединяется Майк, еще один халявник. Они держат меня, тащат домой. Я то полностью покоряюсь им, висну на их плечах засыпая, то на меня находит и я вырываюсь, бегу на дорогу. В миг перед глазами возникает множество фар. Тьма фар. Они словно звезды на небе, я в космосе, когда ты очутился среди них в кабине ракеты. Они плавают вокруг тебя, а у тебя только открывается рот. Меня за руку оттаскивают назад. Машины проносятся. Я прорываюсь обратно. У меня жажда дороги. Жажда Черной Змеи. «Что ваша бровка?! Что ваша бровка?! – кричу я им –Я хочу настоящего!» Они меня держат изо всех сил, словно для них пьяных, держать еще одного пьяного – вопрос очередной рюмки. Руки Майка соскальзывают он отлетает назад, а Индеец вместе со мной на дорогу. Он замирает как и я. Космос. Бесконечный плавающий космос. Светящиеся, красивые планеты. Млечный Путь. Он окунает в себя. Расплывается. Водители, словно всадники оседлавшие кометы, проносятся мимо нас. Нас обдувает их пылом. Кометы издают раздирающие вопли, когда мы стоим у них на пути. Индеец садится на асфальт, я следую за ним, увлеченный его рукою. Нас несет в свете фар. Они мечутся вокруг нас, визжа, полоумея при виде, вдруг возникающих в свете распятых тел. Безумные визги со всех сторон. Майк, визжа, выскакивает на дорогу – он походит на нервного типа, чертовский нервного типа, который за секунду делает две тысячи ненужных движений руками и лицом. «Бараны!» – постоянно повторяет он, в то же время хватает нас за пиджаки и отдергивает обратно, на бровку, облегчая несущиеся белые фары. Мы, недовольные, и поглощенные смехом делаем слабые попытки вернуться на змеиную дорогу, но Майк, в истерике, чуть ли не тумаками нас отгоняет от нее. Идет с краю, в напряжении следя за нами. Он уже не настолько пьян, как был пару минут назад. Лунная глубина пьяных душ, завеянных туманом, тучами и городским электрическим светом.


Майк нервозный тип. Очень любит размахивать руками по пустякам. Да он вообще всегда размахивает руками и дергается. Я думаю он больной. Шизофреник или еще что. Еще он страшно пуглив. Чуть что он начинает бояться. Пугают его разнообразные вещи. Порой самые неожиданные. Его вполне может до смерти испугать тень фонарного столба и он ни за что не сделает шагу дальше. Замрет или начнет выть, в нем есть что-то такое детское, когда ребенок упирается и кроме плача – ничего. Попробуй его перетащить через эту тень. Мы над ним смеемся отчего он еще больше воет и расстраивается. «Ты чего, это же просто тень, дурачок. – говорим мы ему.– Ничего страшного. Смотри!» И мы наступаем на тень, начинаем по ней топтаться. Разводим руками: «Видишь? Иди топчись с нами». Майк воет, так и кажется, что расплачется. На него никакие убеждения не действуют, если он испугается, то это все – замирает как памятник. Силе тут не место. Начнешь его тащить, а он как начнет дергаться и как заорет – хоть мы сами кричим, но его вопль это что-то нечеловеческое, и до неприятного пискливое, тут уже не до таскания: хватаешься руками за уши и падаешь, зажмуриваясь. Если Майк не хочет идти, то лучше его не трогать. Это конечно все припадки, обычно он вполне нормален и с ним неплохо таскаться из бара в бар – он пьет все в подряд, всегда не прочь потрахаться, не прочь ширнуться, не прочь пьяному нестись на тачке со скоростью сто миль по городу, не прочь побуйствовать вообще парень «не прочь». Любит шлепать девок по заднице – вечно из-за этого проблемы, шлепнет кого не надо и на тебе: встает мужлан, сам по себе вполне да еще у него сорок два дружка. Прячься куда можешь. Раз, нас так вышвырнули из бара, настукав немного. На самом деле Майк вел себя точно так же как и все остальные: ел, пил, жил за мой счет и трахал Джулию. Трахать Джулию все любили несмотря на околачивающихся проституток. Это только по началу, как только шлюхи появились возле дома, все о ней позабыли, но через неделю она опять безжизненно лежала с раздвинутыми ногами. Походила на труп. Что-то в этом было. Она просто лежала, неподвижно, беззвучно, а ее трахали. Всецело в свое удовольствие. Хочешь ставь ее раком, хочешь переворачивай на живот – делай что хочешь – ей абсолютно все равно. Порой действительно казалось, что она давно умерла и по какой-то причине не коченеет. Когда мы притаскивали очередного залетного пьяницу, мы рассказывали ему о Костяной Дыре (непременно о Костяной Дыре, а не о Джулии, это действовало на пьяницу величественно, словно это не женщина, а Тибетская тайна, которая открывается перед путником на высоте восьми тысяч метров над уровнем моря, представая из тумана и снегов. Дослушав сказ о Костяной Дыре пьяница робко спрашивал можно ли взглянуть на Тибетскую Тайну, и кто-то в полупьяном сне указывает в коридор, куда, медленно, шатаясь шел гость. Он, словно в тумане, проходит коридор и натыкается на лестницу, что еще более напускает величия – Костяная Дыра находится там, на верху. Он, как может, ползет на верх, толкает дверь. На грязной, большой кровати, в затхлой вонючей комнате, где никто никогда не убирает, возлегает эта, столь вошедшая в голову Тибетская Тайна, Костяная Дыра, Джулия, Мертвая Женщина, Ледяное Тело, Исток Наслаждения. Пьяница стоит, замерший, смотрит на святыню и ему кажется как ангелочки звенят в бубенчики и поют небесные песни райскими голосами. Его охватывает неистовое желание, он озирается по сторонам и обнаружив, что рядом никого нет, приспускает штаны, прираздвигает, и так раздвинутые, ноги и впадает в связь с Богами, посапывая и похрякивая. Джулию трахали все кто попадал в этот дом, а она оставалась всегда лежащей с раздвинутыми ногами. Если, когда все жили у меня на квартире, она еще ходила, часто вместе с нами пила, то теперь, после того как Толкач посадил ее на героин, она стала Лежащей С Раздвинутыми Ногами. Никто не видел чтобы она вставала, ни за едой, ни в уборную, но в комнате мочи и дерьма не было. Все провонялось только запахом спермы. Никто не видел чтобы кто-то носил ей еду. Толкач разве заходил уколоть ее и трахнуть. Героин – вот и была еда. Постоянное коматозное состояние. Возможно она не хотела никого видеть, ни с кем быть – лежать с раздвинутыми ногами был самый легкий путь. Приходивший бистро трахал и уходил. Она оставалась в себе и возможно даже не замечала это. Питалась она наверно тогда, когда все отрубались, что происходило при нашем образе жизни довольно часто, иначе наткнись она на кого-то ей пришлось бы лишиться себя. Лежащая с Раздвинутыми Ногами. Она тихо начала катиться с горы, все более и более набирая скорость. Теперь, даже при всем своем желании, она не могла остановиться – она неслась с бешеной скоростью. Конец приближался все быстрее и быстрее. Порой я думаю что он затянулся. Впрочем я вообще стараюсь об этом не думать. Этот кусок моей жизни вырван из памяти, я мало что помню, лишь кое-как уясняю общую картину. Словно слабый сон, в дороге, который постоянно прерывается и путается с реальностью. Просыпаешься засыпаешь, просыпаешься, засыпаешь, просыпаешься, засыпаешь, просыпаешься, а потом не знаешь ты проснулся во сне или в реальности. Все путается, по десять раз меняется местами и «сон и реальность» уже только слова и больше ничего. Этот Пьяный кусок моей жизни попросту не укладывается в моей голове. Как я, любящий и просто нуждающийся в одиночестве, мог допустить такое скопление народа у себя дома? Совершенно пьяного, незнакомого народа. Зачем мне было все это? Теперь кажется они сами прилепились ко мне словно паразиты. Словно. Они и есть паразиты. Я их кормлю собой. Они жрали меня со всех сторон. Они меня трахали, как Джулию. Но мне было плевать. Я их принял по пьяне, и не имея сил их заставить, я попросту ушел, став почти не появляться в Пьяном Доме. Это был самый простой путь, мы с Джулией поступали одинаково, и кончили тоже одинаково, только… Только все это чепуха. В конце наши пути разошлись и ничего общего не имели. Все, что делало нас схожими, это то что мы выбрали самый легкий путь, сдались, отказавшись от борьбы, и то, что нас имели члены кружка пьяниц. Только я этого совсем не осознавал. Меня это нисколько не заботило, и делал то, что хотел – выяснять отношения, бороться, я не хотел. Смеяться и пить в Вечности – вот что я делал, вот чего я хотел. Этого у меня никто не пытался отобрать, напротив все наше сообщество этому способствовало.
Под спиртным я все забыл. Забыл кем я работал, забыл что я пишу книгу, забыл, что было вчера. Все что я всегда знал, что было неизменно – передо мной стоял стакан, то пустой, то полный. Это было всегда. Стоило открыть глаза и я его видел – гранёный стакан. Прозрачный, граненый стакан, и Индеец, вот тот кто всегда был со мной, где бы я не проснулся. Неизменный мой собутыльник. Похоже все это Бесконечное Время Пьянства мы были вместе. Он шел со мной нога в ногу. Был со мной в одной шкуре. Наши жизни сплелись и разобрать где кто никак нельзя, по крайней мере в пьяном состоянии. Он стал мне зеркалом, как и я ему.
Чертово южное поило. Я совсем потерял себя на дне бутылки, за это время я не написал ни строчки. Полностью потерял связь с писательством. Оно после какой-то порций спиртного просто исчезло и никогда более не всплывало в моей голове. С ним исчез и я. Моя жизнь. Остался просто Алан Шепард, оболочка, потерянный человек, который при всей покинутости не замечает этого. Напротив вполне удовлетворен своей жизнью и находит ее идеальной для себя. Наконец я живу как всегда хотел. Постоянное сейчас, никакого будущего, никакого прошлого Ничего не нужно. Жизнь не бессмысленна. Бессмысленны все поступки людей. Бессмысленны сами люди. Алкоголь – суть. Стакан проводит в нее. Смотришь в него одним глазом, потом просовываешь голову, а потом ныряешь целиком. Попадаешь в прозрачною суть. Изображение исправляется о граненый стакан и ты видишь ту грань, которая была всегда скрыта. Чем больше ты ныряешь в прозрачную воду, тем больше познаешь новую грань. Тем больше меняется мир со стороны этой грани. Четвертая невидимая грань открывается. И вся искаженность исправляется. Лучше быть равнодушным, тогда ты не покончишь собой. Спокойное, равнодушное созерцание четырехгранного мира. Отрешенное. Ты выходишь из него, становишься за стекло и наблюдаешь. Как в музее на панораму. Алкоголь – плохой проводник. Он забирает все силы. Ты не в состоянии сосредоточиться на созерцании, ты плывешь, потеряв управление, тебя носит между гранями, ты не можешь охватывать взором все целиком, лишь созерцаешь грани по отдельности. Созерцание в алкоголе, словно выстраивание на берегу песочного замка. Ты начинаешь с нуля, двигаясь комком за комком, создавая полную картину, но находит волна и все ровняет. Приходится начинать заново. Память не удерживается в голове. Все наблюдения граней ничего не стоят. В тебе остаются только мимолетные чувства, которые иногда открываются в тебе, сквозь волну алкоголя. Словно из ниоткуда. Куски граней плавают в башке. Тонут, всплывают. Попробуй собери их вместе, когда они не все. Каждый раз начинать заново – ты даже не помнишь начинаешь созерцать заново или впервые. Четвертая грань, открываясь тебе со всех сторон, остается закрытой Памятью. Остается только пить – здесь не нужно ничего строить, здесь не нужна память. Нужен лишь стакан. Четырехгранник. Постигай четыре грани Алкоголя. Чувствуй углы в пьяной ладони. И сожми его так, чтобы он треснул – тогда порежешься. Вместо крови струится алкоголь.

 Алкоголь это наша дыра.
 Боль для наших мозгов.
 И будет дождь,
 Правда это безумие?

Эти пришедшие мне на ум четыре строчки я записываю на всех салфетках, которые попадаются в барах. Каждый бар имеет салфетку с моим стихом. Почти все и не одну. Порой, когда стакан пустеет и наполняется, я, если еще не смертельно пьян, или напротив, когда уже не могу передвигаться, беру пачку салфеток и бесконечно пишу этот стих. Повторяю и повторяю.

 Алкоголь это наша дыра.
 Боль для наших мозгов.
 И будет дождь.
 Правда это безумие?

Это вполне может стать эпитафией к моей книги. Алкоголь проходит через нее всю. Без него этой книги не было бы. Возможно была бы другая. Только о чем? Я не знаю, что я хочу выразить этой книгой. Лишь со временем, начав ее писать я обнаружил, что вовсе не передаю свою жизнь, а лишь алкоголь в моей жизни. Он постоянный ее спутник. Если он изначально был косвенным, то потом я провалился в его дыру и, пожалуй, сам превратился в Алкоголь. Не могу вспомнить как это произошло. Несомненно это стало следствием денег. Я всегда знал, что я потенциальный алкоголик. Знал, что когда у меня будут Деньги буду пить постоянно. Но я никогда не знал, что у меня будут Деньги. Я об этом думал, мечтал, но не знал. И деньги свалились на меня в точности, как я мечтал, просто свалились на голову. Сотрясение мозга и последствия. Алкоголь. Индеец был обречен провалиться вместе со мной. Как и Джонни, только он осознал всю схему человеческого существования и вырвал себя из нее. Мы с Индейцем могли сделать тоже самое, но мы не решились. Мы испугались. Потому и провалились в дыру. Крепко-алкогольную дыру.
Алкоголь это наша дыра.
Боль для наших мозгов.
И будет дождь.
Правда это безумие?


20.

Когда кружок пьяниц собирался вместе, то начиналась большая всеобщая ссора. Те времена, когда все дружно пили – прошли. Всех тошнило друг от друга и при первой возможности начиналась сора. Часто сорились из-за Джулии. Она лежала, апатично смотря в потолок, а рядом с ее кроватью чуть ли не дрались двое, а то и трое пьяниц. Элберт – еще один отпетый пьяница – притащил мольберт и краски в ее комнату, чтобы рисовать ее – так он неуклонно мог быть с ней. Уже за первые три дня, что он провел с ней, набралось около пятнадцати картин и ими была завалена вся комната. Все это время он никого не пускал туда попросту забарикадировав дверь. Пока в дверь стучали и требовали ее открыть Элберт ставил Джулию в различные позы, раздев, рисовал а потом, трахал. Перед тем как забарикодироваться он достал героин, который вводил Джулии во избежание ломки. На третий день дверь выбили – Джулия голая, истощенная, в моче и сперме, в причудливой позе не то сидела, не то лежала на кровати – она ничем не отличалась от манекена. Элберт весь в краске лежал на полу, с затянутым жгутом. Раньше он не КОЛОЛСЯ. Мы испугались что он мертв – на Элберта всем было плевать, кому нужен этот пьяный рисовальщик, трупа еще здесь не хватало. Из девяти человек постоянных жильцов Пьяного Дома – трое, наркоманы. Джулия, Блондин и Йен; все они подсели на геру здесь, благодаря Толкачу. Все остальные законченные пьяницы и любители марихуаны. Теперь героинщиков четверо и в скором времени их наверняка станет больше. Толкач вцепился в эту пьяную жилу и не отпустит никого. Он приходил каждый день, чтобы поиметь Джулию и поболтать о «всяком» с пьяницами. Он продавал им траву, иногда подбрасывая бесплатно таблетки, постепенно присаживая их на более тяжелое. Бесплатно героин получала только Джулия остальные должны были платить. Мы с Индейцем настолько редко стали там появляться, что денег у них не хватало, к тому же, я их им перестал давать. Они с голодухи продали все, что можно было продать в доме. Так протянули некоторое время. Потом они позарились на картины Элберта, но тот не хотел их продавать за гроши, а за большее их никто не покупал и тот, чтобы спасти картины, дал семь тысяч, за которые всучил мне когда-то свою размазню. Все равно, как только эти деньги закончились, картины Элберта продали. Блондин и Йен в поисках денег на геру сделали из Джулии проститутку – зазывали клиентов, брали с них деньги и те спокойно трахали Костяную Дыру – пока об этом не прознал Толкач и хорошенько от****ив этих отбил им желание вообще касаться каким либо способом Джулии . В дом начал стягиваться всякий сброд – он стал притоном наркоманов и проституток. Я глубоко наплевал на это все и жил вместе с Индейцем в гостиницах. Наши дни походили на друг друга как две капли водки – все одно и то же, все не помним. Просыпаясь мы пили. В душе мы пили. За завтраком пили. Прогуливаясь по городу пили. В обед пили. В кинотеатрах пили. Мы не расставались с бутылкой, где бы мы ни были. Нас тошнило по нескольку раз за день и блевать приходилось где угодно – в барах, кинотеатрах, на улицах, в такси. Нас не раз выставляли за дверь. Мы перестали бриться, и заросли. Стали походить на бродяг. Наши костюмы быстро изнашивались, покупать постоянно новые нам надоело и мы носили костюм насколько позволяла его выдержка – пока он не рвался. Пачкалась одежда в первый же день. Постоянно мы падали, проливали алкоголь или переворачивали на себя тарелки с едой. Не говоря уже о рвоте. От нас воняло. Даже когда мы махали деньгами нас не пускали в приличные заведения. Мы катились по наклонной к бродягам, впрочем нам было плевать. Главное что мы пили. А мест для питья бесчисленное множество. Алкогольная река никогда не иссякнет. Золотая жила. Человечество всегда будет пить. Всегда. Мы, зная что алкогольная река неиссякаема пытались ее выпить до дна. Да, ее выпить нельзя, но мы хотя бы стремились к этому. Алкоголь открывал нам радость. Он сосредотачивал весь мир на нас – убирал всё и всех, оставляя весь мир нам. Он отпечатал на наших лицах алкогольную улыбку, которая никогда не сходила. Мы улыбались себе. Мы все делали для себя. Ничего больше не было.
Мы настолько далеко заплыли по этой реке, что перестали воспринимать людей.
Они стали для нас, словно голуби или воробьи. Их полно вокруг нас, но что они такое? Так просто. Мы смотрели на них, как на одно целое, безликое. Смотрели с величием, чувствуя их ничтожность, ограниченность, их замкнутость, их страх. Все они стадо, с единым инстинктивным мозговым центром. Все они ничто. Ничто перед Вселенной. Да, мы тоже ничто, но мы это знаем, а они нет. Они думают что они все. Что весь мир для них, что без них бы ничего не было. Они думают что они умны и верят в свою правоту. Они свою слабость принимают за силу, а лицемерие за правду. У них есть одна узкая тропа, по которой они проживают свою жизнь, но им видится будто бы перед ними бесчисленное количество дорог. Больше вариантов. Вариант всегда один – смерть. Для всех один. Для всех истина. Вам дана жизнь, чтобы вы ждали момента смерти. Смерть возьмет вас равными. Проглотит не посмотрев. Никого она не отпустит. Своим плащом она окутала мир. Если сосредоточиться и отрешиться можно почувствовать ее плащ. Он касается каждого. Вас ждут черви. Вы не получите вечность. Вы не перейдете в другой мир. Вы не в состоянии осознать, что вас просто не будет и больше ничего. Попросту не будет. Порождение сперматозоида и яйцеклетки. Никого не будет. Ни вас, ни нас, ни их. Мы все равны. Нет никого выше – это есть только в мыслях. Человеческие мысли – сеть, в которую они сами себя излавливают. Не проскользнуть. Не освободиться. Вы не можете прорваться насквозь. Вы все пойманы. Консервы, паштеты, филе, – все однообразно и просто. Все перерабатывается и становиться дерьмом.

Мы напрочь перестали появляться в Пьяном Доме и если какие-то известия долетали до нас, то только от Майка, который бродил у некоторых гостиниц, в которых мы могли жить. Когда мы его встречали, то кормили, поили и еще с собой давали. Он и ходил постоянно в поисках нас. А мы-то и сами не знаем где и когда будем и будем ли вообще. Я теряюсь. Пьяное существование ничего за собой не несет. Ты очень быстро теряешь себя и все. Дальше остается одно извечное действие – пить. Чем больше ты пьешь, тем меньше ты можешь сообразить, что ты можешь не пить. Это вихрь ты открыл себя ему, он тебя подхватил и понес. Не слезть. Ты в эйфории от того, что перед тобой предстало. И чем дальше, тем дальше вихрь тебя заносит. Еще недавно ты стоял на земле, глядя в небо. Теперь вихрь разорвал притяжение и перед тобой начал открываться космос. Все дальше несемся от сияющей Земли. Она тает за спиной, а ты даже не оглядываешься. И космос это не холодная чернота. Это дорога к Солнцу. Светло и тепло. Тебе слепит глаза. Щуришься. Лучи греют тебя, они рождают улыбку на твоем лице. Они отрывают тебя от мира. Они уносят из него прочь. Ты сгоришь в конце. Взлетевший к Солнцу Икар.


Бесконечный Алкогольный Хайвэй
Бесконечный Алкогольный Хайвэй.
Мы потерялись. Пьяные гостиничные номера, пьяные души. Стакан за стаканом сквозь музыку пьяниц, сквозь безумные прогулки /давай поплывем на Луну/, сквозь смех, сквозь обдвиганых шлюх, сквозь полки трезвых, стеной воздвигающихся перед нами, то ли чтобы налить, то ли чтобы отобрать стакан. Индеец с истерическим хохотом, бьющим его непрерывно. В одиночестве по ночам он танцует индейские танцы в своем номере, пока его не стошнит. Из-за стены я слышу раздирание внутренностей. Из-за окна ко мне влазит электрическая ночь, я дрожу от холода сидя на полу в одних трусах. Исколько одеял я не натяну меня не спасти. Дрожь – это я сам. Меня колотит, насколько же это одинаково с холодом. Передо мной плоская бутылка. Ее прозрачные воды пропускают свет – он треугольником указывает на меня. Свет плавает на полу, призывая к себе. Он светел в тусклой тени бутылки. Мне надо что-то переменить или я утону. Совсем не знаю где что. Где правда, а где нет. Этот номер правда? Был ли вчера здесь? Где я был вчера? В каком мире? Пил вчера. Впрочем это словно дышал вчера. Конечно дышал. Больше ничего нет.
 Иногда хочется схватить Индейца за волосы, протащить по коридору, затем по лестнице, чтобы он трясся о каждую ступеньку, затем через холл, где все взгляды обратятся к нему, затем распахнуть дверь, ударив ее им, вытащить его на улицу, заткнуть в такси и послать куда подальше, в пустыню Невады, чтобы там его, вдребезги пьяного, выбросили и оставили на запеченной Солнцем дроге. Он бы проспался и только после заметил, что совершенно не понимает где он. Подняв голову он бы заметил что вокруг него привычная блевотина, а дальше неизвестность. Дальше пустыня, вместо его гостиничного номера, вместо грязного переулка, вместо городских улиц. Он встанет и чертыхнется: «Какого черта я сюда забрался?» И постояв в ожидании какой-нибудь машины, которой не будет пойдет в одну из сторон, даже не осознавая насколько он далек от родного города, и как он удивится, когда наткнется на знак: ЛАС ВЕГАС. 24 МИЛИ. И тут-то, без цента в кармане он врубится, что что-то не так. Что все, черт побери, с его жизнью что-то произошло – он проснулся без прошлого и без будущего, в палящей пустоте.
А потом прибежал Майк. Он размахивал руками, словно одержимый. Он и был одержимым. «Дом горит! Дом горит!» – кричал он как ребенок, который как бы ему не хотелось ничего не может поделать и зовет взрослых, вселяя в крик все свои силы, всё свое желание. Его крик остановил движение в холле; вдруг, вечно текущие потоки людей замерли, и, словно солдаты по команде повернули голову к Майку: он в скрюченной позе, с сжатыми коленями и расставленными ступнями, сжатыми локтями и взмытыми к взъерошенной голове, в разные стороны руками орал своим безумным воплем от которого хотелось падать: «ДОМ ГОРИТ! ДОМ ГОРИТ! ЭЛ!» Крик оцепенел всех людей. Заткнул всех людей. Пронесся сквозь каждое ухо, пронесся по лестницам, проникая за каждую стену врываясь в мозги каждого – от крика не спасет никакая стена. Крик застал меня дрожащим на полу. Внезапно. Меня передернуло и на мгновение остановилось сердце и перехватило дыхание – крик проникал в самую глубь. Передо мною предстало видение безумного Майка – я проник через физическую оболочку, разрывая стены и пространство, очутившись в холле, где влетел сквозь его открытый рот, проник в горловину, и очнулся, не зная что делать. Я вскочил, боясь, что меня застигнут в одних трусах, быстро, кое-как оделся совсем позабыв про носки. Выбежал в коридор и наткнулся на Индейца – сонного, взбаламошенного, измятого, лохматого с засохшей блевотиной на щеке и воротнике грязной белой рубахи. Его пошатывало, тело выглядело заспанным, но глаза бегали олицетворяя собой бодрость. Мы не стали ничего гадать – попросту молча поспешили вниз, стараясь не упасть. То и дело мы спотыкались. Мне несколько раз пришлось приостановиться – казалось вот-вот вырву. Кое-как шатаясь и плывя мы добрались до холла, где метался среди людей Майк, он не знал что ему делать: бежать нас искать в другую гостиницу, или вытерпеть, надеясь, что мы таки здесь. Его чутье ему говорило, что мы здесь – иначе он раз крикнув побежал бы в другие гостиницы. Когда он нервничал терпеть он не мог. Все было лучше чем терпеть. А тут чутье, что совсем его изводило и обезумело. Он не мог уйти, но не мог и ждать, потому и орал во все горло, словно загнанный в угол кабан: «ДОМ ГОРИТ, ВАШУ МАТЬ!!!» Он был в исступлении, и казалось вот-вот в истоме крика, должен рухнуть на колени, сжать в локтях руки, вознести к лицу – напряженные кулаки да мощь крика, прищуренные глаза и дрожь в губах. Его крик был настолько жив, что переставал быть невидимым. Он обретал форму и все видели как он вырывается изо рта Майка, растекаясь всюду. Майк, превратившись в крик, не заметил, как мы подбежали к нему, и оцепенел, когда мы принялись трясти его – он перепугался что это санитары из психлечебницы и неосознанно начал заверять нас, что с ним все в порядке, просто он актер. Нам пришлось убеждать его, что это мы, пока он, наконец, не опомнился и, увидев нас, не впал в новый припадок. Он схватил меня одной рукой за ворот пиджака, другой – Индейца, принявшись трясти и шептать, даже хрипеть: «ДОМ ГОРИТ. ДОМ ГОРИТ. Я НЕ ЗНАЮ ПОЧЕМУ. НО ОН ГОРИТ». «Какой дом ГОРИТ? Наш дом?!» – вырвалось у нас. «ПЬЯНЫЙ Дом. Я незнаю почему НО ОН ГОРИТ» «Чего ты не знаешь?» « НЕЗНАЮ ТОЧНО. Он горит. Он вдруг был, а потом уже горел вовсю. Не знаю зачем он горит, не знаю где кто. Я пришел за вами. Не знаю что делать». «Ты вызвал пожарных?» закричали мы, а он отрицательно замотал головой. Я рванул к телефону, но Индеец меня оттянул. Мы договорились, что наверняка кто-то вызвал и не зачем звонить. Не понимаю почему мы так договорились. «Поспешим туда!» – Индеец побежал первым, а за ним и мы. Майк схватил меня: «Я устал. Я не могу. Я к вам бежал.» Мы подхватили его под руки побежав коротенькими шажочками. Люди оборачивались на нас, шарахаясь от сумасшедших. Сумасшедшим здесь не место. Так же как и здоровым в психлечебнице. Но никто не знает, что Некоторые Силы злорадно подшутили, повернув все наоборот: в психлечебнице оказались здоровые, а на улицах полоумные. Нас уже вычислили – мы здоровые, и каждый взгляд удивлялся тому, что мы в таком состоянии еще не в лечебнице. Мне начало казаться, что в любой момент нас могут схватить, и мы не увидим тогда смерть Пьяного Дома, а это никак нельзя было пропустить – все равно, что не явиться на похорон своего лучшего врага. Я ускорил шаг, мы начали заплетаться в ногах, а Майк брыкаться – ему было не удобно и мы его больно держали. Он несколько раз вскрикнул: «Пустите!» и мне показалось что сейчас нас точно схватят. Выйдя на улицу мы его отпустили, отчего он чуть было не убежал – нам пришлось заверять его, что никакого вреда мы ему не причиним. Он впал в паранойю и вроде умом тронулся. Нам вообще было хреново, хотелось блевать, хотелось лежать, хотелось жрать, но при одной мысли об этом тошнило. Индеец потребовал, чтобы мы чего-то выпили, иначе ему плевать на смерть Пьяного Дома. «Черт побери!» – воскликнул я, так как надо было спешить, хотя выпить надо бы. Да, прихватить с собой не помешает. Мы ввалились в первый попавшийся бар сразу потребовав виски. При виде бутылки Майк успокоился. Все успокоились. Быстро мы прикончили половину. Бутылку засунули в карман, набрали пива и вызвали такси. Мы едем на похороны нашего друга. Провожать его в последний путь. Эти мысли нас весьма веселили. Черт побери, мы едем не куда-нибудь, а на смерть Пьяного Дома, этого развратного, пропитавшегося алкоголем, наркотиками и спермой дома! У, черт, мы ржали как лошади, непрерывно напиваясь пивом на заднем сидении такси. Таксист на нас покосывался, как бы мы ему не заблевали весь салон, а машину так качало, что это вполне могло случиться, если бы мы думали об этом, да мы настолько увлеклись Пламенем Перехода в Иной Мир, что все физические недуги в один миг перестали нас тревожить, потому нам посчастливилось не выворачиваться на изнанку, только лишь когда машина остановится, мы почувствуем на мгновение, как рвота пройдет через все горло подступая ко рту, но не дальше. Еще из машины, когда до дома было далеко, в небе предстал черный дым, словно туннель, ведущий с Земли в Космос. Он двигался вверх вздымаясь над всем. Мы прильнули к стеклам выпучив глаза – вот она кровь Пьяного Дома. Кто пустил ему кровь? Майк совсем ничего не знал кроме того что дом горит. Он не знал и того есть ли там кто-то или нет, и как Джулия, которая вполне могла не выйти из дому, могла сгореть заживо. В том, что она не встанет никто из нас не сомневался. На кой черт ей вся жизнь. Пламя бы её приняло. Она бы ему отдалась. Кому ее спасти? Пьяным наркоманам? Им еще надо себя вытащить. Причудливые букашки. Ад прижарил ваши задницы. Эй, вставайте, бегите тараканы – над вами тапок! Нам хотелось смеяться и плакать. Нас не заботила судьба кружка пьяниц, нам на НИХ наплевать, но Джулию всем было жаль, а мне еще и Пьяный Дом, впрочем не сколько его, сколько то, что никакой страховки не было, совершенно не знаю по каким причинам, я вообще не помню, как его покупал. Помню, что купил и все. Впрочем не важно, у меня, как и у Индейца и Майка, чесались руки от предстоящего зрелища. Костер предполагался еще тот. Куда бы такси не сворачивало, столб неизменно оставался с нами. Он ехал за домами, ни на шаг не отставая, а мы ни на секунду не спускали с него очей. Торнадо. Смерч. Конец Света. Ядерный Взрыв. Предвкушение было велико. «Хлеба и Зрелищ» – кричали наши души. В руках мы сжимали банки пива, и все ближе подкатывали к Зрелищу.
Первое что мы увидели свернув на дорогу вниз к Пьяному Дому – огненный цветок, переливающийся оттенками, развеваемый ветром и зарево охватившее небо над ним. «Мать честная» – проговорил таксист немного приостановившись на холме, чтобы четче взглянуть; вдали, среди ухоженных белых домиков, окруженных изгородью из кустов, под синим небом, которое начали заволакивать тучи, пышные, с оттенком белизны, но грозовые, в повисшей тишине и пустоте, на дороге кроме нас не было никого, в этом спокойствии полыхал Огненный цветок словно дворец над всеми домами, словно пирамида в городе Теночтитлан, приносящих жертву атцтеков, словно снизошедшее Божество, словно само Огненное Солнце, заходящее за горизонт. «Мать честная» –вымолвил таксист, а мы замерли с открытыми ртами. Я успел пожалеть о том, что при мне нет фотоаппарата. Пылающий Пьяный Дом стал центром мира. Все движение было вокруг него; мы видели свет мигалок пожарных машин, мечущихся людей и толпу, скучковавшуюся неподалеку в безопасности. Больше во всей этой низлежащей равнине движения не было, будто никто уже здесь не живет. Дома одиноко стояли потеряв смех резвящихся детей во дворе. Таксист тронул педаль и мы плавно покатили вниз, начиная ощущать тяжесть воздуха и жар. Начал появляться черный пепел летающий в воздухе. Он ложился на лобовое стекло машины. Таксист иногда ругался: то ли этому, то ли тому, что он видит такое зрелище.
К дому подъехать мы не смогли: все пространство вокруг него скрылось пожарными машинами и толпой зевак, которая то живо начинала обсуждать происходящее, то замолкала, открыв все свои рты. Невиданное зрелище Огненный Цветок! Как тут не побросать домашние дела, даже телевизор, и не выйти смотреть?
– Это ваш? – сказал таксист подкатывая к дому.
– Ага, – гордо ответили мы хором.
Он больше ничего не сказал. Остановил машину, получил плату и никуда не уехал. Остался посмотреть. Мы выбрались из машины, словно прохожие, идущие чёрт знает куда, остановились в невдалеке от зевак, чтобы нас не так было заметно, впрочем при таком пожаре кому нас замечать? А пожар был еще тот! Пламя бушевало ВО ВСЮ, на двух этажах, обволакивая все углы Пьяного Дома. Сперва зрение натыкалось на огненную стену, а затем только начинали проглядывать за ней очертания дома. Ветра не было, словно в раскаленную летнюю жару, когда кажется все само по себе вот-вот загорится.
Мы стали троицей в полукруг, открыли по новой банке пива. Пылающий огонь хлестал все вокруг. Жарой он прикасался к каждому. Нам бы только пить да смотреть. Пить да веселиться. Три опухшие неуклонно пьяные рожи. Попробуй их остановить. Сами не знают чего хотят. Смеяться и пить. Главное – пить. Смех приходит с этим, если ты не один. С этим много чего может прийти. Может прийти и она. Заберет не дрогнув, а ты, в своей глубине стакана, даже этого не заметишь. Стакан накрывает пеленой от всей жизни. И смерти. Все происходит незаметно. Ты, в своем опьянении, не можешь выйти за пределы его колпака.
Пламя было словно прорвавшая труба, с которой не в состоянии справиться. Оно залило дом, оно поглотило все в себё, словно это не оно, а дом рождается в нём. Этого никто не мог понять. Все стояли и зевали, перемалывая кости. Ищущие сплетен соседи. Стоит завести дружеские отношения с соседями, как ты становишься сплетником. Соседская дружба – пассика сплетен от природы. Сплетни дают им жизнь. Соседи закутываются ими, как Пьяный Дом закутался пламенем. Пламенем во Христе. А мы, несчастные пьяницы, на похоронах своего друга, стоящие с почти пустыми банками пива и бутылкой виски в кармане. «Олд Джей». «Олд Джей» это больше чем выпивка. Наступит ее черед, подожди. Наступит каждой черед. Пёред нами – бесконечная очередь полных бутылок. Выпивая одну мы берем другую. Сколько можно, когда между этими занятиями мы только тем и занимаемся, что блюем. Давай Пламя сжигай нашего брата, мы здесь чтобы помянуть его. Крематорий. МЫ здесь не для оплакивания. Мы всегда смеемся. Смех – порождение наших напитков. Мы ими живем. За тебя Пьяный Дом. За твои внутренности, в которых мы оставили часть своего Духа. Кто теперь что может? Пожарные со шлангами подпитывающие обсуждения зевак. Пламя не одолеть. Оно разыгралось. Заполонило все. Оно достает края Солнца. Оно перестало быть земным существом. Еще немного и оно превратится в Бога. Оно достигнет высшей точки своего существования. Мы замираем от зависти, достаем виски, чтоб залить в себя этого Дьявола. Мы не боги, но нам плевать если есть чем запить. Красный Жаркий Бог окрыленный пеной и взорами. Мы восхищаемся тобой. Ты прервал обыденность улицы, заставил людей увидеть нечто существенное, и, избранным, тайное. Сквозь твои языки, облизывающие дом, виднеется тайна. Если не отрывать от тебя взгляда начинаешь постигать знание Древних. Будь бдительным иначе все упустишь. Это не улыбка перед фотоаппаратом, это дорога, запутанная дорога, выводящая к двери. Что за ней кто его знает. Отпусти себя и иди в языки Пламени. Возможно тебе удастся дойти. Не дай Страху победить тебя до начала Битвы. Битве имя Жизнь. Не жизнь – Жизнь!
Еще по глотку перед этим зрелищем. Пламя манит. Его искры селятся в глазах. Притягивает жаром. Хочется подойти ближе и ближе. Хочется протянуть руку и ощутить еще больше жар. Попробуй. Тебе покажется, что Пламя твой друг, лучистый огненный зверек. Подмигивающий. Ты начинаешь верить, но он не даст себя погладить. Ты обожжешься. Он не доступен как Господь Бог. Попробуй до него докричись. Бейся головой о стену в молитве, распинай себя на крестах – ты его не достигнешь. Даже алкоголь не приведет тебя к нему. Но алкоголь избавит тебя от нужды в нем. Одно рабство сменяется другим. Слепое рабство: рабы убеждают других, что они свободны, они сами думают, что свободны. Пусть, иначе умрут. Что случится с их жизнями, если они признают свое рабство? Они будут повержены. Они не встанут и не отправляться на поиски свободы; они будут повержены. Потому они отстаивают свое рабство с разъяренностью львов. Они съедят всех. Это проще, чем предпринять попытку поиска Свободы. Закоренелые львы зоопарка.
Еще глоток и чья-нибудь пошлая шуточка. Пожарные не сдаются, они будут сдерживать огонь, пока он не погаснет. Его судьба предрешена. Еще время и зеваки вернуться в свои жизни. Мы же пьем ЗДЕСЬ. Мы не вернемся никуда, так как некуда возвращаться. Пьяный живет здесь и сейчас. Сейчас и здесь. Если Господь спустится с Небес и заговорит с ним, он предложит ему выпить, иначе на кой хрен он спускался. Да, черт возьми, плевать нам на религии. Пошла она. Мы продались в рабство Алкоголю, чтобы не продаться религия. Давай Пламя жги! Разойдись по всему городу и одним махом измени размеренные жизни. Сотряси все.
Я чокнусь с этим огнем. Он сводит с ума. Стоит засмотреться, как он тебя поглощает. Съедает. Пару глотков и ты отделяешься от всего, но более осознаешь огонь. Его взгляд на тебе. От него не уйти. Ты ничего не можешь. Рука сжимает бутылку и это все, что у тебя есть. Все, что у тебя есть; и главное все, что тебе нужно. И шаг за шагом ты в этом. Это Рай пока ты в нем. Выйдя из него осознаешь, что это был Ад. Но пока ты здесь – это Рай.
Густеющие ночью облака. Вечернее зарево дышащее прерванным временем. Пламя теряющее СВОЮ силу. Зеваки уставшие от постоянства и голода – мало кто остался с самого утра. Наша троица, давно усевшаяся на асфальт – куда нам стоять. Наши губы заплетаются, в руках банки пива, каждый говорит что-то свое. Вокруг нас образовался мусорник. Второй этаж Пьяного Дома провалился и ничего уже не напоминает дом. Груда хлама сожженная в пламени. Словно гора одежд умерших от Чумы... Пьяный Дом и есть Чума, которая должна была сгореть. Я не почувствовал к нему ни капли жалости, не от того, что я почти в нем не бывал – я благовел перед огнем. Огонь не сжирает, он принимает в себя. Он зовет. Войти в огонь. Ты не пройдешь в огонь, если огонь не выберет тебя. Он всевластен и ничтожен в одно и то же время. Он бесконечен и краток. Каждый раз мы постигаем его заново. Мы воспринимаем его зрением и осязанием. Попробуй воспринять его растворением. Слейся с ним.
Огонь манит и отталкивает. Он ужасен и прекрасен. Ребенок, впервые увидев этот цветок, тянется к нему чтобы сорвать плачет от боли в обожженных пальцах. Последнее впечатление об огне остается последним. Смотри, но не трогай. На расстоянии он прекрасен, во плоти – смертелен. Роза, прикрывающая свою красоту шипами. Мы их срезаем миллионами, чтобы вручать в руки женщин, любимых, проституток, жен, сестер, матерей, дочерей, сук, шлюх, ****ей… Красота прикрывается болью.
Размышления о красоте на дне стакана. Чепуха. Порой напившись забываешь, что ты пьян. Настолько забываешь, что начинаешь вести нелепые дисскусии, словно на ученом совете. Истинный пьяница не спорит – истинный смеется. Все кто пьют и не смеются – алкоголики. Те, кого лечат. Те, кто пропал. Мы же, проводим свою жизнь от верхушки, ко дну стакана. Мы тонем, забирая с собой всю жидкость, она вновь прибывает. Мы всплываем. Начинаем тонуть. Это чертовский здорово. Попробуйте как-нибудь, потом вы кое-что поймете. То, что не имеет связи со словами. То, что придет за действием, то, что есть действие – иначе вы этого не постигните. Иначе вы останетесь там, где вы есть, с нелепыми рассуждениями и своими упертыми мнениями. По возможности Мы оставляем их при себё. Мы не убиваем за них. Оглянитесь, все вокруг потенциальные трупы. Умирающие люди. Дотроньтесь пальцем до кончика носа. Давай прямо сейчас, дотронься до кончика носа, отложи книгу и дотронься. Дотронулся? Дотронулся? Черт побери, дотронулся? Ты коснулся трупа. Коснись еще раз. Почувствуй. Никто этого не признает. О таком думают некоторые пьяницы поглощенные огнем.
Я делаю глоток и продолжаю думать. Так все время – глоток, поток мыслей, глоток. Каждое действие прерывается глотком. Каждое существует для глотка. Алкогольная фляга в нагрудном кармане.
Хочется на пляж. Сесть на осенний песок, поставить между ног бутылку, открыть, взглянуть на океан, сливающийся с серым небом. Глоток. Ощутить ветер. Осознать все вокруг, себя. Облегченно обвести все взором. Да, черт побери это мгновение счастья.
Мне пьяному еще иногда приходят мысли о счастье. О мгновениях счастья. Все они одиноки. По осеннему тоскливы. Без тоски и печали разве счастье полноценно? Счастье мгновенно. /Улыбаюсь при этой мысли/.
Оглянись на это бездонное пространство вокруг себя. Все пусто. Ничего нигде нет. Ничего нет. Все пусто. Пустота плавает вокруг тебя. Она, словно редкие, парящие снежинки. Ты во сне.

– Это просто кошмар. Я сейчас умру.
– Умирай, это куда проще.
Индеец простонал что-то индейское, положив голову на руки облокоченные о колени.
– Да-а. Проще чем плыть. Скажи мы плывем? Или что с нами происходит? Не работаем и денег у нас больше чем мы заработали за все время что мы работали, но, что же тогда? Все так смутно. Не знаю, зачем все это надо. Меня тошнит, моя башка плывет… мне хреново. Почему мы делаем себе хреново? Бесконечно делаем себе хреново; не пей да и не будет тебе хреново.
– Не пить?
– Не пить, да и все.
– Не-е-е-ет.
–Ага.
Индеец поднял свою заплывшую рожу, чтобы уставить ее на меня. Совершенно пустой разговор. Просто так. Нам не о чем говорить. Но нам хочется нести что-нибудь, лететь в своей утренности, заплывшей голове, охваченной тошнотой. Словно морозит.
– Эй, где это мы сидим? – спросил я.
– А чего, свалились тут присесть – и посмотрев перед собой Индеец добавил – Вчера что ли...
А потом через паузу:
– Или сегодня… Черт его знает... В общем как-то мы здесь свалились.
– Там сгорел Пьяный Дом?
– Да-а... сгорел. Это я помню.
– Как же он сгорел?
– В огне. Где-то в этом огне я и потерял его.
– Кого?
– Огонь. Помню что он был, а потом вовсе и не помню.
– Да и Майк был...
– А его-то и нет.
– Свалил. Куда же он свалил?
– Ты у меня спрашиваешь? Вся наша жизнь сплошные пробелы в памяти. Я ничего не помню и если так будет дальше, то я забуду все, что еще помню. Мы станем Потерявшими Память. Вся наша жизнь входя в нас будет сразу же сгорать. Когда нам будет сорок, нам будет нисколько, потому что сорок – это багаж воспоминаний. Он у нас будет равен нулю.
– Только наши тела будут дряхлыми, если мы дотянем до сорока. Думаешь до тридцати мы дотянем?
– Это еще неизвестно. Многие пьют всю свою жизнь.
– Мы тоже пьем всю жизнь.
– Я говорю хоть шестьдесят лет.
– Нет, так шестьдесят лет не пьют. Так пьют лет десять и сдыхают, как собаки. Мы ничего не стоим.
– Зачем нам что-нибудь стоить? Для кого?
– Для себя.
– Для себя. Какая разница, все равно умрем. Мы уже умираем независимо от того пьем или нет.
– Это ты точно сказал. Но можно умирать умирая и можно умирать ЖИВЯ.
– Что ты такое говоришь? – Индеец встряхнул меня ладонью за волосы. – Ты никак такое не можешь говорить. Оптимизм не для тебя. Ты – законченный пьяница.
– Это уж точно, прямо как ты.
– О да мы законченные пьяницы!
– Хреново все это.
– Хреново. Иногда мне так хорошо, когда я пью, что слезы от счастья на глаза наворачиваются, но иногда так хреново что жить не хочется. Наступает полная апатия ко всему. Лежи вдребезги пьяный и заблеванный на полу и противно. Противен мир, противны все люди, города, противен ты. Ты ни встать ни пить не можешь но хочется пить, пить, бесконечно много, чтобы стало еще хуже. Только единственное желание: чтобы стало еще хуже. До бесконечности хуже. Хуже и хуже, хуже и хуже и так без конца. Не выношу всего этого. Плохого больше чем хорошего. Плохое – море, а хорошее – островки..... нет не так. Плохое – горная река. Хорошее – выступающие из нее камни. Ты прыгаешь с одного на другой, но остановиться не можешь – камни небольшие, а течение сильное. Тебя может смыть. Ты прыгаешь и прыгаешь, ожидая большого берега, но его все нет и нет.
– Пессимизм.
– Констатация факта.
– Или это только у тебя. У других могут быть моря, озера, или леса. А у тебя горная река.
– Не знаю... у тебя что?
Я пожал плечами. Не знаю что у меня. Мне такие сравнения в голову не приходили. Плохое, хорошее. Разве что живет образ дороги черной, с желтой разделительной полосой, идущей сквозь пустыню. Голубое небо, сливающееся вдали с дорогой. Жара. Кактусы, кустики. Никого нет. Тишина. Я стою на этой дороге, смотрю на горизонт. Иду к нему. Иду и иду и ничего не меняется ни погода, ни пейзаж. Сколько я не прошел горизонт все там же, ухмыляется мне. Синий, пустынный горизонт.
– Черта с два, – сказал Индеец – Что нам от этой жизни. Думаешь я вечно буду пить? Нет. Наступит тот день когда я это брошу... нет, я это серьезно, знаю что такое говорит каждый пьяница, но я серьезно. НАСТУПИТ ДЕНЬ КОГДА Я ВСЕ БРОШУ. И ты бросишь. Мы не из тех пьяниц, что пьют всю жизнь, потеряв все и помирают. Не из тех.
– Тогда чего же ты не бросишь сейчас? Возьми и брось, да и не говори как все пьяницы.
– Сейчас не хочу. Ты не воспринял мои слова серьезно. Но знай, наступит день. НАСТУПИТ ДЕНЬ.
– К черту Индеец! Пойдем посмотрим что осталось от Пьяного Дома?
– Давай сначала выпьем.
Я полез в карман посмотреть, что у меня осталось, но бумажника на привычном месте не оказалось. Пришлось вставать – мы-то оказывается валялись в каком-то засраном переулке, совершенно, по крайней мере отсюда, незнакомом – и обшаривать все карманы.
– Как бы никто не стащил, пока мы тут валялись. – сказал я.
– Да уж, как бы никакой Майк нас не облапошил.
Майк нас таки облапошил. Бумажник нигде не отыскался, а Майк вполне на это был способен – денег то у него ни гроша. Пьяный Дом сгорел и у него теперь ничего. Кроме своей жены, от которой он все время убегает, потому, что жутко ее ненавидит, и возвращается, когда остается без гроша. Сколько оставалось денег в бумажнике я не помнил.
– Придется идти в банк. – сказал я.
Когда мы вышли из переулка нам в глаза ударил Солнечный свет, Индеец взял меня за локоть остановил и сказал:
– НАСТУПИТ ДЕНЬ, КОГДА МЫ ВСЕ БРОСИМ.

От Пьяного Дома осталась одна чернота. Гора черных обугленных, как проказа смотрящаяся на фоне белых соседских домов. Все соседи с облегчением вздохнули, когда дом таки сгорел до тла. Дом набожных пьяниц, переходящих со скоростью ракеты в наркоманов. Да еще целая плеяда разноцветных шлюх. Эй, вы соседские дамочки, как там ваши муженьки? Не проглядывает ли за их наигранной радостью капля печали? Отверните свой взгляд от руин Пьяного Дома и взгляните им в глаза. Платная любовь на расстоянии протянутой руки. Только шепни.
Стоя перед прахом Пьяного Дома мы ожидали дождя, чтобы он еще более усугубил Тоску. Мокрые, обуглившиеся поленья, серое небо. Дымок. Мокрый асфальт. Мокрые желтеющие деревья. Опадшие в грязь листья. /Картина утреннего отъезда/. Никого кроме нас, возле догоревшего костра. Люди собираются на огонь, а когда он гаснет – уходят. От огня к огню, от года к году.
– Не знаю. Такое чувство Тоски я еще с детства не испытывал.
– А я с того момента, когда помер мой дед и наступил СЛЕДУЮЩИЙ день, после похорон. – сказал Индеец.
Мы повернулись и побрели пихая встречные банки в бар. Просто в бар, в наших жизнях иначе быть не может. Пьяный хаос приобрел распорядок. У нас есть Бар, есть Номер в гостинице и есть Прогулка. Неизменные вещи располагающиеся в разных порядках в разное время. Мы очень похожи на монахов... Мы есть монахи своего монастыря. Бар – наша богоудельня. У нас есть так мало, и мы в таком малом нуждаемся, что кажется есть все. Все наши желания таят во вчерашнем дне, который тает в Ничто. /В НЕЧТО/. В Вечности. Вечность мы пьем стаканами.
За время пожара, да и на следующий день, ввиду особо текучести нашего сознания мы только и вспоминали о Пьяном Доме позабыв о его обителях, которых мы насобирали в творческих углах подворотен, канав и мусорников. Творческий угол канавы – это когда в этой канаве валяются пьяные вдребезги художники. Мы уважали каждого творца потому что были пьяны, для нас они были отличны от бродят, хотя бродяги и бродячие художники одно и тоже. Зачастую бродячие художники, как впрочем и не бродячие, нытики, твердящие что они рисуют в свое удовольствие, а не ради славы и денег, хотя их-то душа знает, ради чего они рисуют. Немного ради денег, немного ради славы, но главное они желают стать Признанными Великими Гениями после смерти. Многие так и видят уже кино или книгу о себе, выходящую через пятьдесят лет после смерти. Книга. о несчастной бродячей жизни, с алкоголем, безумством, непризнанностью, с босыми ногами и холодом, с ливнями и резиновыми дубинками, со шлюхами, с гневным отвержением его /Гения/ произведений, с высмеиванием их и трагической, если и не молодой, то не старой, смертью или, что для некоторых еще лучше, самоубийство от такого жестокого непризнания и отвержения его гениальности. И только после смерти, его произведения были поняты признаны и стали Великими. И только после смерти человечество поняло какого Великого оно опять прохлопало. И этот художник, или кто еще, прослезиться воображая о себе такое, но не признается никому в своих сокровенных надеждах, будет рисовать “для себя” в сточной канаве. Грусть всего этого в том, что его фантазии это не больше чем фантазии, даже если он Ван Гог. Умрет он раньше, чем о нем выйдет книга и будет снят фильм. Умрет раньше, чем в его произведениях люди увидят гениальность. Он умрет раньше, чем станет Великим. Его Фантазия, его Мечта останется игрой его воображения, независимо от его творчества и признания. И ему, художнику, вдребезги пьяному, лежащему в сточной канаве, никогда не увидеть осознанием человечества своих заблуждений о нем, после его смерти. У него есть только Мечта. И второе тайное желание, которое со временем начинает, если художник молодой, проступать на передний план: поваляться отверженным в сточных канавах, со шлюхами, бутылками, резиновыми дубинками, но не до своей смерти, а до лет тридцати, или двадцати семи, не долго, так чтобы стать признанным не только, при жизни, а даже в расцвете сил. Тут и несчастная история Сточной Канавы, о которой много напишут в будущей биографии и признание не гениальности и даже дальше – смертью здесь не заканчивается – жизнь Признанного Непризнанного Гения. А ведь человечество могло вновь не заметить Великого, напишет какой-нибудь журналист, опять могло отвернуть и задушить сточными канавами и нищетой как было не раз. Но слава богу, от всего человечества, на этот раз такового не произошло и Гений спасен, представлен всему миру, богат и продолжает творить свои наитворческие творения. Чему все, особенно сам творец, очень рады. Впрочем, пока творец валяется в сточной канаве он лелеет Мысль о славе после смерти, при жизни его-то пока не признают. Год за годом не признают. Он с большой радостью готов отдать Мечту за славу при жизни но здесь никто ничего не меняет и он все непризнанный, вдребезги пьяный в сточной канаве. Уж лучше мечтать о своей признанности после смерти, чем ждать признания сейчас, которого все нет и нет. Тут уж тайно от самого себя творец начинает думать зачем ему вообще нужна слава после его смерти. Оказывается это совсем никчемная штука, которая способна лишь утешать его самолюбие при жизни – в своей голове он давно сочинил трагическую историю своей смерти и посмертное признание. В своей голове он и книгу о себе написал, и фильм снял, и посмотрел его в кинотеатре и не один раз! Всплакнув – а от мечты ему не становится теплее и сытнее физически. Творец, уже размышляет, что пусть он будет признан при жизни, и забыт после смерти, чем наоборот. Кушать и развлекаться ему-то оказывается надо до смерти, а не после нее. Он даже готов быть не Великим Гением, а просто Гением, только бы деньги платили. Даже не Гением, а просто хорошим творцом, если будут хотя бы иногда о нем писать в газетах. Так что давайте меняться. Но выше уже упомянулось, что меняться не получится, нельзя. И Творец вдребезги пьяный год за годом лежит в сточной канаве и никто его при жизни не признает – да и после смерти тоже никто не признает – и ничего кроме как утешать свое самолюбие и Гениальность Ван Гогом он не может, а прекратить лелеять он тоже не может – тогда он останется жалким бездарным пьяницей. Не для других, – для них он им уже является с тех пор, как свалился в ту канаву, – для себя. Так он, потеряв свою Мечту, того и гляди, из последней надежды спасти ее, покончит собой, не забыв, выкидывая табуретку из под ног всплакнуть, о жестокости мира к его гениальности. Конечно он может покончить собой и со злости. Сколько художников стали Великими после смерти, а сколько умерло неизвестными и таковыми и остались. Но каждый из таких неизвестных несомненно относил себя к Ван Гогам «Ван Тог тоже был нищ и не признан при жизни» – скажут они вам. Во всем виноват Ван Гог. Его жизнь служит хорошим утешением самолюбия художникам вдребезги пьяным лежащим в сточных канавах, которых мы зачем-то с Индейцем и захватывали, для того чтобы в чем-то убедиться, только в чем мы не знали. Художников, поэтов, режиссеров, писателей, актеров – брали всех. Попадались такие, что просто валялись в сточной канаве со всеми вышеперечисленными творцами, только для того, чтобы валяться вместе с ними. Такие жить без творцов не могут. Они питаются ими. Ходят везде с ними, разговаривают – тоже лелеют свое себялюбие общением с творческими людьми. И даже не важно знаменит творец или бродяга. Лишь бы был Творцом. Сами-то они ничего не пишут, ничего не рисуют, хотя то что пишут или рисуют большинство из этих творцов, может, это я совершенно точно тебе скажу, КАЖДЫЙ человек. Я говорю не о мастерстве. Эти вот, как «группиз» которые спят только с музыкантами. Играешь в группе значит она с тобой переспит не просто переспит, она просто ДОЛЖНА переспать с тобой. «Привет, я играю в группе. Пошли трахаться.» – «Здорово!» — она подпрыгивает и хлопочет в ладоши от радости. «Группиз» – разновидность ****ей, ясное дело, они в отличии от проституток не заслуживают уважения. Проститутки единственные ****и заслуживающие уважения. Они и не ****и, они – женщины. Вот – перестали бы они брать деньги, стали бы *****ми. Знали мы с Индейцем одну такую *****. Спала со всеми. Ее мы все за неделю, поочередно. Сперва Индеец, он ее где-то надыбал. Потом привел Джонни. Потом меня. Она, ясное дело, не считала себя шлюхой, считала что спит только с теми кто ей нравится и что лучше спать с мужчиной, чем мастурбировать. Нравились ей все. Если к тебе заходил друг и жаловался, что давно не трахался, ты приводил его к ней в гости, знакомил, через некоторое время уходил под нелепым предлогом и будь уверен, не пройдет и часа как они начнут трахаться. И так кого не приведешь, порой таких придурков к ней приводили и ей все нравились. Всем она давала и была довольна собой, совсем не видя кто она – указать на это ей было невозможно ¬– да и не кто не пытался, все только ее поощряли, ведь указать значит лишить себя такой вседающей подружки – она сразу сводила все к мужчинам – они-то трахают всех подряд, только раздвинь перед ними ноги, а она, значит не может трахать, да? Да и трахает она тех, кто ей нравится. Мужчины. Их член – змея. У каждого своя жизнь. Оправдываться чужой жизнью слабость. Тем более если это жизнь мужчины. Она не знала что такое со «всеми вподряд» и что такое «с кем нравится». Стоит спутать и ты станешь шлюхой. *****ю. Джулия Костяная Дыра, не была *****ю. В своем физическом теле она тоже не была. Она его покинула чтоб уйти от этого мира – в этом ее слабость. Она была не той, что получает удовольствие от того, что ее трахают, все кому не лень, она была резиновой секс-куклой. ЕЕ не было.
– Да брось ты материть всех в подряд, – сказал мне Индеец в баре – Никто тебя не поймет. И наша подружка, не протерай ей глаза, это ничего не стоит. Любой спор ничего не стоит пойми это, перестань спорить и доказывать, отпусти в себе это, заботься о СВОЕЙ жизни, о своей точке зрения, а не о чужих, делай все для себя, будь лучшим для себя; и увидишь через месяц как тебе живется. Слова и мнения больное место. Это как для уличных псов – кусок мяса, выброшенный на тротуар. Отрезать всем языки – вот бы жилось! Хотя люди сделали бы искусственные. Люди – дураки. Нас такими сделала природа: дураками, считающими себя кем угодно, но только не дураками. С этим ничего нельзя поделать. Можно только смириться. Не смиришься – жизнь у тебя будет как у всех этих людей, о которых ты говоришь, и как у всех тех, о которых ты не сказал ни слова, но которые намного ужаснее и которых намного больше. Да и ты уже путаться начал. Давай пить и веселиться, а не сетовать непонятно на что. Пошли они все, Эл.

Пьяный Дом сгорел от того что его кто-то случайно поджег. Случайностей в доме хватало, сам дом был случайностью. Его судьба не могла быть иной. За случайность страховку не выплачивают так что я ее не получил (хотя дом и не был застрахован). Кто случайно поджег неизвестно. То ли сигарета то ли костер, то ли какой-нибудь сосед-старикашка, не потерпевший возле себя притона. Хотя притон не его и стоит не на его газоне, а улица, которую этот старикашка-пердун, ясное дело считает своей, его не является, она лишъ является совокупностью некоторого количества газонов, каждый из которых есть отдельно существующей площадью, принадлежащей отдельной личности. Но на такое никто не смотрит если появляется большинство, которое с этим не согласно. В нашем мире все давно решается большинством, (ты один ничего не стоишь, не стоишь, несмотря на то, что большинство говорит что стоишь. Если оно перестанет в это верить, тогда оно либо разрушится, тогда ты один будешь стоить, либо еще больше укорениться в большинстве – и тогда все, ****ец личностям, духу, человеку. Останутся люди. Не будет важно кто ты, кто рождается, кто умирает. Я вовсе не хочу сказать, что мир – Большая Жопа. Мир людей – Большая Жопа. Мир человека – эт уж зависит от человека. Человек в большинстве в Большой Жопе. Родиться и не попасть на протяжении жизни в Большую Жопу чертовски сложно. Почти невозможно. Почти. Выбраться из нее почти невозможно. Почти. Большая Жопа это такая жопа в которую проваливаешься не замечая этого. Так что если ты в нее провалился, то будешь считать что вовсе не в Большой Жопе и вообще не в жопе. А если ты считаешь что ты в жопе, то значит ты действительно в жопе. Короче какого бы мнения у тебя на этот счет не было, ты все равно в ЖОПЕ. Станешь против большинства – съедят, затопчут. Тут уж либо и в большинство, либо отстраняйся от него – так сделали битники, но они превратились в большинство став хиппи и развалились от этого противоречия – либо управляй большинством, тут уж знай, чтобы управлять большинством нужно ему потакать. Пьяницы и шлюхи не попадают не под какие категории, они встречаются везде и всегда являются отдельными категориями, плавающие там где им вздумается, в свое удовольствие. Куда заплыли, туда и заплыли. Пьяницы плавают в большей степени, монахи в меньшей. Пьяный Дом сгорел и с ним сгорело все. Все те, кого с Индейцем мы так упорно подбирали, находя их не бродягами, не нищими. Все они бродяги, все нищие. В них нет ничего, что их ставит выше. Когда мы их подбирали, мы так не считали, когда мы их подбирали Пьяный Дом не сгорел, и он был белым домиком ничем не отличающимся от домов на всей улице. Снаружи – все одинаково. Наружную идентичность упорно стараются сохранить. То что у тебя внутри – это твое дело, но внешне ты должен соответствовать остальным. Чисто, аккуратно. Солдаты на параде, в пестрых головных уборах. Размноженное лицо. Фабрика шьет только ОДНУ форму. Всех, кто не подходит ей по размеру выбрасывают за стену, держа под пристальным присмотром. Будь готов упасть мертвым, ты на прицеле.
Пьяный Дом сгорел, унеся с собой много чего. Как-то, когда я сквозь пьяный бред был способен на человеческие чувства, и трезвые мысли, вдруг осознал, что в этом притоне, где всегда было неопределенное количество пьяного и обдвиганого народа, не в состоянии, как Джулия передвинуться, даже от колес мчавшегося на них автомобиля. Я осознал, что Пьяный Дом сгорел, съев их всех. Облизав языками пламени тяжелые тела перешедшие под вкусом Диких Штучек, в Мир Духов блуждающих там в своем обдвиганом воображении, в своих чувствах и ощущениях. Меня вдруг схватило какое-то незыблемое чувство: кто-то сгорел вместе с Пьяным Домом. Ко мне подобралось ощущение огня поедающего тело. Образ черного тела, исходящего дыма, стал передо мною. Запах жареного прилип ко мне. Я сосредотачивался чтобы принюхаться и не мог понять: есть запах жареного или нет. Кто сгорел в Пьяном Доме все или одна Джулия я не знал и часто спрашивал себя. Индеец же почти перестал говорить. Кто там сгорел, ему казалось было все равно. «Сгорели так сгорели, теперь это будет так и никак иначе. Чего уж нам?» Он продолжал пить как и я, но уже перестал кричать со мной, выбегать на дорогу. Перестал быть безумцем. Он пил и смеялся. Все что он мог это во все горло рассмеяться всем людям разом и кому-то в лицо. Смех на него налетал внезапно и от чего он смеялся он молчал. Все больше он погружался в себя. Я начал подумывать не спился ли он окончательно, превратившись в обыкновенного алкоголика.
Вопрос о сгоревших в Пьяном Доме людях меня мучил и я начал, между рюмками алкоголя разузнавать и искать, что же произошло. Я отыскивал непонятных пьяниц, расспрашивал их, и напивался вместе с ними, стучал к соседям, что имели наказание иметь некоторое время такого соседа как я – они не отпирали или вышвыривали меня вон. Я стучался снова. Мне грозили полицией и собаками. Как-то до меня добралась и полиция. Они подобрали меня пьяного в переулке – я, прежде чем дойти до какой-нибудь гостиницы, свалился в нем передохнуть. Я почти их не помню. Помню гнусные рожи, помню, как они ногами меня разбудили, подняли за воротник пальто громадными ручищами встряхнув хорошенько о стену и начали что-то выпрашивать. Они говорили о Пьяном Доме, спрашивали о всех кто там бывал, где я беру и где храню наркотики и о всей моей опасной незаконной деятельности, включая проституцию. От меня им нужны были только имена, и сведенья. Они уж точно знали, что я пьяница, всего лишь пьяница. Я же совершенно не знал ни имен, ни сведений, за что был несколько раз ударен об асфальт и побит ногами. Они обчистили мой бумажник – две тысячи, и пошли себе. Мой бумажник чистят все кому не лень. От бродяг до копов. Копов за это больше всего ненавижу. Они вообще имеют свойство одной своей рожей вызывать ненависть, а стоит им произнести хоть слово, как хочется их всех поубивать и от невозможности этого, становится так хреново, возникает чувство непомерной несправедливости и где-то в сердце откладывается такая ненависть, которая охватывает не только копов, но и все правительство, что в тебе рождаются корни волка, бунтаря, революционера, зачаток Чарльза Мэнсона. Хочется всех их жестоко убить. Всех до единого.
Мои поиски усложнялись тем, что я пил. Часто приходилось по нескольку раз разговаривать с людьми из-за того, что проснувшись в номере, я почти не помнил о чем я разговаривал с тем или иным человеком. О чем я разговаривал утром, это еще я как-то помнил, но чем дальше двигался тем больше обнаруживал пробелов и вечер оставался сплошной загадкой. Я завел блокнот и вечно туда записывал, но мой пьяный почерк, сокращения, нельзя было разобрать. Гора исписанных ненужных бумажек. Я купил диктофон превратившись в пьяного Дэйла Купера, но оказывается дело было не в почерке. Пьяницы с которыми приходилось общаться давно потеряли человеческую речь. Чтобы их понять нужно было быть такими как они. Я пьяница но их не понимал. Впрочем узнавать особенно не было чего. Пьяный Дом сгорел, вот и все. Он был временным пристанищем некоторых людей и после его уничтожения эти люди разбрелись кто куда. Каким образом дом загорелся так и осталось загадкой. Все пьяницы кинулись прочь заприметив пламя. Осталась только Джулия, в своей переполненной спермой постели.
Майк исчез бесследно. После того, как он нас обчистил, он хорошенько объелся и напился. Больше его не было, исчез бесследно. Говорят то ли его отыскала жена, забрав с собой, то ли он сам к ней вернулся. Элберт где-то рисует свои непонятные картины. Потаскавшись немного по улицам он наткнулся на другого кормильца, из тех, что любят находиться рядом с творческими людьми, и живет с ним, мазюкая картины. «С легкостью меняя друзей и жилье, он продолжал проникать в волны чувств...» – напишут в его биографии если он станет знаменит. Джулия. Джулия не сгорела… Она лежала в глубокой апатии ко всему происходящему и запах огня мало ее беспокоил. Возможно она вовсе его не чувствовала или же наоборот чувствовала во всю и ждала, звала. Возможно нечто такое она ожидала последнее время. То, что одним махом отделило бы ее от ей ненавистного мира. Пьяный Дом воспламенившись выблевал всех, кроме Джулии – она уйти не могла, даже если и хотела. Никто о ней не вспомнил, никому она не была нужна – корабль пошел ко дну и каждый спасал свою шкуру. Джулия осталась капитаном. Бесстрашным капитаном, равнодушно созерцающем гибель своего судна и панически мечущуюся команду, потерявшую хладнокровие и человечность. Джулии было все равно действительно все равно. Сгорит она или нет. Ее вытащил Толкач. Посадивший ее на иглу, безмерно трахавший ее. Находясь рядом он увидел пожар, бросился к дому, откуда уже появились обнаркоманеные пьяницы. Кашляя они катались по газону словно слепые поросята. Он кинулся к первому попавшемуся тряся его. «Где Джулия?» Никто не знал где Джулия. никто не помнил кто такая Джулия. Джулия для всех была той, которую можно оттрахать, если хочешь. Толкач кинулся в дом, в котором уже пламя лизало все стены, поднялся в спальню на втором этаже – словно бабочка среди лепестков цветка, Джулия лежала на кровати, среди огня. Пламя охватило все, кроме кровати. Толкач вскинул ее на плечо закутав в одеяло. Дым пропитал их. Его, Джулию. Из дому он вышел окутанный дымом. Пьяницы, еще к тому времени не разбежавшиеся кто куда, запомнили появление Толкача с завернутым телом на плече на всю жизнь. Вокруг его ног ходил дым. В дверном проеме ходил дым. Руки Толкача, одежда – дымились. Его волосы, его лицо – дымились. Он излучал собой дым. Оставив полностью Пьяный Дом за спиной он продолжал дымиться. Не останавливаясь, не оглядываясь, не сказав никому ни слова и не взглянув ни на кого, Толкач шел по дороге в сторону горизонта. Его невозмутимую фигуру созерцали все затаив дыхание, в молчании, пока Толкач не скрылся из виду. Что дальше стало с Джулией бесследно неизвестно. Она пропала вместе с Толкачом. Толкач перестал торговать наркотиками. По крайней мере в этом городе. Говорят – всякие наркоманы – он действительно уехал ИЗ ЭТОГО города и живет вместе с Джулией, которая уже тогда в Пьяном Доме, была беременна. Толкач не сомневался в своем отцовстве. Все остальные наоборот: количество спермы оставленной в ее влагалище невообразимо, удивительно что она так поздно забеременела. Какие бы ни были законы природы все считают, что ребенок, это совокупность частей каждого, кто трахал ее.
Огонь сжег собой все. Целую Пьяную Эпоху. Оглядываясь назад я вижу пепел. Этот костер положил начало конца моей тогдашней жизни. Мы с Индейцем продолжали все так же пить, гулять от бара к бару, блевать, засыпать в переулках, просыпаться каждый раз в новом гостиничном номере. Все казалось бы было по прежнему. Только пропало безумство. Мы перестали кричать, прыгать по столам. Перестали долго вести пьяные рассуждения. Ни один пьяница нас не интересовал. Мы стали избегать людей. Стоило в баре кому-то заговорить с нами, как мы бежали от него прочь. Мы с Индейцем общались тишиной. Она проникла в нас вытеснив все слова, все идеи, все рассуждения. Мы шли по улицам молча, поглощая в себя звуки: шаги прохожих, проносящиеся моторы, гудки, голоса, звуки метро, готовящейся пищи. В нас врывались запахи мусора, влажности, китайской вермишели, хот-догов, проникал иногда, неожиданно прерывая все, свежий воздух, запахи духов, отделяющиеся от прохожих. Глаза наши цеплялись за асфальт, обувь и ноги, сменяющиеся каждую секунду, за открывающиеся двери, мусорники, за газеты, за колеса и цвета машин, за углы зданий, за таблички и знаки; мы смотрели в лица, на одежду, на провода над головами, на осеннее небо, на окна, на деревья, осыпающие листья, на бездомных собак, на витрины, вывески, всевозможные надписи, на цвета. Мы охватывали всеми чувствами кроме слов. Кроме мыслей и рассуждений. Рассудок и ум мы смяли как бумажку, зашвырнув ее в мусорник.
Пьяные разгулы превратились в выпивания в одиночестве. От бара к бару мы пьянели и каждый раз попадая на улицу, чувствуя, осматривая ее, мы видели все иначе. Наше восприятие менялось от рюмки к рюмке. От рюмки к рюмке, но не так, как это было раньше. Раньше мы ничего не замечали из-за бесконечных разговоров. Теперь мы увидели насколько все бесконечно, что нас не хватит чтобы познать все. Мы можем лишь стремиться к этому. Я говорю не о науках, а о мире. Мы увидели бесконечность мира, всю его загадочность. Настолько малая часть всего нами взята, нам предоставлена. Столько еще неведомого, того чего мы даже не можем себе вообразить и тем более додумать или вывести путем рассудка. Насколько низменно наше мышление – мы не в состоянии сделать шаг в сторону от нашего ума. Уперлись в одну сторону, уничтожая в себе все, что не идет в эту сторону. Уничтожая все прочие стороны. Насколько же низменно все мы живем, все вы живете. Да вы. Готовы разорвать того, кто будет вам это показывать. Одна девушка нарекла вас каннибалами.
– Я злой, – сказал я Индейцу.
Мы сидели на пирсе, устремив взгляд на реку. Уже очень давно мы сюда не приходили. С момента исчезновения Джонни. Сегодня нас обоих потянуло сюда, и немного выпив мы молча пришли сюда, не упоминая о том, где кто хочет провести время. Наши желания совпали от того, что мы много времени провели вместе. Желания зарождаются уже изначально у нас обоих.
– Не люблю людей. И чем больше пью – я потрусил банкой пива – тем больше не люблю. Меня от них попросту тошнит. Один вид их противен. А то, что они могут со мной заговорить, меня вообще выводит из себя. Услышать хотя бы одно слово от людей – меня это выведет, я просто взрываюсь , я уже заранее переполнен к людям негативными эмоциями.
– Они люди. Они не безупречны. Ты всего лишь остро начал это осознавать. Алкоголем ты отстранил себя от них и стал человеком. Человек и люди – очень разные вещи. Люди одни, человек много.
– Я тоже небезупречен, чего же я их ненавижу? Раньше я таким не был.
– Раньше ты так много не пил. Кто его знает сможешь ли ты бросить пить. Раньше ты работал и кое-как вел социальную жизнь. Теперь никакой жизни ты не ведешь. Ты вышел из социума, ты можешь наблюдать его со стороны. Потому тебе противно.
– Тебе тоже противно?
– Мне жалко.
– Ты жалеешь людей?
– Стараюсь вообще о них не думать. Незачем себя изводить на них. Твоя ненависть на них забирает у тебя слишком много сил. Будь к ним просто равнодушным.
– Как же я могу быть к ним равнодушным, если они достают меня своим лицемерием?
– Лицемерие есть и в тебе и во мне. Во всех есть лицемерие. Себя ты не ненавидишь, как и меня. Зачем же тебе ненавидеть людей? Они слабые, но это их бремя. Ты лишь можешь позаботиться о том, чтобы сделать себя сильнее. Твоя ненависть к ним делает тебя таким же. Ненависть – препятствие. Преодолей его, чтобы стать сильнее. Все наши препятствия имеют значение. Каждое преодоленное делает тебя сильнее, каждое непреодоленное слабее. Чтобы быть безупречным недостаточно все преодолеть. Все преодолеть невозможно. Но бороться до конца, ВСЕ преодолевать – составная часть безупречности. Каждый твой поступок должен быть лучшим.
– Зачем?
– Затем, что ты ненавидишь людей. Затем, что ты хочешь бить не с ними. Затем, что они небезупречны и к этому не стремятся. Ты можешь быть либо с ними либо быть безупречным. Оставаться там где ты сейчас – сплошное лицемерие. Твой путь – это твое дело. Жизнь твоя, она не вечна. Хочешь – протрать ее на людей, на их мнения, на их правила, на их традиции. Хочешь, проживи ее так, как ты хочешь, вне их традиций, их правил, их мнений, если конечно ты хочешь не этого. Выбор твоей жизни у тебя в руках. Ты должен всецело сам распоряжаться своей жизнью, а не люди которые тебя окружают. Сейчас люди на тебя повлиять не могут. Но ты слаб, очень слаб, потому что ты пьешь. Ты не можешь делать того, что хочешь, потому что ты только пьешь – алкоголь разрушает твой организм. Он убивает тебя. Еще лет десять и ты умрешь. Алкоголь – это путь большой слабости. Жизнь не бесконечна. Жизнь – это очень мало времени. Здесь нет времени на слабости и мелкие поступки. Все что ты делаешь должно исходить из твоего сердца и должно быть совершенным, безупречным. Ты не можешь позволить себе меньшего, потому что жизнь это очень мало времени. Джонни последовал своему сердцу. Он бросил всю людскую рутину, которая держит нас здесь, в мире людей, на дне бутылки. Мы не смогли отцепиться от Мнений, Правил от Того Что Принято и остались здесь в этом городе, работать и жить, хотя мы хотим совершенно не этого. Разобраться в том, что человек хочет, сложная задача, но он обманывает себя в этом. Стоит ему поддаться слабости, как обманом он превращает слабость в силу, но от этого он становиться еще более слабым. Мы, оставшись здесь, могли бы гордиться тем что работаем и живем так, как живем, но это был бы обман. Мы этого не хотим. Наш путь – идти прочь отсюда. Если мы не уедем у нас будет жалкая жизнь, полная в себе. И если в другом человеке будет проступать отголосок правды, нашей правды, мы будем его топтать, потому что мы врем себе, потому что мы жалки и ничего не смогли, а его правда на это указывает. Или затоптать или разрушимся. Я не хочу такой жизни. Я хочу найти СВОЮ тропу и идти по ней.
– Я тоже не хочу так жить. Но почему же ты тогда пьешь?
– Я пью, потому что я начал пить, когда это все было лишь словами, когда я не осознал этого всего. Теперь я осознал, но еще не готов начать идти. Когда я буду готов, то сразу брошу пить и всю свою жизнь.
Послеполуденная река колыхалась в неизменности своих берегов. На той стороне виднелись дома. Скоро в них зажгут огни. Холодный ветер дул в лицо. Мерзли руки – мы прятали их в карманы. Пивные банки, смятые, валялись у ног. Серое небо надвисло одиночеством. Близился вечер, а мы еще не были вдребезги пьяными. Сегодня – необычный день.
– Чем же ты займешься? – спросил я не представляя того, что Индеец бросит пить. Хотя когда-то он же не пил . . .
– Пойду к своему племени. У меня есть племя. Я – арапахо. И в жизни не видел другого арапахо. Ни черта о них я не знаю, ни черта. Ни фильмов не смотрел, ни книжек не читал. Дед и бабка никаких историй мне не рассказывали. Только и знаю что я арапахо. Меня тянет в резервацию. Порой меня так тянет, что слезы наворачиваются.
– Почему же ты не уходишь?
– Я уйду. Я уйду. Просто не сейчас. Я уйду, когда я буду далеко. Но я знаю точно: придет время и я уйду. Эл влезь в себя. Не прозябай здесь. Этот город не твой путь. Преодолей. Иначе жалкая будет у тебя жизнь.
– Ты говоришь, как иногда говорю я. Мне порой приходят те же мысли. Совершенно то же. Сегодня ты как-то очень похож на меня, с запахом Кастанеды.
– Я на тебя не похож. Я знаю ЧТО я жду и ЧЕГО я жду. – Индеец улыбнулся широко посмотрев мне в глаза. Я улыбнулся одновременно с ним. – Ты не знаешь. Все эти слова живут в тебе, но живут словами. Ты их говоришь каждый день, но ты их не осознаешь, ты их не чувствуешь. Ты придаешь большое значение их писанию, их звучанию, а это ничего не стоит. Важно действие. Все остальное не имеет смысла.
– Что не имеет смысла, дон Хуан?
Индеец улыбнулся и встал, встряхнув с себя пыль.
– Пошли надеремся, чего уж тут говорить. Уже темнеет, а мы словно и не пили сегодня.
Подбивая смятые пивные банки, мы потащились прочь от тоскливого пирса, ни о чем особо не думая, грея руки в карманах пальто, предвкушая хорошую водку в теплом баре.


21.

Такое впечатление, что мы начали сворачиваться. Все чаще мы стали ночевать в одной и той же гостинице, бросив наши еженощные смены номеров. Перестали шататься из бара в бар, вернувшись в бар к Салли, который на нас косился за наше пьянство и обращаться стал, словно с алкоголиками которые частенько у него набирались. Мы в таких и превращались. Из бара Салли мы выходили прогуливаться в парк, где ногами, если хватало трезвости сохранять равновесие, вскидывали желтые листья вверх, осыпая путь перед нами. Иногда без сил падали на листья и смотрели на голубое небо полное белых облаков – последний отголосок лета. Солнце еще одаряло жарой. Осенней жарой, которая попахивает прохладой.
Одинокая пьяная парочка, смеющаяся детством.
Не знаю куда мы неслись. Мы потеряли связь с миром, «стали сами по себе» – ничего нас не интересовало, никуда мы не хотели идти. Изредка лишь смотрели кино, слушали живую музыку. Никакого общения с людьми не было. Даже друг с другом мы реже разговаривали, уделяя больше времени молчанию. В нем каждый из нас нашел себя. Выпивка тоже как-то поникла. Хоть мы и были вечно пьяны, все же наше пьянство сбавило обороты, и все чаще в нас забиралась похмельная трезвость и наш мир представлялся нам совершенно другим. Он представлялся более людным, живым, но совершенно равнодушным. Люди воспринимались как масса. Сидя в парке, окруженные желтыми листьями, мы вдалеке видели гуляющих по алее людей: словно компьютерная игра, где ты мчишься на машине по пустой трассе, а там, где-то вдалеке, вдоль горизонта, едут машины и сколько бы ты не ехал по трассе, как бы ты не гнал, этих машин не достичь. Они – иллюзорный фон приукрашающий игру. Так и прохожие – идут где-то там, равнодушная иллюзия. В парк мы приходили с полными флягами – в антикварной лавке мы приобрели две обалденные фляги, которые с виду мало чем отличались от магазинных, но были, в отличии от тех, действительно флягами. Держа такую в руке ты переполнялся восторга – настолько она была увесиста и легка одновременно. В нагрудном кармане фляга грела сердце. Сидя на желтых листьях мы пили дорогой коньяк из этих фляг и чувствовали себя по графский словно где-то рядом наш замок, а парк – наши угодья. Деревья, листья, трава – нас это расслабляло. Успокаивало наши души. Сидя в парке мы часто забывались, терялись в мыслях, углубляясь в фляги. Иногда, совсем того не замечая, мы просиживали на одном месте по пять часов, а потом удивлялись, что они пролетели настолько незаметно. Жизнь – мгновение.

Самое яркое, что произошло в это тоскливое время, кроме огненно рыжей осени, это наша красная машина, режущая глаза. Покупать машину красного цвета это мне совершенно не свойственно. Но тут дело особое. Красная, потому что феррари. «Ты всегда хотел машину, почему бы тебе теперь ее не купить?» сказал однажды Индеец совсем не знаю от чего. Мне в это время, я имею ввиду время после сиесты, когда я ушел на дно бутылки, вовсе не хотелось машины, и вообще такая мысль мне ни разу в голову не пришла, только когда Индеец сказал это, я вдруг вспомнил, что всегда хотел машину. Правда в тот момент, когда я это вспомнил, мне было все равно. Никакой нужды в машине я не чувствовал, да и был постоянно пьян. «Давай купим,» – сказал Индеец, а мне было все равно. Сам он тоже выглядел равнодушным. Казалось он это говорит что б мы хоть что-то сделали, потому что в последнее время мы ничего не делали. Как только алкоголь нас чуть-чуть отпустил, мы сразу побежали покупать тачку. Какую, черт его знает. Ходили смотрели на всякие и все они казались нам не казистыми. Впрочем, глядя на них, мы стояли спрятав руки в карманы, и молчали. Как-то уж действительно нам было все равно. Феррари мы выбрали просто потому, что она Феррари. Когда я учился в школе, всегда хотел иметь феррари. Сейчас от этого школьного желания и следа не осталось, но ничего другого не было. Индеец правда наталкивал меня несколько раз на ламборджини но что-то она с виду не пришлась мне по душе.
Глядя на феррари, казалось, что в ней очень тесно и что если туда запихнуть четырех, то они и двинуться не смогут, но стоило в нее сесть как понимал, что в ней действительно не просторно, но очень удобно, и это удобство скрашивало тесноту. Поскольку мы за рулем не часто сидели, то долгое время спорили, кто же погонит ее по дороге. Я боялся сесть за руль. Индеец тоже, хотя говорил, что напрочь забыл как это делается. В итоге менеджер автомобильного салона сел за руль и транспортировал нас домой. Индеец ему предложили выпить, но он поспешно отказался и ушел. В салоне на нас все косились – то что нас доставил домой менеджер это от того, чтобы избавиться от нас поскорее — мы с Индейцем еще долго проспорили бы, шатаясь, кому из нас садиться за руль. Спор мы продолжили уже дома хотелось же проехаться на этом звере. Я боялся что стоит дотронуться до педали газа, как мы уже будем за городом или чего плохого в столбе. Индеец не понимал что делать с коробкой передач. Я ему говорю «да она автоматическая.» А он: «да я знаю, так как ей пользоваться?» А потом: Да какая к черту автоматическая, что ты мне мозги паришь! »
Ночью, выпив немного пива, мы тронулись. За рулем дрожал я. Я старался делать все предельно плавно и предельно тихо, отчего некоторое время не мог тронуться с места. Стал еще больше нервничать, а Индеец, гад, сидящий сбоку, меня подбадривал. «Да давай же, обыкновенная тачка, просто она Феррари.» То, что эта обыкновенная тачка феррари меня пугало больше всего. Себе удивлялся что я так переживаю. Черт побери это всего лишь тачка! Немного покряхтев я таки тронулся. Медленно, 10 миль. Еле катился – я удивился, что эта чертова тачка может так, ехать. Сколько раз я поворачивался к Индейцу заявляя чтобы он сел за руль, но потом вдруг УДИВИЛСЯ своему страху за рулем этого жеребца – это просто машина. Просто машина. Какой тут может быть Страх? Меня как молнией ударила эта мысль: просто машина. Просто машина. Я неуверенно подал газу, потом еще газу. Обыкновенная тачка с необыкновенным ходом. Мы выехали на дорогу, в гурьбу других машин, и стали неловко себя чувствовать среди них, из-за того, что у нас феррари. То и дело я смотрел на другие машины, проскальзывая глазами мимо водителей, чтобы не встретиться с ними взглядом. Индеец от неловкости чувствовал злость. Он нахмурился готовый встретиться взглядом с кем угодно. И нас, на фоне нашей тачки, никто не замечал. Вообще большинству было пофиг и они так же проскальзывали взглядом по феррари, как и я по ним. Уже на втором перекрестке я начал чувствовать себя вполне нормально. Возникла радость от машины, захотелось поглубже вдавить педаль газа. Мы выехали на хаивэй и помчались молнией к горизонту, оставив позади немногочисленные машины. Мы оборачивались чтобы посмотреть как они во мгновение ока исчезают за нашими спинами. Словно ветром сдуло. Мы несемся покруче самолета. Руки сами по себе начинают дрожать на руле, не от тряски – ее нет – от вожделения. Незаметно меня охватило чувство Бога. Одной скоростью и легкостью движения я вознесся на небеса, пронесся сквозь них, прорвав космос. Космический истребитель.
– Черт побери Индеец! Вот это тачка!
– А то, – гордо ответил Индеец, попивающий пиво и изрядно захмелевший. Впрочем я был бы рад любой тачке не меньше. Никогда у меня не было своей машины. Никогда.
В сумерках мы разрывали скоростью воздух. Прорывали дыру в пространстве. Элвис заряжал все энергией. Она вырывалась за пределы нашей безумной тачки вихрем. Никто не мог устоять пронесись мы возле него. Все вздымалосъ в небо. Завидев вдалеке машину мы считали сколько секунд нам понадобится чтобы настичь ее и проглотить. Десять, девять, восемь, семь...
– Давай Эл! – орал Индеец иногда толкая меня в бок, иногда тыча своей ногой на мою, которая подавала газу, иногда помогая мне повернуть руль. Дорога превратилась в пустынный хайвэй на Луне. Темнеющее синее небо накрывало безмежностью пустоты. Мы превратились в безумных космических пиратов разносящих всех в щепки на бешеной тачке. Каждая обогнанная нами машина возгоралась огнем, распадаясь. Лунные убийцы. Никто не мог устоять. Не было такой тачки, которая могла бы продержать нас за спиной больше десяти секунд. Видя нас за спиной никто и не пытался нас сдержать, мы неслись вперед. Вперед. Дорога превратилась в пищу, длинную пишу, которую мы ухватили и милю за милей жрем, не оставляя ей ни единого шанса. С такой скоростью мы были близки к тому чтобы достичь неба. Стоило машине немного подпрыгнуть, как ощущалось что мы взлетаем. Реактивный выброс горючего. Взрыв.
Мы просто неслись. Пофиг куда. Такое нам вообще в голову не приходило. Все ради скорости. Затаив дыхание хотелось ощутить ее еще больше. Хотелось самим воплотиться в машину. Хотелось ощутить силу ветра. Сопротивление воздуха. Раствориться в безумстве дороги.

В пьянстве, когда веселье отходит и ты остаешься один, все равно сколько людей вокруг тебя, ты вдруг постигаешь жизнь. Все ее плохое и хорошее. Ты замолкаешь, если секунду назад безумно говорил, перестаешь неожиданно смеяться если смеялся. Ухватка тоски. Тут она тебя хватает. Вездесущая тоска, всегда рядом. Весь запал, все веселье в один миг пропадает и ты ничего с этим поделать не можешь. Тебе не хочется ничего делать. Замираешь. Смотришь в одну точку, и совсем не замечаешь как твой взгляд выходит из фокуса. Разговор вокруг тебя пропадает. Он уходит вдаль пока не исчезает. Мысли растворяются, они не улавливаются. Садишься и смотришь вдаль. Долго. Молча. Куришь. После встаешь и идешь домой, ощущая чувство глубокого одиночества, к которому примешивается джаз. Джаз пронизывается одиночеством. Как и черно-белое кино. Одиночество твоей жизни собирает вокруг себя атрибуты. Каждый получает свои. Это как кнопки вызывающие чувства. Тоска нажимает их. Она проникает даже в самых жизнерадостных людей, что же говорить обо мне.
Тоска покидает, иногда оставляя за собой злость.

Мы неслись. В радости, смехе, скверных словечках и глотках алкоголя. Это истинно походило на космический полет, когда за собой видишь голубое свечение Земли, с заметными очертаниями материков и островов, а перед собой черноту. Это походило на космический полет смертников, не нудных, смертников, которые идут на смерть плача, трясясь, сожалея или молча с хмурыми лицами. А безумных смертников, что ржут всегда, даже когда пули входят в их плоть, когда отрубленная голова катится, оставляя кровавый след. Дух Радости не покидает их никогда. Чего плакать на радость общественности? Ржать самими, на свою радость и на зло общественности. Наша жизнь нам. Наша жизнь – Сто лет радости. Выжать себя от капли до капли. Оттянуться на всю. Послать всех, кто просрал свои жизни на глупые работы с утра до утра. На копление денег и на всякое барахло. До хрена миль в час по безумной дороге. Двадцать первый век, когда истинному оттягу, как и истинной музыке не светит ничего. Все замыкается на траве и все. Ночные клубы с рэйв дискотекам. Транс, Брэйкданс, Диско, Латинские мотивы и всякие штучки вперемешку с экстази и непременно травой. Тупые голоса и мажорные детки. Где здесь место долбанной тачке, бесконечной дороге, Элвису, блюзу, и стопу? Оттяг проблевался черт знает сколько лет назад. Остался яд. Наша красная тачка, поприще Михаэля – Вечный Чемпион, единственный который умеет ездить – где Сенна, Прост, Лауда? Раньше Поезд несся с безумной скоростью на легке, теперь ему все больше цепляют налитых цементом вагонов. Нас тяжелят. Того уже не вернуть. «Давай Эл – безумный крик Индейца, единственное стоящее в этом поникшем мире. Все чего нет есть в нас. Долбанная тачка. Элвис. Тысячу миль в час. Бесконечная дорога. Горсть радости наполняет горлянку переливается через края. Темное небо высыпает над дорогой звезды они словно все те, кто достал из Нутра Настоящий Оттяг. Керуак, Гинсберг, этот несчастный бесконечный наркоман Бэрроуз, Моррисон. Битническая идея. Оттяг. Полный, до безумия Оттяг. К черту все остальное. «Давай Эл!» Тачка летит. За нами остается планета Земля. Наш экипаж вошел в Космос. Впереди как обкуренные глаза, на нас светят фары появляющихся машин. Встречные камни. Мы проносимся перед ними. Тонкая дорога. Гонки по встречной полосе. Раскосые поля вокруг. Аттракцион. Вопли сигналов, гудки, смех. Визг тормозов. Нас веляет словно мы пьяные. Мы трижды пьяные. Нас пьянит дорога и скорость, Элвис и алкоголь, встречные машины и звезды. Музыка на всю. От кромки до кромки. Руль вправо, руль влево. Наперекор Тоске. Мы обгоняем одну за другой машины. Выносимся на встречную полосу, перед носом встречных машин. Они в исступлении сигналят, резко в сторону, чуть не сносятся с дороги. Мы в другую. От проносящихся машин доносятся маты водителей. Мы их слышим даже сквозь музыку на всю. Мы материм их. «Нехрен было черепаху покупать!» – орет одному Индеец которому уже самому не терпеться сесть за руль да взлететь. Вперед. Прорвать насквозь звездное небо. Прорвать эту чертову жизнь. Что нам, пьяным? Огонь из соплов. Выносимся на встречную полосу, в темноте, чтобы обойти «шевроле» и пугаем студента, что оказался прямо перед нашим носом на стареньком «Хадсоне». Его удивленный открытый рот, или это вырисовывает наше воображение. Он сперва сигналит, а потом уже дергает руль в сторону и съезжает с дороги, что оставляет нас на ней – по другому нам не разминуться. Дорога скачет под нами. Раскаленная до красноты, со следами шин и запахом сженной резины. Адская дрога заблудших душ. «Шевроле» скрывается за спиной. «Вот черепаха!» – орет Индеец. За нами неугнаться никому. Мы гонимся, бесконечно гонимся за бесконечным числом машин. Стоило одной скрыться за спиной, как впереди уже нас ждет другая. Темнота, огни фар и Элвис. Не сбавляя скорости мы выносимся на встречную полосу – там в вдалеке фары, слепят нам в глаза дальним светом. На мгновение мы жмуримся. «Вот урод» – орет Индеец, перекрикивая Элвиса. Обгоняем колымагу и опять на свою полосу. Ночь превратилась в стаю фар по темной дороге. Свет отблескивает от асфальта. От дорожных знаков. Иногда сбоку появляется бензоколонка и это единственный электрический свет, после фар, наших проводников. Вперед, безостановочно вперед. Мы собираемся обогнать каждую машину. Наши бутылки опустели, но наш бак полон топлива. Горючей смеси. Еще одного пойла для безумного зверя. Впереди появляется пикап, старенький форд какого-то фермера. Он появляется во мгновения ока, еле тарахтит, сперва кажется что он стоит. «Давай Эл!» – Индеец не перестает безустанно кричать во все горло, которое сегодня не надорвется ни от какого крика. Сегодня Оттяг. Полный Американский Оттяг. На встречной полосе движение. Приходится снизить скорость и пристроиться за этой каракатицей. Индеец в нетерпении стучит по панели. Давай Эл. Движение прерывается я выматываю на ту сторону, но тут же натыкаюсь на фары, с визгом возвращаюсь обратно, за пикап. Кажется невероятным, что мы на феррари должны ехать за этим пикапом. Минуты, проведенные на медленной скорости на заднем бампере кажутся часами. На встречной полосе машины несутся и несутся словно всем сегодня надо проехаться по этому хайвэю. За нашей спиной появляются фары. «Шевроле» который мы оставили за спиной. Он нас настиг. Индеец долго смотрел назад, пытаясь втолковать как это случилось. «Давай Эл, снесем эту тарахтейку!» Я опять выруливаю на встречную и в спешке возвращаюсь обратно Рядом проносится грузовик во всю сигналя. Кузов грузовика повело, но он устоял. Берет азарт. Азарт проскочить перед самым носом встречной машины. Пикап, видимо ощущая наше недовольство, прибавил в скорости, что нас немного ободрило. «Ух, счас он как улетит» – засмеялся Индеец. Мне показалось, что он развалиться. Движение на встречной прервалось, образовалась дыра и только я хотел выехать, как сбоку оказался «шевроле» который пронесся мимо нас. «Черт!» – завопил Индеец – Давай за ним!» Мы впырились ему в зад. Он съехал за пикапом и нам в глаза ударил свет встречной машины. «Тормози!» – прокричал Индеец – сбоку был пикап – но я уже снизил скорость и опять оказался сзади пикапа, еле успев перед носом встречной. «Теперь нам вечно видеть этот зад!»– кричал Индеец, потому что он был чертовский возбужден и забыл что такое спокойно говорить. Он размахивал руками и орал, и орал. «Это «шевроле» нас сделало!» На встречной опять пошли потоком машины. «Давай Эл «шевроле» сейчас наверно в Китае.» Газ. Газ. Вперед. На встречной перед нами возник грузовик. Он загудел увидев нас. Мы поддали скорости и тоже засигналили, не сдержавшись от нервов и азарта. Он несется на нас, а мы несемся на него обгоняя пикап и остается только ждать успеем мы обогнать или нет. Я сигналю от того, что просто ждать не могу. Индеец заткнулся уставившись на грузовик, кажется и Элвис замолчал. Свет фар, и руль в сторону и гудение проносится мимо нас. Пикап словно выброшенный парашютист из самолета улетел назад. Вперед! «Давай Эл за «шевроле»!» Let it rock! Everybody let it rock! Мы в ожидании напряженно смотрим на дорогу ищем его. Вдалеке мерцают огни. «Вон он» – орет Индеец и показывает мне десять раз пальцем. Но тут же мы его настигаем и это «бьюик». Одним махом мы его проходим не снижая скорости и не смотря что твориться на встречной полосе. Нас охватил азарт. «Шевроле». Нам нужно «шевроле». В темноте мы видим только огни. Это весь мир ночной дороги. Два цвета: желтый, черный. Да и красный. Еще одна тачка появляется перед нами и мы ее проскакивеам. Индеец начинает беспокоиться что мы упустили «шевроле». Движение прекращается и впереди только свет от наших фар. Наступает неожиданное и тем странное, спокойствие. Мы видим небо. Видим горизонт. Оба оглядываемся, но сзади так же. Словно на Луне. И тишина – закончилась кассета. И все в один момент. «Затишье» – говорит Индеец. Это уж точно. Вдалеке блестят красные огоньки. «Переставляй.» – говорю я. Индеец кидается к кассете. Огоньки «шевроле». Уверен что «шевроле». Индеец тоже уверен. « Вот он гад»– говорю я. Обнаруживаю что я не пьян. Что совсем не чувствую алкоголь. На встречной появляются машины и через несколько секунд все вновь закипело движением. Мы вцепились в зад «шевроле» и объявили о себе гудением в такт Элвису. That’s all right mama. «Шевроле» загудел нам в ответ. Встречная полоса освободилась, мы выехали на нее – прощай «шевроле», но перед нами возник, черт побери, как так, зад «шевроле».
 Он вынесся на встречную и приостановил нас, закрыв проезд. Я вернул машину назад и он тоже. Я засигналил вовсю и опять на пустую встречную. Он туда же. «Что он делает?» – процедил я сквозь зубы. «Ах ты урод» – прокричал Индеец высунувшись из окошка, получив в ответ «фак». Визги резины. Сцепление с асфальтом чтобы не слететь и не взлететь. «Шевроле» идет перед нами не давая обогнать. Держит нас на нашей и встречной полосах. Если бы не кювет. «Цепляйся к бамперу!» – кричит Индеец. На встречной появляется поток и мы возвращаемся на нашу сторону. «Сейчас» – говорю я Индейцу. – Тут он нам не загородит. Прорвемся в щель». Мы терпеливо ждем когда в встречном потоке появится щель. БМВ, мерседесы, форды, крайслеры проносятся мимо нас. Грузовики, фургоны. Несутся нам за спину. Я ныряю в дыру, длинную дыру, без риска, но «шевроле» резко выскакивает передо мной, так что я бью по тормозам и отстаю, возвращаясь обратно. Берет кипяток. Пот. Мелкий пот и злость. Хочется так его сделать. Хочется взлететь у него перед носом. Hart break hotel so lonely baby. Вновь мы сели ему на бампер. Индеец постоянно всматривается, ему кажется, что из «шевроле» нам показывают фак. Постоянно показывают фак. «Ты видел? Видел?! – кричит он. – У нас есть какой-нибудь камень?» Он наклоняется, ищет что-нибудь тяжелое, но ничего кроме смятых пивных банок не находит. Он берет одну, высовывается, швыряет. Банка улетает в сторону. «Вот бы камень» – говорит Индеец.
Черт подери!
Машины на встречной идут потоком. «Шевроле» выскакивает перед нами и уходит обратно перед самым носом встречных машин. Элвис, словно про нас, поет про гончую псину. Тебе никогда не словить кролика… Мы не унимаемся. Обе тачки несутся словно на небесах, словно ракеты. «Шевроле» перекрывало все. Мы пытались его обмануть, ложно выйти на встречную, но обойти по нашей, но он не ловился. Аж злось начала брать. «Иди на грани – закричал Индеец – Выскакивай, когда даже псих не выскочит. Я тебе говорю, он тогда не пойдет, а мы возможно успеем и он съеден.» Фары несутся на нас. Пролетают. Наша тачка горит. Раскалилась как и дорога. Гладиаторы на трассе. Крепче держи руль приятель. Бесконечность фар прервалась и мы рванули в щель на встречной. Все взревело единым гулом. Мы выскочили перед «шевроле» и оказались окружены. На нас – «шевроле», сбоку «шевроле». Наш приятель не выскочил мы поравнялись с ним. Лица водителя не разобрать. Фары встречного на нас, гудит нам как неистовый. «Неуспеем» – кричит Индеец, но назад уже ничего не вернуть. Идти до конца. Вперед. Пробрало холодом. «Шевроле» сбоку начало оставаться сзади и от безвыходности начало нас подрезать. «Шевроле» впереди открыло рот от ужаса – оно летит в нас и как не крути сбоку кювет. «Да тарань его!!!»– орет Индеец, когда уже нет выхода и нас выталкивают с дороги. Я кручу руль, но уже поздно, машина теряет управление и выносится прочь с дороги взлетая, словно тот космический корабль, над кюветом. На мгновение мы застываем, видя звездное небо перед собой, нам кажется что все нормально, обошлось, но тут же выстрелом летим вперед и падаем. Словно сердце выскочило из груди.

Моя единственная тачка закончила свое существование сразу же. А у меня в крови вместо крови обнаружили алкоголь и выкачали его из меня, словно воду из трюма корабля. Белые стены, белый потолок. Люди в белом. Две недели я находился в больнице. Меня там держали как ушибленного алкоголика. Смотрели на меня, выкачивали алкоголь. водили дышать свежим воздухом. Залечили ушибы, которых оказалось значительно меньше, чем у феррари. Наступило жуткое спокойствие. За окном поют птички. Светит осеннее солнце, тепла которого почти не осталось. Ни капли спиртного. Штрафы. Временное лишение прав и курс лечения от алкоголизма. Клуб Анонимных Алкоголиков. Принудительное лечение. За пару росчерков пера я лишился всей своей недавней жизни. Пока я лежал в больнице, от скуки я прочел «Дэнс, Дэнс, Денс» и если бы не больница, вряд ли когда-нибудь дочитал бы этот роман. Самый нудный роман Харуки Мураками. И самый последний. Нудный и последний, словно нуднее написать просто нельзя.. Словно для того чтобы нельзя было написать ничего нуднее он и бросил. Танцуй для себя. Сама суть здорово. Суть есть и каждый выражает ее по своему. Я дочитал этот роман в спокойствии, в таком же спокойствии я провел время в больнице, ни с кем не общаясь. Меня осматривали врачи, шутили со мной, а я молчал, не улыбаясь им. Как-то бело все стало. Не серо. Бело. За окном – осень, красота! Свет Солнца. Ни капли спиртного. Никаких криков. Свежий воздух. За это время я не выкурил сигареты и совсем не хотел ни пить, ни курить. Я сам стал спокойствием. Когда меня выписали и я вышел за двери больницы, отказавшись от коляски которую настоятельно пытались впихнуть под меня, то почувствовал Свободу. Словно за моей спиной остались годы отсидки в тюрьме или исправительной колонии. Я шел пешком домой и смотрел по сторонам, совсем другими глазами. Трезвыми. Вывески баров оставались не больше чем вывесками. Они меня не тянули. Мелькала мысль зайти, пропустить стаканчик – не чтобы напиться, чтобы просто ощутить, то что было, но это было только мыслью. Странное дело: моя квартира. Старая квартира. Какое-то ностальгическое чувство охватило меня, когда я приближался к своему дому. Давно же я тут не был. Дом был как всегда. Дверь мне улыбнулась и сказала: «Привет». «Привет» ответил я ей. Поднялся по лестнице, немного устав. Взглянул на угол, в котором прятался Джонни, когда звонил мне в дверь и убегал. Словно он здесь и сидит, пустой коридор и моя вечная дверь которую я отворял во всевозможных состояниях.
Ужасный запах и грязь. За дверью был туман, который прочно осел на полу и стенах. Весь пол скрылся под коробками от еды, пустыми бутылками, простынями, бумажками, книжками, красками. Моя квартира осталась мусорником, с пылью пьянок моих пьянок. Стены были обрисованы разноцветными пятнами, а на батарее нарисована эта же батарея. Я улыбнулся этому. Ах ты ж засранец Элберт. Все равно легко как-то, несмотря на мусор мне легко. Я упал на кровать, от которой разило спермой, протухшей во времени, и до вечера смотрел в потолок, думая как же здорово когда тихо и ясная голова. Ничего мне не хотелось. Ничего.


22.

Мне двадцать два.

Холодное осеннее утро. Серое небо. Изредка пролетающие чайки. Гладь реки.
Дым из заводских труб на той стороне реки. Пустота в душе.
– Не знаю зачем мы живем. Не знаю какая разница между делать что хочешь или делать по принятому. Не знаю.
– Это не зачем знать. Прислушайся к себе.
– Сначала нужно найти себя.
– Да-а. А потом слушать. И все. Жизнь это не премудрость. Слушай себя и иди за собой. Очень важно идти за собой. Это легко. Сложно бросить все что ты делаешь чтобы пойти за собой, но идти легко.
– Что же ты будешь делать?
– Поселюсь со своим племенем. Выучу свой язык. Я даже не знаю ни одного слова на своем языке. Я хочу жить в своем племени. Хочу посвятить всю свою жизнь моему племени. Это мое племя. Я – Арапахо. Не хочу быть американцем, не хочу жить по американский, не хочу никакого американского телевиденья, образования, не хочу ничего чего не хочу. Буду что-то делать. Не знаю что. Но в своем племени.
– Все индейцы сейчас не те. Настоящих индейцев не осталось. Все – пьяницы, забулдыги чертовы. Думаешь среди арапахо ты обнаружишь хоть одного индейца? Все сейчас пропало.
– Это не важно. Я буду искать настоящего арапахо – это главное. Я стану настоящим арапахо. Пусть теперь все индейцы – американцы забулдыжные. Я – нет. Я не американец, я не забулдыга я – Арапахо.
– Ты уходишь?
– Да. Больше я не вернусь. Я знаю чего я хочу. Я знаю свой путь.
– Все рассыпается. Джонни, теперь ты.
– Мне снился мой дед. Он звал меня. Я его найду.
– Он же умер.
– Умер. Но его Дух живет. Его Дух я и найду.
– Ты прав. Все вокруг рушиться. Рушиться наш мир. Наш приученный мир. Я не знаю что делать.
– Пляши, пляши для себя, как твой друг Мураками. Просто пляши. Мира больше нет. Есть ты и твой путь.
– Я не знаю какой мой путь.
– Ты узнаешь. Когда мир рушиться приходит путь. Имей терпение и следуй себе.
– Этот пирс становиться все пустынней.
– Думаю ты найдешь свой путь, когда больше не увидишь этого пирса. Твое время еще не настало. Поживи еще немного. Как там все твое?
– Лотереи больше нет. У меня нет денег. Еще немного чтобы расплатиться со счетами и все. От моего выигрыша ничего не осталось.
– И от твоей прошлой жизни тоже. Теперь у тебя новая настоящая жизнь. Сейчас ты держишь ее в своих руках, не потеряй ее. Просто танцуй для себя.
В небе вскрикнула чайка, я поднял глаза чтобы взглянуть на ее полет, а когда опустил Индейца уже не было. Осталось только эхо:

танцуй для себя.






Часть третья.


23.

– Уууу. Давно я такого не запихивал в себя.
– Оооо. Бери запихивай. Полет сегодня бесплатный.
– Где ты ее взял?
– Один чувак подогнал, не помню как его зовут. Я уже целую неделю дую. Ты што
страшный яд.
Дым наполнил легкие и застыл там. Мэри Джейн дарит наслаждение всем, кто ее
возьмет. Протяни руку, она тебе не откажет. Она хочет всех без разбору. Улыбка
озаряет душу. Все становится так здорово. Стены шатаются. Плывут. Постепенно ты перестаешь быть среди людей, в людском мире.
– Ты становишься человеком, чувствуешь?
– Я становлюсь птицей.
Джим засмеялся.
– Я тоже.
Они оба легли на пол. Здорово смотреть в тишине в потолок. Втыкать. Без слов и музыки. Тело меняется. Становиться гибким, бесчувственным. Ты забываешь о нем. Здесь нет тела. Есть все. Нет тебя. Есть все. Не смейся, а то все испортишь. Ты хочешь словить кайф или быть придурком, который просто обкурился? Не сбейся. Забудь мысли. Отпусти себя от рассудка и ты поймешь. Почувствуешь. Увидишь.
Потолок перестал быть цементом. Он начал пошатываться, а за ним начало шататься и тело, которое стало вовсе и не телом, оно превратилось в волну развеваемую на ветру. Потолок углубился в себя, открыв свое твердое пузо, допустив в него. Оно тянуло в себя. Углубляло. Однородная масса рассосалась и обнаружилось пространство в которое можно проникнуть одним своим взглядом. Оно уходило за побелку, которая стала прозрачной. Множество неровных помещений открывалось со всех сторон. Каждое такое помещение имело множество выпуклостей на стенах, потолке и полу. Словно пещера, в которой висят со всех сторон малахиты, или как их черт возьми называют. Только все грязно белое, в пупырышках. Не касаясь всего ты летишь, наблюдая под собой землю. Легче воздуха. Спокойно паришь, куда ветер дует. Схватывает волна расслабления, она и подняла тебя в воздух.
Джонни уже второй день валялся на этом чердаке у Джима. Они спали на тюфяках, ели консервы и без конца курили траву. Джим обкуриваясь попадал на дивные концерты, где музыканты играли чертовски классные композиции, а вокалист пел отличные стихи. Несколько песен Джим записал и мечтал их спеть.
– У меня будет великая группа, чертовски великая группа. Вот увидишь.
Джонни просто лежал и смотрел в потолок, то стараясь ни о чем не думать, то размышляя вовсю. Его то накрывало волнами травы, то нет. Здесь кроме Джима никого не было, никто не втирал ему мозги и ничего от него не хотели. Джим угощал травой и не приставал с разговорами. Просто угощал травой. Это то что ему было сейчас нужно. Где-то поваляться некоторое время, потом уйти. Уйти Отсюда. Это Джонни решил точно. Уйти. Здесь, на одном месте, в этом городе толку никакого. Бежать отсюда прочь, по всем дорогам Америки. В дороге он обретет свободу. Джонни раздобыл рюкзак, карту и еще одну пару штанов. Больше ничего ему не надо. У него есть немного денег, спрятанных в надежном месте – когда он отправиться в путь он их возьмет, не раньше. Он пойдет на запад к океану. В сторону тепла и бриза. За Солнцем. Пока он мертв.
– Ты как чувак?
– Я? Здорово. Мне еще немного осталось. Все это чушь. Трава чушь. Нельзя постоянно ее курить. Толку никакого, она только тебя потеряет. Сомневаюсь что ты даже себя нашел. Какая в ней радость при ее постоянстве?
– Оттяг.
– Оттяг это когда ее куришь, а потом напиваешься, а потом тащишься от блюза, заскакиваешь в товарняк и куда-то несешься. С девчонкой. Вот это оттяг. А от травы это не оттяг.
– Оттяг – это быть на фантастический концертах
– Оттяг это любить жизнь. Оттяг – это радость. Это отрываться на всю.
– Чего же ты тут куришь?
– Пока Джим, пока. Скоро я уйду.
– Куда? На товарняк?
– За собой. Я найду себя.
– Эээ, да тебя слушать.
Джим затянулся и улегся на пол, провалившись в один из своих фантастических концертов. Двери восприятия открытые и закрытые. Уильям Блэйк. Джим Моррисон. Олдос Хаксли. Путь к еде. Повар: Теренс Маккена.

Чердак на котором они обкуривались и где жил Джим находился на высоте третьего этажа, потому, стоя на краю и глядя вдаль, виделся лишь соседний дом, окна которого на нижних этажах были тщательно завешаны. В этом доме жили бедные люди, в большинстве своем попрошайки на улицах. Они ходили в тряпье, и всегда имели у себя бутылочку гадкого вина из которой прихлебывали по дороге. Джим многих знал – на зиму они подарили ему старый ватник, так как кроме своих кожаных штанов он ничего не имел и когда он видел знакомого попрошайку он кричал ему прямо с чердака:
– Эй, старая зануда!
Попрашайка поднимал голову, вначале вертел ею, не понимая откуда раздается звук, а потом находил свесившегося Джима и махал ему рукой.
– Эй, волосатый! – отвечал он.
Попрошайки траву не курили. Они пили и пили. Иногда несколько приваливало к Джиму, со своим пойлом и усевшись в кружок они пили, неся разные пьяные бредни. Джонни не чувствовал никакого отвращения, когда двое попрошаек завалили к Джиму. От них воняло мусором и алкоголем и говорили они хриплыми, закашляными голосами, но Джонни отнесся к ним нормально, как и ко всем обычным людям. Даже напротив, в их жизни он увидел нечто заманчивое, а главное, они напомнили ему его же самого. Он не работал, делал что хотел, как и они. Только он молод, а они старики, вот и вся разница. И та мысль, что он в старости будет таким же грязным, вонючим его совершенно не испугала. В этом он видел отголосок свободы. Попрошайки, нищие, никому не нужны. Никто от них ничего не требует, так Джонни думал в тот момент. Ни кому ничего не должны, не обязаны.
– Эй, – радостно он замахал им, когда двое нищих вошли на чердак. – Как поживаете?
Нищие уже успели заметить, еще с низу – так как Джонни все время высовывался из-за спины Джима, чтобы посмотреть с кем это тот разговаривает – что Джим не один. Увидев Джонни они рассмеялись. Джонни стоял посреди чердака, руки не знал куда деть – то ли протянуть им, то ли спрятать, то ли нет – они носились возле него, залетая за спину, вылетая обратно, почесывая что-нибудь. Глаза бегали по нищим и во все стороны.
– Эй, – ответили они хриплым голосом – Ты что, сбежал?
– Ага, от всех.
– Ха-ха, не из психушки ли?
– Нет я из... от всех сбежал. От друзей. Меня все затрахало. Слушайте, вы здесь родились или вы бродяги?
Они опять засмеялись, запинающемуся и несущемуся голосу Джонни.
– Мы здесь родились. Стопроцентные американцы. Он – нищий ткнул рукой, в которой была бутылка на соседа – Элберт, лет в десять приехал из Палермо, а я из Миннесоты.
– Здорово, – сказал Джонни, и отошел, а потом вернулся на место. Нищие прошли к тюфякам и уселись на них. Джим полулежал, куря. Они протянули ему бутылку и он сделал несколько глотков, после чего передал бутылку Джонни. Крепкое, гадкое вино, дерущее горло. Черт побери, вот это вещь! – воскликнул он, чем рассмешил нищих, которые вообще никогда не унывали и всегда предпочитали смеяться чему либо. Смеяться и нищенствовать – это смысл их сложившейся жизни. Горевать им совсем нельзя, иначе они не выживут.
– Смех, это то, что нас ведет – сказал Элберт, когда Джонни спросил об этом. – У нас нет ничего, порой мы не можем достать себе достаточно теплую одежду зимой, или бывает, что три или четыре дня ни крошки во рту не бывает, когда уже голова становиться пустой и ничего кроме как лежать не хочется, когда уже и есть не хочется и думаешь: уж помру да и все. И если бы не смех, то уж точно бы помер. А то рассмеешься над чем-то, совсем несмешным и радостно становиться. Заставишь себя засмеяться, даже если не хочется, когда тебе плохо и глядишь: через минуту уже смеешься во всю и силы возвращаются.
Бутылка прошла по второму кругу. Джим предложил сигарету, один нищий взял, но закурив отбросил ее обратно закашлявшись. «Фу!» – воскликнул он, второй засмеялся что его друг вместо табака наткнулся на траву. Смеялись¬ они хрипло, выбрасывая слюну и густой запах алкоголя и табака. Первое время Джонни немного отворачивал голову, стараясь делать это незаметно, чтобы не обидеть попрошаек. Они это заметили и намеренно смеялись и кашляли много и так, что голова у Джонни крутилось по кругу, вокруг своей оси. Однажды они так его закашляли что он даже вскочил принявшись вытираться руками – лицо было мокрым. Джонни старался вытереть его как можно быстрее, чтобы ни одна капля не въелась, постоянно еще и вытирая руки о футболку. Он походил на человека попавшего под ток. Га-га-га-га смеялись нищие и хи-хи-хи смеялся Джим. Джонни в конец и сам рассмеялся зараженный их смехом. Радостно он принял протянутую ему бутылку, выпил крепкого, нищенского пойла. Священного пойла. Все сделали по глотку.
Они постоянно путешествовали, редко такое случалось, чтобы они на одном месте задерживались более трех месяцев – им просто нечего делать так долго в одном городе. Конечно, если им удается найти работу на которой их быстро не увольняют, то они задерживаются до тех пор, пока работают.
– Сколько мы уже здесь – спросил Элберт у друга. Последние пары глотков они общались только между собой.
– Два месяца, – ответил второй, тот что из Миннесоты.
– Сколько себя помню никогда больше месяца нигде не работал, с самого детства. Как в первый раз меня выгнали в шею из закусочной, так и везде так. Говорят у меня на роду написано бродяжничать и нищенствовать, как то было с моим дедом, отцом, да и прадедом, насколько я знаю. Род бродяг. Мать моя тоже бродяжничала и с отцом в дороге, на поезде, в вагоне в который они забрались, познакомилась. В дороге меня зачали, в дороге я и появился на свет. Меня с детства приучили к дороге – да всю жизнь я только и хожу взад-вперед по стране. От края до края все перешел не один десяток раз – к дороге и к Библии. Мать помню рассказывала о Иисусе, который так же ходил по дорогам из города в город, и в пути искал таких же нищих путников как и он сам. Он молился за каждого, помогал чем мог, а мог он спасти душу, так как больше ничего у него не было, кроме отца, большой шишки, ясное дело. Но отец не больно уж ему помогал. Отец, Господь, хотел пустить сына по своим стопам, чтобы и тот стал большой шишкой. Самой большой, но Иисус воспротивился этому, потому что с детства его преследовала Дорога. Он отдал себя ей, во имя всех путников. За это Господь, так как уж очень хотел чтобы его сын пошел по его стопам, наслал на всех путников проклятье и, что они всегда во всех поколениях будут нищими, грязными, пьяным что их все будут чураться, отворачиваться от них, пинать. Что везде никто им не поможет.
– Это что же в Библии такое написано? – спросил Джонни, который вообще мало что знал о Господе Боге. Он знал, что тот вроде как на небесах, куда каждый христианин хочет попасть, но далеко не всякий может. Библию он не читал, и ему никто ее не читал. В детстве он видел пару мультиков, и только помнил, что Моисей то посох в змею превратить, то нашлет на город стаи саранчи, то по его проклятию помирают дети во всех домах, если те не будут помазаны кровью.
– Ага, в оной самой.
Джим захихикал.
– Ничего там не написано – сказал он.
– Это в твоей Библии не написано. В нашей это есть.
– Какая такая ваша? Библия одна для всех.
– Библия для христиан. А мы – проклятые, ангелы одиночества. У нас другая Библия, которая нигде не писаная. Которая передается из уст в уста, от путника к путнику. Каждый путник несет большую сумку книг. Не тех книг, что ты можешь купить в книжной лавке или взять в библиотеке. Других книг, личных истинных книг, которые единственные и неповторимые в своем роде. Это судьба путника. Его жизнь, его дороги, его приключения. Эту книгу никто не может прочитать ее может поведать только сам путник, и никто не услышит ее целиком. Он, путник, рассказывает ее на протяжение всей своей жизни встречным бродягам, с которыми ему доводиться проводить дождливые ночи в кузовах грузовиков, в вагонах, в полях, попивая крепкое вино или виски. Его жизнь по кускам попадает в разные головы и о путнике ничего, кроме кусков узнать нельзя. О нем вообще никому неохота узнавать. Путники никому не нужны. Они тебе внезапно встречаются на пути и внезапно исчезают. С некоторыми ты где-то да видишься каждый год, а с другими один раз виделся и все. Они непонятно откуда берутся на дорогах и непонятно куда деваются. Путники это как городские голуби которых полным полно, но птенцов ты не видишь и умерших от старости тоже, словно они и не умирают. Путники исчезают, это их судьба – идти по дорогам, пока они не исчезнут.
– Значит вы исчезнете? Всякий путник исчезнет? – спросил Джонни, которого захватила судьба путников, уж очень схожая с его собственной.
– Конечно исчезнем, правда Джо?
– А то.
– Все исчезают. Не только путники. Люди тоже исчезают, просто когда какой-нибудь человек помирает, то об этом тут же узнает вся страна, устраиваются похороны, прибывает куча непонятно откуда взявшегося народу и не заметить смерть человека невозможно. Когда умирает путник, никто его не хоронит. Он умирает один.
– Вы едете стопом? – спросил Джонни.
Джо и Элберт, да и Джим засмеялись.
– Кто их возьмет, – смеясь сказал Джим. – Посмотри какие они грязные и вонючие. Стопом возьмут тебя и меня, их не возьмут.
– Мы путешествуем в поездах, кузовах фермерских грузовиков и пешком.
Чаще всего они предпочитали ехать на поездах – проще и удобнее, и безопасней, если умеешь правильно спрыгивать с поезда. Это важно уметь так как на самом деле, как бы это не казалось просто, это сложно. По крайней мере надо знать некоторые особенности и иметь навык. Например, если поезд идет со скоростью меньше 40 миль в час, то прыгать надо лицом вперед в сторону хода поезда, а ноги держать вместе и приземляться на всю стопу – стоит выставить в перед пятку – сломается. Да и прыгать лучше всего на гальку, или землю – где все видно. В траве мало что может оказаться, а в кусты вообще лучше не прыгать. Лучше всего прыгать в болото – лучшее что бывает для прыгающего. Вот так. Один их знакомый спрыгивая зацепился и попал под колеса, хотя не один десяток раз спрыгивал, так что всякое может случиться. Тут уж одним навыком не обойдешься, хотя он у них с детства.
– Лучше всего прыгать когда пьяный в смерть. Вечером едешь в поезде, напиваешься, утром просыпаешься где-то в поле, целехонький, а как спрыгнул не помнишь.
Ясное дело, что можешь и не проснуться. Угодишь пьяненький под поезд или об какой камень.
– Зато помрешь незаметно, – добавил Джо.
– Да, помрешь не помня как.
– А вы видели океан? – спросил Джонни.
– Конечно видели, – ответили они хором, даже вместе с Джимом.
– И Тихий видели, и Атлантический, – сказал Джо из Миннесоты.
– Какой он?
– Как какой? – не понял Джо. И в тоже время Элберт уже прокричал – мокрый! – и все засмеялись. Ух, гадкое вино знобило до жара, отчего хотелось все время улыбаться – с лица Джонни улыбка не сходила и услышав, что бродяги видели два океана, улыбка расширилась до затылка.
– Большой, – ответил Джо. – Смотришь на него, а он везде.
– За ним прячется Солнце – сказал Элберт.
– Блестит, все в нем отражается. Он гладкий. Да, в нем отражается небо. Океан всецело передает настроение неба. Какое небо, такой и океан.
– Вот ночью он полон звезд. – перебил Элберт.
– Что общего в нем дне и ночью, так это дорожка. В океане всегда есть дорожка, если небо ясно. Днем Солнечная, Ночью – Лунная. По этим дорожкам можно дойти к светилам.
– Прям так и дойти? – не поверил Джим
– Прям так, только никто из людей по океану ходить не умеет. Все только и умеют что плавать да писать в нем. Если бы умели ходить, эти дороги привели бы их. Ночью к Луне, днем к Солнцу.
– Долго идти к океану? – спросил Джонни, которому казалось невероятным, что с ним рядом сидят два человека видевшие океан. Ему казалось, что он чует запах океана, исходящий от слов бродяг. Прибрежный ветер проносился по его лицу. Его душа выходила из тела и парила в сторону океана. Черт побери!
– Хрен его знает, мы к нему никогда не шли, мы к нему попадали случайно. У нас нет определенной точки. Мы идем по дорогах в поисках заработка и лучшего. А заработок скорее там где фермы, там всегда нужны люди, если не для сборки урожая так еще за чем-то. А там где океан ферм нет, делать там нечего. Океан, это для блаженных, кому кроме него ничего и не нужно.
– За неделю добраться можно – сказал Элберт – На всяком попавшемся транспорте. А можно и быстрее, можно и в дня четыре, это если повезет, а можно и два месяца. У бродяг все очень просто – как карта ляжет, так и будет. Мы как пираты, без фортуны – смерть.

Волны на морском берегу. Солнечная дорожка, колыхающаяся от ветра. Там, на стыке воды и неба желтый круг, незыблемая звезда жизни. Свет покрывает глаза, тепло лучей согревает. Волны колышутся. Плескаются. Песня чаек и зависший полет.

Бродяги напились. Джонни напился. Джим тоже, и еще и обкурился. Они валялись на грязном полу и пели песни. Кто-то из бродят начинал петь, второй подхватывал, а Джонни с Джимом старались угадать с первых букв какое слово будет дальше и подпевали часто невпопад и часто они просто мычали в такт. Бродяги пели песни одну за другой и ни одну из них Джонни не знал. Он иногда замирал, то вслушиваясь в слова, то тут же забывал про песню и улетал вместе с мыслями отсюда. Ему снилось Солнце, оно ослепляло, скрывая все своим светом, но свет проникал сквозь и понемногу рассеивался и в нем представал океан, спокойно колыхающийся перед глазами. Он грел одним своим проявлением. Но тут же хриплый голос бродяг вырывал Джонни из сна и он видел перед собой двоих оборванных нищих и одного обкуренного Джима. Они смеялись, просто так, и смех вонзался в Джонни радостью, что он, смех, живет, да еще как! Джонни смеялся с ними, ему было просто здорово, просто радостно, просто хорошо. Ему просто хотелось Жить, беззаботно, так как сейчас. И все виделось ему светлым, словно сон про океан в солнечных лучах. Да, все было в лучах, словно они пробрались к нему из его сна. Хотелось вытянуть руку и коснуться воды. Сигаретный дым жмурил глаза, но доставлял удовольствие, так как дым несомненное сопровождение веселья. Сигареты, как и спиртное, выливаются в радость. Каждый хороший праздник есть их проявлением, каждое приятно-тоскливое утро без них не обходиться, каждая ностальгия о прошлом, или о том, чего не было держит между пальцев сигарету. Великую Сигарету, сопровождающую всех, кто покинул серую жизнь всех, кто отказался от большинства от среднего представителя, бесперебойно то ли курят, то ли пьют, то ли заглатываются наркотиками, а часто все вместе. Со благом творчества или с видимостью свободы. С мыслью о солнечном океане. Но ничего эта еда не стоит, если ты не в дороге, если дорога не есть твоя Жизнь. Дорога это путь. Джонни вдохнул в себя дым, облокотившись о стену. Элберт крепко схватился о бутылку, с приоткрытым ртом в улыбке, Джо ржал, просто так, а Джим ему подхихикивал. Они перекрикивались фразами, давно утерявшими свою суть в пелене алкоголя. Безумно размахивая руками, словно одними этими жестами они собираются вычистить всю страну – такие широкие и все объятные они были. Орали, перекрикивали один другого, спорили вовсю о разном. Элберт вовсю говорил что пить это суть жизни, и если не целиком, то по крайней мере непременная ее составная. Джим кричал, что без творения человек – не человек. Тот кто не творит – тот стадный баран. Джо кричал, все время толкая Джима, который не смотрел на него, так как говорил Элберту, что творить может только Бог. Джим повернулся к нему и сказал что тогда Джо стадный баран, и что только Бог и человек, а все остальные такие же как Джо – бараны. «Как так!» – вскричал Джо и начал нести непонятную околесицу о боге и его величии. Его перестали слушать, а он только еще больше усиливал голос, а потом и вовсе забубнил что-то тихо, когда понял что всем плевать на религию. На полу покатилась пятая бутылка, прозрачная от своей пустоты. Уже все говорили со всеми и ни с кем. Джонни лег, на пол, вглядываясь в потолок. Вот оно! – крутилось в голове. Вот оно! То, чего он искал всю жизнь – дорога к океану. Да, именно сейчас это вошло в него, в его кровь. Хоть всю жизнь он хотел увидеть океан, только сейчас он врубился что это действительно так. Пьяный океан. Дорога к нему – путь его жизни. И к черту все, пришло время жить только для себя, жить не боясь, забыв все человечество. Ух! Океан. Он отправится к нему стопом, на поездах, пешком. В дождь, и пусть хоть снег пойдет. Океан его ждет. Колышется. Хватит этого гребанного города и все того же круговорота дней. Того же бара, где все тот же Салли наливает все то же пиво, взятое взаймы. Дорога, бесконечность неизведанного. Вот что жизнь. Спонтанные необдуманные поступки, жгучее желание. Лихорадочные идеи и их исполнение. Черт побери, человек, ты только посмотри где ты. Джонни вскочил захваченный мыслями о дороге, предвкушая восторг путешествия, восторг от мыслей. Все, он твердо решил, впрочем необдуманно, тем лучше. Завтра же, нет, сейчас же он отправиться поглядеть на океан. Он вскочил и начал метаться по комнате, обдумывая все в иждивении. Его подвижность стала всем бросаться в глаза.
– Ты что? – хрипло спросил Джо.
– Я все понял. Вот в чем суть. Нечего откладывать до этого вечно не наступающего завтра. Нечего поить себя глупыми надеждами. Я отправляюсь прямо сейчас. Черт побери парни, я понял чего я хочу, черт побери, да понял. И нечего ждать, ей богу, ждать здесь нечего. Так я всю жизнь прожду, как это делают все. Чем позже тем хуже. Все надо делать сейчас. Сейчас и есть МОМЕНТ! МОМЕНТ Джим, понимаешь о чем я? МОМЕНТ, когда все истинно. КОСМИЧЕСКИЙ МОМЕНТ. Его нельзя упускать. О, я это чувствую. Черти вас побрали бы!
– Какой момент? – прохрипел Джо.
– Куда отправляешься? – прохрипел Элберт.
– К Океану. На чем попало.
Джо и Элберт рассмеялись во всю свою глотку.
– Бродяжничать?
– К Океану, слышите? К Океану!
Джонни кинулся смотреть свои вещи – он уже давно позабыл что у него есть. Здесь ничего не было. Ему нужен рюкзак, его небольшие накопления и все. Океан! Да!
– Ну вы даете, – сказал Джонни на мгновение остановившись. – Все, черти, все
никаких откладок.
Он помчался к себе на квартиру. В окнах уже горели огни, небо высоко возвышалось и Ночь, Американская Ночь, подходила к концу, уже виднелись проблески синевы. Раскаленная до красна восходящим Солнцем дорога – мелькнуло у Джонии в голове, и по дороге домой эта фраза так и вертелась, сладостно прикусывая сердце. Подходя к дому, влетев в квартиру он и не заметил, что здесь он прожил четыре года, своего периода взросления, ни на секунду он не вспомнил о прошлом, ни на секунду не остановился и не усомнился. Перед глазами уплывала вдаль дорога, Джонни бежал по ней, вверх на холм, на встречу Солнцу и с вершины холма, черная дорога гнала вниз со всего духу, упираясь в самый Океан. Вперед! Быстро собрав рюкзак – оставив его почти пустым, взяв деньги, припасенные на такой случай, он рванул прочь, не оглядываясь. Каждый шаг убивал всю его прошлую жизнь. Каждый шаг вел его к океану. Что это были за шаги! Божественное шествие, святое шествие. Таких шагов он никогда не делал в жизни. Они захватывали дух и с какой легкостью несли! Словно воздушный шар, накаченный гелием, отпущенный, несущийся в высь. Джонни вспарил. Небо светлело, от зданий отражались красные солнечные блики. Рассвет наступал стремительно. Океан! Да! Волны восторга исходили изнутри. Горючее в поршнях. Ту-тууу! Вперед! Джонни никак не мог поверить, что это происходит, что он с легкостью несется на встречу себе и своей жизни. Как же долго и трудно он принимал решение, решался, и как же просто он теперь летит. Птица Свободы.
Он достиг черты города, когда солнце взошло, начав припекать. Так и должно быть, подумал Джонни ощущая жар его лучей. Жар лучей – первый признак океана, за ним должен быть легких бриз, океанский ветер. К ветру надо дойти. Ему вдруг захотелось оглянуться назад, когда он увидел перечеркнутое название города, но он сдержался, и впрочем ничего такого ему не хотелось, это всего лишь ему показалось. Джонни достал большие темные очки, которые всю жизнь откуда-то валялись у него, одел их – ветер встрепнул его по лицу – и поспешил на встречу Жизни.



24.
 
Горизонт уходил назад. Холмы сменивались один за другим, открывая между собой щель, через которую проглядывал другой горизонт, словно в «дымке» отдающий синевой, и легкостью. Назад уходили деревья, поля. Небо бесконечно оставалось вокруг. И шум мотора монотонно сливался с придорожным пейзажем.
Джонни словил попутку, первую машину, что ему попалась на этой дороге. Она словно волшебная, остановилась подняв облако пыли. Джонни вскочил в нее и помчал. Водитель был женщиной, довольно высохшей и худоватой, с тонкой, но несползающей улыбкой, которая казалось натянутой, лет сорока. Она ехала на Север и сказала, что пока едет в сторону Запада, она его подбросит, до поворота. Где этот поворот Джонни не знал. Все равно лучше чем ждать другую попутку. Они ехали в тишине. Без музыки. Но женщина, все время смотревшая по сторонам, иногда поворачивалась к нему и обращала его внимание на какую-то вещь, понравившуюся ей в пейзаже. Ей очень нравились облака. То и дело она говорила на что они похожи. Все облака у нее были похожи на цветы. Пурпурные облака свободы, раскачивающиеся словно океан. Пурпурные неизвестно от чего, но это слово неизменно приходило на уста, когда Джонни поднимал глаза вверх. Женщина ни о чем его не спрашивала. Через полтора часа они доехали до поворота и Джонни вышел… Она ему сухо улыбнулась на прощанье и сказала не стоит, когда Джонни поблагодарил ее. Он остался стоять один возле пустой дороги среди полей. Что-то в этом было отрадное. Что-то щемящее. Он оглянулся назад и увидел то же, что и впереди. Здесь уже не было назад, вперед. Была лишь дорога, и Запад, то куда лежит его жизнь. Он постоял ожидая машину, а потом пошел пешком. Солнце хорошенько жарило, но дух свободы, начав расти в нем, от этого не учахал. Одно уже то, что он идет, черт знает где по дороге, вселило в нем сладкую вселенскую печаль, сладкую радость. От этой радости его глаза прослезились и теперь он точно знал, что свободен. Теперь точно свободен.
Машины проезжали редко. За пол часа две-три. Они проносились на большой скорости мимо него. Он смотрел им в след с поднятой рукой. Машины приносятся мимо него, он идет по солнечной дороге, посреди полей. Стрекот насекомых нарушает тишину. Вот он. Джонни смотрел на дорогу, на свои ноги и не мог поверить. Ему не хотелось верить, что он смог бросить свою жизнь. Но как же легкие наполнялись воздухом! Они взрывались и растягивались, словно под дурманом. Воздух бил в голову. Ступалось с воздушной легкостью, словно он Нил Армстронг, или Луи выдувающий в свою трубу. Происходит то, чего не могло быть. Что-то, что убирает вчера и завтра. Никто теперь не знает о завтра. Джонни вырвал себя из круговорота дней, и теперь не верил, что таки идет по дороге, за много миль от городов, среди полей, где нет никого и ничего. Только диск Солнца за горизонтом. Он находится там, где он хочет, делает то что он хочет и не зависит от стен, крыш, людей, только от себя. Всецело полагаться на себя.
Остановился старенький пикап, проехав шагов на десять. Джонни подбежал к нему, увидев широченную улыбку белобрысого громилы в соломенной шляпе.
– Куда едешь? – сказал белобрысый глотая слога.
– На Запад.
– В Голливуд значит. – белобрысый осмотрел его. Надул пузырь жвачки и хлопнул им. Он был в комбинезоне и красной рубахе. – Есть пять баксов? Тогда садись. Белобрысый отчаянно погнал, закрывая все что сзади пылью. Белобрысого звали Боб. Его папаша держал здесь где-то ферму. А Боб вез курей в город. Кузов был набит клетками куда отчаянно, словно в метро, были набиты курицы, теснившиеся по четыре в клетке. Они спокойно сидели, покачивая своими головками, как одна.
– Самые лучшие в штате, – заявил Боб.
Курицы выглядели курицами и никак иначе.
– Они что же больше других яиц несут?
– Конечно больше и по размерам больше, и вон какие чистокровные. Порода. А ты что, актером будешь?
Джонни промолчал. Только улыбнулся и белобрысый истолковал это как утвердительный ответ.
– А ты что фермером будешь? – спросил вдруг для самого себя, Джонни.
Этот белобрысый так по фермерский выглядел, что просто быть иначе не могло.
– Ага, буду. Кому-то то надо за фермой смотреть. Брэд уехал в Бостон, учиться.
Будет большим человеком когда выучиться. Он уже себе костюм прикупил, с большим галстуком.
– А ты чего же?
– Та. Я младший, потому за фермой следить буду. Отец скоро ничего делать не сможет.
– И как тебе следить за фермой?
Он пожал плечами.
– Всегда так делал, ничего такого. Делается. Да и все. А ты что в фильмах сниматься будешь? Думаешь получиться?
– Все равно.
– Тогда чего же ты едешь на запад?
– Хочу так. Знаешь, все просто надоело. Я только и делал что жил там где родился и не делал ничего из того, чего я действительно хотел. Теперь надоело, хочу на Запад и еду на Запад.
– Хочешь и делаешь. А если к вечеру ты захочешь на Восток?
– Поеду на Восток.
– А утром на Запад! Что поедешь на Запад? Так что ли и будишь мотаться?
– Если захочу мотаться буду мотаться. Какая разница куда, главное за чем.
– За чем же?
– За своим сердцем. Вот суть: ехать за своим сердцем и пусть хоть мотаться из стороны в сторону.
– Сердце очень обманчиво, оно не постоянно, здесь нет никакого смысла...
– Аа, к черту смысл, главное делать что хочешь, понимаешь, жить для себя, а не для общества, а не для родителей, не для соседей. У тебя же жизнь то одна, что же ты ее отдашь обществу?
– Что значит отдашь обществу? Я встаю на рассвете каждое утро и в дождь, холод иду кормить курей, лошадей, свиней и тут не может быть сердца. Что же, если мне не хочется вставать я лягу и не встану? Что же тогда? Кто тогда будет кормить курей, лошадей, свиней? Им что с голоду помирать от того что я слушаю своё сердце? У человека есть обязанности, есть долг. Сердце делает слабым.
– Боже, да конечно тебе нужно вставать в холод на рассвете, не хватало, чтобы куры померли, они же у тебя самые лучшие. Я говорю не об этом. Все твои обязанности есть у тебя потому что ты их держишься. Если бы ты захотел уехать, и уехал, вот просто сейчас, что бы случилось?
– Как бы это я уехал прямо сейчас?
–Да вот, пусть уехал, что бы было?
– Старик не пережил бы этого. Ты за кого меня принимаешь? Кто я тебе? Что я брошу ферму на старика, оставлю его одного и уеду, поступлю как последний эгоист? Пусть он сам гнет спину, пусть сам успевает все делать, так что ли?
– Почему твой старик фермер?
– Потому что его, старик тоже был фермером.
– Стало быть твой сын тоже будет фермером?
– Тоже. Что фермеры по твоему не люди?
– Я не про то, будь ты хоть учителем. Значит жизнь твоего сына уже предопределена, он еще не родился, но уже вырастит среди лошадей, он уже будет вставать рано в холод и кормить курей, убирать клетки и хлева, уже будет возить курей на выставки и уже его сын и сын его сына будут делать тоже самое.
– Да, что же тут? Что же тут? Это хорошо быть фермером. Что ты накинулся на фермеров?
– Вот твой брат, Бред да? Как же… почему, он уехал в Бостон?
– Потому что хотел учиться.
– Как же он так, взял да и бросил ферму?
– Он не бросил. Ведь старик, не один остался.
– Ага. Старик взвалился на тебя и ты теперь не можешь никуда деться. Вот твой брат эгоист.
– Эй ты послушай, если хочешь доехать до города не трогай мою семью и фермеров, врубился? Чего пристал, я тебе не указываю что делать, и ты мне не указывай. Не учи. Каждый имеет право выбора. Да, моя жизнь предопределена, но это мой выбор. Мой выбор.
– Какой же он твой, если просто так случилось, что ты обречен быть фермером.
– Не вижу здесь ничего плохого. Я горжусь тем, что я фермер.
– Что же тебе остается? Твоя жизнь прожита уже сейчас и если ты не будешь гордиться, то заметишь что уже мертв.
– Да ты тоже умираешь. Посмотри где ты: непонятно где. Где ты будешь завтра? Что ты будешь есть завтра? Где ты спрячешься от дождя? Ты не знаешь. А я знаю, что завтра я встану рано и накормлю животных, а они дадут мне яйца и молоко, знаю, что когда пойдет дождь я загоню в хлев лошадей и спрячусь в своем доме, разведу камин и согреюсь. И знаю, что моим детям будет что есть и где согреться.
– Зато твои дети не смогут стать актерами, поварами, адвокатами, моряками, если этого захотят, потому что они должны будут смотреть за фермой, потому что они родились фермерами. И только тогда когда ты умрешь, они смогут продать ферму и делать то что они захотят, если уже не будет поздно и они не превратятся в тебя, в твоего старика. Ты сам сказал: каждый имеет право выбора. Ты его не имеешь и твои дети не будут иметь.
– Я не буду держать своих детей, если они захотят уехать, пусть уезжают.
– Чтобы не держать своих детей надо чтобы и тебя не держали, а тебя держат. Те кого держат рано или поздно сами превращаются в держателей, неужели ты не видишь? Неужели тебе не хочется повидать океан? Не хочется пойти в горы? Не хочется увидеть других людей, другие жизни, другие города, других девчонок, других музыкантов, другие фермы черт побери, если они не одинаковые на всей Земле, неужели ничего тебе не хочется?
– Ладно, давай на чистоту ты коммивояжер? Продаешь путевки в Калифорнию?
Джонни рассмеялся от того что он коммивояжер, а белобрысый фермер рассмеялся вслед за ним, потому что подумал, что этим своим вопросом раскусил Джонни и даже сквозь смех выдавил, вроде не веря: «Что правда коммивояжер?», а Джонни мотал головой и радостно кричал «нет, нет приятель, какой к черту я коммивояжер»! От этого белобрысому стало еще смешнее.
– Кто же ты? – спросил он.
– Я Джонни – сказал Джонни. – Я тебе уже говорил: я теперь живу, для себя. Живу радуясь и любя жизнь. Понимаешь, когда ты делаешь то, что делают остальные люди, ты не замечаешь Жизнь, самую жизнь, которая нас родила и течет сквозь нас. А стоит прерваться, от обыкновенных дел, и ты ее видишь.
– Слушай, такое и у меня было. Сидели мы как-то с моей подружкой, Мери Ли, чего то там делали, не помню что и вдруг мне просто захотелось ничего не делать, вроде неинтересно было, вроде как показалось совершенно бестолковым то, что я делал. И я остановился, перестал это делать и посмотрел на стены – мы тогда в комнате на кровати лежали, читали что ли, – посмотрел на стены, на обои, на полки, на углы и вдруг почувствовал жизнь, помню еще подумал – вот она жизнь. И нисколько не удивился ей. То есть жизнь была именно в том, что я ничего не делал, остановился от дел и увел от них мысли, просто посмотрел на стену, оглянулся вокруг себя ничего не думая и – увидел жизнь. Я тогда еще подумал, что многие даже не знают где жизнь, а я знаю.
– Да! Да! Смотри ты понимаешь о чем, я говорю! Жизнь не в том что мы делаем. Настоящая жизнь родившая нас вовсе не в работе, учебе, не в деньгах, настоящая жизнь есть независимо от этого, ее просто надо почувствовать, а чтобы это сделать нужно остановиться, нужно остановить все что ты делал не откровенно. Как учеба, понимаешь, ведь все поступают учиться потому что так заведено, вовсе не потому что они этого хотят, а потому что так делали отцы и деды, и отцы уже с самого рождения внушают ребенку что он будет учиться. Мы все запрограмированны.
– Многие хотят учиться.
– Многие думают что хотят. Многие, вообще не знают чего они хотят.
– А может и ты думаешь что ты хочешь. Может и ты думаешь что ты знаешь, а на самом деле это обман.
– Я не думаю, я не знаю, я чувствую, врубись, я это не насочинял от нечего делать, или из желания быть не таким как все, или чтобы как-то выделиться, я в это просто врубился, в один момент я это почувствовал, понял, понимаешь? Как молнией шарахнуло, как головой в пол упал, просто врубился в это.
– … Да. Не знаю… Дело в том, что тогда и другим надо врубиться чего они хотят. Толку от твоих слов. Каждый должен врубиться, да и о чем тогда говорить?
– Ты врубишься, точно врубишься, раз видел жизнь, то врубишься, а толк нашего разговора в том, что как-то ты о нем подумаешь, как-то, когда ты еще раз заметишь жизнь, пораскинешь мозгами и чувствами и поймешь, но конечно чхать тебе на понимание, но спустя время, ты шарахнешься головой и вдруг врубишься, как я, врубишься и поймешь все. Это зерно, оно упало в землю.
– Знаешь сколько зерен за жизнь падает в человека? Если ты один несешь всякую муть. Мне двадцать четыре, и каждый кто лет на двадцать меня старше начинает меня поучать. Или поучает или изливается. Что у всех стариков за дурная привычка мешать жить молодым? Ты никогда не думал, что все старики через лет десять превратятся в каменную глыбу с датой? И эта каменная глыба учит тебя жизни, и когда ты ему говоришь что сейчас время другое он тебе отвечает знаешь что? Что жизненные ценности не меняются.
– Слушай, да ты почти знаешь чего ты хочешь. Посмотри в себя хорошенько, серьезно посмотри: что ты делаешь. Да ты же во всем следуешь поучением стариков. И ты это понимаешь, и понимаешь, что время другое, что сто лет назад стриптиз заканчивался на нижнем белье, а теперь на обнаженности. Суть в том, что нам нельзя слушать стариков, они уже всё, будущее за нами, и плевать на всех стариков! Врубаешься? Если бы мы всецело слушали их, то человечество не развивалось бы. А оно развивается именно потому что находятся те, кто поступает по своему, откровенно чувствуя это свое, а все остальные слушают этих долбанных стариков. Я тебе говорю, мы должны сами решать свою жизнь, только мы и никто больше.
– Да ты прокламатор! Ты чего политическую организацию задумал основать?
– Да нет же, я не собираюсь проповедовать, хочу просто делать то что я хочу.
– Чего же ты тогда проповедуешь сейчас, если не собираешься этого делать?
– Не знаю Боб, не знаю, так просто вышло и все. И мне здорово с тобой говорить
ой как здорово. Не думал что фермеры такие смышленые!
Боб рассмеялся, да с такой силой что нажал на гудок и машина засигналила вовсю.
– Конечно, что же фермеры могут еще кроме как выращивать курей!!! – смеясь прокричал он, и еще более завелся смехом.
– Ну люди вы и думаете. Фермеры хорошие люди. Они сильные духом. Если начнется глобальная катастрофа, то фермеры уж будь уверен, выживут. И знаешь почему? Они привыкшие к одиночеству, да и не бояться труда. Не бояться холода. Они готовы бороться до конца. А все городские – слабаки. Без города они пропадут.
– Это уж точно!
– Вся жизнь идет из Земли, – Боб погладил в воздухе воображаемую землю. – трава, деревья, животные, люди – все связаны с землей, все ее дети. Именно она дает нам жизнь. Именно она и есть жизнь. Если знаешь землю, то будь уверен в себе. Она дает тепло и силы. Стоит просто прилечь на ней, прислушаться к ней и усталость пройдет, ты вновь обретешь силы. Послушай ее, это очень здорово ощущать что она живая.
Боб прибавил скорость и машина неслась по дороге. Облака плыли и плыли, деревья мелькали превращаясь в одно сплошное дерево, растянутое на мили. Джонни глянул на это и врубился как же черт побери жизнь прекрасна! А потом врубился что он в это врубился, что многие этого не видят, а он видит и знает это, знает, что чувствует красоту жизни. Он открыл окно, чтобы почувствовать ветер. Ветер трепанул его, его волосы стали дыбом и Джонни вдохнул этот свежий воздух на скорости сто миль.
– Да парень, наша земля живая, ой как живая!
Не было сил ни на что. Джонни откинулся на спинку, расслабился, обомлел от разговора, от воздуха, от красоты – полузакрытыми веками он смотрел на небо и поля на Боба, который крутил головой по сторонам, смотрел на панель, на капот, на свое отражение в зеркале и чувствовал все, всю жизнь, все прекрасное этого момента. Все существование. И удивился тому что чувствует, настолько это было необычно, душещипательно и наводило сладостную печаль, от которой хотелось плакать, хотелось сильно плакать, от радости, кричать, что бы каждый увидел это. Джонни одел очки, чтобы Боб не увидел что его глаза прослезились, но скинул их. Да к черту очки! Пусть видит. Хватит закрываться! Пусть все видят что его глаза влажны, что он любит жизнь, любит Небо, Землю. Каждую птицу, каждое животное! Что любит не скрывая, любит не стыдясь! Сколько можно быть загнанным, приземленным? Открытость чувств – вот Жизнь! Сдерживание, обдумывание это то что делает всех ОДИНАКОВЫМИ. Словно компьютеры с программами. Никакого проявления чувств. Никаких эмоций!
– Знаешь Боб, нам непременно с тобой надо выпить. И послушать какого-нибудь блюза. Просто жизненно как надо. А?
– Ого! По большому бокалу пива! Давай Джонни, к черту фермы и дороги!
Пикап понесся еще сильней, а куры запели свои песни недовольства двум психам лишенными предрассудков и социальности.


Не было и пяти вечера, когда показались небольшие фермочки, разделение полями. И очень вскоре начали вырисовываться одинаковые белые домики, а дорога понеслась по небольшому сплошь одинаковому городку, где казалось живет одна семья близнецов, которых можно различить только по имени, если они вам не врут. Суть была проста: Боб должен был завести своих кур, оставить в надежном месте, чтобы никто не спер, после чего они надерутся большого холодного пива в здешнем питейном заведении. Если их конечно оттуда не попрут местные. Боб сказал что его здесь знают, так что не попрут. Они остановились у одного из белых до домиков, без номера. «Черт побери, как ты их различаешь!» – воскликнул Джонни, обезумевший от этой одинаковости. «Не впервой» – бросил Боб и вышел из машины. Джонни последовал за ним. Боб постучал в дверь.
– Слушай, чего у всех дома одинаковые? – спросил Джонни, вертя голову во все стороны, которые со всех сторон выглядели одной стороной: куда не глянь все то же.
– Да они разные, просто похожи, пошатаешься пару дней здесь, увидишь!
Дверь отварил пузатый, высокий дядька в белой майке и шляпе. Он жевал огрызок сигары и смотрел с порога, возвышавшего его сантиметров на двадцать. Свысока.
– Эй, дядька Ал! – и Боб шлепнул дядьку Ала по руке, а дядька ни слова не сказал и взмахом головы пригласил войти, отойдя в сторону. Джонни проходя мимо дядьки Ала, под его невозмутимым взглядом промямлил «здрасте» получив в ответ холодный кивок головы. Боб шлепнулся на диван в гостиной, словно сын-бездельник, отрешенный от приличий.
– Как тетка? – громко бросил он.
– Ничего – приглушенно ответил дядька Ал.
 Джонни только после этого сел рядом с Бобом.
– Мои дядька и тетка. – сообщил Боб. – Кур я оставляю им, а, они уже занимаются дальше. Потом сюда съезжается вся родня и мы берем первое место на выставке и продаем всех этих кур, за черт знает какие деньги. Все нажираются, дерутся и разъезжаются до следующего года.
– И твой брат приезжает?
– Ха! И он тоже. Это же Большой семейный праздник.
Тут появился дядька Ал, одевающий красную рубашку в клетку, все с тем же пожеванным окурком в зубах. Он остановился на пороге, поправляя воротник. Сигара тряслась в его губах, перемещаясь по кругу.
– Идем? – произнес он.
Боб подскочил и побежал за дядькой, который не стал дожидаться племянника. Не останавливаясь Боб прокричал «Счас, с курами разберемся!» и выскочил как пацан.
Джонни остался сидеть на диване, обыкновенном диване, который наверняка каждый видел, перед которым стоял японский телевизор, и столик с журналами. На стенах висели картинки, да и вообще в гостиной парил полумрак. Обыкновенная деревенская комната с японским телевизором.
Он сидел дожидался Боба, ерзая на чужом диване – в комнату вошла женщина то ли в сарафане, то ли в халате, в переднике – лет сорока, под стать дядьке – это была тетка. Она улыбалась и приветливо заговорила, как к близкому родственнику которого видят раз в год. Джонни подумал что она приняла его за Боба но тут же опомнился, – он находиться в городе с домами-близнецами. Женщина приветливо его расспрашивала о самочувствии, не жарко ли ему, о том откуда он, не устал ли с дороги и как ему их милый городишка. «У нас все такие гостеприимные – говорила она – Любого приютят если надо и вы хотите, оставайтесь гостить у нас, на ярмарку...» Но тут она замолчала увидев в дверях дядьку Ала, который хмуро глядел на нее. Секунды они смотрели друг другу в глаза, а потом он сказал чтобы она накрывала на стол, они с Бобом сейчас придут, после чего посмотрел на Джонни, тем взглядом что означает, что накрывать надо Алу и Бобу, а Джонни здесь и быть не должно, но тетка, уверенная в своем гостеприимстве, после того как дядька ушел, пообещала что курица, которую она вот-вот приготовила, непременно Джонни понравиться. Джонни что-то в этом доме мешало улыбнуться, мешало чувствовать себя собой. Ему не хотелось ничего говорить и по правде говоря захотелось улизнуть отсюда, и к черту курицу, которой его соблазняли. И когда тетка убежала накрывать на стол, перестав болтать, что так ждал Джонни, он прислушавшись чтобы она вдруг не вернулась, вскочил и побежал к двери, чтобы удрать, открыл дверь выскочил во двор упершись со всего размаха в Боба, который так же несся в дом. «Ты чего?» – спросил он. Джонни хотел было все сказать как есть, да за спиной Боба показался дядька Ал хмуро смотрящий и говорить, тем более откровенно, перехотелось. «А!» – только и сказал Джонни, взмахнув рукой. Боб хлопнул его по плечу и потащил за собой в дом, обещая хорошей жрачки, да и вообще, всего остального. Тетка накрыла на большой, мощный деревянный стол. Дядька сел во главе стола, сняв шляпу, открыв свои лысины и седые волосы. Он выложил изо рта окурок сигары, кивнул головой, после чего села тетка, за ней Боб, а потом, после кивка Боба и Джонни. Дядька Ал сложил руки в молитве и тут же за ним все повторили. Джонни копировал движения с дядьки и Боба. Но вопреки ожиданиям Джонни, дядька не стал произносить вслух молитвы – он еле прикрыл глаза, что-то пошептал себе под нос, потом вознес глаза к небу произнеся «аминь», которое отозвалось в устах тетки и Боба – дядька одел шляпу притронулся к еде и только тогда все принялись есть курицу с картошкой и овощами. Раз уж не суждено смыться, так уж курица есть, подумал Джонни и целиком поглотился в еду, ни разговаривая, ни слушая, никуда не смотря. Дядька тоже молчал, а тетка всем мило не довольствовало – все ей казалось неидеальным: хоть курица у нее вышла на удивление хорошо, да картошка твердовата, и пересолила немного, совсем немного, но все же, в общем все в таком хозяйственном духе. «Прекрасная картошка!» – тут же вскрикивал Боб, если тетка чем-то не очень была довольна. «Отличная курица!» «Какие овощи!» Все действительно было отличным, или это так Джонни проголодался, но ел быстро, много и чертовский вкусно; даже подумать нельзя, что бывает же так вкусно! Так невероятно вкусно, когда еда становиться сутью этой минуты жизни. Поглощаться едой было просто, еда сама втягивала, и Джонни с легкостью выпал из семейного ужина, которого он так хотел избежать. Боб все это время рассказывал про своего отца, брата, курей и прочие фермерские сказки. Кроме тетки, которая так же живо как и Боб говорила, никто в разговоре не участвовал и не слушал его. Дядька Ал доел и закурил, развалившись на своем, деревянном троне. Джонни просто сел, когда ничего уже не лезло в него, ему перехотелось не только быть здесь, но и разговаривать с Бобом, и пить с ним. Нечего тут делать, здесь где нет ни капли его души. И в этом городе и с этими людьми нечего делать. Надо поскорее валить отсюда. Джонни пришла прекрасная идея, как свалить без хлопот, чтоб к нему не приставал Боб и тетка, которые непременно вовсю захотят его задержать скажи он им что уходит. Джонни спросил где у них туалет и в следующее мгновение мчался в туалет, скрылся от семейного стола, не дойдя до туалета свернул к двери, выбежал из нее на лужайку в глаза ударили красные лучи заходящего Солнца, под ноги стала дорога и с легкостью и сытным желудком Джонни поспешил вперед, решив не пить в здешних барах, чтобы на него не наткнулся Боб. Потом, потом выпьет. Не далеко показался фермерский грузовичок, Джонни крикнул ему и тот остановился. «В сторону Запада не подкинете?» – спросил он у старика в шляпе, и тот кивнул. Он запрыгнул оставляя за спиной еще один город.
Дорога сама по своей сути бесконечно. Это как клубок, запутанный клубок, которому нет конца. Дороги пролегают везде, ведут во все точки и в них, что мало кто видит, есть суть. Дорога приводит не только в Эл Эй, не только во Фриско, Балтимор, Чикаго и Детройт, не только в Сент-Питерсберг, Йорк, дорога приводит в себя. Если ты едешь в Нью Йорк будь уверен что ты туда доедешь. Если ты едешь в себя, то тут нет указателей, стрелок и расстояний, остановившийся водитель на твое голосование не сможет ответить на вопрос: «Не подбросите ко мне?». Здесь твои ноги сливаются с твоей дорогой, ты остаешься один, выйдя на поиски себя и все что с тобой произойдет на пути – не что иное как шепот призраков, потусторонних духов, которые всегда окружают тебя, но за круговоротом дней ты этого, не видишь. Духи нашепчут тебе путь, надо лишь их услышать. Они нашептывают путь от самого твоего рождения. Выйдя в одиночестве на дорогу, ты можешь прервать круговорот дней. Помни, духи обитают там, где им спокойно, где нет шумов и людей, куда попробуй доберись. Там где им спокойно. Город не даст услышать их шепота. Люди и машины заглушают его. Работы, беспокойства о счетах, телепередачи – все это затычки. И жареная курица и семейный ужин. Это все потом, когда ты выйдешь на дорогу и найдешь себя. Тогда, когда ты это сделаешь тебе не нужно будет все то, что затыкает твою душу. Попробуй отыскать себя в неизвестности известного. Когда ты уже знаешь, что тебе нужно идти, но не знаешь кто ты, лишь смутно догадываешься и сомневаешься и каждый встречный сомневает тебя. Помолись и одень шляпу, вставь окурок, разжуй его. Твердый, горький табачный вкус. Оглянись – за столом тебя нет. За столом пузатый прожитый человек. Не узнаешь? Оглянись еще и еще – где же ты? Да нет тебя, пузатый мужик и есть ты. Прожитый. Встань пока не поздно. Черт дери, дорога сама жизнь!

Молчаливый старец ковбой вывез Джонни далеко за город, и отсалютировал ему сворачивая на свои путь. Вечер уже клонился в темную сторону суток. Лучи Солнца пропали, освободив место своему отражению в лице луны, которая уже показала свою улыбку. Джонни вновь оказался на пустынной дороге и двинулся вперед не мешкая. Он решил, что если ночью никуда не доберется, то переночует в поле, и подумал о одеяле. Ему вспомнились индейцы, вечно блуждающие в своих «одеялах» Он прикинул о костре, но таки решил раздобыть при случае одеяло. Впрочем ночевать в поле ему не пришлось. Его подобрала первая попавшаяся попутка, и уже когда небо окрасилось романтическим черным цветом, захватывающим дух своей безмежностью и загадкой звезд. Джонни стоял у придорожной закусочной, по совместительству бензоколонке, или наоборот. Здесь рядом, было раскидано пару домиков и выходило что-то вроде городка, правда едва ли здесь наберется и две сотни жителей. Зато имелся мотель и пару грузовиков возле него. В закусочной он перекусил гамбургерами и колой. Закусочная не смотря на позднее время была наполнена людьми, большей частью стариками и женщинами, которые медленно неторопливо ели, старикам то понятно, что нечего ждать, но женщины – отчего же так безнадежно и одиноко смотрели в сторону!
В мотеле имелся бар, куда Джонни и завалил, решив набраться, а уж после поспать. В него ударил стойкий сигаретный дым, который никогда не выходил отсюда – стойкая стена плавала вокруг, открывая за совей пеленой толпу людей, сидящих и валяющихся где попало, пьющих из больших бокалов пиво, курящих, громко смеющихся, твердящих разнообразную чушь, перемешивая свои голоса с музыкой. Сплошная стена гама. Водители грузовиков, бродяги, стопперы – все, кто еще час назад ехал, шел этой дорогой в свои жизненные стороны. Здесь они соединились, изливаясь и рассказывая о дорогах, смеясь, плача, мечтая. «Большую негритянку с большими сиськами» – услышал со стороны Джонни пьяный голос белого водителя грузовика, он пошатывался на стуле, облокотившись о стол и его дружки также придвинулись к нему чтобы не слышать, чтобы лежать на столе не падая. «Боже, да эти голые черные бабы сводят просто меня с ума!» – руки взметнулись в воздух одновременно исполняя мольбу Господу и охватывая размах шикарного обнаженного тела, выходящего из потайных закутков души. Отовсюду доносились пьяные беседы, споры, изливания. Каждый хотел говорить. Здесь не нужно было спрашивать разрешения чтобы сесть к кому-нибудь. Все ждали того, кто будет слушать. Да мало кто слушал. Все хотели говорить, все лезли, перебивали друг друга, и нет-нет да начиналась драка. Джонни пробрался к столику, его пару раз кто-то хватал за плечо, но он не оборачивался – Эй приятель! Дым расплывался перед глазами, выплясывая сизые узоры, покруче чем мороз на окнах. Он заказал пива. Молодой бармен в белой рубашке, над которым подшучивали пьяные мужики, годившиеся ему в отцы. Бармен молча все выносил, отвечая всегда вежливо, ни разу не сорвавшись, не повысив голос. За это его все считали дурачком. Дурачок. Эй дурачок еще двойную. Да смотри не молока! А то небось чего другого и не знаешь?! Дурачок. Бармен налил Джонни холодного пенистого пиво, и одни вид пива оказался блаженным в дороге, а вкус наполнял радостью что ты есть. Вкус радовал жизнь. Что за жизнь без холодного пива в бокале? Джонни увидел сколько радости может доставить один бокал пива и вспомнил другие вещи, которые не раз доставляли такую радость – торт, когда он три дня не ел, и вдруг свалившийся не весть откуда кусок торта, какая же это была небывалая радость, радость побужденная голодом. Сильнейшая радость, или нечаянно замеченный рассвет, красное Солнце, обдающее красными лучами лицо, когда голова плывет, подташнивает и здорово что ты вчера надрался, а теперь Солнце, восходящее в день наворачивает на глаза слезы и все потому что Солнце это жизнь, а жизнь – прекрасна и в такие моменты, на тебя снисходит озарение. Жизнь – прекрасна! Ты врубаешься. Через пол часа ты это забудешь, но это потом, сейчас – Жизнь Прекрасна. Сделав глоток Джонни почувствовал вкус жизни, и его душу переполнило желание жить во что бы то не стало. Ему захотелось засмеяться так, чтобы стены этого бара повалились. Захотелось крикнуть. Крик жизни. Он улыбнулся и еле сдержался, чтобы не засмеяться, зачем сдержался? Смейся. Джонни от этого еще раз засмеялся немного склонившись к столу. Ему было радостно от того что он здесь. Он сделал еще глоток. Холодное пиво, спасающее радость жизнь. Здорово что он сидит в этом баре на обочине Дороги. Настоящей Американской Дороги, какой нет нигде. Сидит в одном баре с моряками дорожного океана. Он осмотрел пьяные, хамские рожи вокруг и они радовали его. В них он увидел проявление жизни, тупой жизни, что в тысячу раз лучше чем лицемерной жизни. Лицемерная радость – это не радость. Тупая радость – это конский, искренний смех. Любое проявление искренности победа над лицемерием. Джонни засмеялся пьянству вокруг себя. Он смеялся в ладони, низко склонив лицо к поверхности стола, возле бокала пива.
– Что смеешься? Обкуренный? – услышал он женский голос сбоку. Он поднял голову и увидел за соседним столиком черноволосую девушку, женщину, с бокалом пива и сигаретой. Она смотрела на него острыми, большими глазами, и так же, как и он сидела одна за столиком в этом переполненном баре. Пустеющие столы, в полумраке все толпились везде но не здесь – святое нетронутое место. Сюда никто не подсядет. Джонни кивнул ей головой. Нет, я не обкуренный, мне хорошо. Ты не обкуренный и тебе хорошо? Расскажи секрет. Никакого секрета здесь нет – это смесь дороги, свободы и пива и всего этого бедлама, что нас окружает, всей этой пьяной радости. Любое проявление искренней радости вселяет внутрь радость. Мне хорошо от того что мне хорошо.
– Ты сделал только несколько глотков и тебе уже хорошо, что же будет когда ты выпьешь бокал? Прыгать будешь как кенгуру? – она улыбнулась. Зачем она смотрела на него? Джонни смотрел в ее глаза болотного цвета и не мог увидеть.
– Нет. Выпью еще бокал. Мне хорошо, и от этого мне хорошо.
– Ты я вижу никогда не унываешь. Тебе плохо бывает?
Нет, бывает. Бывало. Мне теперь не бывает плохо. И не будет. Это все чепуха. Плохо – это порождение твоих мыслей и несвободы. Когда человек делает то что не хочет делать ему плохо, плохо, и он болеет, плачет, орет, раздражается, но стоит ему всецело отдаться себе и делать все что ему взбредет, пусть хоть бегать голышом по полю, нестись куда он захочет, не врать – не скрывать свои чувства, отдаться радости, освободиться от того чего он не хочет делать, как ему уже не будет плохо, если только он опять не начнет делать того, чего не хочет.
– Как же ты освободился, взлетел? У тебя выросли крылья и ты стал птицей?
– Нет… Ушел. Встал, повалялся, выпил, озарился, взял рюкзак и ушел прочь.
– Куда?
– В дорогу. Ушел в радость, во всецелое владение собой. Никто кроме меня
теперь мной не владеет.
– Бродяжничаешь? Сколько тебе лет?
– Двадцать два.
– Что ты будешь делать в двадцать пять?
– Не знаю. Мне сейчас двадцать два.
– Пиво ты то пьешь на свои сбережения? Слушай, что же ты будешь делать, когда они закончатся? Не побежишь обратно домой, под мамино крылышко?
– У меня нет дома. У меня нет родителей. Мне некуда бежать.
– Чего ты сейчас хочешь?
– Увидеть Океан.
Она ухмыльнулась, ее бокал опустел. Она заказала себе сок, и молчала пока его не принесли. Она бросала взгляды изредка в разные стороны, но в большинстве пристально смотрела на него. Когда принесли сок, она взяла в руки трубочку.
– Тебя смущает что я все время на тебя смотрю?
– Нет.
– Почему же тогда глаза отводишь? Не смотришь мне в глаза.
– Не знаю. Что непременно нужно смотреть?
– Что будешь делать после того как увидеть океан?
– Не знаю.
– Ага, значит делаешь то что хочешь.
– Делаю. Я не хочу думать о том, что я хочу сделать через пять лет. Мне нужно
сейчас. Мне не нужно будущее.
– Тебе нужно сейчас, но в будущем ты будешь нищим.
– У нищих ничего нет, кроме свободы. Нет ценней свободы ничего. Кроме нищих ее пожалуй мало кто имеет.
– Думаешь все нищие имеют свободу?
– Нет, только те, кто неуклонно путешествует, только те, кто едут из города в город. Все нищие, которые всю свою жизнь в городе вряд ли свободны.
– Ты встречал таких нищих?
– Каких, тех что переезжают, или тех что в городе?
– Тех что в городе.
– Видел, слышал, но не общался.
– Как же ты можешь говорить о том свободны они или нет.
– Так почувствовал.
– Чувствовать можно и не правильно. Как ты знаешь как ты чувствуешь?
¬– Правильно и неправильно это мысли. Чувства откровенны, тут не может быть правильно или не правильно. Не может быть правды или неправды. Может быть только откровенность.
– Значит все что ты чувствуешь откровенно?
– Да.
– Что ты сейчас чувствуешь?
– Смятение и радость.
– Смятение перед чем?
– Перед тобой
Она кивнула головой в сторону своего столика и спросила долго ли он будет
сидеть так далеко. Джонни пересел к ней. Не напротив, сбоку от нее. Их локти,
которые они положили на стол почти касались. Она помешивала трубочкой сок и все неуклонно смотрела в глаза Джонни, а глаза ее завораживали, затягивали, они были сильными, устойчивыми. Попробуй пробей эти глава.
– Тебя смущает мой взгляд? – спросила она,
– Вся ты. Но в большинстве пожалуй взгляд,
– Ты еще совсем молодой. Ты робкий. Но и уверенный в себе. И кроме одиночества у тебя ничего не будет, несмотря на то, что ты постоянно будешь в окружении людей.
– Это то, что ты во мне видишь?
– То что я увидела за это время. Побеседуем, еще увижу больше.
– Побеседуем. – Джонни улыбнулся как мальчик, посмотрев в бокал. Плескающее
на дне пиво. Настойчивый бессмысленный репортерский допрос. Шквал вопросов.
незнакомки, словно летящие капли ливня. Сухость и непрестанность. Ты когда-нибудь видел такую девушку? Я видел. Ей богу видел, мы с ней сидели в баре и она спрашивала и спрашивала, непрерывно залезая взглядом в самое нутро. Проникая через все. Я ежился и не знал что сказать. Своим присутствием она делала меня пустым, словно та бутылка водки из которой теперь не вытрусишь и капли. Она меня опустошила и через эту пустоту собиралась вскрыть меня как консервную банку, выпотрошить мое нутро на белый свет, а когда я спросил, что же она собирается потом с этим делать, она взяла со стакана с соком зонтик и закрыла его – ЗАКРОЮ ТЕБЯ. Джонни заказал следующий бокал пива и они опять молчали, пока его не принесли, а она все так же неотрывно смотрела на него. Она видела что Джонни закрыт. Так и сказала: ты сам закрываешь себя. Она указала на его позу – Джонни держал свои руки вместе, сплетенные пальцы у лица. Не надо этого, сказала она и Джонни опустил руки, но легче ему не стало. Он не открылся. Он не задумывался почему он не говорит ни слова, почему она вызывает смущение, а когда она спросила он ответил не знаю, словно это не он, а Эл Шепард. Земля пошла кругом? Нееет. Все идет так как надо. Никакого круга.
Ну что тебе рассказать, спросила она. Он ее вовсе не просил ничего рассказывать.
Она рассказала о музыке, о рок-н-ролле, о своей подружке, с которой она
выплясывала всю ночь, в белой блестящей рубашке и узких синих джинсах, а за
соседним столиком сидели японцы, которые потом приглашали ее с собой, а она
не пошла. Рассказала о своем одном парне, любившем ее до безумия – когда она
болела он все время сидел у ее потели, гладя ее руку. Он был бездельником,
который наверняка оттягивался как хотел. Она его хотела, изменить и изменила.
 Заставила его учиться, работать и все в таком духе – он утратил себя, свою веселую беззаботность, тот свободный и откровенным оттяг который мало в ком есть. И она его разлюбила. Вместо этого она поняла что нельзя менять людей. Забрала, выкинула у одного стоящего парня «его самого» и поняла. Теперь она никого менять не будет, по крайней мере очень сознательно. «Ты так и будешь молчать?» – спросила она, когда после тридцати минут ее рассказов Джонни не произнес ни слова. «Не знаю» ответил он, и вновь почувствовал себя Элом. С ним что-то творилось, что-то не клеилось ни со словами, ни с ним самим. Что-то делало все искусственным. Ее, его, мысли, слова, бар, пиво. «Ты нервничаешь?» «Не знаю» – черт побери, черт побери! Что за глупое слово?! Откуда оно вообще взялось? Это слово не может принадлежать человеку вышедшему на дорогу. Не знаю. Джонни оглянулся вокруг чтобы узнать себя здесь. Почувствовать свое нутро, которое слегонца припряталось. «Ты всегда такой молчаливый?» С языка чуть не сорвалось это слово, но Джонни открыв рот сумел оставить его беззвучным. «Я даже здесь не настолько молчаливый». «Ты только отвечаешь на вопросы. Способен сам что-нибудь рассказать?» Джонни улыбнулся – «Я не хочу ничего рассказывать». И снова словил себя на мысли что это не его слова, так мог сказать Эл Шепард, но не он, вечно неостанавливающийся Джонни размахивающий руками. Впрочем... разве он такой? «Вот что я думаю – начал он – Дело вовсе не в словах и не в вопросах, просто все дело в чувстве, насколько человек чувствует себя, от этого зависит все – будет он собой или по сути таким, скажем как все остальные жители его городка. Все люди индивидуальны и оригинальны, но в большей или меньшей степени. Так было в Советском Союзе, когда все думали одинаково и в Америке так было, когда человек стремился к одним и тем же вещам: неплохой работе, карьере, домике, жене, ребятишкам, культурности и благовоспитанности… короче к хорошему неосудительному положению в обществе презирая ясное дело при этом что? Да смотри же: секс, скорость, музыку в многом, все новшества, короче нормальный человек хотел быть одним целым с большинством, быть консерватором на все сто, придерживаться старых традиций и не допускать ничего нового. Я не хочу сказать, что они, прям так хотели, просто тогда в 50х благовоспитанный, всеми уважаемый человек был таким. Теперь все несколько иначе, более затуманено, но все так же. Ты понимаешь все так же? Хоть сейчас нравственность открылась на сто процентов, хоть блюй и матерись сколько хочешь, трахайся хоть сто раз в день, все равно все осталось тем же: карьера, домик, жена, ребятишки и черт побери здорово что домик, жена, ребятишки и даже та карьера, просто люди слишком не знают кто они, понимаешь о чем я? Они не могут заглянуть в себя и разглядеть там себя, потому что там они видят не себя а десяток уважаемых им, обществом, людей, от которых он и исходит, думая, что это он и есть, понимаешь? Он искренне считает что это он. Да все такие, даже пожалуй я, я наверняка тоже заглядывая в себя, вижу кого-то – Индейца, Эла и кучу всяких писателей, которые особенно повлияли на меня, но я знаю что я вижу в себе не себя. Знаю и действую, и ищу себя. Черт, да чтоб найти себя надо всего-то выйти в одиночестве на дорогу, забраться на какую-нибудь горную вершину и долго быть там одному, тогда в этом самонаблюдении, ты озаришься собой, перед тобой в сиянии предстанет Бог, но черт это ты, понимаешь ты! Этот сияющий, это ты, потому что ты – обрел себя, отстранившись от людского мира, который каждую секунду промывает твои мозги, чтоб ты не знал что ты есть, чтоб ты обманывал себя в том что ты есть. Ты только подумай, что шесть миллиардов людей не живут! Они не знают что они есть безграничны в восприятии. Обманывают сами себя и научились делать это настолько искусстно, что им никогда не раскрыть свой обман. И кто его знает может все эти мысли посещающие мою голову тоже обман? Который дурит меня представая правдой? Все это от того, что обман рассудком не раскроешь, его надо раскрыть сердцем, надо убить, отстранить свои рассудок, ум, логику все отстранить что ты знал, забраться на гору и ждать, и не думать, смонаблюдать» – Джонни увлекшись беседой настолько склонился над столом, заглядывая ей в глаза, что его лицо было уже в нескольких дюймах от ее лица, а она немного отстранилась назад, все оставляя свои руки на столе у самых рук Джонни.
«Чего же ты не заберешься на гору?» «Я иду к Океану, это мой путь. Потом заберусь, если это будет моим путем, но сейчас я иду к Океану, это моя тропа озарения. Она начнется с пути к Океану. Ты даже себе не представляешь насколько это здорово идти к Океану». «Любой путь к себе лежит в себе». «Да так и есть. Но если ты не можешь его пройти в человеческом мире – а пройти его в человеческом мире зачастую значит поддаться обману что его прошел. Люди мешают, они сбивают». «Вершины покаряются сильным. Чем круче вершина, тем сильнее человек взошедший на не». «На вершину человек взбирается один. Ты не знаешь взобрался ли он туда, обманывает ли тебя или обманывает себя, думая что взобрался. Очень важно открыть свое сердце. Открыть себя вершине. Быть открытым – вот путь. Надо просто себя открыть и тогда Вершина сама позовет тебя». «А как же насчет алкоголя?» – она постучала ноготком по его бокалу – Ты разве найдешь себя пьянствуя, обкуриваясь? Первое что приводит к обману это и есть пьянство и наркотики, и большинство. Посмотри, куда придешь, если будешь пить? К океану ты дойдешь, но дойдя себя ты там не обнаружишь».
Джонни замолчал и не знал что сказать. Сердцем он чувствовал что она права, но ведь это так здорово напиваться, гасать шатаясь по улицам, что-то выкрикивая и смеясь, когда само восприятие не реальное, когда ты можешь все, не могучи ничего. Да и сколько всего непременно приходит потом, когда пьянство уже прошло, оставив после себя состояние плавания. Сколько мыслей и озарений! Восприимчивость повышается в несколько раз и чувствуется жизнь, когда одно голубое небо с белыми облаками способно тронуть душу, способно прослезить твой глаза! Это же здорово это действительно здорово напиваться... но как он чуял что она права, что алкоголь и наркотики это изначально путь обмана, того самого обмана о котором он говорит, от которого стремиться избавиться. Стало вдруг тоскливо сжимать бокал в руках, когда появилась вероятность, что этого не стоит делать. Никогда больше держать пиво в руках. Без вкуса холодного пива. Никогда. «Как же ты можешь стать свободным, если ты не можешь без пива и безумного количества вещей? – она наклонилась к нему, спросив это прямо в его глаза. – Ты будешь напиваться, обкуриваться и считать себя собой? Что бы найти себя нужно избавиться от самообмана, от лицемерия. Не лги себе – алкоголь, это не путь к себе. Наркотики – не путь к себе. Чтобы стать собой, свободным, ты ни к чему не должен быть привязан, ты должен обходиться без всего. Тогда у тебя будет шанс. А если ты будешь зависеть от вещей, то ничего у тебя не получиться. И от тоски тоже следует избавиться, как и от многих других чувств, которые только делают тебя слабее и слабее и слабее. Найти себя это посложнее чем полететь в космос. Зато обмануть себя, как ты говоришь, просто, куда проще обмануть себя что ты нашел себя, чем найти себя. Куда соблазнительнее обмануть себя. Это так рядом, что ты и не заметишь как обманул себя» – она улыбнулась как Судьба и облокотилась о спинку стула, а потом подозвала официантку и заказала себе сока, но передумала и спросив у Джонни не хочет ли он вина, заказала бутылку вина. «Сегодня хороший вечер» – сказала она, достала из сумочки сигареты, зажигалку и закурила. Красиво когда курят красивые женщины, красивые, уверенные в себе, сильные женщины. Да, только тогда это красиво, и еще, разве что, когда это делают наивно детские женщины и ****ские, всем остальным это не идет. Впрочем какое кому дело о курении. Каждый имеет право выбора. Право выбирать сигареты, алкоголь, наркотики, право безвкусно одеваться, право спать с кем хочешь, право пошло шутить, право не выговаривать слова, право хотеть иметь настоящий черт побери дом, обыкновенный как у всех дом, жену и кучку ребятишек, которые будут искренне радоваться когда отец приходит домой и маминым пирогам, право хоть устроить свою карьеру, право желать подниматься по служебной лестнице. Каждый имеет право выбора. Каждый имеет право быть тем кем он есть вне зависимости от того он это или не он, обман это или нет. Каждый имеет право на обыкновенность, на серую неприметную жизнь. Имеет право. Джонни осенился. Почему он никогда об этом не думал? Есть он и все, есть его путь и все – остальных людей не существует, они идут по своим дорогам, и ему не должно быть никакого дела до этих дорог, потому что это их выбор, а у него своя дорога и свой выбор. Вот как все. Есть твой путь – больше путей не существует. Потерян тот, кто указывает другим путь, который убеждает других идти по пути, который он избрал сам. Убеждать – это тоже право выбора, и быть убежденным – тоже. У каждого свой путь. У тебя только твой путь. Один единственный на который тебе и отдать свою жизнь. Познавать людей не за чем, познай себя и ты обретешь целостность.
– Не думай о других жизнях – прошептал Джонни, она этого не слышала. – Мой путь идти к Океану.
«Мой путь идти к Океану» мысль ясно, не внутренним голосом, озарившаяся в голове. Словно звуки сердца, словно составлено из звезд. Опустошенно вокруг, сильно в своем единственном звучании. У Джонни возник необъяснимый порыв, он потерял рассудительность, растерялся от того что здесь, замешкался, его руки все норовили что-то взять но ничего не брали, он не мог никак решиться, еще не мог рассудком осознать то, что осознал сердцем. Тело чувствовало стук сердца и порывалось, а ум не понимал, держал. Коробил его. Мой путь к океану. Ни к Атлантическому, ни к Тихому, путь к Океану, Океану Джонни.
Джонни вскочил, схватил свой рюкзак и помчал, улыбнувшись ей – она просто смотрела в его глаза. Еще раз сорвалась его ночевка, но он ждать не мог – сердце вело его. От стоянки отъехал грузовик, освещая фарами дорогу, укутанную ночью, Джонни окликнул его, несясь со всего духу.

25.

Джеку.

Он безотрывно следовал к океану нигде не задерживаясь больше, чем он задерживался. Менялся пейзаж, машины, встреченные люди, города, но дорога была бесконечна – она выходила отовсюду и вела во все точки вселенной. Материал из которой была построена дорога был душой идущего по ней. Джонни засыпал в поле, в мотеле, в кабине грузовика, он попадал под дождь и жару. Истаптывал ноги, падал на обочину и сидел разувшись. Ему попадались разные люди пришибленные каждый на своем – толстые неврастеники, стервы, закомплексованные парни скромно притупившиеся на дорогу, весельчаки, болтающие без умолку какую-то чушь. От добрых и злых, от мелких преступников до студентов. Каждый подвозивший представлял нечто новое собой. Джонни удивлялся каждому встреченному человеку, ибо каждый воистину был чем-то удивительным, если не смотреть на него, как на частицу людей, если не истолковывать его по отношению к себе как массу, как встречных, которых каждый день приходится видеть на улицах, как толпу. В том и дело, человек видит людей, и каждого воспринимает как людей. Если видеть не людей, а человека, то все становиться иначе. Становится интересно. Становишься сам открытым, сам начинаешь болтать, не имея в душе ни капли злости, ни капли не довольства, ты готов болтать с каждым. Изначально ты не испытываешь к встреченному человеку вне зависимости от его вида отрицания. Душа протягивает руку. Добро на добро. Добро к добру. Будь откровенен и тебе будут испытывать откровенность. Будь скрытым и в ответ получишь, недоверие, косые взгляды. Вот в чем черт побери дело, врубился Джонни, все дело в любви к жизни и людям. Нет разницы чем занимается человек, нельзя упрекать и ненавидеть человека за его занятие, если только его занятие не ущемляет, не угнетает, других людей. Нельзя помогать человеку, если он сам не попросит тебя об этом. Не лезть в чужую жизнь, не считать свою Жизнь единственно истинной. Твоя жизнь может быть единственно истинной только для тебя. Только для тебя ... каждый справляется со своей жизнью. В дороге все иные. Джонни с кем ни ехал встречал только взаимопонимание, и он был уверен, что не в дороге, в своих домах эти люди другие. Дорога, хайвэй, междугородний хайвэй – это не дом, это не присущая реальность повседневности, это освобождение от повседневности, каждый понимает это, чувствует своим нутром дорога – это приключение, и все происходящее в ней, воспринимается с другим чувством. Многие из тех людей, которые его подвозили, просто не стали бы с ним разговаривать, будь они в своем городе, в своем доме, не обратили бы на него внимания, проигнорировали. Их повседневность не восприняла бы его. Но Дорога – путь к себе. Та откровенность, та одинокость, которые
тонут в круговороте дней. Неожиданно сваливающаяся откровенность, которая
в мгновение ока уходит, при возврате в обычную повседневность, словно ее не
было. Хлоп. Один парень спросил его, когда они заговорили о надеждах на будущее, несясь через Колорадо чего хочет Джонни, каким он видит себя через десять лет, каким?
– Я вижу себя под большим старым деревом, скрывающимся от жары. А передо мной носятся мои детишки, во дворе, они играют в мяч, смеются, борятся, моя жена готовит ужин, я вижу ее в окне моего небольшого белого домика. Вокруг нас поля пасутся овцы, вдалеке дорога по которой проносятся редкие машины, словно реактивные самолеты, не останавливаясь. Я сижу под деревом и отдыхаю, смотрю в вдаль и знаю, что мой дети счастливы, что моя жена счастлива, что мы делаем то, от чего нам счастливо, не делаем ничего, что нужно делать. Таким я себя вижу.
Сперва он не заметил, но потом, когда он брел пустой дорогой, под тучами, он вспомнил эти слова и вновь удивился себе: он фермер? Он спокойно живущий на одном месте, в тишине и покое, вдалеке от людей? Никогда он не задумывался о себе в будущем, он просто был и его не волновало слово «будет», «будешь». Но неосознанно он произнес свое истинное желание – быть дальше от людей, в спокойствии, в единении с природой, делая то, что ему нравиться, без «надо», без этого «ты должен», которое в один момент обрывает твое детство. Ты должен. В детстве все счастливы, в детстве ты не должен. Черт, черт, черт, люди, чего вы делаете себя несчастливыми, да сделав себя непременно лезете к другим чтобы сделать их такими же как вы, «счастливыми»? Зачем все лезут в чужие жизни со своими посправляйтесь, черт бы вас побрал.
– Куда же ты направляешься, Джонни? – спросил белобрысый парень, в пол оборота отвернувшийся от руля. Он вечно эмоционально разговаривал и так же вел машину, врубив на всю радио или кассету. По соседству с ним сидел темноволосый, который смеялся вместе с ним и разговаривал, но больше молчал.
– В Калифорнию.
– О Калифорния! – воскликнул тот что за рулем. – Черт побери, это же здорово, Джек, этот парень едет в Калифорнию стопом. Ты студент?
– Нет, срать я хотел на всю учебу.
Белобрысый засмеялся громко, пространно, вместе с Джеком, и с тем парнем что сидел возле Джонни, и девицей, которая совсем по детский захихикала, немного даже отвратительно. Девица с любопытством разглядывала Джонни, выглядывая из-за парня.
– Срать на учебу! – закричал белобрысый. – Мне тоже Джонни срать на учебу! Джек скажи ему, что вся учеба это чушь, чтобы сделать тебя таким как все. Подвластным черт побери. Учителя убивают в тебе то что хотят. Подвластным Джонни.
– Эй Гручо? – белобрысый поворачивался к тому, к кому обращался, и плевать ему
было что он за рулем, он хотел видеть того с кем говорит.
– Да к черту, не так уж там и плохо. Столько придурков, которые повторяют все
что им говорят их преподаватели. «Я общипанная утка» ¬– сказал Гручо.
– Интересно что же они там делают? – спросила девица.
– Повторяют все что говорят им преподаватели, дуреха, – бросил ей белобрысый.
– Сам ты дуреха – отозвалась она.
Белобрысый громко рассмеялся задрав голову.
– Это Луэн, – сказал он Джонни. – Это Джек, он писатель, рядом с тобой Гручо,
поэт, а я Нил.
Здорово. Куда же вы прете?
– Мы прем в Денвер – сказал Джек.
– Там у нас парочка друзей, мы собираемся некоторое время там побыть. Так что до Денвера мы тебя подкинем. Как тебе Берд Паркер? Выдуем на всю катушку!
Нил вставил кассету, и на всю машину разорвался саксофон. Джек закинул ноги на панель и закурил, Нил подпевал ритм, выстукивая его на руле, Гручо притоптывал ногой, а Луэн Джонни почти не видел из-за Гручо. Машина неслась к Денверу, городу Высокой Мили, городу легочных больных. Все выше над уровнем моря. Би-боп разрывал на всю, и Нил, да и все остальные, кроме Луэн, поглотились музыкой, музыка разрывала тесноту машины, проникала на улицу, захватывая в свой круговорот деревья, проносящиеся на встречу машины. Ее безумство держало в себе все. Вселенная проникалась ею, скрепливаясь, держась на ней. Нил разрывал Вселенную скоростью, гнал вовсю, обходя одну за одной машины, как деревья, уносящиеся за спину. Колеса визжали, дорога плыла ровно, всецело отдавшись в руки Нила. Машина приросла к нему стала продолжением его рук и ног и мчалась, мчалась быстрей и быстрей, за час всю Америку от края до края. Он засмеялся и заорал –– Сейчас То Самое Время! Сигаретный дам завеял восприятие, вместе с скоростью и Бердом Паркером.
– Черт побери парни, вот это здорово! – кричал Нил. – Денвер нас ждет, Денвер
перевернется, сотрясем его шумихой!
Он бы прибавил звуку, но музыка играла на всю, заглушая все. Все плохие чувства тонули под ее звуками, освобождая, запертую Огромную Радость и Желание Веселится Во Что Бы То Не Стало. Даже Луэн, вначале надутая на Нила, на музыку, позабыла об этом и потряхивала своим телом под Паркера. Би-боп. Боп на заре двадцать первого века, на хайвэе Америки. Вперед Джонни, вперед Нил, давай Джек, Эй Гручо! Детка Луэн, не останавливайся! –– к черту все, посмотри как мы несемся одержимые. Без закономерностей, на одном дыхании, охваченные отрывом на полную. Вперед детка вперед!
– Дуй детка, дуй! – во всю орал Нил, размахивая руками и головой под Паркера, носки Джека колыхались в разные стороны на панели, сигареты курились одна за другой, безостановочно. Гручо стучал кулаками по коленям, а Луэн тихо, с закрытыми глазами подпевала «ту-ту ту-ту тудун, ту». А Паркер во всю выдувал нам, выдувал восьмые ноты с небес и никто не мог остановить его, никто не мог остановить нас, потому что мы были за пределами всего, нырнув в музыку мы улетели вместе с ней, закрутились в нее. Все быстрей и быстрей. Денвер детка, Денвер, нас ждет Большой Денвер!
Денвер начался одноэтажными домиками, тянувшимися в непоколебимом спокойствии. Нил приглушил музыку и увлекся выглядыванием из машины. Он смотрел на все, что попадалась на глаза и хотел видеть еще больше, он хотел узнать каждый закоулок Денвера, каждый бар и каждую денверскую девчонку. Одноэтажные здания выглядели пустовато, но в них было что-то хорошее, что заставляло смотреть на каждое из них с симпатией и спокойствием, которое они вселяли вместе с полусухой травой у обочины дороги и пустырями между домами, внезапно попадающимися, было тоскливо, словно что-то тобой утрачено в далеком прошлом. Все не говорили, поглотившись зданиями. Вдалеке, впереди, куда уходила дорога, возвышались, словно Волшебный Город в дремучем лесу, небоскребы, чешущие облака своими макушками.
– Вот он Денвер, – сказал Нил.
Он сбавил скорость, потому что все хотел рассмотреть, машина ползла, как черепаха, медленно, но уверенно.
– Какие тут девчонки, а Джек? Ни одну не видел.
И все стали смотреть по сторонам в поисках девчонок, до сих пор не замеченных.
Первую заметил Гручо, и закричал, все перекинулись на его сторону с визгами,
перепугав девчушку, которая шла по улице с рюкзачком.
– Куда идешь школьница? – закричал ей Нил.
Школьница быстро скрылась в первом попавшемся здании.
Чем ближе они приближались к небоскребам, сердцу, тем больше появлялось людей и девчонок, тем больше становился их поток занятости, река людей, горная река, несущаяся сквозь пороги. Стоит в нее зайти как она унесет, удержи равновесие в таком течении. Из канализаций подымался пар, как из повозок с хот-догами, вечности Америки. Запахи еды начали попадать в машину, где обнаружилось, что все голодны, это внезапное открытие еще в два раза усилило без того раздирающий голод. Тут же решено было отправиться в закусочную. Впятером они шумно ввалились в одну захудалую полупустую закусочную с несколькими стариками, восседающими с газетами в шляпах, словно эти шляпы удерживали их молодость. Собрав пару стульев и соединив два небольших стола, образовался их угол, когда они уселись – Джек сидел, рядом с Луэн, которая явно была этим недовольно и все время подтягивалась к Гручо, который сидел с другой ее стороны. Нил подхватил Джонни и они пошли заказывать еду, потому что Нил хотел сам принести, без официантки, чтоб она своей холодной строгостью не испортила всей компании настроения. Нил сказал что никогда не видел чтобы официантки улыбались. Самые несчастные женщины, раз им так противна их работа. Хотя некоторые есть очень даже ничего, и в их глазах цветет зачаток радости –– таким надо на салфетке оставлять записку, а потом, ждать их возле выхода, они непременно выходят, уже вовсю радуясь, освобожден¬ные от холодности работы, и ты отрываешься с ними на полную. Главное это говорить, говорить чувственно, откровенно. Слушай, девчонки такие классные, красивые и впечатлительные, что иногда плачут, когда рассказываешь им о своем детстве. Они любят слушать, так любят слушать откровенные слова, что влюбляются тут же в того, кто с ними истинно откровенен, а ты сам влюбляешься в ту с которой откровенен, всегда так откровенность – рядом с любовью. Джонни промолчал, он не помнил, как у него обстоят дела в откровенности с девушками. Они набрали пива, гамбургеров и вернулись за столик, где Джек курил, Луэн надуто уставилась в сторону, а Гручо исписывал салфетку.
– О, – холодно сказала Луэн,– когда они вернулись, поставив еду.
– Джонни путешествует один, представляете? – сказал Нил. – Ты ездил на товарняках?
– Неа, – странное дело, Джонни настолько нравилось находиться с ними и слушать
все о чем они говорят, что позабыл, что он сам способен говорить.
– Где ты будишь жить? – вдруг спросила Луэн.
Джонни пожал плечами.
– Он же в дороге, что ты спрашиваешь, – прервал ее Нил.
– Но ему же надо где-то жить?
– Живет там где придется, а то сама не знаешь.
– Не знаю, что ты за него отвечаешь, пусть сам ответит, я у него спрашиваю.
Нил взмахнув рукой.
– Где хочу там и Живу, – ответил Джонни, чем явно оставил Луэн недовольной,
впрочем ее недовольство было настолько сильной, что ответь Джонни по другому
ее бы это не спасло. Гручо взял гамбургер и откусил, приковав к себе взоры остальных голодных. Все дружно принялись разбирать еду, и еда в одну секунду объединила всех, даже Луэн, откусив гамбургер, прошептала сладко «Мммм» и повеселела.
Эта веселая братия приехала оторваться хорошенько со своими друзьями, которые где-то здесь живут. Точного адреса они не знали, но приблизительно знали где искать, потому Нил и Джек помчали на тачке разыскивать друзей, а Гручо, Луэя и Джонни остались в баре дожидаться их. Джонни непроизвольно попал в число участников кутежа, который назревал. Он не напрашивался, но его никто не спрашивал. Большая пьянка с танцами, пока не имеющая места происхождения. Нил и Джек укатили. Втроем –– Гручо, Луэн, Джонни –– выпили пиво в баре и им наскучило там сидеть в тишине. Они вышли в парк, который был тут и уселись на лавочке, Луэн с пакетиком картошки фри. Она хрумкала и, болтала ногами. Деревья шуршали листьями, зелеными листьями, но в их звуках, в полете ветра уже чувствовалось что-то, что чувствуется осенью. За всем, летом, которое еще представало перед глазами, представала осень. Нет-нет да чувствовалась желтая листва и холодок ветра.
– Скоро зима – сказал Гручо.
– Осень такая тоскливая. – сказала Луэн. – Она незаметно вползает, заменяя
лето, незаметно втравливает в душу тоску. И в ноябре уже одна тоска.
– Да-а-а-а, но в ней много сладкого, – вставил Гручо. – Когда бродишь один
улицами, с голыми деревьями, а ветер гонит листья. Хорошо как-то, хоть и
тоскливо до слез, да и хорошо, что манящее есть в осени, она сильно держит.
Осень – время «Май фанни Валентайн».
– Брось Гручо, осень ужасно холодно, мокро и паршиво на душе. Ненавижу осень. – она фыркнула, немного отвернувшись от Гручо.
– Ты всегда такой молчаливый? – спросил Гручо у Джонни, а Джонни опять
подумал что что-то с ним происходит, что что-то в нем не то. С каждым шагом
он меняется. Дорога превратила его в молчание?
Джонни закачал головой:
– Нет, не всегда. В последнее время такой.
– Чего? – спросила Луэн.
– Не знаю. Видимо дорога. Или быть может осень.
– Ууууу!!!! Опять эта осень!!!!
Они замолчали под крыльями вспархивающих голубей. Птицы поднялись в воздух, разлетевшись в синеве с глаз.
Луэн надоело сидеть и они пошли пройтись по парку. Луэн смотрела по сторонам на ладей, деревья, детей, бросала фразы по поводу всего, чего хотела, весьма пренебрежительно ко всему относясь, за что Гручо ее поддразнивал, а она на него злилась, говоря что он всегда такой противный –– это она сообщала Джонни. Джонни смотрел на людей, в шортах, футболках, рубашках с короткими рукавами, и не чувствовал ничего, кроме пощипывающей тоски и незнания. Он не знал стоит ему быть здесь, стоит дожидаться Нила и участвовать в пьянке. Пропало то желание пить и веселиться, какое всегда в нем росло. Радость где-то спряталась притаившись, к своей смерти или сну. Все искусственно –– вот что чувствовал он глядя на все. Все не то. Не то, черт побери. Ему надо найти ТО и тогда, черт побери он напьется на всю жизнь, нужно найти ТО и он будет чувствовать жизнь. Сейчас он в полноте своих сомнений не способен ни на что кроме них. Сейчас он замер, как ледышка на краю крыши, ожидающая своего часа, он постепенно тает и в тот момент когда она растает в небе будет Солнце и распустятся цветы. Но пока он тает, а его Солнце ждет его за горизонтом, за миллионом солнечных волн, Большой воды, на берегу солнечной Калифорнии. В нем вновь возникло желание сейчас же сбежать отсюда, поскорее к океану, но оно осталось сомнением. Пока ему стоит побыть здесь. Это чувство ясно озаряло его. Напиться, натанцеваться, в безумной ночи и без сил, сонным, отправиться в путь.
Они вернулись в бар и треснули по пиву. Луэн очевидно недавно была с Джеком, насколько понял Джонни, и видимо сейчас она и видеть Джека не хотела, и очень ей не нравилось что приходиться быть здесь, с Джеком. Она повисала иногда на Гручо, но Гручо не особенно был к ней теплым. Она пробовала и к Джонни, но Джонни поражал своим равнодушием.
– Зачем он нам нужен, он же совершенно холодный – заныла Луэн, когда Джонни
не обратил на нее внимания. Разговор у них никак не клеился, то из-за Луэн, которой все не нравилось, то из-за Джонни, которому было все равно и он только смотрел в свой бокал, на желтое, пенистое пиво. То из-за Гручо, который говорил
вещи, которые не понять. Нил и Джек не появлялись и стало откровенно нудно.
Они просидели в молчании час, потом вновь пошли в парк, где сказали пару
тонущих фраз и вернулись в бар пить пиво и чего-нибудь есть. К тому времени когда приехали Джек и Нил, настроение покончило собой, да и те вернулись без оного, вышла какая-то путаница с друзьями, которые оказались и не друзьями-то а знакомыми, да и вообще не захотели таскаться с Нилом. С ними разговаривал Джек. Нила они не взлюбили за его самого, за то безумие которое он нес, все время что-нибудь почесывая. В общем отбросили его, потому что тому никогда не сиделось на месте и он несся сломя голову без ничего в никуда. Нил со всеми рассорился, а Джек остался с ним, предпочтя нестись ни с чем в никуда, к квартирам в городе и работам. Они приехали поникшие не зная, что делать – в Денвере им места стало быть нет. Луэн когда все это услыхала, так раздасованно прокричала «Ну вот!», что чудом не встала из-за стола и не ушла. Все замолчали раздумывая о своем положении. «Что нам теперь делать?!» – гневно спросила Луэн. «Да к черту их всех! – закричал Нил – Поедем во Фриско, черт бы их драл, та
хоть куда, хоть в Нью-Йорк! Подумаешь, пошлите пить в конце концов, я не могу
трезво оценивать ситуацию!» Он принялся всех тормошить — все выглядели весьма сонно – потащил из бара и запихал в машину, рванул и все помчались куда-то.
Высматривая бары и прочие заведения все молчали, или спорили, кому что
нравиться и кто куда хочет. Никто до этого в Денвере не был. Тачку бросили в
родном месте на углу и ввалились в первый бар –– хотя зачем надо было искать бар, если изначально они были в баре. Нил летел, и полет захватывал. В баре играло радио, и они вылетели оттуда быстро –– к черту радиостанции, к черту всю эту муру! –– давай в поисках джаза! Они побежали в следующий бар, а за ним в следующий. Забегая и не долго в нем останавливаясь. Глаз да ухо. Живая музыка, да не однообразия что везде, а джаза. За спиной оставалось все больше дверей, а впереди еще не начали кончаться клубы. От беготни, они начали немного приостанавливаться в барах, чтобы выпить глоток горючего и побежать дальше. Сакс первым услышал Джек, он доносился из-за угла, и все рванули туда по покореженной лестнице, в небольшой забитый уютный клуб, где на сцене стояло старое доброе фортепьяно, к/бас, труба, и тенор-сакс и инструменты парили в своем звучании. Дым заслонял все, оставляя лица исполнителей неразборчивыми. Да и людей была тьма. Все столики были заняты, все проходы тоже. Широкие спины добротных негров скрывали Великую Темную Музыку, которая выдувалась ото всюду. Клуб пропитался жаром и потом, исходившим от музыкантов и публики, которой нечем было дышать, которая пила тоннами и курила без устали. Сквозь щели дыма и плеч, музыка, она, просачивалась в кровь и кровь начинала играть. Бармен, этот худой малый с великолепной улыбкой наливал неустанно выпивку и она неслась обволакивая каждое горло, обжигая всех и вся. Он все время вскрикивал когда трубач что-то выдувал выше своих сил. «Йе!» или «Давай!» или «Во дает, наш Диз сегодня черт побери?!» и везде сияла его улыбка, а руки метались между бутылок и стаканами, льдом, шейкером –– он тоже играл вовсю, играл, джаз, свой стаканный джаз выпивки. «Налей еще!» – к нему тянулись руки, он пускал в них стаканы, мчавшиеся быстрее пьянеющей мысли. О стаканы ударялась музыка и отлетала от них набирая еще большую скорость, она проносилась сквозь мокрые рубахи, растрепанные прически и влетала с воздуха в легкие музыкантов чтобы с еще большей силой и невозможностью вылететь и охватить все. Нил уплыл в толпу, пробираясь к сцене с двумя бутылками пива, остальные остались у стойки с улыбкой этого малого, что наливал нам виски. Лед вылетал в стаканы, словно ноты. Джаз превращался в невероятный вечер невозможности на грани. Музыканты перестали держаться рифов и пошли вовсю импровизировать и плевать они хотели на всю. Они увлеклись собой, музыка поглотила их и каждый хотел услышать до какого предела они дойдут. Луэн отсела подальше и тут же нашла общество одного худого негра в шляпе с небольшими усикам и шарфом обмотанным вокруг шеи. В руке он держал гармонику, мягко размахивая ее в такт своей речи. Он говорил ей, иногда вскакивая и крича: «Blow! Давай!» и потом вновь говорил ей, а она слушала его лишь бы быть подальше от Джека, от нас ее тошнило скажи ей: «эй детка помчали на моем «мустанге» в Атланту» и она бы тут же сказала бы да и отсосала тебе бы не один раз по дороге. Но у негра не было «мустанга» и все что у него было это гармоника и эти безумные вскакивание и крики «Давай! Дуй!». Мы осушали стаканы и стаканы не усиживали на месте, музыка вихрем вздымала и тянула. Люди напирали – все хотели видеть музыкантов – этих Богов, что достают из жизни самый спелый сок, выдувают его нам и мы, потерявшие себя, вкушаем в безумии его. Джек выпил пять порций, а Джонни с Гручо только брались за третью. Луэн пропала в круговороте мужчин и музыки, как и Нил, бесследно исчезнувший когда-то за спинами в поисках сцены. Джек упорно молчал и не говорил ни слова, а Луэн, если проглядывала из-за спин и рук неминуемо бросала взгляд на Джека, ей хотелось увидеть его жалкого, она его ненавидела и жаждала видеть его слабость и несчастность. Но Джек хоть и молчал, все же ухмыльнулся когда она отсела к негру с гармоникой, ухмыльнулся, когда она незаметно поглядывала на него. Он улыбнулся Джонни и Гручо и ушел в музыку. Она взяла его одной нотой и унесла. Музыка сакса и граненого стакана. «Черт побери, эти парни дают!» – воскликнул Гручо, с улыбкой глядя на Джонни. Джонни и сам слышал что эти парни дают. Сам этот неимоверный ритм, который ломал все ритмы, поражал его, никогда не слышавшего ничего подобного. Он не мог и выговорить слова – немыслимо передать музыку словами. Немыслимо передать душу словами. Ему не сиделось у стойки. Он то и дело вставал, чтобы увидеть музыкантов, но они оставались скрытыми головами и дымом. «Blow baby! Blow!» Еще порция виски увела их в джаз. Он просто обезумел от всех людей, которые стояли сидели, неистово впырясь глазами и ушами, неистово потея с открытыми ртами от восхищения. Пьяный Джазовый Вертеп Наркотического Транса. Без слов, голосов, с криком одушевленных до божественности инструментов. Джонни не выдержал и рванул во внутрь, ныряя в людей словно в волны. Они разрезались, давили его, но упорно Джонни пробирался, проскальзывал к сцене, желая увидеть творение этой музыки, если еще можно назвать так происходящее, когда выдуваемое не укладывалось в рамки ритма, пауз, такта и всего остального, когда каждый музыкант, будь-то акампонемент, давно выжал себя до последнего и перешел грань, став хватать музыку где-то за пределами музыки, став парить над сценой, став творить такое, что слушатели казалось взорвуться от неверенья и восхищения, когда руки публики невольно вздымались к ушам, не для того чтобы их закрыть, а чтобы сжать в кулаки, крепче и крепче и с быстротой мчащейся по хайвэю машины опустить их низ, к коленям, остановив за дюйм от них, скорчившись от восторга, с открытым ртом и вырвавшимся крином: «ДУЙ! ДЕТКА ДУЙ!» Криком порождающим невероятное. В этом клубе происходило Истинное. Джонни добрался до сцены и замер зажатый, с широко открытыми глазами – он не верил глазам, которые смотрели на этих чудо-парней, вытворяющих такое в музыке. Вперед детка, вперед! Клавишник вовсю тряс головой из стороны в сторону, барабанщик чуть не крутился по кругу на барабанах, контрбассист казалось стоял на инструменте, боже а саксофон и труба так изгибались, что походили на змей, пускающих кольца вперед, назад – их напряженные лица взрывались и каждый взрыв выдувал неимоверное, а впереди, за два шага от них, спиной к публике стоял в напряжении Нил и орал, эту пронесшуюся сквозь музыку фразу: «Дуй детка, дуй! Боже давай!» В исступлении, словно высшая степень оргазма, извержение. Музыканты убивали его звуками. Он не верил что это слышит и казалось умрет прямо здесь у сцены, разорвется на части. Дуй детка, дуй! Нил кричал вовсю, как и многие выкрикивали восхищения, когда уже сознательного не было – когда осталось несознательное, когда рассудок был потерян, и все происходящее выдувалось из трубы, из Космоса и бело-черные клавиши вбивали все в неистовство, а барабан, словно громадное торнадо закручивал в иррациональный ритм, обьдиняющий всех к/басом и саксофон давал каждому взлететь, что все и делали потеряв все, свои заботы, жизни, все, что было за сценой. Пот лился и лился, все еле стояли на ногах и стояли потому что играли музыканты, играли без сил, да и не они уже играли, музыка безумства неслась сама, они ее завели и теперь никто не мог ее остановить. Она разрывала время и клуб содрогался под моментом вечности, и улыбающийся бармен уже ничего не наливал и никто ничего не заказывал, и никто никому ничего не говорил, все красотки потеряли мужское внимание – всем завладело Космическое Торнадо, всех оно взяло и поднятые им ввысь все рвались на куски, голова шла кругом и ощущение парения и впрямь поднимало над полом, каждый кто был тогда в клубе, ей Богу взлетел, некоторые поднялись до самого потолка. А потом когда музыка остановилась, все словно после торнадо, рухнули, лишенные сил и полные восторга, того Восторга которого уже давно не было. Не было сил на аплодисменты, но они и не нужны были, это невероятное объединило всех воедино, все стали братьями и у кого сохранились силы подходили к музыкантам, чтобы хлопнуть тех но плечу или пожать руки – музыканты говорили со всеми, а все их растаскивали за столики, и они не отказывались, они не переставали улыбаться и казалось что все сидят за одним столом, потому что все, кому места не досталось собирались вокруг столиков и молча, с горящими глазами слушали все что говорили музыканты, музыканты находили силы говорить, впрочем это не были силы, это было парение в невесомости, когда к черту силы. Все парило слова, выпивка, жесты. И их слова были невероятны! Когда в тишине, после бури сакса, трубы, ударных, фортепьяно, к/баса прозвучали слова –– словно летний ливень, после сотрясающего мир огня. Не верилось что все живы. На глазах выступали слезы. Один старик, немощный старик, расплакавшись пробрался к музыкантам и обнял их, сказав что такое в последний раз он видел в 55м и никогда не думал что еще увидит что либо подобное –– все смеялись от радости. Все молча улыбались, а он рассказывал хриплым голосом о «Минтон плейхаузе» в Нью-Йорке и о том как музыканты, после выступлений в клубах, собирались вместе чтобы поиграть для себя, не для публики, воистину музыку, без каких либо правил и тактов. Все слушали его затаившись –– он был Великим свидетелем Птицы и Гиллеспи, эры свинга и рождения би-бопа, и наркотического горя высосавшего жизни тех самых, что одним своим голосом, выдуванием вызывали торнадо Космоса. И всем, хотелось попасть туда, все желали, этого насколько могли, но никто ни при какой силе своего желания не мог сделать этого, и лишь один этот старик был живым воплощением истоков, революции джаза, каждый ловил звук его голоса, его бесконечно хриплую историю, как несколько минут назад ловил саму музыку. В кромешной тишине слова были волшебны. Задымленные небольшой полуподвальный клуб волшебного действа. Откуда взялся этот клуб? Откуда взялся этот бэнд, столь невероятный как и сам джаз? И откуда появился этот старик, дотрагивающийся до самого ТОГО джаза? Словно новогодняя сказка, невероятная история двадцать первого века.

Луэн ясное дело, что-то про нас натяпала негру с гармоникой, с преславутым блюзовым «саксом» и он притащился с ней к нам, и рад был болтать, потому что Нил сразу его уболтал, а Луэн опять дулась и видимо ничего другого кроме как дуться и спать с кем-то не умела. Негр болтал о всем на свете и обещал сыграть на «саксе», да вообще у его кореша, где-то на том конце Денвера собиралась гулянка на ночь, да блин, у него ни гроша, как бы туда допереть что б оттянуться до потери пульса, он и трубач, тот что так здорово выдувал, обещал сыграть и с ним вместе, и приютить на ночь да напоить и короче, они выпив пару, ещё больше захмелев договорились отыскать тачку Нила, брошенную черт знает на каком углу и рвануть туда, да благослови Господи все квартирные пьянки! Они безумно шатаясь и шумно споря о углах Денвера, тащились по улицам рассматривая машины, которые в спустившемся вечере выглядели похоже –– и красные, и синие были темными, как черные, поди разбери где наша, приходилось подбегать к каждой мало мальски похожей машине и в упор разглядывать ее. «Эй Нил!» – звал кто-то – а все разбрелись по улице – и Нил мчал чтобы увидеть что это опель, шевроле или еще непонятно что, и вовсе не какой ни бьюик. «Я же тебе говорю, у меня бьюик, а это Опель, ты что не видишь!» Все носились вокруг машин, а прохожие подозревали в нас угонщиков. Ну в общем кричали на нас, а мы им: «Да машину ищем!» Они не врубались что может потеряться машина. И на углу Гручо отыскал таки бьюик, и все запихались в него вместе с Луэн, которая никуда не хотела ехать, с гармонистом и трубачом и помчали на другой конец, куда тыкал гармонист, которого звали Крысенок. Трубача – Диз. Уже порядочно надравшись мы подкатили к старому полуразваленному, по крайней мере такое складывалось впечатление, дому, где горел свет и орала музыка, и джаззззз! И как могло быть иначе, когда сюда ехал трубач. Они ввалились в хату – дверь открыл чумазый негр, брат Крысенка и въехал всех на вечеринку, где дрыгало вовсю кучу разноцветного народу –– белые, трибелые, латинос, и кучу остального и овчарка подвывала у центра в своем одиночестве собачьей жизни. Девчонки танцевали, у Нила рот раскрылся, да, у всех и парни были для Луэн –– а мексиканец, усатый, лет двадцати семи, в коричневой рубашке с серпантином на шее ставил диски – он чередовал все –– джаз менял на блюз, блюз на мамбо-самбо, на латинские напевы, и рок-н-ролл и Луи-Луи и на все под что танцевалось хорошо. Все разбавились в толпе танцующих. Луэн забыв о ненависти к Джеку и самого Джека плясала вовсю не лишенная внимания. Джек где-то свалился и пил и все танцевали, а Джонни глазел на это все и ему казалось что это конец света, раз он в своем бдение, одиноком путешествии, Паломничестве, попал, залетел, на такую балеху, гулянку, пьянку, в городе Высокой Мили, и что это значит если читать это как знак, указание пути или предсмертный обед? Тайная Вечеря в Вавилоне. Он не мог танцевать и не знал хочет ли этого. Взяв выпивку, он уселся рядом с Джеком и смотрел на все и на овчарку, которая всегда скулила и лаяла, кружилась на месте –– даже овчарка отрывается. Музыка летела вовсю, народу тьма была, может пол сотни, и все в одной гостиной, обвешанные серпантином и блестками, в дыму марихуаны, и духов, где девчонки в до невозможности коротких шортиках, и таких тоненьких маячках, которые вспотев от танцев просвечивают соски. И это все Денверской Ночью, после Безумного Джаза в клубе и перед рассветом, когда он, не выспавшись и немного пьяным, пойдет дальше, один, без Нила, Гручо, Джека и Луэн, которая ничего,–– даже если им будет в одну сторону – он должен дойти сам, это его Паломничество. Боже здорово же бывает еще! Ты подумай какое действо! И остановив музыку, на какую-то тумбу влез тот что открыл дверь, и объявил всем что сейчас сыграет на гармонике его брателло Крысенок, и тут же на тумбе оказался Крысенок, со своим "саксом" и запел, завыл, застонал под шум девиц, начав с простого шафл блюза, драйв блюза, и when the saint’s и взяв все вместе в одно пошел дальше сам импровизировать и мексиканец вовсю акомпонимировал на гитаре, а все слушали, потому что делал он это здорово, и когда неожиданно из-за стола с другой стороны раздался звук трубы, словно турбодвигатель разгоняющейся тачки –– все взорвалось бурным шумом не то голосов, хлопков, криков и джазовый клуб перенесся сюда, в забитую гостиную, а они выли, как одинокие волки на луну, красиво, тоскливо и так опустошенно, что душа скрипела и на глаза наворачивались слезы –– ночная труба вперемешку с гармоникой и мексиканской гитарой, сплетенные воедино джаз блюз самба, и мертвая тишина, наступившая после хлопков-криков стоила того, потоку как давно наши вечеринки утратили живую музыку, живую импровизированную музыку, которая пробуждает самые запертые чувства. Они были героями, и все девицы повисли на них, стоило им прекратить играть после очередного биса, их музыка поддала сил, и когда заиграл проигрыватель мамбо все вовсю танцевали вдохновленные. И каждый отрывался со всеми и в своем одиночество не обращая ни на кого внимания, потому как Отрыв, настоящий отрыв заставляет быть со всеми и отдельно одновременно, отрыв заставляет быть откровенным, выплевывая всю откровенность наружу, какой бы она ни была. Девчонки танцевали близко прислоняясь друг к другу и затерявшимися среди них парнями, их мокрые тела, прикрытые тонкими лоскутками оборванной ткани просвечивались, заставляя пылать вовсю Желание расходившееся под музыку и еще один стакан выпивки и тяги марихуанны этой латинской красавицы, с которой танцует каждый, которая дает всем. Сладкое имя Мари Хуана. Дом, ветхий дом содрогался под выплеском отрыва –– кто что хотел тот и делал, и поцелуи лились в каждом углу, что парочки вытворяли на креслах, в потоке забытья, словно они одни, да так и было –– всем плавать в разгаре вечеринки, желание удовлетворяется прилюдно. Кто-то выбегал во двор, потому как все унитазы, которых насчитывалось одна штука, были заняты –– все извергали из себя семя Оттяга, пресловутые завтраки, обеды, и ужины, и куда без этого, если ты хочешь нормально оттянуться. Джонни пил не устанно, и снискал улыбку Джека, который тоже пил неустанно, они не пытались встать, вряд ли это вообще было возможно, да и кому это нужно –– у них была выпивка, плеяда женских попок, дрыгающихся над головами и громкость музыки, срывающая льды с вершин тибетских гор. Все пропахло куревом, к ним подсаживались улыбающиеся девчонки, на колени, обволочив руками плечи, с чудесными улыбками, пленительными и детскими, они говорили растягивая «Привет» и строили глазки, выпивали чего-нибудь, мурлыкая мягким голоском и многозначительно кивая, а потом убегали под звуки композиций, захватывающих их –– не сыскав ни слова от Джека и Джонни, которые с каждым глотком все дальше погружались в пучину Себя, где все происходящее отдается глухим стуком, словно во сне, банке, в железной банке наполненной водой. То и дело из толпы, выныривал Нил и подскакивал к ним, то с пивной бутылкой, то с граненым стаканом, то с девицей: «Эй посмотрите, это, Люси!» И было здорово, что это Люси, Джессика, Лин вечно улыбающаяся американская девушка итальянского, ирландского, еврейского происхождения, строящая глазки, с стройной худоватой фигурой –– в четвертом поколении ее правнучка будет истинной американкой, толстенной как гамбургер –– круглыми небольшими грудками, которые хочется зажать в ладонях. Нил хлопал их по плечах, говорил два десятка слов и убегал в толпу пить и веселиться, обнимать всех девчонок –– он хотел потанцевать с каждой,–– хотел узнать все их имена и тащиться, всегда тащиться, не останавливаясь, пока тело позволяет, а пока позволяет –– живем! Тащимся! Великий Оттяг на все триста и больше! И все крутилось быстрее и быстрее и ни одна девчонка не останавливалась, все заводилось, набирая обороты, девчонки пьянели, их подбирали пьяные парни тащя в укромные уголки и что они там вытворяли, попутно тяня Мари Хуану, которая разбавляла пары, трио и всю кучу безумствующих. Быстрее двигайся, быстрее, неустанно – кровь выкипает, елозит, и сидят да валяются только пьяные да мгновенно влюбленные, все остальные двигаются –– ей мамба! Эй Паркер! Эй Голсон! Эй Мадди Уотерс! И безумные ансамбли, да Элвис, и черт побери как в то самое время, по которому плачутся и которое не забывается как бы его ни старались забыть, да и к черту это время, есть Это Время, То Самое, которое Сейчас и никогда иначе и Сейчас мы делаем то что хотим и ничто нам не диктует какую нам музыку слушать, к черту всех –– МЫ ХОТИМ ДЖАЗЗЗЗЗЗЗЗЗЗЗЗЗЗ! Круговорот ладоней, обнаженных пупков, талий, бедер, блестящих ножек, туфли на шпильках, шоколадные тела, бледные тела, оливковые –– вихрь ассорти, импровизации джаза и самбо-мамбо – кому не лень – мы все вместе, со всем отрывом, к потолку! Без живого места во всем доме. Бешеный Би-боп!Как спущенный снежный шарик с вершины горы — оборот за оборотом, набирает обороты , черт бы меня побрал если у всех не кружилась голова – все летали, и я не знаю как этот дом достоял до утра, когда небо начало светлеть, и вокруг дома валялись одинокие спящие пьяные, рядом с лужами рвоты, и кое где под одеялом парочки сытые сексом, огнем, а в доме горел свет, и играла музыка, несмотря на рассвет и было просторно –– мало кто мог еще стоять, а те кто стоял –– танцевали, без маек, полуобнаженные девушки, в трусиках, одних трусиках, ей богу, вспотевшие и мокрые, и каждый мог поцеловать их, потому как они были на верху блаженства от Ночи Музыки и Танцев, в каждом углу кто-то кого-то обнимал, кто-то кого-то ласкал, если были силы, стены пропитались марихуанной, табаком, алкоголем и все равно парил прекрасный запах женских духов, не верилось, что рассвет наступил. Кто мог выволакивался на улицу, чтобы вздохнуть, свежестью. Кто-то помчался за холодным пивом –– машина так рванула с места, что все знали что это Нил, Луэн, полуобнаженная заснула у лестницы, полуобнаженная с пуэрториканцем, обнимая его, после наслаждения плотью. Готовность всегда. Джек как сел пить так и сидел, не заснув –– он потягивал то что осталось, какую-то смесь, и плыл. Джонни немного вздремнув проснулся, в объятиях какой-то красотки, которая приткнулась к нему. Она словно котенок открыла глаза, славно зевнув. «Как тебя зовут?» – спросил Джонни. «Мэри» – мягко ответила очаровательная блондинка и Джонни почти влюбился в ее мягкий, словно подушка после пробуждения, взгляд. «Как спалось?» – спросила она. Спалось невероятно сладко. Немного все плыло, но никакой усталости и сна. Она прижалась к нему потершись подбородком и сомкнула глаза, а он долго не мог встать боясь ее потревожить. «Эй ты как?» спросил Гручо, который валялся рядом. «Да здорово парень, просто невероятно здорово, мне этого очень не хватало. Невероятно». Гручо улыбнулся, и достал сигареты. Они молча закурили, думая каждый о своем, и в наступившей тишине, был тот кайф, без которого просто жить нельзя, кайф рассвета, кайф прожитой безумной ночи, кайф ушедшей вечеринки. Черт побери, вот она дорога к Океану! Джонни сомкнул глаза и увидел приятную теплую воду, мягко колыхающуюся под лучами Солнца. Солнечная дорожка плавает туда-сюда, небо белого цвета прищуривает глаза и где-то крики чаек колыбелят душу. Все постепенно начали просыпаться. Отовсюду начали доносится сонные голоса, глаза щурились от света, девушки впервые сознательно видели лица тех, с кем вчера отдавались плотским, черт их побрал, утехам, кому давали себя, получая взамен член, собственно, то что им и надо было –– к черту лица! С визгом тормозов примчался Нил, в дом втащили пакеты с холодным пивом, которое воспринялось как снисхождения на землю Господа Бога, ибо чем же еще является по утру холодное пиво после безумной ночи? Аллилуйя! Все с наслаждением глотали прохладу, и разглядывали друг друга, все пятьдесят человек, многие из которых впервые видели друг друга. О страна Америка! Как же прекрасны твои пьяные Ночи!


26.

Пыльная дорога Колорадо. Мили и мили, словно стертые башмаки, до дыр, грязные ноги, пот, такая же грязная одежда – и страх у некоторых водителей подбирать попутчиков – статистика говорит опасней подбирать чем садиться. Джонни влез в товарняк, медленно ползущий от станции товарняк, в шестьдесят два вагона, груженый углем, если это уголь, и бревнами и еще чем попало, с метками и пустыми вагонами, идущий по красной линии на карте, в сторону Океана. До него можно было дотянуться рукой. Джонни шел вдоль путей, а эта еще одна змея ползла рядом она появилась за спиной, и проползла дальше, а он вытянул руку, схватился и в одно мгновение втянул себя в ее пузо, в деревянный открытый вагон, из которого можно было глядеть через открытые двери по обе стороны. Змея ползла вверх, из города Высокой Мили, Большого Денвера, который сном остался позади, и Джонни в молчании смотрел на мелькающие деревья, и дышал прекрасным, свежим воздухом – каким можно дышать далеко в лесах, откуда, если зайдешь не выберешься, они огромны и таинственны, с криками умерших индейцев, с волками и медведями, где компас теряется, крутится как бешеный, а деревья ухмыляются, своими ветвями хватают тебя, пинают, и на сотни миль ничего больше нет. Осмотрись – этот лес метафора. Товарняк с вагонами в возраст старика стучит блюзом, засыпай все за собой, потому как он идет и идет, пустынными просторами и лишь изредка на его пути встает город, как нора. Печальный Город, скопище озабоченных муравьев разделенных жизнью на категории, на стремления влезть в чужую категорию, сделать ее своей и не дать другому скинуть тебя, завладеть твоим местом и самому скидывать пробираясь все выше, укрепляя за собой позиции, щемя всех, ибо если кого-то не ущемишь, то кто знает где ты будешь завтра. Ты должен знать где ты будешь завтра – жизненный план та штука что тебя бережет. Это Город. Безрассудства здесь нет, здесь все давно предопределено и для тебя, и для твоих детей. К черту города из вагона поезда, который несется среди просторов, деревьев, с небом-не-над-крышами и атомным чувством радости, которая распинают душу Природой, Джонни уселся возле края и глазел на все, что мелькало за спину, смотрел широченно выпучив глаза, словно он впервые видел деревья. Несущиеся деревья, со скоростью чертовых миль в час, и пока они несутся, он тоже несется все дальше в себя, все ближе и ближе, ведь он есть, и рано или поздно он к себе доберется, увидит себя в соленой воде, одного, на одиноком побережье, в пустоте, дотронется рукой до себя и растянется на песке, глядя в небо.
Поезд брел, медленно у станций, почти без остановок, брел все теми же просторами, сквозь туннели, горы, леса, сквозь горячие солнечные лучи – внутри стало душно до невозможности и радовало, что вскоре наступит вечер, и собьет прохладой. Джонни неустанно смотрел, потому как все неодинаково, все деревья разны, а горизонт неповторим и Джонни любовался им и постигал непостижимость мира, спокойную красоту, от которой не оторвать взора, и как люди, имея такой дар – Природу – не замечают ее, одного только взора, истинного взора на нее одного вдоха лесного воздуха, хватает, чтобы почувствовать бытие, всю его красоту, неуловимое мгновение жизни, когда ныряя в нее, поглощаешься, и часами, часами смотришь, ощущаешь ее и этого мало, и то спокойствие которое тебя посещает неописуемо – такую умиротворенность чувствуют только отшельники-монахи.
Он сидел у самого края до самого вечера, когда взошла луна и скрылось красное Солнце захватив дух своим уходом, ознаменовав его отметив все красным цветом – Джонни ощутил красный цвет на своем лице, мягкое тепло, оно входило сквозь кожу и трогало кости, и сквозь них пробиралось в душу, уводя с собой от мыслей, оно как волна вошло, и ушло, освободив место луне, набирающей желтый цвет, одиноко улыбаясь. Время волков, все волки собираются на пике утесов, волки-отшельники в своем одиночестве воющие оды Луне. И слыша далекую лесную поэму, сквозь стук, товарняка, Джонни услышал кряхканье, услышал, как шуршит галька, и в темноте высунув голову из вагона увидел темное пятно, несущееся за поездом, совсем рядом возле него, и воистину призрак, дух индейца, в облике волка, бесстрашно сопровождающего стальную змею. И лишь позже до него дошло, что слишком пятно велико и неповоротливо, что скорее это медведь а не волк, да и вообще это был человек, бегущий к открытому вагону, тянущий руки чтобы уцепиться – в темноте видна была лишь темная масса – и заметив Джонни человек хрипло прокряхтел, высовывая свои руки – Джонни зацепил его и потянул – тот на мгновение повис – вот-вот повиснет и поволочится по земле – и запрыгнул вовнутрь. Он упал на пол, с отдышкой, без сил, с парой слов, которые никто не мог разобрать. Переведя дыхание влезший облокотился о стену и произнес «Боже» вновь, тяжело дыша. Через минуту он сказал: «Боже, как я устал» Он улыбался, радый, что таки успел, что залез в этот чертов вагон, который почти ускользнул от него, от того, что он пошел присесть в кусты, и думал, что все успеет, даже когда услышал поезд, но испугался, и чуть не побежал без штанов, да таки успел, боже, что это был за бег, он уже думал все, все и успел, и успел. «Как спасение увидел твои руки, ты просто спас меня, не зря» – и он принялся трясти Джонни руки, еще пребывая под чувством невероятного бега, когда на последней секунде забивается мяч, тот самый невероятный мяч, которого все ждут. Влезший был в очках круглых в позолоченной оправе, насколько мог разглядеть Джонни, с короткими светлыми волосами, грязным лицом, вспотевший в темной, скорее зелено-коричневой чем черной, одежде с распятием на шее, и тяжело дышащий, даже теперь, когда вагон далеко от того места сцепления ног с галькой облокотившийся и уставший, радостный, словно после победного сражения, которое и было, сражение с самим собой за вагон стучащего поезда.
 – Это не последний будут еще поезда, но какого черта ждать? – он смеется говоря это, походит на солдата в окопе, ему лет сорок, или больше, или меньше, тот возраст когда хрен поймешь, спрашивает как его зовут – Джонни – я Грэг, говорит он, протягивает руку, с широченной улыбкой, весьма общительный тип, еще не отдышался, а говорит, все что-нибудь говорят, незначительные, но откровенные фразы, ведет себя как будто он со своим лучшим корефаном, так и есть в вагоне они одни, а вагон, и несущийся за ним пейзаж – их жизнь. Они сплетены временем в этом пространстве, из всего мира, полного событиями они пересекаются здесь, два блюзмэна пришедших слушать шепот поезда. «Боже, как же я бежал» – все не может поверить влезший Грэг, почти как грек, с видом ирландца. «Хочу проехать всю Америку и Южную тоже» – с восторгом заявляет он и гордится этим, но вовсе не хвастается, он откровенен и ему все равно слушает Джонни его, считает его хвастуном, или просто парнем решившим. «Никогда ничего подобного не делал – говорит он – первый раз забираюсь в поезд, да что там, вчера я вышел из Денвера, а сам из Балтимора – проехал пол Америки – вначале ехал автобусом, куда хотел, начал просто, без всего, попер в Чикаго, а потом в Детройт, просто чтобы увидеть, не с женой там, а сам – громадное путешествие по двум Америкам, а там в Индианаполис, всегда хотел увидеть Инди-500, да в это время они уже прошли, а потом оттуда я послал эти автобусы, просто потому что этого мало и попер стоном, как в кино, как в книгах – «Я тоже» – вставляет Джонни, все это ему близко, он кивает головой, твердя «Да! Да!» разделяя чувства этого сорокалетнего Грэга, и немного паря, от того что Джонни врубился в это в двадцать два, а не в сорок, а Грег говорит, потому как иначе не может – «Только от Инди я впервые поехал стопом, по настоящему, ловил тачки на трассе так неуверенно себя чувствовал, боялся даже немного, пока не подумал: какого черта бояться, когда я уже начал совершать Великое, Великое, потому что истинное, а до Путешествия, я его ощутил и осмыслил и понял чего я не хочу». И он пустился рассказывать о университете, о дипломах и прочей «фигне» и работе и жене, как он, будучи холостяком, в двадцать, как Джонни, безумствовал напивался, как он напивался – каждый день! Орал, прыгал, носился на тачке с дружками, затевал драки, да тусовался где попало с подозрительными личностями и печальными девчонками, которые что-то ищут, и думают что могут это отыскать в подозрительных типах, а те рады, что есть такие печальные девчонки готовые давать будь ты немного странен, он их трахал-перетрахал и всегда торчал от этого – безумная полная огня молодость, битые стекла, разбитые в кровь кулаки, потоки кайфа, несвязных выдуманных слов, бравые братья по духу, его друзья – такие же безумцы, готовые отдать последнее ради друг друга. Он рассказывает, все еще тяжело дыша, облокотившийся о стену, иногда возводя руки к Господу, непонять сожалея или благодаря что этого нет, что это было, глаза блестят за стеклами очков –железнодорожные огни отражаются в них, проносятся как падающие звезды – и неистово говорит, будто в нем то безумие, тот огонь, эй парень давай выпьем, будто они сейчас надерутся и пойдут к печальным девчонка, или к болтающим без умолку шлюхам, что любят подстрекать беспорядки и любят нелюбить, все равно кого, своих подружек, и откровенных парней – этих в душе, там сугробах, они любят – но предпочтут убить, чем признать это – сколько всего что предпочитают за любую цену оставить даже для себя непризнанным. Блюз под стук поезда, самый истинный откровенный блюз, вдвоем в одиночестве с печалью и радостью.

Я пил много
О да, надирался до полусмерти
Ха-ха – это было здорово.

«Парень, ты даже не представляешь! – все время говорит он, возводя руки, словно «Аллилуйя» словно черный проповедник, с напевом «Скажи да Иисусу!» Он и есть проповедник, рассказчик, бродячий музыкант, идущий из деревни в деревню, распевающий, блюзы о жизни. Он удивляется тому, что не загремел в тюрягу, или его никто не прирезал, или он сам не угробился – он лез во все и прыгал с крыши на крышу, когда и ходить то уже не мог, и таранил другие машины на своей тачке, не говоря о жестоких драках с розочками и перьями, да и просто с биении головы об асфальт, и эйфориями, даже с пальбой когда какой-то итальянец, палил в него из парабеллума, когда он трахнул его девчонку – она сама ему дала, что он тут?! Пули свистели – ему в спину, а он несся как безумный по подворотням, а этот вон гнался как супер мэн за ним, превратившись в злость и палил, меняя обойму за обоймой, пока у него те не кончились и нигде не было копов, чтоб его остановить, а он, ненавидящий копов, только о них и думал, молил, чтоб они появились да пристрелили этого долбанного итальяшку, пока тот не пристрелил его – одна пуля его таки задела, слегка в правую руку – он перепугался что умрет и не пошел к врачу из страха, что тот отрежет ему руку – пуля то все равно просто разорвала плоть, да поле¬тела себя дальше, он да его друг-ветеренар кое-как справились сами – и смотри он двигает рукой – рука как рука, ничем не хуже, словно и не было.

Я переспал с чужой девчонкой
Да, как я ее отодрал
Пересплю и с другими чужими.

И никогда он не ездил стопом, несмотря на все свои безумства он не ездил стопом ни разу ему это даже в голову не пришло, ни разу, и теперь он удивляется, что не пришло, а ведь приди тогда, во было бы! И это «во» выражается одним махом руки и сжатым кулаком, да безумным радостным лицом. Во было бы! Да его почти вышвырнули из универа, и он бы спился сто раз, да его сердце вдруг начало стучать, прыгать, лететь, куролесить, да кирять чувствами. Все могло сложиться печально, бедно, или быть может несколько радостно и безумно, да появилась Женщина. Денщика, та самая, единственная, которая есть одна во всей вселенной и только одна, никакой другой ни в какое другое время, женщина, которая одним своим взглядом, мягким сияющим взглядом, словно солнце, меняет все. Она была печальной девчонкой, но печальнее всех других, ее глаза заставляли плакать, когда ей, было грустно, и вселяли счастье, когда она улыбалась, у нее было самое прекрасное имя на свете и так приятно и сладко было соединять их имена вместе. Она втюрилась в него по уши, в его безумие, она восхищалась тем что он пьяный носился на черт знает какой скорости, лез чуть что в драку, и всем его выходкам, она попросту была без ума, тряслась от всех его выходок и грезила о нем, а он безумел от нее, и они безумели вместе от своего безумия к друг другу.

Потом на меня пал Солнечный лучик
О да, ко мне снизошла святая
Она открыла Небесные Врата.

Они отрывались всегда вместе по полной, крепко держась друг за друга, месяц за месяцем, сохраняя друг-другу страсть и верность, не в состоянии и минуты провести раздельно – он дебошир, бабник, пьяница бац! и год был с одной и той же девчонкой и плевать хотел на других. Он хотел только ее, всегда только ее, а она только его, он был сумасшедшим от счастья, которое впервые встретил в своей жизни, настоящее Счастье, которое многим не достается. Но они менялись, их стойкие отношения меняли их – он стал более серьезно относится к своей учебе, а она стала не переносить когда он брал бутылку, вдруг стала грустнеть, когда заваливал какой-нибудь кореш, или когда они шли отрываться, что-то в ней изменилось, ко всему от чего она раньше безумела она стала холодна и избегать этого, и даже постепенно испытывать ненависть и его оттаскивать от этого – она говорила что боится за него, с ним ведь может что-то да случится, чудо что до сих пор с ним все в порядке, они же вместе и должны заботится о их отношениях о их единой жизни – он стал все меньше пить да дебоширить, все меньше видеться со своими корешами, которые уже и сами не очень к нему тянулись – он начал превращаться в папочку, семейного человека, у которого нет того оттяга, того крутого безумного оттяга. Они стали больше гулять просто в парках, иногда попивая пиво или вино, без скорости и тачки – у них появился мерседес, старенький но аккуратненький, он доучился и стал работать, стараясь преуспеть и нашкребсти на домик – и это было здорово – домик, и жена это же здорово! И от безумия и следа не осталось, словно его и не было, они ссорились стоило ему притронуться к бутылке, даже чтобы просто выпить порцию для расслабления, короче алкоголь потонул за спиной.

Я разбил свои бутылки
 Свои горячие бутылки безумного пойла
 Чтобы спасти нас.

У нас пошла спокойная размерная жизнь, с пирогами, парками, хождением в гости к родителям по праздникам, и домик мы купили – да приятель, у меня в Балтиморе обалденный белый домик, я и сейчас от него тащусь – и мы жили себе – я тебе скажу очень хорошо жили во всем преуспевая, я блин, пёр вверх на своей работе как ракета, да и жена не давала маха и во всем преуспевала – и мы жили, успевал год за годом, чувствуя что чего-то не хватает – каждый чувствовал что-то свое, настолько неопределенное, что и не знал как это выразить – но все же жили хорошо, и не на что тут жаловаться – и хрен там прожили десять, потом пятнадцать лет, и вроде все нормально – как это гнусно приятель – вроде все нормально, черт, вроде все нормально, когда всецело доверяешь, всецело рассчитываешь, когда, все нормально, но «вроде» это блин – вроде не дает быть просто «нормально» и блин, это вроде бац и становится в «ненормально» она, моя Святая любимая жена исчезает, она вдруг – потому что это обрушивается вдруг – мне изменяет, с каким-то придурком, который надерается до безумия, орет, и носится обезбашено на своей тачке, и который плевать хотел на все белые домики, работы и жизни, она с этим придурком валит от меня, бросает, все, и плевать ей на развод, срать хотела, она тупо гонит что я хрен, что я зануда, что во мне нет жара, ни на что я не способен, только тем и занят что забочусь о своей работе, что я не вызываю у неё страсти, короче обыкновенный сорокалетний пердун, а этот долбаный придурок-алкоголик разжигает в ней огонь своим безумием своей непредсказуемостью – он открывает ей жизнь, понимаешь парень, он ей Жизнь открывает, а я ее только угнетаю, она это сейчас поняла, я ее угнетал! Она это все мне выпаливает и валит со своим алкашом, кирять где попало и нестись на тачке, ты можешь в это поверить?! Я просто опешил, остолбенел, а потом такая злость взяла, мне захотелось ее убить, взять нож и зарезать, и нет дела мне до этого алкаша, он по сути ни в чем не виноват, а она блин, блин у меня матов не хватит чтоб сказать какая блин горечь в душу вбилась, такую несправедливость ощутил, смертельную несправедливость. Я упал и провалялся пару дней дома, и к черту работу – одним этим своим уходом она растратила пятнадцать лет моей жизни, пятнадцать лет в дерьмо.

Детка, что ты со мной сделала?
Что же ты со мной сотворила?
Я чувствую себя печальным дерьмом.

Балтиморский блюз одинокого Грэга. Он опускает руки и наверно его глаза полны слез, но Американская Ночь скрывает печаль его глаз, но печаль его души ничто не в состоянии скрыть. Печаль его души освещает этот вагон. От нее загораются придорожные огни. Он смотрит за вагон, на дорогу, на колеса и кричит: «Вот это здорово! Черт подери
3 Д 0 Р О В 0!!!» Вдыхает полной грудью воздух «Как же здорово!» – возвращаясь во внутрь. Он достает, сигареты и они закуривают – огонь зажигалки освещает его сухое лицо – следов пота и не осталось. Он холоден и бледен, а глаза смешали в себе Великие Слезы по Женщине и Радость Дороги. «Я просто все бросил – говорит он – Задрало. Пошла она, пошла работа, все пошло к черту! Я теперь делаю то что хочу, без альтернативы и компромиссов, только то что я хочу, без каких либо уступков. Это ПРОСТО БЫЛО ОЗАРЕНИЕ ВЫЙТИ В ДОРОГУ! – кричит он, вознося руки, воистину проповедник! – Светом, который озарил меня, ВДРУГ! Я встал, и купил билет на автобус. И пошло все, я его купил на первый попавшийся, на самый ближайший и уже через двадцать минут прощай Балтимор, здравствуй Америка, и так легко стало, парень слушай, безумно легко, когда автобус понес меня прочь я ощутил легкость, какую никогда в жизни не ощущал, тогда я и допер что все клево, черти драл, все клево, все правильно и вот она моя Жизнь та самая моя, я ей богу прослезился, потому как впервые ощутил свободу и счастье одновременно. Дороги – это великое дело. Я несусь на встречу Америке, несусь в своем откровении и печали, и я счастлив, знаешь, я тебе откровенно говорю счастлив как никогда и ни о чем не сожалею, это здорово что этот алкаш попался моей дуре – смеется – жене. Это то самое вмешательство высших сил – Эй Грег твоя жизнь не та которой ты желал, вот что они мне сказали, сказали и сделали все чтобы я не просто это услышал, но и не осталось выбора, как выбросить свою не мою жизнь. Он высунулся из вагона и заорал во все горло , прямо как Эл «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ АМЕРИКА!»

Я собрал свои манатки да пошел прочь
Взял какое-то тряпье и, о да, пошел по всем дорогам
У меня теперь есть только ты, о Дорога!

 Джонни обезумевший от откровения блюза, сам запел свой блюз, кивая и крича «Да!Да!Да!» непонятно чему, он хотел болтать без умолку, о том как сам допер что нечего ему делать в городе, о том как он не работал, как любил пить да обдолбиться и вообще безумел от Ночи, когда так здорово и можно гулять в тишине и лазить на крыши встречать рассвет, да представлять, что перед тобой не город а Океан, а вороны это чайки. Здорово то так! И как здорово пить в баре, пиво, водку, да все, и видеть красивых девчонок, которые тоже захаживают в бар и здорово слушать живую, истинную музыку, которая рождается прямо на твоим глазах, и Джонни, весь влепившийся в «здорово» понес чес о группе, которую он хотел собрать о блюзах которые хотел петь и уговоренный Грегом, запел блюз, свой блюз Джонни, спонтанный вываливающий, свободный блюз:

 Жизнь проносится мимо
 Него
 Словно машины на
 Автостраде
 Блики острых глаз
 В темной Ночи.
 Стоит попасть в их
 Круговорот
 Как лишишься своей плоти

 Каменная Луна усмехается
 Ему:
 Иди, одинокий путник.

И понес Джонни понос слов, бесперебойный и откровенный, напор водопада, чистого прозрачного водопада, Джонни лупил всю правду, о всем и ни о чем, о том как его всегда заставляли делать то чего он не хотел, как еще в детстве он на все должен был спрашивать разрешения, и играть в те игры, которые подходили его родителям, и ходить в долбанутую школу, да еще хорошо учиться – Джонни гулял как мог, и к окончанию школы плевал на всех и на все, да делал что хотел – пил да курил – курил да пил, да девчонки, как он их любил, милых девчонок, улыбающихся девчонок, оголенных девчонок, печальных девчонок. «Да приятель, я тоже таких видел, печальных девчонок, как серое небо, наводящее тоску, и Тоску, что каждую осень приходит полной мощью, и я любил всех девчонок вперемешку с Тоской. Бог ты мой, сколько же я девчонок любил по две, три сразу, я готов был любить их всех сразу, они они клеевые милые девчонки, немного глупые и болтливые, и такие детские! Черт побери какие же они детские! Я всегда этому поражаюсь, их слова, манера говорить, все это настолько по детскому – даже то как они мстят, злятся, они – вечные дети до своей Свадьбы, до своего первенца, который всю их детскость уносит себе – и сразу в одно мгновение они превращаются во Взрослых Женщин, Старых Женщин – они это делают чертовски незаметно, вот она милая, прекрасная, молодая, а потом уже старая и когда она была не молодой уже, но и не старой? Не помнишь. Помнишь ее молодой, а тут она старая. Я спал со старой женщиной, ей было 38 и она была потрясающей, и очень печальной, она уже знала, что ее мужчины уже не будет, и что я – это возможно на один или два раза и я исчезну, а потом возможно уже ничего не будет. Ни одного мужчины. Она была очень печальной, самая печальная женщина на свете – я ее вспоминаю всегда, всех остальных не помню, разве свою соседку, с которой я иногда спал – она пила до беспамятства, и представляешь никогда меня не помнила, я с ней спал раз пять, и для нее это было словно в первый раз – она меня тупо не помнила, никогда не видел ее трезвой, а потом как-то наткнулся на нее сидящей у стены в квартире моего друга – я шел к нему пить – потому что был печален, нес с собой водку – самый печальный напиток и она сидела в квартире моего друга, откуда она там взялась, она увидела меня, бутылку и мы пили, а мой друг дрых на кровати мертвецки пьяный, а потом проснулся и пил, с нами, и мы трахнулись втроем, знаешь никогда не думал что такое будет, знаешь с кем угодно мог бы вдвоем девчонку любить, только не с ним, а тут блин такое, но так здорово было. Я их всех люблю, и мне всех их жаль, не знаю почему, просто Великая Жалость к ним, печальная.» Тук-тук -тук-тук-тук -тук-тук-тук-тук. Поезд шел на Запад, полон откровенной исповеди двух бродяг, одиноких и печальных.


27.

Красное Солнце рассвета вздымалось впереди, раскрашивая все утренним, чувством радости и ожидания предстоящего дня. Птицы начали петь. Поезд шел своей железной тропой. Осталось совсем немного времени.
Джонни, спрыгнул на медленном ходу у Гранд Каньона, дабы перед тем, как окончательно добраться к Океану взглянуть еще раз в себя, в полной тишине и одиночестве. Сентябрь, жаркий месяц, даже по утрам, но с горной прохладой в тени и ветром, стоял рядом плечо в плечо и его дни порывались за спину. Принюхавшись чувствовался октябрь и осень. Джонни смотрел в хвост уходящего поезда, стальной змеи со спящим Грэгом, который еще не знает, что он один, с улыбкой и небольшой тоской по этой ночи сплошной исповеди, и удаляющиеся вагоны захватывали собой куски его жизни, города его путешествия. Они уносили Денвер, старый бьюик с Нилом, Джеком от которого Джонни не слышал ни слова, Луэн, Гручо, пару трубачей, саксофон, фортепьяно, к/бас, ударные, гармоника, одна девица без имени с пивом и соком, белобрысый ковбой, Джим и пару нищих. Вагоны отстукивали его жизнь, начавшуюся с рождения на дороге. Он уже не чувствовал сомнений и терзаний, какие наполняли его раньше – они ушли оставив за собой пустоту, которую он теперь мог заполнить откровением, спокойствием. Океаном. Без этой пустоты – он не смог бы наполниться заново, избавившись от въевшегося. Еще не наполняющаяся пустота заедала тоской. Тоска бросала свою тень на все, куда ступал, куда смотрел, куда шел Джонни – одинокие просторы, одинокие деревья в густом лесу, одинокие горы, одинокие облака.
Он поднимался ввысь, не оборачиваясь на прошлое, размышляя о всем, начиная
от своего нового будущего, которое уже начало становиться прошлым и не
кончая. Он упорно шел, по пустой дороге, забиваясь в монотонности шагов.
Осталось немного.



28.

Да здравствует свобода! Так кричалось, когда небо становилось ближе, когда казалось, что до облака можно дотянуться рукой – еще немного подняться ввысь Гранд Каньона, маленький шерпатрепный городишко, прибежище туристов, которых больше чем валом, со страстным желанием заглянуть через край, со страхом перед Желанием Прыгнуть, которое молнией пронизывает всего тебя, от головы до пят и держи свои пятки, пока они не улетели. Величие, которое еще никто не смог передать словами – которое ни одно воображение ни нарисовало. Бездонный, как Космос – ночное звездное небо, непостижимое небо. Джонни стоял у самого края и не верил своим глазам – то что он видел, это просто потрясно, такая Красотища! Чего говорить. Где ты в этой необузданной, дикой красоте? Где весь мир? Это чудо, потрясающее чудо Дикой Свободы, откровенность Земли, которая открылась нам, до нашего существования. Если прыгнешь непременно взлетишь, и будешь парить над всем Каньоном. Привратник, или наблюдатель, из хижины недалеко отсюда, с которым Джонни разговаривал десять минут назад, когда пересиживал в этой хижине дождь и пил чай, покуривая табак, сказал что люди приходят сюда покончить собой – прыгнуть вниз. «Да ты что?» – не поверил Джонни. «На моих глазах сбросились трое». Смысл бытия. Как они могли покончите собой, стоя здесь на краю и видя все это? Это же сама Жизнь, разве это не побудило их жить? Одно существование каньона спасает красоту жизни. Джонни одурманенный высотой, красотой и мыслями долго стоял и не мог понять тех кто бросается вниз. Нельзя так умереть, думал он и все не понимал, словно это, черт дери, да они не должны разбиваться, они должны были все взлететь, непременно взлететь, просто никто этого не видел, точно все настроены видеть только то что привыкли, вот и видят что они разбились, нет, это просто невозможно, они взлетели, нельзя прыгнув с края разбиться, на дне каньона, здесь невероятное обретение на полет, стоит сделать шаг, окунуть себя в пелену пропасти, растелающейся внизу долины, как вспорхнешь, невидимыми крыльями, и полетишь – растворишься во всем мире. Иначе и бить не может. Никто не разбился. Никто.
Парящие птицы в лучах заходящего Солнца.

Дальше дорога идет вниз.


29.

Джонни прыгал из машины в машину. Солнце лучами открывало ему горизонт. Фольксвагены, шевроле, бьюики, тойоты, мерседесы, кучу разноформенных железок, они останавливаются рядом с ним, открывают ему свои дверцы и везут на мягких, твердых, пошарпанных сиденьях, то затравляя духотой до тошноты, то прохлаждая, искусственным ветром – лица поворачиваются, задают один и тот же вопрос разными формами, а он дает один и тот же ответ, одной неизменной формой – к Океану. Он словно девчонка, перебирающий тачки, как она шмотки – один раз и подавай новую – иногда так используют ее саму – один раз, и на ее место станет другая, иногда так делает она – спит только один раз с кем-то, да к черту. Глубокая тема в которую все равно не врубишься, поскольку ее глубина бездонна. Джонни тащил свой истрепанный рюкзак и зад через весь запад и все равнины стали принадлежать ему, как и все дороги – он стал тем кто владеет ими. Дороги, бары, мотели, кусты, тачки – такт его жизни, врезавшийся в плоть, проникший во внутрь, засевший там и теперь несущий его. Вперед! Вперед! Кричит он себе и несется, без остановки, словно лошадь на скачках. Вперед! Не отвлекаясь, не задерживаясь, лишаясь девчонок и хороших пьянок, но это потом. Он знает, он всем нутром, чувствует как ему надо быстрее добраться до начала своей жизни. Забросив все свои мысли и память под Солнцем – Солнце его единственный друг, каждый день сопровождающий его в дороге. Эй, Солнце! В голове все время крутилась чья-то – кто его помнит чья – мысль: пока прошлое имеет значение, ты не станешь свободным, в общем что-то так, но суть чего Джонни хорошенько прочувствовал и уже не вспоминал, не жалел, не переживал, а попросту шел своей дорогой, Безумной Американской Дорогой, которая ведет вперед. Воздух становился все солоней. Ветер теплей и приятным до неуспеваемости, ветер терял свою мужскую окраску и приобретал неопределенную сухость – жарень просто угнетала. Джонни то и дело потел да шел не останавливаясь даже чтобы полежать в тени. Он не на шутку перепугался, когда подумал, что его может хорошенько хватит солнечный удар – а когда он это подумал его подташнивало и болела голова – он намотал на голову тряпку, которую смачивал при первой возможности. Некоторые водители – особенно водители грузовиков – угощали его холодной водой, или таскали перекусить если встречалась закусочная. Но все же много приходилось идти пешком – его либо не брали не раздумывая, либо брали, и те кто брали были чертовский довольны тем что взяли и много говорили, и брали видимо от того, что читали какие-то подобные книги и сами всегда в своих грезах хотели отправится стопом через Америку, да не отправились. Или подбирали его, тоскуя по той 60-7Ой молодости, какой уже не будет. Ничего из того уже не будет. «Эй парень, ты что прешь стопом?» – бородач из «жука». Лет под шестьдесят, весь белесый. И он мчится, а старику кажется что сейчас то время. Он бесперебойно болтает, вспоминая всякие «те» истории, смеется и это все чертовский весело, играет «Битлззззз» и вообще, старик очень всем доволен и, главное, он приподымает свою цветастую футболку, на руке фенек пару тысяч, он остался собой и в шестьдесят! Где все те, которых было так много тогда? – спрашивает он с улыбкой, а потом добавляет, что он остался. Джонни рад за него только дела ему нет, до тех кто был тогда и истории старика кажутся ему односторонними и нудными, в машине не работает, кондиционер и он слушает отвлеченно потому что ему надо ехать и старик угостил его теплым пивом – сойдет! крикнул Джонни и взял банку. Из одной машины в другую – дамочки вечно улыбающиеся немного стесняющиеся и напирающие болтливостью, непонятно из каких воображений подбирающие его, тяжелые водители грузовиков, молчаливые и нет, сиденья меняются под ним, пейзаж меняется, воздух меняется, только небо всегда то же. И ночи в небольших придорожных отелишках, где неплохая кровать и неплохой завтрак. Каждое утро он встав смотрит вперед и сквозь мили видит океан. Джонни принюхивался и соленый запах становился с каждым утром отчетливее. Он уже ни о чем не думал, желания океана настолько охватило его, что ни о чем другом он уже и не думал – он мчал к нему, восхищался каждым новым деревом, восхищался людьми которые ему встречаются, да радость хорошенько влезла в него, та детская беззаботная радость всему, которую он недавно несколько утратил. Аризона, Невада, Калифорния – пустыни, жара, сухой ветер с пылью, привкус Лас Вегаса, который где-то там, привкус воды, что впереди. Белый грузовик. Улыбающийся водитель, кивком головы кричащий «3алазь!» Большими руками он крутит громадный руль, и с высоты самолета они вместе глядят на дорогу из кабины и все тачки, что несутся навстречу, словно игрушечные, словно жучки. Боб рассказывает что он Америку на своем грузовике пересекал тыщу раз, и гнал грузы в Южной Америке, и в Мексике а сам он из Восточной Европы, и там начинал гонять грузы. Они несутся по Калифорнии, и у Джонни слезятся глаза, потому что под ними уходит дорога Калифорнии, последнего штата. Больше штатов нет! Большая Вода шепчет ему, он слышит ее шепот, и совсем не слушает Боба, а Боб рубящий, что происходит с Джонни тихо улыбается его радости. Он тормозит, чтобы высадить, ему сворачивать, но он легко махает головой в сторон, говорит: «Тебе туда, за холм». И с улыбкой отваливает, а на дороге больше никого и ничего нет, только солнечные лучи слепят ее и вдруг поднявшийся ветер приносит соль, охватывает Джонни, и Джонни не знает что ему делать – ловить тачку или идти, но ему хочется бежать, он ничего не может с собой поделать и бежит вверх по дороге, на холм, на встречу Солнцу, которое также улыбается, как водитель, ветер свежит, Джонни бежит, и стягивает с себя футболку, которая, только мешает, он не может остановиться – его несет, как гончую, за искусственным зайцем. Он смеется, громко, резвящийся ребенок, кто первый на вершину, обнаженный по пояс и откровенный себе и всему миру, готовый открыться первому встречному, он несется, все больше что-то чувствует, запах, ветер, шум, врубается и не верит неужели это шум? Улыбка до безумства прочно не слазит с лица, и не заставишь ее уйти прочь, да это же здорово что есть такие улыбки, что хочется плакать, а радость исходит невероятными звуками из его рта – дикий детский смех, шум хватает, шшшшшшшшшш ааааа! Он взбирается на холм по песку, горячему, падает, упирается руками, песок проникает повсюду, жара и усталость в нем, но неведомые силы шума ведут его и ничто не может его остановить, озорство сильно и каждое падение под стрекает его – ВПЕРЕД! Он вскакивает на вершину и весь шум бесконечностью обрушивается на него с волной. Пенистые волны бьют берег, внизу и на мгновение Джонни умирает, умирает чтобы родиться тут же, здесь и сейчас, без чрева матери, в свете Солнца и шуме Океана. Он отшвыривает рюкзак, футболку, несется вниз, со всей мочи, потеряв башмаки, босыми ногами, с бездонным криком радости, со скоростью жизни, волны разбиваются ему на встречу, Солнце улыбается, да не выдерживает и ржет, запрокидываясь и вот он Джонни, во всей своей красе с улыбкой какой никогда у него не было, с невероятной Радостью и Свободой, повернувший свою жизнь к себе, разорвавший все, бежит по раскаленному песку, ветер уносит его волосы. Океан Смотрит и Ждет Его. Дуй детка, дуй!






Часть четвертая.


30.

Я остался один и вокруг никого не было. Оглядываясь вокруг я ничего не
видел, кроме неуклонно наступающей осени. Асфальт все более скрывался за коричневыми, начавшими гнить, листьями. Голые черные деревья заполонили
город и черные вороны – в осени есть привкус черноты. Рыжий и черный –
цвета осени – черные вороны восседали на ветвях, на карнизах, и каркали,
одиноким криком. У меня осталось отличное черное пальто, которое я купил,
когда были деньги, вычищенное хорошенько в химчистке, фляга из антикварной лавки, в которую я заливал дешевое вино, дающее в голову, и гулял по городу. Кроме этой фляги с вином я ничего не выпивал, иногда пива у Салли, да в последнее время все реже мне хотелось там появляться – в этом протухшем сигаретным дымом баре я чувствовал всю силу одиночества и тоски, которые последние дни прогуливаются рядом со мной. Мне было плохо. Просто одиноко. Одиночество втягивало, я перестал общаться с людьми и начал избегать общения – все о чем говорили люди мне казалось настолько не моим, что
хотелось бежать, будто я лунатик. Я гулял в парке, где собираются на шахматные
партии старики, гуляют молодые мамы с колясками, присаживался на пустую
лавочку, делал пару глотков и шел дальше, без пути и цели. Приходил на пирс
– он неуклонно был передо мной, гуляя я приходил к нему, и там делал пару глотков и обязательно закуривал, глядя на темную воду, на мост, на тот берег, куда я так и не забросил пустую пивную бутылку. Холодны ветер резал у воды. Я уже знал что будет дальше, но не думал об этом, решив гулять в одиночестве как можно дольше – этим я уже занимался последние две недели. Две дождливые холодные недели.
В семь уже темно. Город зажигается огнями. На воде появляется отражение света. Луна входит в свои права, постепенно, начиная холодно светится, но пока ее никто не видит. Люди возвращаются домой, заперев свой работы. Телеканалы подходят к пику своего вещания – телешоу в самом разгаре, да вечерний выпуск новостей, самый длинный и обстоятельный. Бары широко открывают свои двери – вечерняя выпивка. Звезды одна за одной загораются, их скрывают серые днем, темные сейчас тучи. Уже холодно, мерзнут руки, прячь скорее в карманы, и уши. Пар теплого дыхания становится невероятно заметным – он играет свою, музыку, а огни города свою – вечернюю музыку на фортепиано, белые клавиши. Я подбиваю ногой смятую пивную банку и иду прочь, спрятав руки в карманы. Фляга во внутреннем кармане ощутима, своей пустотой, мне немного радостно от того что я один и несмотря на это вокруг, меня люди, идущие в разные сторон со своими жизнями, но больше меня радует что уже темно, и вокруг электрический свет и витрины горят яркими огнями – близится Ночь. Я мог бы купить билет в театр, и быть персонажем Сартра, одиноким печально-счастливым безнадегой. Или пропащим радостным пьяницей Миллера. Сто лет не был в театре. Будто никогда там и не был. Театр, костюмы и платья, дым сигарет в антракте, шампанское и вино, безумные актеры, играющие новую, новую в своей новизне пьесу, с обмотанными вокруг шеи шарфами, и актрисы с мундштуками. И все в черно-белом свете, под легкий джаз, лучше под живой джаз, под «Маленького Рути Тутти» Монка, с детской наивностью и непомерной резвостью. Но я только и могу, что пройти мимо театра и посмотреть на собирающихся людей, да заглянуть в афишу, и сделать вид заинтересованного человека, который собирается пойти на спектакль, и постояв так, «размышляя над спектаклями» с сигаретой между пальцев, рассмотрев людей у входа, совершенно по обыденному одетых, нормальных людей, с нормальными жизнями без премудростей, без депрессий, у которых есть неплохие работы и чудесные детишки, которых приходится куда-нибудь деть, чтобы сходить раз в месяц в театр и провести вечер вдвоем а потом обговаривая спектакль зайти в маленький уютный ресторанчик выпить вина, пощебетать, держась за руки, прогуляться после по набережной и вернуться к детям, работам, и вечерним телешоу. Я скорее иду прочь, с непонятным чувством, то ли зависти, то ли отвращения, и с сожалением что не осталось вина, думая где бы выпить, захожу в первый бар, и прошу бармена наполнить мою флягу вином, он равнодушно это делает и я бегу прочь от баров, ловля себя на мысли, что последнее время я от всего бегу прочь. Фляга тянет пальто, бьется о грудь при быстрой ходьбе. И мне не верится, под огнями витрин, что мне еще жить и жить.
Если мне удается найти что-нибудь спокойное, то ночь я предпочитаю не спать – днем всегда витает серость, ничего не найти. Ночь полна событий, остается только лишь выбрать. Ночные фильмы, сменяющие один другого всю ночь, с бутылкой вина и сигаретами в последнем ряду и с бродягами и одиночками, что откинув головы спят на мягких сиденьях. Мерцает экран, влюбленные голоса и здорово, если фильм черно-белый, с джазом, иногда такое кино увлекает и я замерев, смотрю его, не думаю, пью вино и курю, дым жизнью поднимается в темноте, заплетается, манит за собой, забирает тебя, несет, картины, за картинами,, сизость в темноте кинотеатра. Я никогда не досиживаю до утра, когда заканчивается третий фильм и всех начинают будить и выгонять, я ухожу после первого фильма, иду пустыми улицами домой, редко кого встречая. Здорово, когда попадаются девчонки, вдвоем, или одна, пьяные или нет, вопящие, шатающиеся, предлагающие себя за двадцатку, а то и даром, если ты их не берешь даже за двадцатку. «У тебя есть выпить?» – пару глотков за любовь. Я их избегаю. Иногда, смеха ради, протягиваю такой флягу, и она делает пару глотков, ей хорошо, она лезет целоваться, от нее противно несет спиртом, это и смешно, и грустно, потому что девчонка неплоха собой, да очень заплывшее у нее лицо, красное, многими слоями налеплен макияж чтобы это скрыть, он тоже отдает запахом, дешевые духи и все это смешивается в единый противный запах и я забрав флягу бегу от нее прочь, думая о том какая она бы была, если бы ее помыть, нахожу что красоткой стала бы в мгновение ока, дать ей недельку полежать без выпивки. Представляю ее, в белой ночной рубашке, старинной с распущенными волосами, чистую, представляю себя с ней, мне хочется вернуться, посмотреть еще раз на нее, я не знаю есть ли она там еще, наверно нет, останавливаюсь, оборачиваюсь, стою в нерешительности, даже делаю несколько шагов обратно, но передумываю и иду домой, чтобы заснуть и покончить с этим днем.
Извечно одинаковый путь домой, теми же улицами, под теми же окнами – я знаю когда гаснет каждое, не раз это видел, все в четком порядке – в этом окне, с цветком на подоконнике свет гаснет в одиннадцать, этажом выше – в полночь. А там в девять, потому что маленький ребенок – я видел полную маму с ним, выглядывающею из-за окна, кричащую мужу. В том доме, где печатная машинка на окне, свет не горит никогда – темное для меня окно, не раз приходила мысль не стянуть ли эту машинку, она ведь мне так нужна или не зайти к ним да не купить? Только мысли. Только окна, только улица. В тишине, и с темные небом и я прячусь в подъезде и с громаднейшей тоской и горечью вхожу в свою пустую квартиру, раздеваюсь, открываю окно и курю, допивая оставшееся вино. А потом ложусь спать и все сызнова.


31.

Салли, когда я вхожу к нему в бар кидает на меня холодный взгляд, а потом тепло улыбается, он рад меня видеть, и сразу наливает пиво за свой счет –первый бокал он отпускает мне бесплатно. Спрашивает как дела, не загнулся ли я от безделья, я улыбаюсь и отвечаю однословно, он начинает что-то говорить, но на полуслове его обрывает клиент и он убегает к нему. В баре бывают знако¬мые, они со мной здороваются, я киваю им, но нет ни малейшего желания с ними общаться. Я выпиваю потупившись свой бесплатный бокал и бегу из бара, на послеполуденные улицы, холодные и одинокие осенние улицы. Мне нравится гулять под серым небом, низко опустившимся печалью. Я спрашиваю себя: я что, старый пердун? Старый одинокий пердун? Одиноко блуждающий парком, потому что никого у него нет. Старый пердун? И мне становится еще печальней, потому что я не старый, а уже пердун. И меня это смешит, я смеюсь громко, посреди улицы, обращая на себя внимание. Да к черту. А смешно таки: я не старый, а уже пердун. Я делаю глоток из своей фляги, пердун делает глоток. Я могу назвать так свою книгу – исповедь не старого, но уже пердуна. Мне смешно от своих мыслей и от вина. Я вовсю улыбаюсь, и начинаю радоваться всему – прохожим, домам, серому небу, я удивляюсь почему я не радуюсь каждый день, это ведь так легко, и так хорошо? Черт побери, да что стоит хорошо жить? Надо всего лишь улыбнуться, да смеяться и никакого миллиона баксов! Радость – вот миллион баксов. Очнись приятель, под серостью неба, что тебе осталось, живешь как смертник, гуляешь одиноко парками да пьешь свое дешевое вино. И заглядываешься на девчонок, да на пары в своем О Д И Н О Ч Е С Т В Е.
Утром можно лежать под одеялом сколько я хочу. Открываю глаза, смотрю в потолок, задумчиво смотрю, стараясь рассмотреть сегодняшний день – потолок тот же что и вчера и день тот же что и вчера. Потом я поворачиваюсь к окну и вижу тусклый серый свет – это все та же осень. Лежу пока не надоест. Мне тепло и хорошо, беззаботно, нет нужды и мысли приятны, тем что они покрыты пеленой сна. Я могу так пролежать до вечера, потому что мне все до лампочки, и я не могу терять время, чтобы я ни делал. Мне все апатично и нет разницы, день будет как день, так чего не лежать в тепле и мыслях? Танцуй для себя. Что же у меня не выходит? Нет ритма? Нет музыки? Не понимаю. Мне всего то нужно, танцевать для себя. Не умею? Чушь, танец это не техника, к черту все техники, танец это чувство. Я танцую для себя. Мой танец предугадан, нет ни одного неожиданного движения. У меня одно па, бесконечно некончающееся. Я чего-то недогоняю.

Холод, душ, кофе и я стою одетый, готовый идти улицами города. Моя убранная квартира, совсем как прежде, без картин батарей на батареях, без мусора и тараканов, с колесом на столе и неубранной постелью. С холостяцким духом, пропитанная сигаретным дымом, и пивом, пивом моей жизни.


Сегодня я ничего не решил делать и вышел ходить по уликам и аллеям парка. Меня дети называют «тот тип, что ходит в пальто». Они резвятся на площадках, я их вижу каждый день, некоторых знаю по имени – я действительно похож на дедугана, что ходит и ходит в своем небытии. Я в небытии? К черту. Иногда это так задирает. Первое что я делаю выходя из дому – это уже ритуал – захожу в один барик, гнилой такой, в подвале, грязный и тесный, где собираются нищие, толкачи, гомики, всякий зброд короче и наполняю свою флягу – тут дешево, и никто меня не знает. У Салли этого делать не могу, прикидываю как он на меня глянет, когда каждое утро я буду наполнять у него свою флягу, он и так, о мне нехорошего мнения, после наших с Индейцем пьяных к нему визитов. У Салли я всего выпиваю свой бесплатный бокал и не больше. Я наполняю флягу и иду несколько кварталов, разглядывая прохожих, которых не много – и все кто –встречаются – бездельники или курьеры, все остальные заняты на своих работах. Я иду в одну закусочную, такую же гаденькую и дешевую, как бар, в котором я наполняю флягу. В ней я завел привычку завтракать. Старая мадам приносит грязное меню, швыряя его мне, не дойдя до столика. Половины, из того что в нем написано у них «сегодня» не подают. Я всегда беру яичницу с беконом и картошку фри, потому что уверен в этой еде. У них есть даже малюски, но не представляю что это за гадость в этом заведении, из щелей которого лезут тараканы. В яичнице я точно знаю, что эти поджаристые квадратики это бекон. Пока приносят заказ я выкуриваю пару сигарет, мечтая о какой-нибудь девчонке, которая скажем подсела бы за мой столик, запыхавшаяся блондинка, в спортивной майке, с повязкой на лбу – потому что она бегает. И здесь заказывает себе кофе, после этого Чушь! Какая бегунья будет заказывать себе кофе. Но мысли о девчонках лезут ко мне, но в этой закусочной нет никаких девчонок. Пару дедуганов и все. Я действительно дедуган? Я съедаю свой завтрак, ничего так себе и запиваю его кофем с сигаретой – вот это кайф, самый настоящий вкус, который не испоганишь, в одно мгновение это поднимает мне настроение, я смотрю на улицу сквозь пыльное окно и улыбаюсь тому что я есть, тому что всё есть и все есть, и эта закусочная в которой подают малюсков. Напоследок я покупаю газету – нелепая в последнее время привычка, я никогда не читал газет, к чему теперь? Газету я просматриваю в парке на лавочке, за ней делаю глоток вина и выкуриваю сигарету. Не читаю ни одной статьи, так бегло читаю названия и смотрю спортивную страни¬чку. Газету я тут же, докурив, опускаю в урну и иду дальше, размышляя каждое утро, о том, что все это чушь, и не зачем, в сущности, мне покупать газету, но, тем не менее, я это постоянно делаю. Хочется бежать, как можно дальше. Переехать в другой город, другой дом, только не здесь. Как все задрало и вовсе я не доволен тем как живу, своими глупыми прогулками, и вином, и пальто – оно мне осточертело. Да, я знаю, это временно, потому как конец этому всему уже наступает, я это чувствую и спрашиваю себя: кем я буду? И знаю, что не тем, кто я есть сейчас. Но кем?


32.

Что же так туго то? Сидишь и ничего не можешь. Без сил. Холод ударил. Скоро вместо инея, покрывшего все будет лежать снег, подготавливая для всех елку в центре города, обвешенную цветными лампочками и все дети будут приведены к ней все получат подарки, все будут радоваться и мило улыбаться. Сомневаюсь что и в этом году я почувствую рождественские праздники. Последний Новый год я чувствовал лет в шестнадцать. Семь лет назад. Семь лет для меня зима просто зима. Зима – не волшебство. Теперь что же мне делать на праздники? Хоть до них еще и месяц, но мне то чертовский не просто найти занятие на праздники. Нет ни Джонни, ни Индейца, только Салли, наливающий безостановочно. Да я, все черкающий слова на бумаге, все желающий того чего нет. А денег то больше нет, в один миг исчезли, словно все было во сне. Вспоминаю и не могу вспомнить. Сегодня утром я последние деньги потратил на небольшой завтрак в кафе. Самым вкусным было кофе и сигарета. Делая глотки, затягиваясь дымом я вспомнил придорожную закусочную, солнечную дорогу, молчаливого Индейца, когда мы сидели не решаясь не вернуться назад, когда только глотки кофе держали нас в дороге. Мы могли не вернуться. Я мог бы быть где-нибудь в Детройте, работать, скажем продавцом хот-догов, или на бензоколонке, снимать небольшую квартирку, на втором этаже, у меня бы была девчонка, по утрам просыпаясь весте мы бы целовались, вместе принимали душ, разговаривали о Рождестве, или быть может не было бы девчонки и я бы пропускал по вечерам пиво в баре с Индейцем который и в Детройте был бы ходячей рекламой, у которого возможно тоже была бы девчонка, молчаливая или нет, и втроем, вчетвером, мы бы смеялись, вместе ходили в театр и в клубы, вместе играли бы в снежки и напивались. Детройт это город. Я нахожусь не в нем. Индеец находится не там где нахожусь я. Уже холодно и по утрам не хочется вставать. На улицу выходишь только по необходимости или чтобы добежать до бара. Все остальное время приходится сидеть дома, отчего возникает тоска при виде из окна, при чашке кофе, при сигарете. Приятно поджигать спичку и закуривать. Я сажусь в кресло, закидываю ноги на стол и закуриваю, глядя в окно. Комната наполняется дымом, и я чувствую что она пропитана волшебством. Мне начинает казаться, что слова и предложения просто витают в ней, надо лишь просунуть руку в дым и доставать, но когда я сажусь за лист, белый как грядущий снег, то в дыму я отыскиваю пару слов, которые своим немногечислием не способны родить жизнь. День за днем я сижу дома, курю, пью, смотрю в окно и моя книга застыла как каменный постамент. Кто вдолбит мне что писать это легко, что писать надо из себя, что я должен забыть про всех других писателей и не думать, должен писать бессознательно, изнутри, откровенно, самое главное ОТКРОВЕННО, меньше всего заботясь об ошибках и складности речи. Я могу стать перед зеркалом и сказать все это в лицо, но вряд ли это подействует. Мне не хватает запала, я даже не знаю что это. Я потерял веру в свою книгу. Где мне ее снова обрести? Расслабься детка и дуй. Blow, baby, blow.
 Весь день не выходил, даже выпить пива. Смотрел в стену, находясь в кресле. Сегодня я думал о работе. Ничего лучшего как вернуться на старую работу я не придумал. Странно же будет прийти к ним и попроситься обратно, после того как выиграл семьсот двадцать четыре тысячи и пропал. Ничего другого не лезет в голову. В том, что меня возьмут я почти не сомневаюсь, но в возврате есть нечто большее, есть ярлык, словно ничего я не достиг и возвращаюсь туда где был прежде. Опять то же рабочее место, тоже молчание, автобусная остановка, а обратно пешком, разглядывая прохожих, тот же пьяница Сэм и в день зарплаты «томатный праздник» и виски в ящике стола. Стало быть все? Да приятель, все. Тебе светит твоя старая добрая работа, нет разницы возвращаться на старую, или устраиваться на новую, все равно это р а б о т а, и это этот город. Тогда что же сама жизнь? Неужели это и есть жизнь? Жизнь. А потом будет смерть и ей все равно работал ты или нет. Плевать. И женя перед смертью меньше всего будет волновать моя работа. Так в чем дело? Что тебя гложит? А гложит меня то, что надо идти туда, где все они работают и просятся обратно. Я даже не увольнялся. Я открою дверь, а они удивятся мне и спросят где пропадал и спросят так, словно ничего и не было. Я отвечу: да так пропадал, и сяду на свое место, и буду работать. Просто. Да тошно.


33.

Что тут говорить, если я еле шел на свою работу и меньше всего на свете мне хотелось это делать, но я делал и от чего не сказать я это делал из непонятного страха, перед жизнью, перед будущим, я боялся, себя и того, что во мне – бесконечной дороги и странствии, безденежья и куч исписанной бумаги, не исключено, что я боялся написать наконец свою книгу, и по сути я действительно боялся жизни, боялся сделать что-то не такое, что делает большинство – я же повернул назад в город, не решился отправится ТУДА. Мы с Индейцем повернули, и это был конец всему, чего я тайно желал. Теперь вернуться на свою работу, получать зарплату и жить. Без ничего. Отчего этот страх? Я подавленно стоял на автобусной остановке и знаете что? Все кто раньше на ней стоял стояли и теперь, и все кто проходил, каждое утро проходили и теперь – ничего не изменилось. Черт побери, так будет до смерти каждого из них, они будут здесь всегда, все. Только не прошел один человек, самый желанный из всех, который вылетел из памяти и только сейчас, при виде старых рож – противны – не было Ангела. Моей девушки, с черными волосами и ясными глазами, которая будоражила мое сердце и пробуждала силу грез. Я вспомнил, как она пролетала, обдавая морской свежестью, запахом свободы возле меня, как наши взгляды встречались и нашу неожиданную встречу на мосту, когда я для нее не существовал. Люблю ли я ее? – вдруг возникло в моей голове. Я усмехнулся. Слепая любовь в стену, как в детстве я влюблялся в актрис и писал их имена на сердечках, чтобы спрятать их за шкаф и хранить мою любовь в тайне, а потом, через пару лет, когда в юности я лежал со своей одноклассницей в постели и курил, чувствуя себя здорово и взросло, как в кино, я вспомнил всех актрис и любовь к ним назвал одним словом – несерьезно и выдохнул дым. Все мои детские чувства перечеркнулись одним этим словом. Я сел в тот же автобус с тем же водителем и глядя в окно подумал: несерьезно. Я не могу ее любить, потому что это несерезьезно. Это полусон. Увлечение в мыслях. Все.

Бежать. Повернуться и бежать пока не поздно, бежать не оборачиваясь, стрем глав нестись, быстрее ракеты, бежать, не ступая последнего шага, бежать пока можно, бежать пока не утонул, бежать пока страх жизни не затуманил рассудок, бежать отсюда, бежать по всем дорогам, бежать

Странно идти по той земле, по которой не ступал много дней, проведенных в безумстве на Луне. Видеть тоже большое здание, ТО ЖЕ, тех же охранников, все то же самое, такое знакомое, вызывающее трепет. Нервишки браток. Не хочется, как не хочется, а все равно делаю. Это что человеческая природа, делать то что не хочешь? Надо. Слово убивающее, если его впустить – ты труп. Надо. Или: а что делать? Глупее нет ничего. А что делать, скажешь ты и сделаешь, то что надо. То что хочешь, то что хочешь – ЭТО ТВОЯ ЖИЗНЬ И НИ ОДИН ЧЕЛОВЕК НЕ МОЖЕТ ЕЙ УПРАВЛЯТЬ НИ В ПРОШЛОМ НИ В БУДУЩЕМ НИ В НАСТОЯЩЕМ ТЫ СВОБОДЕН В СВОЕМ ВЫБОРЕ ТЫ СВОБОДЕН В СВОЕЙ ЖИЗНИ НИКОМУ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖЕН НИКАКИМ ПРЕДКАМ НИКАКОМУ ОБЩЕСТВУ НИКАКОЙ СТРАНЕ ВРУБИСЬ ТЫ СВОБОДЕН ТЫ СВОБОДЕН – заранее известный сценарий, я все сказанное знаю наперед и реакцию на меня моих коллег. Потому когда я вхожу и Пол говорит «О!» я ничего, не отвечаю, и когда после говорит «Давно не появлялся» – это я тоже знаю и ничего не отвечаю, потому что мне нечего сказать, совершенно нечего и я не знаю что я здесь делаю и зачем, мне что-то говорить. Они начинают что-то спрашивать и я врубаюсь, что они даже не знают о моем выигрыше, поскольку до телешоу им нет никакого дела, тем более до лотереи, и мой большой чек они не видели и я для них действи¬тельно пропал – трубку телефона никто не берет на телеграммы никто не отвечает и круглый день дома никого кет, а все потому что я пьян и валяюсь дни напролет в барах. Они не знают, удивляются мне, смотрят, сами не знают что говорить, и как на зло я молчу и им не помогаю выяснить то что они хотят. Я жду когда Пол заговорит о работе и он просто заговаривает, как всегда заговаривает предоставляя мне самому все решить, давая мне выбрать – два пути, оба которые его устраивают, так он всегда делает. «Хочешь выходи на работу завтра, хочешь уже после праздников». А Рождество уже действительно на носу и какой толк выходить сейчас, я не знаю что делать и вместо того чтобы самому решить я делаю как всегда. «Все равно – говорю я – Могу завтра, могу после праздников» и все решение падает на Пола, он говорит чтобы я уже выходил после праздников. Я знал что он так скажет, я всегда знаю что он скажет. Я поворачиваюсь и ухожу желаю Полу и Анжеле – больше в офисе никого нет – счастливых праздников, они делают тоже самое. Я иду в бар через дорогу, потому что уверен что Сэм там – он сидит за столиком с двумя типами из нашего здания и пьет. Я сомневаюсь подходить ли, но он меня замечает и удивленно рожей удивляется. Он спрашивает о моем отсутствии, я толком ничего не отвечаю да его на самом деле это не волнует и он принимается что-то рассказывать. Я пью пиво мне нудно – я начинаю жалеть что вообще его искал и скоро выходит так, что они продолжают свою беседу, а я сижу с отсутствующим видом «мы незнакомы». Я допиваю быстрее пиво чтобы от них убежать–– у меня уши болят от их разговоров. Спасите меня, ору я внутри себя и вырываюсь не попрощавшись из бара. Свет улицы бьет в глаза, я врубаюсь что я напрочь расстроен, что я нервничаю, не могу определить в какую сторону мне надо идти, люди толкают меня, я стою посреди дороги, кто-то то и дело бросает мне какие-то ругательстве, их я еле слышу гул машин вокруг, они мелькают, как ж прохожие, разные ноги, разные бампера, солнце, «Чего стал!», меня разворачивает от чьего-то толчка и там тоже люди, и вокруг люди и нет сил идти и хочется бежать, я в спешке несусь, то и дело возникает спина какой-то глупой старушки, что еле прет передо мной и нет возможности ее обойти, хочется закричать на всю, мне невтерпешь, я чуть не отпихиваю ее чтобы пройти, только бы выйти из этой толпы, спины, спины, спины, одни спины! Боже мой! Я останавливаюсь и сжатыми в кулак руками трясу, пытаюсь закрыть глаза и уши, но на меня налетают прохожий, ругается и это бесит меня, «Да сколько можно!» кричу я всем и ныряю в сторону, но там тоже люди, и там люди и там, мои глаза ничего больше не видят, как отсюда выбраться? Где я? Меня гонят, нельзя останавливаться, потому что кто-то налетит. Гонят, я спотыкаюсь и чуть не падаю упасть и лежать закрыв лицо асфальтом – толкают в плечо, иду еще быстрее, наступаю на чью-то пятку, торможу и тут же наступают на мою пятку, да что такое, ору я, пробираюсь сквозь людей, меня тошнит, и хоть бы это все кончилось, мне кажется что я должен умереть – иначе не выбраться, но тут переулок, узкий – я ныряю в него и нет людей, падаю, сажусь на асфальт, возле мусорника, и закрываюсь руками – глаза, уши. Все. Тишина. Мычу монотонно «уууу» чтобы скрыть весь мир людей из себя. Уууууууууууууу. Все.

ЧТО ЗА ЧЕРТ!

Мне кажется я перенапрягся. Напряг свои мозги. Сплел их со своей душой. Или чувства или мозги. Не сплетать. Хочется свежего горного воздуха, безкраих полей и соснового леса, речки, белых облаков, пасущихся коз и ветра. Лечь на траву и смотреть в небо, без будущего, прошлого. В одном миге. В миге, который и есть жизнь, который не имеет начала и не имеет конца. И пить свежее молоко. Хочется собирать грибы и делать сыр, высоко в горах. Возделывать землю и кормится от нее. Ничего больше. Я не выношу. Во мне рвется. Каждое мое слово это дыра. Я в него проваливаюсь одной ногой, и прежде чек достичь другого слова мне надо выбираться. Да что говорить, когда в предложении много слов, а в книге – тысячи предложений. Я проваливаюсь. Очнись приятель. Че.


34.

Вот утро холодом остужает мой сон. Я просыпаюсь. Вот бел потолок, искрящий мне молчанием – он несет мои мысли как конь всадника. Больничный белый цвет. И мои руки белые, лежащие на белом одеяле и мне кажется что я умираю. В Венеции, в одиночестве, что под моими окнами плывут гондолы и на воду падают белые лепестки акаций. Тишина – траурная музыка. А где-то бал, где-то дамы роняют платочки и кавалеры подбирают их и стреляются. Смеются. Мне хочется выйти в черном сюртуке, поднять милый платочек да умереть не в больной постели, а ранним утром в зимнем поле, от пули из пистолета напудренного малого. Черная кровь на белом снеге, как ягоды. Пар последнего дыхания.


35.

Праздники мне. НЕТ. Я предоставлен праздникам. Рождество, Новый Год. Моя квартира, я и праздники. Праздничный стол и свечи. Одиночество. Все совсем не то – давно же не получались у меня рождественские праздники. И даже нет снега, чтобы он одним своим появлением вселил в меня надежду, но природа ко мне безжалостна – декабрь продолжает собой осень, и всю эту тоску и мое непонимание себя и мира и людей вокруг меня. Мне хочется бежать и кричать, но сил давно нет, потому я вяло гулял и теперь вяло стою у окна, словно это место способно меня натолкнуть на прозрение, а я думаю на прозрение я натолкнулся в путешествии на Луну, которое мы совершили с Индейцем, перевернув бары, оно опустилось на дно моего нутра и заснуло – его только и надо что разбудить, но я, как истинный гражданин, часть общества, боюсь это сделать и желал бы забыть о нем, – исписанные бумаги не дают это сделать и мешают не замечать, наталкивают и наталкивают на место погребение прозрения – вот оно в тебе навсегда. А я стараюсь прикинуть свою последующую жизнь и выходит что она будет такой, какой была на моей работе, с той же зарплатой, той же тратой денег, только уже без Индейца, без Джонни, без наших безумств, разговоров, неспаний по ночам и грез. Предполагается нудная жизнь, я воистину стану настоящим американцем из мейнстрима. Останется работа и все помехи к включению меня в общество /Индеец, Джонни/ устранились, и их судьба держит их, а моя – меня. И что это все? Я потуплю глаза в пол чем посмотрю за свой страх и увижу свою истину. Истину меня и моей жизни. А истина моя проста как у бродяги.


Люди по вечерам ходят с улыбками, разглядывая витрины и размышляя чтобы подарить
родным и близким. Их глаза сияют и нос предвкушает – они довольны и радость
входит к ним с каждым днем все больше – большая ель, яркая от огней, рождественская премия, семейный круг, теплый как зимний свитер. Ужин при свечах со смехом – Большая Семья с дедушками, отцами, внуками, сестрами и племянницами. В каждых глазах я это вижу – я хожу по громадному комплексу с тысячью магазинам и везде мелькают Санты, игрушки и елки – это заколдованное время, время одного и того же, сладкое время в детстве со снами и грезами поисками в доме, в родительских шкафах подарка Санты, заочно у них лежащего. В ваших глазах засел Санта. Фе. Не знаю что я здесь делаю. Мое время зашло в одну непонятность, когда я оказываюсь совсем неожиданно в странных для меня местах, таких, как этот комплекс. У меня в кармане лежит большой красный елочный шар, который я купил, потому что он походил на Помидора-убийцу и меньше всего мне хочется видеть улыбающихся людей. Что же с тобой приключилось Эл, если тебя не радуют улыбающиеся люди – они улыбаются, у них все хорошо. Чушь. Стоит выйти в переулок и там нищий в холоде будет валяться в мусоре, и будет сносно, если это будет не нищий восьмилетний мальчик, давно лишившийся надежды. Я как-то ехал в автобусе, и туда зашли два пацана лет девяти-одинадцати – время было ночное – они болтали о всяком, вроде бэтменов, сладкий детский разговор окутый фантазией, но уже по их виду виделось что они бедны, и что наверняка их родители пьют, так оно и было наверняка, только к черту пьяных родителей, эти пацаны были настолько невинны в своих душах и настолько детьми что стало гнусно, когда один, прервав на секунду разговор о героях спросил: будет ли тот ночевать в его подъезде, а тот сказал что да, потому что в его подъезде теплее, чем в другом подъезде, что это за мир если два ребенка шатаются по нему ночью, ночуют в подъездах и какое тут рождество, когда чтобы оно у тебя было хорошим, ты не должен замечать всех этих бездомных детей, закрой на них глаза, это рождество растает в своей прелести. Или улыбнись тетиной улыбкой и раздай им старые ненужные одежды с конфетами, загляни им в ясные глаза и почувствуй себя милосердным. Такова их судьба. Гнусная судьба. Они радуются когда им раздают одежды и сладости, потому что они дети, и остаются детьми несмотря на ночевки в подъездах, воровство и наркотики. Они действительно загораются предвкушением, когда к ним направляется сияющая, от своего милосердия тетушка с набитым пакетом. Только я так не могу, я не могу подойти к ним и отдать свой старый свитер и кусок пирога – мне печально заглядывать в их глаза и тошнит от этого милосердия. Тошнит от этого милосердия потому что я испытываю стыд, за то, что у них нет дома. И хоть конфеты они съедят и будут носить поношенную одежду, этого я им дать не решаюсь, но когда такой малый подбегает ко мне и просит мелочи, то я сгребаю горсть и даю ему – деньги на вино и прочее. Кто я после этого? К черту, все общество кусает меня, оно, словно лающая собака на улице, что лает в спину и норовит укусить за пятку и отбегает стоит обернуться. Я отдал восьмилетнему малому всю мелочь, что была у меня в кармане и пошел своей судьбой, успокаивая себя мыслью – каждый сам отвечает за свою жизнь – за свою и только за свою. Лицемер, жалеющий ребенка и избегающий его взгляда. И что стою я, здесь в переулке, под Рождество, если сам, отворачиваюсь от всего,
сам не знаю кто, и блюю на всех, ору на всех и все равно все это обрушивается
на меня, потому как ничего у меня нет и меня самого нет – я давно начал
делать что-то не так, и если бы я был повнимательнее то давно бы допер, но
я нюхом что-то чую, но тут же начинаю обнюхивать какое-нибудь дерьмо перебивая
Т О Т запах. Каждый мой шаг, это что-то неимоверно нудное, старческое, беззубое
и думая об этом я не допераю, какого черта я всё это делаю, какого черта я вообще ничего не делаю и какого черта жду. И нет Рождества, потому как не
в нем дело, и то что я один указывает мне на мой путь, но я это тоже глотаю
закрыв нос и глаза – я готов выполнять самую грязную работу на полном серьезе
с большой ответственностью, потому что я так создан – буду бояться сказать слово и никогда не совершу никакую халатность, потому что я слишком ответственный, и пью я чтобы убить ответственность – она тонет в алкоголе, но возвращается каждый раз, как я отрезвею. Я не решаюсь быть безответственным. Так в чем же дело че? Чего ты тут стал да несешь мыслями? И я иду домой, ибо денег нет и моя фляга пуста, а без денег и алкоголя я не способен никуда приткнутся.


36.

Сегодня утром произошло небольшое чудо – такое, когда ты натыкаешься на то, про что давно забыл. Я лежал на полу, глядя в потолок, выпуская дым и тошно себя чувствовал перед всей своей жизнью, так как она складывается меня бросало в отчаянье, а выхода я никак не видел, хотя знал что он есть, прямо перед носом и только я сам ослепляю себя и все что происходит вокруг меня и со мной вытекает из меня – и выход лежит во мне. Своим миром я управляю своими мыслями – и думая об этом я никак не мог образумить свои мысли, мысли двигались упорно в одну сторону переворачивая все мои размышления, под себя – как ни размышляй все сводилось моим умом, мозгом, к тому, что на самом деле все в порядке, и после праздников, когда я вернусь на свою работу, будет все нормально – я вернусь в нормальный ритм жизни и буду нормальным человеком, а не непонятно каким психом, терзающимся нелепыми сомнениями, замкнутым, склоняющимся к старой пердунии. И тогда, когда я вернусь, я осознаю какой я дурак, что думал, что работа, телепередачи, семейный круг это чушь. И несомненно эти мысли полностью подкорили бы меня себе – обстраивали они все очень убедительно, но я то лежал на полу и чувствовал себя тошно, чего не скажешь о нормальных людях, и это вызывало сомнения, да и никакой легкости я не чувствовал, а легкость и есть истина. Если не чувствуешь легкости в своих поступках, то беги от них подальше пока не поздно, это я вразумил давно. Ничего у меня не складывалось, а бежать мне было некуда я лежал на полу, курил третью сигарету, и допивал свое вино, когда перевернувшись со спины на бок, заметил под кроватью что-то – оно выпирало из дна кровати, почти касаясь пола. Я пришел в недоумение, потому как не мог понять, как я про это забыл, а это было ни что иное как спасение на мои праздники, не что иное как чудо – это были мои сбережения, деньги, которые я отложил на тачку! Бац и безденежья нет. Бац и праздники я могу провести как хочу – Бац и бац. И бац и бац. В ту же секунду, как моя радость ослепила меня, она сошла и бац и тошнота и не стало мне хорошо, потому как я не знал что делать, а взяв в руки пачку банкнот я ощутил тяжесть – куда я иду? Мне показалось, что я проваливаюсь, что вот-вот я исчезну в яме, на которую я стал и останусь на недосягаемом дне. Яма покрытая ветвями. Ловушка, сделанная человеком. Ветки треснули. Я вспомнил Боба, который покачивается в своем кресле покуривая сигару, ряды машин — все это так свободно и печально! И Джонни безумящий от всех этих деток, готовый купить каждую, размахивающий руками, пропащий Джонни, сдутый отсюда ветром, эй Джонни, балбес, куда ты запропастился, теперь мы не встретимся и черт знает, как закончатся наши жизни. И хмурого Индейца, что придерживал радость Джонни – «Цвет Тампакса». Да, я вспомнил и тебя, нас всех троих и в один миг пронеслись все наши пьяные деяния, наши девушки, наши бессонные ночи, наши грезы. Черт побери парни я по вам соскучился как пить дать. Теперь мы все черт знает где. Джонни ты наверно дошел куда вело тебя твое сердце и отыскал себя, пробрался в свое нутро, и вывернул его, вместе со всей гадостью, что накопилась в тебе за всю твою жизнь – прирожденный бродяга, ты несешься на попутках и поездах, попадаешь на пьянки в разных городах, тебя впечатляют бродячие, музыканты и выдувающие негры, да всякие девчонки, ищущие разных мужчин, печальные девчонки, каких ты любишь. Из одной машины в другую, из одной квартиры в другую и вечно с океаном в сердце. Хайвэи Америки, «Пан Американ» и сухость Мексики, мелкие страны, окруженные с двух сторон водой, Панама и Южная Америка, с москитами, змеями с инками и с тобой, ибо ты несешься по всем дорогам, взахлеб читаешь Керуака и удивляешься этому парню – такой же балбес, как ты. И наскребывая где попало денег, ты увлеченный своими фантазиями, покупаешь билет в Танжер, твой Океан предстает перед тобой во всей красе и со всех сторон, торговое судно несет тебя в жаркую Африку. В руках ты сжимаешь гармонику и как волк играешь на звезды печаль своей жизни. И кто знает что слышит Смотрящий На Звезды. Я тебя слышу Джонни. Мы с тобой встретимся – наши сердца объединяет Дух Индейца, когда его поиски окончатся, он соединит нас. Я верю Индеец, ты тоже смотришь на звезды и слышишь нас, я верю что ты найдешь свой народ и найдешь себя в нем – поиски твоего деда откроют тебе истину твоей жизни. Ты осознаешь свое скитание – свое познание – жаркие пустыни, безмежные равнины которые ты пройдешь откроются тебе, ты в своем одиноком путешествии встретишься с Вакан Танкой, он коснется твоего духа, твои сны будут вести тебя – видишь ту звезду, иди за ней она приведет к тебя к рождению. Я знаю что ты идешь. А я, тошнотворно-тоскливый, вечно сомневающийся, возьму эту пачку денег, и наплюю на все, наплюю на своя мысли, наплюю на свою жизнь и поднимусь с колен, оторву взгляд от потолка и хлопнув дверью понесусь к Бобу, удивлю его своим приходом, и удивлю еще больше, так, что он перевернется со своего кресла – выберу потертый форд да куплю его и к черту все праздники, рождественские елки и работы, мне это не нужно, к черту теперь, я давно вразумил какая моя жизнь, давно врубился что мне надо – никакой социум не отнимет у меня мою жизнь. Я сяду в потертый форд, заведу его – он затрещит, запыхтит и еле тронется – я с улыбкой вспомню феррари /приятель ты можешь поверить, ты гнал на феррари/ – но форд поедет и еще как, он одним шумом мотора вселит уверенность и я почувствую, что в руках у меня крутится моя жизнь. Вперед детка! И собрав кучу исписанных бумаг да пару старых джинс, вдавлю педаль газа и оставив в пыли за собой город понесусь прочь с криком: ДУЙ ДЕТКА, ДУЙ!
 _________________________________

Я ехал за городом, все дальше удаляясь от него, смотря с улыбкой в зеркало на исчезающую дорогу, без капли сожаления с Л Е Г К О С Т Ь Ю и радостью, крутил радио и не имел ни малейшего представления о том куда я еду и что буду делать и то чувство неведенья открывало во мне большое количество сил, всем своим существом я чувствовал Жизнь и потихоньку врубался, что родился я только сейчас, за чертой города. Впереди была бесконечная дорога. Ни одной машины. И у кромки, подбивая камушки ногами шла девушка, которая, услышав шум моего форда обернулась и подняла руку. За спиной у нее был небольшой рюкзачок и более ничего не было, только полевой цветок в руке, который она подносила к лицу и вдыхала. Волосы спадали на ее грудь, словно ветви ивы. Она улыбнулась и замахала рукой, да так улыбнулась, что я остановился – это первый человек в моей новой жизни. Я с любопытством смотрел на нее, а она запрыгнула на сиденье, закинув рюкзак назад и спросила не подброшу ли я ее чем дальше тем лучше, а я удивленный ей и своей Жизни – что же дальше будет, если я уже встретил такое прекрасное создание – сказал и был искренен своим сердцем:
– Куда Хочешь Детка, Куда Хочешь.
Часть первая.


Рецензии