Чустабфтия, или автобиография в чужих стихах

Вот это было наше с братом любимое стихотворение в детстве. Помню, как он принес его из школы, орал в коридоре. Потом мы всем на свете предлагали причесать нам уши. А он не помнит.
НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮТ
Вошел к парикмахеру, сказал - спокойный:
"Будьте добры, причешите мне уши".
Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,
лицо вытянулось, как у груши.
"Сумасшедший!
Рыжий!"-
запрыгали слова.
Ругань металась от писка до писка,
и до-о-о-о-лго
хихикала чья-то голова,
выдергиваясь из толпы, как старая редиска


Уши так и остались не причесаны. Дальше стали любится стихи через папу. Он любит, чтобы трагизвучно, на поражение, с восклицательными многоточиями, как может вознести только Вознесенский. Вот так как-нибудь:


........Я - ГОЙЯ!
...Глазницы воронок
мне выклевал ворог
...слетая на поле нагое.
........Я - ГОРЕ,
.........Я - голос
...Войны, городов головни
...на снегу сорок первого года.
.........Я - ГОЛОД.
.........Я горло
...Повешенной бабы,
...чьё тело, как колокол,
...било над площадью голой...
.........Я - ГОЙЯ!
.........О грозди Возмездья!
... Взвил залпом на Запад -
...я пепел незваного гостя!
...И в мемориальное небо
...вбил крепкие звезды -
...Как гвозди.
...Я - ГОЙЯ.


С самой маленькости открылись стихи, пугающие своим темным иззауглавыползательством, своей украдкостью, достоевщино-ходасевщиной, которая сразу и помимо воли любилась. Тогда какая-то жуть пялилась на тебя прямо из стихотворения:
СУМЕРКИ
Снег навалил. Всё затихает, глохнет.
Пустынный тянется вдоль переулка дом.
Вот человек идет. Пырнуть его ножом -
К забору прислонится и не охнет.
Потом опустится и ляжет вниз лицом.
И ветерка дыханье снеговое,
И вечера чуть уловимый дым -
Предвестники прекрасного покоя -
Свободно так закружатся над ним.
А люди черными сбегутся муравьями
Из улиц, со дворов, и станут между нами.
И будут спрашивать, за что и как убил,-
И не поймет никто, как я его любил.


Бывало, хотелось умного до зауми, как иногда до смерти хочется соленого и мало бывает целой селедки и полбанки соленых огурцов. Хлебниковской соленой зауми обычно хотелось в летнюю наночь:

Я не знаю, Земля кружится или нет,
Это зависит, уложится ли в строчку слово.
Я не знаю, были ли моими бабушкой и дедом
Обезьяны, так как я не знаю, хочется ли мне сладкого или кислого.
Но я знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы солнце
И жилу моей руки соединила общая дрожь.
Но я хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза,
Как олень оленя (о, их прекрасные глаза!).
Но я хочу верить, что есть что-то, что остается,
Когда косу любимой девушки заменить, например, временем.
Я хочу вынести за скобки общего множителя, соединяющего меня,
Солнце, небо, жемчужную пыль.


При этом моим идеалом всегда оставались только такие стихи:

По вторникам над мостовой
Воздушный шар летал пустой.
Он тихо в воздухе парил;
В нем кто-то трубочку курил,
Смотрел на площади, сады,
Смотрел спокойно до среды,
А в среду, лампу потушив,
Он говорил: Ну город жив.
 
И чем хрустней и хармсней, тем идеальней:
Ноты вижу
вижу мрак
вижу лилию дурак
сердце кокус
впрочем нет
мир не фокус
впрочем да

Иногда, как воздух, нужен был глоток хлесткой нежности:

Я люблю смотреть как умирают дети.
Вы прибоя смеха мглистый вал заметили
за тоски хоботом?
А я -
в читальне улиц -
так часто перелистывал гроба том.
Полночь
промокшими пальцами щупала
меня
и забитый забор
и с каплями ливня на лысин купола
скакал сумасшедший собор.
Я вижу ________ бежал,
хитона оветренный край
йеловала плача слякоть.
Кричу кирпичу,
слов исступленных вонзаю кинжал
в неба распухшего мякоть
"Солнце!"
"Отец мой!"
"Сжалься хоть ты и не мучай!"
Это тобою пролитая кровь льется дорогою дольней.
Это душа моя
клочьями порванной тучи
в выжженном небе
на ржавом кресте колокольни!
Время!
Хоть ты, хромой богомаз,
лик намалюй мой
в божницу уродца века!
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека!


Часто нужно было пить чужие стихи, чтобы пропадала немота мальчика из Лорки:
НЕМОЙ МАЛЬЧИК
Мальчик искал свой голос,
спрятанный принцем-кузнечиком.
Мальчик искал свой голос
в росных цветочных венчиках.

- Сделал бы я из голоса
колечко необычайное,
мог бы я в это колечко
спрятать свое молчание.

Мальчик искал свой голос
в росных цветочных венчиках,
а голос звенел вдалеке,
одевшись зеленым кузнечиком.


Меня всегда зачаровывали крохотные философские трактатища:

Я люблю человеческий голос.
Одинокий человеческий голос,
Измученный любовью
И вознесенный над гибельной землею.
Голос должен высвободится
Из гармонии мира
И хора природы
Ради своей одинокой ноты.


Или такие:

Слушай, сын, тишину -
эту мертвую зыбь тишины,
где идут отголоски ко дну.
Тишину,
где немеют сердца,
где не смеют
поднять лица.

Или такие (впрочем, они все о смерти, а значит, все о жизни):
ПРОЩАНИЕ
Если умру я -
не закрывайте балкона.

Дети едят апельсины.
(Я это вижу с балкона.)
 
Жницы сжинают пшеницу.
(Я это слышу с балкона.)

Если умру я -
не закрывайте балкона.


Непередаваемо любимым до сих пор остается вот это, Максимилиана Волошина, давно-давно поселившееся внутри меня и проросшее из меня многим новым:

День молочно-сизый расцвел и замер;
 Побелело море, целуя отмель.
 Всхлипывают волны; роняют брызги
 Крылья тумана.

 Обнимает сердце покорность. Тихо...
 Мысли замирают. В саду маслина
 Простирает ветви к слепому небу
 Жестом рабыни.

И оно всегда было для меня про любовь.

Когда тяжело, то тяжело было с брединкой Мандельштама, из углов бежали его угланы:
 
Куда мне деться в этом январе?
Открытый город сумасбродно цепок.
От замкнутых я, что ли, пьян дверей?
И хочется мычать от всех замков и скрепок.
И переулков лающих чулки,
И улиц перекошенных чуланы,
И прячутся поспешно в уголки
И выбегают из углов угланы.
И в яму, в бородавчатую темь
Скольжу к обледенелой водокачке,
И, спотыкаясь, мертвый воздух ем,
И разлетаются грачи в горячке,
А я за ними ахаю, крича
В какой-то мерзлый деревянный короб:
"Читателя! Советчика! Bрача!
На лестнице колючей разговора б!"


Или совсем забреживалось на его закваске:

Тянули жилы, жили были
Не жили, не были нигде.
Бетховен и Воронеж - или
Один или другой - злодей.

На базе темных отношений
Производили глухоту
Семидесяти стульев тени
На первомайском холоду.

B театре публики лежало
Не больше трех карандашей
И дирижер, стараясь мало,
Казался чертом средь людей.



Природная правда жизни являлась весело и в черном, по-сашиному:
ВЕСНА
На перевернутый ящик
Села худая, как птица,
Дылда девица,
А рядом плечистый приказчик.
Говорят, говорят, в глазах пламень и яд.
Вот, вот она в него зонтик воткнет,
А он шватит ее за тощую ногу
И прийдя окончательно в раж
Закинет ее на гараж,
Через дорогу.
Слава богу, все злые слова откипели,
Заструились тихие трели.
Он ее взял, как хрупкий бокал,
Деловито за шею,
Она повернула к злодею свой щучий овал...
Три минуты ее он лобзал
так, что камни под ящиком томно хрустели,
А потом они яблоко ели:
Он куснет, а после она...
Потому что весна!


А самое прозрачное, что осталось от книжкой закрывшегося детства, - подсолнух Монтале- Солоновича:

Принеси мне подсолнух, навеянный далью,
посажу его в почву, сожженную солью,
чтобы он к небесам, голубому зеркалью,
желтый лик обращал - свою жажду и волю.

Всё неясное к ясности смутно стремится,
тают абрисы тел в акварельных размывах,
краски - в нотах. Итак, раствориться -
это самый счастливый удел из счастливых.

Принеси мне частицу палящего лета,
где прозрачны белесые очерки мира
и где жизнь испарилась до капли эфира, -
принеси мне подсолнух, безумный от света.


Рецензии