Острова памяти

Светлой памяти моих родителей посвящается


Когда пройдена большая часть пути, и все труднее находить ответы на вопросы, которые подбрасывает жизнь, мысленно возвращаюсь в тихую гавань моей памяти, имя которой Родительский дом.

Прокручивая черно-белое кино былого, мягко качаюсь на убаюкивающих волнах воспоминаний, черпаю в них силы для жизни. В душе поднимается благодарность Судьбе, так искусно разбросавшей карты, что позволила мне узнать истинную цену человеческой мудрости, доброты и любви. Собирая эти осколки памяти, я невольно  возвращаюсь туда, где не произносились слова  любви, но как умели любить! Родители прожили вместе без полугода полвека.

МАМА.
...1914год. Первая Мировая Война. Польшу захлестнула волна антисемитизма. Над каждым еврейским домом нависла угроза насилия. Жизнь превратилась в сплошной кошмар и новый день становился страшнее предыдущего, не оставляя надежды на будущее. Еврейская община, чтобы спасти детей от неминуемой беды, предложила вывести их в Украину.

Варшава. Железнодорожный вокзал переполнен беженцами и выселенцами. Невысокая худощавая женщина с грудным ребенком на руках с трудом сдерживает рыдания. Рядом с ней две аккуратно причесанные девочки лет 6-8 в темных одинаковых платьицах с белыми воротничками. Их держит за руки рослый худенький мальчик.

Лица детей напряжены, в распахнутых глазах - страх. Они знают, ещё несколько мгновений и поезд увезет их отсюда в неизвестность. Мать в отчаянии свободной рукой поочередно прижимает детей к себе. Эта женщина - бедная моя бабушка, а одна из девочек - моя мама. Нетрудно представить себе, что чувствовала несчастная мать, отрывая их от сердца. После смерти от чахотки моего дедушки, который работал красильщиком тканей, бабушка осталась вдовой с четырьмя детьми. Свое непростое решение она приняла для их спасения.

Понятно, что оно далось ей нелегко. Бабушка надеялась, что эта разлука на время, но судьба оказалась к ней беспощадной. Они больше никогда не увиделись и лишь  единственной связующей нитью для них была переписка.

 Помню потрепанную в тёплом коричневом цвете фотографию рано поседевшей женщины с большими выразительными глазами, (в последствии таинственным образам исчезнувшую), рядом с ней юноша.
Она была прислана маме в Киев из Варшавы в 1935г. На фотографии крупным планом -  сидящая у тумбочки  бабушка, а чуть правее от неё  - её младший сын - мамин родной брат. А на тумбочке видна свадебная фотография моих родителей. Такая композиция фотографии была не случайной и имела свою историю. Мама добивалась разрешения на переезд к ней в Киев её родной матери, моей бабушки, из Варшавы.

К 1935г. все документы были оформлены. Бабушке оставалось только получить в Варшаве, в советском посольстве визу. Дома мама усиленно готовилась к встрече с ней, даже сварила варенье из райских яблок. Но  в СССР неожиданно объявили о начале процесса над участниками право-троцкистского блока. На подозрении были все, поэтому когда бабушка пришла в советское посольство за  визой, во въезде в Советский Союз ей отказали.

 Бабушка  написала, что с ней случился обморок, после которого ей пришлось долго приходить в себя. Оправившись от потрясения, эта стойкая женщина пошла с сыном в фотоателье и сделала фотографию, символизирующую, что несмотря ни на что, она всё равно вместе со всеми своими детьми. Фотография была вложена в письмо с описанием всех страданий и потрясений, пережитых ею после полученного отказа.

А вскоре пришли времена, когда наличие родственников заграницей стало равносильно самоубийству. И последняя нить связи оборвалась.

 Такая непростая судьба у бедной моей бабушки, погибшей в еврейском гетто Варшавы... Эти подробности я узнала недавно из рассказа очевидца этих событий - моего старшего брата.
Детей, вывезенных из Польши, определили в бездетные  семьи. Семьи, удочерившие маму и ее младшую сестру, общались, и поэтому они  уже до конца жизни не разлучались. О судьбе их брата знаю только, что он впоследствии стал актером еврейского театра.

ПАПА.
Папа родился в патриархальной  семье, чтившей традиции.Его отец, мой второй дедушка, был коммивояжером. Постоянные разъезды подорвали его здоровье, и он умер совсем молодым, оставив семью без кормильца. Заботы о ней полностью легли на неокрепшие плечи пятнадцатилетнего юноши, единственного мужчины в семье. С этих лет началась папина трудовая жизнь.

Нужно  было прокормить мать, сестер и выбрать свой путь.  Нашел работу на мельнице, таскал там целый день мешки с мукой, а вечерами, преодолевая голод и усталость, учился. Семья жила впроголодь, но молодость брала своё.
Мои родители встретились в комсомольской ячейке. В Умани её называли сионистским кружком, видимо по национальному составу её участников. Это был островок бьющей ключом молодой жизни в скучном однообразном быте еврейской провинции. Здесь звучала музыка, песни, занимались спортом.

Иногда смуглый юноша с черными блестящими глазами читал там патриотические стихи о комсомоле. Это был мой папа. Тогда же он влюбился в миловидную, темноглазую девушку, расчищая путь к ее сердцу от многочисленных поклонников.

Папа шел к этому целеустремленно, как и все, что делал в жизни. Поженившись по большой любви, они смогла сохранить ее до самой смерти. В день, когда мама родила моего старшего брата счастливый отец получил выговор по комсомольской линии, так как отсутствовал на торжественном собрании, посвященном годовщине Коммунистического Интернационала Молодежи (КИМ). Он провел это время у постели рожавшей жены.

...Вся довоенная жизнь родителей проходила передо мной в их рассказах. Иногда это были грустные, иногда смешные истории, полные еврейского юмора. Здесь фигурировали и Гершеле Острополлер, и Тевье-Молочник, и Рыжий Мотэлэ.., который «ставил заплаты вместо брюк на жилет». Встречались и реальные "уманские герои". Почему-то запомнился местный сумасшедший, которого называли  "шестая мешалка". Уж очень смешные истории с ним приключались,связанные с шестой мельничной мешалкой, один вид которой внушал ему страх, и я требовала их повторения.

Всё это сопровождалось колоритными определениями, употреблявшимися для описания разных человеческих качеств и слабостей. Тогда они были понятны только взрослым, со временем они становились знаковыми и для меня. Мама вспоминала, если кто-то был безобразно толстый, то его размеры сравнивали с круглой площадью Рутас в Умани, говорили толстый и круглый , как «рутас». Человека, знавшего всё и обо всём, называли «потез журнал», в Умани в те времена выходила газета с таким названием.

Со свойственным молодости скептицизмом мы с братом позднее иронизировали над восторженными воспоминаниями родителей о своей молодости, Умани, Софиевке...
  "Ну да, Умань - центр мировой цивилизации!"
 И только уже здесь, в Израиле я узнала о том, что Умань - религиозная Мекка для брацлавских хасидов. Там похоронен почитаемый ими за святого, раввин Нахман, они ежегодно приезжают туда поклониться его праху.
Думаю, многие обратили внимание на крупную надпись, сделанную на иврите черной и красной краской на стенах старых домов. Надписи эти прославляют рава Нахмана из Умани.

В  их разговорах часто упоминалась Умань начала века и единственный в своем роде
великолепный парк жены польского графа Потоцкого - Софиевка.
В памяти застрял часто употреблявшийся родителями  риторический вопрос: "А кто за тебя это сделает? Граф Потоцкий?!"
 Мама рассказывала о трагической судьбе неизвестного создателя этого чуда парковой архитектуры. По преданию его лишили рук, чтобы ему не пришло в голову повторить еще где-нибудь этот шедевр.

Мое детское воображение рисовало живописные пруды, берега, обвитые лианами, и плакучие ивы, склонённые над гладью вод. Искрились на солнце фонтаны, водопады, среди зелени проглядывали беседки, ажурные мостики и самый знаменитый из них с названием "Мост коварства и любви".

Недалеко от Умани на постое находился офицерский полк. Вечерами в парке среди мраморных античных скульптур и резных деревянных беседок прогуливались влюбленные пары - офицеры с роскошно одетыми дамами. Тенистые аллеи слышали и романтические признания влюбленных и, нарушавшие тишину, выстрелы. Это офицеры отстаивали на дуэли свою честь и честь любимых женщин.
Такой я видела в своём воображении Умань времён молодости моих родителей, хотя в действительности она могла быть иной.

...Учебу родители продолжали в Киеве. Жили трудно в коммуналке с одиннадцатью соседями, общей кухней и удобствами во дворе. Тем не менее охотно вспоминали это время. Среди соседей они приобрели друзей на всю оставшуюся жизнь, делили с ними и огорчения, и радости.

Когда маму ребёнком привезли в Умань из Варшавы, была утеряна её метрика, и так как никто не знал точного дня её рождения, его вообще не праздновали. На Украине с чьей-то лёгкой руки её стали звать Надей, хотя настоящее имя её - Неся, полное имя Агнесса, что в переводе с греческого означает "чистая". Действительно, мама была чистым и светлым человеком.
 Мама с удовольствием вспоминала, как однажды, 30-го сентября, зашла  в дом и в недоумении остановилась на пороге. Посреди комнаты её ждал приготовленный праздничный стол с букетом цветов посредине, а вокруг разместились её друзья - соседи. Они по собственной инициативе приурочили её день рождения ко дню Веры, Надежды и Любви. С тех пор 30-е сентября стало навсегда днём её рождения.

... А потом пришли сумрачные времена. В воспоминаниях кроме слов рабфак, академия, горком, диссертация, появились зловещие слова: НКВД, тройки, аресты, лагеря...
Папа, как и все, был напуган и подавлен.Зимней ночью тридцать седьмого папу увезли для выяснения, что связывает его со старым другом, которого на партсобрании объявили врагом народа. Видимо, донесли, что папа после этого собрания заговорил с ним на улице.

 К счастью, его через несколько часов отпустили, но для мамы в ту ночь время остановилось. Когда папа вернулся домой, черные мамины волосы обрамила белая полоска совершенно седых волос. Ей было тогда тридцать лет.

После этого папу лишили работы, как друга того же "врага народа" и, как мужа иностранной шпионки, то есть, моей мамы,приехавшей на Украину в восьмилетнем возрасте. Был чей-то донос, но  факты естественно не подтвердились вследствие своей абсурдности.
Чтобы выжить, не захлебнуться от отчаяния и бессилия, папа находил занятия, отвлекавшие его от тяжелых мыслей: писал стихи, составлял кроссворды, рисовал. Это была свойственная его натуре защитная реакция, так он был устроен.

А в день, когда он приехал в Москву получать диплом кандидата экономических наук, "...Киев бомбили, нам объявили, что началася война..."
Война разрушила все планы на будущее и разделила жизнь моих родных, как и всей страны на две половины - до войны и после. Мне, их долгожданной дочери, суждено было родиться в эвакуации в Чкалове в первые месяцы войны.

На фронт папу не взяли из-за врожденного отсутствия зрения на правом глазу, а также сурового вердикта врачей по поводу его сердца, биться которому по их мнению оставалось от силы года два.

Ему тогда было всего лишь тридцать семь лет, и в чине капитана интендантской службы он был направлен в тыл.Вначале он отправил в эвакуацию маму, ожидавшую моего появления на свет, и брата, а сам выехал из Киева позднее.

...Зима сорок первого в Чкалове выдалась суровой и снежной. Стояли сорокаградусные морозы, воздух был сухой и прозрачный. Намело высокие сугробы, и их сахарные головы искрились в лучах скупого зимнего солнца.

В роддом маму отвезли ночью. Запряженная осликами подвода с трудом пробиралась через сугробы и заносы. Утром папа дежурил в штабе округа, и мой пятнадцатилетний брат пошел по сугробам в родильный дом узнать о маме.

В мужском черном кожухе, в огромной меховой шапке, в высоких валенках он казался вполне взрослым мужчиной. И выбежавшая нянечка, на вопрос о маме, радостно сообщила ему: "...Папочка Линецкий, поздравляю, у вас родилась дочь"! Шокированный и сконфуженный брат больше в роддоме не появлялся.

Со временем, кроме рассказов взрослых, в моих воспоминаниях появляются личностные и довольно отчетливые впечатления.Из роддома меня привезли в крохотную восьмиметровую комнату, в которой жили папа, мама, брат и две папины сестры. Как мне казалось тогда, наша комната была без пола, так как он был сплошь уставлен кроватями.

 Говорили, что из-за этого я поздно начала ходить, негде было. Было голодно, не было молока, все домашние беспокоились, чтобы кормящая мать пила молоко. Так как его было очень трудно достать, а менять на него на рынке уже было нечего, мама неделями сохраняла за окном бутылочку с молоком, успокаивая близких тем, что оно есть. А на самом деле кормящая мать молока практически не видела.

Отчётливо помню вкус морозного ночного воздуха, когда меня четырёхлетнюю, задыхающуюся от жуткого приступа коклюша, завёрнутую в бабушкин клетчатый плед, на руках вынесли на улицу. А я, глотая холодный уральский воздух, не могла оторвать глаз от тёмного, засыпанного звёздами ночного неба.

Помню деревянную веранду, двор, садик, в котором я гуляла с папиными сестрами. Помню военных, проходивших мимо меня - пухленькой, маленькой девочки со светлыми локонами и бантиком-пропеллером.

Так как я папу почти не видела, он мерещился мне в каждом мужчине в военной форме. Я бросалась к ним с радостным возгласом: "Папа"!
 Их семьи были далеко.Тоскуя и вспоминая своих детей, они брали меня на руки,прижимали к груди...

...Моими игрушками, как и у всех детей войны, были бусы, катушки, монетки... Все, кроме кукол. Несмотря на обилие нянек - папины сестры, мама, я ухитрилась попробовать на вкус десятикопеечную монету и случайно проглотить ее. К папиному приходу из штаба взрослые меня подготовили, и я, приложив ладонь к виску, по законам военного времени бодро отрапортовала: "Товарищ капитан, за время вашего отсутствия я проглотила десять копеек". Все в напряжении ждали финала этой истории, она благополучно разрешилась. Уцелевшие десять копеек стали частью семейных реликвий.

Спутником моих детских игр неизменно был дворовый, рыжий, кривоногий пес Бобик. Это была первая настоящая дружба, я с ним делилась последним. Однажды, наблюдая за мной из окна, мама стала свидетелем идиллии: мы с Бобиком дружно, по очереди откусывая, уплетали блинчик.
Мама, к моему огорчению, прервала этот дружественный акт, но любовь к Бобику я сохранила надолго. Помню, как Бобик заболел, и все лечили его, как поили его красным вином из американских посылок.

 Какая была радость, когда он завилял хвостиком, сигнализируя, что уже здоров, выражая благодарность умными, похожими на чёрные бусинки глазками. Переживая неизбежную разлуку с другом при возвращении из эвакуации в Киев, я была безутешна. И только получив обещание взрослых, что щенок прибудет в специальной почтовой посылке не с носиком, а с хвостиком наружу, успокоилась.

Не помню, с кем из детей я общалась в нашем дворе, я была там самая маленькая. Родители со смехом вспоминали эпизод, говоривший о наличии антисемитизма в этом уральском городе. Кто и кого из детей называл "жидовкой" восстановить невозможно. Но я, взяв это новое слово на вооружение, прыгала по двору на одной ножке, потряхивая бантиком, и громко во весь голос выкрикивала, обращаясь к соседскому абсолютно русскому мальчику: "...Генка - жидовка! Генка - жидовка!" Пока эти несанкционированные выкрики не были прекращены проходившей мимо соседкой.

Папа, не жалея себя и своего больного сердца, работал днем и ночью, помогая эвакуированным. Среди них было много работников культуры, артистов, людей с тонкой организацией, для которых житейские трудности голодной эвакуации были равносильны гибели. Мой старший брат учился в это время в Уфе в авиационном институте.

Есть было нечего, он распух от голода, заболев дистрофией. Когда он приехал к нам на каникулы, мама в ужасе от его худобы начала его откармливать. В детстве он всегда был толстым и мальчишки иначе, как "сало" его не звали. Но каникулы закончились, и брату нужно было возвращаться в институт.

В дорогу ему снарядили мешок пшена в надежде, что ребята в общежитии смогут хоть немного насытится. То ли ему мешок прокололи сознательно, то ли случайно, только путь из Чкалова в Уфу был проложен дорожкой из пшена, а наш бедный студент продолжал голодать, пока снова не вернулся домой...
Так, преодолевая холод, голод, болезни, мы жили в ожидании окончания войны и возвращения в Киев.

...И этот день настал. Вернулись. Наша комната в коммуналке в доме на Большой Подвальной с одиннадцатью соседями была занята. Мы вселились в маленькую комнатушку с балконом. Из оставленных вещей ничего не уцелело. Наше пианино "Бекштейн" теперь  украшало комнату дворничихи.
«Було ваше, а стало наше»,- таков был ответ. И лишь неуместно блестевший на антресоли мамин медный таз для варенья был нам возвращён. Этот единственный уцелевший предмет домашней утвари, стал для нас свидетельством довоенного благополучия.

Через полгода папе предложили работу проректора по науке в одном из ВУЗов Харькова, и наша семья переехала в Харьков. Вскоре мы получили трехкомнатной квартиру, после киевской комнатушки она казалась дворцом. В ней мы прожили сорок шесть лет, из нее уезжали в Израиль.

"О, детство! Как в нем удается,
Младенцем, глядя из гнезда,
Увидеть то, что остается
Навечно в сердце, навсегда." В.Гафт.
Как это точно сказано. Дети всегда видят происходящее своим особым зрением.

Вечер. В большой комнате за письменным столом папа, перед ним гора бумаг. Правой рукой он что-то пишет, левой - настраивает на станцию старенький "Филлипс". Однообразно стучит мамина швейная машинка. Эти глухие звуки прорезают чистые музыкальные аккорды - мой старший брат играет на фортепьяно или на аккордеоне. Я засыпаю, мне хорошо и спокойно...

Музыка звучала у нас всегда, сколько я себя помню. Музыкальны были все, кроме папы, О нем говорили: "Медведь на ухо наступил". Но иногда он удивлял нас совершенно правильно воспроизведенной музыкальной фразой из какого-нибудь сложного классического произведения.

У брата с раннего детства проявился абсолютный слух, тем не менее, серьезно заниматься музыкой он не хотел, бросил еще до войны занятия в музыкальной спецшколе при Киевской консерватории.
Осознанная любовь к музыке пришла к нему, но после двадцати. Для профессиональных занятий время уже  было утеряно. Избрав другой путь, с музыкой он не расставался, и в доме на хорошем техническом уровне звучали в его исполнении Шопен и Бетховен, джаз и Гершвин, и любимые песни.

Под этот аккомпанемент папа писал статьи, книги, готовился к лекциям, изредка поднимая голову, чтобы сказать сыну: "Пожалуйста, не руби котлеты". С этой фразой у него ассоциировался джаз.

Шло время, и в этой же комнате уже смотрели телевизор "КВН"с линзой мы и соседи, и наши друзья. Каждый вечер по несколько раз просматривали один и тот же мультфильм "Теремок", который вся семья уже знала наизусть или киножурнал "Новости спорта" с забегом спортсменки Александры Чудиной.

Папа умел так погрузиться в работу, что не слышал ничего происходящего вокруг него. Он вообще обладал огромным терпением ко всем, кто его окружал, и с кем ему приходилось общаться. Мы никогда не слышали от него жалоб, окриков, он никогда не говорил ни о ком плохо. Если кто-то его огорчал, говорил об этом с сожалением, без упреков.

Его любовь к близким, к маме, детям, сёстрам была такой же естественной, как сама жизнь. На этой любви строилось всё. Когда кто-нибудь из нас заболевал, это всегда можно было прочитать по его озабоченному и осунувшемуся лицу. В тяжелые для всех послевоенные годы, когда приходилось терпеть изыски сталинского режима, молча страдал, не вовлекая в свои переживания семью.

Помню их разговоры с мамой на кухне полушепотом, иногда на непонятном мне тогда идише. Пугающие отрывки слов: холодная война, хозяин,  бараки, космополиты...

Тревожно начинало биться мое сердце, и я прибегала к папе, зная, что только он может развеять мои детские, потом и недетские страхи. А он повторял: "Не бойся, все будет хорошо!"
Папа любил людей и всегда был готов помочь тем, кто в этом нуждался, не ожидая просьб. Пятьдесят шестой год. В Харьков вернулись после 17 лет лагерей мамина подруга по Умани с мужем.

Его, бывшего управляющего железной дорогой, партработника и крупного госчиновника репрессировали. Эта семья прошла через все жернова ада в сталинских тюрьмах и лагерях. Родители вспоминали, какой они были когда-то красивой парой, а мне трудно было поверить, что стоящим передо мной людям было всего 47-48 лет.

Опухшие, седые, они были совершенно опустошены духовно и тяжело больны. Прошло много времени, пока с помощью друзей эти люди обрели какой-то покой, отогрелись и начали жизнь заново. Помню крошечную комнату, с выходом прямо на Пушкинскую улицу, которую папе удалось для них "выбить" у городских властей.
 Туда мы отнесли все, что могли, чтобы они зажили нормальной жизнью, постепенно забывая пережитый кошмар. Это была моя первая встреча с несправедливостью и жестокостью советской власти, которой мы - дети тогда еще беспредельно верили.

Атмосфера нашего теплого дома привлекала людей, это могли быть друзья, соседи, дети друзей вне зависимости от возраста. Были вечера с разговорами о войне, судьбах, трагедии еврейских семей, катастрофе, режиме, проблемах и болевых точках жизни. Были и встречи, полные радости бытия, с танцами, веселыми песнями под аккомпанемент фортепьяно, анекдотами и житейскими историями.

Особенно я любила, когда приходили старые друзья родителей - бывшие артисты Черновицкого еврейского театра Михаил Теплицкий, Роза Грин и Семен Бидер. После закрытия этого театра они работали в Харьковском Русском драматическом театре им А.С. Пушкина. Когда вследствие пожара он сгорел, взрослые беззлобно, но горько шутили: "артисты погорелого театра".

Я раскрыв рот, слушала их воспоминания о Михоэлсе, Маркише,Зускине, Квитко. С поэтом  Лейбом Квитко родители были знакомы в юности по Умани. Лейб читал папины стихи, всерьез советовал заняться поэзией. Много лет спустя его вдова Бетя Кипперман - Квитко во время приезда в Харьков, у нас дома, вместе с моими родителями вспоминала их уманскую юность.

За чашкой крепкого чая всплывали веселые и грустные истории из жизни актеров, песни из спектаклей, просто еврейские песни. Слушая их рассказы на идише, я сама того не замечая, попадала под власть певучего и мелодичного языка. Цепкая детская память зафиксировала и расшифровала непонятное, и уже здесь, в Израиле, я к своему удивлению, обнаружила, что практически понимаю "идишскую" речь и с радостью узнаю любимые  песни моего детства.

Их хоб дих цу фил либ,/ Зол зайн аф дир инкас,/ Их хоб дих цу фил либ / Зол убн аф дир а хаарц... "Я тебя очень люблю, чтобы сердиться на тебя, я тебя слишком люблю, чтобы обижаться на тебя... "Поет" приемник в моем доме в Ашкелоне, как когда-то пели друзья в нашей квартире в Харькове.

...В домашнем укладе нашей семьи и в отношениях с окружающими присутствовал некий консерватизм, и в этом была своя прелесть.
 На вопрос: "Почему так, а не иначе?" Мама неизменно отвечала: "Есть такой закон". Ему неукоснительно следовала в своих поступках, и в вопросах воспитания детей и внуков. Все шло по однажды отработанной системе. Например, уверенность в том, что покой в доме зависит от мужчины, а порядок от женщины. У нас соблюдалось и то, и другое.

Когда мне было шесть лет, в доме появилась круглолицая деревенская женщина для помощи по дому. Звали ее Алексеевна. В нашем доме она прожила двадцать два года.Добрая и мудрая, она искренне привязалась к нам. С ее появлением в обиходе наряду с еврейским юмором зажил своей жизнью украинский фольклор.

В связи с Алексеевной вспоминается одна анекдотическая история, произошедшая в квартире наших соседей по лестничной площадке. Летом они всей семьей уезжали на отдых, оставляя охранять дом и кормить кошку, рыжего веснушчатого студента, круглого сироту из-под Полтавы. Говорил Яша исключительно "украiнською мовою".Для кошки он специально готовил еду, душевно объясняя свои действия: «Жалко ж скотыну!»
Алексеевна по доброте душевной опекала его, наставляя на путь истинный. Со всеми своими проблемами Яша бежал к ней.

В зеленом кителе послевоенного образца, в позе "вольно" - одна рука поднята и опирается на проем двери, другая на боку, он обращается к Алексеевне: "Титко, а, титко,шо пэршэ пэрты в борщ?" И получает от неё исчерпывающий ответ.

Как-то он открыл дверь, охраняемой им квартиры, и не обнаружил в доме любимой кошки хозяев. С дикими от ужаса глазами, предвидя последствия, побежал искать ее во дворе. И, когда весь исцарапанный, но счастливый с найденной кошкой за пазухой, открыл дверь квартиры, навстречу ему вальяжной походкой выплыла его пропажа?!
"Я прыйшов, а вона, паскуда, у хати сыдыть!", - чуть не плача излагал он суть происходящего Алексеевне.

...Шли годы. Женился брат, я вышла замуж. У моих родителей появились внуки, мы по-прежнему жили все вместе в той же квартире. Я до сих пор не могу понять, как получалось, что нам никогда не было тесно.

Папа работал за своим письменным столом и не жаловался на своих озорных и шумных внуков. Гуманитарий до мозга костей, при всей энциклопедичности своих знаний, он был человеком совершенно беспомощным в быту.

При этом обладал безудержной фантазией и умел предвидеть ее результат. Однажды он даже пытался, спроектировать изображение телевизора КВН на стену. Это новаторство окончилось замыканием электросети. А ведь этим папа предвосхитил появившиеся через тридцать лет проекционные телевизоры.
Когда мы начали обживать харьковскую квартиру, нужна была мебель. Новой мебели тогда в продаже не было. И как-то папа пришел с радостным сообщением, что нашел у краснодеревщика красивый старинный буфет и напольные часы, требующие ремонта.

Так называемая мебель была привезена, но, увидев ее, мама даже заплакала. Лежащая перед нами деревянная гора не имела ничего общего ни с буфетом, ни, вообще, с мебелью. Каково же было удивление всех, когда через две недели вместо бесформенной груды дерева по папиным эскизам краснодеревщик собрал вишневого цвета буфет с резными дверцами, толстыми стеклянными витринами и такие же напольные часы с боем.

Наш дом стал уютным и красивым. Зная эту папину слабость и неумение работать руками, мама ухаживала за ним, как за большим ребенком, следила за его внешним видом, питанием. Папу всегда ждали в чисто убранном доме с натертым до блеска паркетом. И моя мудрая мама, находясь в тени, имела на него огромное влияние и была для него самым главным человеком.

...Вся семья жила своей жизнью, но сердцем и центром ее всегда был папа, и в этом было какое-то равновесие нашего существования. Уже, будучи женой и матерью, я чувствовала себя защищенной родительской любовью, непритязательной и нетребовательной.

Даже, критикуя детей, папа никогда не уничтожал нас своим авторитетом и эрудицией. А наоборот, вселял силы и веру в наши, неготовые к жизненными испытаниям души. Всегда гордился успехами детей, внуков, даже самыми маленькими, сознательно преувеличивая их значимость.

Папа продолжал заведовать кафедрой в институте, уже достигнув семидесятилетия. Часто за вечерним чаем, собиравшим всю семью, говорил, что скоро оставит работу и хочет, чтоб мы  уехали в Израиль. Мечту о нём не могли заглушить никакие глушители на его стареньком "Филлипсе".

К сожалению, он никогда не щадил себя, не обращался к врачам, которые обрекли его еще в молодости. Они ошиблись на тридцать три года. Он сохранил их себе и нам благодаря природной доброте и любви к жизни. Ни мамина забота, ни наша любовь не смогли остановить его уход. Сердце подвело папу, когда он поехал читать лекции в МГУ после перенесенного на ногах инфаркта. Врачи говорили, что у него слишком большое сердце. Оказывается, есть и такой диагноз.

Папа ушел от нас внезапно, на полуслове, с наушником от транзистора в ухе, а мы, его дети,  считавшие, что уже давно знаем, как жить и, что делать в этой жизни, ощутили себя в доме с сорванной крышей...

... И теперь, когда мысли, как за спасательным кругом, возвращаются в то ушедшее время, я сверяю свой курс с папиным пониманием жизни, определившим наши судьбы. Обладая какой-то только ему известной интуицией, идущей от сердца, он всегда мог предвидеть ход событий и результат, несмотря на скептицизм окружающих и кажущуюся абсурдность выводов. И всегда оказывался прав.

Жаль, ему не дано узнать, что мы здесь на этой земле. В Израиле мы живем уже десять лет. Я смотрю в окно на вечно зеленые, украшенные фиолетовым и пурпурным, деревья, и мне кажется, что так было всегда...

Переживая все заново, касаясь своих корней, чувствуешь себя сильнее и богаче. Я далека от религии, хотя уважительно отношусь к традициям, от которых была отлучена столько лет. Меня не покидает ощущение, что родители где-то здесь на Святой земле, а не под мраморной стэллой на тринадцатом харьковском кладбище. И, как раньше, нас оберегает их любовь.

p.s.  На старинной фотографии:моя мама со своей приемной матерью в Умани.
г.Ашкелон, 2002 г.


Рецензии
Вот читаю, пани Эва, ваши строки, а будто о моей семье они написаны, да и сходится многое, хотя я намного моложе вас. Как будто общая у нас судьба.

Евгений Боуден   25.12.2015 18:58     Заявить о нарушении
На это произведение написано 28 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.