В поисках Христа. Предисловие. Глава 1-3

ПРЕДИСЛОВИЕ

По вечерам, в часы пик, московское метро резко преображается. Подобно ненадолго затаившемуся вулкану, оно вдруг резко выплёскивает на свои платформы, в вагоны своих поездов и в переходы между станциями огромное количество не только пассажиров, возвращающихся с работы домой (а может и наоборот), но и всякого рода публики, которой что-либо от этих самых пассажиров нужно. Одни побираются, демонстрируя всем торчащие вместо рук или ног культи, вечно спящих детей (скорее всего не своих) или просто свою немощную старость, другие пытаются продать все, что ни попадя – ручки, батарейки, газеты, игрушки и прочую продукцию.
Но есть и такие, которые торгуют прекрасным. Как, например, тот старичок, что однажды попался мне на глаза и сразу же невероятно запомнился. Каждый вечер он стоял в переходе между «Чистыми прудами» и «Тургеневской» и продавал книги по истории искусств и философии. Мантенья, Джорджоне, Карпаччо, Караваджо, Платон, Сенека и масса прочих великих мастеров итальянского Возрождения и древней философии были героями его книг. Литература эта была не художественная, а сугубо научная, раскрывающая биографии тех великих людей прошлого, однако богато иллюстрированная.
Мне, человеку, не понаслышке знакомому с искусствоведением и литературой, всё это было невероятно близко и интересно. А у старичка глаза были такие выразительные (несмотря на малый размер и глубокую посаженность) и умные, что вступить в ним в разговор хотелось ещё более. Глядя в его глаза, наполненные какой-то вселенской грустью, казалось, что он распродаёт свою собственную домашнюю библиотеку, которую очень долго собирал, а теперь, из-за недостатка средств к существованию, был вынужден пойти на столь отчаянный шаг. И я заговорил с ним. Оказалось, что дедулька никакую библиотеку не распродаёт, просто у него вид такой. И торгует он в переходе только по вечерам, а основное время проводит на вернисаже в Измайлово, где, как выяснилось, у них, книготорговцев, целая тусовка. Причём торгуют книгами не только современными, но и старыми, антикварными. Я попросил его быть моим проводником в этом интереснейшем мире, поскольку сам на измайловском вернисаже был только один раз в жизни, а старые книги страсть как люблю. Старичок охотно согласился.
Через несколько дней мы встретились с ним в метро и поехали на вернисаж. Дедулька привёл меня к рядам, где торговали старой литературой. По дороге он сказал мне, что познакомит с одним из самых авторитетных тузов на рынке. Почему он это делал для меня – не знаю. Ведь он знал меня, как говорится всего-то без году неделя, даже меньше. Возможно, своим внешним видом я внушал ему некое доверие.
- Эй, Михалыч, - крикнул дедулька, когда мы поровнялись с очередным развалом, - вылезай из своей берлоги!
Из недр палатки, раскинутой над стойкой с книгами, вынырнул мужичок лет пятидесяти в очках и вязаной шапке, похожей на грушу. Дедулька познакомил нас, представив меня Михалычу как знатока и ценителя искусства и литературы.
- Старьём интересуешься? - хитро усмехнулся тот, - а бабки-то есть?
- Есть, - соврал я, поскольку денег у меня таких, чтобы покупать антиквариат, отродясь не водилось, а вот приятель, который этим профессионально занимался и регулярно участвовал в аукционах, проходивших в известном аукционном доме, что поблизости от Боткинской больницы, имелся.
Михалыч полез в необъятных размеров сумку и извлёк из неё две книги, обёрнутые в полиэтилен. Первая из них представляла собой «Русского в Париже» Вольтера, изданного в Бордо в 1760 г., вторая – «Божественную комедию» Данте, отпечатанную в 1829 г. во Флоренции. Вторая книга привлекла моё внимание более. Я поинтересовался, нет ли у Михалыча чего-нибудь подобного на схожую тему, только редкого. Тот в ответ хмыкнул и заявил: «За редкое платить надо. Приходи через неделю, что-нибудь погляжу».
- Я с приятелем приду, он получше меня сечёт в этом деле. Можно? - в ответ Михалыч поморщился, но согласился.
Через неделю я привёл своего специалиста на вернисаж. Оказалось, что они с Михалычем уже знакомы, ибо приятель мой сам регулярно туда наведывался и кое-что покупал. Из всё той же необъятной сумки Михалыч достал книгу, подобно предыдущим двум обернутую в полиэтилен, на обложке которой значилось «The Lifedescription of Gilbert Bouvier, written by himself in the Highlands of Scotland under the Reign of Mary Queen of Scots». Книга эта была издана в Лондоне в 1715 г. Даниелем де Фо (или Дефо, как он сам предпочитал писать своё имя), известным нонконформистом рубежа XVII и XVIII веков, участником Славной революции 1688-1689 гг. и активным сторонником Вильгельма Голландца, а также тайным агентом сначала партии вигов, затем тори, и писателем, автором знаменитого «Робинзона Крузо». Обнаружить имя Дефо на обложке мне было вдвойне приятно, ибо во время учёбы в университете я немного занимался его биографией.
В предисловии к книге Дефо сообщает, что сей опус был куплен им несколько лет назад (относительно к 1715 г., разумеется) у некоего книготорговца из Эдинбурга. Сочинение представляло собой несколько тетрадей, исписанных не слишком аккуратным почерком на старофранцузском языке и сшитых бычьими жилами. Торговец сказал ему, что приобрёл эти тетради в Инвернессе у одного человека, которому они достались по наследству от отца. Жанр произведения, содержащегося на страницах тетрадей, можно охарактеризовать как мемуары. Они были написаны французом по имени Жильбер Бувье в конце 50-х годов XVI века, жившим в районе озера Аши отшельником. Прадед того человека, у которого книготорговец купил тетради, доставлял ему провизию, и однажды обнаружил старика мёртвым – срок его пребывания на грешной земле подошёл к концу. Он похоронил его у подножия горы, а всё, что смог найти ценного в его лачуге – это вот те самые записи. Он прибрал их к рукам, а потом, умирая, передал сыну вместе с прочим хламом, составлявшим имущество, совершенно не понимая содержания написанного и не оценивая его важности. Так они и провалялись в чулане в одном из домов в Инвернессе без малого сто пятьдесят лет. И вот внук его в один прекрасный день решил прибраться в чулане и обнаружил эти тетради. За ненадобностью, ибо по-французски ничего не разбирал, он продал их заезжему эдинбургскому книготорговцу, который и привёз их в Лондон в надежде продать. (Счастье, что они попались на глаза Дефо, а не кому-либо другому, ибо неизвестно, что бы с ними было.)
По словам Дефо, тетрадей было восемь, различной толщины, но местами текст прочесть было невозможно, ибо на бумагу попали капли воды и написанное разъехалось в бледное пятно, однако можно было домыслить, что хотел сказать автор. Содержание прочитанного настолько поразило Дефо, что он незамедлительно решил перевести всё на английский. После завершения работы над переводом он издал его в Амстердаме в 1713 г., однако весь тираж сгорел во время пожара в типографии, где книга была отпечатана. Дефо попытался переиздать книгу в Париже, однако там она натолкнулась на запрет со стороны цензуры в силу своего почти что антикатолического содержания, так что пришлось возвращаться на родину и издавать сей труд в Лондоне, на протестантской земле. Тираж был невелик, поскольку Дефо к тому времени поиздержался – и теперь я держал в руках один из экземпляров этого лондонского тиража.
Мой приятель-книжник незамедлительно признал подлинность книги и договорился с Михалычем о встрече, потому что стоила книжка немало, а такие деньги таскать с собой по рынкам ни один нормальный человек не станет. Через несколько дней он позвонил мне и сказал, что книга у него. Я немедленно приехал к нему, чтобы ознакомиться с содержанием купленного фолианта. Чтение настолько захватило меня, что возникло желание сделать перевод книги на русский. Приятель согласился с тем, чтобы я приезжал к нему трижды в неделю на несколько часов и переводил, потому что книга была всё-таки его собственностью, а он имел строгий принцип – никогда никому не давать свои вещи, тем более такие ценные. Так что отныне какую-то часть своего времени я проводил у него дома, пока не закончил работу.
Дефо, разумеется, не стал сохранять авторского стиля и рубрикации сочинения, перекроив текст на свой лад и превратив архаичный, местами полуцерковный стиль в цивильный светский, иначе было бы весьма затруднительным читать мемуары, которые более походили на средневековые анналы. Кроме того, он оставил непереведёнными некоторые латинские термины, а также фразы на иных языках. Я тоже внёс кое-какие стилистические изменения, соответственные уже нашему времени, и заменил юлианские датировки, указанные в тексте, на более привычные для нас теперь григорианские, чтобы Новый Год праздновался не в марте, а в январе, и вот теперь вы держите в руках то, что изо всего этого вышло. Книга представляла собой автобиографию человека с очень увлекательной и в то же время тяжёлой жизнью, вечного странника, посвятившего отведённый ему срок поиску истины и приоткрытию завесы над одной из самых главных тайн западной культуры, культуры христианства. Кроме того, я убедился, насколько сильна в истории роль слуха, который сам того не ведая, может обратиться в такую реальность, в которую все верят, и даже помыслить не могут, что могло быть совсем иначе, и что принцип «одна бабка рассказала» бывает порой посильнее летописи.
А книга после этого исчезла. Мой приятель всё-таки был не только коллекционер, но и деловой человек, поэтому, когда я закончил свой труд, он благополучно выставил книгу на торги в том самом аукционном доме, о котором я говорил выше, и продал её за гораздо большие деньги, нежели купил. Я попытался выяснить через некоторых знакомых, кто выкупил этот ценнейший источник. Оказалось, что книга была приобретена через подставное лицо кем-то из Италии, куда и была впоследствии вывезена. И тогда я понял, что за этим кем-то стоит римская курия и что больше ни я, ни кто-либо ещё сочинения Жильбера Бувье никогда не увидит. Оно навеки исчезло в тайных архивах Ватикана в качестве, наверное, последнего уцелевшего в миру экземпляра этой книги. Подозреваю, что оригинал рукописи, хранившийся у Дефо, церковники давно уже заполучили. Не секрет, что в эпоху Реформации в Европе папский престол активно чистил все архивы монастырских и светских библиотек с целью изъятия всего того, что могло бы дискредитировать его перед лицом прихожан как нынешних, так и будущих.
Однако утверждать безапелляционно, что опус Бувье действительно существовал, я не берусь, поскольку не видел оригинала, да и история о его обретении, рассказанная Дефо в предисловии, выглядит не очень-то правдоподобно. Возможно, что всё написанное Дефо было его собственным вымыслом, чем он лишний раз подтвердил свои способности романиста, и, вместе с тем, вновь показал себя активным сторонником антипапского движения. А может быть это просто искусная подделка, где неизвестный автор просто использовал имя Дефо для прикрытия… Кто знает? В любом случае, сочинение это, кто б его не написал, мозолило глаз святому престолу, потому и исчезло.
Тем, кто считает, что никаких тайн в христианстве не существует и что все точки над «i» расставлены в четырёх канонических Евангелиях и прочих книгах Нового Завета, не стоит читать эту книгу, дабы не раздражаться лишний раз. Но, как известно, истинно верует лишь тот, кто сомневается; вот для них, для сомневающихся, пытающихся найти истину, и предназначено сочинение, которое я привожу ниже.







ГЛАВА ПЕРВАЯ, В КОТОРОЙ ЖИЛЬБЕР БУВЬЕ ПОВЕСТВУЕТ О ТОМ, ОТКУДА ОН САМ ВЗЯЛСЯ И ЧЕМ ЗАНИМАЛСЯ В ЮНЫЕ ГОДЫ ДО ТЕХ ПОР, ПОКА НЕ ПОПАЛ В ПЕРЕПЛЁТ, КОЕМУ БЫЛО СУЖДЕНО ИЗМЕНИТЬ ВСЮ ЕГО ЖИЗНЬ




Лето Господне одна тысяча пятьсот пятьдесят седьмое, месяца июня двадцать восьмого дня. Я, Жильбер Бувье, родившийся шестьдесят пять лет тому в городке Полиньи, что во Франш-Конте, находясь в горах Шотландии и пребывая пока ещё в полной памяти и здравом рассудке, пишу эти строки, дабы донести до потомков то, что довелось мне испытать и узнать в своей грешной жизни и дабы выплеснуть на бумагу то, чем полнится и томится душа моя, ибо мочи держать это в себе более не имею.
На долю мне выпало познать многие тайны, скрытые от обыденных глаз, коими полнится наша пресвятая матерь церковь. Я много путешествовал по Европе, повидал разных людей, пытался постичь их образ разумения бытия.… А в результате открыл то, чего вовсе не ожидал открыть, подобно господину Колумбу, который хотел достичь Великих Индий, дабы обрести их богатства для испанской короны, славу для себя и новые земли для переселения туда европейцев, жаждавших спастись от скорого конца света, а в результате открыл совсем неизведанный тогда нам материк. Конца света, как известно, не последовало, а новый материк остался, там теперь испанцы с португальцами хозяйничают.
Я чувствую, что дни мои сочтены, я и так уж слишком задержался на этом свете. Именно для того, чтобы умереть в спокойствии, я забрёл в этой дикий край, именуемый на моей родине Экоссией. Но прежде чем предстать перед Господом, мне просто необходимо оставить память о себе и о тех событиях, которые приключились со мною. Всю свою жизнь я провёл в поисках истины и тех документов, которые помогли бы мне установить её и доказать её существование, однако мне пришлось столкнуться с противостоянием той силы, преодолеть которое не было никакой возможности. Имя ей – церковь. Она одолела меня в этом противостоянии, ибо слишком неравны были силы. И вот теперь я пишу эти строки, чтобы потомки, те, что найдут мою рукопись, смогли, возможно, продолжить начатое мною. Всё накопившееся за много лет в моём сердце просит выхода наружу, не даёт мне покоя и заставляет грешным делом думать о том, что ежели я не запишу всё то, что имею сообщить потомкам, будет преследовать меня и после моей смерти и не даст моей душе должного успокоения. Работать быстрее меня заставляет та мысль, что смерть моя не за горами и что, возможно, не успею закончить свой труд.

Итак, я родился в начале июня в последний год понтификата папы Иннокентия VIII и правления старого императора Фридриха, когда господин Колумб совершил своё первое плавание к неизведанным землям, направив корабли на Запад по водам Океанского моря. То есть я появился на свет в год одна тысяча четыреста девяносто второй от Рождества Христова в городке Полиньи, что во Франш–Конте, как уже и говорил выше. Точно день моего рождения назвать не могу, ибо моя матушка, храни Господь её душу, не запомнила оного. Помнила только, что произошло это в первые дни июня. Кюре же нашего прихода не особо настаивал на точной дате моего рождения для внесения в метрические книги, вот меня так и записали – «рождён в первую неделю июня месяца». Моя семья была торгового сословия, отец, Жерар Бувье, держал суконную лавку в Полиньи, а его брат Мишель такую же в Дижоне. Кроме меня у отца было ещё трое детей – Этьен, который родился на семь лет раньше меня, и две дочери, мои сестрицы, Розамунда и Беатриса, которым отец уже подготовил выгодные партии по замужеству. Семья наша происходила из Фландрии, потому что кто-то из моих прапрадедов лет двести тому уехал из Гента сюда, в бургундские земли, да так тут и осел и занялся делом. С тех пор наше семейство прозвали фламандцами, я же сам отродясь в тех краях не бывал.
Сукно и прочие ткани покупали на разных мануфактурах, в частности, в Лионе, а потом перевозили на продажу – отец в Гейльбронн, а дядя в Орлеан. Пока был жив наш добрый государь Карл, прозванный Смелым, семья наша жила и горя не знала, но однажды он чего-то не поделил с французским королём Людовиком, которого все звали Паутиной за непомерные аппетиты в присоединении к своим владениям новых земель, и между ними вышла война. Карл погиб на поле брани, как настоящий герой, успев перед тем выдать свою дочку Марию, которая, сказывают, была прекрасавицей, за императорского сына эрцгерцога Максимилиана. И вот, после смерти нашего государя, мы перестали быть полноправными бургундцами – все западные земли нашего края отошли Людовику, так что мой дядя, что жил в Дижоне, вместе со всей семьёй стал французом, а мой отец и мы, его домочадцы, по наследству от покойного Карла Смелого перешли в подданство императору Фридриху, который вообще-то не особо горел желанием управлять такими чужаками, как мы, так что он передал нас своему сыну Максимилиану и его супруге Марии, которые жили вовсе, как мне тогда казалось, за тридевять земель, во Фландрии, в городе Брюгге. Они тоже имели мало интереса к нам, так что мы с тех пор стали жить вроде как сами по себе. Но это только на первый взгляд. Имперские войска, то и дело мотавшиеся по Европе, постоянно делали привалы в наших краях, что каждый раз выливалось в сплошной грабёж и насилие. Германцы вообще народ грубый, а тут ещё и солдаты…. Кроме того, Максимилиан через год после моего рождения сделался императором, на время передав нас под управление своего старшего сына Филиппа, но фактически правив самостоятельно, и сам стал без устали разъезжать между Инсбруком и Брюгге вместе с армией, ибо супруга его Мария Бургундская в самом расцвете упала с лошади и расшиблась насмерть, так что на одном месте императора ничто теперь не удерживало. Одним словом, времена настали тяжёлые.
Наш дом, хвала Господу, беда обошла стороной, а вот одного из кумовьёв моего отца подцепило как на инквизиторской пытке крюком за бок. Дочку его, милую Жанетту, с которой я играл в детстве, эти алеманские изверги насильно лишили девства, а её братца Николя, который попытался отбить несчастную у злодеев, сначала избили, а потом раздели донага, посадили верхом на плешивого мула задом наперёд, привязав покрепче, и отхватили бедной скотине хвост. Мул ошалел от боли и с диким воем ускакал неведомо куда под дружное ржание бородатых негодяев. Нашли его через пару дней где-то в окрестностях Арбуа. Николя был настолько измучен и потерял столько крови, что пролежал в горячке немногим более суток, после чего отдал душу Богу. Нам же оставалось лишь благодарить Всевышнего, что подобные визиты наносились не так часто именно в Полиньи.
Когда мне исполнилось пять лет, отец решил следующим образом: моему старшему брату Этьену надлежало унаследовать отцовское дело, а мне предстояло выучиться на врача или юриста. В Полиньи имелся женский монастырь святой Клары, в школе которого обучался Этьен, а теперь предстояло проделать то же самое и мне. После этого отец собирался отправить меня для дальнейшего обучения в Парижский университет, благо средствами он располагал для этого достаточными. Светской школы у нас в округе не было, в отличие от Гейльбронна, где жил компаньон моего отца, Герхард Фосс. Тамошние горожане порешили, что им будет выгоднее нанимать для учительствования образованных людей, окончивших начальный факультет какого-либо университета, давать им жильё и выплачивать содержание, нежели платить монахам-схоластам, которые ещё и с преподавателей взимали деньги за «назначение в учителя», будь они неладны. В таких школах, по крайней мере, смогли учиться все без разбору сословия и звания, иногда брали даже мальчишек-христарадников с улицы. У нас же до такого пока не доросли, так что приходилось довольствоваться услугами монахинь, а точнее монахов-бенедиктинцев, коих сёстры приглашали специально для преподавания в монастырской школе. Просто аббатиса считала, что учительствовать дело не женское, а раз уж братья Бенедиктинского ордена испокон веков этим занимаются, то пускай и продолжают.
В семь лет я пошёл в школу. Нас набралось пятнадцать человек в классе. Рядом со мною сидел парнишка по имени Жако, сын городского магистрата. Кроме нас двоих здесь обучались сыновья разных преуспевающих торговцев и прочих заметных людей Полиньи и окрестных мест. Первый день моего пребывания в школе не забуду никогда – страшно было невероятно. Всю свою короткую жизнь я прожил с матушкой и отцом, никогда с ними не расставался, а тут оторвали меня от них и отправили Бог весть куда. Однако я с удивлением обнаружил, что ничего такого страшного вовсе и нет, вокруг меня такие же как я ребята, только позадиристей и посорванцовей. Компания у нас подобралась ещё та. Особенно несладко приходилось нашим учителям, монахам-бенедиктинцам.
Поначалу к нам приставили брата Бернара. Он был невысокого роста, толстый как бочка и день не мог прожить без выпивки. Край у нас винодельческий, так что брату Бернару было полное раздолье. Нам предстояло постичь основы чтения, счёта, письма и пения. На первом же занятии брат Бернар, покачиваясь, ибо имел обыкновение надираться уже с утра, объявил, что премудрость чтения – одна из наиглавнейших в учении, потому что с его помощью постигается таинство, заложенное в Священном Писании, так что начинать будем с неё. Мы не возражали. Брат Бернар утёр свой гигантский красный нос, покрытый сплошь тёмно-алыми нитками полопавшихся сосудов, рыхлый и бугровистый, как перепечённое и развалившееся яблоко, и продолжил говорить. Мы узнали, что грамоту нам предстоит освоить с помощью Псалтыри. Это освоение выглядело так – нам следовало выучить наизусть «Отче наш», «Богородицу», «Символ веры» и ещё сто пятьдесят псалмов на латыни, ни понимая при этом ни слова, потому что самим премудростям языка древних римлян никто нас обучать и не собирался. Выучив лишь азбуку и научившись складывать из неё слова, предложения и фразы, принялись за вызубривание надлежащего. Мы талдычили на уроках все эти псалмы и молитвы, а брат Бернар от наших монотонных завываний постоянно засыпал и стукался головой об стол, чем очень веселил весь класс. Однажды Жако притащил с собой свежую лепёшку коровьего дерьма и подложил на стол как раз в тот момент, когда брат Бернар очередной раз задремал, и голова его стала крениться вниз. Тот, попав лбом прямо в дерьмо, пробудился, дико поводил глазами, схватил Жако за шиворот и проревел: «Если ты, недостойный отрок, ещё хоть раз повторишь содеянное, получишь наказание по заслугам!» И дал ему здоровенную затрещину, так что мы решили, что наказание по заслугам было бы весьма суровым. Особо на подобные мысли наводила кадка с розгами, стоявшая в углу комнаты для занятий. Как ему удалось столь быстро распознать в Жако виноватого, для нас осталось загадкой. Однако великодушие брата Бернара мы оценили по достоинству и даже зауважали его. Только продемонстрировать оное далее и выучить нас чему-нибудь кроме чтения монах не успел. Однажды несчастный набрался так, что на улице рухнул прямо лицом в лужу и захлебнулся. Нам всем очень горестно было расставаться с братом Бернаром, ибо на смену ему пришёл брат Бертран – не монах, а сущий чёрт в рясе.
Этот брат Бертран был долговязый как жердь, тощий как камыш и злющий как змея. Лицо он имел бледное, щеки ввалившиеся, а глаза выпученные, будто в задницу ему воткнули косу, да позабыли вынуть. Я вообще удивился, как на нём ряса-то ещё держится. Сёстры-монахини сказали, что брат Бертран великий праведник и долгое время умерщвлял свою плоть постом и молитвой. Этот праведник принялся обучать нас письму и счёту.
Счёт мы освоили довольно быстро, потому что считать брат Бертран учил на пальцах. Дальше следовало письмо. Писали палочкой на восковых дощечках, которые сёстры из монастыря поставляли постоянно, покрывая маленькие досточки остатками воска от обгоревших свечей. За каждую ошибку брат Бертран, объявивший, что посредством оных мы гневим Господа, нещадно сёк нас розгами, так что через пару месяцев среди всего класса не осталось ни одного ученика, у коего на спине не было бы кровавых отметин. Мы плакали и с горестью вспоминали брата Бернара, который теперь казался нам святым.
Но самое сложное было впереди – нам предстояло освоить премудрость пения. Заключалось оно не в простом дрании глотки, как это любили делать после возлияний покойный брат Бернар или свояк одного из приказчиков моего отца, а в умении складно и хором выводить псалмы и божественные гимны. Поначалу мы пели кто в лес, кто по дрова.
- Это не хор, это сборище прокажённых! - вопил брат Бертран, размахивая розгой и выпучивая свои и без того выпученные глаза так, что казалось, что они вот-вот выскочат наружу и покатятся в разные стороны.
Однако монах, хоть и орал на нас что есть мочи и ругал остолопами и неспособными дурнями, своё дело делал, и через несколько лет наш хор уже можно было выставлять в церкви на мессе. Брат Бертран был не дурак и знал, что обучить нас пению – его наиглавнейшая задача, поскольку размер пожертвований, которые платили ему и сёстрам, во многом зависел от того, как складно мы научимся петь – ведь каждый добропорядочный горожанин хотел у себя на похоронах иметь хор мальчиков.
Так в учении прошло восемь лет. Мне исполнилось пятнадцать, и я был образован на должном для моего сословного статуса уровне – умел петь, считать, читать, не понимая что, и писать, тоже не понимая что. Я обрёл настоящего друга – Жако и я стали не разлей вода, большую часть времени проводили вместе. Одно мне не давало покоя – это маленький человечек, висевший на кресте над головой брата Бертрана на стене. Я, разумеется, знал, что это Иисус Христос, наш Спаситель, тем более что брат Бертран на каждом занятии что–нибудь о Нём рассказывал, каждый раз повторяя: «Он пожертвовал собой и умер на кресте, чтобы вы, негодяи и тунеядцы, могли теперь ходить в школу и постигать премудрости наук!», тыча при этом в распятие свой розгой. А я не мог никак понять, зачем же Ему, Спасителю, понадобилось нас всех спасать. Монах очень много говорил о нём, разъяснял, всё было вроде бы понятно, однако мысль о том, что Он был не только Богом, но и человеком (точнее, Богом стал только после смерти), а значит, повёл себя необычным для человека образом, занимала меня. Ведь человек, как и любое творение Божие, никогда не станет жертвовать собой, разве за редким исключением, а будет искать путей спасения, если только он не безумец. А Он вот добровольно совершил таковое деяние, искупил все наши будущие грехи и вознёсся, за это мы Его и почитаем как Бога. Но отчего Он это сделал? Почему, зная, что скоро погибнет, не сбежал и не спрятался в укромном месте? Неужели оттого, что знал, что вознесётся после смерти? Ответа я не находил, а брата Бертрана спросить боялся, чтоб не получить лишний раз по заднице.

Как-то ранней весной отцу нужно было отправлять в Гейльбронн очередной обоз с тканями, который обычно сопровождали два приказчика, а один из них, тот, у которого был свояк, напивавшийся до чёртиков и горланивший постоянно песни, поехать не смог, потому что этот самый свояк допился до смерти, так что надо было его хоронить. С отправкой и так затянули, ждать было некогда, Этьен уехал на время к дяде в Дижон…. Второй приказчик, которого звали Филибер, справился бы и в одиночку. Но отец всё-таки решил снарядить меня ему в помощники, дабы я приобщился к семейному делу. Ехало, разумеется, и множество другого сопровождающего люда, но нам двоим предстояло командовать ими всеми. Я к тому времени уже хорошо разбирался в отцовых делах и неплохо балакал на разных германских наречиях, благо жили мы близко от алеманских земель, а отец постоянно общался с германцами. Я разбирал наречия швабов, швейцарцев, эльзасцев, жителей Чернолесья и Пфальца, а также мог отличить баварца от саксонца или тюринга.
Загрузили семь подвод, кроме нас с Филибером ехало ещё девятнадцать человек кто на козлах, кто верхом. Отец с матушкой готовились к свадьбам Розамунды и Беатрисы, которые должны были пройти одна за другой как раз в моё отсутствие, о чём я несказанно сожалел. Розамунду выдавали в Безансон за члена гильдии оружейников, а Беатрисе суждено было остаться в Полиньи и составить счастье виноторговца. Этьен должен был вернуться через неделю и поспеть на обе свадьбы. Так что хлопот у моих родителей хватало. Но о делах тоже не стоило забывать.
- Ну что, боишься?- весело спросил меня Филибер накануне отъезда, поигрывая вложенным в ножны мечом, - вот наточил, а то полно всяких злодеев на дорогах последнее время, неспокойно что-то стало….
- С чего это вдруг?- спросил я, насторожившись.
- Много народу простого сословия за минувшие годы поразорялось, бароны подати дерут всё больше с каждой весной, крестьяне и мелкие торговцы нищают, распродают всё свое имущество за долги, а в результате на паперти стоят. Или уходят в леса, чтобы грабить папских пиявок.
- Что за пиявки такие?- удивился я.
- Да миссионеры, коих папы посылают к нам, чтоб торговать этими…как их…не помню, короче. Называется больно заковыристо. Одним словом, грамоты такие, покупаешь – и тебе прощается грех, который ты, возможно, в будущем совершишь. То бишь заранее приобретаешь себе прощение от самого папы. У простых людей денег на эту ерунду нет, так что покупают её одни бароны, а делают это они за счёт податей – вот и дерут три шкуры. И обирают в первую очередь подданных императора. Так что все наши денежки, раз уж мы тридцать лет как граждане Империи, утекают прямиком за Альпы, в Италию, папе и кардиналам в карман.
Меня удивила такая осведомлённость Филибера в текущих событиях, я всегда считал его просто весёлым малым и хорошим работником, но никак не ожидал услышать от него такое.
- Ну да ничего,- молвил Филибер,- Господь всемилостив, а император всемудр. Скоро он положит этому конец, уж я то знаю. А ты не бойся, ежели кто и подкараулит на дороге – отобьёмся!
- Подожди, - одёрнул я его,- а зачем же баронам покупать эти грамоты, которые ты позабыл, как называются? Ведь ты сам говоришь, что всё это ерунда. Неужто бароны более набожны, чем торговцы или ремесленники?
- Нет,- ответил Филибер,- они больше грешат.

На дворе стоял конец марта. Выехали рано утром. Путь лежал через Безансон, Монбельяр, Мюльхауз, Фрайбург и Штутгарт. В Гейльбронн должны были добраться к маю, сдать товар герру Фоссу, получить расчет и возвращаться назад. Герхард сплавлял третью часть по Неккару на юг, а остальные две продавал на ярмарках во Франкфурте.
Я впервые покинул Полиньи и впервые в жизни поехал путешествовать. Не знал я тогда, что вся моя оставшаяся жизнь пройдёт в путешествиях, кои правильнее надлежало бы именовать скитаниями. Мир открывался моим глазам в наилучшем свете. Склоны Юрского нагорья были покрыты лесами, местами хвойными, местами лиственными. Апрель бушевал, леса оживали, свежая листва буйно зеленела и наливалась соками, щедро источаемыми землёй, воздух казался необычайно свежим и даже сладким, так что порой начинала кружиться голова, и я один раз чуть не упал с лошади. Природа резко преображалась вокруг, ибо с каждым днём всё больше и больше появлялось новых расцветок в растительности, попадавшейся нам на пути, цвета были яркими, благоухающими жизнью. Трели птиц самых разных пород завораживали. В кронах деревьев пел щегол, где-то вдалеке слышался стук дятла, на прудах дружно крякали утки, а по ночам мы заслушивались серенадами соловья вперемежку с уханьем совы. Вина пока в своей жизни мне пробовать не доводилось, обходился лишь созерцанием возлияний покойных брата Бернара и свояка нашего приказчика, но теперь мог представить себе, что такое быть пьяным – весна, словно здоровенная дубина, нежданно-негаданно опустилась мне прямо на затылок, да с такой силой, что я даже не заметил, как мы проехали Безансон и приблизились к Монбельяру.
- Ну, парень, и видок у тебя!- шутили обозные, - ты будто сбрендил!
И правда, я поймал себя на мысли, что постоянно улыбаюсь. Казалось, что улыбаюсь даже во сне, когда мы делали остановки на постоялых дворах по дороге. Необъяснимое счастье переполняло меня, будто кубок, в который зазевавшийся виночерпий льёт через край вино. Меня смущали смешки товарищей, я пытался совладать с собой и принять серьёзный вид, но как назло ничего не получалось, и коварный рот вновь расплывался в дурацкой улыбке. Обозные опять раскатисто ржали, а Филибер, который тоже посматривал в мою сторону с ироничной ухмылкой, наконец решил заступиться и прикрикнул: «Ну что гогочите, словно бешеные гуси?! Парень первый раз выбрался за пределы своей скорлупы, вот и одурел от радости! Сами-то, небось, тоже такие были».
- Да ладно,- отвечали те,- не были мы такими, всю жизнь мотаемся с обозами.
- А если даже и не были, то ржать всё равно кончайте, - говорил Филибер и добавлял полушёпотом,- если не хотите с работы вылететь! Хозяйский сын всё ж таки….
Постепенно смешки в мой адрес сошли на нет. Проехали Монбельяр и оказались в эльзасских землях. Этот край невероятно богат виноградниками и красивой природой. Именно здесь меня впервые посетило чувство, доселе мне незнакомое. Недалеко от Мюльхауза мы встали на постой в придорожной гостинице. Хозяин накормил нас, позаботился о лошадях и разместил на ночлег. Утром мы вновь стали готовиться в путь. Филибер послал какого-то мальчишку, крутившегося под ногами, пойти к хозяину спросить, нет ли у того вишнёвки. Только спустя несколько лет я понял всю волшебность этого напитка, без которого Филибер чувствовал себя весь день разбитым, если не выпивал утром маленький стаканчик. Мальчишка исчез, и через несколько минут среди наших грязных телег появилось нечто сверхъестественное - хозяйская дочка принесла Филиберу чарку вишнёвки. Меня как молнией поразило – ничего подобного видеть мне до сих пор не доводилось. Накануне вечером впотьмах я её просто не разглядел, но теперь, когда ярко светило солнце и теплый ветерок ласкал кожу, всё было по-другому. Я готов был принять её за ангела, снизошедшего с небес. Ей было лет четырнадцать. Золотистые локоны, выбивавшиеся из-под аккуратного белого чепца, щекотали лоб. Почти оформившиеся груди угадывались под расшитым корсажем. На какое-то время я застыл как вкопанный, и это показалось мне вечностью. Я смотрел на неё и не мог отвести глаз. Внутри творилось что-то неописуемое – кровь застучала в висках, сердце заколотилось как бешеное, ноги стали неметь и подкашиваться. Она посмотрела на меня – о Боже, мне сделалось ещё хуже – своими голубыми, немного хитрыми глазами, и улыбнулась.
Из состояния окаменелости меня вывел Филибер, дернув за рукав и сказав: «Ну ты что, Жильбер, свежего воздуха, что ли, перебрал по утру?». Ангел засмеялся. Филибер протянул ей фляжку и попросил отнести отцу, чтоб наполнил вишнёвкой, дав при этом монету. Она опять посмотрела на меня, опять засмеялась и убежала. Мне вспомнилась школа и рассказы брата Бертрана об аде и рае. Теперь мне казалось, что я мог представить себе рай. «Он населён вот такими вот существами, иначе быть не может»,- решил я. Что ж, наверное, я был прав тогда и не ошибся в своих первых впечатлениях, потому что в скором времени мне предстояло узреть ужасы ада…
Филибер чуть ли не пинками загнал меня на лошадь, всё было готово к отправке. Ангел вернулся, принеся наполненную вишнёвкой флягу. Филибер поблагодарил и скомандовал отправление. Он, как всегда, поехал впереди, мне же надлежало замыкать обоз. Я благодарил Бога, что еду в конце, ибо лишний раз имел счастливейшую возможность созерцать её ангельский лик. Она улыбнулась мне вслед и помахала рукой. Я тоже неуклюже изобразил знак прощания своей дрожащей пятернёй и с неохотой пришпорил лошадь. Фигурка ангела становилась всё меньше, пока вовсе не исчезла из видимости. Мне пришлось ехать быстрее, поскольку телеги уже давно завернули за поворот, так что расставание с нею стало слишком быстрым. А я даже не спросил её имени.… Впереди был Фрайбург.

Я ехал будто побитый. Ехать не хотелось, хотелось вернуться. Но сразу же душу обуревало волнение и нерешительность, и не хотелось возвращаться, хотелось ехать. Короче, я сам не знал, что мне надо. Сплошное смятение. Обозные вновь принялись подтрунивать надо мною, но я не обращал на них внимания, а всё силился уразуметь, что же со мною происходит. Так прошёл целый день, но я ни к чему так и не пришёл в своих незрелых размышлениях. Под вечер Филибер решил поднять мой дух и стал пытаться разговорить меня на всякие посторонние темы – про качество сукна, которым торгует мой отец, про гейльброннских девок, неслыханно сисястых, про рейнское вино, несказанно вкусное, да про свою бабку, которая прожила девяносто лет, ни разу не болела, а померла оттого, что ей на голову упала черепица с крыши.
- Вот как, Жильбер, неисповедимы пути Господни,- говорил Филибер,- живёшь так много - много лет, а потом хрясь! десница Божья тебе куском сухой глины по темечку, и ты уже перед этим самым Господом, который мгновенье назад прибрал тебя собственной рукой. Знать судьба ей такая была…
Видя, что реагирую я довольно вяло, да и то лишь из-за того, что просто надо как-то реагировать, он вновь повел речь о тех всепрощенческих грамотах, коими торгует папа, и кои Филибер позабыл, как называются. Он помнил, что эта тема перед нашим выездом из Полиньи заинтересовала меня. Я немного оживился, и Филибер решил, дабы окончательно вывести меня из состояния окаменелости, рассказать мне историю, которую никогда никому не рассказывал.
- Это большая тайна,- сказал он,- и тебе я решил раскрыть её только потому, что питаю к тебе дружеские чувства. Ты парень добрый, любознательный и, думаю, сумеешь запечатать уста и сохранить тайным то, что я намерен тебе поведать. Видит Бог, год назад я стал свидетелем события, которого не надлежало мне ни видеть, ни слышать, ни тем более говорить о нём сейчас. Возможно, Господь покарает меня за болтовню, но уж больно тяжело носить это в душе. Монахам на исповеди рассказывать я об этом не хочу – не для их ушей сия история. А вот ты, сдаётся мне, как раз подходишь.
Я встрепенулся – Филиберу удалось заинтриговать меня. К тому же стало вечереть, солнце клонилось к закату, и нам предстояло ехать всю ночь, и лишь на следующий вечер встать на постой. Одним словом, обстановка для тайной истории располагала вполне.
- Помнишь, как я говорил, что точно знаю, что император вскорости покончит с папскими делами в Германии? - спросил Филибер.
- Да, помню,- ответил я, - ты очень уверенно говорил об этом.
- Ну, так вот,- продолжил он,- есть от чего быть мне уверенным.
Вот что поведал Филибер.

Год назад он ездил по обыкновению с обозом в Гейльбронн. После того, как все дела были сделаны, Филибер решил остаться и прокатиться с герром Фоссом на ярмарку во Франкфурт. Обоз ушёл обратно в Полиньи, а через несколько дней отправились и они. Филибер был премного наслышан о знаменитых франкфуртских ярмарках и уж больно ему хотелось взглянуть, что же это такое. По дороге встали на постоялом дворе на ночлег. Плотно, по-алемански, поужинали с доброй кружкой отменного пива и полегли спать. Ночью пиво запросилось на волю, и, дабы отпустить его, Филибер пошёл на двор. Пока он мочился, послышался топот коней приближающихся всадников. Приказчик, закончив дело и освободив беспокойное пиво, заправил своё хозяйство в штаны и обернулся. К постоялому двору подъехали четверо верхами. Было видно, что все благородного сословия, особенно выделялся один, плотный и коренастый, ибо его одеяние выдавало в нём знатного господина. В свете факелов можно было различить облачение всех четверых. Тот, что казался знатнее остальных, был одет в куртку и кафтан с широкими буфами на рукавах с разрезами, которые только начинали носить в Германии, на ногах кожаные гамаши со шнуровкой, тупоносые башмаки со шпорами, на голове берет опять же с разрезами, а на поясе меч. Его платье было пошито из дорогого материала (уж в тканях-то Филибер разбирался), хотя и покрыто толстым слоем дорожной пыли. Все обликом походили на охотников. Остальные трое имели одеяние поскромнее, из чего приказчик сделал вывод, что они стремянными или сокольничими у коренастого. Но ни своры собак, ни охотничьих птиц ни у кого из них не было. «Странные охотники», подумал Филибер, «на кого ж они охотятся?». Все четверо спешились, коренастый последним. Эфес его меча был инкрустирован несколькими дорогими камнями (какими, Филибер впотьмах не разглядел), такие же красовались на пальцах, оправленные в золотые перстни. Лицо его осветилось факелом – над окладистой рыжей бородой располагался крупный нос и заговорщицкие глаза. Брови напряжённо насупились над переносицей. Он недовольно крякнул и велел позвать хозяина. Филибер отметил, что говорили с гортанным придыхом и довольно резко, что выдавало в этих людях саксонцев. «Чего это их в такую даль занесло?», удивился он.
Появился заспанный хозяин. Главный приказал принести себе стакан сидра и уселся у одного из костров, горевших во дворе. Хозяин, кланяясь и пятясь, убежал. Двое провожатых отвели коней в сторону, третий остался с главным. Его лицо потрясло Филибера, будто он узрел демонический лик. Такого несчастный приказчик не видывал никогда. По всей левой стороне совсем лишённого растительности лица ото лба до подбородка шёл огромный бугристый шрам, задевавший бровь и уголок рта и пересекавший глаз, который отсутствовал в глазнице – веки в этом месте были плотно закрыты и казалось, что они срослись. Волосы цвета свежей соломы были пострижены в кружок, брови и ресницы вовсе выцвели, края губ опущены вниз. Этот ужасный человек не говорил ни слова, в отличие от остальных. Филибер решил от греха подальше спрятаться за одной из дворовых построек и переждать малость. Тут вновь прискакал хозяин уже с кружкой сидра и, кланяясь, подал её главному. Страшный человек со шрамом вытянул руку и преградил ему путь. Хозяин опешил, а тот взял у него кружку, отпил немного, шмыгнул носом и передал коренастому.
- Ступай и не высовывайся более,- сказал тот, принимая напиток, - а ежели высунешься, тебе конец.
- Не извольте беспокоиться, всемилостивейший сударь, всё будет исполнено, как прикажете…,- дрожащим голосом ответил хозяин и стрелой поскакал обратно.
Человек со шрамом насторожился и повернул голову на юг. Через несколько минут вновь послышался отдалённый топот копыт. «Ну и слух!», удивился Филибер, «за столько вёрст услыхать приближение всадников!». Ещё через несколько минут к постоялому двору подъехали пятеро. Четверо немедля спешились, один из них взял под уздцы лошадь пятого, который только после этого спустился на землю. Ноги у сего господина были обуты в невысокие тупоносые сапоги до колен с отворотом, украшенные шпорами позади и металлическими наконечниками на носках. Сам он был облачён в богатую мантию с меховой оторочкой, бобровой, кажется, на голове имел четырёхугольную шапку, а на каждом пальце по перстню с драгоценным камнем. «Видать, граф или герцог, не меньше!», решил Филибер. Вид его так поразил приказчика, что он позабыл разглядеть остальных всадников, что, впрочем, не имело великой надобности, ибо было ясно как день, что все они слуги этого господина.
- Все в сторону и там ждите, - молвил человек в мантии на очень мягком и чуть шипящем алеманском наречии, из чего Филибер сделал вывод, что тот либо из Баварии, либо из Тироля. Коренастый поднялся, господин же тяжёлыми утомлёнными шагами направился прямо к нему, взяв факел у одного из своих людей. В свете огня от факела Филиберу открылись усталые черты его гладко выбритого лица, хмурые брови, чуть крючковатый нос с горбинкой, нависавший над сильно выпяченным подбородком и, вследствие этого, немного искривлённый контур рта. Это лицо показалось приказчику очень знакомым, но он никак не мог вспомнить, где доводилось его раньше видеть.
Коренастый опустился перед ним на одно колено, поклонился и молвил: «Приветствую тебя, государь. Надеюсь, то дело, по которому ты вызвал меня столь безотлагательно сюда, в гессенские земли, действительно серьёзно и не терпит промедлений».
- Встань, Фридрих, ибо я обратился к тебе как брат, не как государь,- ответил господин и тяжело плюхнулся на пустую перевёрнутую бочку рядом с костром, которая стояла боком напротив филиберова убежища. Пламя хорошо осветило всю его фигуру, и тут Филибера как громом шарахнуло – он узнал этого человека, потому что вспомнил, что неоднократно видел его изображение на имперских монетах! Перед ним сидел Священный и Римский император, кесарь Максимилиан!
- Дело действительно серьёзное, Фридрих, - устало молвил он,- и, думаю, безотлагательное. Чувствую, что жить осталось мне не так долго, вот и хочу успеть сделать, что задумал. Умаялся я, сил всё меньше остаётся, а дел совершить необходимо много. Я забочусь о благе Империи и моего народа, хочу преумножить их, но препятствия слишком обильны на моём пути… Я, подобно Иову, испытуем Господом, который забирает у меня всё то, что я любил. Сначала убилась моя любезная супруга, ты знаешь, я любил её. Теперь я потерял сына, мою надежду и наследника. О странной смерти Филиппа несколько месяцев тому ты, разумеется, слышал. Франш-Конте и Нидерланды после его смерти пока оставлю себе, покуда подрастёт старший из внуков, Карл. Он сейчас в Генте воспитуем учёным мужем из Утрехта, Адриан Флоренц его имя, и моей дочерью Маргаритой. А это что за чёрт рядом с тобой? - неожиданно прервал свою исповедь император и кивнул на человека со шрамом, который и не думал отходить и стоял подле коренастого Фридриха.
- Это Отто, - усмехнувшись, ответил Фридрих, - мы зовём его Молчуном. Он из франконского рыцарства, ни читать, ни писать не умеет, потому что грамоте не обучен, всё слышит, даже больше чем всё, но и говорить не может. Отто, открой рот, - повернулся он к человеку со шрамом.
Отто разжал тесно сдвинутые губы, и взорам Максимилиана и Филибера открылись два ряда довольно хороших зубов, за которыми на том месте, где должен был быть язык, обретался лишь короткий обрубок, судорожно вращавшийся во все стороны. Лицо императора выразило и недоумение, и отвращение одновременно.
- Он сражался в венгерском войске наёмником под началом Корвина против турок и попал к ним в плен. В бою был сильно ранен, отчего и шрам остался. Просидел несколько лет в Константинополе в темнице, пытался бежать, за это неверные отрезали ему язык. Но потом удача всё-таки улыбнулась ему. Турки решили продать его на невольничьем базаре в Египте и повезли туда на галере. Она попала в бурю и потонула где-то рядом с Кандией. Отто был так обессилен, что потерял сознание, но чудом не утоп. Волны выбросили его у Гераклиона, где бесчувственное тело подобрали венецианцы. Они выходили его и отправили в Венецию, где Отто прослужил несколько лет, а потом отправился на родину, но Господь направил его стопы ко мне, так что теперь живёт в Лейпциге и ходит за мною как тень. Можешь говорить при нём смело, государь, он никому ничего не скажет, потому что не сможет, и не напишет об услышанном, потому что не сумеет.
- Откуда же ты узнал его историю, раз он ни говорит, ни пишет? - удивился Максимилиан.
- При нём был пергамент, в коем всё это было описано одним венецианским мужем, у которого в услужении состоял такой же несчастный, только тот писать умел. Вот Отто ему и намычал. Уж двое немых как-нибудь друг друга то да поймут.
Тут Филибер, наконец, понял, что этот коренастый Фридрих – саксонский курфюрст, славившийся на всю Германию своей прозорливостью.
- Что ж, пусть будет так, - молвил император и продолжил, - Фридрих, боюсь, что Господь и меня в скором времени призовёт и не успею сделать всё, что замыслил. Поэтому решил вызвать тебя немедля сюда, под Франкфурт, поскольку сам с отрядом прохожу неподалёку отсюда. Суть беседы нашей прошу тебя сохранять в тайне, никто не должен о ней узнать. Решил положиться на тебя как на вернейшего из курфюрстов, ибо дело сие требует участия человека не ниже званием.
- Но почему ты выбрал именно меня, государь, а не Иоахима Бранденбургского, к примеру?
- Не доверяю я ему, Фридрих. К попам-курфюрстам с этим не пойдёшь, сейчас поймёшь, почему. Маркграф Пфальцский… нет, и к нему я особых чувств не питаю. С тобой же другое дело, на тебя могу положиться. Фридрих, Империя нездорова. Думаю, ты сам это прекрасно видишь. И не потому, что я безуспешно пытался несколько лет тому ограничить вас, курфюрстов, в полномочиях, и даже не потому, что потерпел поражение в войне со швейцарцами. Опасность, словно ядовитый аспид, ползёт из Рима. Индульгенции («вот, вспомнил, как зовутся эти растреклятые папские грамоты!», радостно вскрикнул Филибер) расходятся по германским землям всё более и более, а доходы с наших владений, твоих и моих, да и прочих, уменьшаются. Но и это не самое главное. Главное – разброд в умах, падение нравов, осквернение святой христианской веры. Это рано или поздно приведёт к краху Империи, а потом и ваших суверенных курфюршеств. Пример мы уже получили в виде эпохи древних римских кесарей, не соблюдавших стойкости в вере и допустивших великое падение нравов, кои привели в итоге их империю в начале к ослаблению, а потом и к падению с бушующими реками крови и миллионами невинно убиенных. Нельзя допустить подобного вновь, посему имею намерение остановить злостное гниение, и тебя призываю себе в помощники. Если со мною, упаси Господь, что-то случится, ты продолжишь то, о чем сейчас поведаю. Смерть Филиппа – предупреждение мне.
- Думаешь, его отравили?
- Уверен. После простой партии в пелоту так быстро человек не может заболеть и кончиться. Я склонен видеть здесь след папских агентов, действовавших руками местных кастильских супостатов. Ведь Изабелла Католичка, умирая, даже не помянула Филиппа в завещании, так что единственной правительницей осталась её дочь и супруга моего сына, Иоанна, которая уже тогда была не совсем здорова душевно. Филипп самолично принял на себя регентство, и тут…. А ведь он так мало успел поправить в Кастилии. Имел всё – и богатую страну, и любящую супругу, и хорошие возможности в будущем, и красивую наружность, в конце концов! Вдруг в одночасье – конец…. Его положили в саркофаг в соборе в Гранаде, вчера ещё цитадели неверных, а Иоанна, видать, совсем рехнулась от горя, приказала вскрыть гробницу и, о Боже, разъезжает теперь по Кастилии с тлеющим трупом моего сына! Я послал уже людей изловить эту безумную. Всё кувырком…. В Империи тоже неспокойно. Я словно меж двух огней. Папский престол душит нас подобно адскому змию, и мы должны положить этому конец.
- Ты прав, государь, у меня в Саксонии картина в точности такая, как ты описал. И мне это не по нраву. Но что поделаешь с папой, он же наместник Бога в нашем грешном мире! Не применять же к нему, прости Господь мне такие слова, методы Александра VI?
- Разумеется, нет. Покойный Борджа был исчадьем ада, но его все терпели. Я тогда лишь начинал править, а потом только понял, что валенсиец великий грешник, восседающий на папском престоле. Нынешний папа не такой, он разлагает общество постепенно, исподтишка. Вот и мы будем действовать подобным образом. Это будет местью за смерть моего возлюбленного Филиппа, невинной жертвы, принесённой на алтарь благополучия Империи, и очищением наших земель и умов наших подданных от скверны. Главное – сохранять тайность.
- Слушаю тебя, государь,- Фридрих отодвинул Отто Молчуна в сторону и приблизился к императору плотнее.
- Сначала ты должен поклясться, что никто не узнает о нашей беседе, - сказал Максимилиан. Фридрих поднял правую руку, сжав большой, безымянный и малый пальцы в подобие кулака, а указательный и средний подняв вверх в продолжение руки, и поклялся в том, о чём просил император.
- Хорошо, - молвил тот, - итак. Нужен человек, который обладал бы достаточным образованием и запасом знаний, риторическими способностями и богатым логическим мышлением, а, кроме того, целеустремлённостью и истинной верою в Господа нашего Иисуса Христа, который видел бы то, о чём мы с тобой только что говорили, но зрил бы вглубь, а не растекался по поверхности, выкорчёвывал бы зло, а не маскировал его, не знал бы пути назад и мог отстоять то, в чём убеждён. Этот человек должен быть непременно духовного, но ни в коем случае не светского, сословия, дабы показать папской курии, что в лоне святой матери церкви остались ещё чистые, незапятнанные служители Господа. Голос против святого престола должен исходить из-под него самого. Этот человек должен вступить в диспут с прелатами Рима и победить их. С ним победим и мы, подобно Константину Великому, обрядшему христианскую веру, и спасём и её, и Империю, и все её составляющие. Папам нужно указать на их место.
- Истину говоришь, государь. Всегда преклонялся пред твоей мудростью. Подобного человека найти возможно, но будет это очень трудно сделать, искать можно довольно долго и никого не найти. Но, полагаю, с Божией помощью удача улыбнётся нам, ибо сия миссия - богоугодное дело. Какова же моя роль в этом плане?
- Ты будешь главным искателем. Найдёшь нужного человека, который бы мыслил в угодном нам русле, и подтолкнёшь его к выступлению против святого престола за соответствующее вознаграждение.
- Из каких же средств, государь? Неужто ты думаешь, что я пойду на эту авантюру за свой же счёт?!
- Разумеется, нет, Фридрих, не кипятись,- снисходительно улыбнулся Максимилиан,- я профинансирую тебя. Главное – успеть сделать это скорее и тайно!
Он достал из-под мантии толстенный кошель и тряхнул им. Внутри раздались услаждающие слух звуки звенящих монет.
- Это первый взнос в кассу благополучия Империи, её курфюрстов и её народа, - сказал император. – Прошу тебя приступить к поискам незамедлительно, дабы не упускать драгоценное время. Теперь от тебя зависит наше будущее.
- Но ты же сказал, что мне предстоит продолжить, если с тобою, не привели Бог, что-то случится?
- Это наше общее дело, Фридрих. Негоже тебе сидеть сложа руки и дожидаться моей смерти. Поэтому применим разделение труда, как на мануфактуре – я плачу, ты ищешь.
- Ты что же, приравниваешь нас к ремесленникам и прочим недостойным?
- Труд не порок, Фридрих, а средство к существованию и реализации самого себя. Трудом зиждется жизнь и благополучие. У работного люда свой труд – изготовление тканей, оружия, обуви, одежды, всего прочего, чем и ты, и я пользуемся в повседневной жизни. У нас свой труд – управление странами и народами. Каждому своё. Ну что, берёшься?
- Ладно, берусь,- немного помедлив, ответил Фридрих и принял от императора кошель,- но скорости и быстрого успеха предприятия не обещаю, нужно ещё продумать, где искать новоявленного мессию…
- Спасибо, любезный друг, я знал, что ты примешь мою сторону,- лукаво улыбнулся Максимилиан,- теперь прощай, да не забывай извещать меня о продвижении дела.
- А ты, государь, не забывай присылать золотишко,- хмыкнул саксонский курфюрст.
Оба поднялись, Фридрих поклонился, и Максимилиан махнул рукой своим. Уже через несколько минут от императора и его малой свиты осталось лишь облако пыли на дороге. Начинало светать. Фридрих допил свой позабытый сидр и буркнул: «Ишь ты, христианский праведник, спаситель веры и народа! Совсем зациклился на своей monarchia universalis. Ладно, идея всё равно хорошая, хоть и лицемерно задрапированная. Пока начнём, а там поглядим, может и правда что путное выйдет. В любом случае, я, ничего кроме своего свободного времени, не теряю. Хорошо хоть, что не из самого Лейпцига сюда тащиться пришлось, вовремя я выбрался в Кёльн к архиепископу».
- Эй, Отто!- рявкнул он,- поехали отсюда ко всем чертям!
Ещё через несколько минут почти рассеявшееся облако пыли, образовавшееся от копыт императорских коней, сменилось не меньшим, только получившимся от копыт коней курфюршеских. Филибер перевёл дух и побрёл, ошарашенный услышанным, к себе на ночлежное место. Заснуть он так и смог, в голове то и дело крутились слова императора: «Папам нужно указать на их место».

Филиберова история потрясла мой юношеский ум, и теперь я ехал и думал лишь об этом. Своей цели хитрый приказчик добился – вывел меня из состояния мальчишеской одурелости, вызванной созерцанием расцветающей женской красоты. Так мы миновали Фрайбург и направились к Штутгарту. Ночами, на постоялых дворах, я вновь прокручивал в голове поведанное Филибером и всё думал, нашёл ли уже Фридрих такого человека, о котором говорил император? И как возможно такое – достать покойника из могилы и разъезжать с ним по стране?
Начался май, но насладится сполна его красотами мне не довелось. Не доезжая до Штутгарта случилось событие, перевернувшее всю мою нынешнюю жизнь и определившее последующую. Как-то ночью пошли без постоя, потому что в Гейльбронн надо было поспеть как можно скорее. Ничто не предвещало неладного, свежий воздух ласкал ноздри, ухала сова, соловьи заливались бесконечными трелями, половина луны одиноко висела на ночном небосклоне, освещая наш путь. Дорога шла по лесистой, однако довольно плешивой, местности. Деревья и кусты торчали то тут, то там, нигде не создавая сплошной полосы. Мне не спалось, поэтому я ехал верхом. Вдруг в кустах что-то зашуршало, закачались несколько веток на деревьях поодаль, замелькали какие-то тени. Филибер остановил коня, вынул меч их ножен и скомандовал: «Оружие на изготовку!». Но его команда была произнесена слишком поздно, ибо в сей же миг, как он выкрикнул это, со всех сторон на обоз налетели неведомые чёрные люди. Чёрные они были не потому, что арапы, а потому, что облачены были во всё чёрное. Возможно, мне просто так показалось, поскольку атака их была настолько молниеносной, что я толком ничего не успел понять. В лунном свете засверкали клинки, треть наших была убита сразу. Филибер, словно медведь, раскидал злодеев в стороны, убив, кажется, двоих, и бросился ко мне с криком: «Жильбер, скачи прочь!». Тут чей-то зловещий топор опустился ему прямо меж глаз, и голова его, словно орех, раскололась пополам, забрызгав окружающих мозгами несчастного вперемежку с кровью. Я только и успел взмолиться святому Антонию и святому Мартину, чтобы упокоили с миром душу храброго приказчика, пожертвовавшего собой ради меня и отцова добра, и спасли мою, как получил по затылку удар чем-то тяжёлым и потерял сознание.
Сколько пробыл я в небытии, не ведаю. Мне виделся окровавленный Филибер, целовавший кончик сапога у императора Максимилиана, который тем временем заколачивал гроб и кричал, что больше никому не позволит надругаться над телом своего покойного сына. Потом вдруг появился Отто Молчун и стал лупить меня по щекам. Я постепенно стал приходить в чувство, открыл глаза и увидел, что его огромный шрам уменьшился и переполз на правую щеку и подбородок, а сам он обратился в голубоглазого человека с длинными русыми волосами.
- Вставай, малец,- звонко сказал человек на ярко выраженном швейцарском наречии и протянул руку, на которой было всего три пальца,- чего разлёгся, будто охмелевший Ной?

ГЛАВА ВТОРАЯ, В КОТОРОЙ ЖИЛЬБЕР БУВЬЕ ПОСТИГАЕТ АЗЫ ЖИТЕЙСКОЙ, А НЕ КНИЖНОЙ, МУДРОСТИ С ПОМОЩЬЮ РАЗБОЙНИКА, СОВЕРШАЯ МЕЖ ТЕМ ПУТЕШЕСТВИЕ В ДАЛМАЦИЮ, ЧТОБЫ БЫТЬ ПРОДАННЫМ ТУРКАМ, НО НЕОЖИДАННО ВСТРЕЧАЕТ ХУДОЖНИКА




Солнце едва начало золотить верхушки деревьев. Разбойники, фыркая от досады, спешно схоронили своих погибших товарищей в одной огромной яме, заодно закопав туда и моих мертвых попутчиков, и принялись готовиться в путь. Я сидел, скверно соображая и потирая голову, по которой меня недавно треснули неизвестно чем, оглядываясь меж тем по сторонам. Отряд бандитов был большим, около тридцати человек, не считая тех пяти-шести убитых Филибером и нашими обозными. Из обоза, кроме меня, уцелело всего-навсего пятеро, остальные погибли, обороняясь. Все выжившие сидели поодаль со скрученными за спиной руками, потому что все были взрослыми сильными мужчинами, я же особого беспокойства разбойникам не доставлял, к тому же не совсем ещё пришёл в себя, вот меня и не стали скручивать. Один из ночных татей по распоряжению трёхпалого человека со шрамом, звавшего себя Бруно, который был у них, как я понял, за главного, принёс мне флягу с водой. Я жадно принялся пить, чем весьма позабавил разбойников. Были они все из разных алеманских земель, что я установил, вслушиваясь в их говор – десятеро говорили по-гессенски, трое по-пфальцски, шестеро по-баварски, остальные на разных наречиях срединных княжеств Германии и северных кантонов Швейцарии, включая самого главаря.
Утро было прекрасным, свежий воздух ласкающими струями разливался вокруг, медленно нагреваясь в лучах восходящего солнца и оттого постепенно переставая быть свежим. Весело щебетали птицы, вдалеке на лугу замычали выгнанные на выпас коровы, щёлкнул кнут пастуха. Ах, как бы мог я радоваться сейчас этому утру, если б окружавшие меня теперь негодяи не испоганили его, убив Филибера и прочих моих попутчиков, посадив меня в телегу и везя неведомо куда. О, бедный, бедный Филибер! Неужели и вправду Господь покарал его за то, что он осмелился увидеть, что ему видеть не положено было, однако возможно было предначертано судьбою увидеть, что и свершилось, но вместе с тем было предначертано и понести наказание за увиденное, ибо видеть этого ему, по его сословию и положению, не полагалось вовсе?… Тут меня передёрнуло от всего этого схоластического бреда, которым любил иногда увлечься вслух брат Бертран в редкие минуты доброго расположения духа, и который частично осел в моём мозгу. Я мысленно принялся вновь оплакивать Филибера, однако сие занятие давалось мне с трудом, поскольку вокруг происходили довольно интересные события, за которыми я и принялся наблюдать.
Разбойники, кроме нас шестерых пленных, захватили ещё и наш богатый обоз с тканями и теперь обсуждали, что с ним делать. Бруно Трёхпалый, подведя итог всем тем предложениям, которые были выдвинуты, сказал, что весь обоз надо пристроить одному доверенному лицу в Ульме, до которого мы вскоре должны были добраться. Отсюда я сделал вывод, что мы движемся по направлению к югу, ибо знал, что славный город Ульм находится к юго-востоку от Штутгарта, где и произошло мое пленение. Теперь меня интересовали два вопроса – куда нас повезут дальше, поскольку речи о том, чтобы оставить нас в Ульме, не велось, и почему эти душегубы напали на нас ночью, а не днём, как это обычно случается с дорожными разбойниками? Ответ на свой второй вопрос я получил довольно быстро, слушая разговоры бандитов. Оказалось, что события минувшей ночи – чистая случайность, просто их отряд проходил по тем же местам, где чёрт дёрнул идти и наш обоз. Завидев нас, они быстро сориентировались, решив, что не стоит упускать такой лакомый кусок, тем более что он плыл им в руки сам, рассеялись по окрестным кустам и напали. Что было дальше – известно. Добавлю лишь, что внезапность здорово сыграла им на руку, так что мы и глазом моргнуть не успели, как были или пленены, или убиты. Особенно радовался здоровенный детина с огромным топором, которым, как я предполагал, он и зарубил несчастного Филибера, первым заметивший нас и предложивший напасть.
На первый вопрос ответа я так и не получил. До Ульма добрались быстро. Общаться нам, пленным, между собой не дозволяли, так что везли нас на разных телегах. Остановившись недалеко от города, Бруно Трёхпалый довольно улыбнулся и сказал: «Нут вот и добрались, сейчас зазвонят!» И правда, вдали, с той стороны, в которую он смотрел, послышался колокольный звон. Я присмотрелся и смог различить на горизонте шпиль собора и колокольню, с которой и шёл звон. Это был Ульм, звонили к вечерне. Десять человек из отряда забрали все наши телеги и отправились в город, чтобы сбыть награбленное некоему доверенному лицу и потом нагнать нас около Аугсбурга. Нас всех усадили на одну оставшуюся телегу и куда-то дальше повезли. Я не смог терпеть более и решился обратиться к Бруно с вопросом, ибо мне казалось, что этот человек с голубыми глазами и шрамом симпатизирует мне.
- Куда вы нас везёте, достопочтенный господин? - выкрикнул я, нарочно избрав для общения с ним просительный тон, с трудом подавляя в себе всю ненависть к этому человеку, которая клокотала во мне, словно адский огнь на люциферовой кухне.
- Ты хочешь знать? - Бруно попридержал коня и обернулся, лукаво поглядев мне в лицо, – Мы едем в Вену, один из богатейших городов Европы, императорскую столицу. Там вас всех мы пристроим за неплохое вознаграждение одному человеку, вместе с которым вы прокатитесь в Сплит (это в Далмации, на морском побережье, думаю, ты слыхал про такое), где будете предложены в качестве живого товара турецким купцам. А дальше – как попадёте, купит кого из вас добрый паша или бей, станете чернорабочими, а кто помоложе, евнухами, если повезёт…
- А если нет? - опешил один из обозных, слушая это диковатое пророчество.
- А если нет, то на галеры в Константинополь, а может и на Кипр.
- Нет уж, премного благодарствуем, лучше уж на галеры, чем в евнухи!
- А кто такие евнухи? - поинтересовался я.
- А вот когда тебе яйца ножом отчекрыжат, и ты начнёшь разговаривать словно баба, вот тогда евнухом и станешь! - в сердцах ответил обозный.
- Слыхал про таких людей, - молвил я в ответ, - мой дядя Мишель бывал однажды в Италии и видел такого человека там в одной из церквей, у него был сладкий голос, и он сказочно пел, ведя за собою весь хор.
- Ну, у турок-то ты не попоёшь точно, - хмыкнул Бруно, - будешь служить оттоманским жёнам и наложницам, там их столько, что не до песен будет.
Вся процессия дружно принялась ржать, словно табун коней, я же насупился и замолчал.
- Какое-то время я жил в Риме, - вдруг заговорил Трёхпалый, смотря куда-то вдаль, - и вдоволь наслушался этих церковных евнухов, только в Италии их именуют castrati. В Риме почти каждая большая церковь обладает подобным сокровищем. Когда они поют, душа уходит в пятки, мир вокруг перестаёт существовать, жизнь замирает, любое движение невозможно, дабы малейшим предательским шорохом не нарушить того дивного, благодатного, сказочного, ангелического звучания, которое исходит из их уст и, отражаясь от стен и куполов церквей и соборов, пронзает сердце, опьяняет душу, заставляет дрожать все члены, заволакивает глаза сладостным туманом, подкашивает ноги, покрывает тело испариной. Кажется, что сами ангелы вселяются в эти мгновения в них и рекут их устами. Мне довелось видеть людей, которые тут же в церкви, на мессе теряли сознание или непроизвольно опростались во время кастратического пения…. У одного даже сердце не выдержало, так что он на мессе прямо и помер.
Бруно говорил с таким жаром, и в то же время так спокойно и благородно, что мне подумалось, будто он не бедного сословия и возможно даже имеет некое образование. Но то, о чём он рассказывал, так взбудоражило меня, что я сам покрылся испариной, будто услышал, как поёт один из тех самых castrati. Отогнав от себя сии мысли, я вновь вернулся к думам о своём ближайшем будущем. Поездка в Вену, безусловно, была делом привлекательным, однако дальнейшая судьба, которую предрекал нам Трёхпалый, меня вовсе не радовала. Тогда я решился вновь спросить.
- Но ведь Далмация принадлежит христианам, откуда же там тогда турецкие невольничьи рынки?
- А их там и нет, - опять лукаво ответил Бруно, - но торговля живым товаром ведётся, и все это знают, и едут в Сплит, и торгуют, и покупают, а светлейший дож венецианский имеет с этого мзду и закрывает глаза на подобное обстоятельство, вовсе не христианское.
Его ответ озадачил меня, и я вновь умолк. Гнев, бушевавший во мне, стал постепенно сходить на нет, ибо отношение моё к Бруно сильно изменилось в последние дни в его пользу. Этот человек казался мне умным и незлобивым, просто заниматься подобным ремеслом, думал я, вынудили его обстоятельства, мне неведомые. Мы ехали уже третью неделю, начался июнь, впереди забрезжили шпили Аугсбурга, города, заложенного, со слов Бруно, ещё в древние времена великим кесарем Августом, в честь которого город сей и был наречён. Трёхпалый решил, что дорога в Вену займёт у нас ещё не меньше месяца и что всему отряду не стоит тащиться в такую даль, а лучше заняться делом. Поэтому детине с топором и ещё пятнадцати разбойникам он приказал оставаться здесь, в окрестностях Аугсбурга и дожидаться в условленном месте тех десятерых, что поехали в Ульм пристраивать награбленное добро, чтобы потом соединиться и продолжать грабить людей на дорогах. Сам же Бруно и с ним шестеро должны были отправляться в Вену, дабы доставить туда нас. На том и порешили, и наш заметно поредевший поезд двинулся к Мюнхену.

Кормили нас для пленников неплохо, правда тем, что оставалось от разбойничьей трапезы. Бандиты то и дело таскали из где-нибудь пасшихся стад то ягнёнка - малолетка, отбившегося от матери и забежавшего в невиданную для него даль, то козу, а то и молоденького телка. Потом всё это жарилось вечерами на костре и сжиралось, кости с оставшимся на них мясом доставались нам, кроме того, нам варили похлёбку из требухи, которой иногда не брезговали и сами разбойники. Обозным на время еды развязывали руки, но скручивали ноги, чтоб не сбежали, потом вериги перемещались на свое привычное место. Кожа под верёвками у моих попутчиков уже вся изорвалась, наружу лезло мясо, постепенно начинавшее темнеть и подгнивать. Но Бруно это обстоятельство не очень-то заботило, поскольку один раз он обмолвился, что у того человека в Вене, к которому нас везли, есть целебная мазь, заживляющая довольно быстро все раны. Меня же не связывали, так как знали, что мне, мальчишке, бежать было боязно, ибо я не умел ещё сориентироваться, куда бежать.
Однажды вечером подстрелили где-то в лесу хорошенького кабанчика и стали жарить его на костре. Жадным взглядом пронзал я его аппетитную тушку, крутившуюся на вертеле, сглатывая слюну при виде каждой падавшей в огонь капли жира, вызывавшей в нём сладостное ворчание. Бруно Трёхпалый уловил мой взгляд, как всегда лукаво улыбнулся и поманил меня одним из своих оставшихся пальцев. Я подсел к нему. Он отрезал сочный ломоть с кабаньего бока своим ножом, надел его на палку и протянул мне. Я с жадностью впился зубами в шкварчащее мясо и принялся уплетать его.
- Ешь, малец, ешь, - как-то по-доброму потрепал меня по голове Бруно, - кстати, я до сих пор не знаю твоего имени, а ты неплохо говоришь на моём языке. Где ты научился?
- Жильбер меня звать, - буркнул я, жадно жуя кабаний бок, - отец мой торгует с вашими земляками, вот оттуда и выучился по-вашему балакать.
- Так может мне тебя в Вену не тащить с собою, а потребовать выкуп у твоего отца? Это ведь его обоз с тканями был, так?
Я удивился его догадливости, но подтвердил. Сидя рядом с ним и разглядывая его, у меня не осталось уже никаких сомнения, что передо мною человек благородного происхождения, обученный хорошим манерам. Все его движения, повороты головы, то, как он глядел на окружающих, всё выдавало в нём если не рыцаря, то младшего из рыцарских сыновей точно. И даже его потёртая дорожная одежда, давно уж непонятно какого цвета бывшая изначально и из какого материала пошитая, сидела на нём благородно. На мысль о его принадлежности к рыцарству меня натолкнула неплохая шапка с пером и дорогой меч с богато украшенным эфесом. Хотя, всё это он мог снять с одного из убитых им путников.
Мясо я, наконец, дожевал, вытер руки об себя, и вдруг у меня что-то внутри ёкнуло, и я выдал фразу, которой сам от себя не ожидал: «А вы не боитесь, что Господь покарает вас за то, чем вы занимаетесь?»
Бруно сразу как-то переменился в лице, посуровел, так, что я решил, что сейчас мне не поздоровится и втянул голову в плечи, но он всего лишь молвил ледяным голосом: «Да что ты знаешь о Боге, молокосос? Небось, только ту чушь, которую тебе вдалбливали в башку домашние да которой тебя потчевали в церковной школе? Ты ведь там учился?»
Я опять удивился его догадливости и кивнул. Тут Бруно немного оттаял и продолжил: «Ты неплохой парень. И неглупый. Я сразу понял это, видно по твоим словам, что в школу ты ходил. Но чтобы знать о Боге то, что необходимо, монашеских уроков маловато будет». Он глубоко вздохнул и отрезал ещё один небольшой кусок мяса. Протянув его мне, он продолжил: «Бог – это мануфактура, средство для выколачивания денег, красивая гильдейская вывеска, под которой только ложь и алчность попов. Вот что такое Бог в нынешнем понимании, всё перевернулось с ног на голову».
- Это как так – Бог, и вдруг мануфактура? - опешил я и чуть не подавился кабанятиной.
- А вот так. Представь – человек богатый и предприимчивый создаёт мануфактурное производство, да хоть ткацкое, чтоб тебе понятнее было: покупает прядильные станки, шерсть, нанимает работников, они на него работают, прядут и ткут, он продаёт готовые ткани разным торговцам, а потом весь барыш кладёт себе в карман, немного поделившись со своими работниками. Так устроена и нынешняя пресвятая матерь церковь – папа имеет отряд кардиналов, которые руками архиепископов и епископов, а также монашеских орденов, выкачивают из мирского населения разные подати, а теперь ещё и торговлей индульгенциями увлеклись. Знаешь, что это такое?
- Да, слыхать доводилось.
- Молодец, ты и впрямь не дурак. Так вот, за счёт этого они все и живут. И всё от имени Господа и во имя Его! А люди, словно ослы, уши развесили и верят. В давние времена по иному всё устроено было, однако потом начались перемены, и вот что стало теперь.
Мне всё равно смутно понималось, о чём ведёт речь этот странный человек. Пожав плечами, я принялся дожёвывать свой кусок. Видя это, Бруно улыбнулся и поведал мне историю, которая, подобно гнойному червю, проникла мне в душу и поселила в ней зерно сомнения, сомнения в том, что мир, в котором я живу, справедлив и гармоничен. Уже потом, через много лет, я понял, как прав был Бруно, что приоткрыл тогда повязку, коей завязаны были мои глаза, и первым дал мне взглянуть на мир более трезвым, не затуманенным взором.

- Родом я из Базеля, это на севере Швейцарии, - начал Бруно свой рассказ, - отец мой был мелким рыцарем («вот», с гордостью подумал я о себе, «попал в яблочко, словно Вильгельм Телль!»), а я у него младшим из четырёх сыновей. Старший брат получил всё наследство, второй пошёл монахом в Санкт-Галленский монастырь, третьего убили в кабаке по пьянке, а я остался не у дел. Многие из подобных мне юношей, брошенных на произвол судьбы без наследства и даже вовсе без средств к существованию, плюнув на своё благородное рыцарское происхождение и все моральные устои, принимались сколачивать банды да грабить всех кого ни попадя на дорогах Баварии, Пфальца, Тироля и Франконии. Некоторые шерстили родные швейцарские кантоны, а иные добирались со своими отрядами до Зальцбурга и богемских лесов. Но мне подобное подлое занятие было не по душе. Я, наравне с братьями, постиг в отрочестве все рыцарские добродетели, коими долженствовало обладать каждому благородному дворянину – выучился ездить верхом, владеть копьём и мечом, плавать, играть в шахматы, освоил премудрости гона дикого зверя, а, кроме того, выучился играть на арфе и слагать вирши. Но всеми сиими добродетелями суждено было воспользоваться лишь моему старшему брату. Когда отец помер и я оказался на улице, мой брат, тот, что был монахом в Санкт – Галлене, позвал меня к себе. Я, не раздумывая, занял денег у одного приятеля-торговца и уехал туда, пошёл учиться в местный университет, зарабатывал кое-как и кое-где, так что денег всё равно не хватало. Три года спустя я прослышал, что папа Александр VI в Риме набирает солдат в свою личную гвардию, причём предпочтение отдаётся швейцарцам. Не долго думая, я собрал свои пожитки, получил благословение брата и отправился в Рим через перевал св. Бернарда.
Дорога было нелёгкой – сначала предстояло перейти через Альпы, потом чёрт знает сколько тащиться по итальянским княжествам и герцогствам. Словом, через год я, наконец, достиг Вечного Города. Мне открылась пренеприятнейшая картина – город был огромный и грязный, куча каких-то древних развалин, оставшихся ещё со времен кесарей Августа и Веспасиана, только теперь они все были покрыты кустами да травой, а в их расщелинах паслись козы и прочая дрянь. Доселе мне таких больших городов видать не доводилось, чтоб столько людей сразу да в одном месте. Люди были не больно-то приветливы, но один всё ж таки указал путь к папским палатам. Оказалось, что ещё двадцать лет тому папа Сикст IV хотел набирать в свою гвардию только швейцарцев, но чего-то у них там не вышло, и вот теперь Александр VI вновь загорелся этой мыслью. На Ватиканском холме, где располагались папские дворцы и всё его хозяйство, меня приняли с радостью, набор, как я узнал, идёт всегда, если среди гвардейцев есть брешь. Таковая образовалась как раз за несколько дней до моего прибытия – один из наёмников случайно наступил на ржавый гвоздь, получил болезнь крови и приказал долго жить. Так я стал папским гвардейцем на целых десять лет.
К моему превеликому удивлению, папский престол оказался чем-то наподобие совместного владения нескольких семейств, которые по очереди передавали его друг другу. За тридцать лет на нём успели посидеть несколько дядьёв с племянниками - венецианцы Евгений IV и Павел II, тосканцы Пий II и Пий III, валенсийцы из рода Борджа Каллист III и Александр VI, и, наконец, Сикст IV и Юлий II, происходившие из знатнейшей савонской фамилии делла Ровере. Иннокентий VIII, ни к одной из этих семей не принадлежавший, среди них случайно затесался.
Летом тысяча четыреста девяносто пятого года от Рождества Христова началась моя служба папам. Первым среди них был, как я уже упоминал, Александр VI. В миру он звался Родриго Борджа, и въехал в Рим, считай, что гусь по воде – такой же важный и так же легко, ведь его уже в двадцать пять лет сделали кардиналом.
- А разве так бывает? - удивлённо спросил я, живо представив своего братца Этьена в кардинальской мантии, отчего мне сделалось смешно.
- Бывает всё, - улыбнувшись, ответил Бруно, - особенно если твой родной дядя – папа римский. Вот и у Родриго дядя был Каллист III. Став папой, Александр VI навлёк на себя всеобщую нелюбовь как римского населения, так и большинства христианских государей. Этот человек был великим грешником, и богомерзкие деяния его надолго остались в памяти не только тех, кому не посчастливилось иметь с ним дело, но и всех добрых христиан. Обманом, подкупом, насилием, подлостью, алчностью, убийствами прокладывал он свой путь в преисподню, где теперь, надеюсь, черти хорошенько с ним развлекаются! Но самый великий грех, совершенный этим чудовищем, было то, что он, Великий Понтифик, позволил себе, наплевав на все заветы Господа нашего, иметь детей, что для священника, как тебе известно, верой христианскою запрещено, ибо любое чадо – плод плотских утех, несовместимых с умерщвлением плоти. Сколько детей было у Александра VI – неведомо никому, но двух из них он особо любил и всячески опекал – дочь Лукрецию и сына Чезаре.
Лукреция прославилась на всю Европу как величайшая отравительница, ибо то количество ядов, с помощью коих она лишала жизни своих противников, доподлинно неизвестно ни одной живой душе, разве что аптекарю, состоявшему при ней и составлявшему эти сложнейшие орудия убийства. Она, как говорят в народе, обманом вышла замуж за феррарского герцога Альфонсо д’Эсте. Чезаре, жесточайший и безжалостнейший насильник и негодяй, при поддержке отца смог ненадолго создать для себя целое королевство, убив, в том числе и с помощью своей распутной сестрицы, множество невинных людей. Александр VI руками французского короля Карла Покладистого завоевал для Чезаре почти все города северо-запада Италии, кроме Милана (миланцы вообще славятся своей стойкостью и непримиримостью), обратив потом всё при поддержке неаполитанцев против наивного молодого монарха и вынудив его убраться восвояси в Париж. Нынешний французский государь Людовик XII, взошедший на престол после Карла, оказался поумнее предшественника (наверное, в силу возраста, ибо намного старше покойного короля). Он заключил с семейкой Борджа союз, взял штурмом Милан и, договорившись с кастильской короной, посадил в Милане герцогом Лоренцо Сфорца, порядочного мерзавца, но лояльного французам. Потом, дождавшись смерти Александра VI, которая явилась за ним в августе пять лет тому, вышвырнул Чезаре из его домотканого королевства, разделив с кастильцами и венецианцами влияние на всём севере Италии. Тот мыкался несколько лет где попало, чиня разбой и насилие, и вот недавно пришли вести, что черти прибрали и этого ублюдка.
Служить такому мерзавцу, каким был Александр VI, а тем более охранять его, было великим испытанием, и не только для меня, но и для многих моих соотечественников-гвардейцев. Однако бедность и желание заработать перевешивали на этих горестных весах жизни чашу в пользу папы. Он меж тем отгрохал себе на Ватиканском холме здоровенный дворец, украшать который пригласил знаменитого в Италии художника по прозванию Пинтуриккьо. Он окружал себя сказочной роскошью, неслыханными яствами и какими-то непонятными приживалками, кои менялись так скоро, что глаз не успевал запоминать их. Чем старее он становился, тем более его плоть погружалась в пучину разврата. В Риме по ночам воровали молодых фемин и свозили к нему во дворец на телегах, чтобы он со своими любимцами предавался плотскому греху, а, кроме того, в перерывах, они забавлялись содомией меж собою. Бывало, пытались затащить даже кое-кого из гвардейцев, да не вышло – среди нас любителей этого дела не нашлось. В городе пошёл ропот и волнение, но никто не отваживался поднять бунт против антихриста. Бушующий возглас протеста раздался наконец, однако не из римских кварталов, а из Флоренции, где местную республику возглавил монах Савонарола после того, как Карл Покладистый изгнал оттуда правивших там Медичи.
- А что это такое – республика? - удивлённо спросил я, потому что это слово мне было незнакомо.
- Это когда правит не один человек, а сразу несколько.
- А разве так бывает? - снова удивился я, потому что с трудом мог себе вообразить подобное положение вещей.
- Я же говорил тебе, что быть может всё, что угодно. Угодно Господу, разумеется. Вот, в Венеции или в Генуе, к примеру, именно так и заведено.
- В Венеции дож.
- Дож первый среди равных ему правителей, princeps inter pares, как заведено было у первых римских кесарей. Так вот, этот доминиканец Савонарола поднял бучу не только против папы и его ублюдков, но и против всей Римской курии. С чем не согласились христианские государи. Александр VI отлучил Савонаролу от церкви, а французы с кастильцами взяли Флоренцию и сожгли монаха на костре на главной городской площади как еретика. Одним словом, после этого недовольство малость поутихло, но потом опять стало разрастаться, и тут эта дряхлая валенсийская свинья, по мановению длани Господней, выпила отравленное вино, которое предназначалось очередной жертве, и отправилась в ад, где и пребывает по сей день. Подожди-ка минутку, сейчас…
Бруно поднялся и пошел к своему седлу, которое лежало на земле (лошадей на ночь рассёдлывали, чтобы дать отдохнуть, а седла складывали в одно место), открыл сумку, притороченную сбоку, порылся в ней и достал какой-то небольшой и плоский предмет. Когда он вернулся и уселся рядом со мною, оказалось, что это сложенный в несколько раз лист пергамента. Трёхпалый развернул его и протянул мне. Я резко отпрянул назад.
На пергаменте был рисунок, скопированный, очевидно из какой-то книги. На нём было изображено сущее чудовище, Вельзевул во всей своей красе. Тело его являло хитросплетенье неких сучков и кореньев, образовывавших замысловатейшей вязью своей диавольский лик на груди демона, где вместо сосцов злобно глядели два глаза, обрамлённые мхом, а вместо рта высовывался некий кабаний бивень. Костлявые руки Вельзевула оканчивались кривыми омерзительными пальцами, кои являли собою не то отростки древесных сучьев, не то завершия грифоньих лап, и увенчаны были они изогнутыми длинными когтями. Левую руку чудовище вздымало вверх, правой же опиралось на длинный посох, вместо набалдашника на котором красовались два закруглённых бивня, на каждом из которых имелось по искривлённому отростку неизвестно какого, но не иначе, как диавольского, происхождения, а между бивнями была продета верёвка с изготовленной для висельника петлей. Голова Вельзевула являла собою пень, где вместо глаз и рта зияли зловещие дыры, а на месте ушей и носа в разные стороны торчали сучья. Венчали голову нечистого два бараньих рога и папская тиара с тремя обручами, на каждом из которых полыхало пламя. Пучок огня на маковке тиары довершал ужасающую картину. Прочее облачение его выглядело так: тупоносые башмаки, украшенные большим христианским крестом каждый, альба, ниспадавшая до земли, поверх неё туницелла до голеней с бахромой, закреплённая на бёдрах с помощью цингулума, пояса, украшенного звериными клыками. Всё это великолепие довершал богато украшенный плащ, испещрённый некими сатанинскими знаками и символами. Казалось, что Вельзевул благословляет кого-то, ведь всё его облачение соответствовало высокому церковному сану. «Ego sum Papa» - прочёл я вверху картинки.
- Я – папа! – пояснил Бруно. – Это портрет Александра VI, который распространялся в Риме в последние годы его жизни. Разумеется, в точности так он не выглядел, - тут же успокоил меня он, уловив мой ошарашенный взгляд, - это изображение издевательское, призванное отобразить истинный, звериный лик этого негодяя и развратника. Вот какому человеку я прослужил восемь лет. Платили мне изрядно, я откладывал деньги себе на будущее и терпел, хотя всё моё естество сопротивлялось тому греху, что созерцал я в папских покоях. Но вот Александр VI испустил дух, и кардиналы принялись выбирать нового папу. Все почему-то решили, что наилучшим кандидатом будет кардинал Франческо Тодескини - Пикколомини из Сьены, племянник папы Пия II. Ему тогда уже было за шестьдесят, он сильно мучился какой-то болезнью внутренностей, отчего у него сильно воняло изо рта, и становиться папой он никак не желал. Но кардиналы настаивали и избрали его, он отказался, они стали напирать, он решил сбежать, говорят, его поймали, вылезающим в окно, и произвели в понтифики. Старик принял имя Пий III и через двадцать шесть дней помер оттого, что его неудачно стали лечить, причём почему-то от подагры. Сделали на ноге несколько разрезов, а он возьми, да помри, так что кардинальской Коллегии вновь пришлось собираться на конклав. В этот раз они избрали кардинала Джулиано делла Ровере, принявшего понтификальное имя Юлий II и правящего по сей день. Он был заклятым врагом Александра VI, и пока тот правил в Риме, ни разу ни явился в Вечный Город, предпочитая отсиживаться неподалёку в своём замке в Остии. Въехав в Рим, Юлий II отказался жить в обители разврата и грязи, где творил свои грехи Борджа, поселился в старых папских апартаментах и стал заниматься восстановлением казны, столь нещадно разорённой валенсийцем. Но его хватило ненадолго. Через пару лет он уже распорядился соединить свои покои с пустовавшими покоями Александра VI, начал перестраивать базилику святого Петра и драть налоги с новой силой. Но что интереснее всего, он искренне верил в то, что это нужно Господу, он хотел восславить его посредством сооружения громаднейшего из всех христианских соборов в мире здесь, в Риме, и не сознавал того, что величие Божие и слава Его не в исполинских размерах и ошеломляющей взор пышности, а в чистоте веры, в преданности служения Господу, и не важно, где служение сие совершаться будет – в пещере ли дикой, в пустыне, в маленькой церквушке и большом соборе. Он же, ослеплённый желанием славы, дабы после смерти его люди говорили: «Вот, этот величественный храм построил папа Юлий, величайший из понтификов», лишал их последних средств, которые незамедлительно пускал на строительство, не разумея, что никаких добрых слов с их стороны он этим не заслуживает. Наоборот, одна ненависть и ропот рождались вновь на римских улицах.
Я с грустью созерцал медленное разложение папы, начало правления коего обещало, наконец, возвращение в Ватикан доброго христианства, а катилось всё вновь к тому, что было ранее. Юлий II говорил о любви к Господу в своих проповедях urbi et orbi, но что он смыслил в ней, ослеплённый страстью к нагромождению камней в честь Божию?!
- Видишь эту руку, это лицо? – Бруно обернулся ко мне и вытянул свою пятерню, которая и не была ею в силу того, что двух пальцев до пятерни не хватало, ибо имелось всего три, – пальцы я потерял и обрёл этот шрам из-за любви, любви к женщине и к Господу Богу, - его голос дрогнул и мне показалось, что глаза его заблестели от навернувшихся слёз. Но он не позволил себе слабость плача и продолжил.
- Я воспылал страстью к одной фемине, дочери римского патриция, и она ответила мне взаимностью. Мы стали тайно встречаться, но отец её узнал о нас, рассвирепел и приготовил мне ловушку. Как-то ночью, когда я возвращался со встречи с нею, счастливый и слегка охмелевший от переполнявших душу мою чувств, из-за угла на меня подло напала ватага душегубов, подосланных этим патрицием. Я потерял бдительность, ибо счастливое состояние расслабляет организм и снижает внимание и осторожность, так что тебе урок на будущее – держи всегда нос по ветру. Их было человек шесть или семь, в схватке с ними я лишился двух пальцев и заработал шрам на лице, но четверых уложил замертво, остальные разбежались. Истекая кровью, я дополз до казарм и неделю провалялся без чувств, пока меня не выходили. Когда я пришёл в себя, оказалось, что моя возлюбленная в наказание отправлена отцом в монастырь и что более я её никогда не увижу. В тот миг я готов был проклясть всё на свете, всех святых вместе с самим Богом. Мне хотелось побежать и утопиться в Тибре, я кричал, что лучше б эти ночные головорезы убили меня тогда или я не дополз бы до казарм и помер где-нибудь по дороге. Но тогда я, ослеплённый отчаянием и яростью, нашёл в себе силы вновь подумать о своей любви к ней. И тогда помутившийся на мгновенье разум прояснел, меня как озарило, словно ангел небесный снизошёл на меня своею благодатью, я открыл, что любовь моя была ниспослана мне свыше как испытание чувств моих и силы веры. И я пал на колени, и стал молиться Господу Богу, что не дозволил мне совершить грехопадения, отречься ото всего святого и не совершить смертного греха самоубийства, оградив меня тем самым от прямой дороги в ад. А те отметины, которые остались на моём теле, останутся навсегда со мною как напоминание о том, что Господь наблюдает за нами неусыпно.
Прошло время, сердечная рана зарубцевалась, ибо tempus curat, как говаривал кто-то из мудрецов древности. Но оставаться в Риме мне было тошно, ведь забыть эту историю вовсе не представлялось мне возможным, а алчность и безумие папы приводили меня в уныние. Дабы не впасть в этот грех окончательно, я решил оставить службу, к тому же теперь на меня смотрели с оглядкой, ибо мой внешний лик отныне был не идеален, а, кроме того, я был не в ладах с местной знатью. Денег я скопил уже достаточно, чтобы прожить на них несколько лет, к тому же мне безумно захотелось увидеть родные края, послушать звон базельских колоколов, ибо в Риме они звучат совсем иначе. Получив сполна свое жалованье, позапрошлой осенью я покинул это вместилище греха, презрения и человеческого безумия и тронулся в путь. Через год, в Беллинцоне, мне довелось услышать, что Юлий II своим указом сделал швейцарцев единственными, кто может служить в папской гвардии. Так он выказывал моим землякам своё доверие. Но мне теперь до того было мало дела. В Базель я приехал, сделав небольшой крюк через Санкт-Галлен, чтобы повидаться с братом и пожертвовать денег в его монастырь. И вот, раздав долги, я пришёл к выводу, что ничем другим, кроме ратного дела, заняться не умею. Стал я думать, куда податься дальше, но ничего толкового на ум не шло. Все свои навыки, полученные во время службы гвардейцем, решительно некуда было девать. Наконец, совершенно неожиданно, я вдруг подумал, что могу применить приобретённые знания против самих церковников, унижающих и оскверняющих веру христианскую. Я собрал небольшой отряд таких же, как я, бездельников, и принялся разъезжать с ними меж франконских, баварских и гессенских земель и грабить проезжавших там епископов, кардиналов и прочую нечисть. Мы получали удовольствие оттого, что лишали тех, кому было доверено посредничество в общении между людьми и Богом и превративших первых в свои кошельки, а второго в машину для вытряхивания из этих кошельков денег, всего неправедно нажитого ими. Поначалу мы вели себя благородно, часть раздавали людям, часть брали себе. Но со временем отряд разросся, и наши нужды стали гораздо более, нежели были раньше, так что пришлось нам грабить всех подряд. Знай, Жильбер, оное занятие мне не по нраву, возить людей в Вену для торговли живым товаром, но я в последнее время зачерствел душою и перестал обращать на это внимание. Каждый день молю Господа, чтобы Он дал мне возможность после смерти искупить свои грехи в чистилище.
Бруно глубоко вздохнул, перекрестился и на том закончил свой рассказ. «Всё, теперь спать ложись» - сказал он, поднялся и удалился в темноту.

Этой ночью я не сомкнул глаз. И хотя я знать не знал, где эти Беллинцона и Санкт-Галлен, Флоренция и Савона, а вместе с ними прочие города, о которых говорил Бруно (ну, кроме Базеля, Рима и Венеции, разумеется, о них-то мне слыхать доводилось), но всё равно история его заняла мой разум и страшно понравилась, составив тем самым пищу для размышлений на протяжении всей ночи. Я лежал, отгоняя мошкару и глядя в ясное звёздное небо, медленно разглядывая созвездия на небесном склоне, и думал о том, почему же Христос допустил, чтобы те, кто должны были бы служить Ему, обратили Его в деньгоделательное устройство. Неужели Ему там, на небе, все равно? И вот сидит Он теперь там со своим отцом, в смысле с Богом-Отцом, и спокойно созерцает всю эту несправедливость, которая творится на земле, позволяет попам грабить людей, а таким, как Бруно сотоварищи этих попов резать, а заодно с ними и простых людей в придачу. Чего же Он там сидит и в ус не дует (или в бороду, хотя какая разница, у Него и то, и другое на образах рисуют), давно пора было б навести порядок! Вот в подобного рода размышлениях я и провёл ночь. Христос, видать, услышал мои нетерпеливые отроческие мысли, и на следующий день посетил нас, как мне тогда показалось. Но не буду забегать вперёд и продолжу повествование своё по порядку.
Задремал я лишь на рассвете, но подлые петухи начали драть глотку раньше, чем я смог предположить, так что пришлось подниматься, подкрепиться водой и краюхой хлеба, протянутой мне Трёхпалым, и трогаться в путь. До Мюнхена оставалось совсем близко, и вскорости наш унылый поезд должен был миновать сей богатый город. Однако случиться этому не довелось. За несколько вёрст до поворота на баварскую столицу мы налетели на отряд ландскнехтов, направлявшийся из города куда-то на север. Они возникли из-за поворота на своей телеге так стремительно, что мы даже опомниться не успели. Один из них, мгновенно распознав в моих пленителях разбойников, схватился за арбалет и выпустил по нам стрелу, но попал прямо в шею одному из моих сотоварищей – обозных. Тот захрипел, захлёбываясь кровью, и замертво рухнул наземь, будто сноп соломы. Солдаты повыхватывали мечи из ножен, склонили пики и бросились в атаку, бандиты последовали их примеру. Я же, не долго думая, соскочил вниз и забрался под телегу. Стычка была короткой, ибо звон оружия умолк уже через несколько мгновений. О результатах её я догадался, когда рядом со мною шмякнулась отрубленная голова одного из разбойников и, прыская остатками крови из торчащих жил, бодро откатилась на два аршина вбок. Сверху доносилось бряцание металла и отчётливая баварская речь, похожая на кисель в силу своей невнятности и тягучести. Очевидно, ландскнехты собирали оружие убитых и складывали собственное. Мне ничего не оставалось, как обнаружить своё укрытие. Я вылез из-под спасительной телеги, и взору моему открылась следующая кровавая картина. Все бандиты были перебиты и валялись, несмотря на свою немногочисленность, повсюду, очевидно, в силу того, что валялись они по частям – кто с отсеченной головой, кто разваленный пополам, кто с кишками наружу. Бруно среди них видно не было. К моему превеликому горю, в живых не осталось и никого из обозных – все они лежали с перерезанными глотками («Наверное», подумал я, «эти нехристи прежде, чем отбиваться, решили избавиться от пленных!»).
Ландскнехты, расфуфыренные по последней моде, которую принесли германские и швейцарские наёмники из Италии, одетые в платья, сплошь покрытие разрезами на кафтанах и штанах со вставками всевозможных цветов, с важным видом, словно фазаны (что дополнялось и пестротою их одеяний), чистили мечи от крови и осматривали попавшее им в руки добро. Один из них, с густой рыжей бородой подошёл ко мне и рявкнул: «Ты кто такой?»
- Да я это…. Того, как это…, - всё, что смог я тогда выдавить из себя, поелику столько кровищи вокруг видел впервые в жизни (ночной бой, когда погиб Филибер, не в счёт, потому что тогда было темно, и мне толком ничего разглядеть не удалось). Рыжебородый схватил меня за шиворот и куда-то поволок. Я успел заметить, что у ландскнехтов тоже был обоз, состоявший из нескольких телег, управляемых людьми вовсе не военного сословия. Потом пред моим взором предстал Бруно, проткнутый насквозь двумя пиками, которые были всажены в землю, а он, словно Христос, ибо одна из пик в точности походила на антиохийское копьё, пронзившее Христово сердце, висел на них и смотрел в никуда. Следует отдать должное ландскнехтам в изобретательности, поскольку достичь столь картинного эффекта редко возможно столь удачно. Я на секунду замер, глядя в его остекленевшие голубые глаза, и подумал, что Господь, ежели есть в мире справедливость, позволит ему искупить все свои грехи в чистилище. Кровь Трёхпалого текла по обеим пикам, пропитывая землю, а сам он медленно сползал вниз. «Что-то слишком много народу вокруг меня мрёт в последнее время», промелькнуло у меня, «словно мухи».
И вдруг мне явился Христос. Он стоял поодаль, поглядывая на меня с весёлым прищуром. Облачен был он во всё благородное, хоть и запылённое от дальней дороги. Богатый кафтан с разрезами на рукавах и такие же штаны пурпурно-василькового цвета, zerhauen und zerschnitten nach adeligen sitten, как любили говаривать тогда. Казалось, что грудь его ловит воздух с трудом, хорошо сложенное тело требует возможности двигаться, а конечности непременно желают разорвать невидимые путы и распрямиться. Длинные, слегка вьющиеся волосы, были собраны на затылке в сетку с впрядёнными в неё золотыми нитями, а сверху покрыты беретом. Короткая, чуть рыжеватая борода украшала и без того правильное лицо. Вся его фигура была покрыта дорожным плащом. У меня непроизвольно открылся рот и, прошептав «Мамочка моя», - я хотел пасть перед ним на колени, однако рыжебородый так крепко держал меня за шкирку, что мне не удалось даже чуть – чуть двинуться.
- Не бойся, мальчик. Мы друзья. Как тебя зовут? – улыбнувшись, спросил Христос почему-то на франконском наречии, видя мою перепуганную ошалелую рожу, и мне вдруг показалось, что от него стало исходить неведомое сияние.
- Жильбер, Жильбер Бувье, - еле выдавил я из себя, попытавшись перекреститься, однако рыжебородый опять воспрепятствовал моему религиозному порыву, встряхнув за шиворот.
- А меня Альбрехт, - ответило божество, вновь лучезарно улыбнувшись, - Альбрехт Дюрер.





ГЛАВА ТРЕТЬЯ, В КОТОРОЙ ЖИЛЬБЕР БУВЬЕ, ОБРЕТЯ СЧАСТЛИВОЕ СПАСЕНИЕ, ПОСЕЩАЕТ ГОРОД НЮРНБЕРГ, ГДЕ ГОСТИТ У ХУДОЖНИКА И ОТКРЫВАЕТ ДЛЯ СЕБЯ НОВЫЕ ИСТИНЫ




Моими спасителями оказались сын нюрнбергского ювелира, которого я принял за Христа, возвращавшийся из Венеции в родной город с мучным мюнхенским обозом, и отряд баварских ландскнехтов, шедший из Мюнхена в Ингольштадт с тем, чтобы присоединиться к другому отряду и отправиться воевать непонятно с кем, но во славу императора Максимилиана. В Мюнхене господин Дюрер просто примкнул к обозу, который в свою очередь примкнул к солдатскому отряду, дабы обезопасить свое путешествие на дороге до Ингольштадта, поскольку места эти, как сказали они мне, были небезопасны. Обоз шёл на ярмарку в Нюрнберге, которая случалась там ежемесячно. От рыжебородого я узнал, что банда Бруно Трёхпалого уже давно прославилась в этих краях своими разбоями и что такой удачи, как насадить на пику самого главаря, солдатам и не снилось. «Ан нет», весело говорил рыжебородый, «теперича и про нас, может, кто чего хорошего скажет, птица-то знатная этот Бруно, его уж давно ловят, только вот поймать никак не могут. А мы вон как лихо с этим супостатом управились!». Я, разумеется, тут же выложил им всю свою историю про ночной налёт, про ушедший в Ульм обоз, про оставшихся под Аугсбургом, про далматинские рынки и про перебитых пленных товарищей. Ландскнехты почесали затылки, видя вышедший конфуз, выразили мне своё сожаление и молвили, что, видать, на то была Божья воля. Потом, не долго думая, принялись рыть яму и хоронить в ней убитых обозных, оставив разбойников валяться, где валялись. Господин Дюрер предложил закопать их там же. «Пускай они были душегубы и злодеи, но оставлять их не погребёнными было бы не по-христиански», сказал он. Солдаты попытались было возразить, что никакие они, дескать, не христиане, коли резали братьев во Христе, но потом всё-таки согласились и закопали их вместе с обозными. Рыжебородый, прежде чем закапывать яму, отрезал у Бруно голову и засунул её себе в сумку. «Может, награду какую получу…», пояснил он. Принесла ли эта голова ему доход или нет – мне неизвестно.
То обстоятельство, что большая часть банды уцелела и мыкается где-то в окрестностях Аугсбурга, ландскнехтов не очень-то опечалило. «Без Трёхпалого они гроша ломаного не стоят», было сказано мне.
После сечи солдаты решили подкрепиться, расселись прямо на том месте, где только что изрубили в капусту разбойников, и принялись закусывать. Накормили, разумеется, и меня. Грубая колбаса, хлеб, козий сыр, несколько изжаренных накануне куропаток и кувшин с вином составляли их провиант. Господин Дюрер и правившие мучным обозом люди тоже с радостью приняли участие в нехитрой солдатской трапезе. Перекусив, наша процессия тронулась в путь, только теперь уже на север. «Третьи попутчики за два месяца», промелькнуло у меня.
Я поехал с ними, ибо деваться было некуда, а господин Дюрер любезно пригласил меня к себе в Нюрнберг погостить с тем, чтобы потом переправить в Гейльбронн к Герхарду Фоссу, партнёру моего отца, о котором я успел рассказать ему. Оттуда мой путь должен был лежать обратно домой, в Полиньи. Добравшись до Ингольштадта, мы распрощались с ландскнехтами и продолжили путь уже вдесятером – Дюрер, восемь обозных и я.
Господину Дюреру на вид было лет тридцать с небольшим, однако взгляд его сохранялся удивительно ярким и жизнерадостным в отличие от его сверстников, утомленных или же пресыщенных, в зависимости от сословного состояния, жизнью. Он расспросил меня о моём житье-бытье, о котором я не преминул рассказать ему незамедлительно вплоть до настоящего момента, умолчав, разумеется, об истории, поведанной мне бедным Филибером, ибо эту тайну я поклялся хранить и никому о ней не распространяться. Когда речь шла о Бруно Трёхпалом, он особо внимательно слушал, слегка запрокинув голову назад и немного щурясь от солнца. Несколько раз лёгкая улыбка скользнула по его лицу, но иногда брови его собирались в единую у переносицы, образуя сводчатую аркаду на его высоком и гладком челе. Выслушав мой рассказ до конца, Альбрехт вновь улыбнулся и молвил: «Ты настолько проникся к этому разбойнику, который вероломно перебил всех твоих попутчиков, отнял собственность твоего отца, а значит опосредованно и твою, желал продать тебя какому-то злодею, чтобы тот перепродал туркам…. Разумеется, всё то, о чём он поведал тебе, невероятно интересно, тем более что так оно на самом деле и есть, и мы лишний раз получаем доказательство высочайшей греховности святого престола, причём из первых рук. И пускай на путь грабежа и убийства его поставили обстоятельства, в первую очередь сословные, но всепрощения и возвышенного отношения к себе этот человек всё-таки не заслуживал. Не стоит винить в этом его самого, его вина здесь самая наименьшая, а стоит задуматься о том, в каком мире мы живём, что движет нашими помыслами, чтобы встать на путь греха и смертоубийства, бесчинства и насилия…. Но не следует забывать и о духовной силе человека, которой наделил его Господь. Кто-то находит в себе силы противостоять обстоятельствам, кто-то нет, вот и встаёт на тропу неправедности…. Ладно, разговоры о праведности и неправедности оставим церковникам, они это любят необычайно. Возможно, твой Бруно и в самом деле хороший человек, но делами своими показал себя вовсе с иной стороны, так что конец свой он вполне заслужил. Единственное, чего он заслужил хорошего от этой жизни, так это быть хотя бы похороненным по-христиански. Твою же восхищённость я склонен относить на счёт отроческих особенностей твоего разума».
Изо всего сказанного мне не всё было ясно, однако я промолчал, дабы не показаться невеждой, ибо вся фигура господина Дюрера внушала мне некое благоговение и необъятное уважение. Тут он завёл рассказ о своей жизни, который продолжался вплоть до нашего прибытия в Нюрнберг. Из него я узнал, что Альбрехт был одним из восемнадцати детей у своих родителей, только вот каковым по счёту – этого моя память не удержала и предательски стёрла из своих недр. Первые уроки художеств он получил у своего отца, также звавшегося Альбрехтом, а потом в мастерской Михаэля Вольгемута, известного и уважаемого человека не только в Нюрнберге, но славного и на всю Франконию и сопредельные земли мастера-гравёра (кто такой гравёр – тогда мне было невдомёк, сию премудрость я постиг лишь по прибытии к Альбрехту домой, но не будем забегать вперёд). Особенно повеселило господина Дюрера то обстоятельство, что ему в ту пору было как раз столько лет, сколько мне теперь – пятнадцать. После этого, освоив азы художеской премудрости, он отправился в Кольмар, Базель и Страсбург, где поднабрался опыта и вернулся в родной город уже известным художником и гравёром (кто такой гравёр я всё ещё не ведал, но опять же боялся спросить у Альбрехта, дабы не выглядеть недорослем). Потом он женился и отправился пешком в Италию, где побывал в Тренто и в Венеции, освоил трактаты Витрувия Поллиона об архитектуре и пропорциях тела человеческого и скопировал массу работ какого-то Андреа Мантеньи (для себя я уяснил, что это был великий художник, ибо Альбрехт говорил о нём с таким воодушевлением, что душа в пятки уходила). Теперь вот опять он возвращался из Венеции, где продолжал свое совершенствование в разных видах художеств. К своему превеликому стыду, для меня тогдашнее знакомство с живописью состояло лишь в разглядывании церковных образов да книжных миниатюр, и я не имел ни малейшего представления ни о картинах, кои пишут на холстах («Вот как бывает-то!», подумал я тогда), ни о гравюрах (ещё одно мудрёное слово), ни о прочих способах отображения сцен из Святого Писания или из жизни на прочих материалах. Однако теперь я понимал, что со всем этим неведомым мне предстоит познакомиться.
Оказалось, что познакомиться предстоит с гораздо большим количеством вещей, нежели я, деревенщина и неуч, а именно так с момента нашего прибытия в Нюрнберг я стал ощущать себя среди всех тех людей, которых довелось узнать, мог себе представить. Итак, мы прибыли в один из богатейших и красивейших в ту пору городов Европы, в Нюрнберг. Проезжая под южными воротами, я вдруг осознал, что это первый город, который я посещаю в своей жизни, выбравшись из родного Полиньи. Все прочие, которые я проезжал в спутничестве Филибера, Бруно и Альбрехта, были для меня неуловимыми фантомами, кои угадывались мною лишь по звону церковных колоколов да смутным очертаниям соборных шпилей. Но теперь я наконец-то вступал в настоящий, а не призрачный, город, да какой - славный на всю Европу! Про Нюрнберг мне доводилось слыхать и в родной дыре. Сказывали, что здесь проживают великие золотых дел мастера, книгоиздатели и певцы, коих именовали die meistersinger. Но если первые и последние обосновались здесь давным-давно, то вот книгопечатники были людьми нового времени, ибо секрет производства книг открыл лет пятьдесят тому мастер из Майнца по имени Иоганн Гуттенберг. Он сконструировал машину, с помощью которой стало возможным отпечатывать страницу книги за полминуты, а не переписывать её по неделе, как это делали монахи в монастырях. Кроме того, открылся новый материал, на котором эти книги стали печатать, именовался он бумагой. Обо всём этом я узнал от Альбрехта (который, как позже выяснилось, был не только художником, но и в своём роде тоже печатником, только не книжным), пока мы минули ворота и стали продвигаться к внутренней крепостной стене. Город имел два кольца стен – наружное было призвано охранять город, внутреннее обрамляло старую графскую крепость, которая ныне именовалась императорской, потому что старые хозяева уже много лет назад покинули её, переселившись в Бранденбург, а новый владелец, император, наведывался сюда крайне редко, однако постоянный гарнизон в крепости держал. Дом господина Дюрера располагался неподалеку от внутренней стены. Чтобы добраться до него, нам предстояло проехать через ворота Богоматери, пересечь мост, перекинутый через местную реку, название которой я ныне запамятовал, подняться до рыночной площади, а затем свернуть в переулки.
Ничего подобного я себе даже вообразить не мог. Нюрнберг предстал передо мною словно Град Божий, наполненный диковинами и чудесами. Когда моему взору открылась рыночная площадь, я чуть из телеги не выпал. Огромное пространство, обрамлённое красивыми фахверковыми домами и украшенное в дальнем конце причудливой формы треугольной церковью, фасад которой был покрыт малыми башенками с крестами в навершии и увенчан изящной звонницей с медным куполом, было заполнено торговавшими и покупавшими людьми. Церковь сия, как сказал мне Альбрехт, посвящалась Деве Марии, а между порталом и звонницей ярко сверкали на солнце своими позолоченными стрелками механические часы. Подобного размаха рынка я в своей жизни ещё никогда не видывал; те, что были у нас, в Полиньи, и в подмётки этому не годились. Казалось, что здесь продаётся всё, что есть на белом свете, всё, что сотворил Господь Бог!
У площади мы с обозом расстались, и далее путь предстояло проделать пешком, однако недалеко, как пояснил мне мой провожатый. Я всё никак не мог оторвать восхищённого и заворожённого взгляда от чудесного торжища и посему не двигался с места.
- Эй, Жильбер, не отставай! – прикрикнул Альбрехт, видя, что я застыл как вкопанный с раскрытым ртом, - рынок здесь обычное дело. Люди почти изо всех германских земель приезжают к нам торговать, другие приезжают покупать. Обилие товара наводит на мысль о саде Эдемском, где человек не знал горя и недостатка. Единственно, что там ему не потребны были деньги, чтобы все эти блага иметь, мы же в Нюрнберге имеем обратную ситуацию. А ты, ежели будешь разевать рот, можешь отстать и потеряться. Чем займёшься тогда?
Мне не больно-то хотелось метаться по незнакомому и столь многолюдному городу, так что я переборол в себе восхищение увиденным и заставил ноги двигаться. Мы свернули на боковую от площади улицу и принялись подниматься вверх по брусчатой дороге. Господин Дюрер сказал, что ему надобно зайти в одно местечко прежде, чем окончательно добраться до дома, тем более что это по пути. Вскоре мы оказались на другой площади, несоизмеримо меньшей по сравнению с прежней, но имевшей своё собственное достоинство – огромный, устремлённый в небо собор. Я задрал голову, дабы поглядеть на два шпиля, венчавших башни-колокольни, ибо таковых высоких зданий видывать мне не доводилось. Но собор был так высок, что у меня с головы шапка свалилась, весьма позабавив Альбрехта.
- Это собор святого Себальда, - сказал он и пояснил, видя, что такой святой мне не знаком, - был у нас тут много лет тому один праведник, чудеса творил, людей лечил и жил на этом самом месте, тут раньше церквушка стояла небольшая. Когда помер, схоронили его на кладбище, а на утро гроб его стоит выкопанный рядом с той церквушкой. Люди перекрестились и опять закопали его. Тогда ночью он явился какой-то женщине вот здесь, на площади, и молвил, что желает быть похороненным там, где жил и творил свои деяния. И утром вновь рядом с церковью гроб стоит. Тогда епископ сказал, что дело не шуточное и повелел собирать средства на собор, где Себальда и решили похоронить. Народ откликнулся, папа дал согласие на канонизацию, церквушку сломали, праведника закопали на её месте, а над его могилой возвели этот собор. Так что теперь святой Себальд – наш покровитель. Меня здесь крестили, здесь было моё первое причастие, здесь я обвенчался со своей супругой. Ладно, довольно сказаний, зайдём лучше в одно интересное место.
И господин Дюрер направился в угол площади, где располагалась некая лавка, насколько я уразумел. Оказалось, что эта лавка принадлежит одному из родичей мастера Фрея, отца альбрехтовой жены Агнессы, известного в Нюрнберге механика и медника. Он, как и надлежало, занимался тем же ремеслом, чем и все члены семьи Фрей. Но чем торговали в этой лавке, я сразу не понял.
- Эй, Гюнтер, привет тебе! – радостно молвил Альбрехт, зайдя внутрь и увидев рослого человека средних лет с русой бородой.
- Альбрехт, старина, неужели вернулся? Два года о тебе ничего не слыхал! – Гюнтер распахнул объятья, они крепко обнялись и расцеловались. Я вошёл следом за Альбрехтом, боязливо озираясь по сторонам. Окружавшая меня картина была таинственна и в то же время завораживающа. На столах и на полках в изобилии обретались различные загадочные предметы, о предназначении коих мне оставалось лишь догадываться. Одни, состоящие из диска, имевшего круглую форму, и некой загогулины, приделанной к нему небольшим штырём, были покрыты какими-то дырами, дырочками и значками, а также снабжены некими то ли рычажками, то ли штифтами. Другие, являвшие собою подобие башенных механических часов, имели меньшие размеры, единственную стрелку и четыре литеры, расставленные на циферблате заместо цифирей друг против друга – N, E, S, W. Третьи имели форму дуги, отторгнутой от обруча, на которую нанесены различные зарубки и иные знаки, и приделано непонятное устройство. Четвёртые, продолговатой, вытянутой, словно палка, наружности, на одном конце сужались, на другом расширялись и имели полое нутро и стеклянную линзу на расширенном конце. Таковых труб имелось разных величин от больших до малых, иные могли сокращаться подобно гусенице до почти плоских размеров и хорониться в небольшой коробочке. Пятые и вовсе описанию не поддавались, ибо причудливость их форм вызвала бы зависть у самого Творца.
Альбрехт в двух словах пояснил Гюнтеру, кто я такой и откуда взялся. Тот с сочувствием покачал головой, потрепал мне волосы и молвил: «Ну, теперь-то ты в надёжных руках, коли Альбрехт взялся тебе помочь, то своё слово сдержит. Дюреры все такие, иначе не видать бы было ему Агнессы! Ну, будет языки чесать, поспешайте домой, там уже все заждались! Спасибо, что зашёл поздороваться, Альбрехт!». Они вновь обнялись и мы все втроём вышли на улицу.
- А для чего служат все эти предметы, что лежат у вас в лавке, уважаемый Гюнтер? – спросил я, прежде чем распрощаться.
- О, мальчик, это долгий рассказ, как-нибудь заходи, я тебе всё поясню. Ежели говорить коротко, то предметы сии, кои производит моя мастерская, потребны путешественникам, мореплавателям, космографам и прочим учёным людям. Они служат для определения широт и долгот, для расчёта расстояний меж небесными светилами и горизонтом, для увеличения видимости предметов, для измерения морских дистанций и площадей земельных наделов, а, кроме того, и для много другого. Так что мне есть, о чём тебе поведать. Теперь ты знаешь, где меня искать.
Мы распрощались с добродушным Гюнтером, но мне так и довелось более посетить его лавку и увидеться с ним самим. Обогнув собор, мы прошли маленькую улочку, свернули влево и углубились в лабиринт городских переулков. Вдали виднелась внутренняя городская стена, окружавшая императорскую крепость. «Приехали!», звучно молвил Альбрехт, остановившись у небольшого по нюрнбергским, но огромного по нашим меркам, трёхэтажного дома, первый этаж коего был каменным, вторые два и чердачное помещение – фахверковыми. Очевидно, верхние этажи занимали жилые комнаты, а нижний - мастерские господина Дюрера. Когда мы вошли внутрь, мои догадки подтвердились.
Хозяйка и мать встретили нас радушно. Видя, что я с ног валюсь от усталости, меня быстро накормили кровяной колбасой и свежим хлебом и уложили спать на мягчайшую перину, о каковой мне и не мечталось в жизни – таких даже у нас в Полиньи не было. Здесь, вдали от дома, в чужом краю, я почему-то почувствовал себя как у Христа за пазухой, неописуемое спокойствие разлилось по моему телу, и то напряжение, в котором я пребывал последние несколько месяцев, улетучилось без следа, забрав меж тем с собою все мои силы, так что в сон я провалился будто в бездонный Тартар. И та мысль, что дом господина Дюрера был для меня словно одеяние Христово, пришедшая мне в голову перед тем, как ложиться, воплотилась в прекраснейшее сновидение.
Я узрел Альбрехта, стоявшего на облаке и облачённого в некое подобие римской тоги (по крайней мере, так, какой я себе её представлял из того, что когда-то слышал). Он улыбался, вокруг него струился непонятного происхождения свет, ибо был он не от солнца, а неизвестно от чего, не слепил, но создавал ощущение, что освещает каждый потаённый уголок универсума, не обжигал, но обволакивал несказанно благостным теплом, не мерцал, но искрился словно речная гладь на закате, не отталкивал, но притягивал к себе с неведомой силой. Я бесконечно долго купался в лучах этого невероятного света. Потом в моём мозгу вновь поползли сопоставления Альбрехта с Христом, а он тем временем протянул руку в сторону и куда-то указал перстом. Я обратил свой взор туда, и мне открылись Филибер и Бруно, которые сидели на земле и распивали кувшин вина, ведя дружную беседу. Филибер радовался тому, что его короткий срок пребывания в чистилище уже завершён и что теперь он отправляется на встречу со святым апостолом Петром, чтобы попасть в рай, а Бруно радовался тому, что ему дозволено милостью Божией искупить все свои многочисленные грехи в чистилище. Потом явился брат Бертран и всех разогнал своей розгой, пригрозив и мне, что если я плохо буду изучать Священное Писание, то не видать мне purgatorium как своих ушей (про рай он вовсе не говорил, потому что таким прохиндеям, как я, путь туда заказан). Я расценил это как знак к тому, что пора пробуждаться, и, совершив небольшое усилие, открыл глаза.
Передо мной предстала чистая уютная горница, полная света, исходившего из небольшого окна и чем-то напоминавшего тот, что окутывал меня во сне. Вошёл Альбрехт, облачённый уже в домашнее платье, тоже покрытое разрезами вдоль и поперёк, с рубахой с глубоким вырезом спереди, открывавшим слабую поросль на груди. «Здоров ты спать!», молвил он. Оказалось, что проспал я полтора суток. Мне выдали новую чистую одежду, скроенную по местной моде, а старое тряпьё благополучно сожгли, так что теперь я выглядел словно молодой алеманский бюргер. Агнесса, супруга господина Дюрера, была одета очень просто и опрятно, волосы аккуратно были убраны под белоснежный чепец. Потом, в мастерской Альбрехта, мне довелось увидеть его рисунки с женскими фигурками, под которыми стояли пометы «Так в Нюрнберге ходят в церковь», «Так в Нюрнберге ходят в домах», «Так нюрнбергские женщины идут танцевать». Тот, что «в домах», полностью соответствовал нынешнему одеянию Агнессы. Быт в доме многим отличался от нашего, и в лучшую сторону. Несмотря на все рассказы об алеманской грубости и мужланстве, составлявшиеся моими земляками лишь на основании наблюдений бесчинств имперских ландскнехтов, нынче я наблюдал совершенно противоположную картину. Всё чисто, аккуратно, без излишеств и намёка на грубость или неряшливость. Чего не скажешь о мастерской господина Дюрера.
Туда я попал очень скоро, поскольку Альбрехт ни дня не мог прожить без работы и желал непременно показать мне, как сие происходит. Мастерская занимала весь первый и часть второго этажа. Одни комнаты служили складами для огромного количества досок разнообразных размеров, листов меди, свёрнутых в трубку холстов, пачек бумаги, множества банок и баночек, в беспорядке расставленных по полкам, содержимое коих бередило глаз в силу разнообразия цветов содержащегося в них материала. Альбрехт пояснил, что сие есть компоненты для составления красок, которыми он и пишет свои картины. Белые и синие порошки, красноватые кристаллики и зелёная слизь, камушки цвета солнца и розоватые лепестки, голубая стружка и огненные шарики, а также ещё много чего, виденного мною впервые в жизни. У меня зарябило в глазах от такого многоцветия, походившего на витражи нашего собора в Полиньи, однако последние никогда не вызывали у меня подобного рода чувств.
Другие комнаты служили помещением для непосредственной работы художника и его подмастерьев. В первых господин Дюрер писал свои картины на холстах и делал рисунки на бумаге, о чём свидетельствовали расставленные повсюду на высоких подставках доски с натянутыми на них тканями и столы с ворохом бумаг на каждом, среди которых имелись уже готовые (в том числе и с женскими платьями, о которых я помянул выше), и банками с разного цвета акварелями. Для меня, пятнадцатилетнего отрока, здесь всё было в диковину. Я увидел, как пишется картина, для чего помощники художника прежде готовят холст, смачивая и грунтуя его, чтобы он не имел той дерюжьей фактуры, а был бы более гладким для облегчения нанесения на него красок, кои Альбрехт в содружестве с подмастерьями готовил из тех субстанций, что наполняли склянки на полках складских комнат. Я открыл, что при смешении материалов разных цветов можно получить краски вовсе иных оттенков, к примеру, сочетание словно утренняя заря розового и как неспелый одуванчик жёлтого даёт красный, словно кровь, жёлтого с голубым, подобным дополуденному небу, - зелёный, как болотная осока, голубого с розовым – фиолетовый, словно лепестки диких фиалок. А ежели смешать жёлтый, голубой и розовый, или красный, фиолетовый и зелёный, то выйдет, словно ночь, чёрный, при добавлении капли коего к жёлтому или оранжевому можно достигать разных оттенков, в зависимости от степени концентрации чёрного и освещения в комнате, таких, как коричневый, бурый, каштановый или оливковый. Подобным образом готовились и акварели, только их делали на основе воды, отчего и название, и рисовали ими исключительно небольшие миниатюры, но поболее книжных, и только на бумаге. Вся работа исполнялась различной длины кистями, коих обреталось в мастерской великое множество.
Далее шли комнаты, в которых господин Дюрер совершал работы по изготовлению гравюр на дереве. Вот тут-то я наконец и узнал, что же это такое - гравёр и гравюра. Оказалось, что гравёр – это резчик по дереву, коим и являлся Альбрехт, но не обычный. Альбрехт не просто вырезал картины на досках, он потом делал с них отпечатки на бумаге в больших количествах, которые расходись по всей Германии и не только, сделав его очень почитаемым художником. Даже сам Священный и Римский император, кесарь Максимилиан водил с ним дружбу и когда наведывался в Нюрнберг, всегда посещал дом господина Дюрера. Даже одна лишь мысль о том, что на эти полы ступала нога императора, приводила меня, тогда ещё мальчишку, не открывшего тогда ещё всей правды жизни, в благоговейный восторг. К сему добавилось и то, что Максимилиан, со слов Альбрехта, заказал огромное произведение на почти двухстах досках, восславляющее Империю и его самого, что лишний раз подтвердило моё уважение к самому Альбрехту.
Кроме гравюр на дереве господин Дюрер совершал ещё и гравюры на меди.
- Вот, гляди, Жильбер, - говорил он, показывая мне свою мастерскую, - если делать гравюру на дереве, то на это уйдёт меньше времени, ибо дерево материал более податливый, нежели металл, и меньше усилий. Медь же материя более капризная и тонкая, так что с нею приходится возиться гораздо дольше, однако и результат работы более тонок.
И он стал демонстрировать мне доски с вырезанными на них сюжетами из Библии и медные листы, также закреплённые на досках, и также с разными изображениями. Разница меж ними была несоизмеримо велика, ибо те, что изготовлены были резцом на древесной поверхности, походили на барельефы портала какого-нибудь собора и не обладали объёмностью, те же, что запечатлены были на меди, имели некую воздушность и казалось, что пред тобою отражение в хорошо начищенном до блеска куске металла чего-то, что происходит у тебя за спиной. К тому же, чтобы вырезать такое великолепие на меди, требовалась ювелирная точность и мастерство, коим Альбрехт в совершенстве и обладал. Мне явились герои разных библейских сказаний и древних легенд, Самсон и Геркулес, четыре всадника Апокалипсиса, Иисус Христос и Дева Мария, Иосиф Плотник и Иоахим. Но то, что я увидел после, превзошло все мои ожидания.
В оставшихся комнатах были установлены станки для изготовления отпечатков с досок, которые я недавно видел. Доски покрывались некой краской, вставлялись в соответствующие пазы в прессах и с помощью рычагов опускались на закреплённые снизу листы бумаги, оставляя на них отпечатки, перевёрнутые с точностью до наоборот. Получались настоящие картины, лишённые, правда, цветности, однако не терявшие от этого ни толику своего смысла и красоты, а лишь приобретавшие достоинства, что вызывало у зрителя восторг. И правда, передать одними лишь чёрными штрихами на дереве или меди, а после и на бумаге, свет и тень, шероховатости и гладкости, выпуклости и углубления, природные явления и человечьи тела – сиречь величайшее мастерство!
- Думаю отказаться делать гравюры на меди, - неожиданно молвил Альбрехт, - она сродни благородным металлам, капризна в обработке, и быстро изнашивается. Гляди, - и он показал мне доску с листом меди, на котором был изображён нагой старец, скрючившись, лежащий на земле, - это Иов, но поскольку изображён он на меди, то линии после определённого количества отпечатков начинают стираться, становятся неглубокими, посему краска плохо вбивается, и вот что мы имеем в отпечатке, - и он продемонстрировал какой-то тусклый, серый и невнятный лист бумаги, где очертания согбенного Иова угадывались довольно смутно.
- Вчера сделали, - пояснил он, - к тому же продать отпечатки с гравюр на меди можно только состоятельным господам. Сам понимаешь, металл дороже дерева, работы много, а расходы окупаются с натягом, прибыль с продаж отпечатков слишком мала, чтобы на этом зарабатывать. А ведь это мой способ прожитья. С деревом всё гораздо проще, работа спорится быстрее, отпечатков можно сделать больше и продать дешевле. Так что их и простой люд покупает.
Тут господин Дюрер умолк, задумчиво посмотрел в окно и мечтательно продолжил:
- А вообще-то вся эта коммерция не по душе мне. Я хотел бы зажечь в этом мире свой маленький огонёк. Нести прекрасное среди всех людей, не взирая на сословия и состояния, и если после меня будут люди, которые смогут внести свой вклад, добавляя в него что-либо художественно более совершенное, то с течением времени из сего огонька разгорится такое пламя, которое будет сиять на весь мир…. Ну да ладно, долой прекрасные мечтания, спустимся на землю, ибо сотворены Господом именно для земного пребывания. Здесь нет ничего вечного, так уж устроено всё тем же Господом Богом, и города, и плоть человеческая, и мои доски – всё имеет свой конец. Но деревянные всё равно служат дольше медных, хоть и на них выпадают линии, появляются пустоты, а порою даже щели и трещины. Так что приходится с ними расставаться.
Альбрехт с улыбкой посмотрел на меня (тут я отметил, что у него правый глаз малость косит), смял блёклого Иова, швырнул его на пол и пригласил меня обедать. На сем знакомство с мастерскими завершилось.

Я провёл в гостях у господина Дюрера около месяца. За это время он навёл все необходимые справки о Герхарде Фоссе, компаньоне моего отца, проживавшего в Гейльбронне, и вызнал, с каким обозом меня лучше всего следует отправить туда, потому что нюрнбергские обозы, особенно если направлялись во Франкфурт, в Гейльбронн захаживали частенько, так что мне предстояло отправиться в скорости с одним из них, который, кроме прочего товара, вёз для продажи и отпечатки гравюр Альбрехта. Почти всё своё время я проводил в доме, выходил лишь иногда и неподалёку, боясь заблудиться в лабиринте улочек незнакомого города, так что до гюнтеровой диковиной лавки мне добраться более не довелось. Кормили обильно и отменно, как и полагает алеманской кухне и гостеприимству. Альбрехт постоянно сетовал на тесноту в доме, где кроме его семейства ютились несколько его братьев с домочадцами и сестёр, а также престарелая мать, перенёсшая чуму и ещё много всякого лиха. «Есть у меня один дом на примете, здесь, недалеко, рядом с крепостной стеною, поменее этого, но зато четырёхэтажный, хозяин продать его не прочь, так что, наверное, я со всем своим хламом, подмастерьями и семьёй переселюсь туда скоро, приезжай на новоселье!», весело говорил Альбрехт.
Однажды я, как обычно, сидел в мастерской господина Дюрера и заворожено наблюдал за таинством приготовления красок, коему Альбрехт уделял особое внимание. Он, словно кудесник, склонился над столом, заляпанным самыми разнообразными красками, и смешивал все те порошки, слизь и стружку, в результате чего свету являлись всё более и более замысловатые и сказочные цвета, услаждавшие глаз своею мягкостью, бархатистостью, свежестью, теплом, источавшие некое свечение и даже благоухающие ароматы, как казалось мне тогда. Я был восхищён всем тем, что делал Альбрехт, я витал в поднебесных высях, наблюдая за его работой.
- Ой, мастер, беда-то какая! – громкий крик одного из подмастерьев моментально вышиб меня, словно ядро из пушки, из того парадиза, где я пребывал, и вернул на землю. Подмастерье втащил в комнату одну из досок, с которых делались отпечатки гравюр.
- Ну что ещё случилось, Ганс? - с неохотой оторвался от стола Дюрер, - надеюсь, небо не рухнуло наземь?
- Нет, мастер, хуже, одна из досок лопнула! – задыхаясь от волнения, молвил Ганс, - вот, взгляните, Михаилу конец! – и он поднял принесённую доску. Изображение на ней было поделено на две части, однако были они неравны. Верхнюю, большую по размеру, занимала сцена битвы св. Михаила Архангела с драконом в небесах, нижняя же являла мирное спокойствие, царящее на земле. Поднебесное сражение источало вспышки энергии, вся картинка будто двигалась, переплетая линии в замысловатый клубок. Земной пейзаж был тих и мирен, и казалось, что слышится воркование сизарей и напевы жаворонка. Однако оное великолепие перечёркивала отныне огромная глубокая, словно ущелье Тартара, трещина, злобно расщепившая прекраснейшую работу художника на две части, только теперь они не имели достойного объяснения, ибо гравюра стала четырёхчастной – верхняя и нижняя части поделились пополам каждая. Трещина начиналась сверху доски и доходила почти что до низу.
- Ars longa, vita brevis est, - улыбнувшись, молвил господин Дюрер, - однако в нынешней ситуации сия мудрость древних римлян верна лишь наполовину, подобно одной из вновь образовавшихся частей доски. Кроме времени, Господом не создано ничего вечного. Мои гравюры не исключение.
- При чём тут Бог? – неистовствовал Ганс, - не Его же руками творится сие великолепие, а вашими. В этой мастерской вы творец, а не Он! По-моему, следует надрать как следует шею плотнику, который нам эти доски продал!
- По-твоему, здесь Бог я, а плотник в сложившемся положении играет роль Дьявола? Забавно, Ганс, однако злость твоя не вполне обоснованна. Иногда на досках бывают столь незначительные и мелкие трещинки, что их не разглядеть даже посредством самых замысловатых голландских зрительных линз. Кстати, нужно будет съездить в Голландию, тем более что меня приглашал уважаемый в тех краях человек, Эразм из Роттердама. Так вот, подобную трещинку плотник, разумеется, пропускает, продаёт отшлифованную доску мне, я делаю на ней гравюру, мы работаем с ней, а трещинка меж тем всё развивается, но в глубине доски, и не на поверхности, так что мы не умеем распознать и обозначить её наличие. В один прекрасный день, который и наступил нынче, трещинка превращается в глубочайшую пропасть, делящую доску на части.
- Что же теперь делать? - в недоумении пролепетал Ганс, - ведь тогда весь «Апокалипсис» получается разбитым этой распроклятой трещиной!
- Что делать, что делать…. Заново вырезать доску, вот что делать. В мои планы это не входило, однако видно придётся, останавливать надолго издание «Апокалипсиса» нельзя.
- Вы сделаете «Битву архангела Михаила» ещё краше и величественнее, мастер! – с придыханием молвил Ганс.
- Ну, нет! Сам посуди, «Апокалипсис» я издал впервые девять лет тому, копий разошлось уже немеренно, и теперь у одних людей из пятнадцати листов один будет такой, как изображено на почившем варианте, а у других иной, лучший по сравнению с предыдущим. Так несправедливо, каждый имеет одинаковое право смотреть на мои произведения, так что я сделаю Михаила заново, но в точности таким, как треснувший, до малейшей линии!
Когда Ганс удалился, я спросил у господина Дюрера: «Простите мою наглость, мастер, однако не могу не спросить вас, не богохульство ли со стороны подмастерья отождествлять вас с Господом Богом?»
- Богохульство? Да ты никак в церковной школе обучался, Жильбер? – вновь улыбнувшись, ответил Альбрехт, - богохульство слово довольно скользкое, истолковать его можно по-разному и применить тоже по-разному, чем с успехом и занимается Святая Инквизиция. Мой же дом – не инквизиторское подворье, так что мы не стесняемся здесь в выражениях. Что касается подобного рода сравнений, то я не вижу в них ничего дурного и предосудительного. Вот посуди сам, если сравнивать человека с Богом-Отцом, творцом всего сущего, то в оном сравнении не содержится мысли, противоречащей Святому Писанию. Сам знаешь: «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его». Если же речь ведётся о человеке, который занимается тем, что творит что-либо, как я вот картины и гравюры, к примеру, то почему бы и его не величать творцом. Как Господь сотворил человека, так я творю свои произведения, изображая на них этого самого человека, а иногда и Господа Бога, сына Его Иисуса Христа и разных ангелов небесных. Раз Бог сотворил человека по своему образу, то, значит, человек в праве и в состоянии вершить дела, подобные Божиим, то бишь созидать. Пускай не во вселенских размерах, но в пределах своего универсума, который может заключаться как в стенах дома его, так и границах целого государства, сие зависит уже от положения этого человека. Строят ведь люди соборы, шьют одежду, пишут картины, конструируют хитроумные приборы, дают жизнь новым людям, в конце концов (правда, не тем местом, что Господь). Созидают, одним словом. Так что никакого богохульства в подобных сравнениях нет.
Тогда я не удержался и рассказал ему о своём сне, который видел в первую ночь пребывания в его доме. Альбрехт рассмеялся и молвил:
- А вот сие уже намного интереснее. Теперь речь идёт о сравнении человека, а именно меня самого, с Богом-Сыном, Иисусом Христом. Лестно слышать. Знаешь, Жильбер, подобные мысли уже давно занимают меня. Сравним ли человек с Христом? И да, и нет. Ведь, несмотря на то, что Христос был Богом, был Он и человеком, ибо воплотился на земле в человечьем обличии. С другой стороны, как можно равнять обычного человека с тем, что был сыном Божьим и искупил на кресте в мученьях грехи всех прочих людей? Вопрос не из лёгких. В давние времена, когда рушилась власть римских кесарей и устанавливался прообраз порядка нынешнего, люди решали его по-разному. Одни признавали во Христе наличие двух сущностей, но вместе с тем и двух лиц, то есть Богородицу, согласно им, именовать Богородицей неверно, ибо она произвела на свет никакого не Бога, а обычного, как мы с тобою, человека, в котором между тем таилось две сущности – людская и божеская. Так что Деву Марию звали они Христородицей, то есть породившей не Бога, а человека по имени Христос. Когда же пришёл час Голгофы, божеская сущность, до того таившаяся внутри Иисуса, вышла на поверхность, и миру явилось второе лицо христово, божественное. Так что нам с тобою путь стать Богом заказан, ибо никаким божеским естеством в нас и не пахнет, а уж тем более ликом. Его узрим только по светопреставлении. Другие Христа вовсе за Бога не держали, а признавали его лишь сыном Божиим, но не Богом. Некоторые не шибко грамотные совсем путались, кто там у Бога родился – сын или дочь. В любом случае, мы с тобою рождены от простых смертных людей, а не от Господа Бога, слава Ему за это. Третьи же полагали, что Христос был не кто иной, как фантом, призрак, видение, которое снизошло на землю и сподвигло апостолов нести новое учение по миру.
- Это как же так, Христос и вдруг привидение? – недоумевал я, - как можно распять призрак?
- А вот так, - отвечал Альбрехт, - это не то привидение, что по ночам шарит на кладбище или пугает припозднившихся путников. Это как некое проявление Духа Святого. Ведь мы с тобою веруем в то, что у Христа было две сущности, людская и божеская, но одно божеское лицо, то есть Господь Бог един в трёх лицах – Бог-Отец, Бог-Сын и Бог-Дух Святой. А те, что распинали его, только думали, что делают это, на самом же деле им сие мерещилось, ибо таков был Божий промысел. Ну да ладно, это не столь важно, важно то, что люди прошлых поколений даже не желали загружать себя размышлениями о возможности тождества между Христом и человеком и выдумывали всякие вещи, которые давно объявлены были римской церковью ересями, коими являются и поныне.
- А, ереси – это те учения, последователей которых объявляют еретиками и жгут на кострах, как Савонаролу?
- Верно! Откуда тебе известно про Савонаролу? – удивлённо спросил Альбрехт.
- Бруно Трёхпалый сказывал.
- Молодец этот Бруно, кой - чему, как я погляжу, он тебя научил. Ну, так вот, на лик божественный, коим обладал Христос, никто не претендует, равно как и на божественную сущность, но вот сущность человечья являет собою занимающий меня вопрос. Что был Христос до того, как умер на кресте и воскрес, вознесясь? Простой человек или же нет? Ежели так, то как выглядел Он, что являл собою?
- Ну как, высокий, стройный, красивый, с голубыми глазами, длинными волосами, лицо одето бородой и усами, кажется так.
- Да, верно, Его так постоянно и везде изображают. Но достоверна ли оная манера изображения? В Писании нигде не сказано, как выглядел Христос. Таким, как описано тобою, стали Его рисовать со стародавних времён и рисуют по сей день. Мы же не можем быть уверены, что так оно и было на самом деле. Я, честно сказать, сам поддался сему искушению. Вот, погляди.
Тут господин Дюрер вышел в соседнюю комнату и через мгновение вернулся с холстом, натянутым на доску. На холсте был изображён он сам, с длинными распущенными вьющимися волосами до плеч и в дорогом кафтане с меховой оторочкой. Он глядел на меня с картины будто живой! Дюрер поставил портрет на подставку и встал рядом.
- Ну, как?! – весело спросил он, видя моё ошалелое лицо, - волосы у меня теперь, правда, немного покороче, но этот портрет я написал семь лет тому. Чем не Христос?
Поразительно, но с этой картины на меня глядел действительно Иисус Христос взглядом, полным всепрощения и доброты. Он был именно таким, каким мог себе его представить простой человек, в данном случае я. Единственным обстоятельством, смущавшим меня в этом портрете, являлось то, что Иисус Христос был Альбрехтом Дюрером. Или наоборот.
- Так чей же это портрет? - наконец вымолвил я, сглотнув.
- Мой, - задорно ответил Альбрехт, - только я изобразил себя так, как люди привыкли видеть и представлять себе Христа. Я не вижу в этом ничего дурного, ибо Христос, по моему разумению, раз уж был человеком, то вполне мог быть похожим на меня. Или же на любого другого человека. Вернее, я или любой другой человек можем быть внешне похожи на Христа. Однако сие есть лишь вероятность того, что могло бы быть, то есть Христос мог бы вполне выглядеть так, что вовсе не означает, что именно так Он и выглядел. Он мог быть хромым, кривым, одноглазым, горбатым, сухоруким, лысым, беззубым, лопоухим, толстогубым, длинноносым, со сросшимися бровями и чирьями на коже.
- Что, всё сразу?
- Да нет же, не обязательно. Да и не в этом дело. Просто Христос заведомо красив и статен, просто потому, что кому-то когда-то придумалось изобразить Его таким, и никому даже в голову прийти не может, что мог иметься в Нём какой-либо физический изъян!
- Откуда ж изъяну взяться? Он же Бог…
- Не Бог, но богочеловек. А раз человек, значит подвержен всем тем несчастьям, которые могут с любым человеком случиться. Когда человек отправляется на войну, он не думает о том, что ему может оторвать любую из конечностей ядром, или же нанесённая в бою рана загноится, так что придётся эту конечность отнять, или же огнём обожжёт лицо так, что лишишься всякой растительности, а кожа станет как у щипаного гусёнка.… Если б Творец хотел создать Христа неуязвимым и прекрасным, то в самую пору было б ему соткать из воздуха фантома и оправить на землю чесать языком! Пришествие же сути божеской заключается в том, что Творец отдал сына своего на заклание, обрёк Его на мучения, кои прочувствовать мог только лишь живой человек, а не ходячее привидение! И страданиями сиими, настоящими слезами и кровью искуплены были им грехи рода человеческого. В этом суть всей нашей религии, Жильбер. К тому же, в Писании сказывается только о детских годах Иисуса, а потом сразу о Его крещении. Куда подевались двадцать с лишним лет жизни Его? Или же Он отсиживался в иосифовой плотницкой, чтобы потом неожиданно явиться и начать свои деяния?
Этот вопрос поставил меня в тупик, потому что в Евангелиях действительно на этот счёт ничего не было. Во всяком случае, брат Бертран ничего не говорил, поскольку Писание мы изучали с его слов. Только потом, в Париже, мне уже довелось прочесть Библию самостоятельно и лично убедиться в правоте слов господина Дюрера. Он меж тем продолжал.
- Одним словом, лик Господень сиречь тайна непостижимая. Нам остаётся лишь строить предположения и догадки, каким Он был на самом деле. В любом случае, имея человеческий облик, он мог обладать всеми теми недостатками телесными, коими может обладать любой обычный человек. Но не недостатками духовными. Именно это рознит нас с ним, исключая возможность тождества человека с Христом. Духовная сила, которой обладал Он и которая подвигла Его на великое самопожертвование, является воплощением божественной сущности, нам, простым смертным, неведома. Оттого и почитаем мы Его, как Бога.
Весь этот словесный поток столь неожиданно нахлынул на меня, что голова пошла кругом, и я в конец перестал понимать что-либо из того, о чём толковал господин Дюрер. Одно я запомнил наверняка – не всё так просто с этим не то человеком, не то Богом, не то богочеловеком по имени Иисус Христос, тогда мне уж совсем было путано разуметь, кем он на самом деле являлся. Но то, что история Его таила в себе ещё очень много тайн, не раскрытых Евангелиями, было очевидным. Тут мне вспомнилось, что кроме тех четырёх, писаных святыми апостолами Иоанном и Матфеем и святыми Марком и Лукой, имелось ещё одно. Его создал святой апостол Пётр, и о нём доводилось мне слыхать от одного полубезумного старика в Полиньи. Но в новозаветном каноне этого Евангелия не было. «Куда ж оно подевалось?», подумал я, «и почему мне это раньше в голову не приходило?» Но об этом я спрашивать господина Дюрера не стал, ибо он уже развивал тему в ином ключе.
- Милый мой Жильбер, Создатель есть величайший и высший разум, раз населил землю самыми разными тварями, одни из которых устрашающи и злобливы, другие милы и беспомощны. Как вот этот зайчик, к примеру, - и Альбрехт извлёк из груды рисунков лист бумаги, на котором был изображён очаровательный маленький заяц. Был он настолько похож на настоящего, что мнилось, будто он водит своими круглыми глазёнками, шевелит носом, движет ушами и сейчас прыгнет да и припустит, что след простыл. Я почесал в затылке и подумал, что творимое господином Дюрером искусство прославит его так, как не славился ни один из художников в мире, потому что передать на безжизненном материале застывшую на мгновение жизнь есть величайший талант, а те вытянутые, лишённые верных пропорций фигуры и лица, что видел я до того в книжках да на образах, ни в какое сравнение с тем, что представало теперь передо мною теперь, не шли. Жаль, но больше свидеться нам не довелось. Через двадцать один год, на пути из Цюриха в Страсбург, я узнал от бродячего лекаря-швейцарца о смерти этого выдающего художника и философа, постигшей его в родном Нюрнберге в зените славы. Он был первым настоящим другом в моей жизни (ежели не считать Филибера, упокой Господь его душу), и первым человеком, заронившим в душе моей зерно сомненья. Нюрнберг же стал для меня окном в мир. Я сидел и не понимал, как же мог я до сих пор вести столь замкнутое существованье в своей дыре во Франш-Конте? Хотя чего тут удивляться, если вся моя семья на протяжении уже многих лет жила именно такой жизнью, которую возможно сравнить с геометрической фигурой треугольника, вершинами коего являлись Полиньи, Дижон и Гейльбронн. Теперь волею судьбы или волею Божией, если Господь и судьба суть тождество, я повстречал господина Дюрера, приведшего меня сюда, в Нюрнберг, где мне открылась несоизмеримо большая, нежели моя отчая, сообщность проживавших вместе людей, иной образ жизни, иной способ мышления, диковинные предметы и машины, виденные мною в гюнтеровой лавке и альбрехтовой мастерской.… И я с удивлением открыл, что не смогу более жить в той скорлупе, коей стал теперь для меня столь родной и милый моему сердцу Полиньи. Меня связывало с ним отныне лишь одно – мои любимые родители. Я страстно, по-юношески возжелал во что бы то ни стало изучить латынь как следует, чтобы понимать суть прочитанного, а не долдонить, подобно башенным часам, с точностью и однообразным постоянством отбивающим время, заученный текст, совершенно ничего для тебя самого не смыслящий. Памятуя о желании отца послать меня в Париж для обучения в университете, я, по возвращении домой, собирался незамедлительно начать сборы и отправляться в этот манящий город постигать премудрости разнообразных наук. Одним словом, Нюрнберг направлял меня на путь истинный.
- А человека Господь создал последним, - продолжал меж тем Альбрехт, - но подобным себе, чем дал понять нам, последующим поколениям людей: «Возрадуйтесь и несите звание человеческое с высоко поднятой головою, дабы не стыдно было Мне, созерцая созданное Мною, молвить – се человек!». И не важно, что божественной сущностью наделил Он лишь одного человека, своего сына, но всё ж таки наделил! И оным показал нам, что мы его любимое творенье и должны идти за Ним, за словом его, за светом его. Обидно только, что пастырские обязанности на себя натянула пресвятая матерь церковь. Не думаю, что святой Пётр стремился к подобному положению вещей. Впрочем, как и сам Христос.


Рецензии