Смерть солдата

Их построили в казарме за пятнадцать минут до обеда. Им предъявили страшное обвинение. Разобранные, недочищенные автоматы лежали на столах. Мимо пробегали по своим делам солдаты других рот, смазывали сапоги, убирали в пирамиды оружие, одевались. А они, кому более других надо было торопиться, стояли по стойке «смирно», и не было конца этому стоянию.
Несколькими минутами раньше командир первой роты капитан Бородин, увековеченный во всех солдатских разговорах, историях и легендах под именем Припадок, — зайдя в казарму, чтобы самолично пронаблюдать, как идет подготовка к заступлению в караул, увидел под одной из кроватей окурок. Обыкновенный, ничем не примечательный, смятый окурок, маленький трупик папиросы «Север», которые солдаты покупали в гарнизонной лавке и курили первые дни после получки. На капитана окурок подействовал, как удар в сердце. В ту же секунду капитан бросился к старшине.
— Пойдите сюда!.. Смотрите!.. — Он подвел старшину к злосчастной кровати. — Это как понимать!.. Курили?.. Первая рота курит в казарме!..
Старшина не знал, что ответить. Он изображал живую иллюстрацию к высказыванию, что дисциплина — это сознательное желание подчиненного казаться глупее своего начальника.
— Чтоб такой позор в лучшей роте батальона!.. Необходимо немедленно наказать!..
— Может быть, автовзвод, — робко сказал старшина. — Автовзвод как раз ночевал на этих кроватях. Может быть, они курили, а наши...
— Когда они уехали?
— Сегодня утром.
— Так у вас что же, уборка через день проводится? Нечего сваливать на других!..
— У нас никогда не курят в казарме. Прямо не верится.
— Вы думаете, я ослеп? Или у меня галлюцинация? Никогда не курят!.. Распустились! Вы посмотрите, как лежат полотенца на койках. Это не казарма, а дом отдыха. Курорт!.. Стройте роту. Наказать!..
В казарме был полумрак. Обледенелые стекла пропускали мало света. Солдаты чистили оружие, и недостаток освещения не затруднял им работу. Они брали в руки деталь, не глядя на нее, в одном месте чуть касались тряпочкой, в другом — долго и старательно терли. За многие месяцы службы они так часто разбирали и собирали свои автоматы, что могли без зрительной проверки выполнять все необходимые операции: это выходило у них само собой.
— Вчера в санчасть пришел один салажонок, — травил Комраков, стоя за столом. — Говорит, болен. Кашель замучил. Врач спрашивает: «В руке колет?» — «Колет», говорит. «А в пятке?» — «Тоже колет». Ну, ясное дело. А другой между двух офицеров проходил, растерялся, взял да и отдал честь двумя руками... Ну, смех один. С ними Белько тоже рехнулся. Он во сне стал кричать: подъем!.. подъем!.. Несколько человек вскочили, одеваться начали. Среди ночи. Что рядом с ним спали.
— Передай, пожалуйста, ветошь, — сказал Толик.
— В армии нет «пожалуйста». — Комраков вытянул из кучи тряпку и кинул ее Толику.
— А спасибо тоже не положено говорить?
— Это уж как твоя совесть велит.
— Какая там к черту совесть! — сказал Сазонов.
По коридору приближался, нарастая, топот многих ног. Толик, рядовой Анатолий Пименов, посмотрел на дверь. В казарму с грохотом ввалилась третья рота. Все они были внешне похожи друг на друга и неразличимы. Толик помахал рукой.
— Сейчас, — крикнул Евгений Корин. Через минуту он подошел, доставая газетный листик и насыпая махорку. — Пойдем покурим?
— Нужно дочистить. Старшина прогнал нас всех из умывальника.
— Ну, в общем, все в порядке. Я обменялся с Соловьевым, — сказал Корин. — Куда-куда, а на седьмой пост всегда найдутся желающие. Но морозец — у-жас. Усохнуть можно.
— Зачем ты это, Женька? Напрасно.
— Да брось ты свои интеллигентские штучки!
— Ну, ладно, — сказал Толик. — Помогай чистить. Потом вместе пойдем.
— У тебя какая смена? — спросил Сазонов.
— Первая, — сказал Корин.
— Отлично. У меня тоже первая. Я могу обменяться с Пименовым. Ты подумай, какая разница, на второй пост я пойду, или на третий? А тебе не надо уходить с седьмого поста. Такой отдых не часто перепадает.
— Спасибо, — сказал Корин. — Не стоит менять. Я уже договорился с Соловьевым.
— Смотрите сами. Если надумаете, мне все равно. Я пойду на второй пост.
— Спасибо.
Сазонов тоже был москвич. У земляков всегда много общих интересов, и в особенности в армии люди сближаются по этому признаку быстрее и охотнее.
— Какого черта твой старшина так дьявольски полюбил тебя? — спросил Корин. — Всегда ты ходишь на самые хреновые посты. Да еще в самую паршивую смену.
— Не знаю, — сказал Толик. — Такая между нами любовь. Ему отпущено несколько меньше ума, чем это следует нормальному человеку.
— Да-а, загнали нас в дыру. Черт их всех побери! Даже английской газеты негде купить...
— Только этого нам не хватает, — рассмеялся Сазонов. — Газеты английские здесь нужны, как Черчиллю значок ГТО!
Гарнизон, в котором они служили, был из самых заброшенных в Забайкалье. В глубине беспредельной степи, среди невысоких и невзрачных сопок, — он находился километрах в пятидесяти от Даурии: дорога, соединяющая гарнизон со штабом дивизии, летом шла по примятой колесами траве, а зимой — по колее утрамбованного снега. Железнодорожный полустанок на линии Москва—Пекин ничем не разнообразил жизнь гарнизона.
— Порядок, — сказал Толик, защелкивая крышку. — Побежали.
Но они не успели уйти. Старшина роты сержант Музыченко подал команду:
— Первая рота! становись!..
— Да мы не закончили еще, — крикнул Сазонов.
— Совсем озверели, — пробегая, сказал солдат.
— Припадок появился. Опять куда-нибудь погонят.
— Перед караулом положено спать.
— Как же, положено. Жди от них.
— Разойдись!.. — командовал Музыченко. — Становись! Равняйсь!
Музыченко козырнул Бородину и отошел в сторону. Он не подал команду «вольно», Бородин предупредил его. И он думал о том, что люди работали, устали и что перед караулом надо им отдохнуть немного. Свинство, думал он, — поставить их по стойке «смирно» после четырехчасовых учений на морозе.
И автоматы нужно протереть и смазать.
Зря Бородин затеял всю эту ерунду.
Но где-то в глубине полуосознанное, без слов — согревало чувство удовлетворения оттого, что вот он, Музыченко, может отставить ногу, заложить руки за спину, и он не обязан, как все, строго подчиняться унизительным правилам.
— ...Так, — сказал Бородин. — Хороши же вы, товарищи. Хороши вы, бородинская рота!.. Это самое позорное, самое мелкое, что вы могли придумать! — закричал он. — ...Я этого подлеца найду, он не спрячется. Но до какой степени распущенности надо докатиться, до какой низости, чтобы!.. Я не знаю. Курить в казарме — если увидит представитель дивизии, кто-нибудь посторонний, это было бы позором всему батальону! Всему полку!.. Вы посмотрите, на что похожа наша казарма. Посмотрите, как лежат полотенца. Как стоят тумбочки и табуретки?.. Нет, вы не лучшая рота. Люди, у которых нет чести и совести, не могут называться лучшей ротой!.. Я этого подлеца найду. Но ведь не может быть, чтобы никто не видел, как он курит! Видели, как нарушается приказ!.. Видели, как грязная свинья пачкает честь полка!.. И молчали! Ничего не доложили своим командирам!
Капитан Бородин бегал перед строем и впивался глазами в покорные лица. Он ни о чем не думал — в том понимании, что не происходило смены мыслей и ассоциаций в его мозгу; лишь одна мысль овладела им. Этот человек был так устроен, что когда в нем закипала злость, он не мог оставить ее в себе, он должен был на ком-нибудь сорвать ее. И он бы заболел, если бы случилось ему не найти виноватого. Но он находил.
Солдаты смотрели в сторону. Старались быть незаметнее, старались сделать безразличное выражение на лице, чтобы не привлечь внимания по всей дивизии прославленного командира.
— Разрешите встать в строй! — Это Комраков опоздал, завкаптеркой. Ценный человек. Он попал под горячую руку. Бородин затопал ногами.
Комраков вытянулся в струнку, пожирая глазами кричащее начальство.
— Два наряда вне очереди!.. Старшина, запишите! Без всякого снисхождения!.. Какой ты солдат! если не можешь вовремя в строй прибежать! Разгильдяйство! Я вас научу дисциплине!.. В роте нет никакого порядка!..
Бородин велел Комракову встать в строй, с сожалением посмотрел на него (но ничего не поделаешь: каптенармус — это не то, что нужно ему в данную минуту).
— Я требую, чтобы виновный сам признался. Если он умел нарушать, пусть умеет и ответить за свои поступки... Ну?.. Виновный! выйти из строя!
Рота молчала. Бородин старался заглянуть в глаза солдат своими паучьими, навыкате, глазами.
— Кто курил?!.. Кто бросил окурок под койку?!.. Я повторяю! Виновный! два шага вперед!..
И в эту минуту Толик совершил непростительную ошибку. Он встретился глазами с Бородиным. И когда Бородин поймал его глаза, он увидел в них что-то такое, чего не должно быть в глазах рядового.
Обычно Толик умел владеть собой. Он знал, что основное правило: не думать. Не думать, не допускать в свою голову никаких мыслей, чтобы не отразились они случайно во взгляде, в чертах лица, чтобы не пробили эту маску покорности и безразличия, жизненно необходимую и непрочную. И он умел выполнять это правило.
В первой роте был свой козел отпущения, бедняга Сурен, который по глупости, или, вернее, по слабости нервов, всегда вылезал вперед. Если искали и не могли найти виноватого, то Сурену казалось, что все угрозы, увещевания, вопросы, все то, что другие пропускали мимо ушей, — относится непосредственно к нему. И ему казалось, что именно на него падает подозрение, отчего он начинал чувствовать себя неловко, смущенно, хотя не имел никакого отношения к делу, вызвавшему расследование, и в результате все его ужимки заставляли думать, что он — главный виновник…
Прежде, чем задать вопрос, Бородин помедлил. Потоптался немного на месте, вставая на цыпочки и покачиваясь.
— Может быть, вы знаете, кто курил?
— Никак нет, — ответил Толик.
— Разговаривать в строю! — Голова и туловище капитана странным образом передернулись. — Вы вздумали издеваться над воинскими уставами! Не научились уставам! — Его темное лицо еще больше потемнело, жилы на шее вздулись. — Я вас научу, что такое служба! — Внезапно он затих; официальным, сухим тоном приказал: — Рядовой Пименов, выйти из строя!
«Ну, начинается. Главное, не наболтать лишнего», — подумал Толик. Он встал перед строем, ощущая, как неизбежная, сверхъестественная сила надвигается на него.
— Так... Строй — святое место, ни один солдат не имеет права забывать это. Смешно повторять. Основные положения обязаны знать. И выполнять их... Разговаривать в строю — преступление!.. Объявляю вам один наряд вне очереди за разговоры в строю... — Бородин подождал. — Что надо отвечать!! — закричал он.
— Есть, один наряд вне очереди, — сказал Толик.
Бородин отвернулся от него и пошел вдоль роты. Толик увидел, как терзают друг друга руки, сложенные за спиной.
— Кто курил? Вы знаете! — крикнул Бородин, подбегая стремительно.
— Нет, не знаю, — ответил Толик.
— Знаете! Я по глазам вижу, знаете!.. Может быть, вы сами курили?
— Да нет, товарищ капитан, я не курю в казарме. — Он понятия не имел о том, кто курил, когда курил, и не мог поручиться, что это не Бородин подсунул окурок, просто из желания еще больше напакостить людям.
— Солдат должен отвечать: «никак нет», «так точно». Никаких посторонних разговоров... Много болтаете!.. Может быть, вы подумаете и вспомните? Вы подумайте, подумайте. Разрешаю вам изложить все подробности. — Он пошел на хитрость. Эти недотроги, эти бывшие студенты любят много болтать, и этот, в частности, не устоит. Он начнет пространно оправдываться, и что-нибудь проскользнет в его словах. Пусть не стесняется, Бородин потерпит. А потом он оборвет его и укажет ему место, которое он должен занимать.
Но подчиненный обманул его ожидания.
— Никак нет, товарищ капитан.
— Встаньте в строй, — брезгливо бросил Бородин. — Значит, нет виновного... Я в последний раз спрашиваю... Конечно, в этот раз Пименова нельзя точно назвать виновным, хотя у меня есть сведения, что он курит и еще иначе нарушает дисциплину.
— Да нет же, товарищ капитан...
— Молчать!.. В строю молчать!.. Старшина, что происходит у вас в роте?.. Примите меры. Со всей строгостью... Рядовому Пименову запишите три наряда вне очереди. И вообще, обратите внимание на него. Чтоб служба медом не казалась. Распустились вконец!.. Я в последний раз спрашиваю!.. — Он подождал, кусая губы, и глаза его совершенно обесцветились.
Десять минут прошло с тех пор, как построили роту. Солдаты держали руки по швам, не смея шелохнуться. Иные годы пролетают быстрей, чем такие минуты. Бородин, по-видимому, пришел в состояние злобного сумасшествия, и вряд ли он сам под конец мог понимать те слова, которые не в силах был удержать в себе, и отдавать отчет своим желаниям.
— Значит, никто не виноват!.. Пушкин виноват!.. Окурок сам прилетел. Сам по себе!.. Ро-та! разойдись! — И не успели солдаты разбежаться: — Тревога, рота!..
Началась суматоха. Люди забегали, надевая шинели, толкаясь, лихорадочно собирая автоматы.
— Старшина, по полной форме. Лопатки, противогазы. Быстро, быстро. — Выставив руку, Бородин смотрел на часы.
— Товарищ капитан, в караул сегодня. Обед сейчас... отдых...
— Выполняйте, старшина. Выполняйте! — рявкнул Бородин.
Толик носился вместе со всеми. Тяжелое чувство укоренилось в нем, и не радовало воспоминание, что рано или поздно закончится эта суматоха и тогда будет караул, отвратительный пост, звериная стужа, но будут минуты бодрствования в теплой комнате и Женька Корин, и разговор с ним. Да и некогда думать, когда так спешишь и стараешься не упустить чего-нибудь.
Возле шкафа с противогазами он натолкнулся на Комракова. Тот хотел пролезть вперед и отпихивал Толика.
— Куда лезешь, салага! — крикнул Комраков. — Из-за тебя теперь всех погонят. Давить таких!..
Толик стоял напротив своей ячейки, Комракову нужно было тянуться через него. И поэтому Толик, не давая столкнуть себя с места, первый взял противогаз.
— Зачем ты глупости говоришь? — сказал он Комракову. — Если Бородин псих, я-то тут при чем?
— Не болтай!.. Признаваться надо, коли напакостил!..
Бородин сам построил роту. Приказал принести из умывальника пустые носилки для угля и положить в них окурок. Рота получила команду: «Направо. На выход — марш», — и похороны окурка начались. Для того, чтобы воспитательное мероприятие подействовало более сильно и на более длительный срок, солдатам было велено поднять клапана шапок.
Их казарма была крайняя в ряду казарм, и, немного отбежав от нее, рота свернула с дороги в заснеженную, сугробистую степь, таща на себе груз амуниции и заботясь о том, чтобы согревать то одно, то другое ухо. Два солдата несли носилки, в которых перекатывался маленький, ничтожный клочок бумаги. Носилки были тяжелые, и солдаты с ними все время отставали. Бородин поставил их в середине роты и приказал взять у них автоматы. Но через минуту солдаты с носилками опять отстали, так как дело было не в тяжести автоматов, а в том, что они держали носилки и не могли махать руками. Бородин торопил их, крича и подталкивая. Рота убежала далеко вперед и там, почувствовав себя на свободе, двигалась медленно, вразброд, и вообще устроила что-то вроде перекура.
Наконец, Бородин приказал всем вернуться и подменил солдат. Толик попал во вторую очередь. Бородин теперь находился с ротой, заставляя ее совершать броски от носилок вперед и обратно. Это обозлило солдат, и многие начали кричать носильщикам, чтобы они шевелились быстрее. Но те и так выкладывали все силы.
Стало ясно, куда направляется Бородин. Они бежали прямо к большой сопке, Сломанным пальцем называли ее за странный камень, который издалека был виден на ее вершине. Сопка находилась в двух километрах от гарнизона.
Толику было довольно тепло. Только об ушах своих он ничего не знал. А пальцы на руках застыли сразу же, превратились в сосульки. Ему казалось, что если постучать ими друг о друга, они зазвенят. Он бежал сзади, и он отлично понял напарника своего, когда тот, с трудом обернувшись, крикнул:
— Мама! роди меня обратно.
Коренное забайкальское выражение получилось к месту.
— Ничего!.. Рано или поздно это кончится!.. — крикнул Толик.
Он думал, долго им еще нести? — слишком много они пробежали. Эдак больше никому не достанется. Но он был добрый, он не хотел один. Он хотел поделиться. «Бедный парень», — подумал он о напарнике. Ко мне у Бородина особое отношение, но он-то за что страдает? Хотя, впрочем, Бородин способен произвести «частичную замену»: менять напарников моих, забыв обо мне.
Они бежали по твердому насту, а потом, перед самой сопкой, попали в мягкие сугробы, увязая выше колена. Трехдневный буран, который свирепствовал на прошлой неделе, в местах, не доступных ветру, навалил горы рыхлого снега.
Рота добралась до вершины. Солдаты саперными лопатками копали яму. Похороны проходили по всем правилам.
Они не могли с носилками взобраться по отвесному склону. Бородин сверху кричал на них, распределяя свое внимание между ними и теми, кто копал. Идя по спирали, они влезли на вершину с противоположной стороны. Бросили в снег носилки. И прежде всего Толик занялся пальцами рук и ушами.
— Достать лопатки!.. Не стоять без дела!.. Не сачковать! Быстро, быстро.
— Есть, товарищ капитан! — бодро сказал его напарник, и его исполнительность имела замечательный успех: Бородин больше им не интересовался.
Толик понял, в чем здесь тонкость. И на миг мелькнула мысль сделать что-либо подобное и всегда вести себя подобным образом. Но чего-то не хватало ему для этого. Он достал лопатку и присоединился к остальным. И паучий взгляд Бородина преследовал его. «Покорность», — подумал он. Это самое большое, на что он был способен.
Окурок похоронили. Насыпав над ним снежный курган, направились к гарнизону. Четыре солдата несли носилки, по одной руке у них было свободно, и это облегчало и убыстряло дело. Время обеда прошло, голод подгонял роту. Вначале шли строем, но потом растянулись, испортили ряды, и Бородин, порядком замерзший, молчаливый, нахмуренный, трусил рядом, искоса поглядывая на людей и с ожесточением потирая уши и нос.
Толик отогрел пальцы. Все же их немного прихватило, и они ныли, неприятно отражаясь на настроении. А тут еще нужно было выбираться из сугробов, спотыкаться и скользить, и беречь лицо, так как, штурмуя сопку, он вспотел и тем слабее мог теперь сопротивляться морозу. Он подходил к казарме, с теплым чувством смотрел на нее; попав в неизбежный затор у дверей, он пробивался и спешил, словно за ними был его дом родной.
Внутри было темно и тихо. Дневальный закричал, чтобы они закрыли дверь и не шумели: спали наряды других рот. Бородин, сказав несколько слов сержантам, удалился; ему тоже, наверное, давно пора было обедать.
Толик скинул с себя шинель, шапку, сапоги. Хороший отдых — сесть на табуретку в таком виде и посидеть полминуты. От автомата и подсумка долетел противный холодок, и Толик ногой отодвинул их подальше. Очень мало надо человеку.
Он рассовал по местам вещи и, взяв из тумбочки мыло, из-под матраца обувную щетку, — побежал в умывальник. Начальства не было. Он скрутил папиросу и закурил. Он мог не торопиться и не бояться грубого окрика. Нужно было лишь поглядывать на других, чтобы не опоздать, не оторваться от массы.
Солдаты ругались. Все хотели есть, устали, намерзлись.
— Собака Припадок!.. Никаких законов не признает!..
Особенно злило то, что не придется им отдохнуть перед караулом и в столовой ждет их на столах холодный обед.
Пришел Комраков, стрельнул у кого-то закурить. Ему тоже хотелось чего-нибудь сказать, и он вертел головой налево и направо и порывался открыть рот; он еще затруднялся, примкнуть ли ему к тем, кто возмущается, или, наоборот, выступить против них. Он протиснулся к умывальнику и посмотрел подчеркнуто пустым взглядом сквозь Толика. Но Толик молчал.
— Службы еще не знаете... Салаги!.. — крикнул Комраков. — Обед у них остыл. Да мы в учебном батальоне у Стрелкова вообще без завтрака и обеда ходили. И ничего. Как живые бегали.
— Тихо, ребята. Тихо, — позвал Сазонов. — Дайте дембелю сказать.
— Щетка твоя?.. — Чернявый солдатик из соседней роты держал ее уже в руках; он выговаривал слова с сильным акцентом. Толик кивнул. — Почистим?
Он почистил сапоги и, возвращая щетку, спросил:
— Мыла твоя?
— Мое, — сказал Толик.
— Помоем?
Это было проделано весело и с легкой небрежностью. И Толик улыбнулся ему.
В столовой роту ждал старшина и солдат, которого старшина оставил с собой, чтобы получить котлы с супом и кашей, хлеб, миски и чтобы не скучно было одному охранять занятые столы. Хлеб был разложен на порции. Рота бросилась занимать места; солдаты стремились издали заметить и быстро схватить самую большую из хлебных пирамидок. Они не снимали шинелей, распустили только пояса и расстегнули одну-две пуговицы. Обед проглотили без задержек, с молчаливой жадностью. Один кто-то поинтересовался:
— Дадут нам еще чего-нибудь на кухне? Наверное, осталось у них.
— Дадут, — ответили ему. — Догонят и еще добавят.
Вернулись в казарму. До подъема оставалось полчаса. Никто уже, конечно, не ложился. После мороза и еды, состояние было несколько сонливое. Разговаривали о том, будет ветер сегодня ночью сильный или слабый, и будет луна или тьма непроглядная. Загадывали, в какое время придется стоять на посту возле караульного помещения. Некоторые, наиболее дотошные, методом отбрасывания различных соображений пытались определить, куда они попадут через два дня, когда в роте будут назначать новый наряд. Солдаты, довольные, добродушные, слонялись по казарме, курили, дремали. Обстановка была на редкость спокойная, так как перед караулом никакое дрянное мероприятие не угрожало им.
Толик по крошке откусывал хлеб, оставленный от обеда, и читал Блока. Огромный том, какие любили издавать лет десять назад, в конце сороковых годов, невозможно было спрятать; он не залезал в валенок, а засунуть его за пазуху было смешно. И это было жаль, потому что ничего другого не имелось у Толика в настоящий момент, чтобы взять с собою в караул. Он вспомнил Кузьмина, который тоже любит читать и который сидит сейчас на гауптвахте. Он посмотрел на часы, подумал, что скоро увидит его.
И после развода, где был обычный рапорт, знакомые вопросы и ответы, как только закончилась волокита со сдачей-приемкой караульного помещения, Толик пошел к Кузьмину.
— Как жизнь на гауптвахте?
— Первый сорт.
— Кормят?
— Кормят... Позавчера, правда... Пришел начальником хмырь какой-то. Из танкового батальона. С приветом товарищ. Говорит: «Работай». — Полы ему надо было помыть. «Сосал бы ты, — говорю. — У меня строгий арест. Строгий — понял?» Говорит, ем я. Горячую пищу получаю. Ну, я послал его... А он, значит, запретил мне обед давать.
— Ну?
— Да ребята мне всегда принесут. Десять обедов принесут. Я таких, как этот хмырь, обклеить обедами могу. Залепить всего!.. Ну, как у вас в роте?
— Ничего, по-старому. Окурок сегодня хоронили.
— Бородин придумал.
— Ну, кто ж еще?
— Ах, скотина недобитая. Ну, ладно. До пятого дотерпим, а там катись они все... подальше.
— Тебе хорошо. — Толик вздохнул. — А здесь до осени, и еще раз до осени...
— Ерунда! Пролетит — не заметишь.
— Пролетит, — усмехнулся Толик.
Он сидел на нарах, подогнув под себя ногу, локтем опираясь на подсумок. Напротив него, на других нарах, прислонясь спиной к печке, сидел Кузьмин, бывший старшина роты, потом рядовой, потом младший сержант и теперь снова рядовой, посаженный на пятнадцать суток строгого ареста за самовольную отлучку из части. В первый раз Кузьмина разжаловали за то, что дежурный по части, накрывший его за распитием недозволенно-крепких напитков, имел упрямый и несговорчивый характер. Дежурный не хотел принять никакие доводы, не помог и авторитет Кузьмина. Но одно то, что после неприятного скандала его снова произвели в сержанты, показывало, насколько это незаурядный человек.
— Смотрю я на тебя. И не пойму. Чего у тебя какой-то жалкий вид? Растерянный ты какой-то, нетвердый. Надо решительней быть. Сильнее.
— Да, Санька, надо бы. Надоело все.
— Устал?
— Да нет... А может, да. Но не физически. Понимаешь, ни минуты нет спокойной. Моей, собственной. Чтобы я знал, что могу использовать ее, как хочу. Ничто не висит надо мной. Могу хотя бы в уборной спокойно посидеть, черт возьми!.. И потом, постоянно все бросаются друг на друга, стараются опередить. Всегда нужно всматриваться, вслушиваться. Как в джунглях.
— Да, трудно вам армия дается. Городским... Привыкнуть надо...
— Это верно, — продолжал Кузьмин. — Тут твоего времени нет. От подъема и до отбоя, нередко и после отбоя. Приказ. Что прикажут, туда и беги. У солдата одно право — повиноваться. И хоть умираешь — выполни.
— А что приказать — всегда находится.
— Да... Но ты не унывай, Пименов. Главное, дыхания не терять. Хорошие люди всегда найдутся. А ты будь бодрым... Я вот как терплю. Сначала думал, немного времени пройдет, стану я старослужащим, легче будет. А теперь совсем просто. До пятого. Командир полка грозился, до марта задержит. Но это он сгоряча. Со злости. Пятого января последний эшелон. Зачем ему надо лишние деньги на меня тратить? Незачем... Отправит. Ясное дело. А там — ха-ха!.. Вот жизнь, Пименов. — Кузьмин вскочил с места и прошелся по камере, раскинув руки и разминаясь. — Э-эх!.. Не думай, чудак... Ты посмотри на других. Прикинься дурачком, проще всего получится.
— Дурачком, значит? — Толик улыбнулся. — Ладно. — Теплое слово согрело его, и он был очень благодарен Кузьмину. — Мне посылка пришла. Я завтра днем схожу на почту, получу. Так что насчет еды ты не беспокойся. Посылка из дома. Там много всего... — Он похлопал рукой по нарам: — Не заставляют выносить?
— Нет... Комендант приходил, еще в самом начале, покрутил носом. Ничего не сказал... А начальникам, им всем до лампочки.
— Хорошо... Ну, ладно, Санька. Я пойду.
— Почитать есть что-нибудь?
— Нет. Не было сегодня ничего... Пока.
— Ну, давай.
На следующий день, после ужина, была вечерняя перекличка.
— Рядовой Комраков, — приказал старшина, — и рядовой Пименов, выйти из строя!.. Идите в левый коридор, мойте пол. Рота, разойдись! Отбой!..
Толик знал, что разговаривать бесполезно, а спорить — совсем бессмысленно. Он повернулся и молча пошел в умывальник, искать швабру: из других рот набегут — не достанется.
Дежурному по батальону надо было вымыть полы в двух коридорах, в красном уголке и канцелярии. Помывку можно было выполнить силами дневальных; но дневальные не мыли полов — так было заведено. Поэтому дежурный просил старшин выделить ему одного-двух штрафников, да старшины рот и сами не забывали и каждый вечер находили кого-нибудь — послеотбойная работа была главным наказанием провинившихся.
Толик выбрал швабру. Закурил. Комракова не было. Этот тип, наверное, ляжет спать, он договорится. Конечно, в компании всегда как-то легче. А спать хотелось сильно; об этом противно было даже думать. Постоянное солдатское желание.
— Сволочи! — Пришел Комраков. — Дай закурить... Каждое дерьмо выпендривается! Вместе нас гоняли, а он теперь после отбоя заставляет меня пол мыть... Гад! Скотина! Вот, ****ь, народ какой! Сам себя жрет...
— Пойдем, вымоем быстрее, — сказал Толик. — Ляжем спать. — Не такой надежный парень был Комраков, чтобы можно было с ним разговаривать откровенно.
— Намою я ему!.. Нальем водицы, размажем — пусть попробует придраться. Гад!.. Вот был человек — Кузьмин. И того на губу засадили. А этот!.. Известно, хорошие люди долго не стоят.
— Не держатся?
— Да... И в армии, и на производстве. Если мастер или бригадир за рабочего, то его начальство не хвалит... Но Кузьмин глупо поступил. Не положено — значит, не положено. А он попался, как дурак... Коли взялся за темные делишки, так уж сумей извернуться, чтобы не поймали. И честным останешься. А так, как он — это не дело.
— Как ты говоришь? Честным?.. По-твоему, кто за темные делишки взялся и не попадается, он честный человек?
— Ну!.. Все надо делать умеючи.
— Ну, удивил ты меня, Комраков... Оригинал!
Они наполнили тазик водой и, не жадничая, полили коридор. Потом из конца в конец погнали швабрами грязную жижу. Следили за тем, чтобы не осталось сухих пятен: придет дежурный, увидит пятно, снова заставит перемыть; полночи можно так провозиться. А когда нападешь на дурака, который к тому же повеселиться захотел, нарочно не отпустит, пока досыта не наиздевается.
Пришел дежурный, посмотрел на их работу. Толик и Комраков с беспокойством следили за выражением его лица.
— Старались, товарищ сержант. Все законно помыли, — забежал вперед Комраков.
Некоторое время дежурный молчал. И Толик готовил себя к тому, что надо снова сейчас тащить тазик, снова наливать и гнать грязную жижу. Потому что работали они наспех, и качество получилось далеко не отличное.
— Сойдет. Лягайте спать.
Они бегом отнесли швабры и бросились к постелям своим.
А утром был подъем, развод на работы и сама работа. Потом вечером снова караул, и для Толика, конечно, самый дрянной пост и самая дрянная смена. И снова помывка пола после отбоя, в счет внеочередного наряда. И на этот раз перемывка пола. И опять работа, караульная служба, самый дрянной пост, помывка полов. А внутри — чувство непрочности, шаткости существования, неуверенность.
Рота несла караульную службу через день. Вечером возвращались из караула, одну ночь ночевали в казарме, а на следующий вечер снова заступали в караул.
И если почти для всех существовал некий негласный скользящий график перемещения постов, а иногда кому-нибудь выпадало один раз в две-три недели пропустить караул, то для Анатолия Пименова второй пост — склад боеприпасов, и третий пост — горючих материалов — сделались неизменным достоянием. Это были отдаленные посты, открытые всем ветрам, на сорокоградусном морозе последнее обстоятельство вызывало сильное отвращение у солдат к этим постам. Притягательными являлись расположенные внутри гарнизона седьмой пост — фуражный склад, рядом с ним находилась котельная — голубая мечта каждого часового, — и пятый пост — овощехранилища, здесь между земляных насыпей также можно было укрыться от ветра. Солдаты проклинали Забайкалье с его ветряными морозами и хвалили Сибирь, где в крепкий мороз затихает ветер.
Старшина Музыченко не сводил пристального взгляда с рядового Пименова. Как тот держит руки в строю, почему он присел на табуретку в казарме, когда все отправились в умывальник, или почему он оказался в умывальнике, когда все должны находиться в расположении роты. Почему расстегнута пуговка на воротнике гимнастерки. И почему смотрит вызывающе... Не смотрит, отвел в сторону глаза... Отвечает слишком громко... Мямлит еле слышно...
— Два наряда вне очереди!..
— Три наряда вне очереди!..
Это означало, что после коротких четырех часов сна в карауле предыдущей ночью — украдывалось у него полтора-два часа родного сна в собственной постели в казарме.
— Что положено отвечать?!
Старшина никогда не забывал о своих наказаниях. Он помнил все о Пименове. Не давал ему никакой поблажки.
— Есть, три наряда вне очереди. — Толик подумал, прав Комраков: хорошие люди не стоят. Кого назначают в старшины? Везде и всегда кто лезет в начальники? «Чтобы уметь командовать — надо уметь подчиняться». Высокопарная дурость, произносимая с пафосом. А я не хочу никем командовать. Не люблю! И не хочу подчиняться. За редким исключением, всегда пролезают такие, как Музыченко.
Случай способствовал тому, что враждебность старшины к нему усилилась.
Вторым номером на ротном пулемете был рядовой Зенков, глуповатый деревенский парнишка, незлой и неприметный, от него никому не было беспокойства. Однажды он, получив наряд вне очереди, отказался мыть пол после отбоя. Сержанты во главе со старшиной пытались его уломать, но он стоял на своем.
— Не буду мыть, — повторял он. Время шло, сержантам тоже хотелось по постелям. — Не буду, — твердил Зенков.
Тогда они подняли взвод, в котором служил Зенков, это был также взвод Толика, построили всех в ленкомнате, Зенкова поставили перед строем и стали воздействовать на него по принципу «один за всех, все за одного» — но в искаженном армейском (и тюремном) варианте, в котором глагол стоять, или бороться, или выручать заменен другим — отвечать.
Через полчаса солдаты угрюмо молчали, лишь Рябцев, первый номер на ротном пулемете, ближайший приятель Зенкова, они делили тяготы перетаскивания и обслуживания этой увесистой железяки, большую часть жизни проводили вместе, — лишь Рябцев стал ругаться и угрожать ему.
Не помогло.
— Взвод! тревога! — скомандовал Музыченко. — По полной форме — с противогазами!..
И пошел открывать ружкомнату.
И тут в дверях, когда сержанты сделали вид, что ничего не видят, как будто нет их, — несколько солдат подмяли Зенкова, начали избивать. Получилась свалка.
Толик бросился к ним, схватил того, кто оказался ближе, стал оттаскивать, называя по имени. Но сил у него было маловато. Один, другой со злостью отмахнулись от него. Было слышно, как в глубине кучи клацают удары, оттуда доносилось слабое попискивание, болезненные выкрики: плакал избиваемый Зенков.
Тяжело ударило по нервам. Он в первый раз присутствовал при столь вопиющем безобразии — солдаты избивали своего товарища. Он неплохо усвоил науку молча и покорно сносить издевательства над собой. Но эти приглушенные скулежные звуки, эта боль, причиняемая другому, насилие над безобидным, глуповатым пареньком — затуманили сознание.
Он выбежал в коридор, догнал старшину и, не помня себя, с яростью выкрикнул ему:
— Прекрати!.. Прекрати!.. эту подлость! Слышишь! Вернись! прекрати! Ты не имеешь права! — Старшина остановился и смотрел на него молча и изумленно. — Я НЕ ПОЗВОЛЮ тебе!.. Ответишь за все!
Куча-мала распалась. Зенков стоял на ногах, уткнув лицо в ладони.
— Что? Что ты сказал? — спрашивал его сержант. Зенков, чтобы не разрыдаться, не показать, что он плачет, отвечал еле слышно. — Что? Говори громче!.. Он будет мыть пол, — крикнул сержант Музыченке.
— Давно бы так, — сказал другой сержант.
Негодяи! подумал Толик — о товарищах, о сержантах, обо всех командирах до самого верха. Не хотелось жить. Он почувствовал дрожь внутри, каждая жилка, каждый нерв дрожали.
Жалобные звуки, задавленные кучей тел, звучали в памяти.
После этого случая старшина принялся следить за ним с каким-то неутомимым пристрастием, получая, по-видимому, особенное удовольствие от сознания доставляемой Толику неприятности. Казалось, в Толике сосредоточилось все вредное и дурное, что было в роте, именно так относился к нему старшина. Поскольку энергия человека имеет свои ограничения — другие ротные изгои, такие, как бедняга Сурен, могли вздохнуть свободно, расслабиться тихо и незаметно, под шумок направленной на Толика Пименова начальственной немилости.
Впрочем, для мытья полов после отбоя, или работы на кухне — а если направляли для чистки картошки, работа продолжалась до часу, до двух часов ночи — к Толику присоединяли того же Сурена, еще кого-нибудь другого, в следующий раз третьего.
Они менялись. Каждый раз был кто-нибудь новый.
Но он длительное время не имел ни одного вечера передышки. Он приходил в казарму из караула — к примеру, с третьего поста, где ему выпало сна в общей сложности часа четыре за сутки, — и вечером после отбоя, когда вся рота уходила на покой, Музыченко отправлял его отрабатывать внеочередной наряд. Очередной внеочередной, шутили солдаты из его роты. Они сочувствовали, но ничем не могли ему помочь. А уже следующим вечером, если накануне он стоял на третьем, — старшина назначал его на второй пост.
Несколько недель такой жизни подорвали его физические силы. Постоянное недосыпание, ежесекундное, страстное желание лечь, уснуть, дать отдых мышцам и нервам, каждой клеточке измученного организма — пагубным образом сказывалось на настроении. Ко всему он простудился, и надрывный, лающий кашель, боль в горле, ноющая ломота в суставах — таковы были проявления болезни. И оттого, что Толик кашлял на морозе, он еще больше простужался, а простужаясь, еще сильнее начинал кашлять. Когда он стоял на посту, кашель выворачивал его наизнанку, раздирал горло. А когда он входил в теплое помещение, что-то оттаивало у него в груди, и тогда кашель был затяжной, выматывающий. И Толик подолгу лежал без сна, теряя драгоценные минуты и борясь с собою. А те, кто спали рядом с ним, ворчали и ругались, потому что он своим кашлем мешал им.
— Никак не могу поговорить с тобой, — сказал Сазонов. — Видеть вижу, а поговорить не могу. — Он подошел к Толику в казарме в те случайные пять минут, которые оказались не занятыми ни строевой подготовкой, ни работой, ни политчасом. После подъема рота успела умыться, одеться, переделать кое-какие мелочи, всегда имеющиеся у старшины про запас, чтобы люди не слонялись без дела, и теперь нужно было строиться на завтрак. Но старшина по какому-то срочному делу побежал в каптерку, а может, и не в каптерку, но Комраков ушел вместе с ним, и все подумали, что в каптерку. И рота получила пять нежданных свободных минут. — Эк закрутило тебя, — сказал Сазонов. — Бывает же такое. Позавчера мы с тобой в одну команду попали?.. Ну, да. Я уж думал, поговорим. Ан взяли, тебя в одну сторону, меня в другую. Две группы. Только я тебя и видел... Я вечером рассыльным пошел. По штабу. А ты?
— Второй пост.
— Да, закрутило тебя... Тяжело. Через день на ремень...
— Передышки нет. — Толик закашлялся и, когда приступ оставил его, рукой вытер слезы, выступившие на глаза, и помотал головой. — Мозги от кашля трясутся.
— Я вот что хотел сказать тебе. Надо мириться с Музыченкой. В контакт надо войти... Он дерьмо, факт. Но ходим мы под ним, а не он под нами. Он начальник, и поэтому неважно, какой он человек. Нужно делать вид, что хороший человек. Потому что подчиняться все равно придется, и никуда не денешься от этого... Вот ты когда посылку получил и отнес ее в каптерку. Помнишь, в чемодан перекладывал?.. Ты всем чего-нибудь подарил. А Музыченку обошел...
— Не потому, что жалко.
— Я знаю!.. Не в этом дело. Он отпирал тебе каптерку, стоял там, топтался, слюнки текли. А ты: кому — печенье, кому — кусок колбасы. А ему ничего.
— Да мы с ним не друзья, не знакомые. Почему я должен ему какую-то любезность оказывать? Мы чужие люди.
— Вот и надо стать друзьями и знакомыми. И это просто сделать.
— Не могу я.
— Надо, — сказал Сазонов.
Это было участие. И оно необходимо было Толику, но и досадно стало на душе. Он сам себе был противен, оттого что не прекратил этот разговор. Но он несколько дней искал выход. И не мог найти. И слабая надежда, что кто-то другой придет, подскажет правильное решение, останавливала его.
— Когда ты ушел потом из каптерки, он здорово разозлился. Кое-что болтал о тебе. — Сазонов переждал, пока новый приступ кашля не отпустит Толика. — Разве лучше, что ты крутишься, как белка в колесе? И так не легко. А он еще нарочно... «спесь сбивает» с тебя. Смотри, совсем загибаешься.
— А что он говорил?
— Да ерунду всякую.
— Ну, все-таки. Что?.. Да ты скажи. Мне просто интересно... Ну?.. Ну, скажи, Сазонов. Я бы хотел знать, осталась ли во мне хоть капля ума. Ну?..
— Ну что ну?
— Что он говорил?
— Говорил, что изведет тебя. А по его словам: научит тебя службу любить... У тебя, говорит, спеси много. Ты всех за людей не считаешь. И смотришь с вызовом, презрительно.
— Идиот!
— Глаза ему твои не нравятся... Если ты его о чем-нибудь попросишь, а он думает, что ты плохо относишься к нему...
— Так оно и есть.
— ...он, конечно, никогда тебе навстречу не пойдет... Да ты и сам поступил бы точно так же на его месте.
— Нет.
— Что, ты бы стал помогать кому-нибудь или думать, как бы получше его на пост поставить, если бы знал, что он в душе ненавидит тебя и при случае даже готов из автомата очередью перерезать?!
— Нет. Я хочу сказать, что начальник, независимо от своих личных симпатий и антипатий, должен обращаться с подчиненным справедливо и объективно.
— Но я согласился с тобой вначале, что Музыченко дерьмо. А дерьмо не может быть объективным.
— А я, Сазонов, не могу, к сожалению, не могу подлаживаться к дерьму... Спасибо, Сазонов. Ничего не поделаешь... Слишком неприятный оттенок принимают все эти обстоятельства. И как мне все надоело!.. Хорошо бы все повернуть как-нибудь... Но ничего не поделаешь. — Во взгляде Толика были беспокойство и смущение. Он надеялся, он хотел бы получить помощь. И он понимал, что выглядит последним дураком в глазах Сазонова. Но не может один человек сделать так, чтобы все его мысли и чувства стали понятны другому человеку. А без этого нельзя ничего объяснить и нельзя познать друг друга. То, что предлагал Сазонов, было неприемлемо для Толика. Не было никакого просвета. И черты лица его ожесточились. — Ничего, — добавил он, — перетерпим. Выживем.
— Нельзя так, — сказал Сазонов. — Я бы лучшего друга сделал из Музыченки, если бы это хоть на грамм облегчило мое положение. Не понимаю я... Слушай, Толик, давай попробуем. Я помогу тебе. Сегодня же почувствуешь перемену...
— Нет, Сазонов... — Толик закашлялся и не успел ответить. Уже голос старшины раздавался в казарме и призывал роту к построению.
После завтрака рота возвращалась из столовой. Толик шел в середине рядов, в самой гуще, трудно дышал морозным воздухом и кашлял. Его знобило. Он ослабел и трясся от холода, не имея сил бороться.
Войдя в казарму, Толик расстегнул шинель (было приказано не раздеваться) и сел на табуретку возле своей кровати. В нем не осталось активности, чтобы предусмотрительно выбрать более надежное место отдыха. Он оттаивал и прислушивался к противной боли, которая подымалась от спины. Боль не позволяла распрямиться, придавливала к земле. Озноб прошел у него по телу. Противно было подумать, что он сейчас снова уйдет от этой теплой, расслабляющей обстановки, снова вдохнет морозный воздух, и нужно будет каждую, именно каждую секунду проводить в борьбе с холодом. Кидать уголь лопатой, нагибаться напрягая больные мышцы. Или перетаскивать холодные тюки в ледяных помещениях общевойскового склада.
Толик поднялся, и с трудом удержался на ногах. Это было странное и непривычное ощущение. Он подошел к старшине.
— Товарищ сержант, разрешите обратиться.
— Чего тебе?
— Разрешите мне отлучиться на несколько минут. Сходить в санчасть.
Музыченко посмотрел на Толика. Кузьмин, тот самый Кузьмин, который буквально за день до демобилизации был разжалован в рядовые, придя вчера с гауптвахты, сказал ему, что нельзя, поедая беззлобного парня Пименова, быть уважаемым человеком. Кузьмин на днях уезжает, но у него много друзей, и среди офицеров тоже. Они остаются. И старшина представил, как люди начинают говорить между собой, что Музыченко, двух месяцев не пробыв старшиною, всех подчиненных восстановил против себя.
Он молча смотрел на Толика и думал, за что я его не люблю? Какое-то чутье, сильнее понимания, подсказывало, что этот студент — образованный — презирает его, не ставит ни во что.
— Нельзя, — сказал старшина. — Сейчас развод на работы. Сходишь после обеда. — И он хотел бежать дальше.
— Но мне надо сейчас, — сказал Толик. — После обеда опять что-нибудь получится, и я не успею. А кроме того, я заболел. Я не могу работать.
— Сможешь... Застегни крючок на шинели. И шапку поправь.
Толик сдержался и сделал, как велел Музыченко. Толик преградил ему дорогу.
— Товарищ сержант, я правда заболел. Я плохо чувствую...
— Здесь вам не институт! — прервал его Музыченко. Он перешел на «вы», полагая это самым обидным унижением. — Что хотите, то и делаете. Пойдете на работу!..
— Нет, отчего же? — Толик пристально смотрел в его глаза, он словно бы весь обратился в зрение, а слова вылетали сами собой. Он понимал, что глупо связываться с идиотом Музыченкой и наживать новые неприятности, но не мог уже остановиться. Бывают положения, когда и червяк не вытерпит. А солдат, хотя бы и рядовой, все-таки человек. — Разница небольшая: просто в институте люди чуточку умнее, чем в нашей роте.
— Как!.. Как ты сказал!..
— В нашей роте дисциплина, — сказал Толик звонко и раздельно, — это острое орудие в руках тупых людей. Было бы намного лучше...
— Молчать! — закричал старшина. — Я тебе покажу!.. Я тебя научу!.. — Он захлебывался от злости. Только так умел он выражать свои чувства, согласно тем однообразным образцам, которые благодаря Бородину он мог наблюдать постоянно.
Он кричал до тех пор, пока не затих. А когда он замолчал, Толик сказал ему:
— Или отпустите, или я доложу замполиту полка.
— Я вам запрещаю отлучаться из казармы, — сказал старшина. Это было сказано без интонаций и, видимо, означало, что Толик, если хочет, может идти. Но если его не положат в санчасть и он вернется обратно, пусть пеняет на себя.
Толик повернулся, не отвечая на вопросы, не интересуясь принесенными валенками и предстоящим построением, поглубже упрятался в шинель и вышел из казармы.
В санчасти была тишина, и он почувствовал себя в другом мире. Не было ругани и злых окриков. Можно было на несколько минут ослабить бдительность, распрячь нервы, отдохнуть.
Толик прошел по коридору и заглянул в кабинет. За столом сидел лейтенант медицинской службы. Перед ним лежала раскрытая книга.
В кабинете было светло и уютно. Казалось, все предметы излучают покой и надежность.
Толик закашлял, и лейтенант поднял голову.
— Что вам угодно? — мягко спросил он.
Толик поздоровался и объяснил вкратце суть дела. Через секунду он был посажен на стул с градусником под мышкой, а лейтенант разместился на прежнем своем месте, опустив глаза в книгу.
Десять минут сидел он на стуле, и ни разу не возникло у него желания кашлянуть. Он уж сам нарочно покашлял два-три раза. Он проглотил слюну, но и горло не болело. В голове было как-то удивительно легко, недомогание словно бы привиделось ему. И Толику сделалось неловко, оттого что он пришел сюда, чужой, не нужный здесь. Пришел и беспокоит занятых людей, что-то требует, отвлекает их на скучные мелочи. И на мгновение он почувствовал себя притворщиком, чуть ли не симулянтом.
Он увидел, как Бородин крикливо спрашивает у старшины на разводе, почему нет Пименова. И, сделав злобное лицо, спрашивает, кто разрешил старшине отпустить его. А старшина, тоже зло, добавляя лживые подробности, отвечает, что он не разрешал, но Пименов ушел самовольно, нарушив дисциплину...
— Давайте посмотрим, — сказал лейтенант, протягивая руку.
Толик отдал ему градусник, на котором ртуть поднялась до тридцати семи. Лейтенант пощелкал языком.
— Температура у вас нормальная, — проговорил он, поскучнев.
— У меня горло сильно болит, — сказал Толик. — И кашель...
— Подойдите к свету... Откройте зев. — Толик вопросительно поднял брови, но потом догадался и открыл рот. — Горло нормальное, красноты нет.
— Сильно болит... горло, — сказал Толик. — И тело все ломит.
Лейтенант выдвинул ящик, достал пачку таблеток, развернул.
— Вот возьмите одну. Выпейте.
— Что это?
— Пирамидон. Всю боль снимет.
— Ладно. — Толик зажал в кулаке таблетку, неловко, боком подвигаясь к двери. — Спасибо. Я ее потом выпью. Попозже.
— Всего доброго, — сказал лейтенант солидно.
— До свиданья.
— Что это за товарищ?.. Здравствуйте... Почему в неурочное время? Заболели? Грипп? Опять начинается... На что жалуетесь? — Начальник санчасти стремительно вошел в комнату, сел за стол. Отодвинул от себя книгу, которую читал лейтенант. Облокотился и, соединив руки, поставил на них подбородок.
— У товарища легкое недомогание, — сказал лейтенант. — Температура нормальная.
Толик почувствовал, как из груди поднимается неудержимая, щекочущая, рвущая на части боль; он надолго закашлялся.
— Разденьтесь, — сказал капитан, подходя к нему. Он старательно его выслушал.
— Легкие в порядке. Горло болит?
— Болит.
— Насморк?
— Почти нет.
— Подойдите к свету. Откройте... Ваша фамилия? — Он повернулся к лейтенанту: — Положите товарища Пименова во второй изолятор.
— Есть, — сказал лейтенант.
Толик ощутил звонкую пустоту в голове, свинцовую несгибаемость рук и ног. Огромная тяжесть будто растаяла, освободив его. Он сразу рязмяк, напряженное состояние сменилось пассивной умиротворенностью. И сразу же явственно проступила сухая колющая боль в горле, нудно заломило в спине.
— Что у меня? — спросил Толик.
— Острый катар верхних дыхательных путей. — Капитан сидел за столом и, нахмурившись, что-то писал на листке. — Проводите Пименова...
Три кровати стояли в изоляторе. Белоснежные простыни лежали на них. На окнах были занавески. Крашеный пол был чисто, по-домашнему сколочен. Стоял стол, стулья, графин с водой и стакан на столе. На стене висел репродуктор.
Толик разделся и лег на кровать, в прохладные простыни; опустил голову на чистую подушку и глубоко утонул в ней: она была не твердокаменная, соломой набитая, как в казарме, а мягкая, настоящая, из перьев, отвечающая на прикосновение полузабытой нелепостью.
Он заснул моментально и спал до обеда. Обедал он, не отходя от кровати. Потом опять спал. В шестом часу по радио заиграла музыка. Он проснулся радостный, удивленный, и слушал все подряд до самого отбоя.
В первые несколько дней он спал очень много, гораздо больше средних человеческих возможностей. Он мог заснуть в любое время суток, стоило ему только закрыть глаза и захотеть заснуть.
Через десять дней Толик был вполне здоров и боеспособен. Но почти полтора месяца продолжалась для него эта незабываемая, райская жизнь. Потому что санчасти не отпускалось средств на ремонт помещений, и ремонт производился своими силами. Потому что Толик нечаянно сблизился с капитаном, начальником санчасти, который был большим любителем кино.
Толик штукатурил и белил стены и потолки, хотя раньше никогда в жизни не занимался этим. И делал он все с удовольствием, с таким истинным увлечением, что в короткое время каждая стена превратилась в произведение искусства. Высокое это было искусство, особенно когда Толик, истратив тройную порцию раствора, стоя на табуретке, поставленной на стол, заканчивал последний кусочек упрямого потолка и испытывал редкое, радостное и усталое ощущение с любовью сделанного труда.
Не слезая с табуретки, не нагибаясь, он бросил в ведро мастерок, опустил затекшую левую руку с соколом. Он стоял, измученный, с головы до ног перемазанный раствором, и смотрел на свой потолок, ровный потолок, который нигде не провисал, держался, не отваливался кусками. Наконец-то, он уловил нехитрый секрет.
На другой день стол, инструменты были перенесены в следующую комнату. С остальными потолками пошло быстрее.
Однажды Толик, взгромоздясь на стол, священнодействовал. Капитан, вечно занятый, забежал на минутку, чтобы проверить, как подвигается дело. Работа вызвала у него ассоциацию с одной сценой из кинофильма, недавно показанного в гарнизоне. Толик, смеясь, ответил ему сложноподчиненной фразой со множеством однородных придаточных предложений. Ответ понравился капитану, и разговор их, развиваясь, перекинулся на другие кинофильмы, коснулся основ кинематографии. Потом они заговорили о кинодетективах.
Толик спрыгнул на пол, вытер руки и закурил, угостив капитана московской сигаретой.
— Вы смотрели «Сети шпионажа»? — спросил Толик.
Капитан ничего не слышал об этой картине. Он последние годы провел в отдаленных гарнизонах, и многое не доходило к нему.
Толик рассказал капитану содержание кинофильма. Капитан был потрясен.
— Хотел бы я видеть своими глазами этот танец! — сказал капитан.
Он уважал всякие занимательные истории. Он оказался весельчак, любил рассказывать и показывать в лицах. Но, помимо этого, расспрашивая Толика, он и сам с удовольствием слушал.
Он стал часто заходить к Толику. Заходил и в изолятор, когда Толик после работы мог располагать своим временем, и с доброжелательной улыбкой говорил «Здравствуйте».
Двадцать второго февраля Толик выписался из санчасти. В казарму он пришел после ужина и доложил старшине, с которым произошла небольшая перемена: на погоне его была поперечная толстая полоса, он сделался старшим сержантом. Толик поздравил его.
Старшина кивнул, не поворачивая к Толику кислую физиономию свою, и ушел.
Вскоре Толик лег спать. Был канун самого большого в армии праздника.
Утром он встал по команде, умылся, застелил постель. Курнул натощак. Потом его повели завтракать.
Это был, пожалуй, единственный настоящий праздник. Когда не выдумывало начальство под разными видами никакой работы. Когда никто не дергал, не прорабатывал. Когда был праздничный завтрак с добавками, праздничный обед из трех блюд и три кинофильма в клубе, все разные.
Толик завтракал с аппетитом. Он отлично знал, что с болью будут вспоминаться эти лишние куски белого хлеба, эти лишние макароны (так назывались рожки) и эта спокойная, неспешная обстановка в столовой. Если не использовать до предела всех возможностей, раз в год выпадающих солдату.
Красочные полотнища были развешены под потолком. Миски были вымыты на славу. В стороне, у окна, стоял длинный стол, накрытый скатертью. За ним сидел командир полка, пришедший попробовать солдатской еды, несколько офицеров и несколько удостоившихся высшей чести солдат, отличников боевой и политической подготовки, лучших из лучших. Им поставили даже бутылочную воду, лимонад с этикетками.
Играл самодеятельный полковой оркестр, которому дали поесть раньше. Обстановка была самая что ни на есть торжественная.
Когда роту привели в казарму, Толик поспешил скрыться с глаз старшины. Праздник был, конечно, большой, но никогда не угадаешь, к чему может придраться человек.
В казарме тоже была музыка. Работало радио, громыхал баян. Любители танцевали тут же, в живом кружке. Толик отыскал Корина, и они пошли в красный уголок.
Несколько досок с шахматами и шашками лежали на столе. Были разложены газеты и штук шесть журналов, «Советский воин», издаваемый специально для военных, и другие.
Они взяли свободную доску и расставили фигуры.
Сазонов что-то доказывал сержанту из третьей роты.
— ...Знаю я Москву. Кто к чему привык, тем и жить должен, — сказал сержант. — Я, может, без картошки помру враз. А без твоего театра только здоровше стану. Я однажды, когда был в Москве, бежал от Красной площади до Третьяковки, а в нее так и не попал... Была экскурсия, пива перед этим напились, захотел помочиться. Говорят, где-то у Кремлевской стены уборная... Прибегаю — нет. Что делать? Я — под мост. У нас мост самое отхожее место... Да. Там движение, люди кругом. Попробуй, помочись! Бегу дальше, ищу какой-нибудь забор. И забор есть, но кругом люди... Смотрю, написано «Третьяковская галерея». Еле-еле выстоял в очереди за билетом и сразу, конечно, вниз, в уборную. В саму галерею даже и не заглянул...
— Куда сегодня? — спросил Корин.
— Не знаю еще... Второй или третий пост. Они от меня не уйдут.
— Хоть сегодня отдохнешь. Праздник.
— Был бы для меня праздник, если бы я вчера пораньше пришел.
— Злится?
— Черт его знает... Наверное.
— У нас здесь генерал был. На днях.
— Знаю, — сказал Толик. — Мы тоже скребли и терли. Только он к нам не заглянул.
— Страху он прилично нагнал. До сих пор не опомнятся. Видишь, журнальчики появились, шахматы. Комбат уже видел себя рядовым. Или, по крайней мере, младшим лейтенантом... Мне Антонов рассказывал, этот генерал совершал инспекционную поездку. Наши послали экскурсанта в Хадабулак к его приезду. Экскурсант этот посмотрел, прибегает обратно и говорит, что генерал больше всего любит чистые пороги. Если порог грязный, он и не войдет в казарму. По порогу, мол, весь порядок виден. Поворачивает оглобли и двойку ставит.
— Представляю, — сказал Толик.
— Конечно, — серьезно подтвердил Корин. — Если не заботиться о чистоте порогов, мощь наших врагов может оказаться мощнее нашей мощи...
— И от нас останутся одни мощи!
— Тебе смешно, а меня до сих пор пробирает лихорадка.
— Как ты мог обо мне так плохо подумать!.. Эх, ты — умница и мой первейший друг! Разве способен я смеяться, когда столь серьезный предмет не допускает ни малейшей несерьезности!..
— Да... да... — сказал Корин.
— Пойдем покурим?
— Нет, я одну вещь покажу тебе... Короче говоря, с этими порогами делали всё абсолютно, всё, что только может преподнести тебе твое захиревающее воображение. Только что сливочным маслом не мазали. Потом их покрыли шинельным сукном. Комбат построил нас и объявил, что тот, кто испортит красоту порога, — будет отдан под суд, все равно как предатель. Перед самым приходом генерала сукно убрали. А генерал не взглянул на пороги. Он прошел прямо сюда и увидел, что нет здесь баяна, журналов и газет. «Молчать!» — сказал генерал. Никто, конечно, ничего не говорил. «Наш солдат должен играть на баяне и читать газету! Ибо наше государство обратится в щетину!..» Произнеся сии таинственные слова, он удалился, даже не кивнув комбату.
— Который, несмотря на это, не помер, — сказал Толик, справившись со смехом. — От генералов тоже иногда бывает польза... Щетина, говоришь, получится?
— Обратится в щетину.
— Давно я так не смеялся...
— То ли еще будет. Иди сюда. Читай.
— Ты, Женька, как маг и волшебник.
— «Мое обязательство», — прочел Толик в стенной газете. — «Я, отстаю по физической подготовке. Все это зависит от того, что мало использую свободное время. Вот например я до 26 января занимался плохо, итолько, что во время общих занятий, а теперь я самостоятельно в клубе стал заниматься на снарядах. И эти занятия принесли кое-какие результаты. 4-ое упражнение, хотя коряво, но уже стал делать. Я беру на себя обязательство, что к 1 апреля ликвидирую физическую немощь и 4-ое упражнение буду делать только на хорошо. Рядовой Алексеев».
— Ну, как?
— Не смешно. Пойдем покурим...
Толик вдруг замкнулся, поскучнел.
Перед обедом солдаты вернулись из клуба. Они посмотрели австрийскую кинокартину «Золотая симфония». Принесли почту. Толик получил письмо. Он прочел его и сделал движение разорвать. Но потом пошел в умывальник и сжег письмо вместе с конвертом. На лице у него застыло такое выражение, будто он силится вспомнить что-то и никак не может. Корину не удалось уговорить его во второй раз пойти смотреть кино.
— Нет, я лягу спать, — сказал Толик. — В караул надо.
— Ерунда. Выспались!.. Редкий случай.
— Нет.
— Да что с тобой, Толик?
Толик плохо улыбнулся, помотал головой, глаза его не стояли на месте.
— Ничего.
Он, действительно, разделся и лег в постель.
Помощник начальника караула построил их. Командир роты стоял в стороне и смотрел. Он делал вид, что его здесь нет. Помощник осмотрел их внешний вид. Потом их распустили, приказав получить в ружкомнате патроны.
— Толик. — Корин подошел и сел рядом. Он сел верхом на табуретку. Ему было неудобно, но он не менял позы. — Я не иду в караул сегодня.
Толик молчал. Он кивнул Корину, или сделал другое движение, похожее на кивок, потому что не мог оставить его без ответа. Он не мог быть невежливым. Но он не сказал ни слова. Он держал в левой руке магазин, а правой набирал из шапки пригоршни желтых, емких, как ягоды аппетитных патронов и вставлял их в магазин. Патроны, щелкая, один за другим исчезали в узкой камере.
— Жаль, — сказал Корин, — что ты не пошел в кино.
Толик молчал. Он молча делал свое дело.
— Давай я помогу тебе, — сказал Корин.
— Нет. — Толик встрепенулся. Он отнял у Корина патроны: — Я сам заряжу. — И он бережно, с плюшкинской крохоборностью, высыпал патроны обратно в шапку.
Корин вздрогнул: предчувствие кольнуло его. Он пристально смотрел на приятеля, как тот заряжает магазин, оберегая свое сокровище — патроны — и как будто не хочет даже позволить Корину прикоснуться к ним.
— Караул, приготовиться к построению! — крикнул помощник.
— У меня когда-то была любимая девушка, — сказал Корин. — Она мне всегда говорила: «Возвращайся скорее».
Толик встал, поправляя подсумок. Он спешил в строй. Он очень спешил. Он должен был проверить еще, застегнут ли ремешок.
— Эта девушка, — сказал Корин, — теперь мама. И жена. У нее ребенок... Вот какие пироги.
— Ты хороший друг, Женька. — Толик посмотрел ему в глаза.
И Корин не отвел своего взгляда — он подался вперед к нему, словно желая обнять, не отпустить: казалось, сумрачная тень нависает над Толиком, обволакивает, и отдаляется бледное, страдальческое лицо, и только темные большие глаза видны отчетливо.
Толик взял его руку и крепко встряхнул ее.
— У меня никогда, — сказал он, — не было такого любимого друга... До завтра.
Он ушел. Наступил вечер. Закончился праздничный день.
Корин с тревогою ждал, когда пройдут эти сутки. Каждый вновь вошедший в казарму, каждый жест, способный быть вступлением к некоему сообщению, — заставляли учащенней биться сердце. Он вздрагивал от громкого разговора, от возгласа. Он ждал. И он страшился яснее обозначить для себя тот призрак, возникший в момент прощания с Толиком, то предчувствие, которое наполняло его тревогой.
Толик вернулся из караула придавленный и посеревший.
— Добрый вечер! — весело крикнул Корин. Будто камень свалился у него с души.
— Здравствуй, Женька. Побегу ужинать.
— Я был сегодня на почте. Слышал о Ремарке? Смотрю — стоит на витрине. Я купил. Чем черт не шутит! — Корин подождал... — «Три товарища». Роман. Я дам тебе почитать...
Толик кивнул. Его словно впервые поразила мысль, что на свете есть книги и их интересно читать. Ему не хотелось разговаривать.
— Приходи из столовой, — сказал Корин. — Покурим. Поболтаем.
— Идет, — сказал Толик.
Он вяло поплелся к выходу.
После ужина он постоял несколько минут в умывальнике с Кориным. Корин говорил. Они курили. Толик плохо слушал. Он чувствовал, как стянуто его лицо и кожа на руках. Запах ружейного масла вперемешку с караульной грязью был очень крепок. Никакой другой запах не воспринимался его обонянием. Он сутки не мылся и спал в одежде. Он устал. Все тело его было усталое и помятое.
Он ничего не соображал, что говорит ему Корин. Но ему было приятно с ним. Он мог не слушать ничего, но и не думать, так как он был не один. Было приятно, оттого что есть друг, надежный и неизменный.
Едва он успел умыться, старшина Музыченко выгнал всех из умывальника. Роту построили на поверку. Толик дождался команды «отбой» и кинулся в постель.
И закрутилась, завертелась жизнь, убыстряя темп. Одна неделя. Другая. Дни набегали один на другой, мелькали, сливались в одну сплошную неразборчивую массу и пропадали. Он снова простудился. Но предыдущая болезнь выработала у него иммунитет, температура была нормальная. Старшина взял его в оборот. Они одинаково любили друг друга. Толик сто раз на дню повторял, что старшина сукин сын, но легче от этого ему не становилось. Он сильно вымотался. Нос да глаза остались на лице. Трудно сказать, чего добивался этот сукин сын старшина. Видимо, он никак не мог добиться, потому что делался с каждым днем злее и сволочнее. Толик так устал, что ему все было все равно. Он ни о чем не думал, уже и спать не хотелось ему. Он покорно выполнял приказания. Когда кричали быстрее, он тащился быстрее. И никаких желаний, резких, непременных, не было в нем.
За что он меня? иногда думал Толик. За что? что я ему сделал? Может, в самом деле, послушаться Сазонова и помириться с ним? Если еще только можно... Надо объяснить ему. Я не хуже остальных.
Ему в мыслях очень хотелось примирения. Но стоило увидеть надутую физиономию старшины, его маленькие глазки, всегда обращенные на него с недобрым прищуром, — и Толика передергивало отвращением. Он словно бы застывал, отмирали чувства. Любая мысль о том, чтобы сделаться просителем в его униженном положении, — представлялась унизительной. При виде старшины он как будто захлопывал створки своей раковины, готовый скорее умереть, чем обнаружить свою слабость, которой он излишне стыдился.
В карауле четыре или четыре с половиной часа сна складывались из коротких полуторачасовых отрезков. Сон становился одной из главных проблем для солдат, несущих караульную службу. Если рота принуждена была заступать в караул каждые два дня — через день на ремень — то есть сегодня вечером приходили из караула, а завтра вечером опять отправлялись в караул, — оставался один-единственный вечер, когда солдат, возвратившийся с поста, мог немного расслабиться, после ужина переделать кое-какие дела. Лечь и уснуть в своей постели на всю ночь...
— Надо что-то сделать, — сказал Корин. — Я все время думаю.
— Он сумасшедший, — сказал Сазонов.
— У него неприятности личного порядка.
— Ах, сердечные дела. — Сазонов не смог удержаться от ехидной гримасы.
— Это серьезно. Я все думаю, и ничего не могу придумать.
— Надо придумать.
— Что ты предлагаешь?
Сазонов пожал плечами:
— Убить Музыченку.
— Шуточки...
— Разжаловать Музыченку. Написать куда следует и разжаловать.
— Нереально.
— Почему? Написать и разжаловать Музыченку и Припадка с ним заодно.
— И комбата?
— Послушай — идея!.. Переведи его в свою роту.
— Перевести его в мою роту?
— Конечно.
— Но я еще не ротный. И, как ты понимаешь, пока что не командир полка.
— Слушай, это неважно. У вас хороший ротный. Надо только придумать, как получше объяснить ему. Антонов — твой друг. У тебя до черта друзей. У Антонова авторитет. Поговори с ним. Ротный прислушается к нему. Ротный поговорит с батей. Хороший парень, затюкали, свой парень, надо дать ему передохнуть на новом месте он себя проявит добрый, отзывчивый, работящий, дельный, комсомолец. И так далее.
— Такие вещи стараются не делать.
— Будет исключение.
— Я попробую. Не верю, но я попробую. Надо еще думать... Антонов — наш золотой фонд. Он и вправду золото. Я бы морду набил вашему Музыченке. Но ведь от этого станет только хуже... А тебе спасибо.
— Да брось ты.
— Спасибо, Сазонов...
Девятого марта Толик возвращался в караульное помещение. Время подходило к завтраку. Впереди шел разводящий и два солдата, они тоже сменились с поста. Толик смотрел в спину последнего солдата и тер нос, не снимая варежку: не хотелось на холод вынимать руку, ему надоело это на посту. Пост был двухсменный, ночной, это значило, что у Толика был один сменщик, и они вдвоем всю ночь, сменяя друг друга, охраняли пост. Здесь были свои неудобства и хорошие стороны, но в общем двухсменные посты ценились, в основном потому, что целый день можно было отсыпаться в караульном помещении, исключая, конечно, те часы, когда требовалось охранять его вход, сходить за обедом и помыть полы перед сдачей караула.
Толик позавтракал. Он почистил оружие и залег на нары, залез на чью-то спину и бок, а потом втиснулся между ними и начал засыпать.
— Двухсменники, выходи!
Никто не откликнулся. В маленькое окошко едва проникал серый свет зимнего утра, и каждый надеялся, что его не заметят, забудут. Некоторые, возможно, спали и не слышали.
— Выходи, двухсменники. Вставай, вставай! — Толика потащили за ноги. Кто-то зажег электрическую лампочку.
— Да я со второго поста. Идиоты! — крикнул солдат.
— Я тебе покажу идиоты! — Сержант зло посмотрел на солдата, но оставил его.
— Что ж мы, ночь не спали и опять не дают?
— Вставай, вставай. Выходи. Там всё вам объяснят.
— Вы «объясните».
— Совсем никакого порядка нету.
— Вставай, тебе говорят!
— А спать мы должны или нет?
— Выспишься. Все выспятся.
— Мы ночь не спали. Должны мы спать?
— А пол после отбоя хочешь мыть?
— Ты мне ответь, должен я спать или нет?
— Вставай, не разговаривай. Вставай!
— А ты мне ответь...
— Вставай!.. Рядовой Петров, встать!..
Толик курил. Он встал сразу же, как только его потащили. Почти сразу же. Спорить было бесполезно. Он курил и слушал. Он был опытный. Что-то повернулось внутри у него, так бывает, когда остановишь глаза в одной точке, ни одной мысли нет в голове, и ты можешь сделать что угодно, медленно воткнуть себе иголку в руку или броситься на другого человека и перегрызть ему глотку. Но Толик сдержал себя и погасил это чувство. Он был опытный, и он знал, что спорить бесполезно. Он был очень опытный и рассудительный. Он умел остановиться вначале, на старте, когда можно еще остановиться.
Незнакомый капитан сказал, что сам командир полка разрешил ему взять их, дело важное, срочное, людей лишних нет, и пусть они не беспокоятся, работа до обеда, а после обеда они будут спать хоть до отбоя. Он сам позаботится об этом. Они слушали и одевались очень медленно. Они хотели лишнюю минуту пробыть в тепле. Главное в армии — тянуть время. Капитан сказал, что если они управятся раньше, он их отпустит раньше, тогда они успеют перед обедом отдохнуть. Они не верили, но приятно было слушать. Слабая надежда проснулась в них. Хотелось верить, что этот капитан сказал правду. Впрочем, они не стали собираться быстрее.
Они одевались очень долго. Капитан нервничал. Он чувствовал себя виноватым перед ними, но это не помешало ему рассердиться. Потому что ему дано было поручение, и это поручение он обязан был выполнить. В ближайшее время в гарнизоне ожидалась ревизия, на складе надо было кое-что перетрясти, упаковать, заново пересчитать, срочно кое-что вывезти.
— Быстрее, товарищи, быстрее, — говорил капитан. — Сами себя задерживаете.
— У нас совести нету, — вполголоса проговорил солдат. — Мы бессовестные и несознательные.
— Что? — спросил капитан.
Никто ему не ответил.
Они пришли на склад и вошли в огромные двери-ворота. Они очутились в царстве непобедимого холода. Холод шел от стен, от цементного пола, от мешков, которые они таскали на себе, раскрывали, доставали какие-то кипы, снова укладывали. Они дышали холодным, мертвым воздухом. Завскладом, крупный и толсто одетый сверхсрочник, брал голыми руками жгучие мешки и зашивал их огромной иглой, в которую была вдета бумажная веревка. За все время работы он ни разу не надел рукавицы.
Толик залезал на полки, стаскивал мешки и подносил их к сверхсрочнику. Потом он тащил их в другое место и складывал аккуратными штабелями. Холод и усталость делали свое дело. Голова была пустая и невесомая.
— У тебя есть махорка?
Солдаты попросили устроить перекур. Капитан гнал горячку, но он не мог им отказать.
— Махорка есть у тебя? — Толик не отвечал. — Махорка!.. — Его дернули за руку. Он понял, что это относится к нему, что это его спрашивают. Спрашивают о махорке.
Они гуськом вышли из склада, свернули за угол. Светило солнце. Небо было чистое, белесое, и снег слепил глаза. Дул небольшой ветерок, он не доставал под одежду, но когда он пробегал по лицу, немели нос, щеки и подбородок. Они прошли вдоль склада и встали у стены, ветра здесь не было, и солнце грело немного.
— Приятно, черт возьми, — сказал солдат, подставляя лицо солнцу.
Другой просто сказал «Черт возьми», затянулся дымом и больше ничего не прибавил. Он свернул большую цыгарку и не спеша потягивал, сощурив глаза. Вокруг было много снега, очень много в это время года для этих мест.
— У нас сейчас дождик идет. Весенний.
— А в Москве, наверное, слякоть, — сказал Толик. — А может, тоже мороз вдарил. Только это уж напоследок.
— Эх, плюнуть бы на всю эту нудную работу. И пойти погулять.
— Сначала выспаться.
— Кончайте, товарищи, перекур. — Капитан пришел за ними.
— Мы еще не покурили, — сказал солдат, тот, что с большой цигаркой, и показал ее капитану.
— Кончайте, товарищи, кончайте. Времени в обрез. Курить потом будем.
— Когда потом?
— У нас никогда потом не бывает.
Один солдат выругался матом. Все потащились к складу. Капитан пропустил их и шел сзади. Солнце светило им в спину. «Никакого потом не будет, — подумал Толик. — Ничего хорошего не будет, пока эта сволочная организация...» Он ничего не сказал, не стоило говорить все то же самое об одном и том же.
— Ибо наше государство обратится в щетину, — играя голосом, произнес солдат.
Все засмеялись, громко и весело. Непонятная генеральская фраза успела стать одним из самых популярных добавлений солдатского фольклора.
Они вошли в склад и продолжили работу. На обед они опоздали. В столовой никого не было, когда они пришли туда.
— Пойдемте в караульное. Спать. Заберем автоматы.
— Автоматы принесут.
— Черт с ними. Плевать на автоматы. Пойдем спать.
— Как же, выспишься.
— Хоть три-четыре часа...
— Тебя заставят пол мыть. Или на пост у входа поставят.
— Не поставят.
— Тебя поставят на пост, как миленького. А потом пол помоешь. И то, и другое.
— Не поставят меня на пост. Я не спал. А вот тебе в казарме работу подыщут. Это точно. Музыченко занятие всегда найдет.
— Пойдем в караульное...
— Как хотите. Я иду в казарму. Я хочу спать.
— Всех бы их к ... гадов!..
Двое пошли в казарму, остальные — в караульное помещение. Толик пошел в казарму. Ему хотелось лечь в свою постель. И умыться перед сном. Он надеялся, что никакую работу ему не могут подыскать сейчас, потому что он может только спать, спать. И больше ничего. По дороге им встретился начальник штаба, и они отдали ему честь. Толик шел, тяжело переставляя валенки, и ни о чем не думал и хотел спать. Они вошли в казарму.
Толик разделся и пошел в умывальник. Он умылся до пояса холодной водой, растерся полотенцем и надел гимнастерку. Почувствовал себя свежим, чистым, и вот только теперь он по-настоящему захотел спать. Глаза слипались. Он свернул цыгарку и закурил. В казарме было пусто, один дневальный стоял у дверей и читал книгу. Толик оттягивал удовольствие. Он курил и мечтал, как ляжет сейчас в постель, вытянет ноги, вытянет и расслабит все свое тело.
Он докурил, взял полотенце, мыло и вышел из умывальника. Он подошел к своей кровати.
Он увидел, что к нему идет Музыченко, только что с мороза, в шинели, в шапке с опущенными клапанами, и белый налет инея лежит на его бровях.
— Ты почему разворотил постель? — сказал Музыченко.
— Ложусь спать. Нам разрешили. Мы до обеда работали, и нам разрешили спать.
— Кто это тебе разрешил? Бородин тебе так разрешит, что ты свою маму не узнаешь.
— Мы не спали всю ночь... Мы пришли сюда. Остальные вернулись в караульное.
— Кто это мы? — Он увидел другого солдата. — Пойди-ка сюда!.. Оденься и иди сюда. — Он повернулся к Толику: — Никаких снов! Живо заправляй постель... Никакого беспорядку!
Солдат, не поворачивая головы, продолжал раздеваться. Он откинул одеяло и быстро лег. Музыченко бросился к нему.
— Я плевал на твои приказания! — крикнул солдат.
— Ты у меня сегодня на губу пойдешь.
— Я плевал на губу, на тебя и на все твои приказания! Плевал на всех сволочей на свете! Сволочь!..
— Ты у меня насидишься! — Музыченко стаскивал солдата с кровати, тот упирался, ложился поперек и отталкивал Музыченку ногой. — Вставай сейчас же!..
— Я лучше на губу пойду!.. Уйди, скотина!.. Я, по крайности, отдохну от тебя!..
— Ты встанешь, никуда не денешься... Встанешь!.. Встать! — я тебе приказываю!..
— Видали мы таких... Замотаешься приказывать!..
— Вставай!..
— Да уйди же ты, гад!.. Если ты человеческого языка не понимаешь!..
Солдат изо всей силы ударил Музыченку ногой в подбородок.
— Ну, погоди!.. Ну, погоди!..
— Уйди от меня! Я тебе сейчас табуреткой голову проломлю!.. Я еще к бате сегодня пойду. Я ему все расскажу...
Музыченко отступил. Он был один и понял, что напрямую ничего не добьется. Солдат умолк, согревшись под одеялом. Музыченко вернулся к Толику.
— Заправляй постель... С ним мы еще поговорим.
У Толика было пусто внутри. Ни злости не было, ни обиды. Он просто хотел спать. Он смотрел на Музыченку, в его тупые глаза и соображал, что лучше — дать ему в морду, или не спорить, не связываться с идиотом. Спорить было бесполезно. Толик был свидетелем многих десятков случаев, и всегда лучше всего и полезней всего было повиноваться. Но очень хотелось стукнуть его как следует. Так и подмывало Толика больно стукнуть по этой противной физиономии.
Толик тяжело смотрел в глаза Музыченке. Он не испытывал никаких ощущений, какие возникают обычно, когда смотришь в глаза человека. Он смотрел без всяких усилий, словно на неодушевленный, бесчувственный предмет. Музыченко не выдержал и убрал глаза.
— Товарищ старшина, я не спал всю ночь. Потом я работал до обеда. Мне пообещали, что потом я лягу спать. У меня действительно нет сил.
— Заправляй постель и одевайся. Будешь носить уголь.
— Что? уголь?..
— Потом ляжешь спать.
— Не буду я таскать уголь.
— Как это не будешь?.. Как это то есть не будешь?.. Когда тебе приказывают!..
— Сами таскайте уголь. Я буду спать. Мне пообещали, что я буду спать!
— Одевайся. Не болтай... Давай быстрее!
— А дневальные? Что они, будут дрыхнуть? Это их дело. Пусть дневальные таскают...
— Одевайся.
— Я никуда не пойду.
— Пойдешь... Одевайся!
— Не пойду, не трогай меня!..
— Захотел с ним за компанию?
— Почему дневальные не могут пойти?
— Не твое дело! Одевайся, хуже будет!
В казарме раздались громкие, уверенные шаги. Комбат шел по проходу.
— Товарищ подполковник, разрешите обратиться! — Музыченко подбежал к комбату и отдал ему честь. — Товарищ подполковник, я прошу вас наказать своей властью...
— В чем дело?
— Попытка не выполнить приказание.
— Кто?
— Вон лежит. Я ему приказываю встать. А он лежит. Чуть не в драку полез.
— Поднимите его.
Солдат успел уже заснуть. Музыченко растолкал его. Солдат начал отбиваться, но когда понял, кто стоит за спиной старшины, притих, встал и полез в брюки.
— Так вы что же это? — сказал комбат. — С командиром драться!..
Солдат начал оправдываться.
— Молчать! — крикнул комбат, и его голос громко отозвался в пустой казарме. Солдат стоял, наполовину одетый, смущенный, и боялся пошевелиться.
— Вы знаете, что на войне за такие вещи расстреливали!.. Будь сейчас военное время, я бы приказал вас расстрелять!..
— Разлегся среди белого дня, — сказал Музыченко. — Как свинья!
— Вы не солдат! Вы не достойны этого звания!.. Посмотрите, какой у вас вид!.. Имейте в виду, мы здесь собрались не шуточки шутить. Для начала я объявляю вам пятнадцать суток строгого ареста. Если еще раз повторится, пойдете в военный трибунал. Старшина, выпишите арест от моего имени и проводите этого... Мы потом обсудим, как дальше с ним быть.
Комбат повернулся и ушел.
— Одевайся! — сказал Музыченко. — Быстрее, быстрее!.. Сейчас проводим тебя! — Музыченко переключился на Толика: — Собирайся! — Он вышел в коридор и вернулся с дневальным. — Вот ты и ты. Пойдете вдвоем. И смотрите, чтобы возле каждой печки была куча угля. Чтоб до утра хватило.
Они взяли в умывальнике носилки, лом, лопаты. С той стороны, где встал Толик, одна ручка была короче. Толик надел рукавицы. Он предложил перекурить, но у дневального были свои планы. Дневальный не согласился. Они присели и поднялись, держа в руках носилки. Возможно, это были те самые, в которых хоронили окурок.
Они вышли из казармы.
— Проклятый ветер, — сказал дневальный.
Уголь был мелкий. Он был перемешан со снегом. Нужно было добираться к нему по тропинке.
Они долбили гору угля, стоя спиной к ветру, и при каждом ударе из-под лома вылетал сноп черной пыли.
Руки, удерживающие лом, быстро застывали. Толик сжимал их в рукавицах, бил друг о друга.
Набрали и отнесли первые носилки.
Толик плюнул на дневального, зашел в умывальник и закурил. Он расстегнул шинель и снял шапку. Было тепло. Руки были красные, ледяные. Дневальный тоже закурил, и они несколько минут постояли молча, прислонясь к стене.
Потом они взяли пустые носилки и снова пошли за углем.
Они наполнили и подняли носилки. Вдруг носилки накренились на одну сторону и рухнули на землю. Обе ручки, спереди и сзади, с одной стороны отлетели.
— Чертовы носилки! — Дневальный стукнул по ним ногой. — Ах, черт возьми!..
— Ну, что теперь делать? — спросил дневальный.
— Пойдем в казарму.
— А уголь?
Толик ответил крепким ругательством.
— Стой! — крикнул дневальный. — Надо починить носилки... Надо быстрей натаскать угля и разделаться. Чтобы до утра хватило... Эй!
Толик шел по тропинке, не оборачиваясь. Дневальный побежал за ним.
— Ты куда?.. Надо разделаться с этой ерундой...
— Отстань.
— Зачем тянуть? Разделаемся, и дело с концом. Не до ночи же возиться.
— Носилки сломались. Ты что, дурак? Заладил!.. Носилки сломались, и нечего рыпаться. Я ухожу.
— Пойдем починим их. Все равно придется таскать.
— Иди к черту.
Через час, когда старшина вошел в ленкомнату и увидел его и закричал, а потом сказал что-то ехидное спокойным голосом и поднял его со стула, заставил застегнуться и поправить ремень и когда он встал, злой и сонный, и все это было как в кошмарном сне или как в плохой кинокартине, и старшина пропустил его вперед и он, проходя в дверь, стукнулся об угол, — Толику было наплевать на старшину, на настоящее, прошлое, будущее, на все на свете. Он шел впереди и старался не слушать, что говорит сукин сын старшина.
— Входи сюда. Входи и доложи, — сказал старшина.
— Тебе там покажут, как прятаться и спать.
И Толик, чтобы отделаться от этого зуды, чтобы не слушать его, не быть с ним, быстро открыл дверь и вошел. Он сделал несколько шагов к столу, за которым сидел комбат. Справа и слева на стульях сидели офицеры. Обрывки разговора еще висели в воздухе. Нужно ли ходить по гарнизону строевым шагом — такая обсуждалась проблема.
— Товарищ подполковник, — сказал Толик, — рядовой Пименов по вашему приказанию явился.
— Что же это вы, рядовой Пименов?.. Не высыпаетесь!
— Комбат умел говорить веско и значительно, не повышая голоса. — А если на фронте трое суток не придется спать. — Офицеры одобрительно закивали головами.
— Я уже неделю не сплю, товарищ подполковник.
— А если и неделю!
— Трудно, — сказал Толик и добавил: — товарищ подполковник.
— Трудно!.. Советский солдат на то и советский, чтобы не было для него трудно...
— Нам обещали, что после обеда мы будем спать.
— Но вы не выполнили приказ командира! Командир вам приказывает, а вы прячетесь от него! Как же это вы, рядовой Пименов?.. Если командир приказывает — кровь из носу, а выполни! А не спать в укромном месте! Позор, понимаете, товарищи!.. Вам приказали пустяк! Натаскать уголь! Вы нарочно, чтобы не работать, сломали носилки! Да еще спрятались, убежали! Струсили! Вот как я это понимаю!
— Я не ломал носилки.
— Как же не ломали! И вы еще возражаете!
— Они сами сломались. Я из караула пришел, с двухсменного поста. До обеда мы работали. Нам обещали, после обеда...
— Руки!.. Как руки держите?.. Видали, товарищи? Сами сломались!
— Григорий Иваныч. — Начальник штаба покашлял, чтобы прочистить горло. — Пименов из той команды, которая работала на складе. Им действительно обещали.
— Кто им обещал?
— Капитан Сокольников. От имени командира полка.
— Вот что, рядовой Пименов. Пойдите сейчас, почините носилки. И выполните приказание. И скажите товарищу Музыченко, чтобы он наказал вас по своему усмотрению... Можете идти.
Офицеры смотрели на Толика холодно и пусто. Они осуждали его. В глазах начальника штаба было сочувствие.
— Есть идти, — сказал Толик.
Он приволок по снегу носилки вместе с отломанными палками и с грохотом втащил их в казарму. Он нашел два больших гвоздя. Один гвоздь Толик выдернул из вешалки в соседней роте, а другой прямо из пола в коридоре, он давно помнил о нем. Старшина поленился пойти в каптерку за молотком. Открыли ружкомнату, и он взял там топорик.
Он повалил носилки набок и, много раз промахиваясь, с треском вбил гвозди. Потом поднялся с колена и пошел за дневальным, по дороге положив топорик на место. Дневальный ругался, злился и повторял, что он был прав. Он был очень недоволен. Они подняли носилки и отправились к угольной куче. На дворе стемнело. Тропинка плохо проглядывалась, ветер налетал порывами, они спотыкались и толкали друг друга носилками. Несколько раз прошли взад и вперед по тропинке.
Потом Толик с остатками роты — все те, кто не был в карауле — пошел на ужин.
Они вернулись в казарму, Толик разделся и умылся, смывая угольную пыль с лица и с шеи. Курить он не стал. Он сразу пошел к своей постели. В это время в казарму вошли солдаты, рота возвратилась из караула. Они разложили оружие по табуреткам и, не задерживаясь, побежали строиться и ушли в столовую.
— Как у вас? — спросил Толик.
— Все то же. В общем, часа два с половиной поспали.
Толик лег и накрылся одеялом. Он вытянул ноги, они заныли, отдавая ломотой где-то в шее и в голове. Его веки сомкнулись, обжигая глаза. Он на секунду открыл их и снова закрыл. Он стал проваливаться или взлетать куда-то, он растворялся. И он исчез совсем, и все исчезло.
Но кто-то могучий приблизился к нему и начал пилить его ногу. Он хотел оттолкнуть его и не мог. И убежать тоже не мог. А потом его подхватили, повернули в пространстве так резко и непонятно, что голова у него открутилась и мозги порвались от нестерпимого кружения, — и бросили в ледяную воду. И он судорожно греб руками и ногами во мраке, задыхался, но не мог выплыть из глубины.
От открыл глаза и рванулся на постели. Он увидел старшину и Комракова, свое одеяло у них в руках. И все еще порывался бежать, плыть.
— Вставай, — сказал старшина. — Чего разлегся?.. Отбоя не было, а он разлегся.
— Куда вставать? — спросил Толик.
— Скажут тебе, куда. Кто тебе разрешил ложиться до отбоя?
— Какая разница?
— А такая!.. Ты еще не все дела на сегодня переделал. Вставай!
— Да вы что? — сказал Толик.
— Вставай, вставай, — сказал Комраков. — Болтун.
— Ты забыл пол вымыть, — сказал старшина. — Только не сейчас, а после отбоя.
Толик вздрогнул и отодвинулся от них.
— Сволочи!..
— Подымайся, — крикнул старшина. — Хватит тянуть! Я тебя научу службу любить!
— Убирайтесь от меня! Ты не имеешь права! — Он отпихнул Музыченку.
— Салага!.. Тоже еще рассуждает. Вот прослужишь два года, тогда, может, сам будешь иметь какие-то права.
— Что, не хочет? — сказал Комраков. — Нас на первом году не так еще гоняли. Стрелков много не говорил. Точка на сапоге — наряд. А потом чуть что — сразу припомнит. По снегу по-пластунски ползали. Без рукавиц... А он права какие-то захотел.
— Я ему покажу права. — Музыченко кивнул Комракову. — Бери его.
Толик выдернул руку и ударил Комракова по голове.
— Гад! — крикнул Комраков.
Толик с силой распрямил ногу, подпрыгнув на кровати, и попал Музыченке в плечо.
— Сукин сын! — крикнул Толик. — Сволочи!
— Хватай за руку! — крикнул Музыченко. — Руки держи!..
Толик лег поперек и отбивался ногами. Они стаскивали его. Он смотрел в озверелые лица.
Музыченко ухватил его за одну ногу, Комраков за другую. Они окарябали его ногтями, но он даже этого не почувствовал. Он согнулся и ударил Комракова кулаком по лицу, потом вывернул свою ногу из его рук и ударил его в живот. Музыченко с силой дернул его, и он упал на пол.
Он быстро поднялся и бросился к Музыченке. Они сцепились. Толик бил куда попало. Его сильно ударили по уху, это Комраков орудовал сзади. Потом еще один удар по голове, и его схватили за руку и за шею и стали гнуть вниз.
Толик вырвался и отпрыгнул в сторону. Они стояли в нескольких шагах и не подходили.
— Ты мне за все ответишь, — сказал Музыченко. — А сейчас одевайся.
Толик не смотрел на них. Он подошел к табуретке, на которой была сложена его одежда. Голова была тяжелая, утомленное зрение плохо различало окружающие предметы. Тело было легким и пустым, почти невесомым.
Он оделся и направился к вешалке.
— Ты куда? — Музыченко следил за ним.
Толик снял шинель.
— Повесь на место, — сказал Музыченко.
— Сволочь! — сказал Толик.
Он прошел к двери, открыл ее, вышел в коридор и дальше, через следующую дверь, вышел из казармы.
Была ясная, звездная ночь. Луны еще не было. Толик шел по дороге. Он поднял воротник, руки спрятал в карманы шинели. Он шел и не заметил, как ветер вырвался сбоку и кинул ему в лицо снег с верхушки сугроба.
Он остановился перед клубом. Лишь два окошка светились на длинной стене. Толик постоял немного и вошел в дверь. Он очутился в маленьких сенях, наверх вели ступеньки, и там была еще одна дверь.
Толик осмотрел стены, балки на потолке, лампочку и шнур, на котором она висела. Он порылся в своих карманах. Потом несколько минут стоял без движения, что-то вспоминал и шевелил губами.
В сенях было прохладно, но гораздо теплей, чем снаружи. Зацепляясь за какие-то неровности здания, подвывал ветер.
За второй дверью послышались шаги, по коридору шли люди. Толик быстро опустил воротник, принял как можно более независимый вид. Несколько офицеров, разговаривая, сбежали по ступенькам. Они все были незнакомые. Видимо, кружок закончился в клубе. Толик постоял, прислушиваясь, как удаляются их голоса.
Новые шаги приближались по коридору.
— Надо в корне пресекать, — сказал человек...
Толик выбежал из клуба. Он быстро обогнул здание и пошел к воротам. Забора не было, одни ворота стояли посреди степи, указывая начало и конец гарнизона. Паровозный гудок донесся к Толику и вошел в его сознание. Да, нельзя опаздывать. Это Москва—Пекин. Только бы не опоздать. Он полез через колючую проволоку, что-то треснуло, обожгло ему ногу. Снег лежал до колена, но местами он был твердый, и Толик бежал быстро, изредка проламывая ногой толстую корку и проваливаясь. Он выбрался на дорогу и побежал по ней прямо к линии. Дорога поворачивала под углом, и Толик свернул с нее и опять пошел по снегу. Он спотыкался и падал и шел вперед. Он слышал, как прогудел паровоз, решительно и прощально. Поезд отходил от станции, он скоро подъедет. Толик расстегнул шинель. Он задыхался и махал руками, помогая себе. Пот катился у него по спине. Толик рвался вперед, увязая в снегу, и полы расстегнутой шинели мешали ему. Он скинул шинель вместе с рукавицами. Через несколько шагов он скинул шапку.
Поезд с грохотом налетал справа. Толик вскарабкался по насыпи и увидел на рельсах человека. Тот стоял, наклонившись вперед, лицом к паровозу, и было непонятно, хочет он упасть на землю, не сходя с места, или он разожмется сейчас и отскочит в сторону. Толик бросился к человеку. Человек отпихнул его и закричал что-то дикое, страшное. Толик схватил его за руку, уперся ногой в рельсу и, поворачиваясь вокруг своей оси, крутнул его и скинул под откос. Он кинул его, как кидают молот, для разгона повернувшись на месте. И последнее, что он понял — этот человек. Это тот солдат, которого сегодня отправили на гауптвахту. И тут страшный грохот сдавил его, и он больше никогда и ничего не слышал и не чувствовал.
Солдат закрыл лицо руками и заплакал. Поезд пронесся мимо. Солдат поднялся и побежал по направлению к гарнизону. Он никому не рассказал о случившемся. Он пришел в казарму, на него накричали, он отговорился какой-то выдумкой, и его отвели на гауптвахту, как и было запланировано вначале.
Все потом говорили, что этот арест здорово подействовал на него. Солдат молчал и не вдавался в пояснения. Только Сазонову однажды совершенно случайно он рассказал все как было. И Алексей Сазонов хорошо запомнил его рассказ и его самого, но как его звали забыл. Забыл намертво и имя его, и фамилию.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.