Искупление... или цена Дьявола гл. 6
Гл.6. Хозяин Вечности.
После освежающего утреннего протирания, Феликс Эдмундович Дзержинский выглядел гораздо строже, значительно прозорливей и куда более обещающе, чем накануне.
Каждый раз, выжимая тряпку до состояния средней консистенции влажности, уборщица тётя Поля с опаской ёжилась и остро переживала процедуру омовения.
Дело было не только в подкупающе искреннем и завораживающе ёмком образе «друга всех советских детей» и, даже, не в трепетном благоговении перед ним всего окружающего пространства, включая мебель, пепельницу и настольную лампу, а в том, что полгода назад, орудуя шваброй по репродукции, она невзначай поддела раму, та сорвалась с крюка, слетела вниз и пребольно ударила левое, тёти Полино плечо твёрдым, как камень, рифлёным углом.
С тех пор, тётя Поля, и без того страдавшая ревматизмом, истово возненавидела портрет и, теперь, по понедельникам, с утра повозюкав тряпкой, рябое от мушиных экскрементов, стянутое паутинами, заволошенное чело, вполголоса приговаривала: «Ирод окаянный, чтоб тебе провалиться».
Феликс Эдмундович не обижался, во всяком случае, не подавал виду и, сухо сжав губы, увесисто молчал.
Он ждал. В миру, «Железный Феликс» предпочитал выжидать и, улучая моменты, творить из них эпоху, но, отстраненный от суеты в
26-ом, он научился и иному, - в безвременье Вечности терпеливо ждать своего часа, чтобы покорить эту Вечность, усмирить, подчинить себе, стать её Хозяином и вечно пребывать в ней, как в кабинете, дома или на даче...
Озирая с пьедесталов, полотнищ, спецхоругвей и ревштандартов свои земные владения, Феликс Эдмундович с удовлетворением отмечал, что всенародная любовь к нему совсем не угасла и, как положено, продолжает пламенеть в сердцах совграждан тем же неуёмным огнём, что и прежде. Более того, навороченная в исторических экскурсах сагами о беспримерных подвигах и свершениях, любовь становилась всё крепче, привлекательней и ещё безгрешней, чем прежде. Постоянно очищаясь, презрев наветы злопыхателей, инсинуации буржуазных апологетов и невнятное бормотанье внутренних недобитков, жадная до крови, слепая и пьяная любовь, с каждым годом твердела и, выпуская из закалённого чрева самшитовые дрючки кореньев, уже вползала через материнские утробы в души ещё нерождённых ими детей.
Злокознённые любовью младенцы с трудом вылезали на свет Божий и, прокашлявшись, надрывно кричали от ужаса...
-34-
Разрешившиеся бременем мамаши, вне себя от счастья, умилённо затихали в палатах, медперсонал, деловито помусолив приплод, обмывал руки под краном и, герой очередного киношедевра торжественно и внятно оглашал приговор: «Человек родился!».
В проходной толпились покойники...
Они ожидали свой черёд войти в тоннель и убыть отсюда – туда или, куда-нибудь ещё похлеще, - ответствовать..., а оттуда, навстречу им, спешили в жизнь, как бы очищенные, с обрезанной памятью и без впечатлений, то ли освежённые, то ли освежеванные, почти чистые души, чтобы отбывать свои сроки и, в лучшем случае, безнадёжно пробовать ещё раз дотянуться до Заповедей... и, может быть, ещё здесь, наконец-то заслужить себе Прощение – там.
И это – всё, что мог сделать для них Господь...
А товарищ Дзержинский никуда не торопился и ни о чём таком даже не думал. Он уже всё заслужил и теперь, ничтоже сумнящися, достойно, грамотно и дисциплинированно тянул свою безразмерную, обеспеченную бессрочной гарантией, лямку в самой просторной, под завяз навороченной, упоительно бесноватой и уморительно загадочной камере.
Это уникальное помещение занимало шестую часть всей территории узилища, и имела ряд отличительных особенностей.
Здесь были: - необозримые просторы, бескрайние поля, полноводные реки, высокие горы, моря с океанами, трогательные слезливые берёзки и опавшие заледенелые клёны. И всё остальное, что только может пожелать себе невольничья душа, здесь тоже – было, поэтому сидельцы, наслаждаясь похлёбкой со жмыхом вместо чечевицы, изнемогали от счастья, хором пели то реквиемы, то кантаты и, преклонив колени пред знамёнами, испускали набежавшие поллюции прямо в казённое дезабилье – от чувств.
Такая идиллия, конечно, постоянно требовала надлежащего призора, поэтому, взирая из небытия через портретные рамки в мир, Феликс Эдмундович старался более никак не обозначать своё присутствие, чтобы, во-первых – никому не давать повода думать, что это он, а не партия, контролирует всю ситуацию в целом, во-вторых – ему и так была хорошо известна красная цена себе и этой самой партии, а в-третьих – дешёвый, показушный популизм был изначально чужд и неприемлем для него по определению и сути.
Так что, находясь, как бы в центре внимания – сразу за спинкой начальственного кресла, товарищ Дзержинский наблюдал бесконечные свары политических, общественных и иных деятелей своей эпохи с интересом, но безучастно. Фигуранты и персоналии располагались, как в галереи – напротив друг друга и оголтело скандалили по ночам. Они свирепо таращили нарисованные глаза, плевались накопленной за день
-35-
пылью и, искажая замысел живописца, корчили рожи, одна страшнее другой...
Иногда, на их улице наступал праздник. Смысл этих праздников заключался не в днях рождения или смерти присутствующих и, даже, не в знаменательных датах общих свершений на поприще обустройства коммунизма, а в счастливых моментах выноса тел сотоварищей на помойку.
Кульминация торжества проходила всегда одинаково буднично, но от этого не становилась менее ожидаемой, зрелищной и поучительной, чем любая другая, предыдущая или последующая процедура.
Очередного оппортуниста, ревизиониста, троцкиста или уклониста, не говоря уже о двурушниках и шпионах, вдруг снимали с гвоздя, заворачивали, как труп, в рогожу и уносили прочь, а на освободившееся место вывешивали другого изображанта из числа, ещё неразоблачённых.
Оставшиеся на высоте, пристально вглядывались в сумеречный колор, узнавали черты, считали награды и ревностно сверяли свои послужные списки с биографическими данными новенького. После этого, уже все вместе, они злорадно проклинали отъехавшего и, каждый, втайне надеялся, что следующим будет не он, а сосед.
А, дважды почивший, в одночасье переставший быть выставочным, экспонат бесился где-то в подсобке, пытался что-то доказать, кому-то угрожал, искал поддержки у своих опущенных собратьев, навязчиво клялся партбилетом, но, вскоре успокаивался, вливался в коллектив и, став в непримиримую оппозицию, - так же, как все, принимался готовить государственный переворот, свято блюдя конспирацию в условиях, как всегда, непростого текущего момента.
Впрочем, иногда они возвращались...
А Феликсу Эдмундовичу возвращаться было неоткуда, потому что он никуда и не убывал... Плечом к плечу с Владимиром Ильичом он непоколебимо и торжественно, как на параде, висел себе и висел, и предобрый прищур калмыцких ленинских глаз изящно подчёркивал скрупулёзность орлиного взора сурового польского шляхтича.
...Ровно за четыре минуты до начала трудового дня, подполковник Егорышев вошёл в свой кабинет.
Он никогда не торопился на службу, - не спеша одевался, вдумчиво завтракал, терпеливо ожидал общественный транспорт, следовал в нём шесть остановок, энергично преодолевал 82 метра до родного учреждения, аккуратно здоровался в коридорах с персоналом, отвечал на приветствия подчинённых, струнил поджарую фигуру перед начальством и, ровно в 8.26 чинно восходил к своему рабочему месту.
Алексей Иванович не мог себе даже представить, был не в состоянии и предположить, что может быть как-то иначе. Он был на 100% уверен, что, если бы, вдруг испортился и не зазвонил будильник, или,
-36-
поражённый сальмонеллой, невыносимо замаялся кишечник, если бы внезапно остановился весь транспорт, произошло землетрясение, оползень или извержение вулкана, да что там, – случись Второе Пришествие, - всё равно, в назначенные 8часов 26минут он войдёт в свою секретную, скрытую от посторонних глаз, тайную обитель – священнодействовать под недремлющим оком своего учителя и кумира.
Ради него и во имя его...
Уже не было никаких голосов... Вернее, тот самый голос, что так доставал его, так изгалялся и ёрничал над ним, - смолк и, больше никак не проявлялся, т. е. не звучал и даже никоим образом не напоминал о себе. Голос не мешал и не помогал в работе, не струился по извилинам в бытовой текучке и не топтал ночные сновидения невиданными сюжетами.
Его как бы не стало, потому что он заполнил всё видимое, слышимое и осязаемое Алексеем Ивановичем трёхмерное пространство, заменил собой душу и стал его настоящей и единственной сущностью.
Осталось только трепетное ожидание служебных свиданий по утрам, жгучее, почти амурное преклонение перед Хозяином в портрете, непоколебимая уверенность в завтрашнем дне и мёртвое человеческое тело, похожее на живое...
Прямо с порога, Егорышев, как обычно, преданно и кротко посмотрел на Феликса Эдмундовича. Тот ответил поощрительно-одбрительным, с тепловатой поволокой, взглядом, и это был хороший знак. Они обменялись... - безмолвно и понимающе, по, давно заведённому, неукоснительному порядку и теперь, каждый по своему, будут делать одно общее дело так же, как вчера, завтра и всегда – везде и всюду.
...Перед тем, как сесть в своё кресло, Алексей Иванович повернул голову и, через плечо, ещё раз взглянул на Хозяина. Недавно ему открылось очередное знамение – именно под этим углом, его глаз улавливал нечто такое, что было сокрыто для других, - вот и сейчас, он снова увидел два рожка, торчащих прямо из неприкрытого темени товарища Дзержинского. Однако, эта, казалось бы, очевидная патология, почему-то никак не смущала Егорышева, - наоборот, его эстетические чувства, каждый раз, выпукло обострялись, зиждились в гротеск и он всё более убеждался, что это и есть, та самая гармония образа и подобия, тот идеал, к которому он сам хочет и должен стремиться всем своим цельным, стойким, несгибаемо дюжим организмом.
И только одна, болючая, как верблюжья колючка, тяжкая, будто родовая травма и ущербная, словно обкусанная псами ночная луна, всеобъемлющая нужда, беспрестанно терзала Егорышева, не давала
-37-
покоя, дерзновенно и сладко умучивая то вместилище, где раньше была его душа.
Он ждал того момента, когда почувствует, увидит в зеркале или нащупает такие же рожки – у себя...
Алексей Иванович точно знал, что они обязательно появятся, и в любой момент был готов принять их, как самую большую, ещё никем невиданную и неслыханную награду, как тайный знак отличия, как скипетр, как корону, как нимб...
В мозгу постоянно мелькали привычные слова: «Пропуск, допуск...», но подсознание подсказывало и утверждало другое – ЭТО – больше, чем пропуск, круче допуска и важнее любого иного полномочия или права. Гораздо важнее. Неизмеримо... ЭТО – всё вместе взятое и помноженное на что-то ещё, что не имело названия, но было столь значимым, что буквально всё, что знал Алексей Иванович, включая специальные
термины, политес, непристойную брань и феню, представлялось детским лепетом и простым буквенным рядом в сравнении с натуральной Истиной, попирающей всё сущее и уже почти раскрывшей ему свои объятия и чертоги.
Ощущение близости было столь велико, что даже сексуальные контакты, ещё недавно казавшиеся верхом блаженства, как-то умякли и стали не такими желанными, как прежде. Уже несколько раз, потерзав очередную любовницу, Егорышев понимал, что опять не сможет кончить, срывался с постели, запирался в ванной и мастурбировал стоя.
Получив оргазм, он размазывал сперму по лицу, а потом рыдал и смеялся от неудовлетворённости и восторга.
Ему надо было больше, сильнее, острее, ярче и продолжительней. Он так хотел, так старался достичь этого и пусть пока не получалось, но он твёрдо верил, чувствовал и знал, что его путь – единственно правильный и скоро неземной, ещё никогда, нигде и никем не испытанный, ни с чем не сравнимый, вечный кайф поднимется откуда-то из под Земли, заполнит его всего, без остатка и не оставит даже одной бренной клетки принадлежать этому несовершенному миру... Только бы не упустить момент, не потерять той самой секунды, когда на темени, из- под кожи, проступят два окостенелых бугорка, чтобы стать рогами его долгожданного счастья.
А ещё, ни с того ни с сего, у него открылся ночной энурез с феерическими, архиреальными видениями при обычных, в таких случаях, последствиях...
Егорышев с обескураживающей отчётливостью, как бы со стороны, наблюдал самого себя, стоящего совершенно голым в самом центре пятиугольной пентаграммы. Он держался обеими руками за свой неправдоподобно огромный, в дрожь напряжённый могучей эрекцией,
-38-
член и, из него, снизу вверх, фонтанирующей струёй поливал небеса жидким и тёплым, как моча, чистым золотом жёлто-красного цвета...
...Коллеги уже не удивлялись маленьким шалостям подполковника Егорышева. Вернее, поначалу, некоторое недоумение вызывали стремительные и резкие движения рук Алексея Ивановича – вроде, как мух от себя отгонял или отмахивался от каких-то назойливых мыслей. Посудачили чуть, - и будет, - может анализ проводит или решения нарабатывает... Творческий процесс, одним словом... Чего обсуждать, - тем более, что вскоре, эта странноватая, внезапно появившаяся особенность исчезла сама собой, как будто её и не было вовсе...
Поэтому, никто особо не обратил внимания на его новую причуду, - Алексей Иванович, всё чаще и чаще то одной, то другой пятернёй проводил по волосам, - от лба до затылка, вроде как облысеть боялся и проверял, все ли волосы на месте, а, после этого, на некоторое время становился сварливо-въедливым и придирчиво-недоступным.
А мог и накричать...
«...Может причёску мастырит, - думали сослуживцы, - или от перхоти чухается...».
Свидетельство о публикации №206042400249