Попрошайка любви. Часть 1

Svetlana Deon
Светлана Дион
Poproshaika Lubvi Попрошайка Любви - роман
(THE LOVE BEGGAR. NOVEL)
Copyright 2003 by Svetlana Deon
All rights reserved.
 Все права сохраняются за автором.

"Попрошайка Любви"

Краткое содержание романа.

Главная героиня этого духовно-фантастического детектива, действие которого разворачивается параллельно и в прошлом, и в будущем - в ХII веке и в 2013 году, взглянувшая в лицо смерти, возвращается в жизнь. Спасенная с помощью чудодейственного этреума, Вера должна понять, почему она видит сны о чужих жизнях. Ей предстоит заново узнать себя. Справиться с ужасами собственной памяти. Отыскать в лабиринтах времени правду об одной любви, увидеть в осколках разных судеб свою собственную.
Вере предоставляется редкостная возможность проверить свою догадку о «невидимой-но-существующей» связи между ее новыми странными знакомыми и персонажами свершившейся средневековой драмы, среди которых — роковой мужчина из первого сна героини после ее возвращения в жизнь.
Стечения обстоятельств и неслучайные совпадения наяву и в странных сновидениях помогают Вере распутать давно затянутые узлы обмана и ошибок на нитях судьбы загадочной озаренной Кларины.
А все началось со сверки четверостишья из рукописей исчезнувшей Попрошайки любви со стихотворением снящейся Вере черноволосой красавицы, казненной девять веков назад...
За каждым неожиданным поворотом истории главная героиня натыкается на самые невероятные открытия в «науке о душе». В ее руки попадает и ключ от бессмертия. В ее власти — устранить «искусственную вечность», грозящую человечеству. Как и найти мужество заглянуть в зеркало своей души. Мужество жить, не боясь смерти, потому что на свете есть Любовь. А с ней — надежда на то, что нам дан шанс переиграть собственные судьбы под другими именами в другом сценарии, ибо «Бог верит в человека даже тогда, когда человек не верит в Бога».




Оглавление.

Том Первый

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
ПРОЛОГ

ЧАСТЬ I
ГРАДУСНИК МУЖЕСТВА

Глава Первая. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ВТОРОЙ ЖИЗНИ
Глава Вторая. ПЯТЬ ЗМЕЁВ
Глава Третья. АТЛАС НЕВИДИМЫХ ДОРОГ.
Глава Четвертая. «ДУША И СМЕХ НЕРАЗДЕЛИМЫ...»
Глава Пятая. ЛЕГЕНДА ЗАМКА ЛИДЗ

Часть II
В ЗОНЕ БЛУЖДАЮЩЕГО ВРЕМЕНИ.

Глава Первая. ЧУЖОЙ СОН НОМЕР ОДИН.
Глава Вторая. АВТОБУСНИК
Глава Третья. ЛЕДИ-С-УДОЧКОЙ
Глава Четвертая. ЧУЖОЙ СОН НОМЕР ДВА
Глава Пятая. ДУША В ДУШУ
Глава Шестая. ЖИЗНЬ СТОИТ СМЕРТИ
Глава Седьмая. ХИРАЛЬДА
Глава Восьмая. КАК В МУРАВЕЙНИК — МУРАВЕЙ...
Глава Девятая. ПОЮЩАЯ БАБОЧКА
Глава Десятая. ПРАДЕД ПЕРА
Глава Одиннадцатая. ПЕЩЕРА НАСЛАЖДЕНИЙ
Глава Двенадцатая. У-ЕДИНЕНИЕ
Глава Тринадцатая. ДЕНЬ ПЕРВОГО РОЖДЕНЬЯ
Глава Четырнадцатая. ЗАГАДОЧНАЯ ПОСЕТИТЕЛЬНИЦА КЛАРИНЫ
Глава Пятнадцатая. КРЕСТ И МЕЧ
Глава Шестнадцатая. «Небо, окаймленное тишиной шелеста листьев...»
Глава Семнадцатая. ШЕСТОЙ УДАР


ЧАСТЬ III ВОСПОМИНАНИЯ ПОСЛЕ ЖИЗНИ

Глава Первая. ИСТОРИЯ ОДНОГО САМОУБИЙСТВА
Глава Вторая. СЕКРЕТ ЭТРЕУМА
Глава Третья. КЛЮЧ ОТ ПОДМЕНЕННОГО ЗАМКА
Глава Четвертая. ДВОЙНАЯ КОМНАТА
Глава Пятая. ПОСЛАНИЕ В БУДУЩЕЕ
Глава Шестая. НЕВИДИМОЕ, НО СУЩЕСТВУЮЩЕЕ
Глава Седьмая. ОДНА ДУША НА ДВОИХ
Глава Восьмая. «ВОСПОМИНАНИЯ ПОСЛЕ СМЕРТИ»
 I «Подсолнух, Которым Я Была...»
I I Кактус И Гладиолус
I I I Возвращение К Себе.
 IV Бог Верит В Человека Даже Тогда, Когда Человек Не Верит В Бога.


Том Второй

ЧАСТЬ IV ----------------------------------------------- ---------------------
НЕСЛУЧАЙНЫЕ СОВПАДЕНИЯ

Глава Первая. DEJА VU
Глава Вторая. РОДЭН ДЬЮК
Глава Третья. «УШИ»
Глава Четвертая. АНОНИМНАЯ РУКОПИСЬ СРЕДНЕВЕКОВЬЯ
Глава Пятая. ВЗГЛЯД ГЕРЦОГА
Глава Шестая. НОЧЬ НЕЛЮБВИ
Глава Седьмая. КАЙЕТАНО
Глава Восьмая. ТАИНСТВО ВДОХНОВЕНИЯ»
Глава Девятая. СТЕЧЕНИЯ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ

ЧАСТЬ V
СВЯТАЯ ЛОЖЬ

Глава Первая. НАЖИВКА
Глава Вторая. РАЗНИЦА ВО ВРЕМЕНИ
Глава Третья. ДОПРОС
Глава Четвертая. ВОСКРЕСНЫЙ РЕЙС ДЛЯ ОПОЗДАВШИХ

ЧАСТЬ VI --------------------------------------------- -------------------------
НЕРЕШЕННЫЙ ПОРТРЕТ

Глава Первая. ДЭРОН РАНДО
Глава Вторая. ПОД РАКУРСОМ ЛЕТУЧЕЙ МЫШИ
Глава Третья. НЕИЗВЕСТНЫЙ ХУДОЖНИК

Часть VII.
ШКАЛА ЛЮБВИ

Глава Первая. ВЕРАНДА
Глава Вторая. ТЕЛО ПО ЗАКАЗУ
Глава Третья. ШАНТАЖ
Глава Четвертая. ВОСКРЕСЕНЬЕ — ПОСЛЕ СУББОТЫ
Глава Пятая. «КОГДА У МЕНЯ ОПУСТИЛИСЬ РУКИ, ТО ВЫРОСЛИ КРЫЛЬЯ»
Глава Шестая. КИНОФИЛЬМ СНЯТЫЙ В ЗЕРКАЛЕ

ПОСЛЕСЛОВИЕ. Букет Красных Маков ======
====

ПОПРОШАЙКА ЛЮБВИ
ТОМ 1
================



Посвящаю Нодару Джину
и моей матери, Ирине Герасимовой













Что отдал — твое.
Ш. Руставели


 
ТОМ ПЕРВЫЙ
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Жизнь у ворот – скитаться проводила:
Одела торбу для любви на грудь,
И за порог покоя снарядила...
...Но позабыла указать мне путь...

Кларина — С.
Декабрь, 1999 год

 – Она сочиняет на ходу, – вынес приговор отец и впервые меня высек.
 – Она сама верит в то, что говорит, – пыталась заступиться мать.
 – У нее слишком богатое воображение, – не унималась бабушка.
 – Она видит то, чего нет, как все дети, – всхлипывала моя старенькая няня.
 – Просто она видит то, что не видим мы. Уже не видим, – горько улыбнулась моя лучезарная тетя.
 Наутро после порки, зажмурившись, я вспомнила пять змеиных яиц в траве: завтра из них выродятся, а может уже и вылупились, пять «змеёв», в существование которых ни один из пяти взрослых так и не поверил. «Я просто вижу то, чего еще нет», – догадалась я впервые...
 «Я вижу лучше с закрытыми глазами. В темноте видно невидимое – даже будущее, ибо не мешает то, что есть вокруг», — поняла я годами позже...
 Яиц змеиных было пять. Лет тогда мне было тоже пять, и «взрослых» на веранде в то далекое лето было тоже пять, за исключением няни. И ударов ремнем было пять, за исключением шестого: «на будущее». Но тогда, я еще не знала про «совпадения». Потому что с той, которую я назвала про себя Улыбкой, я познакомилась позже: через пять дней...

Эта книга о ней, научившей меня не бояться темноты. О женщине, вернувшей мне память и знавшей, что время тоже видит сны. О неслучайных совпадениях и о Жизни После Жизни.
Эта книга – о судьбе одной души.
Однажды, ее звали Кларина...

 
«Книга — это добровольный акт дарения себя другим, безвозмездно, и бесповоротно», — прочла я на первой странице ее дневника «Воспоминания После Жизни». В этой книге все правда, кроме того, что уже не случится. И кроме отражений в зеркале, намеренно искаженных, как и имена действующих лиц, — что сделано из уважения не только к прошлому, но и к настоящему.

Вера
19 ноября 2013 г.









* «Жизнь После Жизни» — это закрытый исследовательский центр для людей, переживших клиническую смерть, длившуюся от пяти до сорока пяти минут, — для людей, возвращенных из смерти благодаря этреуму — химическому препарату, способному устранять эффект разрушения мозга при прекращении поступления в него кислорода по истечении пяти минут после остановки сердца. Состав препарата был запатентован доктором Витторио Перони в 1999 году. Им же был основан и центр, раскинувшийся на четыре километра вокруг переоборудованного в пансион средневекового замка в окрестностях Оксфорда, в сельской местности Котсволдз.







ПРОЛОГ

Неужто ли меня наутро повели,
Закутав в белую с прорехами рубаху,
За палачом во след на казнь любви,
И голову сама я опущу на плаху?
А, может, чудится? И это — только бред?
И не меня казнят, а лишь любовь слепую?
И, может, это я — палач — ступаю вслед
За тенью, что на смерть ведут Земную.
Сурада — К.
1111, 2001 г.

— Развяжите мне глаза!
Голос принадлежал женщине, лицо которой скрывали длинные черные волосы. Они закрывали не только лицо, но и деревянный сруб, на котором покоилась ее голова.
— Отступите! Я хочу увидеть ее глаза в последний раз! — услышала я другой голос. Он принадлежал высокому темноволосому мужчине в черном, расшитом золотом бархатном кафтане.
Палач отступил на шаг; за спиной в луче света блеснуло лезвие секиры. Мужчина в бархатном кафтане склонился над женщиной и, откинув ей волосы, развязал повязку.
Молодая женщина со связанными за спиной руками отняла голову от плахи. Длинные волосы, достававшие до земли, закрыли ее широкую белую рубаху. Она заглянула в глаза стоявшему над ней мужчине.
— Я ухожу молиться за твою душу, — тихо произнесла она и вздрогнула всем телом. Стоявший рядом с палачом седой аббат перекрестился и приложил к губам золотой крест, висевший у него на груди.
— Пока не поздно. Ты уносишь с собой мое сердце... Я казню тебя. Ты виновна, — донеслись до меня слова человека в черном кафтане. Он сделал знак палачу.
Женщина устало опустила голову на грудь. Густые черные пряди снова закрыли от меня ее лицо, и я услышала:
— Всей моей жизни здесь не хватит отмолить твой грех... — Неожиданно она резко дернулась, словно от удара в спину, и медленно положила голову на плаху, лицом к палачу в маске. Тот нагнулся и прикрыл ей лицо густой прядью волос.
— Что? — произнес мужчина дрогнувшим голосом. — В чем же ты меня винишь?
Женщина еле заметно шевельнула головой, по ее телу снова прошла волна дрожи. Мужчина склонился к ней ниже. И почти тотчас же отпрянул. Его лицо было искажено болью. Он скрестил руки на груди и уперся подбородком в сжатые кулаки.
— Не в том, что казнишь, даже не в этом... ты искушал... — Эти ее слова слились со свистом взметнувшейся секиры...

Прямо перед глазами, в проеме арки над озером появились два белых лебедя. Один — над зеркальной гладью воды, а второй, его отражение, — на фоне неба. Оба поплыли ко мне, и я стала следить за ними взглядом сквозь черные пряди волос. Это видение, возникшее по правую руку от стоявшего рядом со мной аббата, вдруг зашумело крыльями, задевая воду. Аббат обернулся, но тут же заложил руки за спину и стал напряженно вглядываться во что-то позади меня...

Неожиданный толчок изнутри заставил меня содрогнуться всем корпусом.
По ногам на траву потекла густая липкая жидкость...
Я посмотрела вниз на рубаху, запутавшуюся в моих коленях. На подоле расползалось большое красное пятно… В нем суетились черные муравьи, спускавшиеся ниткой по пню, упиравшемуся мне в колени. Звук рассекаемого над головой воздуха заставил меня задержать дыхание.
— Неужели все, конец?! — выдохнула я, снова переведя взгляд на лебедя и светящиеся факелы в окнах замка над аркой. Лебедь перевернулся — и поплыл по небу...

Я проснулась — вся в холодном поту — от возникшей в животе резкой пустоты. В палате горел свет. Капельницы рядом с кроватью не было.
Это был первый из снов, приснившихся мне в «Жизни После Жизни», — после того как накануне мне перестали вводить снотворное.
Наутро доктор Перони объяснил, что после возвращения из смерти человек способен видеть во сне сцены из судьбы своей души еще до собственного рождения. Ему могут, например, сниться воспоминания предыдущих жизней. Причем разглядывать эти кадры возможно с двух ракурсов. Человек видит все когда-то пережитое то со стороны — в качестве постороннего наблюдателя, то становясь центром происходящего. И состояние «вне себя» чередуется с четким ощущением пребывания «в себе». Но о том, что с этих двух разных точек во сне можно увидеть не только собственные воспоминания, он упомянул позже, при вынесении мне окончательного диагноза. Выяснилось, что сны мои доктору были уже знакомы: оказывается, мне снились чужие жизни — странствия не моей души. Доктор Перони назвал это явление редким исключением «из правил содружества души и плоти».
Однако сам факт проникновения души в душу он отнес к разряду «неудивительных» в моем случае рецидивов возвращения из смерти без памяти. Смерть доктор подразделял на две категории: обратимую и необратимую. Последнюю он называл «возвращением в вечность», а первую — «возвращением в жизнь». Я относилась к разряду обыкновенных возвращенных — вернувшихся из обратимой смерти.
Единственным исключением — возвращенной из «затянувшейся необратимой» смерти была она. Кларина.
ЧАСТЬ I
ГРАДУСНИК МУЖЕСТВА

Глава первая
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ВТОРОЙ ЖИЗНИ


Шел последний день августа 2013 года. Первый в заново начавшейся для меня жизни. Первый после того, как я покинула «Жизнь После Жизни».
Как и четыре месяца назад, я протискивалась сквозь встречный поток людей на лондонской Оксфорд-стрит. Прижимаясь почти вплотную к витринам, я не спускала глаз со своего отражения, которое скользило по разодетым манекенам и не отставало от меня ни на шаг. Эта полупрозрачная от дневного света моя же собственная тень была единственным знакомым «существом», уцелевшим для меня в этом мире.
Внезапно она перестала скользить по стеклу и застыла на группе раздетых женских манекенов. Четыре красотки с пугающе правдоподобными лицами не стянули с себя одни только черные колготки. Две блондинки и две брюнетки с обнаженными торсами стояли в витрине магазина широко расставив ноги и выбросив руки вперед. Одна из блондинок смотрела мне прямо в глаза своими зелеными продолговатыми стекляшками. Не отводя взгляд от ее пушистых ресниц, я сделала несколько шагов вдоль витрины. Кукла продолжала следить за мной. Неожиданно мне вспомнился заголовок моей же статьи трехлетней давности из «Vogue»: «Новости рекламы — джокондовский эффект!» Статья вышла в день моего двадцатипятилетия в майском номере журнала.
Я придирчиво оглядела «блондинку». Чуть выше ее бедер, на месте, где кончались колготки, бежала линия поперечного среза, делившая тело надвое. Однако ее торс съехал в сторону и не совпадал с нижней частью туловища. У «соседки» обнаружился еще более комичный дефект: на левую руку была нанизана кисть правой, причем ладонью вниз, так что большой палец был с наружной стороны. Видимо, собирали их в спешке и перепутали части тела.
Усмехнуться, тем не менее, заставил меня именно текст на стекле над пышными прическами красоток: SALE — 50% ОFF! Долой половину! «Весьма удачная игра слов», — оценила я остроумие покойного итальянского дизайнера. Версаче не было в живых уже более шестнадцати лет, но его вызывающие наряды продолжали жить. По-видимому, скандальное убийство сделало его посмертную славу еще более блистательной, чем прижизненную.
После того как Версаче застрелил ревнивый любовник, вскоре покончивший с собой, смерть вошла в моду. Об этом смело заявила новая линия вечерних туалетов бессмертного дизайнера, напоминавшая траурные наряды средневековья. Новый крик моды тогда подхватили и другие дизайнеры, украсившие строгие черные туалеты в посмертном стиле Версаче золотистыми вышивками и разноцветными камнями. Постепенно, через несколько сезонов, эти «траурные» наряды убитого кутюрье сделались праздничными — настолько праздничными, что строгие вечерние туалеты на их фоне стали походить на похоронные одеяния.
Соседняя витрина с длинными элегантными платьями навела меня на мысль, что в нашем XXI веке мода начисто стерла грань между трауром и праздником. В итоге, она незаметно вернулась в Древний Египет, где смерть приветствовали в роскошных нарядах. Не потому ли так популярны стали именно египетские украшения времен фараонов и для вечерних, и для траурных платьев?
«На заре третьего тысячелетия, мода вернула нам вечность, утраченную тысячелетия назад», — мысленно представила я свою заметку в газете под снимком полуголых манекенов в черных колготках с золотистыми смеющимися солнцами на резинке. «Ну конечно же!» — поясняла я мысленно для воображаемых недогадливых читателей моей статьи: «50% off» — долой половину! — красотки нарочно раздеты, поэтому и одни колготки. Полуголые искусственные девушки в витрине зазывают в магазин на распродажу с 50 процентной скидкой!» «Эта моя журналистская манера говорить с самой собой газетными фразами явно уцелела в моей вернувшейся памяти», — с досадой подметила я и тут же подумала: «Кроме верной тени выжила, по-видимому, и моя привычка “зевать перед витринами”, как выражался Николай».
Вспомнив о нем и о Ромочке, я подумала, что они, наверное, уже скрылись в толпе...
Это случалось часто. Коля терял терпение и тянул упиравшегося Ромочку за руку: «Идем-идем, а мама догонит, если не оставит голову вместе с ногами в этой витрине!» Он говорил это в расчете на то, чтобы услышал не столько наш Ромочка, сколько я сама.
Четыре месяца назад (еще до «Жизни После Жизни») я действительно загляделась на одну из витрин и потеряла их обоих из виду. Стояла совершенно потерянная среди толкавшей меня толпы на этой же улице, как сейчас. И когда меня уже охватила паника, за спиной наконец «возник» Ромочка. Он схватил меня за руку и радостно засмеялся: «Папа сказал, мы тебя проучили, нельзя голову терять». Я, помню, надулась и молчала до вечера: «Вот он, их первый мужской заговор против меня...» Завершить это воспоминание я, однако, себе не позволила, — испугалась: память моя — неожиданно — стала набирать скорость.


Я огляделась вокруг. Рядом со мной остановилась пара с двумя веснушчатыми подростками. Мальчуганы хихикали, тыкая пальцами в мое отражение на стекле. «How stupid! And even no underwear!» — полная рыжеволосая англичанка пыталась оторвать детей от «глупой» витрины с бесстыжими манекенами «даже без нижнего белья». Она тащила их за собой, но они упирались и поглядывали на отца, который рассматривал меня так, словно «долой половину» относилось и ко мне.
«Наверное, мои ждут меня впереди, чтобы опять проучить», — удалось мне обмануть себя на миг. Ибо, не дослушав эту ложь, я крикнула про себя в гневе: «Ты же знаешь, что не ждут, и никогда уже не будут ждать, и «теряй голову» хоть до вечера, — никому до этого дела нет, и лучше бы не находить ее, эту голову!»


Оказывается, память — вредная вещь, и жить без нее проще. Но я изобретатель от природы: недаром выбрала журналистику, и можно попытаться обмануть память — поиграть с ней в прятки или в поддавки. На время перехитрить ее, чтобы она не перешла в нападение... Стряхнув с себя оцепенение, я направилась к английскому пабу напротив, через дорогу..
Прорвавшись наконец к кромке тротуара, я оглянулась на витрину магазина с раздетыми манекенами. Она осталась далеко позади — меня отнесло течением толпы опять к той же автобусной остановке прямо под часами универмага «Сэлфриджез», куда доставил меня часом раньше автобус с вокзала. Забыв, что смотреть надо сперва направо, а не налево, как во всем мире, я шагнула с тротуара наискосок через дорогу, к островку для пешеходов посередине. И посмотрела направо. Сзади меня обдал густым черным клубом гари красный двухэтажный автобус. Я задержала дыхание, чтобы не вдыхать удушливый жженый запах, и спохватилась, вовремя вспомнив, что здесь, в Англии, движение «наоборот». О чем и предупреждали крупные белые буквы на переходах: «Смотрите направо, а потом налево». Слева на меня несся автобус. Я отпрянула на спасительный островок, почувствовав, как в кончиках пальцев кольнули иголки, а ноги налились знакомой тяжестью. Еще миг — и неумолимый кадр из памяти ворвется в действительность с пронзительным скрежетом тормозов и будет поздно взять себя в руки.
«Который час?» — спросила я сама себя. На огромных часах универмага длинная витая стрелка почти сливалась с короткой, указывая вниз — на вход в огромный магазин. Заставив себя сосредоточиться и тем самым отвлечься от опасной игры с памятью, я прилежно себе сообщила: «Почти полшестого, поэтому и давка. Все бегут в магазины, после работы, чтобы успеть до закрытия». Осторожно выдохнув и втянув тошнотворный запах выхлопного газа, оставленный автобусом, я зашагала к светящейся вывеске «Open» в окне знакомого мне паба, справа от универмага «Сэлфриджез».
В пабе было пусто. В это время в Англии еще не обедают, и уже не подают ланч. А выпивают обычно позднее, после обеда. К ночи все уже «готовы», — вываливаются, шатаясь, на улицу и поют песни. Днем сдержанные, словно в стойке, англичане привыкли пить вечером и залпом, как русские.

«Русских все еще здесь мало», — вспомнила я одну из своих статей, где приводилась юмористическая статистика. А именно, что в период обновления России по образцу западного капитализма конца прошлого века, Англия стала «единственным домом» только для десяти процентов новых русских. Остальные девяносто процентов имели также дома и в других странах, где сухой закон после одиннадцати не был в силе. Я засмеялась, вспомнив, как пришлось защищать в издательстве необходимость длинного абзаца, разъясняющего, что новые русские стали подразделяться тогда на новых и на не «новых». Но вовсе не на новоселов и старожилов, а на миллионеров и обыкновенных, то есть нищих (не новых — а «старых») граждан бывшего Советского Союза. Помню, я тогда просидела всю ночь, путаясь в двусмысленных словах и неограниченных возможностях завязнуть в «великом и могучем», как его называл Тургенев, русском языке. Со статьей на английском было проще. Игра слов уместилась в один абзац, «сносный по длине», как заметил тогда мой редактор. О экономный английский! Англичане не любят риска, скупятся на слова. Одно слово имеет уйму значений. И словарь у них следовательно тоньше. И в всем соблюдают правила. А русские их устанавливают, чтоб нарушать. Вот и не прижились на английской земле, хотя леса здесь похожи на наши северные, только берез меньше...
Размышления мои прервал громкий стук распахнувшихся створчатых дверей позади стойки, за которой я сидела уже около получаса, предоставленная сама себе. Появившийся необъятный бармен облокотился на стойку напротив меня и вопросительно ждал. Я растерялась.
— Что желаете? — наконец спросил он.
— Кофе и стакан вина, — выдавила я.
— С молоком?
— Нет, белого, — попросила я, чувствуя, что краснею. Глупее ответить было нельзя, разумеется. Но я отвыкла заказывать сама себе вино: «Много от чего отвыкла за это запутавшееся во мне время», — оправдывалась я мысленно.
— Так вам бутылку открыть или разливное будете, любовь моя?
«Этот развязный толстяк еще и насмехается надо мной!» — я задохнулась от негодования, что заставило меня вспомнить, что я, оказывается, вспыльчивая. «Спокойно, не комплексуй, любовь моя», — раздался в памяти шутливый голос Николая.
Не дожидаясь кофе, я опрокинула залпом стакан кислого вина, который буквально выхватила из рук медлительного бармена. «Вовремя, а то ведь память с петлей тут как тут! Если бы еще ухитриться запретить себе и кофе и вино — два “непредсказуемо вредных” для меня напитка, как предостерегал Витторио — доктор Перони», — поправила я себя.
Я почувствовала, что хмелею. И вообще, мне надоело разговаривать с самой собой, и про себя и не про себя. Я не имею в виду «вслух». А не про себя, то есть про других, говорить с собой я не могу. Потому, что их уже нет. И о них нельзя говорить а — только вспоминать. Но с памятью шутки плохи: можно завязнуть, как и в русском языке. Если не изучить как следует. Так и с памятью: надо хорошо знать, где ставить запятые, точки или многоточие. Где молчать. Не думать. Не вспоминать...
С кофе бармен не торопился. Медленно следуя за своим животом, он потянулся обеими руками к полкам с кофейными чашками. Есть вещи, на которые смотреть нельзя, но ужасно хочется. А отказывать себе, как и менять привычки, я не любила. И я уставилась на неприличное зрелище: в первую секунду приподнявшийся вместе с барменом живот застал меня в врасплох. Складки на нем разгладились, и теперь голубая рубашка обтягивала огромную полусферу. Бармен подтянулся повыше, и я стала следить за пуговицами на его рубашке… Между ними образовались продолговатые просветы, откуда проглядывала рыжеватая растительность. Через несколько секунд просветы между пуговицами округлились. Живот вместе с барменом вернулся обратно. Бармен со стуком поставил передо мной чашку с кофе и еще громче стукнул пепельницей.
— Я не курю, — вспомнила я.
— Сахар?
— По-моему, три ложки, — я старалась отвести взгляд от коричневых пуговиц, пришитых синими нитками. Бармен исчез за створчатыми дверьми. Когда чашка с кофе была пуста, двери громко стукнули, и бармен протянул мне три пакетика с сахаром. Я невольно посмотрела на пуговицы. «Неужели он каждый раз уходит на кухню и заправляет живот обратно в рубашку?» Мне стало его жалко. Возмущаться по поводу опоздавшего сахара расхотелось.
— Налейте еще вина, пожалуйста, в этот же бокал и кофе в ту же чашку, — сказала я, ужасаясь при мысли о повторении только что увиденного мною зрелища.
— Вы из Италии? — спросил он добродушно и налил мне красного вина.
— Нет. Вовсе нет.
— Вы не отсюда? У вас акцент непонятный, — допытывался бармен.
Он был средних лет, но уже сильно полысел. «Интересно, он всегда таким был или растолстел потом? И знает ли он, что такое не быть толстым. Или просто привык к себе?» — я боролась с собственной неловкостью, но сказать ему о том, что просила белого вина, а не красного, не решилась.

Впервые за многие месяцы я очутилась наедине с собой и с другим человеком. С кем-то чужим, кто не был ни Клариной, ни Витторио. Сначала доктором Перони, пока я была пациенткой, а потом просто Витторио, когда оказалось — по возвращению моей памяти, — что на всем свете у меня никого нет. Даже Кларины.
Разговаривать с барменом не хотелось, несмотря на сочувствие к его полноте. Я взяла чашку с кофе и пересела за столик с шахматами у камина. Как раз вовремя. В бар вошли трое парней. Они громко переговаривались на ирландском, который делает английский неузнаваемым. Парни уселись за стойку бара, и бармен, тут же забыв обо мне, оживился.
Я вздохнула с облегчением. Звук голосов, хотя и раздражал, все же успокаивал постоянную тревогу. Память была начеку. Но при посторонних она не посмеет, не отважится. Так спокойней. Ирландцы за баром уже всхлипывали от хохота и гремели бокалами. Один из них оглянулся на меня и что-то шепнул дружкам. Те закивали головой в мою сторону.
Мне захотелось стать невидимой. Чтоб я слышала и видела всех, а они меня нет. Как это уже было однажды, всего на пятнадцать минут… Но об этом потом… Вспомнился «человек-невидимка». Интересно: для памяти он тоже был невидим?

Я чувствовала себя, как на сцене. Впервые в жизни — и «до», и «после» того, о чем и думать нельзя, — я была в баре одна. Я имею в виду не пустой бар, а то, что я была там без Коли, сама по себе. И сама с собой. Если не считать враждебную ко мне память. Ходить по улицам, магазинам и барам в одиночку мне раньше не доводилось. Поэтому я и пришла именно в этот бар, где уже была раньше, и не одна.
Коля здесь оставил нас с Ромочкой — «ожидать» его, пока он в огромном «Сэлфриджезе» покупал себе электробритву специально для Англии. Ни американская, ни только что купленная в Москве не подходили к штепселю. В Лондоне мы решили задержаться на обратном пути из Москвы в Нью-Йорк. А Коля никогда не садился за шахматную доску небритым. Он стеснялся своей поседевшей только слева щетины. «Учитывая его тридцать три года», она неприлично «била в глаза» на фоне его смуглой кожи и короткой стрижки «под ежика». Когда мы встретились, у него были черные кудри, которые он состриг, «дабы женившись, не дразнить брюнеток», как он сам и шутил.
Я вспомнила, что в тот день, когда он покупал себе бритву в «Сэлфриджезе», мне так же было не по себе в баре без него. Ромочка, как всегда, сделал вид, будто он сам по себе, а не со мной, и посетители бара разглядывали меня, решив, что я одна. Я тогда очень пожалела, что вырядилась в короткую узкую юбку и туфли на платформе. И накрашена была слишком сильно — для вечера в театре, чтобы не заходить в отель. А может, всех зеленоглазых блондинок с распущенными волосами так разглядывают, когда они сидят в баре одни?
Я горько усмехнулась, вспомнив, как Ромочка тогда не откликался на мой голос, а я не решалась «проплыть» через весь бар к нему в мини-юбке с голыми ногами. На мгновенье я закрыла глаза и представила, что он там, в углу, стоит на цыпочках перед автоматом и весело смеется при звоне падающих монет. Как в тот день, когда раскрасневшийся от пива англичанин, все время выигрывал и монеты сыпались одна за другой.
Глаз, однако, раскрыть я сразу не решилась. Сперва я повернула голову направо, чтобы не видеть этого угла с игровым автоматом, где никого не было, а потом уже резко открыла глаза. Прямо передо мной в бронзовой старинной раме на статных конях, как на фотографии молодого Витторио Перони в его кабинете в «Жизни После Жизни», восседали молодые наездники.

Успокоившись, я отвернулась от картины и позволила себе снова мысленно перенестись в этот бар, — четыре месяца назад. Когда Ромочка, забыв обо мне, увлекся новым игральным автоматом, до которого он не мог дотянуться даже встав на цыпочки. Наблюдая, как мой белобрысый сынишка деловито подошел к паре за столиком рядом с автоматом и завладел стулом, не спрашивая разрешения, я тогда порадовалась за него: «Он не будет извиняться за все и перед всеми, как я». Когда наказывают ни за что, как меня, невольно начинаешь чувствовать себя виноватым, уже не задаваясь вопросом, в чем и перед кем. Раз наказали — значит, заслужил. Значит, виноват.
А Ромочку мы баловали, конечно. «Первого нашего и единственного», — как дразнил меня нередко Коля, сам того не ведая, насколько он был прав.
Ромочка воспринимал нашу необузданную любовь к нему почти снисходительно. Был сам по себе, никогда не льнул и не давал мне руку на улице. Только папе. Только моему Коле. Нашему с ним Коле. И уже только его...
Я перевела взгляд с наездников на камин. В надежде, что это поможет не думать о Коле. А то заболит все тело, а не только левое плечо. Коля любил лошадей и всегда мечтал завести себе собственного белого красавца, а не ездить по выходным за город в конюшни. И не успел...
Коля был шахматист и просиживал часами за старинными шахматами из слоновой кости или за компьютером, когда «выходил на линию» и участвовал в турнирах. Кони отличались от других фигур по цвету. Ромочка унаследовал пристрастие к лошадям и незаметно прятал шахматных коней в свои тайники. Приходилось покупать новых, пока не обнаруживались похищенные — в керамических вазах, в моих туфлях, а однажды даже в стиральном порошке в ванне... Игрушек он не признавал. Ненадолго удалось заинтересовать его кубиками, — он строил из них пирамиды, «как в Египте». И спрашивал, нельзя ли купить ему «тлеугольники». Букву «р» он выговаривать так и не научился...
В Лондоне, на пути в Россию, мы купили ему миниатюрную египетскую пирамидку. Он с ней не расставался, — клал на тумбочку в отеле рядом с кроватью. А кубики забросил, и мы их с собой не взяли. «Зачем строить “пиламиды”, если есть готовые?», — смеялся Коля. Он всегда шутил. Серьезным — до неузнаваемости — был только тогда, когда играл. И когда мы были одни. А Ромочка, «маленький принц», как мы тайком прозвали нашего задумчивого малыша, наоборот, был очень серьезный.
Ромочка часто «погружался» весь в себя, словно бы отсутствовал. Вернее, не присутствовал в нашем мире. И увлекался звездами. Однажды, когда небо затянуло облаками, он насупился и спросил:
«А когда звезд не видно, они тогда не горят? Или их тогда нет на небе?» Мы оба растерялись, а Коля выразительно посмотрел на меня и затянулся сигаретой. Он не встал тогда, по обыкновению, из-за стола («чтоб не курить при ребенке»), а принял такой же серьезный вид, как во время турниров:
«Если что-то не видно, — не значит, что этого нет, — объяснил он нам обоим. — Закрой глаза, наездник, — темно, правда? — ничего нет. А мы с мамой здесь. Мы есть. И ты есть. Просто ты ни себя, ни нас не видишь. Так и звезды, они всегда на небе, и всегда горят. Просто сейчас их не видно, — довольный собой, Коля вопросительно посмотрел на меня., — правильно я говорю? Вера, любовь моя», — и наклонился к моему уху. Его горячая влажная ладонь задержалась на моей шее на протяжении всей той долгой паузы, во время которой Ромочка размазывал растаявшее мороженое по блюдцу. Он снова зажмурился и спросил Колю:
— Значит, когда меня не было — я уже был, просто меня не было видно, да, капитан?
Коля слегка сдавил мне шею пальцами:
— Ну, а что теперь скажет мама?
Я задумалась. Уже тогда нам обоим было ясно, что разговаривать с нашим Ромочкой как с ребенком бесполезно. А в тот момент у него было такое взрослое, почти уставшее лицо, что мне показалось, будто он знает гораздо больше нас, да и вообще старше нас обоих.
Хотя реинкарнация — перевоплощение души, сменяющей жизни, как наряды, — стала модным интересом в конце прошлого тысячелетия, я лично начала задумываться о ней всерьез, наблюдая за моим четырехлетним «мудрецом». А «маленьким принцем» мы прозвали нашего сынишку потому, что — так шутил Коля — Ромочка был словно не из нашего мира. Как и волшебный мальчик из моей любимой сказки Экзюпери.
Я хорошо помню свой ответ. А Коля даже присвистнул тогда от моих слов:
— Ну мать, тебе нельзя было бросать писать, ты у нас пропадаешь в этой журналистике, честное слово!
Я тогда сказала, что, если бы Ромочка не родился вообще, я бы все равно его выдумала и полюбила бы в своем рассказе, — мне всегда хотелось иметь такого кудрявого сероглазого сыночка и открыть с ним мир заново. И прижимать его к себе. Всю жизнь.
А Ромочка тут же спросил:
— А как бы ты назвала его, мама, если бы не я родился?
— Энрике, — не задумываясь, ответила я на удивление Коле. — А дочку — тоже на твоем любимом испанском? — заглянул мне в глаза Коля.
— Каталиной, — тут же нашлась я.
Ромочка нас не слушал. Он грустно «путешествовал в себе». Дольше обычного… Я отважилась и спросила его:
— Ты о чем-то думаешь, сынок?
— Нет, мамочка, я вспоминаю, что есть и будет и чего еще не видно, — ответил мой Ромочка, не поднимая глаз на меня.
Что именно он тогда вспоминал, я так и не поинтересовалась. Потрясенная тем, что он назвал меня так ласково, я еле сдержала слезы и поправила его челку: «Надо бы опять подкоротить».
Стригла его кудряшки я сама. И складывала пшеничные прядки в конверт, — хранила на будущее. Как и многие высказывания моего «звездного» малыша. Я их записывала в отдельный блокнот. Для себя и для него. Чтобы не забыть, каким он видел мир, пока ему не объяснили, как надо на него смотреть.

«Мир, глазами моего “маленького принца”» — мой самый драгоценный блокнот... Он всегда лежит отдельно от многочисленных тетрадей с заметками для будущих статей в журналах — моего хранилища собственных заумных фраз типа: «Чтобы видеть, что нет ничего, надо обладать зрением. Слепые не видят “ничего”. Ни света, ни его отсутствия. Закрывающие глаза видят тьму или пустоту. Прозревшие видят невидимое, но существующее...»

Этот разговор о звездах между мною, Колей и Ромочкой состоялся всего год назад в кафе на пляже, на юге Франции. В наш первый день в Ницце.
Несколько дней подряд накрапывал дождь, и на пляже погреться не удавалось. Мы просиживали в кафе, где показывали кинофильмы для всех, то есть разрешали обедать с детьми. Вечером прокручивали старый — черно-белый — вариант фильма «Мужчина и женщина».
Нецветной фильм наш малыш видел впервые. Когда мы вышли, Николай, спросил серьезным голосом:
— Ну как тебе любовный роман, наездник?
Ромочка невозмутимо отрезал:
— Неправильно и неправда! — И тут же пояснил нам обоим, почему.
— Должен был быть снег, а его не было.
Мы с Колей не поняли.
— Зачем снег, сына? — спросил Коля.
— Когда снег за окном, то нет цвета, только белый и черный, как в фильме. Только в сказках, когда нет снега, нет цвета. Поэтому неправда, папа, понимаешь? — разъяснил наш четырехлетний мудрец.
А для меня те дождливые дни были самые солнечные: Ромочка был необычно ласков ко мне и даже позволял мне целовать его в лоб на ночь. Правда, до тех пор, пока на пляже не случилась беда. После чего Ромочка стал еще более сдержан в проявлении своей любви ко мне. А может, он просто стеснялся и потому на людях делал вид, что я не его мама? И вовсе не не любил меня меньше, чем Колю? Я вспомнила, как мой четырехлетний сынишка пожаловался однажды папе: «Наша мама не похожа на маму, правда? Она не как все другие мамы, да, папа?» А Коля тогда долго смеялся: «Слава Богу, нет, она у нас особенная, понимаешь, таких больше нет!»
Но у Ромочки, однако, на все было свое мнение. И за маму он меня не признавал. Сначала я расстраивалась, а однажды даже разревелась, там, в Ницце. В день первой большой беды, — в тот злополучный первый день на пляже, когда Ромочка сидел у меня на руках неподвижно, уставившись на такие же, к его удивлению, как и у меня, обнаженные женские груди. Потом он вырвался и бросился на руки к Коле, заныв на весь пляж басом так жалобно, что Коля настоял, чтобы я все-таки надела на себя свой «верх». В тот день мой сынишка сделал для себя открытие: я не только отличалась от папы, но, что хуже, оказывается, не отличалась от других мам. Что тогда ранило до глубины души моего сынишку? Что мама его оказалась обыкновенной, такой, как все? Наверное, да, — ведь голой груди других мам он до этого не видел. С тех пор Ромочка стал меня стесняться еще больше, и в туалет себя сопровождать позволял только папе. И секретничал только с папой.
Еще одна беда случилась уже в конце отпуска.
В тот день Ромочка не разговаривал даже с Колей. И отказывался от своих любимых бананов. А мы весь день, помню, пытались понять, после чего же это случилось.
«Он, кажется, ревнует меня к тебе, он уже обо всем догадывается», — рассуждал Коля.
И мы вспомнили. В магазине, когда я красовалась перед зеркалом, а вернее, перед дразнившим меня своим «раздевающим» взглядом Колей, Ромочка стоял, напыжившись между вешалок с одеждой, и пристально следил за нашими глазами. Мы переглянулись, а я даже смутилась. Видимо, наше откровенное желание не ускользнуло от его пытливого взгляда. Коля подхватил его на руки и радостно сообщил ему, не спрашивая его мнения: «Какая мама у нас с тобой, а? Красавица, таких нет, правда?».
Ромочка молчал и упирался ему в грудь кулачками.
«Их первая мужская размолвка», — пронеслось тогда в голове.
А светло-зеленое шелковое платье с фиолетовыми бабочками мы решили купить. Николай вышел покурить. И в очереди в кассу я осталась одна. Ромочка к тому времени уже громко жаловался всему магазину на своих родителей невыносимо низким завыванием.
Этот случай в категорию серьезных бед мы с Колей решили не заносить, а просто быть более сдержанными на людях, то есть при ребенке. Хотя прошло уже шесть лет после нашей свадьбы , мы все еще были влюблены. И не сдерживались...

А следующая беда оказалась настоящей и непоправимой. И Коля даже отругал меня тогда: «за неистребимое легкомыслие, несмотря на материнство», — горячо дул в ухо и отчитывал, положив руку на шею под волосы. И смеялся, как умел смеяться только он, покашливая. Тем самым смехом, что и при нашей первой встрече, когда я брала у него интервью на всемирном чемпионате: «Красавица журналистка, не засыпайте меня вопросами. У вас вся жизнь впереди — не торопитесь». На нем были тогда высокие сапоги для верховой езды, такие же, как на картине около моего столика… Он, оказывается, явился на турнир прямо с «разминки». Какой именно — он не уточнил в тот вечер, но признался годами позже, что провел тогда бессонную ночь с обворожительной наездницей. Сообщил ехидно, когда приревновал меня однажды в Барселоне к смуглому итальянцу, знаменитому киноактеру, подозрительно похожему на модного певца — на единственного сына Хулио Иглесиаса.
Так вот, вторая серьезная беда в короткой жизни моего «маленького принца» случилась, когда он обнаружил на бежевом сиденье моего стула кровавое красное пятно, красноречиво свидетельствующее о том, что ни Энрике, ни Каталина в ближайшие девять месяцев не ожидается.
На зеленом подоле моего платья появилась новая красная бабочка. Коля нашелся, и тут же предложил мне свой длинный пиджак, и так же быстро положил на стул газету. Мы не успели сделать и трех шагов от столика в кафе, как Ромочка вырвал свою руку из Колиной и вернулся за газетой:
«Капитан, — громко спросил наш «мудрец», — а газетка?»
Я похолодела и залилась краской. Ромочка застыл над красным пятном на стуле. Лицо его искривилось, и он впал в настоящую истерику. Напрасно мы пытались его успокоить на улице. Он упирался и не хотел идти, бил Колю и меня кулачками и басил: «Мама скоро умрет, неправда, это не гранатовый сок, вы мне врете, все врете...»
Гранатовый сок «не прошел»: Ромочка хорошо разбирался в цветах, так как часто разбивал свои собственные коленки до крови. Когда он устал басить и охрип, Коля отважился и сказал правду:
— У нашей мамы, как и у всех мам на свете, раз в месяц течет кровь. Так надо, для здоровья...
Но Ромочка ему не поверил:
— Но ведь наша мама не как все, папа, ты сам говорил. А у тебя тоже раз в месяц — кровь?
Услышав отрицательный ответ и заверение, что у него будет возможность убедиться в достоверности этих фактов, Ромочка задумался. Он, видимо, так и не поверил, что у всех остальных пап тоже ежемесячно не течет кровь, и решил, что папа у него особенный, а я — самая обыкновенная мама, да еще и не вечная. И скоро меня не будет. Привязанность его к отцу с тех пор выросла ровно настолько, насколько растаяла ко мне...


К тому времени я окончательно смирилась с тем, что повторяющихся доказательств любви сынишка ко мне не проявлял. Я его даже за это уважала, хотя часто и обижалась, как ребенок.
Я убеждала себя, что мне должно быть безразлично: ведь когда любишь, чтобы любить — а не для того, чтобы быть любимой, — не страшно. Особенно, если не любишь за то, что любят тебя. Не в обмен. Как любят детей. Тогда, если любовь и отнимут или не долюбят тебя, — будет все равно. Любовь непременно останется, если ее источник — ты сама. Потому любить и не быть любимой не столь уж страшно. Нечего терять. Детей любить не так опасно, как людей...
Ромочка, вероятно, уже об этом догадался. И любил по-настоящему только себя, искренне и самозабвенно, как все дети. А может, он родился, унаследовав знание, что мир любить его не обязан, как, например, мы, с Колей. И пользовался нашим этим долгом, безвозмездно и порой снисходительно. Но замкнутым или угрюмым его назвать было нельзя. Он просто был «сам по себе». И делал вид, что родителей у него нет: особенно на улице, при всех. А может, он «примерял» на себя будущее? Мол, как это ощущается, быть взрослым? Одному в мире? Как я сейчас?..
Что такое быть одиноким, он никогда не узнает. Я вдруг ясно увидела его взрослые глаза. Левое плечо стало саднить. «Сероглазый, задумчивый мой, маленький...», — позвала я его. Спохватившись, я снова сосредоточилась на ускользнувшей мысли и вернулась к своей — теперь спасительной — обиде: «Он даже мамой меня избегал называть! И часто, передразнивая отца, повторял: “Вера, любовь моя!”» Мы с Колей каждый раз хохотали так, как будто слышали это впервые.


— Еще кофе? — послышался голос бармена.
— Да. Двойной эспрессо, пожалуйста, — сказала я, не поднимая глаз.
— И шесть сахаров, да? — заколыхался живот, грозя вот-вот обнаружить рыжую поросль.
Я засмеялась. «Он добряк, как большинство толстяков. Странно, но они не злы на мир за свою тучность. Может, им нравится занимать в мире больше места, чем другим?..»
В бар зашли две молодые пары и уселись за стойкой. Бармен заспешил к ним.
Один из ирландцев за стойкой, сполз с высокого стула. Сильно шатаясь и не переставая хихикать, он направился ко мне. Я уткнулась в меню.
— Можно вашу пепельницу, мадемуазель? — спросил он, обдав меня перегаром. Сочетание его произношения и неслушающихся губ было настолько комично, что я невольно передразнила его.
— Я не курю, берите.
— А спички? Тоже можно, мисс? — Он опирался на столик обеими руками и пытался заглянуть мне в глаза.
— Тебе ж объясняют, человек не курит, — послышался более внятный голос его друга.
— Ах, мадемуазель не курит, только пьет, значит. Кофе с вином. И с сахаром, — не унимался нависший надо мной ирландец.
Бармен уже спешил мне на помощь с двойным эспрессо. Он сгреб худосочного малого и проводил обратно за стойку.
Интересно, почему он так и не принес мне второй бокал вина. Забыл? Я вспомнила, что в этот час за столиками еще не обслуживают, и эспрессо бармен мне доставил на стол в виде исключения, чтоб избавить меня от ирландца. «Он славный малый, надо оставить ему хорошие чаевые».
Я встала и подошла к стойке.
— Ваше вино, — улыбнулся мне бармен. У вас лицо знакомое, вы уже, по-моему, здесь были. Недавно. У вас нет детей? Мальчонка кудрявый. Я помню, вы...
— Нету детей, — неожиданно сказала я правду нам обоим. Испугавшисьсобственных слов, я осеклась. — А в баре у вас была — жизнь назад.
Не дав ему закончить начатую фразу, я молча протянула деньги. Он подмигнул и налил мне новый бокал красного вина.
— Не надо, угощаю.
— Спасибо, но я...
— Благодарите джентльменов из Ирландии и свою красоту — не меня, — он снова понимающе подмигнул. Я решительно подвинула четыре монеты в один фунт ближе к нему, взяла бокал и снова уселась за стол спиной к стойке — лицом к беззаботным англичанам в зеленых рейтузах и высоких кожаных сапогах. Картина была в старинной бронзовой раме, подобно картинам в квартире моей покойной бабушки в Санкт-Петербурге. Они тоже висели под углом к стене, и создавали неповторимый уют, особенно по вечерам, когда бабушка зажигала свечи в бронзовых подсвечниках, которые поддерживали огромные, почти в человеческий рост, фигуры атлантов. В детстве я называла их «сампанами». С собой в Америку их не взяли. Они были непомерно тяжелые. А жаль. Мне казалось, что они — такие сильные — держали на своих плечах весь мир . Так рассказывала тетя Ангелина.
«Надо было их взять с собой, — с сожалением подумала я. — Те атланты сейчас удержали бы наш мир. Или хотя бы мой мир. Где же они сейчас? И уезжать от них не надо было никуда. Но тогда бы я не встретила Колю, и он не подарил бы мне нашего Ромочку, а может, не похоронила бы и Ангелину. Кто знает? Может, все рухнуло потому, что «сампанов» продали, тогда, перед отъездом на Запад. Нельзя было с ними расставаться. Тогда бы наш мир не разрушился. Все бы были живы. Даже, может, и Кларина...
Только что выпитая мною запретная красная жидкость явно начинала действовать. И непредвиденные последствия, которых так опасался доктор Перони, стали проявляться самым неожиданным образом. Память моя «закрутилась» и понесла околесицу.
Воспоминания вспышками сменяли друг друга не давая опомниться и вглядеться в каждое отдельно. Сцены из разных лет жизни сливались и задевали друг друга, не соблюдая ни последовательности, ни соответствия между видениями и звуками. Картины на стене бара понеслись по кругу, слева направо, потом против часовой стрелки, как на каруселях. Всадники перешли в галоп.
Я схватилась за голову и сдавила виски кулаками. Сорвавшаяся с цепи память не унималась. Оглушительный шум Ниагарского водопада сливался со звоном бокалов и поздравлениями за свадебным столом. Кот из детства больно вцеплялся когтями в локоть, когда я летела через голову в сугроб, падая с лыж. Гремели бидоны с парным молоком в руках румяной бабушки, когда моя няня падала с букетом вербы в руках, оступившись о порог. Первый крик Ромочки становился тут же воплями Ангелины, вырывающей морфий из моих рук. Моей незабвенной Ангелины — когда-то молодой и стройной моей тети, раздираемой нечеловеческой болью в животе, изуродованном «раком». Потом ее искаженное страданием лицо становилось осунувшимся лицом моей матери, терзаемой той же болезнью годами спустя. И тут же их леденящие душу крики переходили в мои собственные стоны, а конвульсии — в мои родовые схватки. И снова слышался шум воды, прорвавшей плотину, затапливающей деревья и цветы, шум, переходивший в рыдания Кларины, подслушанные мною в одном из «не моих» снов. Потом все вдруг стихло, воды из выплеснувшегося резервуара растеклись по лону долины, окруженной могучими склонами гор, позеленели и превратились в цвет глаз Кларины. И я услышала ее шепот где-то рядом: «Так, вдруг, Верушка, однажды плотина в душе лопнет и хлынет изобилие любви. И вся нерастраченная ее мощь обрушится лавиной, и потекут реки, зашумят водопады. Вот это и есть настоящее невидимое чудо. Оно часто случается с теми, кто еще не любил или, хуже, — запер свою любовь на замок. Соорудил плотину в себе, а она, любовь, все копилась и копилась и деваться ей было некуда», — последние эти слова почему-то уже договорила за нее моя старенькая няня, смахивая слезу над могилкой моего первого кота. Тимофей погиб геройски. Из-за любви. Несмотря на кастрацию, он откликнулся на страстные призывы кошки с балкона нижнего этажа, но промахнулся и рухнул с нашего восьмого на землю. Он стоически умирал у меня на руках две недели. Няня соорудила на его холмике крестик из двух прутиков, так как «помер он из-за каприза сердца», и утешила, что кошки живут не как люди, но девять раз, как минимум. «Значит, я тоже буду жить много раз?» — спросила я няню в свои семь лет. — «Тысячу и один раз», — почему-то ответила она мне голосом Кларины — и тут же добавила всхлипом Сурады из моего «чужого» сна: «один самый главный раз».
«Во всяком случае, я уже живу во второй раз, спасибо Перони!» — усмехнулась я.

Доктор Витторио Перони — всемирно известный ученый, — оказался прав, когда говорил, что сначала после возвращения моей посмертной памяти пить мне следовало только гранатовый или виноградный сок. «Ибо вино, попав в кровь, реагирует на красное, — шутил Витторио, — и может случиться путаница в сознании — снаружи выйдет конфуз».
Доктор Перони придавал большое значение цветам. Пожалуй, даже чересчур. И всегда носил в петлице синий полевой цветок. Говоря «цветам», я имела в виду цветовое свечение ауры, а не полевые или покупные, или искусственные. Или желтые, как в венке Кларины, который она дарила озеру в закат. Или, как подсолнухи на платке Улыбки из моего детства. Как смеющееся солнце на эмблеме бессмертного Версаче.
...Цвета и цветы. Как же унять этот вулкан в сознании? Сколько же это будет длиться? Я попыталась начать с картины над камином — остановить ее от бешенного хаотичного перемещения во времени и пространстве.
На секунду всадник в бронзовой раме замер, но тут же, снова сорвавшись с места, помчался вслед за другими по кругу. Где же бармен? За стойкой его не было.
Я отыскала взглядом створчатые двери, и на секунду вихрь в голове стих. Неподвижный миг памяти. Как фотографический снимок. Как будто из киноленты вырезали кадр, увеличили и повесили на стенку.
И тут меня осенило. Надо ее, память, пригвоздить к одному месту. Подробно вспомнить что-то одно. Например, что-нибудь из детства. Бросить якорь в тихой гавани. Причалить к одному событию со всеми его подробностями. А то унесет к вершине водопада и бросит беспощадно вниз, разобьет вдребезги на кадры из самого конца, там, под автобусом. Четыре месяца назад. Заскрипят тормоза... И будет поздно. Но ведь уже поздно... А, может, и не поздно вовсе: если конечно, как однажды намекнула Кларина, то были кадры из не моих воспоминаний.
И я решила выиграть время — вспоминать бережно. По порядку. С первого яркого воспоминания. С того незабываемого березового лета, на даче. На веранде, висящей над нашим озером, от которого начиналась река. С того самого дня, когда мне было столько же лет, как и Ромочке в его последний день. Когда все еще были живые и молодые....



 

Глава вторая
ПЯТЬ ЗМЕЁВ

— Я видела в лесу пять змеёв! – бросилась я в колени отцу со
 слезами. — Честное слово!
— Кого?! — переспросила мать, не оборачиваясь .
— Пять змеёв, я видела... — тараторила я.
— Сколько?! — прервала меня бабушка.
— ...Пять змеёв, — захлебывалась я от страха.
— Не гнусавь! — И не змеёв, а змей, – перебил меня отец
и резко поднялся со стула. — Она сочиняет на ходу! – повторил он и взялся за пряжку ремня.

Колотить меня вдруг перестало. И мой первый в жизни испуг
сменился удивлением. – Я стояла в центре нашей веранды в окружении пятерых
взрослых, застыв от ужаса: никто из них мне не верил!
Отец что-то шепнул матери и обнял ее за талию.
— Может, не надо? — донесся до меня ее тихий голос, слившийся с потрескиванием масла на сковородке. В воздухе стоял сильный запах жареного лука и грибов. Я оглянулась в сторону моей няни:
— Милые вы мои, ведь несмышленая... — ее дрожащий голос осекся.
Отец решительно направился ко мне через всю веранду: он еще никогда не казался таким большим и сильным. Ко мне вернулся дар речи, и неслушавшиеся меня губы старались улыбнуться: «Па-а-апочка, я больше-е не бу-у-д-д -у вы-ы-ходи-и-ть за-а кали-и-тку одна-а...», — подвывала я, задыхаясь, — теперь уже от радостного нетерпения. «Мой папа ничего но боится: сейчас мы вместе пойдем с ним в лес, и он расправится с ужасными пятью змейми, — змеями», — поправила я сама себя уже вслух, и протянула обе руки кверху — к папе. Он одним махом поднял меня, и на мгновенье я ощутила знакомый, пугающе приятный аромат, тут же ускользнувший в запах «Беломора».
Комната перевернулась вверх ногами, и перед глазами возникли отцовские ботинки без шнурков. Превозмогая резь в глазах, я пыталась разглядеть стоптанные башмаки под стулом в углу. Они шаркнули по полу и зашагали прочь, оказавшись ногами моей бабушки. Над ними донесся ее голос:
— Нет, надо сеткой высечь, а не ремнем, и пять раз — за каждого змея, чтоб не выдумывала больше.
— Нет, нет. Четыре, — деловито торопилась мать, — ведь одного-то, по крайней мере, она видела.
— А остальные ей померещились с перепугу-то, — услышала я голос няни.
— А, может, это были змеята в гнезде, будущие? — успокоил меня звонкий и спокойный голос Ангелины — моей тети и маминой сестры, которую я звала всегда по имени, как и подруг по яслям. Когда Ангелина была рядом, ничего дурного или несправедливого произойти не могло.

Уже догадавшись, что я лежу кверху попой поперек жестких колен отца, я боялась только одного: вдруг слова моей тети спасут меня слишком поздно, и отец успеет стянуть с меня штаны, и все, особенно муж Женя моей лучезарной Ангелины, увидят мою голую... Додумать я не успела.
Первый удар, обжегший мои голые ягодицы, я не услышала из-за хлопнувшей одновременно со свистом ремня в воздухе дверью. Закусив нижнюю губу, я открыла глаза. В проеме стеклянных ромбиков двери на крыльце я увидела удаляющиеся новые ботинки моего дяди. Моя благодарность и уважение к нему зародились в тот момент и сохранились на всю жизнь — на много лет и после смерти нашей молодой Ангелины. Дав себе слово не проронить ни звука и не заплакать, я еще крепче ухватила зубами нижнюю губу... Я насчитала еще четыре удара после хлопка двери и открыла глаза. И... не увидела нигде на полу веранды белых искрящихся лакированных туфель — ног Ангелины.
«Неужели?..» — снова не успела додумать я, как последний — шестой — обрушившийся на меня удар и слова отца — «А это на будущее»— застали меня врасплох. Нижняя губа предательски вырвалась из моих редких молочных зубов и издала новый для меня звук «Аммм!». Нечто среднее между «ай» и «мама!». На середине удара, вернее эха от него, потрясшего все тело, мне все же удалось снова закусить непослушную мокрую от крови губу и не дать ей договорить «ама».
Кстати, «ам» вовсе и не был новым, изобретенным мною звуком. Его произносили каждый раз, держа меня за обе щеки, — чтоб я не выплюнула набитую в рот кашу, которую я стойко не желала глотать, несмотря на бесчисленные «ам» мамы и бабушки. Силы воли у меня обычно хватало не больше чем на пять «амов», так как мой постоянный, измотавший всех насморк — по рассказам кормившей меня бабушки, — не позволял мне дышать через нос.
Никто из взрослых и не подозревал, что количество «амов» имело прямое отношение к количеству красных полос на моих ягодицах после той знаменитой первой порки, во время которой я убедилась, что мужество мое можно измерить и что равно оно пяти, а сила воли — это ловкость закусывать нижнюю губу и не дать ей вырваться, чтобы не произнести ни звука.
В мужестве в тот год я упражнялась все лето. Мои стоические пять «амов» окончательно извели бабушку, занятую дачниками. Когда я расшибла себе левый висок, ударившись об угол скамейки, она пожаловалась родителям, что ей за мной не уследить. Окончательно бабушка сдалась после того, как меня доставили в местную больницу с необычным диагнозом: «села на пень». Дерево было спилено неровно, и острые зазубрины яростно впились в мои уже настрадавшиеся в то лето ягодицы. Бабушка позвонила маме в город и сообщила две новости. Первая, что я села на пень, но моя невинность, по заключению областного врача, не пострадала. Вторая, что меня срочно следует «снять с ее шеи» и определить в круглосуточный летний детский сад через дорогу от дачи.
«Сама себя высекла», — строго сказала мать, когда я, вися на калитке детского сада, стала громко ныть, будучи не в силах бороться с горечью первого расставания. Меня покинули против моей воли.
Высокие фигуры родителей исчезли за поворотом. Я осталась совершенно одна.
Все еще всхлипывая, но уже тише — только для самой себя я успокоила себя тем, что здесь не будет ни «амов», ни капроновой сетки из-под картошки, заменявшей отцовский ремень. Видимо, ремни деда бабушка не хранила после его смерти. Не будет и крапивы, заменявшей сетку, если та была занята картошкой.
«Не будет здесь и няни», — подумала я и почувствовала странную резь в горле. Я закусила губу. Не успев досчитать и до четырех своих обычных «мужественных пяти», я почувствовала во рту не сладковатый знакомый привкус крови из истязаемой губы, а соленый и горький. Слезы текли по щекам, попадали в рот и точно собирались в горле, где защемила моя тоска по няне.
Я огляделась — вокруг не было ни души. Только лес за калиткой и пустая поляна с качелями и песочницей позади меня. Я выпустила губу на волю и стала громко всхлипывать, не закрывая глаз. На всякий случай: вдруг кто-нибудь услышит? Боль из горла поползла вниз и исчезла в животе.
Мне вдруг почудилась мама, выглянувшая из-за кустов за поворотом дороги, и послышался приглушенный голос отца — но только на миг. Потому что в тот момент меня потрясло новое открытие: оказалось, что когда мужества хватает меньше чем «до пяти обычных», то, заплакав, можно перехитрить боль и утопить ее в животе. Но только если вокруг никого нет и плакать можно вслух.
«Значит, хныкать можно только когда я одна, — а при всех нужно закусывать губу и считать... до пяти, — объяснила я себе на будущее и дала клятву, что —«когда вырасту, научусь считать до ста».
И тут меня осенила догадка: «Мне сейчас — пять лет, и я могу досчитать мужество до пяти. Каждый год я буду прибавлять мужество на один и стану очень сильной. Интересно: знает ли об этом моя бабушка? И до скольки считает мой папа? И вообще все взрослые? И все ли они знают, что надо считать мужество при всех и тогда можно продержаться и не дрогнуть. — Не показать свою слабость. И никто не заметит, что на самом деле очень больно. А может, не все взрослые «считают»? Вот няня, например, наверняка не считает». При мысли о няне боль спохватилась и поползла из живота к горлу. «Надо научить ее считать хотя бы до трех», — пообещала я себе вспомнив, что глаза няни всегда становились влажными, когда она меня обнимала.
Я решила отвлечь себя от одиночества этой игрой в мужество и стала вспоминать всех знакомых взрослых: «Интересно, до скольки сумела досчитать моя солнечная Ангелина, перед тем как одновременно с первым ударом ремня хлопнула за ней и за «мужем Женей» дверь?» Я задумалась. «Змеёв было пять. Ударов тоже. Лет мне пять. И мужества моего тоже пять. И начну его прибавлять на один в каждый день рожденья», — снова поклялась я себе торжественно, потеряв на ходу мелькнувшую догадку о неслучайности совпадений на много лет вперед.


Я сползла с калитки и присела на корточки. Прутиком начертила длинную линию и разметила на ней цифры от одного до десяти. Рядом написала имена взрослых родственников, начиная с няни. Напротив каждого имени я ставила цифру мужества.
Против няниного имени долго не знала что поставить. Отец хотя и научил меня уже считать до десяти и рисовать градусники на песке, про ноль еще не говорил. После многих исправлений на песке около имени няни образовалась ямка, и я бы еще долго мучилась, если бы на мой чертеж не упала тень, а прямо перед носом не остановились бы белые лакированные туфли. На секунду я обрадовалась, вспомнив искрящиеся туфли Ангелины, которые всегда точно так же поблескивали на солнце, когда мы с ней пололи грядки с клубникой. Резиновые сапоги в огород надевать она отказывалась, несмотря на угрозы бабушки, что еще раз импортные туфли ей дарить никто не собирается. «Приедет ли Ангелина ко мне в родительский день через неделю? Как жаль, что я так и не успела расставить всех моих взрослых в линеечку», — с грустью подумала я и задрала голову. Меня ослепило солнцем, и я зажмурилась.
— Ты что же тут делаешь одна? — раздался незнакомый звонкий голос над туфлями.
Я открыла глаза и, привыкнув к солнцу, увидела очки в обрамлении желтой косынки. Снизу от очков была улыбка.
У меня мелькнула шальная мысль проверить мое новое открытие, и я спросила «улыбку в косынке»: — А вы до скольки можете считать? Больше чем до пяти? — спросила я.
Улыбка весело рассмеялась.
— Конечно, могу! А ты?
Я смутилась.
— Пока только до пяти, — врать мне ей почему-то не хотелось. И тут же прибавила: — А вот через год я смогу сосчитать до шести, еще через год — до семи... ой, а сколько вам лет?
— Мне? Двадцать пять, а тебе?
— Значит, вы можете досчитать до двадцати пяти! Ничего себе: сколько у вас мужества! — не ответила я на ее вопрос.
Улыбка села передо мной на корточки. Я с любопытством заглянула ей в очки. Позади полупрозрачных стекол на меня смотрели в упор раскосые зеленые глаза. «Как у Ангелины, только меньше», — обрадовалась я и вспомнила с досадой, что так и не поставила мою светящуюся тетю на песочный градусник мужества.
— Откуда ты знаешь это слово — «мужество»? Ведь оно только для взрослых. Ты знаешь что оно значит? — очень серьезно спросила Улыбка.
— Знаю и давно, — похвасталась я. Мне ужасно захотелось ей понравиться, как и моей тете. Мне нравилось нравиться Ангелине больше, чем всем остальным.
— Как давно? — ничуть не удивившись, спросила Улыбка.
— Со дня, когда уснул мой дедушка, — тогда моего мужества было только три, но я еще об этом не догадывалась.
— Еще? — удивилась наконец Улыбка.
— Да. Еще. Я тогда не умела считать, да и не нужно было: меня тогда еще не били по... — я осеклась.
— Не били? — Улыбка сняла очки и взяла меня рукой за подбородок.
Боль из живота вдруг опять прыгнула в горло, и я принялась считать до пяти. Удалось: я загнала ее на место — в живот, и соврала:
— Я сказала: не были...
Я знала, что говорить правду про ремень и сетку другим взрослым нельзя. Однажды меня высекли за то, что я объяснила одной бабушкиной дачнице, что крапива растет для того, чтобы ею наказывали по голой попе плохих девочек, когда картошка еще не вся съедена. Глупая дачница обвинила бабушку при всех, что она закармливает меня картошкой. И мне опять «досталось» в тот вечер «за вранье». Высекли сеткой — картошка в тот день как раз кончилась.
Улыбка больше не улыбалась. Я виновато посмотрела на нее. У нее в глазах стояли слезы. Я с облегчением вздохнула: «Она тоже мне один раз уже соврала. Ее мужество меньше чем на десять», — сосчитала я, точно не зная, на сколько двадцать пять больше, чем десять. Не буду ей врать, — пообещала я себе строго, — сосчитаю до шести, но не буду». Я смело посмотрела Улыбке в глаза и улыбнулась.
— А что это такое — мужество? — поинтересовалась она, торопливо надев очки.
— Это то, что надо иметь, чтобы за него держаться, когда нельзя плакать на людях, но когда очень хочется, потому что больно в горле или на попе, — выпалила я.
Зеленые глаза позади очков стали круглыми и очень большими — почти как у мамы. Улыбка, казалось, застыла, а я вспомнила, что точно так же потеряла дар речи, когда догадалась, что про «пять змеёв» мне не поверили. Мне стало ее жалко и я решила ей помочь :
— Когда мой дедушка лег спать в гроб, моя мама — тогда ее мужество я еще считать не умела — стала рыдать на груди дедушки, который от этого не проснулся. Моя бабушка ей тогда сказала: «Держись, имей мужество, не плачь на людях, — смотри, как крепко держится твоя младшая сестра, — не плачет на людях. Не плачь при ребенке». Ребенок — это я, а сестра мамы — моя лучезарная тетя Ангелина.
Улыбка качнула головой:
— Ну, теперь мне все ясно. А почему она — лучезарная, твоя тетя?
Я смутилась, но, мужественно досчитав до пяти, призналась:
— Это секрет, но я вам скажу, так как один раз я вам уже соврала.
Она снова понимающе кивнула.
— Я никому ничего не скажу.
— Я как-то притворилась в машине, что сплю, и подслушивала. А мой дядя, который появился после того, как дедушка начал спать в гробу, сказал моей тете в машине: «Какая ты у меня лучезарная». Мне так понравилось это слово. Оно очень похоже на мою Ангелину.
— Чем же оно на нее похоже?
— Оно очень солнечное и долгое. Оно длиннее, чем его буквы. Длиннее, чем десять. Ангелина — тоже бесконечная и светится. У нее даже туфли блестят, и она очень стройная и тоненькая, «прозрачная и призрачная», как говорит ее муж Женя. — Я перешла на шепот. — И еще мне часто кажется, когда горит ночник, что она не кончается там, где она кончается. Вокруг нее как тень. Только не серая, как у всех взрослых, а белая. Светящаяся.
— Лучезарная тень? — подсказала мне Улыбка, так сильно улыбаясь, что я успела рассмотреть: у нее тоже нет зуба сбоку. Как и у меня. Она мне понравилась еще больше.
— Ангелина — это твоя родная тетя? А еще у тебя кто-нибудь есть, у кого тень тоже светится?
— Да, моя очень добрая старенькая няня. Только мужества у нее меньше, чем один, в отличие от Ангелины. — Она сразу же плачет, не досчитав и до одного. Но она в школе не училась и считать не умеет. А вы на самом деле до скольки считаете?
— То есть сколько у меня мужества? — сразу поняла меня Улыбка.
Я ликовала: «Значит, я правильно догадалась, и мужество взрослые считают!»
— Больше, чем десять? — нетерпелось мне услышать.
— Гораздо меньше, чем полагается в мои двадцать пять. И гораздо меньше, чем у твоей тети Ангелины.
Это было мое второе в жизни разочарование после «пяти змеёв»:
— Как?! Значит, мужества не прибавляется «на один» каждый год — и я не смогу досчитать до десяти, прикусив губу, когда на людях хочется плакать, но надо держаться? — Я чуть не разревелась от досады, что, оказывается, у взрослых все устроено вовсе не так, как я придумала.
— У кого как: у кого прибавляется, а у кого и убавляется, — грустно сказала Улыбка скорее самой себе, чем мне, и сняла платок. Длинные волосы рассыпались ей на плечи и оказались тоже светло-желтыми.
— Значит, если взрослым одинаково лет, а мужество у них разное? — окончательно сбитая с толку, пытала я загрустившую Улыбку.
— Да, очень разное, — сказала она застенчиво и принялась разглядывать мой «градусник мужества» на песке. Я заметила, что она сидит рядом со мной на песке, подстелив свой платок под светло-зеленое платье.
— А какое самое большое мужество после десяти? — заглянула я ей в веснушки.
— Оно беспредельно.
— А сколько это?
Веснушки наклонились к моему градуснику и ткнули в десять:
— Это у тебя шкала взрослых? — прочла она «бабушка» рядом с отметкой «десять». — Значит, твоя бабушка никогда не плачет? А няня? Почему не цифра, а ямка?
— Ее я сама начну учить считать и держаться за мужество, — гордо заявила я. — Она чуть что — в слезы. Особенно, когда меня жалеет. Ее я буду учить считать с одного.
— С нуля, — поправила меня Улыбка.
— С чего?
— Ты не знаешь про ноль? — удивилась она. — Я тебе сейчас все объясню.
У меня захватило дух:
— Это что — секрет?
— Нет, это еще меньше, чем один. Это ничего. Ты знаешь что такое «ничего»?
— Да, — серьезно, как и Улыбка, сказала я. — Это когда не нужна крапива, потому что его («ничего») нет в сетке. — И пояснила: то есть это то, чего нет в сетке, когда не нужна крапива.
Улыбка пристально на меня посмотрела. Потом она перевела взгляд на мою шкалу, как она почему-то назвала мой песочный градусник, и неожиданно спросила:
— Чем тебя секли — крапивой или сеткой, в которой было «ничего», когда ты первый раз сосчитала свое мужество до пяти, держась за него, чтобы не заплакать на глазах у всех взрослых: у своей жалостливой няни, строгой бабушки и волшебной Ангелины, когда тебе было пять лет? Это было совсем недавно? Да? И неужели никто за тебя не заступился, даже мама?!
Я остолбенела: «Как же это Улыбка догадалась обо всем и про всех?!»
В горле у меня так сдавило, что губу защемить не удалось. Я тщетно пыталась поймать ее зубами, чтобы начать считать и не разреветься. Но губы онемели и не слушались. Тогда я схватилась за запасное мужество: стала загибать пальцы на правой руке по одному и считать про себя «один», «два»...
Мне удалось не всхлипнуть, и я попробовала не дышать «до пяти». Я умудрилась не издать ни звука, но слезы уже предательски жгли обкусанную губу.
Улыбка «с мужеством меньше двадцати пяти» притянула меня к себе, — очень осторожно, чтобы не стереть на песке мой «термометр», как называла градусник няни бабушка.
— А ты поплачь, поплачь, — сказала она мне ласковым голосом моей няни. — И я окончательно запуталась в этой загадочной Улыбке, которая знала не только про ноль в сетке, но к тому же самое главное и про меня, и про мою чудесную Ангелину, и про няню. И еще она знала, что бабушка у меня строгая. Но самое невероятное — Улыбка была похожа и на мою лучезарную тетю, и на добрую мою няню с «мужеством в ноль», а глазами напоминала печальную маму.
Уткнувшись в ее ароматные золотые волосы, я тихо всхлипывала. Она молчала и, раскачиваясь вместе со мной, поглаживала меня по волосам.
Мне вспомнились ласковые руки мамы, гладящие меня по голове после порки из-за «пяти змеёв». И звук перелистываемых мамою страниц книги с огромной змеей, обвитой вокруг палки, на обложке. Я закрыла тогда глаза, чтобы не видеть это ядовитое напоминание о причине порки.
(Точно такой же странный символ медицинской науки, по настоянию бабушки, вырезали на плите у подножия могилы Ангелины годами спустя: она, как и мама, была врачом. А около гранитного памятника мама моя посадила тоненькую березку. Она прижилась, и мама ее всегда поглаживала и шептала ей о самом трудном в ее душе. Она была старше своей единственной сестренки на десять лет и любила ее на пятнадцать лет дольше, чем меня. Когда мама лишилась Ангелины, она перестала «чувствовать чувства». И, как однажды призналась мне, лишь помнила об их присутствии...)
Я прижалась теснее к Улыбке. Мне показалось, что знаю ее очень давно, еще даже до порки из-за змеёв. Боль лениво расползалась по всему телу и спряталась снова в животе.
Улыбка осторожно разогнула по одному мои сжатые пальцы правой руки. Потом она так же разжала мой левый кулак и рассмеялась:
— Смотри, мой маленький герой, ты только что смогла досчитать до десяти, перед тем как расплакаться от боли, когда можно не бояться никого вокруг. Видишь, оказывается у тебя мужества вдвое больше, чем полагается на твои пять лет. И тебе не надо ждать до десяти лет, чтобы дорастить мужество свое до десяти.
«Жаль, что пальцев у меня только десять, а то бы я ей показалась еще храбрее», — мелькнула у меня в голове беспокойная мысль, что я ей не понравлюсь.
Улыбка долго рассматривала мою ладонь и наконец ткнула пальцем в самый ее центр:
— Смотри, какая у тебя необыкновенная ладошка: две разные линии — ума и сердца — слились в одну длинную. Значит, ты думаешь сердцем. — Она серьезно заглянула мне в глаза. — А так бывает редко, только у самых отважных и мудрых.
— А у вас тоже так? — я взяла ее за левую руку.
Она повернула ее ладонью вверх и провела пальцем по зигзагу в центре ладони между двумя короткими параллельными линиями.
— Говорят, это знак трудного пути к самому себе: душа и ум ссорятся, а в сердце путаница...
Я ее заверила, что тоже путаюсь в себе постоянно, и она снова повеселела.
— За что тебя наказали тогда? — спросила Улыбка, наклонившись над моим рисунком на песке.
— За то, что заслужила, — повторила я слова мамы. — Никто, кроме Ангелины, мне тогда не поверил. А она одна догадалась. Она все видела на расстоянии и знала правду. И защищала ее тогда. «Стояла за правду», — как сказал «муж Женя».
Улыбка внимательно разглядывала градусник на песке:
— Посмотри на свою шкалу: я не вижу имени твоей тети. И знаешь, давай начертим новою шкалу и поставим тебя рядом с «десятью», а няню твою напротив «нуля» не будем ставить. Ладно?
Я полностью доверилась Улыбке и начертила новый градусник. Над первой черточкой Улыбка нарисовала кружок.
— Ноль! — догадалась я.
Она чмокнула меня в лоб и дала мне прутик.
— Поставь десять сама. А завтра я тебя научу считать дальше.
Я нарисовала десять на конце и рассмеялась. Оказывается ноль я уже знала, просто не замечала его в цифре десять!
Улыбка взяла палочку из моих рук и продолжила линию на земле до самого забора, пока та не уперлась в крохотную елочку у калитки.
— Мужество равняется бесконечности? Да? Надо поставить спящую восьмерку! — догадалась я и обрадовалась, что теперь все уже пониманию. Я вывела на песке знак бесконечности, как учил отец, и ткнула пальцем в горизонтальную восьмерку, надеясь еще больше удивить Улыбку.
Она снова присела рядом со мной на корточки и взяла мои руки в свои:
— Ты очень умная и мужественная девочка, как и моя дочурка, — медленно сказала она, взяв мои руки в свои, и вдруг расплакалась.
Я растерялась.
— Вот видишь, мое мужество меньше, чем твое: я не успела досчитать даже до двух, вспомнив мою дочурку, которая год назад стала спать в гробу, как и твой дедушка.
— Не плачьте, Улыбка, — громко сказала я заботливым тоном моей няни. У доброй воспитательницы все еще катились слезы из-под очков. — Скажите, лучше, куда мы с вами поставим мою Ангелину на этой «клаше»?
Шкале, а не клаше, — поправила она меня и, к моей радости, снова улыбнулась. — Самое большое мужество — это не бояться правды, а не своей боли или слабости, мой маленький герой. Твоя тетя тебя защищала, потому что верила: ты говорила правду. Понимаешь? Кстати, ты мне так и не сказала: за что же тебя наказали.
— За пять змеёв, то есть змеев, — призналась я
— А мне «змеёв» даже больше нравится. Особенно, когда их целых пять. Ведь их было пять, да?
— Там в траве было пять яиц, я хорошо сосчитала, — сказала я правду.
— А может, они были птичьи, а не змеиные?
— Нет, точно змеиные. — Одно яйцо было разбито, и около него извивался малюсенький змеёк...
— Змееныш, — сказала она и заключила: — Ты просто видела то, что еще не случилось. Ведь остальные четыре яйца превратятся в «змеёв» позже. Ты говорила правду, и твою храбрую тетю Ангелину, которая тебя пыталась защитить, мы поставим на шкалу почти рядом с калиткой...


Много лет спустя, когда Ангелины уже не было в живых, я вернулась вместе с Колей и Ромочкой на то место, где мы с Улыбкой размечали наш градусник мужества. Калитка была уже другая, но на прежнем месте.
«Оказывается, Улыбка тоже тогда увидела будущее», — подумала я четыре месяца назад, стоя рядом с забором детского сада и объясняя Ромочке, что «на этом месте» я когда-то была такая же маленькая, как он. Вспомнивсвою добрую воспитательницу и первый день в садике, я нагнулась и провела на земле длинную черту — от того забора, где давно-давно было выведено «Ангелина», до самого леса через проселочную дорогу. Там, где линия уперлась в срубленный березовый пень, я начертила две заглавные буквы — через черточку: «Т» и «А». «Т» — для тети, и «А», — конечно, для Ангелины.
Обе лучезарные, Ангелина и Улыбка одновременно стояли перед глазами, поблескивая на солнце белыми лакированными туфлями. «И это — не совпадение», — я пыталась сосредоточиться на ускользающих догадках и воспоминаниях. Сынишка тянул меня за руку и просился обратно на веранду с «ломбиками», где нас ждал Николай, перегревшийся в то утро на солнце. Возвращаясь на дачу, еле поспевая за своим расторопным малышом, я вспомнила, что так и не призналась тогда Улыбке в том, что вместо «шкала» нарочно сказала «клаша». Чтобы ее рассмешить и она перестала плакать. Мне так хотелось, чтобы «Улыбка улыбнулась...
Жаль, что я тогда не вспомнила, как именно звали мою солнечную воспитательницу, которая в наш первый день знакомства объяснила мне и про ноль, и про мужество. А позже не только научила меня считать до двадцати пяти, но и открыла мне секрет, что случайными совпадения кажутся только тем, кто не умеет видеть то, что еще не случилось.


Глава третья
АТЛАС НЕВИДИМЫХ ДОРОГ

«Шкала» — «клаша». «Рощино» — «Лощино». «Ломбики-тлеугольники» — раздавалось в голове снова и снова отчетливым голосом Ромочки.
Всадники на картине не торопились.
«Хорошо, что я успела показать Ромочке нашу дачу, там, в Рощино... «Лощино», как сказал он... и озеро, которое так хорошо видно с веранды, где я выросла. И наши березы».
На даче моему сынишке больше всего понравилась веранда: из-за «ломбиков». И слово это показалось ему интереснее, чем треугольники. Он весело скакал по огороду, пока мы с Колей разговаривали со сторожем, и повторял: «Ломбики-тлеугольники»...
А на веранде с окнами-«ромбиками» мы провели тогда весь день. У Коли разболелась голова от солнечного удара, и в Санкт-Петербург мы вернулись с последней электричкой.

Я оглянулась на барную стойку. Там толпились люди. Подавали горячее. Все столики были уже заняты. Раскрасневшийся бармен спешил, пробираясь между ними с тарелками. Я сделала вид, будто играю в шахматы сама с собой, стала бессмысленно передвигать пешки на доске. — «Из-за спины не видно, что я просто сижу и смотрю в никуда».
Выпив кофе после вина, я протрезвела. На часах было начало девятого. Есть не хотелось. Утром, перед моим отъездом из «Жизни Ппосле Жизни», доктор Перони сам принес мне плотный завтрак и всунул в сумку пару круассанов с шоколадом. Я подозвала официанта.
— Двойной эспрессо? — улыбаясь, как завсегдатаю, спросил он.
— Одинарный и без сахара, — ответила я, доставая круассан из сумки.
Позади толстяка-бармена вырос такой же непомерно широкий, непричесанный господин, с белыми бакенбардами и неровно подстриженной бородой. Лицо его мне показалось знакомым. Господин обошел мой столик и вежливо спросил:
— Я не помешаю? Вы завладели единственным свободным стулом, оставшимся в баре. И это к тому же мой любимый столик, спиной ко всем и перед камином.
Я не возражала. У него были грустные глаза, плавные жесты и низкий голос. А главное, у него, так же как и у бармена, «оживали» дырки между кнопками на джинсовой рубашке. Было видно, что он добряк. И неряха.
— Садитесь, если хотите, на мое место. То есть на ваше.
— Нет, нет, спасибо. А то все будут вас разглядывать и недоумевать, что такой увалень, как я, делает с такой... — Он неожиданно прибавил по-русски: «великосветской красавицей».
Я вздрогнула и вопросительно уставилась на него. Он был похож и на Паваротти и на модного давным-давно греческого певца Демиса Руссоса.
— Как я рад, что вы... — Он осекся и улыбнулся во весь рот. Было ясно, что незнакомец растягивает паузу, чтобы найти следующее слово. Или не сказать того, что напрашивалось.
— Вы, конечно, меня не помните, — уставился он на меня, отодвигая стул. — Немудрено. За шесть лет меня стало вдвое больше, чем тогда... когда я был просто гроссмейстером, а не... А вы — все так же изящны и привлекательны. Я вас сразу узнал, хотя, вы тогда были полнее. А я вот — наоборот, раздобрел, как мой приятель бармен. Он, кстати, сбавил вес за последний год. Видимо, из-за двойняшек.
— Вот и не поспевает следить за баром и предлагает мне купить его заведение. . Но делать деньги — не для меня. Я всю жизнь только тратил. Выигрывал турниры и проигрывал все в карты. А последнее время играю только в рулетку: терпение иссякло, и думать надоело. А тут бросишь — и результат. Да и винить потом некого. Кидать жребий куда веселее, чем продумывать ходы в шахматах или просчитывать карты. — Он улыбнулся: — У вас очень длинные ноги, — переменил он тему и потешно вздохнул, откинувшись на спинку стула.
Я рассмеялась, а он отвернулся к камину, чтобы скрыть смущение.
— А в чемпионатах вы больше не участвуете?
— Нет, вот два года как только учу новобранцев. И только через компьютер, не люблю прямой контакт. Не люблю бриться. А за компьютером можно как хочешь, даже в халате. И не надо делать вид, что выигрываешь, когда проигрываешь. Раньше, когда я был худой и брился, играть было сложнее. Психологический фактор. — Он перевел взгляд на шахматную доску. — Прямой контакт был с противником: игра взглядов, красноречивое молчание, испарина. Знаки паники на лице. А сейчас играешь с невидимками. С экраном...
— Да, точно так же говорил мой...
Он неожиданно резко перебил меня:
— А на чемпионате последний раз я был несколько месяцев назад, здесь в Лондоне. В отеле «Гайд-парк»...
— Он стал нарочито потирать правый указательный палец всеми пальцами поочередно, словно пытался отчистить его от чего-то невидимого. — Просто пришел повидать ребят. Я же не играю больше… — Он снова запнулся и скользнул по мне взглядом. — Будете со мной есть «фиш анд чипс»? Или вы уже поели? — тон у него был такой заботливый, что я забеспокоилась. На глаза навернулись слезы, и я прикусила губу.
— Сыграйте со мной партию. Только серьезно, ладно?
— Ваш ход, — тут же сказал он, повернув шахматную доску белыми ко мне. — Я играю всегда только черными.
Я сделала ход пешкой, как учил Николай. Мой соперник пошел конем и, проскрежетав стулом по полу, медленно поднялся из-за стола. Из-за веса двигаться и дышать ему было тяжело.
— Так вы не ответили — рыбу с пивом будете?
— Нет, с минеральной водой, — сказала я и полезла в карман за монетами.
Но он уже протискивался к стойке.
Задуматься о белом коне из слоновой кости, которого неизменно похищал Ромочка с Колиной шахматной доски, я себе не позволила. «Он специально будет растягивать игру, конечно, делать ошибки. Знает, что силы неравные». Я посмотрела с благодарностью на обоих толстяков у стойки. Они что-то обсуждали, крича друг другу в ухо. Бармен при этом глядел на меня в упор.
В баре стоял гвалт и гремела музыка. Я успокоила себя, что в голове глухо пульсирует не столько от вина и воспоминаний, сколько от гремевшей музыки, и откинулась на спинку стула. Тело затекло от напряжения. Но неловко я себя уже не чувствовала. Похожий на Демиса Руссоса гроссмейстер протискивался через столики обратно ко мне, задевая плотно стоящих вокруг бара англичан, раскрасневшихся от пива и духоты.
С двумя тарелками лавировать он не привык и чуть не выронил зажатую под мышкой бутылку минеральной воды. Я подхватила ее в последнюю секунду.
— Ну, как вы пошли, Вера?
Он застал меня врасплох, назвав по имени.
— Не смущайтесь. Если прочесть наоборот, то звать меня «любовь» — амор. По-испански. Жгучая, то есть без компромиссов, без тормозов, — он пытался шутить, непринужденно макая ломтики картошки в кетчуп на моей тарелке.
— Рома? Вас зовут Роман?
— Забыл соль, — он сделал вид, что не расслышал меня.
— Я сейчас принесу, — поторопилась я. Мне было легче пробраться к стойке, чем такому толстяку,.
Завидев меня, бармен заспешил навстречу, оставив двоих краснощеких дам возмущаться его невниманием. Пробраться к нему мне, однако, не удалось, и я крикнула над ухом сидящего ирландца:
— Соль и перец!
Ирландец повторил: «Саахлт ахт папаар», и бармен, не поняв его ирландского выговора, подал мне салфетки. Пришлось возвращаться ни с чем.
Роман, не спрашивая, завладел солонкой с соседнего стола. Я улыбнулась: «Как мой Ромочка. Без спроса. Может, это совпадение, что их зовут одинаково?»
И тут я наконец вспомнила его — без бороды, без лишнего веса и в пиджаке защитного цвета с армейскими пуговицами, — мундир советской армии. Вспомнила, что хотела в тот день на чемпионате взять у него интервью, но увлеклась Колей, который, кстати, тогда ему проиграл. Коля его очень уважал. «Роман, он — единственный в своем роде», — признался мне позже Коля, когда пригласил отметить свой проигрыш в ресторане «Русский самовар». Помню, он рассказал в тот вечер забавный случай, героем которого был именно влюбленный в шахматы Роман. Во время чемпионата к нему подошла жена сообщить о неотложном телефонном звонке, но он был настолько погружен в игру, что не узнал ее и раздраженно крикнул охране: «Да уберите же наконец отсюда эту женщину!»
Потом мы как-то встретили его в парке, на Вашингтон-сквер в Нью-Йорке. Роман, как оказалось, играл там в шахматы с прохожими, которые и не подозревали, что перед ними всемирно известный гроссмейстер. Он походил на бродягу — заросший, с нечесаными волосами, с седеющими бакенбардами. Увидев нас, он кивнул. Коля тогда шепнул мне: «Смотри — вылитый Демис Руссос». Вот я и не запомнила его имени. А Коля был в тот день счастлив — нам сказали, что будет мальчик, а не девочка. И мы выбирали ему имя. За неделю до этого мы вернулись с чемпионата из моей любимой страны — Испании. Жаль, что я так и не успела объяснить нашему Ромочке, как мне пришло в голову его имя, которое ему не «нлавилось», как и мне мое в детстве. Но по другой причине. Ромочка, в отличие от меня, своего имени не стеснялся, а попросту не выговаривал его. Предпочитал вообще не произносить после того, как одна из моих подруг сказала ему, что такого имени — «Лома» — нет. И сынишка доставлял нам с Колей массу удовольствия, когда на вопрос взрослых, как его зовут, отвечал словами отца: «Любовь по-испански, только задом наперед». Мы с Колей дружно наблюдали за реакцией на его заявление. Задавшие вопрос истолковывали ответ моего умника в меру своей испорченности и отсутствия юмора. «И не только по-испански», — заливаясь безудержным смехом, комментировал Коля. А на вопросы детей Рома не отвечал. За людей он их не считал...
Глядя на Романа напротив меня, я поняла, откуда Коля знал про любовь по-испански и задом наперед...
И еще... Я спохватилась, что так и не успела объяснить маленькому и теперь невидимому Ромочке моему, что мое настоящее имя — Венера, и что я его укоротила в детстве, потому что стеснялась. Все откладывала на потом объяснение, что Венера вовсе не полное имя от Веры, как Ромочка, наверное, думал. И что прозвище с яслей у меня была Вера-не-Венера. А самое главное, он так и не узнал, что так же — Венерой — называлась одна из его любимых звезд на небе...
Я горько усмехнулась при мысли, что мой загадочный, влюбленный в звезды сынишка, наверняка бы в будущем поправил меня, что Венера — не звезда, а планета. — Звездная планета...
Мне все чаще и чаще казалось, что Ромочка задавал вопросы не столько для того, чтобы узнать ответ, а, скорей, чтобы проверить, знаю ли я то, что ему уже и так известно. Да и Коле тоже так часто казалось.
«Может, он нас просто проверяет, а? Ей Богу, так и есть», — как-то прочитал Николай мои собственные мысли. А однажды серьезно спросил: «Верка, а ты в реинкарнацию веришь?»
Не помню, что я ему тогда ответила...
Нет, «ей Богу» — это не Колины слова. Так могли сказать только моя покойная бабушка или няня. А Николай говорил «честное слово», — отчитала я себя за это искажение сути невидимых — и потому уже беспомощных — людей. А это нечестно: нельзя умерших переиначивать в памяти, оставлять на произвол собственного горя. Их надо оберегать в себе, сохранять в целости и сохранности такими, какими они были — не хуже, не лучше. Это наш последний долг перед ними. А сохранять их невредимыми для себя — трудно. Трудно помнить, как выглядит невидимое. Оттого так пугают фотоальбомы с теми, кого уже нигде нет. Там из-под прозрачной защитной пленки смотрят в глаза позабытые обитатели нашего сердца. Не забытые, а переиначенные милосердной памятью нашей до неузнаваемости, настолько, что мы их с изумлением разглядываем заново в себе. И в архиве наших воспоминаний тоже необходимо сохранять портреты ушедших навсегда под защитной пленкой, дабы истина их присутствия в нас не пострадала от времени. Ибо со временем в памяти нашей от исчезнувшего человека остается лишь смутный его образ, и мы наряжаем его в нашу собственную «одежку», которую он сам бы при жизни и не надел. Именно тогда, когда мы наших покойных возродили для себя заново — уже иными, а не какими они некогда были, — мы и начинаем их в себе терять. То есть забывать...


Нет, Коля не говорил «ей Богу». Коля верил только в логику и чувственность. В то, что можно было увидеть или ощутить. В то, что охватывал его взгляд целиком: как фигуры на шахматной доске. Как все мое тело в его объятиях. В то, что имело причину и следствие, как ход конем, как прикосновения ладоней Коли к моей груди. Как его взгляд и его шепот. И смех. Только его смех. Он смеялся, как ребенок — искренне и до конца, не сдерживаясь. Так же, как целовал, — как в первый раз, как в последний, как будто потом будет уже нельзя, не оставляя «на потом». В будущее он не верил. И в судьбу Коля тоже не верил.
«Жизнь, — повторял он, шутя, — это старинная шахматная доска. Переиграть ее нельзя. Это не игра на шахматном экране компьютера. У каждого из нас — своя доска и свои шахматные фигуры. Каждый ход изменяет бесповоротно ход игры. Какой фигурой пошел, таков и исход. Мат, или вышел победителем. Но последнюю игру проиграют все. Так положено. Смерть — «черная королева» — главнее всех, ей все позволено, любые ходы. И случайностей в жизни нет. Все — результат какого-то пропущенного хода — незамеченного выхода из игры».
И Коля вышел из игры навсегда. А может, как объяснил он сам когда-то нашему сыну, он где-то сейчас есть. Как и мой сероглазый звездный малыш. Просто мне их не видно. Если не видно, это еще не значит, что — нет. «Невидимое или несуществующее?» — вдруг вспомнился заголовок одной из статей, обнаруженных мною две недели назад в ящике с рукописями в комнате Кларины.
К сожалению, вторую часть ее «Воспоминаний после жизни» я прочла позже, только через несколько дней, после встречи с Романом. Как все глупо. Ведь тогда бы я знала, что сидящий передо мной добродушный шахматист не только хорошо знал моего Колю, но и еще лучше был знаком с призрачным для меня Дэроном из жизни Кларины. Он был родным братом ее любимого мужчины, но имени его она не называла до самой последней страницы своего дневника, да и назвав, замаскировала: «Его звали “амор” — “любовь” по-испански. Если читать справа налево, то выйдет его имя».


«Амор», а не «мама», было первым словом, которое мой сынишка пытался собрать, ползая по полу между рассыпавшимися кубиками. Коля тогда помог найти ему буквы. Кстати, первый кубик Рома нашел тогда сам — «М». Я обрадовалась, что будет «мама». Но я ошиблась, мой сын тогда сложил свое имя. «Задом наперед». Он, впрочем, видел все наоборот. Так, по крайней мере, говорила моя мама: «Внучек у меня шиворот на выворот. Душа у него наизнанку. Может, повзрослеет».
Увидеть ей это не придется. Даже если бы Ромочку не раздавил автобус... Даже если бы это оказалось кошмаром из чужого сна или бредом моей блудной памяти...
Лечить рак не научились до сих пор, несмотря на XXI век. Только доказали статистикой прямую взаимосвязь между развитием и возникновением этой болезни и «понижением уровня любви» в организме. То есть в душе.
А душу в нашем новом веке стали воспринимать серьезно. Ясновидящие стали пользоваться не меньшим успехом, чем врачи, которые лишь ставили диагнозы и объясняли, отчего именно приходит конец. А с вошедшей в моду реинкарнацией нужда в психиатрах, способных заглянуть через гипноз уже не только в детство, но и в прошлые жизни пациента, дабы помочь разобраться в настоящей, постепенно отпадала. И гадалки их опередили. Так как в отличие от психиатров, обещали заглядывать еще и в будущие жизни. То есть отменили конец, с которым так тщетно боролись потерявшие авторитет врачи. Впрочем, врачи не справились не только со СПИДом и раком, но даже с ожирением. Эта потешная мысль пришла мне в голову, когда я снова вспомнила о Романе, который, не проронив ни слова, все это время, был поглощен истекавшей жиром картошкой на моей тарелке.
Рыбу я не доела. Есть не хотелось. Я разбавила вино минеральной водой, чтоб опять не «окосеть» и подвинула тарелку ближе к Роману. Он охотно съел и мою рыбу, вытер руки о протянутую мною бумажную салфетку и вернулся к игре:
— Ну, Вера, кто из нас будет проигрывать? Неужели богиня любви?
Я не обиделась. Наоборот, рассмеялась от благодарности, за то, что он вернул меня к шахматной доске. Отвлек от моих мыслей о неживых. То есть от воспоминаний...
Так как о мертвых думать нельзя. О них можно только вспоминать... Может, именно поэтому мой сынишка мне как-то и сказал, что он вспоминает, а не думает?


— Мат вам, Вера. А вы и не заметили. У меня фигур не осталось вам поддаваться. Вы чем же с Николаем шесть лет-то занимались, что и времени не хватило научиться шахматам? — Он беспокойно заерзал на стуле, на лице у него появилось детское, сконфуженное выражение.
Этим вопросом он застал меня врасплох. До этого момента мне было с ним спокойно: он не задавал вопросов и, видимо, не знал про конец... четыре месяца назад. Поэтому я могла притвориться и перед ним, и перед самой собой — сговориться с ним заодно, и тоже не знать. А не не помнить. Его слова положили конец этому заговору. Я с ужасом посмотрела на него. Он допивал мою воду из бутылки, не отрывая взгляда от почти пустой шахматной доски.
«Неужели он прочитал мою удушливую мысль о символике шахматных фигурок?» — мне вспомнились две пешки в обнимку — белая и черная — на картине, которую написал муж моей Ангелины после ее смерти. Черная поддерживала белую, которая стояла под углом, словно опираясь на черную подружку. Она вот-вот грозила упасть с шахматной доски. Глядя сейчас на доску, я поняла, что муж Ангелины изобразил смерть, твердо стоящую на ногах, а рядом с ней неустойчивую жизнь...
Коля тоже часто называл черную королеву «смертью». И радовался, когда на турнирах ему выпадало играть белыми. Несмотря ни на что, он верил в удачу и был суеверный...

— А ну-ка, Вера, помогите мне расставить шахматы. Давайте еще партию, теперь ваши будут черные. Нет, давайте я вам сперва покажу, как вы могли бы выиграть или, по крайней мере, спасли бы коня и продлили игру.
— Оттянула бы проигрыш? Зачем? — вырвалось у меня в отчаянии, и я сжала бокал. — Зачем растягивать конец? Игры нельзя переигрывать, как и... — я поперхнулась и закашлялась.
— Можно. Это шахматы, а не жизнь. Вытрите губы, Вера, а то как будто кровь у вас на губах. — Он протянул мне салфетку.
— У меня привычка с детства, понимаете, закусывать губу. Это не вино.
— Ну что? Не хотите еще партию?
Я не хотела его обижать и промолчала. Он встал, улыбнулся мне по-детски и направился к игральному автомату. У автомата была очередь. Я посмотрела на часы — было около десяти.
«Неужели уже четыре часа прошло?» — удивилась я и, встав, направилась к туалету вымыть губу. Она больно саднила от вина, попавшего на рану.
Когда я вернулась, столик наш уже заняли. Роман был поглощен автоматом. Заметив меня, он сунул руку в карман и протянул свежую салфетку.
— Ну что? Не сочится красная жидкость из губы больше?
— Я пойду. Голова разболелась: я тут с шести.
— Он сунул руку в карман и протянул мне свою визитку. — Дома меня не бывает. Но оставьте сообщение на автоответчике или прямо на компьютере, если что.
Роман проводил меня до дверей, расталкивая передо мной непроходимый частокол пьяных англичан в расстегнутых рубашках и развязанных галстуках. Выйдя на улицу, он пожал мне руку. Я сделала несколько шагов и оглянулась. Он стоял у дверей и смотрел мне в след. До меня донесся его хриплый голос:
— Две недели назад я был на чемпионате. Его открыли минутой молчания, чтобы почтить память вашего мужа, Вера. Я не знал, что вы выжили. В газете сообщили, что у вас случился разрыв сердца прямо там, на месте, во время... Я сообщу, если хотите, Колиным соратникам, что вы живы, у вас же нет других родственников...
— Не надо.
«Он оказался тоньше, чем я думала».
Я зашагала прочь. После духоты бара, запаха пота и сигар лондонский смрад показался мне свежим воздухом...


На Оксфорд-стрит было безлюдно. Я решила пройтись пешком до Бэйсвотер. Там — множество маленьких недорогих отелей. А сумка у меня была нетяжелая: несколько платьев Кларины, оказавшихся мне впору, ее дневники, рукописи,интимные письма и стихи ее возлюбленного, которые без ведома доктора удалось увести с собой. Мои вещи, оставшиеся четыре месяца назад в отеле «Датсман», рядом с ужасным «Харрольдз», я забирать не собиралась. Пока. А ведь там остались миниатюрная египетская пирамидка Ромочки и Колина новая электробритва. А, может быть, их не надо забирать вообще. Или только тогда, когда я найду Кларину. Если она жива. Кто знает? Может, кто-нибудь из моих мертвых все-таки жив?
Я оказалась на остановке и решила в последний момент вскочить на подножку подоспевшего вовремя автобуса. «Вовремя» — потому что я опять осталась наедине с самой собой, и длинная прогулка в такой компании по безлюдным улицам грозила не только лишними приключениями, но, что еще хуже, атаками моей памяти, которая жила отдельно от меня своей собственной жизнью. Своими собственными законами. И в отличие от меня, уже не нуждалась во сне... Видимо, за последние четыре месяца моя память выспалась на всю жизнь вперед...


В автобусе я вскарабкалась на второй этаж и едва не проехала хорошо мне знакомую остановку. Пассажиров не было, автобус доставил меня прямо ко входу в «Бэйсвотер» за рекордный срок. Я даже не успела ни о чем подумать.
В отеле я попросила комнату на одного человека — с душем и видом во двор. Так тише — я люблю спать допоздна. Потому что ночью сплю плохо и засыпаю только под утро. В вестибюле отеля я нашла брошюру с экскурсиями в замок Лидз. «Самый красивый замок в мире, построенный на озере, где царит такой покой, что можно позабыть о самой себе. Когда станет невыносимо, съезди туда. Там боль спит», — эти строки из завещания Кларины я повторяла столько раз, что знала их наизусть. И произносила эти слова мысленно ее голосом. Становилось легче. «Это первое место, куда тебе следует поехать, — наставлял меня доктор Перони. — Сразу в Лидз. Вера, пообещай. Там от красоты голову можно опять потерять», — добавил он шутя. Шутил он всегда неудачно.
В фойе отеля мне сообщили, что экскурсионный автобус в Лидз отправляется от входа один раз в день в одиннадцать утра и возвращаеся к шести вечера. Я забронировала комнату на две ночи и вышла на улицу. Спать не хотелось. Из-за кофе сердце учащенно колотилось — кажется, я выпила около пяти чашек. Кофе бодрил и отрезвлял, и я поняла, что пить вино мне отныне нужно только запивая его эспрессо, чтобы не началась карусель воспоминаний. На всякий случай. Пока...

На Бэйсвотер-стрит не было ни души. Я стала разглядывать витрины с обувью. К туфлям у меня была страсть, особенно к неотразимо модным и английским. На Бэйсвотер, однако, модных не было. В этом районе жили арабы, и в витринах были выставлены позолоченные цветные сандалеты. Я перешла на другую сторону. Мне хотелось с кем-нибудь поговорить. Или хотя бы спросить, который час. Только что, в баре с Романом, было спокойно. Я вспомнила его обезоруживающую улыбку, окаймленную белыми бакенбардами на отекшем лице. И вспомнились глаза моего Ромочки — усталые, какие бывают у стариков. И я поняла, чем оба Романа так походили друг на друга: оба они — взрослые дети. Роман — гениальный шахматист — не вырос, а так и остался в душе ребенком. А мой малыш уже родился взрослым...
Мне стало невыносимо оставаться наедине самой с собой. Паника поползла наверх к горлу: моя первая ночь одиночества, в пустом для меня мире, — первая после «Жизни После Жизни». Я беспомощно оглянулась по сторонам и заметила вывеску «Fortune teller, palm and card reader. Past and future». Дверь на первом этаже в комнату гадалки «по руке и картам» была открыта. Я нащупала бумажные деньги в кармане и направилась бегом через дорогу.
Навстречу мне вышла полная седая женщина с белым платком на плечах. Предсказательница «прошлого и будущего» показала на кресло в углу у окна:
— Я уже собиралась закрываться, — сказала она с сильным акцентом.
— Сколько стоит узнать будущее по картам?
Гадалка, посмотрела на мою руку и перекрестилась.
 Я насторожилась:
«Хочет выманить побольше денег! Хотя, что мне можно нагадать хуже того, что есть?»
Она вышла из комнаты и вернулась, неся чай.
— Откуда вы? — поинтересовалась я, глядя на стакан из моего детства и старинный серебяряный подстаканник.
— Я родом из Греции, — улыбнулась она и протянула мне чай. — Осторожно. Горячий.
После первых глотков дрожь в теле стихла.
— У меня с собой только пять паундов, — сообщила я.
Гадалка молча подошла ко мне сзади и накинула мне свой шерстяной платок на плечи.
— Я вам по руке все скажу, а не по картам. — Усевшись в кресло напротив, она пристально посмотрела на меня. Я съежилась.
— Дайте обе руки, — гадалка поднесла свечу к моим ладоням. — Что бы мне вам поведать о будущем, надо сказать сначала о прошлом.
«Это уловка, — пронеслось в голове, — будет дважды дороже».
— А сколько за прошлое и будущее?
Она нахмурилась и покачала головой:
— Ничего не надо. Занесите завтра сколько хотите, а сейчас дайте любую монету.
Я протянула бумажку в пять паундов. Она настаивала:

— Дайте монетку, которая у вас в кармане с утра.
Я порылась в пиджаке и нашла один паунд. Гадалка взяла монету и опустила голову на грудь, потом коснулась моей руки — на этот раз только левой — и начала говорить, держа ее в своей ладонью вверх:
— В прошлой жизни ваша судьба не состоялась: вы не успели родиться. Но не по воле неба, а из-за ужасного греха. Поэтому в этой жизни вам будет дан двойной шанс. У вас линии судьбы вообще нет на левой руке — именно на левой ладони отпечатывается предыдущая жизнь. В последнем вашем воплощении вы умерли вместе со своей матерью. Одновременно, одним целым с ней, но не в утробе. Вы увидели свет. Но пуповину между вами не успели перерезать. И воплотиться вы были должны в этой жизни обязательно вместе со своей матерью — в прошлой жизни: то есть жить параллельно. Так как вы от нее так и не отделились. Ваша душа не состоялась, она была лишь продолжением, частью материнской души. В этой жизни, через потери вы освободитесь от этой зависимости от другого, не вашего духа. Вы уже перерезали эту пуповину. Но еще беспомощны. Поэтому я и перекрестилась: вы свободны... до полнейшего одиночества. У вас никого больше нет. Вы — покинутый младенец, подкинутый в жизнь. — Она перевела дух и отпустила мою руку. — Вам предстоит обрести абсолютную свободу через страдания духа — вы придете в итоге жизни к полному освобождению от иллюзий, страхов и доктрин. Вы научитесь пребывать в редкостном состоянии очищенности от всего чуждого вашей природе... достигнете единения с миром, из которого все мы явились и который узнаем после кончины. А пока вы ...
Меня колотило. Она протянула мне чай и продолжила:
— Это не все, есть и хорошее. Проклятие — а вас когда-то прокляли трижды, причем в этой жизни, — удалится, когда вы потеряете самое последнее, что у вас есть. И тогда вы возродитесь с новой душевной силой. Я ясно вижу: раз вы выжили до сих пор — это только благодаря вашей связи с небом. Вы верующая? — она тронула мою щеку ледяной рукой.
— Меня зовут Вера. По-русски это значит «верить», — усмехнулась я, пытаясь осмыслить все услышанное. — «Неужели гадалка запугивает меня? Но зачем? Заломить цену за мое спасение?»
— А как вы можете мне помочь? — мне показалось, она ждала моего вопроса.
— Это очень сложно. И без твоей, Вера, помощи я ничего не смогу сделать.
— Сколько это будет стоить?
— Всех моих сил.
Я растерялась.
— Боюсь, что у меня не хватит на это денег, — попробовала я еще раз.
— На это нужна сила духа. И у тебя будет опять ребенок, девочка, и она тебя переживет. И еще, Вера, ты будешь известной через слово. Мне стало не по себе: гадалка с холодными руками говорила о том, о чем я не решалась даже вспоминать — И... ты исполнишь свой долг, — продолжала гадалка, не замечая моих слез. — И научишься прощать тех, кто нанес тебе вред. Ты дважды проживешь жизнь за себя и за ту, чья судьба когда-то не свершилась... Мне не приходилось видеть подобных рук. — Она снова наклонилась над моей левой ладонью. — Но я четко вижу преступление: ты была жертвой греха и ужасной ошибки. В прошлой жизни не дал тебе родиться твой же отец. Я так ясно это увидела: жуткую смерть твоей матери в прошлой жизни. Мне дано видеть прошлое. А по рукам я только будущее читаю, потому что оно еще может и не случиться — зависит все от тебя самой. От мужества. От выбора...
Я решилась проверить ее ясновидение – узнать, буду ли я болеть, как все в моей семье.
— Все у меня умерли от рака, - начала было я.
Гадалка тут же меня перебила:
— Вашу семью прокляли только по женской линии, через болезни и утрату счастья. Не успеете завидеть его, как будет ускользать. Но ты... на тебе это замкнулось. Через потери. И у тебя в запасе вторая жизнь.
— А как же мои муж и сын?! — вскрикнула я.
— С тобой осталась любовь к ним, ее отнять у тебя никто не может. Поэтому ты выживешь и не будешь болеть. Они ушли, чтобы дать шанс тебе. И сейчас ты это не примешь...
Я оставила ей пять паундов и поспешно вышла на улицу, пообещав зайти на чай на следующий день. Завернув за угол, я вспомнила, что забыла спросить, какой именно смертью умерла моя предыдущая мать, не успев меня родить. По дороге в отель я решила не делать никаких заключений.
«Жизнь — это детство нашего бессмертия», — вертелась у меня в голове цитата из Гете под одним из заголовков в рукописи Кларины.
В вестибюле отеля я выпила бокал красного вина с вафлями и поднялась в номер по ступенькам. Входить в переполненный людьми узкий лифт не хотелось. Забравшись под одеяло, я достала стихи Кларины и стала перечитывать «Сказание о Вере-не-Венере».
После слов гадалки оно приобрело совсем другой смысл. А дата в конце подтверждала заверения доктора Перони, что эти строки были написаны Клариной во время моей двухнедельной комы. Когда она не отходила от меня ни на шаг.
Привожу ниже несколько отрывков из «СКАЗАНИЯ О ВЕРЕ-НЕ-ВЕНЕРЕ»

... Где ты да я, где мы с тобой,
одновременно, но не вместе,
повязаны одной бедой,
одною жизнью, той же смертью...

Нани, нани: скрежещут колеса,
Нани, нани: качаюсь я в такт,
И летим в никуда мы с откоса,
И совместно кончаем трактат —

Отрываются в воздух колеса,
Обрывается в воду скала, —
И мы тонем, разбившись с откоса:
— Хоть бы выплыть! — но тонет луна…

Я борюсь, я на дне задыхаюсь,
Вдруг — свободно дышу. Я — во сне?
Я спаслась, — я одна просыпаюсь:
Ты остался в беде, там, на дне...

Нани, нани, одна я блуждаю,
Нани, нани. — Где есть? — отзовись! —
На снегу твоя тень отдыхает, —
— Где же ты? — вопрошаю я в высь. —

Может, время другое? — Столетье?
Может, даже не наш это мир?
Иль ты мимо прошел, не заметив,
Или ты про меня позабыл?

Я плутаю, замерзшая, в гротах,
Я в пустынях сгораю в жаре,
И однажды мне выкрикнул кто-то:
«Ты блуждаешь в чужом чьем-то сне,

Не в тебе не растрачены силы,
Не твои оборвались мечты,
Не тебя обманул твой любимый,
И чужих ты спасаешь мужчин...

В сновиденьях ты долго скитаешься,
И сиротство твое без причин,
Не твоя это жизнь, зря стараешься,
Не зови, не ищи средь вершин!»


  На третьей части поэмы Кларины – в «Молитве за Веру» — мне показалось, что я близка к пониманию чего-то, что знала лишь Кларина, написавшая эти строки:

...и если будет суждено
на этот свет опять родиться,
Дай Бог, не позабыть нам сон,
где снова встретимся, чтоб сбыться...

Я задумалась над последней частью колыбельной:

Мы с тобою одною душою
В сновиденьях однажды сплелись,
Мы, вдвоем, поделили чужое,
В жизнь, не нашу, во сне унеслись,

Чья душа? Мы вдвоем подглядели
Не твою и не нашу судьбу.
Навсегда мы с тобой поседели
В царстве душ: в нем тебя я найду.

Нани, нани, пульсируют нервы,
Нани, нани, теплеет ладонь,
Нани, нани, проснись, слышишь, Вера?
Пусть останется спать только боль...

Уже засыпая, я перечитала эту «колыбельную» в третий раз, и мне показалось, будто догадалась о чем-то крайне важном. Но эта мысль тут же ускользнула, и я, положив стихи под подушку, провалилась в сон.

Всю ночь мне снились кошмары. Снилась моя мать — она тонула у меня на глазах на нашем озере в Рощино. А когда доставали утопленницу, мне никак не удавалось разглядеть ее лицо из-за столпившихся над ней людей. И она оказывалась то Клариной, то опять моей истощенной бледной мамой в ее последние дни, то утонувшей женой Дэрона, погибшего во время взрыва в лондонском метро тринадцать лет назад, то Ангелиной, которая почему-то выглядела русалкой и светилась тускло-зеленоватым светом в траве. Ни Коля, ни Рома в ту ночь мне не приснились. Не видела я и снов Кларины...
Проснулась я от стука в дверь.
«Вы просили вас разбудить, но отключили телефон», — послышался голос горничной.
Было 11 часов утра. Автобус в Лидз я пропустила. «Когда же я выключила телефон?»
В холле выяснилось, что в Лидз можно добраться самой — поездом или автобусом. Но мне посоветовали «догнать» упущенный экскурсионный автобус, который заезжал в несколько отелей в Лондоне, собирая клиентов перед отъездом с центрального пункта. Я немедля отправилась в путь, купив по дороге одноразовый фотоаппарат.
К метро я нарочно пошла другой улицей, чтобы не встречаться с гадалкой. Улица была залита солнцем, и весь вчерашний вечер казался длинным сном. И я пообещала себе не вспоминать слова предсказательницы будущего о моем далеком прошлом...

Глава четвертая
«ДУША И СМЕХ НЕРАЗДЕЛИМЫ...»

На вокзале, возле центрального экскурсионного бюро мне удалось нагнать автобус в Лидз, на который я опоздала полчаса назад около отеля.
«Опять вовремя, — обрадовалась я, — ехать на экскурсионном автобусе с гидом не только интереснее, — думать будет некогда. Гиды обычно говорят громко в микрофон и без пауз».
Я оказалась более чем права. Невысокая энергичная француженка, высохшая и почерневшая от — по крайней мере — сорокалетнего загара, говорила не только без пауз, но к тому же повторяла все трижды: на английском, французском и испанском языках. Я знала все три и с удовольствием прослеживала степень своего владения ими, а также кровосмешение ее испанского с итальянским. Так что думать по-русски, к счастью, времени не оставалось.
Выслушав трижды про лондонские пожары, взрывы, наводнения, призраков, преступления, аварии и концентрацию выхлопных газов в центре, а также про злоключения иностранцев в новых «усовершенствованных» моделях уличных туалетов, я запомнила ее рассказ наизусть и сама могла бы провести экскурсию.
История с туалетом пригодилась позже. Она каждый раз доводила меня до смеха, даже в самые невыносимые минуты. И Сушеную сливу, как я немедленно окрестила нашего гида, я вспоминала потом добрым словом. О злополучных же компьютеризированных туалетах я уже слышала.
Общественные будки расставили в Париже, Брюсселе и Амстердаме еще около двадцати лет назад. Но скоро этими туалетами перестали пользоваться — по мере возрастания несчастных случаев с неинформированными иностранцами. А именно с туристами, не успевавшими прочесть — на местном непонятном языке — длительное предостережение на дверце туалета снаружи. Не успевали прочесть его — судя по статистике — и местные жители; особенно те, которые торопились внутрь будки по неотложному делу.
Автомат был устроен по высшим требованиям французской гигиены конца ХХ века. Культурнейшая Франция и до последних пор отставала в области санитарии от большинства развитых стран. Видимо, изобретение автоматического уличного туалета было своего рода попыткой изменить образ страны в глазах современников. В новейшем туалете-будке все детали были продуманы: надпись на французском предупреждала торопящихся внутрь посетителей не закрывать дверь дважды. То есть — не проверять, хорошо ли она закрыта с первого раза. А захлопывалась дверь автоматически. К несчастью для клиента, супер-автомат «решал» при повторном открывании дверей легко поворачивавшейся ручкой, что посетитель вышел, и ровно через 60 секунд дверь снова замыкалась, включался дезинфецирующий цикл. Из каждой поры «чудо-туалета» в течение 120 секунд брызгала лимонная хлорка. Вторично проверивший дверь турист, насладившись минутным покоем, оставался запертым до тех пор, пока его не споласкивало чистой водой, тоже с лимонным ароматом. Запах цитруса, по словам «сушеной сливой», держался долго, и на весь автобус.
Я пообещала себе написать юмористическую заметку на эту тему, когда вернусь на работу в журнал. И вообще перейти на юмор, если удастся и позволят в редакции.
Лучше смеха ничего нет, потому что одновременно смеяться и думать невозможно. Кстати, на извечный вопрос о существовании души, по-моему, ответили неточно. Компьютеры и обезьяны не потому не дошли до уровня людей, что не способны к интроспекции, а потому, что не способны смеяться. Наилучшее доказательство присутствия духа — чувство юмора. Компьютеры, хотя скоро и начнут «самосозерцать», следя за собственным процессом мышления, не боятся своей памяти, не чувствуют жалости к себе и другим, не смеются от щекотки и анекдотов. «Душа и смех — неразделимы», — придумала я заголовок будущей статьи и в тот же день купила на станции сборник анекдотов за три последних столетия. Многие шутки я рассказывала себе, когда было тяжело на душе. Память у меня всегда была отличная. Не считая ее недавнего озорства, когда она развлекала меня во сне чужими воспоминаниями после ее возвращения из четырехмесячного отсутствия, когда она «спала», как говорила Кларина. Или была «вне сознания», — так гласил диагноз доктора Перони.
«Фотографическая», — сказал мой отец...
Отец был математиком. И бабушка утверждала, что голова и характер у меня от него.
Что же было у меня от матери, мне так и не объяснили. Зато неоднократно напоминали о том, чего не было. «У такой матери — и такая дочь!..», — не раз слышала я, и уже в четыре года догадалась, что на маму не похожа. А мать слыла красавицей.

Первой умерла няня. Одна, без меня. От тоски. Через несколько лет после моего отъезда с мамой с родины «на навсегда».
И няня же была первой, кто рассказал мне про другую — «внутреннюю красоту». И успокоила: «На лице красота от родителей, горюшко ты мое, а вот в душе красота — не по наследству дается, а Богом. И ее простым глазом не увидишь».
«А как она выглядит?» — пытала я тогда няню.
(Как выглядит внешняя, я уже знала по маме: огромные синие глаза, черные изогнутые брови, выпуклый рот, запах розового масла, янтарное ожерелье на шее и, словно у Венеры Милосской, «божественная грудь», как говорил отец, давший мне свою голову.)
Няня тогда сразу нашлась и объяснила на всю жизнь вперед, как выглядит душевная красота: «Так же, как и доброта, Верочка».
«А как выглядит доброта?» — не сдавалась я.
«А она — невидима», — снова нашлась тогда моя старенькая няня.
Если бы не она, моя душа сложилась бы иначе. И невидимое во мне было бы и несуществующим. Или было бы похоже на характер, который воспитывали все, наперегонки. А в «душевных дисциплинах» — в «невидимых вещах» разбиралась только няня.
Мы вместе с мамой звали ее «бабуля Настя», на что крайне обижалась бабушка, которую я звала «бабутя».

Бабушка так и не дождалась моей свадьбы После ее смерти хотя у меня было вполне уютное американское жилье, я ощутила себя бездомной. И сиротой. Несмотря на еще живых тогда родителей, правда, уже много лет как разбежавшихся по разным континентам. Потому что никто не ждал, как она, моих приездов из-за границы, и никто так не отчитывал за то, что я не позвонила «тотчас после приезда, не снимая пальто».
Бабушка пережила деда, похоронила свою младшую дочь Ангелину и испытала все муки — душевные и физические, какие приносят неизлечимые болезни — свои или близких, но так и осталась несгибаемой «как штык», в чем единодушно признавались державшиеся за нее всю жизнь родственники. А в старушку она так и не превратилась, несмотря на свои восемьдесят шесть лет. Под конец стала часто гадать мне на картах. И провожала меня до самого лифта. Она даже стала походить на мою няню — взглядом и интонациями в голосе, когда, полустесняясь, повторяла, ожидая лифт: «Приезжай почаще, ведь я тебя очень люблю, — и извинялась тут же: — Ведь я — не вечная», — и добавляла: «Ведь ты у меня одна...» После похорон, мы с мамой отважились и открыли извечно запертый на ключ шкаф — «хельгу», полубуфет с хрусталем. В нижнем ящике я нашла оранжевый конверт, куда бабушка складывала, оказывается, мои открытки и письма за все годы. На нем аккуратно было выведено наискосок «От любимой внученьки». Я забрала конверт себе на хранение. Как и альбом с фотографиями, который увидела тогда впервые. Со снимков светилась счастьем незнакомая мне, молодая румяная бабушка — то на фоне нашей дачи, то на фоне офицерской «Волги» моего деда, но всегда и неизменно держащая за руку худенькую прозрачную Ангелину с белобрысой косичкой, которая, в свою очередь, держалась другой рукой за старшую свою сестренку — мою маму, с огромными мечтательными глазами. — Со взглядом опрокинутым одновременно и в себя, и в небо.
Когда, после бабушкиной смерти, я набирала номер ее телефона, втайне надеясь, что как-нибудь «сойдет» и ее неизменное зычное «Алло! Я слушаю!» оглушит меня в трубке, то уяснила себе навсегда, под протяжные телефонные гудки, что мы все — бездомные бродяги, если у нас нет приюта в чьем-то сердце. А фотографии со стены в квартире бабушки я присвоила. Так и не найдя ответа на вопрос: «что же делать с чужими воспоминаниями, когда они пережили своего хозяина?» Сделать ничего нельзя, только «присвоить»...

В отличие от моей неграмотной няни, бабушка имела высшее образование. И очень этим гордилась, как и моим, и маминым, и Ангелины. Дочерей она сделала врачами. А сама бабушка была экономистом. — До замужества. Пока мой дедушка не запер ее дома заниматься дочерьми и хозяйством, не доверяя ни миру, ни желаниям бабушки петь и танцевать. Так что яркая и неоспоримая красота моей мамы была бесспорно наследством от бабушки.
Дедушка — старше бабушки на двадцать лет — женился вторично и ее боготворил. И несмотря на проклятие всей его семьи, женился, будучи русским офицером, на еврейке. «Видимо, тогда и прокляли трижды, по всей женской линии», — вспомнился мне дребезжащий голос гадалки с ледяными руками.

Работать по специальности — вне дома — бабушке не позволялось. Вот она и стала экономистом дома — в хозяйстве. Считала и экономила. Никогда не пользовалась ни роскошным бельем и скатертями, ни дорогой посудой и хрусталем. — Берегла. На завтра. На будущее. Для нас. А мы ее не понимали и ругали за это. Особенно я, когда она подавала сахар на стол в стеклянных банках, а весь хрусталь и фарфор был заперт на ключ за стеклом в «хельге», как музейный экспонат. А потом, когда бабушки не стало, я догадалась, в чем было дело.
«Сберечь нажитое сегодня и целиком вложить в будущее, чтоб потом стало еще больше, чем сейчас», — вот главный закон экономики, которому успешно научили бабушку в России и пытались безуспешно научить меня в американском университете. Отказать себе во всем сегодня во имя светлого завтра. Чтобы процветать, а не потреблять.
Вот бабушка и откладывала на будущее, а вовсе не жалела и не скупилась. Отказывала себе во имя нас. Внуков. Во имя будущего.
А я не экономлю. Ибо не верю в «завтра». И не сберегаю — знаю, что до будущего можно не дожить. — Смерть Ангелины я восприняла очень лично. И, по словам бабушки, стала жить «задом наперед». Оглядываясь назад из будущего. И жадно чувствовать настоящее. То есть жить состояниями. А со смертью, с той поры, у меня были свои, особые отношения...

В отличие от бабушки и всех остальных в нашей семье, няня была неграмотная. Писала по слуху: неправильно разделяя и сливая слова. Без точек и запятых, без больших букв. И пользовалась только восклицательным знаком. А каждое новое предложение начинала с новой строчки. Мне это даже нравилось. Можно было остановиться и спокойно обдумать каждое ее заявление на бумаге. У нее был особый, свой язык, и писала она в форме наставлений. Так как писала только мне. Больше ей писать было некому. Единственного сына и внука поссорила с ней ее невестка Муза. И сын изредка навещал мать тайком от жены — боясь захватить внука, «чтоб не выдал». Муж у няни пропал без вести через неделю после свадьбы — на фронте. И она отдала мне всю свою неизрасходованную любовь...
Когда я пошла в школу, то весь первый год пыталась научить няню грамоте. Она не поддавалась на уговоры. Но ставить точки в конце ее заявлений я все-таки убедила. Как и писать имена с большой буквы. Но свое — «Настя», а также мое она по прежнему писала с маленькой буквы. И объясняла мне: «Мы с тобой люди маленькие, запомни, Венерушка, ты моя родная. Будь всегда скромной: гордыня вредит душу, как злость и ненависть. Не делай зла другим. Жалей других, как себя. Чужую душу ранить — грех.
Это и есть зло, — при этом она всегда крестилась трижды, — «Господи, Иисусе, помилуй меня грешную».
Как-то возвращаясь из церкви, няня подарила мне маленький крестик и благословила: «Да хранит тебя Господь от зла и дурного глаза», — и не перекрестилась трижды, а обняла меня так надолго, что я чуть не задохнулась.
«Что такое зло, и как его измеряют? — спросила я ее в тот день. Я тогда была уже школьницей и хотела все знать: «И какое самое страшное?»
На подобные вопросы няня отвечала не думая: «Это то, отчего было бы больно тебе самой. Всегда примеряй на себя то, что ты делаешь другим. А самое большое зло человеку причинить — это отобрать от него любовь».
«Разлюбить?» — пыталась я тогда разобраться в невидимой науке няни.
«И это тоже, но еще страшнее — заставить его самого прекратить любить — отказаться от любви», — объяснила мне няня уже годами позже, когда я стала старшеклассницей, и она провозгласила, что я «уже не ребенок»...
Не все взрослые остаются детьми, как Роман-гроссмейстер. Не все дети рождаются взрослыми, как мой сынишка. Или добрыми. Есть даже взрослые, которые так и остаются злыми детьми. А это хуже, чем злые взрослые, так как они не признают своего зла и не примеряют его на себя.
Я всю жизнь делила людей на детей и взрослых, добрых и злых, независимо от возраста или степени родства. А измерять мужество я перестала, похоронив Ангелину и годами позже маму, избавившихся благодаря «черной королеве» от нечеловеческих страданий... Страданий, которые я, увы лишь продлила в попытке спасти поочередно обеих всеми средствами. Начиная с филипинских целителей и кончая экспериментальными методами закрытых клиник в Европе. Где пытались вернуть раковые клетки больного в прошлое – изменить курс времени. Не помогло и мое грудное молоко. Ни молитвы...
А с няней я продружила все детство. Она и сейчас вспоминается мне как моя ровесница, маленькая девочка. На одиннадцатом году жизни мы с ней сравнялись ростом. И волосы у нее так и не поседели, до самой смерти, судя по фотографии, сделанной после нашего отъезда в Америку, на ее могильном столбике. Столбик этот, видимо за неимением денег, сын с женой соорудили вместо памятника или креста. Собранный из коричневых камешков, он показался мне пирамидкой горбушек хлеба из торбы маленькой Насти.
Когда няня моя была девочкой, то ходила с матерью по деревням с торбой и просила подаяния, чтоб не умереть с голоду: «Подайте Христа ради», — часто рассказывала она мне в детстве, произнося «Христаради», как одно слово. Я только потом, вспомнив в Америке ее протяжно молящий голос, расшифровала это старинное слово. Маленькая Настя, повторяя за матерью два слова вместе, и не подозревала, что подаяния она выпрашивала ради Христа...
Когда вернулось мое последнее, опоздавшее к ней, письмо из Америки с печатью «адресат не числится», мне было 20 лет. А няня не дожила до семидесяти. Извещение о ее смерти последовало неделями позже, от ее сына. Он писал, что она не хотела умирать до последнего, пока не подойду к ней я, чтобы меня благословить. И звала при смерти только меня — то Верушкой, то Венерушкой. В конце была приписана беспощадная правда: «Диагноз — пневмония. А умерла от одиночества. От Тоски». Слово «Тоска» была написано с большой буквы.
Тогда я поняла, что лишилась самого доброго человека в моей жизни. Поняла, что такое истинная доброта. — Это неспособность творить зло...


Глава пятая
ЛЕГЕНДА ЗАМКА ЛИДЗ

«Несчастной молодой красавице отрубили голову, потом сожгли и развеяли прах над озером, на котором стоит этот замок, — прервала мои мысли Сушеная слива.
«Она рассказывает только первый вариант текста, — обрадовалась я. Дальше повторит по-французски, а потом и на итало-испанском.
«Неужели я так задумалась, что прослушала самое интересное из экскурсии — легенду замка Лидз, разрекламированную во всех брошюрах?»
Накануне, перед сном, я прочла в ней, что живописный замок известен не только красотой, но еще больше легендой о грозном герцоге, отрубившем голову своей молодой жене за измену. А перед тем как казнить бедную женщину, он продержал ее чуть ли не два месяца в подземелье, куда бросил и труп ее любовника. Этого любовника он сам же ей и подослал, испытывая ее верность.
«Некий герцог, — услышала я голос Сливы, — искушавший любовь, вошел в историю замка Лидз под именем Кревкер, что означает «разбитое сердце».
Я содрогнулась, дослушав подробности ужасной легенды по-французски. Борясь с невыносимой жалостью к мифической красавице и с необузданностью собственного воображения, я заставила себя прослушать все это третий раз по-испански. И была окончательно заинтригована: в испанском варианте проскользнула новая деталь: местные жители утверждали, что из озера часто исходит едва заметное сияние, обычно сквозь туман, и что в XVIII и XIX веках сюда даже привозили душевнобольных и они, якобы, успокаивались и не буйствовали. Известные психиатры хотели позже открыть в замке клинику, но мэрия решила предоставить замок туристам — более выгодное предприятие. Однако в 2000 году его купило неизвестное частное лицо и основало там единственную в своем роде библиотеку «Семь чудес света». В библиотеке, закрытой для широкой публики, собраны книги по вопросам, к которым снова воскрес интерес — реинкарнация, ясновидение, таинства Египта, народы майя и Атлантида, нетрадиционная медицина. В замке проводятся ежегодные симпозиумы и конференции выдающихся ученых, занимающихся этими вопросами.
Я вспомнила измятую страницу, вложенную в дневник Кларины, с ее переводами на английский и русский старинного стихотворения из замка Лидз. Там же было написано, что оригинал, с которого сделан перевод, находится в архивах Лидзского аббатства. На имя автора я тогда не обратила внимания. Но запомнила потрясшую меня деталь, — стихи были написаны накануне казни молодой женщиной на стенах тюремного подземелья.
«Может, речь идет как раз об одной и той же несчастной. Может, тринадцать лет назад, когда Кларина посетила этот замок накануне своего самоубийства, ее потрясла эта легенда?» Я вспомнила, что стихи остались в тумбочке в отеле, вместе со всеми статьями Кларины и завещанием мне, и на мгновение ужаснулась, подумав, что за мной могут следить, и пожалела о том, что не взяла бесценные рукописи с собой.
«Надо было их положить в сейф, — ругала я себя, — на случай, если найдутся те, для которых ее записи окажутся еще более бесценными. На случай, если все случилось из-за этреума. И Кларину попросту похитили, а тогда... — я снова задохнулась от слабой надежды, — тогда она жива и где-то есть». Дальше обманываться несбыточными надеждами я себе не позволила
— А как можно попасть в библиотеку обыкновенным смертным или просто журналистам? — прервала я Сливу.
— Без особого пропуска — никак, — недовольно процедила она.— Может быть, вам как журналистке удастся проникнуть в архивы. Там хранятся рукописи, начиная с века одиннадцатого. Для туристов же открыты только жилые помещения, к сожалению — обновленные, и не раз, со времен легенды двенадцатого века. По территории и замку разрешается ходить только с экскурсией и только до четырех вечера.
«Значит, и сияние невозможно увидеть. Хитро!»
Искусство рекламы — умение заинтересовать потенциального покупателя — в XXI веке превзошло само себя. Теперь, когда душа вошла в моду, завлекать стали «невидимыми» вещами — легендами, сияниями, призраками. Не удержались — стали продавать даже невидимое, зато интригующее.
«Надо написать об этом как-нибудь юмористическую статью. “Душа в рекламе”, например», — пообещала я себе, все еще не в силах избавиться от чувства сострадания к несчастной средневековой красавице, чьи стихи, по всей вероятности, и перевела Кларина.

Я посмотрела в окно автобуса, пытаясь не слушать надоевшую мне Сливу. Она снова перешла к неинтересным подробностям сельской жизни окрестных деревень. И восхищалась — в одиночку — примитивным методам сенокоса и распахивания земель. Простая сельская местность, деревянные домики с небольшими огородами, натуральные пруды, нескошенные луга и неподстриженные леса, одинокие лошади и коровы среди полей вернули мои мысли к няне. Она нередко рассказывала мне, что девочкой еще ходила по нищим селам России и просила милостыню. Вспомнилось как дрожал ее голос, когда сокрушалась она о маме, которая отдавала почти весь хлеб из торбы ей...
На глазах у меня навернулись слезы. К боли за няню присоединилось подавленное сострадание к неизвестной мне молодой женщине из двенадцатого века. На мгновенье я представила себя на ее месте — казненная была такого же возраста, как я.
Оттого что все это было давно — десятилетия или века назад, жаль обеих женщин было не меньше. Как и Ангелину. — Но о ней думать я еще не решалась. Нельзя. Не справлюсь. Как и за Кларину, вернувшуюся из смерти, но не вернувшуюся в жизнь... Но зато вернувшую мне память благодаря своему исчезновению в тот день из лодки под ивой в «Жизни После Жжизни». И по странному стечению то ли обстоятельств, то ли неведомых законов души и сознания сделавшей меня единственным свидетелем не только своей двойной жизни «до» и «после», но и смерти. Увы, тоже двойной. Хотя верить в это я себе не позволяла. Из-за отсутствия доказательств. И еще потому, что из всех моих мертвых, она единственная могла бы быть еще жива...

Холмы за окном автобуса плавно переплывали через рощи и зеленые луга. Озера, проселочные дороги. Плакучие ивы. Мне вспомнилась «Ива» Кларины — одно из ее стихотворений, которое я часто перечитывала, когда боль сдавливала горло и деваться было от нее некуда. Стихи Кларины действовали на меня гораздо лучше, чем не только «витамины» (валиум) доктора Перони, но и сборник трехвекового юмора. В отличие от таблеток стихи и юмор не давали побочных эффектов ни на мозг, ни на желудок.
Я достала из сумки свернутые в трубочку листы со стихами. И неумолимо — все яснее и яснее с каждой строчкой стихотворения — перед глазами выросла наша с ней ива — та самая, в непосещаемой части парка, позади замка, где разместилась клиника «Жизнь После Жизни». Там, возле лодки, на озере, где я впервые увидела мою Кларину. Где я провела с ней те незабываемые четыре месяца. Наедине. Душа в душу. Говоря молча. Скитаясь в своих снах по ее воспоминаниям — ее жизням. Потерянная в зоне «блуждающего времени». Когда собственных воспоминаний у меня не было. Как и снов...

ИВА
Я поделюсь своей тоской
Не с тишиной, и не с могилой —
Я просто молча посижу
Наедине с плакучей ивой.

Я поделюсь своей бедой —
Потерей близких и любимых —
С такой же тихой и немой,
С такой же грустной и ранимой.

Я поделюсь своей мечтой,
Заветной, неосуществимой,
С плакучей ивой над водой —
С такой простой и сиротливой.

Я поделюсь своей судьбой,
Свершившейся, неумолимой...
И снова подарит покой,
До самых пят склонившись, ива...


===========================
продолжение следует ........


Рецензии