Попрошайка любви. Часть 2. главы 13-17

Глава тринадцатая
ДЕНЬ ПЕРВОГО РОЖДЕНЬЯ


В тот день, после увиденного в лесу, я не пошла ни обедать, ни к доктору. Под вечер Перони постучал ко мне в комнату, обеспокоенный, и заставил встать с постели и пройтись по саду. В парк, где гуляли все, по другую сторону от озера с ивой, позади замка, я ходить не решалась.
— Через несколько дней у Кларины день первого рождения. — то есть самого первого, — как всегда неудачно пошутил он, пытаясь меня развеселить. — Я ее вчера уговорил справить его вместе со всеми. Она впервые за тринадцать лет согласилась: из-за тебя, как я понял, — в его голосе я уловила разочарование. — Сказала, что даст тебе одеть одно из своих платьев. Вечером принесет их тебе померить. Я никогда не видел, как она танцует, — продолжал он, словно не замечая моего безразличия. — Будет музыка… Как ты думаешь, она не откажет мне в вальсе? — доктор заметно волновался.
Погруженная в собственные мысли , я не ответила.
— Или в танго, а Вера?
— Чужая душа — потемки, доктор, — сказала я и взяла его под руку. Перони снова не понял русской пословицы и сказал:
— Я не боюсь темноты, Вера, только пустоты: даже при свете там ничего не видно.
Я рассмеялась. При отсутствии юмора доктору удавалось быть остроумным, хотя сам он этого не замечал.

На следующий день я не пошла на озеро. Мне казалось, что Кларина все еще спит там, на поляне, забыв обо мне. Как я и думала, платье она мне не принесла. И только прогуливаясь на следующее утро под ее окнами, я убедила себя на короткое время, что она снова рядом. Ее занавески были задернуты до следующего утра — до дня ее первого рождения — 8-го июля, сорок восемь лет назад.
Второе ее рождение, — возвращение оттуда, случилось под утро 26 декабря 1999 года: тринадцать лет назад. Утром в ее день рождения, когда я вернулась с обычной утренней прогулки, у меня на кровати лежали два платья: светло-голубое и зеленое, с белым кружевом, оба короткие. А поверх была охапка желтых цветов и браслет из белого жемчуга и маленькие сережки-клипсы.
Дырок у меня в ушах не было. Хотя накануне мне снилось, что разъяренный высокий господин в очках вырывает у меня из ушей круглые золотые кольца. Но тогда я еще не знала, что вижу кадры из чьей-то чужой жизни. Я выбрала зеленое платье под цвет моих глаз. Туфли были белые.
Кларину в тот вечер я не узнала — в длинном белом платье, в белых атласных перчатках, с седыми распущенными волосами, издалека напоминавшими фату, — она показалась мне невестой и королевой одновременно. Мысленно проследив вырез на ее платье и, вспомнив округлость ее грудей, я протянула ей букет желтых цветов с поля и улыбнулась, не смея взглянуть в глаза. Она обняла меня по-матерински. В горле заныло, и впервые обида на нее из-за ее существования не только для меня, но и для всех впившихся в нее взглядом «оживших», разлилась, как яд, по всему телу. Я отстранила ее и отошла в сторону.
— Вера, словно Венера, богиня красоты, — услышала я позади ее голос.
— И любви, — неудачно пошутил Перони.
— Только не вздумай пить вино, Верушка, — снова раздался голос Кларины. Не оборачиваясь, я направилась к столу под навесом. Включили музыку и фонтаны вокруг беседки. Цветные огни подсвечивали бьющие в небо струи, которые то уменьшались, то снова подпрыгивали в такт музыке. Перед глазами стояла Кларина — белее окружавших ее берез. Взмахам ее рук-крыльев вторили круглые груди, рвущиеся сосками в небо...
Оглянувшись, я увидела, как она кружилась в вальсе с Витторио Перони, одетым в черный смокинг и бабочку над синим цветком в петлице...
На треугольном столе, справа от фонтанов я нашла только закуски и напитки. Банкет в честь Кларины должен был состояться вовсе не на этой лужайке с беседками, а по другую сторону от канала. С холма виднелись небольшой арочный мост и вся необозримая поляна на другом берегу. Перил на мосту не было. По обоим его концам возвышались фигуры античных юношей, укрощающих вставших на дыбы коней. Разница была только в том, что с одной стороны моста кони были белые, а с другой — черные. В нескольких шагах от них на поляне, напоминавшей плюшевый ковер, были расставлены большие круглые столы — каждый под отдельным стеклянным шатром. В центре столов, возвышаясь над шарообразными букетами белых роз, стояли в подставках факелы. Я представила, как это будет все выглядеть, когда через несколько часов стемнеет и их зажгут. Пламя на столах отразится в стеклянных сферах шатров, сквозь которые можно рассмотреть звезды.
«Доктор Перони не пожалел денег на первое за тринадцать лет празднование дня рождения своей чудо-пациентки», — усмехнулась я и снова почувствовала прилив удушливой ревности. На этот раз уже не только к Кларине и к доктору, но и к миру вообще.
Вокруг никого не было. «Где же они все? — с тревогой подумала я. — Неужели прячутся в парке с бокалами запрещенного мне вина? Или их вообще нет, или, может, это меня нет, и параллельно мы не существуем, и потому, когда я появляюсь, все они куда-то исчезают. Может, туда, где все присутствуют, но куда мне входа нет, потому что меня нет, и видеть этот мир живых мне не дано?» — я запуталась в этом сложном предположения и решила начать заново, чтобы размотать клубок собственных мыслей раньше, чем они вызовут панику. Но тут я оглянулась и заметила только что оставленные в земле следы от высоких каблуков. Они были точно мои: половина подошвы и ямка, маленькая и глубокая, как бывает только от «шпилек».
Я замерла, вспомнив название каблука — «шпилька», и ухватилась за обнадеживающую мысль. Его можно было отнести в разряд личного опыта, а не общечеловеческого знания, — вероятно, это был первый проблеск памяти о чем-то именно моем. «Надо срочно найти доктора и обрадовать. А что если он отнесет это к не личным, а к общеизвестным фактам?»— сомнения меня не покидали.
Искать доктора, занятого Клариной, я раздумала. Тем более что в этот момент из «мира несуществующих живых» в мой мир, вопреки уже почти сделанному мною заключению, все-таки «просочился» первый посетитель. Я увидела его краем глаза, по правую руку от меня. Он подошел вплотную к столу рядом с напитками и уперся согнутым коленом в стол.
«Seora o seorita, encantado»*, — услышала я знакомый мне испанский.
«Откуда же он знает, что я говорю на его языке?» — я притворилась, что не понимаю и промолчала. Незнакомец повторил то же самое уже громче. Делать вид, что я не слышу, было бы глупо. Я повернула голову и улыбнулась.
— Me llamo Alejandro Castro, — представился одетый в костюм тореадора юноша с черными волосами, собранными сзади в пучок. Короткая куртка была богато расшита разноцветным бисером. На талии, обернутой широкой черной лентой, красовалась шпага в ножнах. Он протянул мне бокал с красной жидкостью и положил левую руку на рукоятку шпаги. Коленом он по-прежнему упирался в стол. Проследив золотую кайму по бокам штанов до обтянутой черным капроном голени, я чуть не прыснула со смеху, когда взгляд мой уперся в современный черный ботинок с огромной металлической пряжкой. Видимо, обуви, соответствующей наряду тореадора, ему достать не удалось.
Заметив еле сдерживаемую на моих губах усмешку, он сказал уже по-английски: «Я привык, когда смеются. В публике смеялись, даже когда у нас из ран текла кровь. — Он плеснул жидкость из протянутого мне бокала себе на рукав и уткнулся носом в красное пятно. — А-а-а, запах крови, — сладострастно выдохнул юноша и закатил глаза. — Не бойтесь, это не кровь, а «сангрия», и то не настоящая — без алкоголя, — сказал он. — Эта бурда похожа на «сангрию» не больше, чем вино на настоящую кровь. Только цветом, да и запьянеть от нее можно лишь при помощи воображения, как и от вина, по сравнению с кровью. Если бы зрители, смеющиеся над смертью на арене, знали бы вкус и запах свежей крови, то не пили бы вина и не теряли бы головы от влаги в женских глазах или запаха духов между горячих от солнца грудей».— Он обмакнул палец в бокал, провел им по губам и тут же облизался, по-животному высунув язык. При этом он снова пристально посмотрел на меня.
— Ну, наконец, кто-то воспринял мой бред серьезно! — рассмеялся он. — Вы, красавица, так остолбенело меня разглядываете, что, кажется, принимаете либо всерьез, либо за сумасшедшего. А я — и то, и другое, как все мы здесь, только вы этого еще не знаете. Вы, небось, та самая новенькая — Спящая красавица, как мы вас тут прозвали. Не обижайтесь. Это даже комплимент. Красавица — на все ведь жизни годится, из моды не выходит. А спать — это лучше, чем жить или умирать. Ни спасаться, ни отрекаться не надо. Ни сожалеть. Ведь в каждой жизни есть что-то, отчего хочется ее зачеркнуть и отказаться от себя вовсе. И сделать вид, что не жил. Или убежать в предыдущую. Или помечтать о будущей жизни, в снах например. Кстати, мы все очень интересуемся, что именно вы в снах разглядываете, коли о себе ничего не помните. Говорят, не себя видите. Ведь без снов спать еще никто не умудрился: и от жизни, и от смерти можно убежать, а вот от снов нельзя. Что ж вам снится? Может, другие планеты? Расскажите. Я никому не проболтаюсь, поверьте. Даю слово тореадора, а оно сильнее смерти, навечно и бесповоротно. — Он, наконец, замолчал и залпом допил «сангрию».
Торреадор застал меня врасплох своими вопросами. Но скоро я поняла, что он предпочитает говорить сам, так что мне разговаривать не надо. И даже стало казаться опять, что меня действительно нет, и разговаривает он сам с собой, но кислый привкус во рту служил веским доказательством моего существования.
Неожиданно Тореадор присел на корточки и заглянул мне под юбку.
— Душа у вас молодая, нарядились вы в костюм не ранее середины двадцатого века. Ибо из моей информации о мировых модах, короткие юбки надели впервые в Западной Европе именно тогда. Конечно, если вы из нашей солнечной системы. У нас тут есть парочка и не из нашей. Ходить пытаются голышом, но доктор их запирает и поставил условие, что, если хотят со всеми, на волю, должны прикрыть те части тела, которые на Земле показывать условились только при более близком интимном контакте. В с-с-сексе, то есть, — протянул он. Потом он выпрямился, щелкнул каблуками и развернулся так, чтобы я хорошо могла видеть его пах. Постояв так секунду, он опять увлекся своей речью.
— Но вы не пугайтесь, наших бесстыжих «Ромео с Джульеттой с-другой-планеты» на карнавал не допустят. Так как пришлось бы их по правилам сегодняшнего банкета в честь Попрошайки любви пустить голышом. Одежд они не признают, как и подобает нашим пещерным предкам, да и зачем, — уверен, что на их планете в их эпоху было тепло, как летом на Черном море.
— Каких таких правил? — наконец произнесла я.
— Как?! Вам не сказали? — Сегодня же бал-маскарад! Ах да! Вас же это не касается! Ах, perdoneme! Каждый оденется тем, кем был в прошлой жизни, а если помнит несколько, в самой любимой из них. Моя, как видите, единственная и заветная, жизнь тореадора: «Смерть, чтобы жить, — девиз и наше кредо», как пишет наша придворная поэтесса. А вот вы невольно нарядились на все случаи жизни — красавицей. Это всегда хорошо. В любой жизни — уже категория, занятие и ремесло. Изменит оно вам только в старости. Поэтому надо умирать вовремя — а не ждать когда смерть подкрадется. Вызывать ее на дуэль! За жизнь надо сражаться. Вот поэтому и сделали для нас, тореадоров, сцену, — чтобы другие видели пример тому, что сами они сделать не могут. Ждут смерти покорно, как овечки волка. А я дразнил ее: кто — кого. Умереть от жизни скучно, лучше от смерти. К тому же доктор сам измерил адреналин: «торчит» тореадор во время поединков гораздо больше, чем даже мужчина при оргазме. А у женщин пока не измерил, так как воскресших женщин-тореадоров пока ему не попадалось.
Меня разобрало любопытство:
— Как же это он измерил?
— А вот это уже отдельный разговор, — заговорщицки подмигнул он мне и, оглянувшись по сторонам и взяв за локоть, отвел на несколько шагов в сторону. Он оглянулся, как будто мы были окружены невидимыми людьми. — «Невидимые не значит несуществующие», — говорит доктор, поэтому надо говорить о личном тише, — прошептал он и чуть прикоснулся языком к моему уху. — Доктор снимает мое нервно-гормонное напряжение, — шептал Тореадор, подталкивая меня к скамейке. — Он возвращает меня каждый раз в смерть на арене, в тот день. И я снова переживаю наслаждение своей последней битвы, только без боли в паху от рогов быка. Я даже чувствую скрежет песка на зубах и кровавую слюну от прокола в кишках, а ужасной боли нет. А когда возвращаюсь из гипноза, то пах саднит, так реально все ощущается. Доктор дает мне каждый раз для реальности ощущений вина с кровью и анисом. И говорит, что степень раздражения точек мозга при моем воображаемом поединке превышает в кубе состояние при автооргазме, которое он замерял не раз при эксперименте.
— Автооргазм? — переспросила я.
— Онанизм, — вяло усмехнулся Тореадор и забрал у меня пустой бокал из рук. — На женщин у меня нет ни реакции, ни эрекции, сеньора. Ни в прошлой, ни в этой жизни. Только в снах. Видимо, там мне снится будущее, как вы думаете?
— Не уверена, — возразила я.
 Но он уже не слышал меня, идя с нашими бокалами за новой порцией сока.
Я ужаснулась: «Значит, он хорошо помнит и нить разговора, и мыслей. Значит, мне придется отвечать и задуматься над вопросом, которого я избегаю уже два месяца. И он вовсе не не в себе. Что осложняет все, только что сказанное им: все как-то иначе, чем есть. А вдруг и я тоже жертва кощунственных экспериментов Витторио Перони?»
Тореадор направлялся ко мне, но, завидев издалека участников предстоящего банкета, направлявшихся в нашу сторону, зашагал прочь. Меня охватило волнение. Белое платье Кларины позади всех остальных возвращенных из смерти светилось на фоне темнеющих деревьев парка. Она была одна и шла медленнее остальных. В белых волоса у нее рдела красная роза. Я отвернулась. На столах уже зажглись факелы и стеклянные шатры переливались от бликов, словно мыльные пузыри.
«Что бы ни случилось, не буду ни удивляться, ни расстраиваться», — поклялась я себе. Голоса были совсем рядом, и, спохватившись, что стою с пустым бокалом, я поспешно плеснула прозрачную желтоватую жидкость из первой же попавшейся под руку бутылки.
Горло обожгло едкой лимонной кислотой. На глаза навернулись слезы, и я прочла расплывавшуюся надпись на бутылке «Jus de Citron a Vodka» — лимонный сок с водкой.
— Пробирает больше, чем настоящая, — раздался хриплый голос прямо над ухом, — но лучше разбавлять минеральной.
Я обернулась и тут же отпрянула, задохнувшись от острого запаха чеснока. Из-под нафабренных и загнутых кверху черных усов на меня оскалились серебряные клыки. Невысокий старичок в шотландской юбочке, клетчатых зелено-красных чулках и ночном колпаке с кисточкой протянул мне левую руку.
— Сальвадор, — представился он и, подмигнув, добавил: — Левая — только для друзей, — и снова обдал меня чесночным запахом.
— Меня называют здесь Вера, — сказала я, рассматривая его совершенно круглые глаза. В «руке для друзей» он держал теперь сигару, а игрушечные серебряные клыки вампира оказались зажатыми между мизинцем правой и бокалом с гранатовым соком.
— Сальвадором Издали меня Олд Леди прозвала, — хихикнул он, показав отлично сделанную искусственную челюсть — Хотите померить клыки? Мне жмут и сваливаются, когда кашляю. А вам пойдут. А то вы, как есть, без маскарада. Выделяться будете, дитя мое, — сказал он.
Я поблагодарила и отказалась. Он ничуть не обиделся и продолжал:
— Старостью все брезгуют, было время — губы у меня не просыхали от женских поцелуев, клянусь жизнью, самой любимой и последней, — он снова закашлялся и забрызгал красноватой слюной манишку на кружевной женской рубашке с перламутровыми пуговицами.
Я опустила глаза, чтоб скрыть охватившее меня отвращение.
— Хотите водку с лимонным соком? — предложила я как можно вежливей.
Он нахмурился:
— В этой бутыли столько же водки, сколько у меня собственных зубов, дитя мое. Я все жизни пьянел только от женских ласк, а напитки, даже самые крепкие, не заставляли меня терять голову. Даже смерть не заставила. А вы, дитя мое, не тоскуйте по своей памяти, иногда лучше не помнить. А, забыв все, что было, можно ненароком и вспомнить то главное, что хотелось очень давно. Свои мечты, например из детства, когда «не могу» еще не было. А было только «хочу». А с вашей красотой — поверьте, я искушенный ценитель, с вашей грацией и поэзией жестов — можно мечтать. Даже о любви. И даже о счастье. А смерть — полезная вещь, излечивает от жизни, если повезет. Особенно, если вернешься с собственными зубами. А усы у меня во время смерти отрасли. Я тоже, как и вы, пару недель проспал, проснулся с усами до плеч и с той же лысиной. У вас волосы роскошные, как пшеничные колосья в косах. Да, да, вы вблизи лучше, даже чем издали. Как все молодые. Заходите ко мне в студию пораньше, когда свет мягкий, я портрет ваш напишу, в подарок вам — в честь вашего возвращения в жизнь.
— Дорогой, — раздался голос незнакомой женщины, — ты хоть бы свой костюм в порядок привел да зубы надел, когда к молодым красавицам пристраиваешься.
К нам приближалась розовощекая брюнетка средних лет, затянутая в корсет, в неимоверно широкой юбке, кружевной волан которой волочился по траве. Подойдя вплотную к старичку, она встала позади него и деловито поправила кисточку колпака и одернула рубашку, затем привычным жестом заправила собственную колыхающуюся грудь в квадратное декольте.
— Розалинда Издали — моя жена и мать в прошлой жизни, по диагнозу нашего волшебника Перони, — виновато представил ее старик.
Вдвое моложе и массивнее своего супруга, Розалинда Издали, казалось, сошла с переднего плана какой-то картины — а вовсе не издали. Она расплылась широкой и просторной улыбкой, под стать ее габаритам.
— Что вам налить, детка? — пропела Розалинда, забирая у меня из рук стакан и наполняя его кубиками льда. — После смерти мой Сальвадор, — она кивнула в сторону супруга, — забыл хорошие манеры и приходится учить его заново. Налей-ка молодой женщине по имени... — она вопросительно посмотрела на меня.
— Вера. Ее тут назвали Верой, — пришел ей на помощь старик и потянулся за бутылкой с гранатовым соком. Потом, блеснув вновь надетыми серебряными клыками, он вынул «рабочую» руку из-за спины и предложил нам по розе.
«Как у Кларины», — догадалась я. Третью розу на длинном стебле Сальвадор Издали припас для маленькой смуглой женщины, одетой во все черное и с испанским веером в пергаментной руке. Подойдя к ней, он снял колпак и оскалился. Женщина взвизгнула. Довольный эффектом, который произвели его клыки, Сальвадор поцеловал пергаментную ручку.
— Донна Алегрия, — сказал он и попытался подхватить тут же выпавшие клыки. Но промахнулся. Немедленно нагнувшись, он стал искать их в траве у самых ног донны Алегрии, резво шаря под ее длинной юбкой.
— Ох и шутник же мой Сальвадор! — в восторге воскликнула Розалинда Издали, и грудь ее снова заколыхалась. — Лишь бы ножки схватить. Он при жизни еще собственные зубы потерял из-за женщины, — выкинул его из окна муж одной из его любовниц. Еще повезло, что в клумбу головой попал. И подумайте только, очнулся да стал просить грудь и матерью меня звать. То, что я его жена, это потом ему объяснили, по фотокарточкам. Он долго не верил. А я и, правда, почти как мать ему была всегда. Все прощала, лишь бы позволял за собой ухаживать и угождать. Лишь бы возвращался и называл «своей Розалиндой». — Она нагнулась и достала из травы зубы вампира. — Пойду посмотрю, что он еще выдумает — сказала она и заспешила за удалявшимися Сальвадором и донной Алегрией. Поравнявшись с ними, она протиснулась в середину и взяла обоих за руки.
— Идемте с нами на поляну: скоро пир и фейерверк начнется, — крикнула она мне, обернувшись.
Я проводила взглядом своих новых знакомых. Издали Сальвадор Издали в своей шотландской юбке походил на девочку-подростка, и казалось, что Розалинда ведет за руки двух девочек.
Оставшись одна, я допила прохладный гранатовый сок — после лимонного на водке он уже не казался кислым, и привела мысли в порядок. Пациенты Витторио Перони вовсе не походили ни на пугающих призраков из фильмов ужасов об оживших мертвецах, ни на опасных умалишенных. Они скорее были смешны и вызывали одновременно и сочувствие, и симпатию в их откровенном пребывании в себе такими, какие есть или предпочитают быть. Ни правил, ни приличий, ни ханжества. Полная свобода выбора своей личности.
После сегодняшней встречи с обитателями «Жизни После Жизни» мне пришло в голову, что именно о такой личной свободе мечтаем мы все, связанные навязанными обществом ценностями и условностями. В итоге мы постепенно забываем, кто мы есть или кем могли бы быть. Следуем стереотипам, носим маски и не узнаем сами себя в зеркале. Нередко вспоминаем с тоской детские сказки, смеемся над сентиментальными фильмами, напоминающими о том, отчего отказались, чтобы стать теми, кем уже давно надоело быть. В каждом из нас сидит, как минимум, четыре разных человека — тот, кем мы хотим казаться себе, тот, кем мы хотим казаться другим, и те двое, кем мы кажемся себе и другим. Мы — изнутри и со стороны. И отсюда — извечный конфликт. Все четверо — разные люди. А эти возвращенные — счастливцы: они такие, какими хотят быть. Не судят себя ни в зеркале, ни глазами других. Им все равно — после смерти все позволено, даже быть самим собой...
Мои размышления прервала рука Кларины, осторожно опустившаяся мне на плечо. Оборачиваться, чтобы убедится, Олд леди ли это, не было необходимости. И даже не из-за знакомых белых перчаток, а потому что ее немой вопрос: «Верушка, что же ты тут одна грустишь?» — нарушил ход моих мыслей, а ее беспокойство передалось и мне. Я обернулась, но глаз на нее не подняла — не решалась. Было страшно, что над белыми складками подола окажется не знакомая мне по лодке печально ссутулившаяся Кларина, а красавица из моих снов.
Я украдкой посмотрела на шею Кларины и — к своей радости — не нашла золотого крестика с изумрудом, неизменно украшавшего декольте чернобровой женщины из моих снов. Тогда, прикусив для смелости нижнюю губу, я подняла глаза на Кларину. Она улыбалась краешками губ. То ли благодаря своему наряду, то ли соседству доктора в костюме воина времен Вильгельма Завоевателя, но Олд леди в тот миг показалась мне совершенно другой, не знакомой ни по снам, ни по нашим встречам у ивы. Она вглядывалась в меня, не понимая моего отчуждения. Потом расплела мне обе короткие косы, собранные в «корзиночку» на затылке, раскинула волосы по плечам и приколола розу, подаренную Сальвадором.
— Так лучше, — сказала она и взяла меня за руку.
— Это мне чудак Сальвадор Издали сунул.
Она понимающе кивнула и указала на свою розу. Достав ее из волос, она протянула ее мне. Эту розу я сохранила до конца вечера и к ночи поставила в стакан в ванне.
— Пойдем к столам — к шатрам, — поправилась она, лукаво оглянувшись на Перони. На докторе был черный парик. Неизменного синего цветка — под белым жабо — я не обнаружила.
— Кларина, — сказала я и осеклась, вспомнив, что называть ее по имени вслух запрещалось даже мне.
Она слегка сжала мою руку.
— А я и не знала, что сегодня маскарад, и все нарядились в свою любимую жизнь, нет, в роль в жизни, — говорила я невпопад.
Мне вдруг захотелось убежать и запереться одной в своей комнате, вдали от всех этих людей, ждущих нас там за мостом. Я оглянулась на доктора: он намеренно отставал на несколько шагов, шел не торопясь и смотрел на небо.
— Кларина, Кларина, — повторяла я мысленно, — ты сегодня, как сказочная королева, спасибо, что ты есть для меня.
Она остановилась и, подтянув перчатку, положила мне руку на плечо.
— Подождем доктора, Верушка. Мы почти рядом с «Мостом жизни и смерти». Обычай здесь такой — доктор его учредил в двухтысячном году — каждый возвращенец, впервые ступивший на мост, должен пройти по нему от черных до белых коней следом за доктором, наступая на буквы в слове «ETREUM» — по букве на плите — всего соответственно шесть плит. Этот обряд символичен, а все мы тут после смерти сентиментальны.
Я удивилась, что Кларина причисляла себя ко всем остальным в клинике. «Такая же, как все» подходило к ней меньше всего, и она, конечно же, это знала.
Доктор подошел к нам и переглянулся с Клариной.
«Как будто замуж выдают, так торжественно», — мелькнула мысль.
Перони пошел впереди, а Кларина у самого моста поцеловала меня в лоб и тихо выдохнула:
— Ну, в добрый путь, девочка. — Она взяла меня за руку и повела по мосту за собой. Осторожно ступая по белым плитам, она ставила ногу на каждую букву из черного мрамора и следила за моими шагами, чтобы я поочередно коснулась ступней огромных зловещих букв. — Я здесь тоже иду впервые, я вот в обратную сторону ходить по мосту нельзя. Об этом знают все, не правда ли, доктор? — она засмеялась.
Я вздрогнула: звонкий смех Кларины наяву был мне незнаком. Доктор кивнул и поправил парик, съехавший на затылок от ходьбы.
— Нельзя и надо обходить, — дразнила Кларина доктора, чеканно ступавшего не своей походкой. — И чтобы обойти следует пройти вдоль канала до конца, до края поляны. Прогулка по свежему воздуху — полезная вещь, и ее не миновать, так придумал доктор, потому что все боятся смерти, хотя этреум — под рукой. Правильно, доктор? Правильно, милорд? — вдруг переспросила она.
Доктор сбился со своей походки и сделал несколько обычных шаркающих шагов, дважды наступив на огромную «М», поравнявшись с белыми конями. Их копыта словно взметнулись высоко над нашими головами. Животы коней были исписаны инициалами возвращенных этреумом и датами. Многие подписи имели сразу несколько инициалов. Юноша-укротитель лежал почти на земле, пытаясь обуздать «жизнь, вставшую на дыбы», как мне объяснил позже в тот вечер Александро Кастро.
Оказавшись на траве, Кларина отпустила мою руку. Она шла рядом, не торопясь, заметив, что я вязну острыми каблуками в земле. Каждый раз, когда я останавливалась, она подавала мне руку и ждала, когда я вдену ногу в соскользнувший туфель. За столом все уже заняли свои места и внимательно следили за этим нелепым зрелищем. «Шпильки» по незнанию надела только я. Наконец мы дошли до круглого стола, где среди других пациентев сидел Александро Кастро. Волосы его были распущены, шпага висела на спинке стула.
Он указал на три свободных места рядом с собой и, встав, учтиво выдвинул стул Кларине. Доктор бросил на него недовольный взгляд, и он безразлично кивнул мне, указывая на соседний стул. Я оказалась между Тореадором, Клариной и Перони. «Алую розу Кларины я положила рядом с тарелкой, расписанной синими цветами, а свою вручила Тореадору. Он залился краской и поспешно убрал цветок под стол, украдкой посмотрев на Донну Алегрию, сидящую напротив между Сальвадором и Розалиндой. Обе руки Сальвадора — как «рабочая», так и не «рабочая» — лежали на спинках стульев его дам.
— У нас с вами появилось нечто общее со времени нашего знакомства, — начал разговор Кастро, не сводя глаз с Алегрии.
— А именно? — насторожилась я.
— И вы, и я распустили волосы, чтобы казаться моднее и привлекательней, не правда ли, сеньорита Эсперанза, так, кажется, переводится ваше имя на испанский? Внезапно он впился глазами в мою шею. Синяя вена у него на лбу надулась
— Налейте мне воды, а то очень душно из-за факела, — только и смогла я выговорить.
— Вам душно из-за подавленного гнева, а не из-за безобидного факела, — ехидно ответил Кастро. — Животные, кстати, потому и не страдают всеми тайными недугами души и тела, что, в отличие от людей, парируют атаку атакой и не подавляют бешенства из-за приличий. Я в вас вонзил сразу три копья, а вы делаете вид, что их не чувствуете.
— Здесь не на коррида, и я не бык. И если вы этого не видите, то вам лучше знать — мужчина вы или животное.
За столом все рассмеялись, кроме Кларины, доктора и Донны Алегрии, которая уже вторично уронила вилку и пыталась найти ее вместе с Сальвадором, исчезавшим под столом следом за ней. Доктор, поманив пальцем Кастро, прошептал прямо в его ухмыляющееся лицо: «Приди в себя; если у тебя опять прилив адреналина, то я тебя подсажу к Розалинде и скажу ей, что ты нуждаешься в няньке. Не хочешь?! Или с женщинами себя вести не умеешь?» — Перони вдруг замолк и виновато посмотрел на Кларину.
Она завороженно, как ребенок, разглядывала пламя факела, машинально сжимая стебель розы с шипами возле моей тарелки; красное пятно медленно растекалось на ее пальце в белой перчатке.
Я тронула Кларину за руку:
— Вам плохо здесь, со всеми, если это из-за меня, то не надо, уйдемте...
«Нет из-за нас обеих, — услышала я. — Все мы будем в уединении, но до этого приглашать к себе одиночество не надо. Мы созданы жить и умирать среди людей, а иногда и вместе с ними и вместо них. А одиночество — не выход, а тупик. Рано или поздно задохнешься от самого себя...» — Тон был знакомый, тот, когда она уходила в себя, глядя на поплавок на воде, почти усыпляющий, и я не сразу отдала себе отчет, что она молчала — я просто читала ее мысли.
Кларина улыбнулась Розалинде, обмахивающейся веером Донны Алегрии, и сказала, обращаясь ко мне:
— Мне чудится пожар каждый раз, когда я вижу факел вблизи, а вообще — красиво придумано. И комары не кусают, и луну видно, и звезды. — Она стала рассматривать прозрачный купол над головой.
— Мы пьем за первый день рожденья госпожи этого замка, — услышала я торжественный голос Перони. Он поднялся со стула и попросил Кларину последовать его примеру.
Кастро налил мне шампанского, оказавшегося сидром, и чокнулся со всеми по очереди. Дойдя до Кларины, он галантно поклонился.
— За вас, моя богиня, — прошептал он, опять метнув взгляд на Донну Алегрию.
Через несколько минут, когда после пяти залпов фейерверка все расселись по местам, Тореадор снова поднялся со стула и громко произнес:
— А сейчас я прошу виновницу торжества оказать мне честь и позволить прочитать на одном из наших родных языков ее стихотворение, написанное когда-то одному летчику-любителю. — Он выдержал паузу, многозначительно глядя на Кларину.
Она снисходительно качнула головой и устало положила подбородок на сомкнутые ладони. Когда первые строки ее стихотворения прорезали тишину за столом, она повернула голову ко мне и загадочно улыбнулась. Ее взгляд, преисполненный ласки и полного доверия потряс меня тогда больше, чем чистый русский язык Александра Кастрова, вернувшегося в себя в те мгновения.

…Смерть, чтобы жить! — девиз и наше кредо, —
А может, жизнь смогли мы испытать,
Смерть вызвав на дуэль, на центр арены,
Не так, как вы, что лишь способны ждать, —

закончил читать Тореадор. Эти слова он произнес медленно и тише других. «Ждать» прозвучало так тихо, что никто не услышал, кроме меня. Он осторожно опустился на стул, как будто боясь нарушить наступившее за столом молчание.
Донна Алегрия, сквозь которую я, оказывается, все это время смотрела невидящим взглядом, теребила сложенный на пустой тарелке веер и с восхищением смотрела на ссутулившегося Александра. Я очнулась и перевела взгляд на Кларину. Видимо, у меня было такое удивленное лицо, что она решила извиниться сразу за всех. И за Кастро — превратившегося в нашего с ней земляка, и за себя, оказавшуюся «придворным поэтом», и за остальных пациентев за столом, смиренно ждущих новой смерти и пассивно ощущающих жизнь. Стало ясно и упоминание Крыма Тореодором...
— Верушка, тебе лучше все узнавать самой и постепенно... — начала она и кивнула на Донну Алегрию. — Эта завидует всем и ревнует всех и ко всем. И фантазирует: то она — утраченная любовь Кастро, погибшего во время корриды на ее глазах; то возлюбленная Данте, то поэтесса, у которой Данте воровал стихи. Не обращай внимания. Ее жаль. Она совершенно потеряна и воображает себя кем-нибудь новым каждый день. А доктор говорит, что смерти она не пережила, была просто в обмороке и прикинулась мертвой. Так что вспоминать бывшие жизни несколько раз в день она не может. Да и деться ей некуда, она его дальняя родственница, вдова, и он ее здесь терпит из жалости. И лечит — пытается помочь найти себя в этой жизни. А про стихи... Я хотела сказать тебе позже. Я тебе тоже написала поэму, но не закончила еще. Да и какая разница, кто пишет, ведь источник один. А подпись — просто набор букв, чтобы не путать читателей.
— Александр, а ты все лучше и лучше читаешь, — обратилась она к Тореадору и улыбнулась ему светской улыбкой.
Мою заготовленную наскоро поздравительную речь прервала одна из двойняшек — девочка-подросток с прыщиками на лице. Она поднялась со стула, держа за руку свою сестренку, отличавшуюся от нее только более чистой кожей, и сказала по-английски: — А мы хотели бы прочесть всем самое наше любимое стихотворение Олд леди.
— «Объяснение в вечности», — шепнул мне Кастро. — Я потом прочту для нас, по-русски.
— «Forgive me, Time! — For I have sinned…*» — начала девушка и перекрестилась.



Пока она читала, ее звонкий голос несколько раз срывался, и она взволновано глотала воздух, оглядываясь на сестру. Та восхищенно смотрела на нее и повторяла про себя строки стихотворения. Ее губы еле заметно шевелились, и при каждой вынужденной паузе сестры она замирала и жала ей руку. Я наблюдала за этим безмолвным союзом, и английские фразы словно скользили мимо меня. Мне нетерпелось услышать их в оригинале, на русском. То ли от музыки голоса читавшей девочки, то ли от беспредельной преданности, застывшей в задумчивых глазах ее сестры у меня на глазах навернулись слезы. Чтобы скрыть их, я посмотрела на купол. Звезды казались блестками на стеклянной сфере над головой.
Кастро настойчиво теребил меня за браслет:
— Перевод между прочим тоже Кларины, но отличается от русского оригинала. Кларина не переводит с русского на английский, а просто записывает свои чувства то на одном, то на другом языке. И оттенки, а порой и смысл меняются, — с видом знатока тихо прошептал он мне на ухо. — А какая из пупочек вам больше нравиться, Мари или Анна? — вдруг, без всякой паузы спросил он. — По мне, так Мари интереснее, хотя она и с прыщиками. Она — оратор, смелая, а сестра — та, как тень, все за ней повторяет, кроме прыщей. Так какая же пупочка лучше?
— Кто? Пупочка? Что это за слово?
Вена у него и на лбу снова вздулась и поползла змейкой.
— Пупочкой мужчины называют нетронутых нежных девочек, которые как сливки, как пенка на молоке, так и просится на язык, — он закатил глаза и облизал губы. — От пупочек аж мурашки по телу, стоит прикоснуться к парной коже… так и хочется слизать родинки на груди. Пупочки — это те, которые еще сами не знают какие они вкусные, так как их еще этим знанием не испортили,— он посмотрел жадным взглядом через меня, на шею Кларины.
— Девственницы, что ли?
Он прищелкнул языком и усмехнулся:
— Между пупочками и девственницами такая же разница, как между экономикой и поэзией, — сказал он назидательно.
— Пупочка — это девственница, вдохновляющая на стихи, — снова съязвила я и посмотрела в сторону двойняшек. Они перешептывались, глядя на Кларину. — Какая из них Мари?
— Анна это та, которая с прыщиками, которая читала.
— То есть не тень, так как тень не имеет ни голоса, ни возрастных дефектов кожи? — мне хотелось его дразнить. — Видимо, мы все-таки животные в своей основе и инстинктивно переходим в атаку в ответ на агрессию
— А вы догадливая и любите подкалывать собеседника, — Кастро рассмеялся уже без злобы и заглянул под стол.
Треугольный нос моих туфель был слишком узким, и я их сбросила. Заметив мои голые пятки, Тореадор снова прищелкнул языком и громко сказал:
— Ну, по крайней мере, колоть меня каблучками вы не будете. — Он хитро улыбнулся и оставил меня в покое, , занявшись «пупочками».
— Олд Леди, — обратилась Розалинда Издали к Кларине, — прочтите нам по-русски о вечности. Мне нравится звучание вашего языка. Особенно, когда читают женщины. — Она выразительно посмотрела на Кастро, кидавшего пылкие взгляды то на двойняшек, то на Донну Алегрию.
— Я прочту их вам одной как-нибудь в другой раз. А то наш маскарад превращается в мой творческий вечер, — улыбнулась Кларина...
— Я вас прошу, прочтите про вечность, — вмешалась я. Мне нетерпелось увидеть Кларину в исполнительской роли, такой, какой она была когда-то на сцене, пока железная рука судьбы не изменила ее облик.
— О вечности, — сказала вставая Кларина, — из уважения я прочту стоя. — Было непонятно, шутила она или говорила серьезно. — Так как все присутствующие видели ее минимум один раз. — Она снисходительно улыбнулась тореадору, пристально смотрящему на нее.
Не могу не поверить я в Вечность —
Там лишь сбудется жизнь моя,
Я тебя заберу в бесконечность:
Нас тогда не разделит земля...

Ее голос, низкий и спокойный, наполнил стеклянную сферу, и я потерялась взглядом в огне факела над корзиной с белыми розами. От бликов огня и отсвета купола в полумраке они казались разноцветными....
После стихотворения Кларины Кастро поднял тост за любовь. Причем на этот раз говорил для всех на английском.

В конце банкета подали эспрессо и капуччино без кофеина, чтоб не перевозбуждать и так утомленную психику обитателей «Жизни После Жизни». Ведь в отличие от меня их нагрузка была двойной, если не хуже. Они держали в уме оболее одной своей жизни. А справляться с воспоминанием о трагедиях и счастье больше, чем за одну жизнь, — труд нелегкий.
Доктор, промолчавший весь вечер, поднялся из-за стола и повелительным жестом попросил всех утихомириться.
— Кларина, — сказал он, — позвольте вам как виновнице торжества и Даме этого замка предложить руку и преподнести в подарок влюбленную пару лебедей. Они ждут вас на канале у арки и ни один из них, заверяю вас, не был разлучен со своим возлюбленным, как тот несчастный двенадцать лет назад. И самоубийством из-за любви никто из них не покончит. Не откажите, прочтите нам ваше стихотворение про лебедей, — Перони горько усмехнулся, и кривая ухмылка на лице Кастро, следившим за доктором и Клариной, тут же исчезла.
— Витторио, перестаньте кривляться, — тихо сказала Кларина. — Ведь вы мой доктор, а не милорд и не герцог. И играете вы не с жизнью, а со смертью. — Кларина повернулась ко мне, и в глазах ее я впервые увидела гнев. Но через мгновение, при первых строках, произнесенных ею сидя, она снова стала прежней — доброй и мягкой. А от только что вспыхнувшей гневом великосветской княгини осталась горделивая осанка балерины, которую она сохраняла все время, пока читала стихотворение.

«За все прощу — ты жизнью был оправдан,
И за обман, и за поруганный обет,
Пусть не карает тьма — судьбой моей наказан,
Пусть с неба льется милостивый свет.
А там, где судьи — ангелы, не люди,
Где есть шкала и горя, и любви,
Я попрошу, чтоб разрешили судьи
Предстать защитником-свидетелем твоим, —
Смягчить твой приговор и искупленье,
Сообщником твоим родиться вновь,
И разделить и грех, и обвиненье:
«Пытал: казнил и воскрешал любовь».
Я прокричу межстрочьем бессловесным
О том, что обездолило тебя, —
Так лебеди с высот изподнебесных,
Слагая крылья, вслед земле кричат...»

На последней строке ее голос дрогнул, а в глазах заблестела слеза. Я поняла, кому предназначалось стихотворение. — Дэрону, требовательно сжимавшему ее в объятиях в моих снах. Дэрону, допрашивающему ее о других мужчинах. Дэрону, жалующемуся, что «она так красива, что перенести это, не выпив, нельзя». — Дэрону, повторявшему в снах моих: «Кларина, ты лучшая из женщин в моей жизни»...

Я не слышала шума отодвигаемых стульев и смеха вокруг. Я вообще не заметила, как все мы подошли к мосту. Когда в полумраке я увидела Кларину в белом платье у моста и два белых лебедя подплыли к ней, перед моими глазами внезапно мелькнул кадр из моего сна о казни молодой женщины. Черные муравьи копошились в подоле ее белой рубахи. И тут я поняла, что лебедь в том сне перевернулся после того, как опустилась секира. А пятно крови, следовательно, я увидела до этого, так как заметила его на подоле, прежде чем снова посмотрела на лебедя. Значит, кровь была не результатом отсечения головы: череда последних мгновений жизни молодой женщины каким-то образом перепуталась во времени. Иначе чем можно объяснить кровавое пятно на подоле, возникшее до того, как взмах секиры лишил ее жизни?
Одинаково белые, Кларина и лебеди рядом с ней на фоне темной травы и чернеющей воды, показались мне на миг плодом моего воображения. Она сидела на корточках и кормила птиц булкой. Доктор стоял над нею, сняв черный парик. Его седые волосы трепал ветер, а черный кафтан поблескивал золотой вышивкой и разноцветными камнями. И если бы не факелы на мосту, освещавшие всех остальных обитателей «Жизни После Жизни», столпившихся в нескольких метрах от них, я бы не смогла разуверить себя, что это не очередной сон.
Вся цена до сих пор стоит перед моими глазами. Именно так начинается мой фильм, который мне было суждено сделать позже...
Через несколько минут лебеди уже плыли вдоль берега по каналу от моста. Толпа во главе с Клариной и доктором, снова взявшем ее под руку, отправилась за ними в обход. «Чтобы не переходить мост в запрещенном направлении», — вспомнила я.
«Поглощенная своими мыслями, я не заметила, как ко мне подкрался Кастро. Мы оказались вдвоем. Толпа была уже далеко впереди. Он подхватил меня на руки и сделал несколько шагов по направлению к мосту. Глаза у него горели:
— Ну что, в обход или прямо, через мост? — поставил он меня на землю. — Не дожидаясь, судьбы, как все! Навстречу смерти, как герои, а не трусы. «Не как все, что лишь способны ждать» — как в стихах твоей старушки поэтессы, — вызывающе прохрипел он.
Возразить я не пыталась. Он вошел в азарт и испытывал «прилив адреналина», о чем снова красноречиво сигналила вена на лбу. Я просчитала, что если мы и свалимся с узкого моста, то канал неглубокий, и захлебнуться не успеем. Умею ли я плавать — я не помнила.
— Саша, не надо, — начала я, но, посмотрев на его крепко сжатые губы, смолкла.
— М-у-э-р-т-е, — медленно чеканил он буквы, наступая ногой на каждую плиту.
«Муэрте», — повторила я про себя сказанное им по слогам слово. “Этреум” — задом наперед — “muerte”. Смерть по-испански, — ужаснулась я, — вот почему обратно по мосту не ходят».
Он прочел мою мысль и простонал, не в силах справиться с надвигающимся приступом:
— Сейчас мы с тобой, Вера, наедине со смертью, а за ней вечность, не слишком ли много между нами общего уже? Единение — слияние в смерти — оно навсегда, не то что любовь. После смерти уже не расстанемся. Умершие вместе рождаются вместе, таков закон. Так говорят все здесь: и доктор, и даже Кларина. Слава богу, что быки не рождаются заново. Хотя, кто знает. Может, у них тоже есть души. Вдруг они воскресают в виде людей! Может, от этого и получаются враги? И месть, и злоба именно оттуда. От быков, которые вспоминают победивших их противников. — Героев-тореадоров, вызвавших их на неравный поединок.
— Навряд ли, — как можно спокойнее ответила я, почувствовав под ногами траву. Туфли свалились на мосту, один шлепнулся в воду.
— Почему, — грустно спросил он и присел, схватившись за виски.
— Тогда бы уже давно догадались делать вино только белое, а не красное — под цвет красного плаща, чтоб не будить зверя в бывших быках, — весело сказала я. — Хочешь, я позову доктора, Саша, — тебе, по-моему, плохо?
— А ты мне нравишься, Вера, хоть и без памяти, но остроумие в тебе не погибло. Юмор — вещь бессмертная. К счастью. А доктора не зови. Мне наоборот, хорошо. Я всегда хожу через мост обратно. Для меня это высший кайф. Лучше оргазма. И никому не мешает. Спокойной ночи. И еще раз с праздником. С твоим и Кларины.
Каким таким моим праздником, спрашивать я не стала. — Наверное, символический переход через мост. Только в какую сторону — туда или обратно — тореадор и летчик-любитель считает праздником?
Идя вдоль кустов роз, я старалась вспомнить стихи Кларины. Но кроме обрывков строк усталый мозг ничего не воспроизводил. Вдали уже виднелась вся наша сторона замка. Ни у Кларины в комнате, ни у кого другого свет не горел. Замок был абсолютно темный, никто из обитателей еще не вернулся, и я беспомощно оглянулась по сторонам. Идти одной в пустоту средневековых зеркал и коридоров, чтобы остаться в одинокой темной комнате, где меня никто не ждал, было жутко. Разыскивать по уголкам слабо освещенного парка других живых мешало не столько отсутствие в этом смысла, но, что еще хуже, отсутствие обуви. А мелкий гравий на аллеях больно колол ступни.
Я дохромала до ближайшей скамейки по колкой аллее. Вдали послышался истеричный хохот, который внезапно оборвался. Я снова прислушалась, но, кроме цикад и шелеста листьев на деревьях, услышала лишь испуганный стук собственного сердца. Тогда, резко поднявшись и не обращая внимание на острый гравий, я снова вернулась на газон и быстро пошла обратно к поляне.
Кастро на пригорке около моста, где я оставила его сидеть на корточках минут десять назад, не было. Поляна была пуста. Но отсюда, с вершины холма были видны весь канал и силуэты рассыпавшихся по поляне пациентов Перони, освещенные мерцающими пятнами факельных огней.
Здесь, на открытом пространстве, мне было спокойно, и темнота ни поглощала меня и не превращала в несуществующий ни для кого обрывок воспоминания, — в кадр из чьей-то неслучившейся реальности. Ибо, не помня ничего о себе и не присутствуя ни в чьей памяти, поверить в реальность собственного существования в прошлом или даже в настоящем трудно. И в темноте, когда вокруг не было никого, кто меня мог бы узнать хотя бы из вчера, мне неминуемо начинало казаться, что меня не только нет, но и не было. Или что я сама же себе снюсь. Вместе со всем вокруг. И со всеми умершими. Ведь все мы умираем дважды как минимум. Хотя бы в переносном смысле. Сначала естественной смертью, а потом в памяти других, куда переселяемся, когда исчезаем из списка живых, превращаясь в умерших — похороненных, утраченных, но не забытых. Иногда мы умираем вместе с ними, когда превращаемся в мертвецов вместе с их памятью — по вине уже их смерти. А иногда и раньше, — умираем до них и вторично, когда и они, и их память еще в полном здравии, но нас они уже в ней похоронили. Преждевременно. А ведь мы могли бы пригреться в их памяти и дожить непрожитые нами годы. В другом виде — как часть их. Вместе с ними.
Только неродившиеся не являются чьим-то воспоминанием. Но все умершие обязательно скользнули хотя бы мельком по чьей-нибудь жизни. А меня никто ни помнил. Даже я сама. Вот и казалось, будчто меня никогда не было вовсе. И я не умирала, так как и не рождалась. Оттого ждать на поляне новых свидетелей моего присутствия в этом мире было утешительнее, потому что они могли меня вспомнить. И отразившись в их взгляде, я снова заверю себя, что я — есть.
И на той поляне мне было хорошо оттого, что я была в «поле их зрения». Оттого, что обитатели клиники скоро заметят меня в молчаливой тишине ночи, на фоне безразличных, не способных узнать меня черных аллей. И я спокойно ждала их приближения, их узнавания меня в темноте. Темноте, пугающей меня моим же собственным нерождением и неприсутствием в этом мире. Темноте, грозящей своим молчанием — неспособностью узнать меня. Темноте, в которой зияла поглотившая меня пустота, где я неминуемо растворялась, сливаясь с ней собственным отсутствием...
Горстка пациентов вдали отделилась от толпы. Первыми медленно брели двойняшки. Я узнала их по силуэту двух тоненьких подростков, державшихся за руки, и одинаковым узким юбкам до колена. Две более коротенькие темноволосые девочки шли позади под руку. По дрожащему вееру я догадалась, что это была влюбленная парочка Сальвадор Издали и Донна Алегрия, отделавшиеся, судя по всему, от надсмотра жены-матери Розалинды. Еще несколько пар и одиноко бредущие обитатели, знакомые мне по столовой, были уже совсем близко от меня. Сальвадор подмигнул мне, выглянув из-за веера Донны Алегрии, а она прошла мимо, делая вид, что не замечает меня. Двойняшки вежливо улыбнулись одинаковой застенчивой улыбкой. Я заметила, что в сомкнутых ладонях они держали одну белую розу из корзины с факелом на столе. Одну на двоих, а из корзины наверняка потому, что Сальвадор Издали дарил всем дамам только красные розы.
«Интересно, Роза-Линда — это тоже прозвище или настоящее имя жены Сальвадора? По-испански “rosa linda” значит красивая роза».
Успокоенная приветственными кивками узнавших меня соседей по столу, я попыталась отыскать взглядом Кларину и доктора. Их не было. Вероятно, они пошли через темные аллеи. «Придется возвращаться в парк», — подумала я. Идти босиком по влажной траве было и приятно, и страшно. Поминутно мерещились то ящерицы, то змеи, и я призналась себе, что, видимо, от природы — трусиха. Кроме того, мне все время казалось, что где-то рядом притаился Кастро.
Сделав несколько шагов, я вскрикнула, наступив на что-то острое. Ухватившись рукой за дерево, я стала разглядывать ранку на ступне. Рядом раздался шорох. В тусклом свете показался Кастро, крадущийся по направлению ко мне среди густых ветвей. Я сделала вид, что не вижу. То, что я снова не одна среди темного парка, заставило забыть даже боль от пореза.
Кастро подскочил сзади, как пантера, одним быстрым прыжком, и схватил меня за бедра. Я потеряла равновесие и встала на землю порезанной пяткой. Это заставило меня вскрикнуть от боли, но Кастро приписал произведенный эффект себе. Довольный, он прошептал:
— Сеньорита, не меня ли вы поджидаете посреди царства тьмы и неограниченных возможностей?
— Я порезала ногу. Мои туфли из-за тебя остались плавать вместе с белыми лебедями в канале.
Александр щелкнул языком и молча протянул мне потерянный туфель. Пока я надевала тот на порезанную ногу, он поддерживал меня за локоть.
— А второй? — спросила я, снова нащупав ствол дерева рядом.
— Плавать пока не научился, извини, сеньорита, — он нарочно говорил по-русски, чтобы обращаться на «ты». «Значит, сейчас он не тореадор, а Александр Кастров», — успокоилась я и поинтересовалась:
— Где все? Все еще в парке?
— Все — это кто? Разве моего присутствия мало? — обиделся он. — Придется опять тебя нести на руках до твоей комнаты, не идти же тебе, пораненной, босиком по лесу.
Я отрицательно покачала головой.
— Значит, я напрасно, как принц из сказки, искал обладательницу белого башмачка по всему царству «Жизни После Жизни». Вот уж не думал, что буду отвергнут Золушкой. Удар ниже пояса, по старой ране. Он согнулся и, схватившись обеими руками за пах, поднял на меня горящие глаза.
— Саша, а ты самим собой когда-нибудь бываешь? — спросила я как можно спокойнее, опасаясь его очередного «всплеска адреналина».
— Каждую секунду, когда не сплю, — он снова прищелкнул языком и облизал верхнюю губу. — Во сне я жажду, и не болит старая рана... Х-ха! — Вена у него на лбу напряглась, сжалась змейкой несколько раз и вдруг исчезла... Он выпрямился, но все еще держался за пах одной рукой и за рукоятку шпаги другой. Треск веток прервал невыносимо долгую паузу.
— Hijo mio*, — ласково позвала его появившаяся из темноты Розалинда Издали. — Перестань при барышнях держаться за свои ограниченные возможности. Нехорошо, поверь старой Розалинде, дитя мое, — прибавила она уже по-английски.
Кастро скорчил гримасу и нарочито извиняясь снял руку с рукоятки шпаги.
— Она игрушечная, понимаешь, Вера, убить или ранить ею нельзя, — вот и ограниченные...
— Ну, сколько можно не выпускать из рук свои возможности, мой мальчик? — настаивала Розалинда, подойдя вплотную к нему.
— Я их защищаю от нападения, — не то всерьез, не то шутя виновато сказал Тореадор.
— Никто не собирается посягать на твои… возможности, — повторила она и, выразительно взглянув на меня, отняла его руку от паха.
Кастро, рассмеявшись, зарылся лицом в гостеприимном декольте Розалинды.
— Madre mia*, меня только что ударили прямо в пах: Золушка, надев найденный мною туфель, меня отвергла и не позволила ее отнести до постели. Рыцарский с моей стороны жест, имея в виду отсутствие у нее обуви и мои ограниченные возможности после первого ранения.
— Саша, вас поднял на рога бык? — догадалась я.
— Да, но умер я не сразу, а несколько часов спустя. Видимо доктор прав, бывшее физическое ранение наследуется в последующей жизни в странных психологических формах. А былые душевные травмы воскресают дефектами плоти. Работает в обе стороны. Диву даюсь. Но доктор верит только в один из этих законов, душевная травма в прошлом становится физической в новой жизни. А мою странную импотенцию объясняет страхом быть душевно раненным. При первом же приливе крови книзу у меня наступает онемение паха и полная нечувствительность. И возможности мои снижаются до нуля, пардон за подробности. И я не опасен.
Розалинда Издали кивнула мне в подтверждение его слов и вздохнула:
— Несчастье ты наше.
— Почему же ваше? — обиделся он. — Из всех, кто здесь, я лично хочу только покоя. — Он поднял меня на руки и отнес на скамейку рядом. — Больно? — спросил он, указывая на пятку. — Нет ничего слаще боли свежих ран. Вслушайся в нее, пересиль желание избавиться от нее, и она покажется такой же насыщающей в своей бесконечности, как экстаз. Люди одинаково стонут от боли и наслаждения. Все детство я слышал по ночам стоны моей матери и считал, что отец ее мучает. Только много позже я понял, что наслажденье неизбежно связано с болью, причем в моем случае одновременно. Говоря словами доктора Перони, «я унаследовал от прошлой жизни, (вернее, от смерти тореадора) болезнь паха — грыжу, которая и есть причина моих весьма ограниченных возможностей», а также утраченной тяги к наслаждению. — Он отвернулся и сплюнул на газон:
 — Я каждый раз покрываюсь испариной. Моя расплата даже за мысль о наслаждении слишком велика. Овчинка выделки не стоит. Вот так. Понятно, сеньорита? Так что если хотите, отнесу вас прямо до кровати, а бояться надо будет мне, а не вам. Правильно, madre mia? — он оглянулся на Розалинду, стоявшую позади него. На протяжении всей его речи она играла его волосами и поглаживала ладонью золотые эполеты.
Я молчала, не зная, как реагировать на эту исповедь. Розалинда задумчиво изучала созвездие Большой медведицы.
— Все это — твоя расплата за бывший грех. За пренебрежение к женской плоти в предыдущем воплощении, — с горечью вздохнула она и прижала его голову к груди. — Ты был влюблен в смерть, а сейчас тебе надо искупить вину и влюбиться в жизнь. Через душу и сердце, искренне. Иначе не дали бы тебе неизлечимую муку в паху. У каждого свои задачи души в каждой жизни. Правильно говорит доктор. Я его уважаю, он знает. И заботится искренне обо всех нас. И боится за тебя тоже искренне. — Она помолчала и добавила уже с привычной материнской заботой: — Ты на шоссе-то не бегай больше, умоляю, а то у меня разрыв сердца будет, несчастье ты мое.
— Замолчи, а то задохнешься сейчас от откровения, — сказал он и толкнул ее в грудь.
Она охнула и всплеснула руками:
— Ой, опять у тебя внутреннее сцепление, бедный ты мой!
Но Кастро уже быстро шел по аллее.
Розалинда Издали грузно опустилась рядом со мной на скамейку. Мне было не важно, о чем они говорили. Главное — я была не одна.
Она оправила грудь, всхлипнула и спросила:
— А вы знаете что-нибудь про сцепления разных личностей — о побочном явлении, последствии этреума? — И, не услышав ответа, продолжила: — Вряд ли. К счастью, вам это не грозит. Вас Бог помиловал. Вы вообще не помните себя, говорят. — Она положила свою ладонь мне на колено. — А вот Александр у меня мучается. Бывает, что в его рассудке то тореадор, то экономист, — он ведь был экономистом, — то летчик одновременно и в течение нескольких минут задевают друг друга. Толкаются локтями, пока один не вытолкнет другого. Доктор не знает, что делать. Обычно разные люди с разных жизней вселяются в возвращенных этреумом по очереди, по одному, как в моего Сальвадора. Он либо один, либо другой. И никогда не помнит, пребывая в «одном бывшем себе», другого. Они в нем не сцепляются. Понимаете, сеньорита?
Я кивнула:
— Знаю по себе, сеньора, по снам, но наяву во мне не сцепляются ни одно из моих личных воспоминаний.
Она расплылась в улыбке при слове «сеньора» и сжала мне коленку.
— Так даже лучше. Ведь это невыносимо, против природы, помнить сразу всех себя за несколько жизней одновременно, — рассудок не вынесет. Не так ведь Богом устроено, а Он мудр; смерть несет забвение, чтобы не переутомилась душа. Кому ж под силу столько любовей и трагедий помнить, не одну главную, а больше — за все жизни сразу. Вот я и боюсь за Александра, бывает он несколько минут «расстраивается» — сразу трех себя помнит: тореадора, экономиста и нового себя после последней смерти, после аварии. И выходит из себя — грубит в ярости — и сам себя же уничтожить норовит, бросается под ...
— Я ж сказал, лопнешь от откровения, молчи, дура, — услышала я прямо над ухом.
Он сдавил рыхлую шею Розалинды:
— Убью, если не замолчишь. Я о себе сам рассказать могу, если захочу. Убирайся, грыжа ядовитая! Катись к мужу недоноску!
Я с ужасом следила за его пальцами на шее Розалинды. Она закатила глаза и сжала груди руками, словно защищаясь.
Вне себя, я бросилась к Кастро. Он весело подмигнул мне, а Розалинда Издали шумно вдохнула воздух и захихикала. Обе руки Тореадора скрылись в бездне ее декольте. И не успела я опомниться, как услышала громкое чмоканье. Кастро впился губами в ее сосок. Яростно сжимая обе груди, он неистово щипал второй сосок, вытягивая его рывками из рыхлой мякоти.
«Так доят коров, — с отвращением подумала я и, не чувствуя гравия под босыми ногами, бросилась бежать по аллее.
Когда смех Розалинды стих и боль в пораненной пятке снова напомнила о себе, я остановилась и увидела, что очутилась на небольшой площади с круглым водоемом и копией микеланджеловой статуи Давида в центре. Ужасная сцена на скамейке то и дело всплывала в памяти, и я поняла, что это омерзительное зрелище, увы, уже стало содержимым моей новой памяти. «Как же можно стереть из памяти то, что невыносимо? Неужели единственное избавление — это забвение, которое дарит смерть?» Я опустила порезанную ногу в воду и стала отмывать забившуюся в ранку грязь. Так я просидела на краю фонтана долго, не в силах двигаться и даже бояться пустоты и темноты...

Неожиданно совсем близко послышались приглушенные голоса. Они стали приближаться, и я стряхнула с себя оцепенение. Фонарей вокруг не было, но, уже привыкнув к темноте, я разглядела две тени на аллее.
— Мне бы так хотелось взять тебя за руку, а не за перчатку, — послышался умоляющий голос доктора Перони.
— Даже в темноте, доктор? — узнала я голос Кларины. Я чуть не вскрикнула от радости. Но что-то подсказало мне, что я не должна себя обнаружить.
Тени остановились, сделав несколько шагов, и тень Перони вдруг укоротилась вдвое. Я посмотрела на луну — полную, как серебряный блин над головою, — и перевела взгляд на мерцающий атлас Кларининого платья. Оно светилось в темноте и словно обводило ее еле заметным мерцающим контуром. Любуясь этой игрой лунного света, я и не сразу поняла, что тень доктора стала вдвое меньше оттого, что он стоял перед Олд леди на коленях и держал ее за руки. Я замерла от удивления.
«Наверно, полнолуние оказывает на людей самое странное действие, особенно на тех, кто уже однажды умер», — пронеслось в голове. Спохватившись, я напомнила себе, что Перони еще не умирал.
Несмотря на это, доктор почему-то показался мне тогда одним из возвращенных этреумом, вошедшим «в роль», и избавиться от возникшего чувства мне не удавалось на протяжении всей последующей короткой сцены. Я так и не поняла толком, просил ли Перони за что-то прощения и пощады у непреклонный Кларины или же просил ее руки. Он прижимался губами то к одной, то к другой перчатке Олд леди и что-то шептал, мотая головой; потом трясся плечами, уткнувшись ей в ладони. Кларина стояла не шелохнувшись и не проронила ни слова, когда доктор опустился еще ниже и зарылся головой в ее подоле. Она постаралась его поднять.
— Витторио, вы же мой доктор. Сейчас же встаньте с колен. Придите в себя! — Двум жизням не бывать.
— Бывать, — простонал Перони, — раз двум смертям бывать, значит, и жизням двум тоже бывать, — он еле сдерживал рыдания. — Ради жизни, умоляю, — он снова замотал головой на этот раз уткнувшись в свои собственные ладони. — Все, что... хочешь, твое, все зачем... — доносились обрывки слов. Доктор всхлипывал. Кларина сняла правую перчатку и перекрестилась.
— Доктор, во имя всего святого, встаньте, это уже слишком... — она перешла на шепот.
Он не заметил ее жеста, отдавшись своему душевному состоянию. Кларина сделала несколько шагов по направлению к фонтану, но вдруг остановилась и, тряхнув головой, бросила через плечо:
— В конце концов, вы же не герцог. Очнитесь, — в голосе ее послышалась угроза. Она нервно натягивала перчатку. Поравнявшись со мной, Кларина оглянулась на Перони, замершего на коленях. Меня она не видела. Я мельком скользнула взглядом по ее руке, где должны были остаться страшные шрамы, но в темноте не увидела ничего, кроме белеющего атласа на фоне черноты.
«Подожду несколько минут и пойду за ней, теперь не страшно, в замке и свет будет, и Кларина», — подумала я. Ясно было, что в «Жизни После Жизни» все и сложнее, и непонятней, чем я ожидала. И к тому же в ту ночь я догадалась, что имя Кларина — от английского слова «clear» или французского «claire», что значит «прозрачная», «просветленная», «прояснять».
«Неужели Кларина — тоже прозвище? Как же ее зовут на самом деле?» — мучили меня с тех пор догадки. Но ни доктора, ни саму Кларину спросить я так и не решилась. Странно, что у нее было и другое прозвище — Олд леди. А может, Кларина не было именем, данным ей в «Жизни После Жизни», и ее звали так с рожденья. Да и смысл имени был не случайным совпадением, ибо ее призвание «озарять» было назначением самой души, названной однажды Клариной.
Я проводила Олд леди взглядом, пока она не растворилась в темноте аллеи, и оглянулась на доктора. Его не было. Ночь снова окутала меня тишиной и безымянной грустью... Но, зная, что в замке уже будет светиться то дорогое мне окно, я отогнала надвигающуюся тревогу и, хромая, направилась по аллее вслед за Клариной. Пока я проделывала путь в замок, мне все мерещилось, что кто-то крадется за мной. Несколько раз раздался хруст веток и шорох. Оглядываться я боялась. Когда звук шагов послышался в темноте совсем рядом со мной, я успокоила себя, что, конечно же, это был доктор Перони. Силуэт невысокого мужчины с волосами собранными в пучок скользнул тенью мимо тусклого фонаря и снова слился с деревьями. Вдруг воздух огласил какой-то крик, словно коту наступили на хвост, и на меня метнулся Кастро.
— Сумасшедший! — вырвалось у меня, и я ужаснулась. Оскорблять непредсказуемого самому же себе Тореадора и извращенца Кастро, было нелепо и опасно. Я зажмурилась в ожидании его следующего выпада. Он обошел меня на цыпочках пританцовывающей походкой и сел на самый край скамейки. Закинув ногу на ногу, он уперся руками в сиденье и выпятил грудь вперед, прогнувшись в пояснице вопросительным знаком.
— Ну, я жду, дальнейших оскорблений. Так сладко! Ты меня уже возненавидела, всего за один день, а такая удача бывает редко. Я — в экстазе. Ах, как я тебя напугал! Главное обмануть противника. И напасть, когда он думает, что опасность миновала. И им вовсе больше не интересуются. Вот ты думаешь, что ты неотразима в своих женских чарах, а мне наплевать. И даром не нужно. Не нашлось еще такой женщины, ради которой я буду терпеть муки, лишь бы ей доставить минуты счастья. Ну что ж ты не ругаешься больше? Ты так хороша, когда возмущаешься.
Я молчала: от негодования я не могла найти слов.
— Рано или поздно придется парировать, бык, он тоже не хочет нападать, но его изводят — колют, пока не разъярится и пойдет рогами вперед.
— Скучно уже, Саша, все про быка, да про поединок. Ты бы что-нибудь новое изобрел, чтобы к себе интерес вызвать, — сказала я спокойно.
— Ну, вот уже лучше, только слабо. Даже не царапает. Наоборот, поглаживает по ладони, как бархатная кожа пупочек. Но этот прием не для тебя — ты вышла из этого возраста, сеньорита, тебе бы кусаться к лицу, да покрепче. А то ни реакции, ни эрекции...
— Надоело, ей Богу, — не выдержала я. — Тошнит уже... Сцепляйся сам с собой, а меня оставь в покое...
— Вот хорошо — уже открытая ненависть, прямо в сердце, ох, какая сладкая боль, как ноет, ну-ну, а дальше? — он снова выпрямился и выпятил грудь.
— Вовсе не ненависть; чтоб ненавидеть, надо любить, а безразличие обычно переходит только в смех. Ты просто смешон, Александр.
— Ну-ну, давай, умничай, что-то ты больно уж умна для потерявшей голову!


Я дала себе слово больше не отвечать. Когда колкости его иссякли, он поднялся одним прыжком со скамейки и стал вплотную ко мне лицом. Я отпрянула. Он тихо рассмеялся и взял меня рукой за подбородок.
— Ну, хватит дуться, ты совсем не видишь грани между игрой и жизнью. А еще говоришь про юмор.
— Для тебя вся жизнь — игра, ты в жизнь играешь, Александр.
— Нет, наоборот, я живу игрой, а ты у нас все знаешь. Ты из этих, да? В самой себе тебе не разобраться, ничего не помнишь, зато о других все знаешь. Аж завидно. Я бы предпочел твой диагноз потери себя во времени и пространстве, чем красочную память о себе во всех видах. Я бы с радостью поменялся с тобой местами. Я из кожи вон лезу, стараюсь не помнить, раздавить в себе предыдущего себя: идиота-экономиста, похотливого кота, кастрата, отвратительного самому же себе. Брысь, гад, пошел вон, скотина! — вдруг неистово зашипел он сам на себя и схватился за виски.
Было ясно из предыдущего опыта, что длинная речь, накопившаяся у него вместе с очередной дозой адреналина, рвалась наружу.
— Мне идет быть сумасшедшим, да и доказывать обратное — глупо. Самоубийца? Нет, меня здесь держат, так как считают опасным для общества. Но это не так: опасен я только себе самому. Однако если это выяснится, то меня засудят за попытку убийства моей юродивой жены. А так я — неприкосновенен: сумасшедших не судят и не наказывают. К тому же я вовсе не от жены хотел избавиться тогда, а от нас обоих, и сразу, без предупреждения. Вот… Лучше смерть, чем такая жизнь. Счастье для меня — это было выбрать наилучшее из худшего в виду ограниченных возможностей. Бывает, что хочешь и не можешь. Вот и довольствуешься тем, что можешь и не хочешь. А нет хуже этой тайной внутренней драмы. Этот компромисс как лихорадка: то трясет, то впадаешь в забытье, то снова в кризис. Поэтому все остальные диагнозы мне подобным ошибочны, они лишь сужают сложность личности и упрощают причину краха. Все мы — утопленники, потому что и плавать, и тонуть решились не в море, а в колодце. И искать там нас не будут. Лучше не помнить. Вот я и завидую тебе. Мне мою голову потерять бы... — Он говорил искренне.
— Юродивая? В каком смысле, Саша? — поинтересовалась я, воспользовавшись паузой.
— Жена-то моя? — во всех. И внешне, и так. Долгая история; и вообще каждую жизнь если в двух словах рассказать и уместить в пару заключительных диагнозов, то непонятно, из-за чего горячились. Все так банально со стороны. А изнутри — свалка из ложных чувств, поступков, мгновений, воспоминаний, и все это сгниет в земле, на которую потом ляжет очередным слоем новая свалка того же мусора. И снова обдаст неповинную землю зловоние нашего человеческого смрада. А оптимисты говорят, что на навозе лучше цветы растут. Поэтому и надеются, что оставленная нами зловонная жижа удобрит землю, и вырастут на ней красные розы. Новые Розалинды, — он смачно сплюнул себе под ноги и, вопреки моему ожиданию, не посмотрел на меня в поисках реакции.
— Ты что, хотел покончить с собой?
— Нет, с жизнью со своей, которую я в виду ограниченных возможностей обратил в помойку. Выбросить хотел себя на свалку. А вместо этого дурачусь здесь, лишь бы недосягаемым быть для моей красавицы с кривой рожей.
— Юродивой или уродины?
— И то, и другое. Зато она не требовала ничего и не жаловалась на меня — кастрата с колыбели. А я знал, что изменять не будет, искать плотских радостей на стороне не посмеет. Слишком уродлива, не отважится. А она для всех замужем за красавцем была. Никто и не знал, что я евнух. Но ей ничего другого не надо было, мужики от нее шарахались. Она такая уродина, что ее все разглядывали подолгу, не веря своим глазам, так у нее и в лице, и в фигуре все было напутано. А в душу лучше не заглядывать. Она была помешана на красоте. И умирала и от женщин красивых, и от мужчин. Изводила меня ревностью: мол, ничего не значит, что не можешь, ведь хочешь, и, если бы мог, со мной бы не был. А я всегда подтверждал это и ржал до слез. Убить ее хотелось. Но ведь у других я только смех вызывал, когда стонать начинал от желания. Эти идиотки на свой счет все принимали, а я сознание терял при малейшем возбуждении. Я сдался. Пока не влюбился. И тут деться было некуда, даже созерцание уродства жены не помогло. Кричал от боли днем и ночью. Вот и решил в пропасть, с горы. Но неудачно. Выскочил из машины в последний момент. Трусом оказался. А жена пристегнута была; тачка перевернулась трижды. Я головой об асфальт стукнулся, а жена не умерла, как я. Парализовало ее ниже пояса.
— Вы кем по профессии были, Саша?
— Экономист-бухгалтер: считал доходы крупных фирм и богачей на западный манер. Все становились еще богаче после платежей налогов. Я мастер был, ловкач. Любил риск. А мечтал с детства гонщиком стать и увлекался позже самолетами, но все это — до женитьбы. А ради той, в которую влюбился перед смертью, терпел бы и боль в паху, лишь бы позволила. Но она ни в какую... Самая обыкновенная была. Двоюродная сестра жены. Девочка. С косами и веснушками на груди. И платье с кружевным воротничком, и банты в косах. До сих пор во сне снится, как она на качелях в небо летит, а снизу белые трусики мелькают, и юбочкой ветер играет, шалит и забирается ей под подол. А она весело смеется и просит меня качать ее сильнее и сильнее. Я ее так раскачал тогда, что чуть качели не перевернулись: наши с ней крики слились воедино, как вопли моих родителей в спальне. Возлюбленная моя на качелях кричала от страха, а я от умопомрачительной боли и наслаждения, на миг пересилившего даже резь в паху. Вот так. Самый лучший миг моей жизни: «Качал девочку на качелях и кончил — и с жизнью, и с собой», — он ссутулился и сел на корточки, в свою комично неприличную позу.
— Как звали пупочку? — попыталась я вернуть его из оцепенения.
Он молчал, вглядываясь напряженно под скамейку; я тоже под нее заглянула, недоумевая. Но он, оказывается, вглядывался в себя, в свои воспоминания. Прошло полчаса; я поднялась. Он не шелохнулся. Я сделала несколько шагов, он схватил меня за лодыжку больной ноги и тихо сказал:
— Знаешь, а вы с Клариной словно одно существо, так похожи. Я за вами весь вечер наблюдал. Ты как она, наверное, в молодости. С горделивой походкой, неприступная. Как тополек, стройная. А она словно — ты, только на жизнь старше, прожившая, умершая, но несостарившаяся. И между вами есть что-то общее, неуловимое. Но неумолимое в своей реальности. Вы обе на жизнь похожи. На ту самую, которую я не смог прожить... А с доктором я не согласен, хотя тоже обожаю символику: она вмещает в себя больше правды, чем диагноз. Но не согласен, что он расставил коней на мосту: жизнь и смерть надо было женщинами изобразить, как и любовь. Белой и черной мраморной статуей. Двумя королевами, великодушно протягивающими руку. Одну в начале моста, зовущей в путь, а другую с распахнутыми объятиями забвения и покоя в конце, когда мост пройден. Доктор не прав. Кони — его страсть с юности — здесь ни при чем. Зачем укрощать жизнь или смерть? Ведь можно и покориться им. Отдаться в их власть, как в объятья той, ради минуты с которой согласен платить страданием целую жизнь. Вечность в обмен на настоящее счастье — неплохой обмен, даже по законам бухгалтерии...
Хромайте дальше, сеньорита. Когда нет нас, нет и боли. А вас нет из-за отсутствия воспоминаний. Значит, и боли вашей не существует, по словам доктора Перони. Вот так. Ступайте, счастье вы не мое, ничем лучшим вас утешить не могу. Умел бы плавать, спас бы ваш утопившийся туфель. А так могу только философствовать и повторять чужие рассуждения. И я не опасен никому. Поздравляю, кстати, еще раз, за мужество ходить босиком по гравию. Значит, у вас не все еще потеряно, сеньорита Есперанза. А сейчас оставьте меня одного. Покой лучше всего. Даже любви. От него не болит в паху, — он остался сидеть на корточках, а я медленно пошла по краю аллеи. Дойдя до ближайшей урны, я согнулась пополам от боли в животе: казалось, в нем стал быстро расти каменный шар, и меня вывернуло. Я встала на колени и сдалась конвульсиям, из глаз катились слезы.
— Саша, — позвала я во весь голос, — мне плохо. —Он стоял в нескольких шагах позади и держал в руках свои ботинки. Осторожно подошел ближе, присел на корточки и стал вглядываться в зловонную слизь на земле:
— А я вот и выблевать не могу всю помойку внутри себя. Везет, же вам, сеньора Есперанза. А что все-таки делать, если ни жить не хочется, ни умереть? Как-то мне сказали, что трахаться, но оказалось, что у меня выходит хуже, чем у других. Так ответьте же, сеньора, что же остается?
— Смеяться, Саша, смеяться до тошноты в душе. Как я сейчас, — сказала я с облегчением, почувствовав спасительную пустоту в желудке...
Обратно мы дошли молча: я — в его ботинках. Он — босиком. Не прощаясь, мы переглянулись у ворот замка; Кастро взял у меня ботинки и пошел, не надевая их, обратно в парк...


Когда я, наконец, дошла до замка, света в комнате Кларины не было. Зато в вестибюле горели лампы и шла веселая игра в домино и в карты. Отклонив предложение очень бледной Розалинды присоединиться к игре и кивнув Донне Алегрии, я поднялась наверх.
Ночью я проснулась от липкого пота на груди под моей рукой. Я встала и зажгла свет в попытке отогнать от себя только что увиденный кошмар: Александра Кастро с серебряными клыками, жадно впившегося в грудь Розалинды, тающей на глазах. Его цепкие пальцы давили ее сосок, к которому бежала пульсирующая вена. — Она змейкой проталкивала кровь под кожей, вместо молока...
В ванной, не сразу узнав себя в зеркале над раковиной, я все еще не могла отделаться от мысли, что Розалинда Издали побледнела за игрой в карты, потому что из ее грудей злой ребенок Кастро сосал именно кровь. Пытаясь не вспоминать последнюю сцену сна, когда Александр облизал окровавленные губы темно-фиолетовым языком, я стала рассматривать порезанную пятку. Заморозив ее в ледяной воде из-под крана и вытащив осколок стекла, прижгла ранку духами. Боль несколько раз обожгла меня, кольнув в сердце кнопкой. Но я не вскрикнула. Зажав губы зубами, повторяла себе вкрадчивым шепотом Кастро: «Раз нет тебя, значит, и боли нет, так как чувствовать ее некому».
Доктор Перони не раз объяснял мне эту теорию: «Боль — лишь иллюзия плоти, если освободиться от самого себя, то она станет чужой, воображением не твоей материальной оболочки, это как наркоз». Я тогда и не подозревала, что это объяснение было не более чем извращенная его непониманием чужая догадка, — вернее, прозрение после смерти.
В ту ночь снова заснуть мне не удалось. И лишь под утро, когда рассвело, я провалилась в сон. Мой первый собственный сон. Мне снился черный кот с белой манишкой. Он вспрыгивал поочередно на колени сидящих вокруг стола возвращенных этреумом и выгибал спину. И подставлял шею, чтобы ему почесали за ушком. Он прикрывал глаза и громко мурлыкал. Потом внезапно впивался когтями и зубами в пригревшую его руку и, облизывая кровь с усов, просился на следующие колени. Когда очередь дошла до меня, я оттолкнула его ногой. Он впился зубами мне в пятку... Я проснулась от собственного крика. Рана на пятке пульсировала и жгла как огонь...



Глава четырнадцатая
ЗАГАДОЧНАЯ ПОСЕТИТЕЛЬНИЦА КЛАРИНЫ


После того вечера ходить на общую территорию парка, где проводили время все пациенты, я избегала. И жизнь по ту сторону замка снова перестала для меня существовать. Как и тенистые аллеи, огибающие замок с двух сторон, которые вели к поляне и каналу с «Мостом жизни и смерти».
Каждое утро я неизменно проделывала знакомый мне путь вокруг розового сада под моими окнами и выходила на проселочную дорогу, уходящую в глубь дикой части парка. Потом вдоль поля в гору и по узкой тропе, спускающейся к поляне перед озером. Поляне, заросшей густой травой до самой ивы над лодкой без весел, тихо покачивавшейся у самого берега. И каждый раз, завидев еще с горы силуэт Кларины в лодке, я ускоряла шаг от радости и нетерпения.
В те дни, когда лодка была пуста, я покорно сливалась своим одиночеством, растворялась своим несуществованием с безразличной природой. Сидя в лодке на месте Кларины, я читала книги из библиотеки замка, в основном на французском. Так было легче забыть о себе и унестись в далекий мир рыцарских романов. Иногда Кларины не было целый день. Обычно потому, что ее навещала единственная посетительница — красивая брюнетка средних лет, с решительной порывистой походкой, всегда в темных очках, даже в пасмурную погоду и с неизменной папкой в руках и подстилкой, перекинутой через плечо. Она уединялась с Клариной в поле на весь день, пока не начинало темнеть, и обе стройные женские фигуры — черноволосая, а рядом с ней седая — каждый раз поражали меня своим контрастом. Никто не знал, кем приходилась Кларине эта женщина, так как ходили слухи, что родственников у нее не было.


Однажды, когда моросил дождь, я застала их в лодке, под покровом густых ветвей ивы. Они сидели друг напротив друга, потерянные в своем мире, и читали стихи по-английски: «We never found a dream, but only those, who dreamt the same...»* — доносилось отчетливо по воде.
Незнакомка сидела, поджав ноги по-турецки, и читала по рукописи в ее папке, а Кларина слушала, закрыв глаза. Меня они не видели, и я долго наблюдала за ними из-за деревьев на краю поляны, теряясь в догадках. Мне даже пришло в голову, что это была ее дочь, утонувшая много лет назад. Та самая, которой она дарила желтый венок на закате — не иначе, как плод нашего с ней воображения, как и тень ее Дэрона в камышах, которая нередко мерещилась нам обеим...
Женский голос, читавший стихи в лодке, был отрывистый и уверенный. Иногда он срывался. И обе женщины подолгу молчали, глядя на поплавок на воде. Один раз мне показалось, что незнакомка злорадно улыбалась, отвернувшись от Кларины, но, повернувшись к ней, снова надела маску застывшей скорби и что-то тихо сказала, пожав ей руку. Кларина уронила голову на грудь и прижала сомкнутые руки к груди. Когда они расстались позже на краю поля, Кларина долго смотрела ей вслед и благословила ее, прочертив невидимый крест в воздухе. Потом она сняла правую перчатку, чтобы вытереть слезы, и трижды перекрестилась...
Папку со стихами незнакомка обычно оставляла Кларине. Если бы не эта папка, я бы не стала разуверять себя, что посетительница была иллюзией — увиденным нами одновременно призраком из прошлого Кларины.
Спросить же Кларину, кем была ее единственная посетительница с героическим профилем, я не решалась. И делала вид, что никогда ее не видела и даже не подозревала о ее визитах. Мне не хотелось выдать душившую меня ревность.
Как-то в очередной раз Кларина исчезла на весь день в поле с своей загадочной посетительницей, и я была предоставлена самой себе. Сидеть одной в лодке, как обычно, и бороться с одиночеством, перелистывая страницы сказочных любовных историй, мне не хотелось. Я направилась к лесу через поле. Было начало августа, и я решила отвлечься от сгущающейся тоски поисками грибов. Около обочины леса на склоне канавы обнаружились многообещающие хитрые поганки: рядом с ними обычно прячутся и благородные грибы. Оказывается, о грибах я знала немало подробностей и могла отличать ядовитые ложные белые от настоящих по синеватому налету на обломанной ножке. Меня обрадовало это безобидное, не стертое памятью знание. Легко было догадаться, что выросла я в России или была воспитана родителями, говорившими по-русски; а «ходить по грибы» — излюбленный вид отдыха русских. Это я тоже хорошо помнила, видимо потому, что знания эти были не личными, а общеизвестными. Поразительно, как моя память ухитрилась стереть только то, что касалось именно меня. Окольными путями докопаться до личных воспоминаний не удавалось, словно искусный программист стер или закодировал все вредные для меня файлы в моем сознании, оставив только общедоступные, не содержащие личных фактов.
И вопрос заключался в том, можно ли было их открыть снова, обойдя наложенный запрет на допуск ко всей личной информации. Спросить было об этом некого. Так как в отличие от компьютера, который и программировали, и засекречивали одни и те же человеческие руки, мою человеческую память отредактировала смерть. И коды к запретным для меня воспоминаниям были у нее...
В лесу клиники «Жизнь После Жизни» грибы, видимо, никто не собирал. Я срывала самые молодые, но вскоре была вынуждена оставить все собранные в траве, так как корзины у меня не было. Там, посреди леса, вдали от озера с ивой, существование Кларины казалось иллюзией. И потому ее заверения, что память моя заснула только на время, не помогали: «А что если смерть все стерла безвозвратно? И я уже никогда ничего о себе не вспомню?» Задавать себе подобные вопросы было веселее, собирая крепкие подосиновики с гладкими шляпками, и и не так страшно, как сидя ночью перед окном. Отвечала я на них тоже сама себе смелее и без паники: «Тогда я стану редким случаем в науке — человеком, у которого в двадцать восемь лет после смерти есть только будущее. Ни прошлого. Ни настоящего. Только грибы в лесу и, возможно, почти спелая черника». Откуда-то я точно знала, что в августе должна была уже поспеть эта сизая ягода, от которой губы и язык становятся синими. Наверное, мне вспоминались другие леса. Далеко отсюда...
Вечером, во время очередного визита, я выразила Перони свое удивление по поводу уцелевших в моей стершейся памяти специфических познаний о грибах и поганках. Он сказал мне в ответ следующее:
— Душевный шок, Вера, меняет психику бесповоротней, чем смерть. Пагубные, то есть невыносимые, воспоминания блокируются. Этреум останавливает разрушение личности и гибель сознания во время остановки сердца и прекращения подачи кислорода в мозг. К сожалению, еще не изобрели схожего с ним средства для подобных случаев из-за шоков жизни.
— А назвали бы чудо-препарат «adiv», обратное от «vida» — жизнь по-испански? — пыталась я задобрить доктора.
— Смотря, кто бы его изобрел, — ответил он заслонившись от меня невидимой стеной черных очков.
— Если бы итальянцы, то — «ativ»: от «vita», — предложила я.
— Да, Вера, а если бы изобрели англичане, то назвали бы «Dog».
— Собака? — не поняла я юмора доктора.
— От слова «God», так как если наука может отменить смерть, то жизнь возвращает при жизни, как и отнимает, — только Бог, «God», — торжествующе произнес Витторио Перони.
Я слабо возразила:
— Доктор, жизнью доказана правда:люди нередко могут спасти себя от гибели сами, как и от самой жизни. И спасение — внутри нас. Но объяснять доктору мои мысли было бесполезно. Из-за незнания доктором коварного русского языка, не говоря об ошибочных переводах на него иностранных слов. Например, «реинкарнация», которую на русском переименовали в «переселение» души. Переселяться можно из страны в страну или с квартиры на дачу. А реинкарнация подразумевает совсем другое явление — занимание душой нового тела после покидания ею предыдущего. — То есть скитание души по последовательным жизням с целью самосовершенства...
— Ты что глубокомысленно молчишь, Вера? — удивился доктор.
— Читала русское слово «любовь» — «love» — наоборот. Вечность нам может вернуть не этреум и не ativ, и не dog, а «вобюл», — сказала я.
— Зачем, Вера?
— На всякий случай, доктор, если изобретут средство для выживания от шоков жизни при жизни.
— «Вобюль», говоришь, получилось? — Доктор задумался. — Нет, смерть надежнее спасает от жизни чем «льюбов», хотя звучит хорошо. Кто знает, придут времена, когда в аптеку можно будет забежать и даже без рецепта заказать и вобюль, и этреум, и адив и саму вечность.
— А это вот вряд ли случится, доктор.
— Почему же?
— В них к тому времени не будет надобности, — ответила я.
— Почему?
— Сначала наверняка изобретут препарат для исполнения любой мечты на заказ или средство для забвения заветных снов. А тогда, доктор Перони, люди перестанут мечтать и о любви, приснившейся во сне, и о вечности, приснившейся во время смерти. И люди расхотят жить вечно, так как без любви скучно. И тогда останутся одинаковые люди, ибо отличают нас, прежде всего, наши мечты. И наши сны.
— We never found a dream, but only those, that dreamt the same, — произнес доктор, прикрыв глаза. — Лучше и не скажешь
— Кто это, доктор? — насторожилась я, узнав строку, недавно подслушанную при чтении стихов посетительницей Кларины.
— Дочь одного писателя, моя знакомая, у него этот эпитет в книге, строка оттуда.
— Дайте почитать.
— Еще не время, Вера. — Перони резко поднялся из-за стола.
— А в библиотеке «Жизни После Жизни» этой книги нету? — сказала я, продолжая сидеть.
— Роман на русском, только стихи на первой странице — на английском. Дочь писателя пишет стихи только по-английски. Вера, скажи... а премудрости, умности от кого у тебя все эти: про любовь на заказ, и прочее?
— Наверное, от Кларины, доктор, через сны. Мы же с ней «душа в душу», как вы сказали, видимо я не только вижу глазами ее души, но и чувствую ее сердцем и думаю ее головой.
— Чьей? Кларины?
— Нет, ее души.
— Думаешь, у души, Вера, не только глаза, но и сердце есть, и мозг?
— Думаю, что даже уши есть, доктор, судя по снам, я же и подслушиваю, не только подсматриваю. И чувствую все, кроме боли: и счастье, и одиночество, и крики души слышу, и признания самой себе, и как боль из ее сердца течет видела. Густая, как мед, темная, как смола, доктор, золотится, как солнце сверкает, каплями и струйками, бывает, течет из ран...
— Тебе тоже писать надо, Вера... Скажи, а слезы тоже... видела? Как у души из глаз слезы льются?
— Думаю, видела, доктор; они падают по капле в озеро, спокойное, будто поверхность льда, и от них лед растапливается, и по воде от каждой слезы бегут круги, как от поплавка, дернувшегося в ответ на дрогнувшую леску.
— А как душа улыбается, видела?
— Глазами улыбается, как Кларина. А рот у нее — на замке. Взаперти.
Доктор не понял русской поговорки и насторожился, услышав про замок.
— Взаперти?
— Доктор, это выражение такое, — значит «не выдавая все, что знаешь, затаив в себе». Душа улыбается затаенной улыбкой.
Он понял и продолжал допрос:
— А любовь тебе тоже приснилась?
— Она — в самом сердце души. Она ему нужна для того, чтоб биться, как кровь. Когда уровень любви падает, душа умирает из-за остановки ее сердца, по которому не течет больше жизненная влага.
Слова лились сами, и я еле поспевала за собственными мыслями. Сама же удивляясь, как это я до этого раньше не догадалась. Так просто: если душу сравнить с телом, — у нее те же законы, те же органы, та же зависимость от сил природы, созданных той же рукой, что и силы невидимые, божественные. Доктор вернулся к столу и процитировал, с трудом произнося русские слова:
— «Как для сердца — кровь, для души — любовь».
— Тоже знакомая ваша написала?
— Нет. Кларина. А та, она пишет совсем иначе и о другом. И причины у них писать тоже разные. Противоположные даже — как лунное затмение и солнечное озарение.
— Вы считаете, Кларина в затмении?
— Между светом и тьмой разница в миг, их разделяет секунда.
— В секунду может вместиться целая вечность, доктор.
— И это тоже верно, Вера, как и то, что любовь — тень Бога, скользящая по душам на земле, и то, что она и пятно мазута от правды, помутившее рассудок в ответ на увиденное в зеркале собственное ничтожество, ставшее еще более ядовитым от выделения эстрогена.
— Последние новости из науки цинизма, доктор?
— Нет, всем известные формулировки из устаревшей науки о видимом и существующем...
— А стихи не дадите прочесть из той книги? — настаивала я.
— Ты, Вера, лучше у Кларины попроси.
— Стихи? Ее?
— И то, и другое. И стихи, и книгу.
— А имя автора как?
— Она знает, впрочем, как и ты...
Доктор проводил меня до выхода и торопливо захлопнул дверь, почти насильно выставив меня на двор. Уже стемнело, по дороге к воротам нашего корпуса я остановилась в саду и подняла глаза на окна Кларины. Света не было, шторы слегка приоткрыты. Мне почудилось слабое мерцание, тусклого желтого света. Потом оно исчезло, и я поняла, что это была игра света фонаря и ветра.
Всю ночь, пока под утро сон не прервал мои усилия, я старалась вспомнить, как именно любила я. Но мое воображение не напомнило мне ни одного мгновения физической любви. Всплывали бесчисленные картины страсти из снов, увиденные со стороны. И удушливая тревога при пробуждении. Мое собственное тело не сохранило воспоминания ни об одном прикосновении. На нем не осталось следа ничьей ласки. И мое сознание то повторяло видения — безумства черноволосой красавицы, то дразнило неутолимой чувственностью, подсмотренной из жизни поседевшей перед смертью Кларины...
Найдя наутро Кларину, как обычно, у ивы, я процитировала ей врезавшиеся в память строки. Она перебила на полуслове и продолжила по-русски:

И сны, что, увы, никогда не сбылись,
И души, что в тех сновиденьях сплелись... *

Это отец известной поэтессы перевел даже еще лучше на русский.
— Как зовут ее отца?
— Звали его Дэрон, — сказала она. — Дэрон Рандо. — Она закрыла глаза и замолчала. «А сейчас, не знаю...» — словно услышала я обрывок ее мысли, но она потонула в затопившей ее грудь горестной тишине.
«Кларина, — позвала я ее мысленно. — мне хотелось отвоевать ее от тоски воспоминаний, — Кларина, как ты думаешь: я вижу чьи-то сны в своих снах или мне снится чья-то жизнь? И я вижу отрывки чьих-то жизней глазами одной и той же души?»
— Жизнь это и есть видение души, а сон человека нередко и есть воспоминание душой забытых жизней. Сон может быть и воображением души, преувеличением жизненных событий, окрашенных оттенком пережитых чувств.
— Значит, я вижу сны внутри снов. Сны чьей-то души?
— Может быть, Вера, время тоже видит сны, — она улыбнулась своей особой улыбкой. В те мгновения ива над ней, казалось, имела свою собственную печаль и тоже замолкала из уважения к ведомым только ей таинствам.
Я подняла глаза на иву, касавшуюся своими длинными зелеными ветвями собственного отражения, и мне показалось, что это прошептала она, а не Кларина. И почудилось, глядя на наше с Клариной застывшее отражение, что ива подслушивает наши мысли.
Была ли ива так же реальна, как и мы, или мы с Клариной и ива, и то лето — все было миражом, осталось нашей общей тайной. Единственно, что я научилась к середине лета, это отличать мучительно реальные сны Кларины о ее жизнях — этой и предыдущей — от других обрывочных сновидений.
Эти другие мимолетные сны поселяли в душе странную тревогу, граничащую с раздражительностью и порой непонятной злобой...
«Другие» они были потому, что я в них я не видела уже знакомых мне двух женщин. Ни Кларины с красной родинкой на груди, ни возлюбленной милорда, носившего рубиновый перстень на среднем пальце. Бесстыжие, низменные сцены животной страсти, лишенной любви, мелькали изредка, но оставляли неизгладимый след. Опустошенность и потерянность неминуемо сковывала меня на некоторое время после пробуждения. Среди героинь этих снов была лысая женщина с изуродованным лицом, рыдающая на коленях перед каким-то гигантом в плаще, арабская танцовщица с полуобнаженным торсом, грустящая перед бассейном в гареме, и монахиня, исповедующаяся в греховных снах.
Кто были все они? Бывшая «я»? Бывшая Кларина? Или кто-то третий? Меня не раз мучали сны монахини, которая, просыпаясь, нередко в ужасе торопилась исповедоваться о своем навязчивом кошмаре, который никак не мог быть в ее собственной жизни.
Я смутно догадывалась, что эта монахиня, в свою очередь, видела во сне чьи-то чужие воспоминания. Ей снились события чьей-то жизни, а может — и ее собственной предыдущей. А мне открывалось сразу несколько жизней ее души со стороны. Не потому ли так преследовала ее идея молиться за душу грозного искусителя в длинном плаще, смущавшего ее во сне грешными видениями — сценами унижения и разврата? И кем была та изувеченная незнакомка на коленях перед суровым гигантом, снившаяся молодой монахине? Какая была связь между ними? И при чем тут была я? И как я умудрялась видеть сны внутри сна? Ответов у меня не было. Только догадки...


Глава пятнадцатая
КРЕСТ И МЕЧ

Как-то мне приснился сон, в котором не было ни Кларины, ни темноволосой жены пасмурного рыцаря.
Это короткое сновидение было только о чернобровом герцоге. Я смотрела на него с высоты птичьего полета — то снижаясь и паря над ним, то удаляясь, уносимая ветром ввысь, и провожая его последним прощальным взглядом.
Он стоял, опустив голову, на берегу озера около самой воды, рядом с небольшим кругом выжженной травы. Внезапно герцог выхватил меч из ножен, и я ринулась вниз, чтобы предотвратить его неминуемый грех. Но он, вопреки моему опасению, с яростью вонзил его не в себя, а в землю под ногами, словно хотел рассечь грудь предавшей его земли.
Все, что чувствовал он, ощущала и я, и мои невидимые крылья налились тяжестью боли за него. Он оперся о рукоять меча и медленно опустился на колени, показавшись мне стариком. Потом сжал рукоять обеими руками и уперся лбом в клинок. Так простоял он несколько минут, затем его ладонь медленно, точно ползком, начала скользить по лезвию клинка. Но он не заметил ни боли, ни крови. Обхватив меч у самого перекрестия, герцог склонился не то в бессловесной молитве, не то в мольбе. Позади него — слившись в сумерках со стеной замка — стоял аббат. Он с изумлением смотрел на герцога, павшего ниц перед крестом на том самом месте, где так недавно пролилась кровь его казненной молодой жены. Аббат закрыл глаза и несколько раз перекрестился. Ему показалось, что крест возник чудом, и он, закрыв глаза, возблагодарил Господа, что дал ему счастье узреть это чудо. Когда аббат снова посмотрел на место, где только что молился герцог, ни его, ни креста уже не было. Со стороны стены доносились какие-то звуки. Аббат взгляделся и различил герцога, который яростно втыкал меч в землю, пытаясь, очевидно, выкопать яму. Наконец, он отбросил меч и, опустившись на колени, положил что-то в землю, затем стал засыпать яму руками.
В тот миг, когда аббат понял, что увиденный им крест был рукояткой меча, сердце его вознегодовало на Бога, что тот лишь подразнил его обещанным чудом. Мне стало жаль аббата, захотелось крикнуть ему с высоты, что он и был свидетелем чуда, только его не увидел. А чудо это свершилось в сердце герцога, но никто, кроме меня, сверху этого не заметил. Мне захотелось дать знать об этом и безутешному герцогу, и подавленному аббату. Но, кроме шума моих невидимых крыльев, я ничего не услышала.
Окончив работу, герцог поднялся с колен и растворился в темноте ночи. Меч так и остался воткнутым в засыпанную яму, словно могильный крест.
Благословив безутешного герцога взглядом, я постаралась запомнить его облик и черты, зная, что вижу его в последний раз и что отныне смогу только чувствовать его, как себя. Знала, что уже никогда не смогу заглянуть в его глаза. Я словно отяжелела от печали и застыла в воздухе, готовая разбиться о землю ради него...
Но внезапно — точно прорвало плотину — необъятная любовь, накопившаяся вокруг меня в мире, заструилась на герцога сквозь меня. Мне казалось, что она струится через какое-то узкое отверстие в груди, и я обладала властью направить этот поток именно туда — вслед герцогу. Вдруг та же невидимая струя подхватила меня и понесла вверх по спирали, я закрыла глаза, чтобы не закружилась голова и чтобы не сорваться, не разбиться об удалявшуюся землю, — где остался стоять меч, превращенный в крест рукой моего главного мужчины в прожитой жизни — моего отца, моего мужа, моего палача — моей вины...

Очнувшись от этого тяжелого сна, я с горечью подумала, что я, Вера, никогда, наверное, не испытывала чувства подобной силы. Иначе мое человеческое сердце разорвалось бы.
«Интересно — любила ли я кого-нибудь так же беспощадно для себя, как героиня моего сна? — задумалась я тогда. — И понял ли тогда воинственный рыцарь, герцог, что если меч опустить вниз — перевернуть самую свою суть вверх головой, то он становится крестом?»
Позже, когда и средневековая легенда, и мои сны, и другие факты слились воедино и картина происходившей когда-то драмы стала полной, я догадалась, что увидела в том сне, как покидала землю душа казненной Сурады — несчастной жены герцога, которая мне снилась так часто. В том сне я с ней пережила ее прощание с землей, — с землей, где оставался ее герцог с разбитым сердцем, он же — ее будущий Дэрон...


Однажды в одном из моих снов я заставила себя подойти к зеркалу вплотную, когда откровенные видения любовной близости померкли и в овальной раме снова осталась мутная пустота. Я заглянула в него, надеясь, что отсутствие в нем страстных любовников освободило пространство для меня, и я найду там собственное отражение, но не увидела ничего, кроме переливчатых бликов на мерцающей пустоте в глубине зеркала. Стоило мне протянуть руку, как по зеркальной поверхности побежала рябь, словно по поверхности воды. Я сделала шаг вперед, и из центра зеркала, напротив моего сердца, пошли круги, словно от брошенного в воду поплавка. Через несколько минут круги исчезли, и снова воцарилась прозрачная пустота. А то, что я принимала за зеркало, оказалась поверхностью озера, застывшего в невозмутимом спокойствии. Проснувшись, в каплях пота, в первую секунду почудившихся мне брызгами озерной воды, я усмехнулась от напросившейся догадки, что, если бы на поверхности зеркальной глади в раме качался поплавок, то он бы не качался, а застыл как родинка...
После этой безуспешной попытки внутри сна перехитрить снившееся мне зеркало, я поймала себя на мысли, что внутри запыленной бронзовой рамы мне снится отражение вечности, и рябь в отражении — это нарушенный ее покой. А видения человеческих страстей — ее же сны, когда потревожит назойливое время. Вероятно, Кларина права, и время тоже видит сны, но запоминает их вечность. А может еще проще? И наши жизни, и наши смерти, и даже наши сны, — не более чем просто сны внутри сна, увиденные вечностью? Вечностью, которой постоянно снится повторяющийся ее любимый сон — время ...


Глава шестнадцатая
«НЕБО, ОКАЙМЛЕННОЕ ТИШИНОЙ ШЕЛЕСТА ЛИСТЬЕВ...»

В конце августа по ночам дышалось легче, хотя по утрам воздух стал еще более вязким. Казалось, в нем искрилась медовая пыльца. По утрам я просыпалась не только от щебетания птиц, но и от жужжания залетавших в комнату пчел, трудившихся над благоухающим розовым садом под нашими окнами.
В одно такое утро, разбуженная заблудившейся в моей спальне пчелой, я лежала, не открывая глаз, боясь растерять впервые увиденные во сне последние секунды жизни Кларины. Я тщетно истязала свою память, пытаясь возобновить их последовательность. «Как же она могла увидеть при своем последнем вздохе искаженные болью глаза ее погибшего мужчины? Каким образом ее душа после смерти запомнила глаза Дэрона, склонившегося над ней? Она могла увидеть их только «там», — там, где уже был он, где он ее еще не ждал. Уже умершая, она увидела встретившего ее Дэрона».
Моя догадка могла бы объяснить это не укладывавшееся во времени событие, которого не может помнить Кларина. Но что-то продолжало меня мучить. Я вспоминала подслушанные мысли Кларины накануне, на озере. Ей снова почудилась тень Дэрона; по воде побежала рябь от поплавка, который откликнулся на вздрогнувшую удочку в ее руке. «Да что это я опять? Ведь его нет ни среди мертвых, ни среди живых: он теперь только здесь», — приложила она руку к сердцу.
«Нет, что-то здесь не так».
Я стала вспоминать сон подробность за подробностью. Вот, перерезав себе косой вены, она падает на смятую рожь, изумленно следит за красной дорожкой, бегущей в траву по левой руке, силится согнуть ее в локте, переводит взгляд на небо, сереющее сквозь густые колосья, безучастно наблюдает, как растущее красное пятно на белом рукаве раздваивается. Ей становится спокойно: сознание ее замедляется, и одновременно ее старая боль, сжимавшая сердце столько лет, оказывается невесомой, уже вне ее, где-то рядом. Она свободна во времени и беззаботна, как в детстве. Она ощущает себя в мире так, как раньше, прежде чем эта, сейчас уже инородная, боль, вошла в ее жизнь и разрушила ее сердце. Ей кажется, что кто-то хлопает в ладоши: ритм звонких хлопков фламенко и надрывный вопль песни врывается в ее грудь вместе со всхлипом лопнувшей струны гитары. Резкий голос испанской певицы и слова песни проникают в самую сердцевину ее боли: «La noche nace la mentira — a -a-a-a, la noche nace la perdicin…»* Звон кастаньет и дробный ритм каблуков заглушают боль в висках, но вдруг удары сердца становятся громче и, словно звуки барабана, глухие и равномерные, поглощают ее сознание...
Кларина начинает считать удары собственного сердца и усмехается своей последней мысли. Успев досчитать до пяти, она говорит, почему-то назвав себя Венерой: «Вот видишь, Венерочка, даже сейчас я не дотянула мое мужество и до пяти, ровно в семь раз меньше, чем полагается в мои тридцать пять...»
Задержав шестой — последний в ее сознании — удар сердца, Кларина собрала последние силы и, открыв глаза, выдохнула «Дэ…».
«Договорила она его имя уже «там», когда его увидела», — разъясняла себе я, окончательно сбитая с толку собственными рассуждениями.
Я вздрогнула от настойчивого стука в дверь:
— Вера, вас не было на завтраке и вас не видели весь день. Вы в порядке? — голос дежурной медсестры по нашему этажу вернул меня в реальность.
— Я просто проспала, только и всего,— крикнула я.
Стук в дверь стал еще более настойчивым. Не найдя в темноте халата, я завернулась по плечи в простыню и открыла дверь. В проеме стояла испуганная медсестра с фонарем:
— Все нормально, Вера? У вас и света в окнах весь день не было, уже скоро ужинать.
— Как ужинать? — я обернулась к окну в комнате. Оказывается, темно в комнате было не из-за задернутых штор, а от наступившей за окном пустоты. «Темноты», — поправила себя я, как велел доктор Перони.
Я повернулась к испуганной медсестре. Она протягивала мне бумажную салфетку:
— Возьмите, — у Вас кровь на губах.
 Забыв про простыню, я вытянула руку. Простыня съехала вниз и предательски открыла всю левую сторону до бедра. Не успев ее подхватить, я закрылась правой рукой.
Медсестра улыбнулась:
— Да не смотрю я на вас; а вы будто Ева в парке у нас — она, как вы, прикрывается руками. Вы бы сходили как-нибудь туда, по другую сторону от павильона: там веселее, жизнь есть, а то просиживаете все дни напролет на озере, под ивой с Олд леди. Она отрешенная. Вам это ни к чему: от нее такая печаль исходит. Таких не надо возвращать — им место уже не здесь. А вы еще можете жить: красавица, молодая...
Я осторожно стала промокать губы.
— Ну, больше не сочится, остановилась кровь, — от этих слов медсестры мне стало не по себе. Внезапно вспыхнул в сознании кадр из последнего сна — красная тонкая змейка, сползавшая в траву от локтя Кларины.
Путаясь в складках простыни, я направилась к ванне.
— Я пошла, а вы торопитесь в столовую, — сзади вы точно Венера наша в белой мраморной тунике, — услышала я позади себя голос медсестры, и дверь медленно затворилась.

Ева Родена и огромная Венеры — на краю искусственного озера, возвышавшаяся перед моим окном, — были не единственным скульптурным украшением огромной территории «Жизни После Жизни». Доктор Перони расставил в живописных уголках увеличенные копии известных скульптур, начиная с античных и вплоть до Родена, в частности его «Евы». Им было отведено отдельное место в центре парка. Современных, неклассических скульптур он не заказал. Доктор признался мне как-то, что не любил сюрреализм за искажение природной красоты, так как «искусство лечит душу, а извращенные скульптором природные формы мучительны для сознания».
Когда шаги медсестры в коридоре затихли, я бросила взгляд на эффектно подсвеченную обезглавленную Венеру в окне и усмехнулась: «Если душу мою изобразить символически, я была бы похожа на эту статую “Без головы”: застывшая во времени, лишенная собственной памяти». А может, это был памятник обезглавленной красавице из моих чужих снов?
Мысли о странных совпадениях в окружающем меня замкнутом мирке «Жизни После Жжизни» теснились у меня в голове, пока я равнодушно изучала запекшуюся кровь на нижней губе. Вспомнив про ужин, я вернулась в реальность — в желудке жгло от голода. Я набрала полный рот воды и принялась тщательно полоскать горло. Задохнувшись от нехватки воздуха, я вытолкнула из себя бледно-розовую жидкость. Кровь, оказывается сочилась из нижней губы, а не из горла; видимо я прикусила ее во сне, когда вместе с Клариной считала последние удары ее сердца...
Я осознавала, даже еще не проснувшись, что не становилась во сне полностью Клариной. Я была ею и одновременно смотрела на нее со стороны. Иначе как бы я могла помнить, что свой последний, шестой, удар сердца она сама не услышала: он раздался как удар моего собственного сердца и отозвался эхом в сознании. Внезапно наступила удивительная легкость и полное чувство всепрощения. Не было больше обиды на мир, на судьбу, не было сжимавшей, как в тисках, жалости к Дэрону и к себе самой. И только глаза Дэрона остались в памяти. Эти черные глаза слились с тьмой, словно последний кадр на закончившейся пленке в кинофильме, и растворились в ней, став одним целым с Клариной, которой показалось, что кто-то подхватил ее на руки — легко, как ребенка. Она прижалась к этой неведомой груди, и в темноте ей сначала показалось, будто это был ее отец, потом — Дэрон, но, не услышав ни шагов, ни дыхания над собой, она решила, что то был ангел.
Тихо шумел прибой, и Кларина поняла, что ее несут вдоль берега по песку. Она открыла глаза, но ничего не увидела: ни своих рук, ни океана, ни груди, к которой ее кто-то прижимал. Вокруг была тьма, окутавшая ее словно пуховое одеяло. Она утонула в ней, подобно тому как в детстве тонула в перине своей доброй няни, спокойно погружаясь в сон, зная, что все и с ней самой, и с миром вокруг будет хорошо. Потому что ее няня была рядом, и тьма вокруг няни не была черной и пустой, а еле заметно светилась, если в нее вглядеться подольше...
Очевидно, в этот момент я опять запуталась между Клариной и кем-то другим: она не раз говорила мне, что росла без нянь и бабушек.
«Няня, — как-то сказала она мне, — это единственное неомраченное воспоминание о твоем собственном опыте беззаветной любви, вот оно и всплывает. Только любовь принадлежит тому и другому миру. Только она уцелеет при пересечении границы между жизнью и смертью».
После ужина, по дороге в кабинет доктора Перони, я вдруг вспомнила, что самое главное — то, что ударов сердца было шесть; я не успела как следует это обдумать, помешала стучавшая в дверь медсестра.
Мне стало ясно гораздо позже, почему шестой, последний, удар сердца Кларины услышала не только я...

Доктор был обеспокоен и ждал меня уже в коридоре.
— Ты что? Снова засмотрелась на сны Олд леди?
— На ее смерть, дорогой доктор, я не могла проснуться от ее смерти.
Он нервно надел очки и почти толкнул меня к дивану.
— Вера, завтра утром… Завтра я буду в силах тебя выслушать. Я устал сегодня — переволновался из-за тебя, ведь ты спала весь день. А сейчас я настаиваю на снотворном, — сказав это, он взял шприц и сделал мне укол. — Я провожу тебя до комнаты сам, снотворное начнет действовать через полчаса.
— Я сама дойду, не беспокойтесь.
Я заметила, что доктор был чем-то очень озабочен, руки у него тряслись больше обычного, а черные круги под глазами темнели даже сквозь очки.
— Доктор, что-то случилось?
— Мне срочно надо уехать в Лондон, вернусь к утру. Сам зайду к тебе в комнату, и ты мне все расскажешь о ее смерти.
Провожая меня до нашего замка, Перони не сказал ни слова и очень торопился. Поравнявшись с подсвеченной в темноте Венерой, я вдруг вспомнила, что хотела его спросить, почему ей отрубили голову такой молодой и красивой. Доктор Перони нервно рассмеялся и замедлил шаг.
— С чего ты взяла, что отрубили? Ее нашли такой, при раскопках. Можно только догадываться, какой она была бесподобной красоты.
— Голову так и не нашли? — не сдавалась я.
— Нет? Ты не читала? — он вдруг спохватился и, торопливо потянул меня вперед. — Пошли быстрей, Вера. Извини, я машинально тебе отвечал, я сегодня перетрудился, стресс, понимаешь? Как же это я тебе мог сказать, старый дурак, «не читала»?!
Через десять минут, проваливаясь в сон, я подумала, что Перони впервые назвал сегодня Кларину не по имени, говоря о ней, и забыл, что я помню о себе только то, что было со мной уже после смерти. Эти две мысли поселили в меня странную тревогу. Мне показалось, что что-то бесповоротно изменилось с этого дня и произошло нечто такое, что навсегда прервет однообразные дни под плакучей ивой. Да и укол снотворного доктор мне уже не делал больше трех месяцев. Тревога моя усилилась, и сильное сердцебиение никак не удавалось усмирить моим обычным воспоминанием о спокойно покачивающемся в тени под ивой поплавке. Я вспомнила, что не видела Кларину целый день, и она, наверное, ждала меня там, в лодке: «Может, она решила, что я поддалась уговорам медсестры и перешла в жизнь — стала проводить время в парке с другими?»
Тоска по ней и вина захлестнули меня, и я обрадовалась действию укола: «Скорее бы заснуть, а утром сразу побегу к ней на озеро, надо поставить будильник, чтоб опять не проспать весь день».
Будильник я не поставила, провалившись в глубокий сон...


В ту ночь мне приснились улитки. Они лениво выползали на влажный каменный парапет вдоль аллеи невысоких густых елей, по которой шла ссутулившаяся Кларина. Лицо ее было залито слезами и дождем; капли, соревнуясь, спешили вниз, в черный бархатный шарф. Она наклонилась, разглядывая завиток раковины на спине одной из улиток. Крупная капля дождя ударила улитку по голове, и она спряталась в свое убежище. Кларина сняла шарф и надела его на голову.
«Как в трауре — опять совпадение, Дэрон», — обратилась она к нему внутри себя, как обычно, и осеклась, вспомнив, что час назад получила сообщение о его смерти. Она сделала шаг назад к улиткам, не смея вздохнуть, пока эта мысль искала место в ее сознании, погладила ракушку со спрятавшейся внутри улиткой. Невыносимая мысль, что Дэрона больше нет, что он внезапно прекратился на этой земле, как дождь, снова подкрадывалась с очередным вздохом. Улитка высунула голову и поползла по мокрому камню. Кларина задержала вздох и схватилась за мобильный телефон в кармане, — надо было успеть позвонить кому-нибудь важному в ее жизни и сообщить о своем горе. Это отсрочит осознание мысли, что Дэрона больше нет. Она стала перебирать телефонные номера в аппарате и поняла, что звонить некому. Никто из друзей, даже самых близких, не поймет происшедшее в мире событие, — никто, кроме самого Дэрона. Только он один знал, насколько его существование было необходимо для нее. Знал потому, что, как он не раз признавался Кларине, то же испытывал и сам к ней...
Мгновение помедлив, Кларина все же позвонила нескольким их общим друзьям, спокойно, без ожидания чрезмерного сострадания. Голоса в трубке дрогнули и просили держаться и мужаться или просто повторяли «ужас» и «кошмар». Кларина была им благодарна, поскольку мысль о смерти Дэрона после этих звонков нашла себе наконец место где-то между сердцем и горлом.
Кларина оставила улиток и пошла медленно вверх по узкому тротуару, цепляясь за ветки елок. Она шла осторожно, словно боясь потерять равновесие от страшной ноши в душе. С каждым шагом эта жуткая мысль о смерти ее мужчины превращалась в нарастающую боль. Кларина боялась потревожить ее лишним неосторожным движением, зная, что вот-вот затопит ее, прежде чем успеет донести... «Донести куда?» —— спросила Кларина себя и ускорила шаг. Кадры воспоминаний ее лучших мгновений с Дэроном теснили друг друга. Каменный парапет и хвойная изгородь кончились. Кончился и дождь. Небо начало густо синеть, и Кларина замедлила шаг у обочины леса — вдали виднелся луг с высокой травой. Ее крикливая зелень на фоне отступающей ночи удивила Кларину, и она остановилась. Слабый ветер коснулся ветвей деревьев, и она услышала в себе голос Дэрона: «...Небо, окаймленное тишиной шелеста листьев...».
Она вдруг ясно увидела себя откуда-то издалека — не то из будущего, не то с высоты облаков — маленькую точку посреди тишины, безразличной к ней. К ней — Кларине, уже никем не любимой. Ничтожно крохотной и не имеющей смысла, ибо тот, кому она была так нужна много лет, исчез с лица земли, оставив после себя зияющую пустоту. Кларине показалось, что этой кричащей пустотой, этим угрюмым, необратимым отсутствием Дэрона пропиталась мокрая трава. Она вдохнула влажный воздух и закашлялась — влага, горькая и пьянящая, была насыщена привкусом жалости к Дэрону. Кларина прижала ладонь к губам и вспомнила о небе в кайме тишины. Она попыталась увидеть себя и горе свое со стороны, как нередко учил ее Дэрон. Теперь она показалась себе — на фоне горизонта вдали —— уже огромной окаменевшей вдовой, окруженной необозримой тенью печали. Тень ложилась на луг, рощи и леса и переливалась на небо. Кларина усмехнулась и попросила эту тень дотянуться до Дэрона и передать ему, что она его... любила. Нет, больше чем любила. Нет, просто любила...
Она задумалась, повторяя вслух его фразу о небе и тишине. Кларина давно отдавала себе отчет в том, что после стольких лет с Дэроном ощущала мир так же, как и он. И оба не заметили, кто из них первый начал изменять другого. Она вспомнила слова Дэрона, что, когда его не станет, ей предстоит помнить, как он ее любил, и жить дальше во имя него. Дэрона, который обещал, что после смерти навсегда будет с ней и ничто уже не помешает им быть вместе. «Я — это ты, а ты — это я; придет время, и ты это поймешь...» — как-то сказал Дэрон, сильно выпив...
Кларина опустилась на колени и стала молиться. Как обычно, пока он был жив, она сначала молилась за Дэрона. Кларина просила милостивое небо принять его душу, простить за все ошибки и во имя их любви освободить от всех сомнений и страданий. Она просила Творца дать душе Дэрона мир и покой и подарить им встречу, потому что ей — да простит ее Господь за чрезмерную любовь — необходимо увидеть Дэрона еще раз, иначе душе ее нет смысла продолжаться и вовсе. Потом она молилась за себя и просила Дэрона ее простить, если любила его не так, как могла бы—. Потом она попросила прощения и благословения у всех остальных ее близких, умерших раньше, и огляделась вокруг.
Зелень травы и деревьев снова ударила ей в глаза. Она постаралась не видеть ее и сосредоточилась на синем цвете неба. Но и синева вокруг облаков тоже оказалась для нее невыносимой. Она представила себе цвет моря, потом цвет подсолнечных полей, но и они причинили острую боль. И тогда она поняла, что все цвета ей нестерпимы потому, что их уже не может видеть ее Дэрон. Кларина задохнулась от боли за него и напрягла в себе все силы, чтобы дотянуться до Дэрона внутри себя. Ей показалась на миг, что любовь ее всесильна, и она — живая Кларина — способна дать почувствовать и зелень поля, и синеву неба, и запах дождя... уже не живому Дэрону
В следующее мгновение Кларина ощутила, как по телу ее разлилась усталость, и ясно поняла, что жить на Земле, где больше нет ее Дэрона, ей не под силу. За пятнадцать лет она уже научилась довольствоваться тем, что он попросту где-то есть среди живых и думает о ней так же часто, как и она о нем. И Земля, по которой уже не пройдет Дэрон, показалась ей вдруг чужой и немилостивой.
Встав с колен, она решительно направилась к высокой траве. Она доходила ей до колен. Кларина осмелилась прочитать назревшую в ней по дороге мысль: «Если потом ничего нет, — подумала она, — то не страшно, но если потом там меня ждет Дэрон, то он обязательно меня встретит. Зачем же мне ждать, зачем же мне жить и просыпаться по утрам, зная, что Дэрона больше нет на земле?!» Ответ напросился сам — простой и разрешающий сразу все. Она еще раз представила непредставимое — все, что было ее Дэроном, исчезло с лица земли, и не будет даже могилы его нигде… Кларина нагнулась к косе, лежавшей возле стога сена. У нее мелькнула мысль, что Всевышний может ее наказать за самоубийство и отменить вымоленную ею встречу с Дэроном, но она тут же погасила в себе эту мысль в надежде на Божье понимание. Бог, обещающий, возможно, встречу с ее Дэроном, было то, что ее ждет. И если она в этом ошибалась, то, значит, ее ожидало «ничего». А «ничего» — нечего и бояться. Кларине вспомнилась маленькая зеленоглазая девочка, которая рассказывала ей о сетке, в которой было «ничего». О пустой сетке из-под картошки...
Она села в траву и засучила рукава блузки. На секунду она заколебалась от мысли, что молиться за ее душу будет некому, ибо на земле не осталось ни одного любящего ее человека. Рукоятка косы была шершавой, и несколько заноз впилось ей в ладонь. Кларина вскрикнула, и я проснулась, хорошо зная, что именно последует дальше…
Снова заснуть я позволила себе только под утро. Перелистывая журналы мод, я пыталась вытеснить из себя безысходную тоску Кларины, передавшуюся мне из сна...



Глава семнадцатая
ШЕСТОЙ УДАР

Наутро меня разбудил доктор Перони. Стоя над моей кроватью, он держал поднос с завтраком и двумя чашками кофе.
— Мы с тобой позавтракаем вместе, и ты спокойно мне все о ней расскажешь. Хорошо?
— Про сон?
— Про ее смерть.
«Ее» меня уже не удивляло. Я вернулась из ванны и поймала себя на мысли, что доктор выглядит еще хуже, чем вчера. У меня сжалось сердце от дурного предчувствия. Впервые сострадание к другому человеку, а не только к Кларине, легло тяжестью на грудь. Разливая кофе, я вспомнила, что Кларина сидит одна, там, в лодке, и удивляется, что меня все нет.
— Уже двенадцать часов. — я подошла к окну и раздвинула занавески. Несмотря на хорошую погоду, в парке было безлюдно, — А где же все, доктор?
— У нас временный карантин, — не поворачиваясь, сказал Перони и отхлебнул с шумом кофе из чашки. — Всем велено не покидать здания.
За окном послышался лай собак. Я удивилась, вспомнив, что из животных в клинике разрешалось держать только птиц в клетках и кастрированных кошек.
На блюдце, рядом с кофе, лежали две розовые капсулы.
— Витамины, тебе Вера, — ласково сказал Перони.
Это была неправда. Когда он врал, то обычно дважды втягивал воздух носом, зажимая левую ноздрю и издавая при этом потешный свист правой.
— Витамины?
— У тебя будет легкое настроение, и тяжесть в голове пройдет. Я их и сам принимаю. — Он достал маленькую коробочку из нагрудного кармана. Отсыпав в ладонь четыре «витамина», Перони закинул их себе в рот, отхлебнул сразу полчашки горячего кофе и застонал, ошпарив язык и горло. Из глаз его потекли слезы.
— Доктор, что с вами? — я протянула ему свой стакан с водой.
Он вылил немного воды себе в руку и плеснул в лицо. Не вытираясь, допил оставшуюся в стакане воду со льдом и затем вытер лоб носовым платком. Вода стекала с его подбородка на рубашку и закапала синий цветок в верхнем кармане пиджака. Он бережно достал его и прижал к носу. Зажав левую ноздрю, Перони с силой втянул воздух, но обычный тонкий свист не раздался. Вместо него раздалось еще более комичное бульканье от попавшей в нос воды, и доктор начал безудержно чихать. Поднос на его коленях затрясся и стал медленно сползать. Я подхватила его и поставила на столик перед окном. Кофе в моей еще полной чашке расплескался и затопил два розовых «витамина» на блюдце. Воспользовавшись этим, я вылила в раковину кофе вместе с наполовину уже растаявшими пилюлями. Когда я вернулась, доктор уже пришел в себя и сидел у окна с пустой чашкой. Он все еще держал синий цветок у носа.
— Вид у тебя чудесный из окна, Венера. Такой же, как у Олд леди, вот только со второго этажа моя любимица Венера кажется больше и монументальней, чем с ее, третьего, — задумчиво сказал он, растягивая слова и скользнул по мне отсутствующим взглядом. Я поняла, что он все еще не в себе — мысли его путались, как и слова.
— Доктор, вы меня Венерой назвали?
— Вера, это тебе послышалось, — громко сказал он, и я услышала знакомый посвист из правой ноздри.
Я вспомнила, что недавно кто-то уже добавил две лишние буквы в мое имя, которые превращали меня не то в звезду, не то в античную богиню.
— Доктор, — надувшись, сказала я, — я — Вера, а не Венера.
— Знаю, милая моя, что ты — Вера, не Венера, — ухмыльнувшись, ласково произнес Перони и пристально посмотрел мне в глаза. — Хорошо, не буду больше путать. Это у меня даже не от усталости и недосыпа, а от старости. Ты молодая, спишь много, вчера вот весь день проспала. А я сплю меньше и меньше с каждым днем: жалко просыпать оставшиеся дни, ведь я уже не мальчик, и давно... Вот так… — он запнулся на секунду, — Вера. Когда долго живешь, еще не это бывает, — пробормотал Перони и опять застыл перед окном. Обернувшись ко мне после долгого раздумья, он спросил: Вера-не-Венера, ты выпила витамины?
— Да, как и вы, — соврала я.
Доктор, стал заметно спокойней.
— Ну, тогда садись и расскажи мне твое видение о смерти Кларины, — он, как обычно, назвал ее по имени, и не покидавшее чувство тревоги, что что-то бесповоротно изменилось, улеглось без «витаминов». — Пожалуйста, постарайся ничего не опускать: мне важны подробности, последовательность, ощущения — ее и твои мысли — где, как — понимаешь?
— Мне, доктор, и стараться не надо — из головы не выходит этот сон, а удары все еще раздаются в мозгу заново и заново...
— Удары? — перебил меня доктор.
Обычно он никогда не перебивал. Я видела его нетерпение и еле сдерживаемую нервозность.
— Да, удары, — начала я, отвернувшись от него, чтобы не сбиваться. — И их было шесть, но последний услышала только я. Кларина успела досчитать до пятого удара своего сердца. На шестом оно сократилось и не разжалось, но знать она этого не могла. Сознание ее затухло на пятом ударе.
— На пятом, говоришь? — он о чем-то задумался. — Кажется, теперь я понимаю. Ну-ну, продолжай, извини.
— Я ясно во сне ощущала ее сердце, а вот боли из рассеченных вен не помню. Обычно я не чувствую ее физических ощущений, словно нахожусь под наркозом, а вот ее переживания ощущаю, как свои, в полной силе. Понимаете, на физические ощущения я смотрела в этом сне как бы со стороны, а вот на душевные — изнутри, из нее…
— Так и должно быть, Вера. Во сне ты находишься в ее душе, а не в ее теле, становишься ею мысленно и поэтому ничего физического, к счастью, не чувствуешь, иначе бы ты проснулась, скажем, от ужасной боли, оттого что она перерезала себе вены косой. Глубина ее порезов была такая, что пришлось зашивать, поэтому она и носит длинные перчатки выше локтя.
Он замолчал. Подняв на него глаза, я обомлела. С доктором творилось что-то неладное. Он обливал слезами свой синий цветочек и сыпал себе в рот новую партию «витаминов».
— Что с вами, доктор?
— Не прерывайся, это от бессонницы, рассказывай, это очень важно, — строго сказал он, справившись с собой.
— Первое, что я почувствовала, — то, что она умирает. По ее сердцу почувствовала, — я его ощущала, как свое. Мышцы ее сердца напряглись, но тут же ослабли и освободили из тисков боль, словно рука, сжатая в кулак, вдруг разжалась. Сердце ее не выдержало , и она умерла именно между пятым и шестым, последним ударом, который, как я уже сказала, Кларина слышать не могла. С пятым ударом она словно забрала с собой всю свою боль и любовь к своему мужчине. Не выпустила ее больше. Понимаете ли вы, доктор?! Любовь Кларина забрала с собой, потому что шестого удара уже не слышала.
— Да, понимаю, так оно и происходит, когда такие, как она... Ее сердце перед смертью, исторгнув из себя боль… умение любить, вот так… — Перони не хватало ни слов ни воздуха. Он закрыл лицо руками.
Таким слабым и жалким я еще его не видела. Обычно, сидя за старинным огромным столом у себя в кабинете, доктор не казался столь ссохшимся и сгорбленным. В очках и перед зажженным экраном его «блокнота», который записывал слова с голоса пациента, он выглядел всезнающим ученым и, казалось, обладал сверхъестественной силой внушения и успокоения. Но сейчас от этого Перони остался только свист из правой ноздри и поникший синий цветок в петлице. Я встала и налила оставшийся кофе в его чашку.
— Доктор, успокойтесь, а то я не буду дальше рассказывать, — сказала я как можно мягче. — «Наверное, так говорят с маленькими детьми», — пронеслось у меня в голове». — Интересно, у меня, может, даже были дети, а я и не знаю, — уже вслух докончила я свою мысль.
От моих слов доктор зарыдал в голос, тут же схватился за грудь, а другой рукой за карман и вытащил вместе с подкладкой упаковку с жирной надписью «валиум».
— Я сейчас приду в себя, ты только не пугайся, все будет очень, наверное, то есть наверняка, хорошо. Просто смерть я воспринимал всегда очень лично, и особенно сейчас, когда ее больше нет, я... — Он резко осекся и посмотрел мне в глаза с ужасом: — Вера, понимаешь, я не понял, что ты хотела рассказать о ее смерти… Ты, возможно, видела во сне ее кончину не тринадцать лет назад, а... понимаешь?..
— Нет, — призналась я, сжавшись от леденящего предчувствия и протянула руку к коробке с валиумом.
— Нет, нет, тебе больше двух опасно, раньше, чем через четыре часа нельзя...
— Я те две таблетки вылила в раковину вместе с кофе, — призналась я.
— Ох, ты, глупая моя, на, возьми скорей. Шутка ли, такое творится, а тут еще и сны, — доктор вдруг смолк, снова уставившись в окно невидящим взглядом. — Вера, давай вместе наберемся мужества и дослушаем твой сон до конца. — Он вдруг вспомнил про свой компьютер-блокнот и включил экран: — Не хочу упустить ни слова, продолжай, что было дальше, ты видела что-нибудь со стороны?
— Да. Ладони Кларины медленно разжались, и чуть дрогнули уже непроизвольно, скорее рефлекторно, отозвавшись на шестой удар, и сердце ее замерло... — Я снова полностью перенеслась в сон и, забыв о докторе, рассказывала не останавливаясь, задыхаясь от сострадания к Кларине и не обращая внимания на начинавшуюся боль в груди.
Дойдя до конца сна, я объяснила, что не поняла, кто же нес Кларину вдоль берега, и высказала догадку, что, так как она последней вспышкой сознания запечатлела глаза Дэрона, то, наверное, это был он, но принял ее из чьих-то рук уже «там». Я вспомнила, что мне показалось, будто он приложил руку к ее груди, хотя это невозможно, потому что «там» есть только прикосновения души к душе, а они неосязаемы. И все-таки расставаться с этой мыслью не хотелось. Я задала себе риторический вопрос, забыв, что доктор сидит рядом, а его блокнот аккуратно превращает мой устный рассказ в письменный.
— А что если живой Дэрон наклонился над умирающей в траве Клариной и принял ее за умершую? Ведь он опоздал лишь на миг. Она еще успела увидеть его глаза. Значит, сердце Кларины замерло в последней судороге и не билось уже тогда, когда ладонь Дэрона прижалась к ее еще горячей груди. Почувствовал ли Дэрон тогда, что под его ладонью лежала их общая любовь, судорожно сжатая последним усилием воли его любимой женщины?
— Вера, ты правильно догадалась, шестой удар услышала только ты одна: ни Кларина, ни Дэрон — ни там, ни здесь — его не услышали. А то все было бы иначе.
  Я вздрогнула от голоса доктора, который стал таким же, как всегда. Вторично пережитое вместе с Клариной прощание с собой наполнило меня тоской. Мне было необходимо увидеть ее как можно скорее. Я должна была сейчас, сию минуту бежать на озеро. Доктор, казалось, прочитал мои мысли, но уходить не собирался. Выключив компьютер-блокнот, он встал и подошел к окну. Теперь, как обычно, Перони стоял не горбясь, и мне показалось, что всхлипывающий старичок на стуле тоже был персонажем из моего сна.
— Вам лучше, доктор? — спросила я. — Я бы хотела пойти на озеро к Кларине. Она меня, наверное, ждет.
Доктор не шелохнулся. Он пристально вглядывался вдаль. Не говоря ни слова, Перони сел за стол и поднял на меня глаза, потерянный в собственных мыслях. Потом он очень долго доставал очки из футляра и еще дольше их протирал. Так и не надев, положил их обратно. Наконец, он «сфокусировал» свой взгляд на мне.
— Доктор, вы меня не слышали?
Он что-то торопливо записал в блокноте и спросил холодно:
— Так ты точно помнишь, что ее вены были перерезаны и кровь сочилась по перчаткам на траву?
— Нет, доктор, перчаток на ней не было, руки были голые, а белый рукав был закатан, кажется, на левой руке. С чего вы взяли, что на ней были перчатки перед самоубийством?
— Значит, ты видела ту ее смерть — тринадцать лет назад, раз без перчаток, — перебил он. — Ведь сейчас она их не снимала никогда, даже ночью.
Все это он говорил сам себе, и я удивилась, что он ошибся, сказав «снимала».
— Значит, еще есть надежда, — продолжал он. — Вера, вчера я ездил в Лондон опознавать тело утонувшей женщины по фамилии Рандо.
— Нет. При чем это сейчас? Она — ваша родственница, знакомая или, может?.. — Вспомнив состояние доктора вчера, я стала догадываться, что у него что-то случилось лично.
— Рандо — это фамилия Дэрона, понимаешь? Но это, как оказалось, была его жена. Она утонула. Получила инфаркт, когда плавала. Я боялся, что это Кларина. Ведь она бы могла назвать себя его фамилией. В сумке утопленницы лежала неотправленная открытка в Нью-Йорк, подписанная «миссис Рандо». Ведь Кларина считала, что они обручились душами там, в траве, и вполне могла бы так подписаться, понимаешь?
— Нет, доктор совсем не понимаю. Как вы могли ездить вчера опознавать чей-то труп и думать, что это Кларина только потому, что фамилия утопленницы такая же, какая у Дэрона. Ведь Кларина была на озере.
— Ты что ее видела вчера там? Когда? — Он вскочил со стула и стал меня трясти за плечи. — Когда ты ее там видела в последний раз?
— Доктор, я ее вчера не видела, — выдохнула я. —— Я же проспала весь день....
— Вчера ее никто не видел, и сегодня тоже, — сказал Перони. — Ты просто не знаешь, ведь ее второй день уже ищут с собаками по всей территории. Лодку ее нашли прибитой к другому берегу, но запах собаки не схватили в радиусе полумили вокруг озера. Сначала я думал, она утонула или утопилась, но на дне ее тоже не нашли. Она исчезла. Я подумал, что ты видела ее смерть во сне, слава Богу, нет. Ты во сне умирала с ней тринадцать лет назад, по рассказу ясно. Но то, что ты именно вчера видела сон о ее смерти, в тот же день, когда она пропала, — очень уж странное совпадение.
— Доктор, случайных совпадений не бывает. — Мне вдруг отчетливо вспомнился спокойный и уверенный голос Кларины. — С ней что-то случилось, это все из-за меня, если бы я не проспала, то была бы там с ней! А вдруг она вторично решила... нет, не может быть!
От мысли, что Кларину я больше не увижу, я похолодела и рухнула на стул. Только сейчас я поняла, что полюбила ее, единственную в этой второй жизни, в которой моя память не сохранила ни одной привязанности. И Кларина была единственной моей связью и с миром, и с жизнью, и со смертью, и с чувствами, и с мыслями, и с самим временем, а самое главное — с моей собственной душой.
«Наверное, мне все это снится», — подумала я, очнувшись одна в комнате, с влажным полотенцем на лбу. Дверь была распахнута; футляр с очками доктора Перони лежал по-прежнему на столе.
— Какой ужас, все это правда! — я отказывалась верить самой себе. — Доктор, видимо, побежал за лекарством. Надо успеть на озеро! — Мне все еще казалось, что там ничего измениться не могло, и Кларина, как обычно, будет сидеть в старой лодке без весел, с удочкой в руке, не сводя глаз с поплавка.
Ноги меня не слушались, я бросилась вниз по ступенькам к выходу. Не встретив никого ни в коридоре, ни вокруг замка, я побежала по дороге, ведущей на озеро.


Солнце палило нещадно, и в воздухе стояла вязкая духота. Пульсирующий стрекот цикад царапал слух в унисон с тяжелой ухающей болью в голове. Ноги в домашних шлепанцах на гладких пластиковых подошвах разъезжались на гальке проселочной дороги. Тяжесть в голове сосредоточилась над глазами и сжимала лоб как в тисках. Повернуть голову было больно, и я смотрела только вперед.
Камушки набились в шлепанец, и мне пришлось остановиться, чтобы их вытряхнуть. Но, удержаться на одной ноге не удалось, и, теряя равновесие, я выпустила шлепанец из рук и оперлась голой пяткой о раскаленную гальку. Боль от ожога в стопе заставила меня забыть о пульсирующей тяжести в голове. Прикрыв глаза от солнца, я на ощупь отыскала ногой свалившийся шлепанец и стала вглядываться вдаль. Дорога шла в гору, и я была еще только в самом ее начале — между двумя ослепительно желтыми полями высокой ржи. Только под конец тропа сужалась, спускаясь дугой к озеру. Я оглянулась. Вокруг никого не было.
«Никто и не заметил, значит, что я выскользнула из корпуса». Я прислушалась. Лай собак был уже еле слышен и удалялся. «Только бы добежать до озера — успеть, пока не обнаружат мое отсутствие, ведь доктор скоро вернется с уколом, и меня хватятся!»
Бежать я больше не могла, каждый шаг отдавался ударом в голове, почему-то ныло левое плечо. Воздух был густой, как кисель, вдохнуть глубоко мне не удавалось. На ходу я стала массировать виски. Ладони взмокли от пота, катившегося со лба, и я заметила, что вижу только половину панорамы перед глазами, причем левую. Справа было только прозрачное пятно, нечто вроде огромной просвечивающей дыры, наполненной бесцветной пустотой.
«Частичное ослепление, неужели это начало мигрени? Или это от жары и перегрева?» Я закрыла левый глаз рукой, и все вокруг исчезло, провалившись в прозрачную дымку. «Надо дышать глубже: не дай Бог сейчас случится гипертонический приступ, и я не добегу до Кларины!» — сжав зубы, я снова перешла на бег. Не выпуская из левого, «зрячего» глаза белую гальку на тропе, сужающейся к озеру, и закрыв «слепой», правый, глаз ладонью, я бежала вдоль поля, скользя левой рукой по колосьям. Впереди показался знакомый поворот. Завидев издали красные маки на кромке дороги слева, рядом с озером, я громко крикнула: «Кларина, где вы? Это я, Вера!»
Почувствовав под ногами траву, а не гальку, я остановилась. Левый глаз слезился от напряженной работы «за двоих», но все равно я видела только половину озера. Лодки под ивой не было. Зажав правый глаз ладонью, я оглядела вторую половину озера. Лодки не было и там.
«Кларина! Кларина!» — крикнула я так громко, что перепуганные птицы сорвались с ветвей ивы и недовольно захлопали крыльями. В голове пронеслась мысль: «Нельзя кричать! Меня найдут по голосу, и я не успею отыскать Кларину!»
Я пошла вдоль берега вправо, по направлению к высоким камышам напротив ивы, на другой стороне озера, где так нередко мерещилась Кларине тень ее Дэрона. Пульсировать в голове перестало, и тупая боль перешла в саднящее жжение в затылке. В тени деревьев дышалось легче. Но зрение, разделившее мир на прозрачный и видимый, все еще не восстанавливалось.
Дойдя до камышей, я присела на корточки над водой. Меня тошнило. Я стала черпать воду руками и плескать себе в лицо. Брызги пахли той неповторимой озерной свежестью, которая сохраняется только ненадолго после дождя. Я смочила виски и затылок, и жжение стихло. Зыбь на воде от моих рук тоже разгладилась, и только камыш слабо шуршал в безразличном мире вокруг меня. Оставаясь на корточках, я оглянулась: «Здесь меня никто не найдет».
Камыш, высокий и густой, замыкался полукругом и полностью скрывал меня от окружающего мира. В нескольких метрах от озера, позади высоких зарослей шиповника начинался лес. Ноги у меня затекли. Я села на траву и опустила горящие ступни в прохладную воду, не снимая запылившихся шлепанцев. Прямо надо мной висели красные ягоды шиповника, точно такие же, как на этикетке упаковки с чаем, стоявшей на столе около блокнота-компьютера старого доктора. Отсюда, с берега озера, окруженного зарослями камыша и высокого кустарника с живыми, а не нарисованными полезными ягодами, весь мир казался совсем другим. Мне даже показалось, что «Жизнь После Жизни» — весь огромный парк с его колоссальными скульптурами, его обитателями и сам замок — были всего-навсего плодом моего воображения. Затянувшейся фантазией или очередным сном, приснившимся мне именно здесь, на озере, о котором знала только я.
Поверхность вод казалась тоже совсем иной. Отсюда были видны белые и желтые кувшинки, неразличимые с берега, где росла ива. Ее подножие закрывал густой камыш — и была ли Кларина на озере, отсюда не было видно. На секунду я представила, что она там, на своем обычном месте: «Просто ее закрывает камыш, — попыталась я отсрочить неумолимый вопрос: «А, может, и Кларина, и лодка, да и все эти четыре месяца под ивой, проведенные с ней в наших еле слышных диалогах, тоже были сном?» Я задумалась, тупо уставившись на воду.
Представить себе, что Кларины больше нет и уже никогда не будет, мне не удавалось. Вспомнить, что ее не было вовсе,не доставило бы такой боли: «Итак, ее, той, чье имя было в моей фантазии Кларина, наяву нет и не было, поэтому и исчезнуть она не могла. Да и мира там, за полем, на самом деле нет и не было, и ни меня, ни Кларину из моих снов никто, следовательно, искать не будет, так как нас нет. Я сама же себе снюсь, и камыш этот вокруг тоже мне снится, так как, если меня нет, то и видеть его я не могу. А спросить некого, так как Кларина не существует. А вдруг Кларина и есть я? А я — это Кларина, но мы этого с ней не знали, так как одна из нас не помнит, кто она. А что если после нашей полусмерти в нас вернулась только одна душа, а другая потерялась где-то во времени и пространстве? Ускользнула, не успев найти ей родное тело, и разделилась надвое, обдурив сразу и время, и доктора Перони? И мы с Клариной — одно целое существо: а тогда, если прекратится одна из нас, не сможет продолжаться и другая. Но тогда, если я еще есть (а я есть, раз чувствую прохладу озерной воды на горящих ступнях), значит, не прекратилась и Кларина. Значит, ее еще не втянуло туда».
Неожиданно рядом раздался тихий всплеск, и через мою щиколотку грузно перепрыгнула брюхатая жаба, плюхнувшись в воду между моих ступней. Я резко отдернула ноги. Глупое создание, перепугалось больше меня: ноги, видимо, ей казались двумя корягами. От моего резкого движения темно-коричневое страшилище снова подпрыгнуло и с размаху плюхнулось в подол моей зеленой юбки, приняв, ее, очевидно, за траву. Вскочив, я с силой встряхнула подол и жаба взлетела высоко над камышами. Застыв на секунду в воздухе, она начала падать. Из нее отделилась несколько комочков темной искрящейся на солнце массы. Казалось, что от нее тянулась черная цепочка, удлиняющаяся на глазах прямо в воздухе. Жаба метала икру. От страха она разродилась преждевременно. Несчастное создание приземлилось обратно в заросли камышей, и в них застряло. «Ее потомство погибнет, высохнет на солнце, застряв в камышах. Надо ее столкнуть в воду, ведь это по моей вине ей пришлось взлететь во время столь святого исполнения своего долга, — я засмеялась, мысленно цепляясь за это комичное происшествие. — В конце концов, я у нее в долгу: она прыгнула на меня как раз вовремя, не дав мне окончательно извести собственный рассудок».
Я начала продираться по воде к камышам, не сняв шлепанцы. Жабе я действительно была благодарна и испытывала за нее своего рода ответственность. Мне не терпелось ее спасти, потому что, помогая ей, я опять становилась реальной: «Сейчас я ее спасу, это действие моих рук — результат моего решения исполнить собственную волю. Значит, я есть, и спрашивать никого не надо. Я себе не снюсь. Я существую — ровно настолько, насколько реальна эта глупая жаба, эти камыши и это озеро. И Кларина, конечно же, была, раз я ее помню. Она — мое первое воспоминание, память о том, что было и исчезло. Но теперь она — уже часть меня, моей новой памяти и первой тоски, и она, конечно же, найдется».
Зацепившись за что-то юбкой, я дернула за подол. Над мутной водой, в которой я стояла уже по колено, появилась длинная палка. Она тут же скрылась, отпустив мою юбку. Сунув руку по локоть в воду, я нащупала гладкую поверхность. У меня в руках была удочка Кларины. Я потянула ее на себя, чтобы вытащить ее тонкий гибкий конец, где привязывалась леска с поплавком. Леска была оборвана у самого основания, — от нее остался только узелок. Мысль, которую я отгоняла от себя до этого мгновения, застала меня врасплох. Ни приключение с жабой, ни изощрения моего хитрого сознания в логическом «самозапутывании» не смогли предотвратить прямого попадания ужасного предположения в самое сердце: «С Клариной случилась беда. Олд леди была, но больше ее нет и не будет: ни для мира, ни для озера, ни для меня». Я заставила себя посмотреть в сторону ивы на противоположный берег. С то места, где я стояла, был виден зигзагообразный просвет в камышах, как будто нарочно расчищенный. Погружаясь в воду по бедра, я направилась к нему. Удочка служила мне палкой, на которую можно было опереться, чтобы не упасть на скользком, тающем под ногами дне. Так я дошла до середины просвета в камышах, откуда открывался полный вид на подножие ивы. Вода мне была уже по пояс, и дно резко шло под откос. Сделав еще два шага, я опять потеряла из виду место, где еще два дня назад мы сидели с Клариной.
Вспомнив про жабу, я снова принялась искать вокруг темное пятно, — лишь бы отсрочить мысль о больше не существующей в мире Кларине. Раздвигая камыши длинной удочкой, я прочесывала заросли, прекрасно понимая, что даже если и наткнусь на жабу, то вряд ли замечу ее одним «зрячим» глазом, из которого катятся градом слезы. Устав сражаться с камышами и отказавшись от спасения жабьего потомства, я бросила удочку и плеснула водой себе в лицо, чтоб смыть разъевшие глаза слезы.
У самого края камышей кончался просвет. В воде плавало несколько окурков. Путаясь в юбке, я повернула обратно. Удочку оставлять не хотелось. Я потянулась к ней, но, поскользнувшись, полетела лицом вниз, окунувшись по плечи в воду. Сухие стебли затрещали и больно расцарапали лицо. Открыв глаза, я заметила, что полное зрение вернулось: перед правым глазом остался только вертящийся «зайчик». Откинув мокрые волосы со лба, я огляделась.
Кругом были заросли камыша. На мгновенье, потеряв ориентир и забыв, с какой стороны был от меня проход в камыше, я стала раздвигать их руками в поисках просвета. Полоска воды оказалась позади меня, и я медленно стала продираться к ней, осторожно нащупывая ногами дно. Несколько желтых лилий оказались рядом со мной. «Как же это они умудрились вырасти здесь, среди камыша?» Я протянула руку, чтобы сорвать цветок на толстом стебле. Никаких усилий не понадобилось. Цветок просто лежал на поверхности воды, застряв между камышей. И оказался вовсе не лилией. Не веря своим глазам, я достала из камышей венок из желтых полевых цветов.
Их было трудно не узнать. Они росли на обочине дороги между красными маками на спуске к озеру. И только я одна во всем мире знала, что каждый день на пути к своей лодке под ивой их собирала и сплетала в венок моя Кларина. Она клала его бережно на дно лодки и на закате, только после того, когда я уходила, она снова его расплетала, и, прижимая по одному уже сникшие цветы к губам, осторожно клала их на воду, подгоняя рукой в плавание. Потом она сидела неподвижно несколько минут и всегда снимала свой белый платок. Ее седые длинные волосы падали ниже вздрагивающих плеч. Однажды я подглядела этот неизменный ее ритуал. Я помню, меня заворожили тогда ветви плакучей ивы над белыми прядями волос Кларины в лодке. Ими одинаково играл ветер. И мне показалось, он их одинаково жалел и обеих незаметно поглаживал. От прикосновения ветра волосы падали Кларине на лицо, шевелясь в такт длинным и словно расчесанным ветвям ивы.
Венок у меня в руках был почти цел. Кларина не успела его расплести, и, как обычно, подарить озеру. Значит, что бы с ней ни случилось, это застало ее в врасплох. «Но как и венок, и удочка с нарочно оборванной леской могли оказаться на другой стороне озера, если лодку нашли на середине него? И если Кларину не обнаружили на дне, и ее следов вокруг озера собаки не учуяли, значит, из воды исчезнуть она могла только по воздуху! — лихорадочно соображала я, прижимая к себе венок Кларины. — Но так или иначе, надо идти дальше. Здесь я все равно ничего не узнаю».
Выбравшись на берег, я машинально побрела по нему. Небольшой ручей скрывался в просвете зарослей колючего шиповника. Я остановилась, чтобы отжать прилипшую к ногам юбку и уронила один из желтых цветов венка в воду. Подхваченный потоком прозрачной воды, он быстро понесся обратно в озеро. Значит, ручей бежал через лес откуда-то издалека, из какого-то другого водоема с чистой водой. Не раз я слышала, что, поблизости от нашей клиники не было деревень, так как вокруг нет других рек и озер. Ближайшая деревня находилась в шести милях и, судя по открыткам в нашем киоске, живописно раскинулась по обоим берегам реки Стратфорд-апон-Авон...
«Если пойти в лес вброд по ручью, можно почти не поцарапаться, осторожно раздвигая кусты по сторонам. А если в брюках,— то и вовсе не поцарапаться», — я вдруг вспомнила об окурках в камышах. — Вероятно, никто и не знает об этом проходе в лес за территорию через живую изгородь шиповника, а то бы выстроили забор, как в остальной части парка.
Я задыхалась, не поспевая за приходившими в голову догадками: «А что если Кларина знала об этом проходе? Не здесь ли она прошла много лет назад, переплыв озеро на лодке, когда у нее еще не отобрали весла, — в тот день, когда ее нашли у церкви в одной из близлежащих деревень? Может, ее опять потянуло туда? Или она пошла вслед за тенью Дэрона? Но тогда как же собаки не учуяли ее запаха? Да и можно ли переплыть озеро в лодке без весел? Ведь доктор сказал, что лодку нашли прибитой к берегу напротив ивы: то есть где-то здесь!» Все эти вопросы вихрем проносились в голове, а с ними крепла уверенность, что Кларина не исчезла, что она еще где-то есть в этом мире.
Я встала и тут только заметила, что потеряла один из шлепанцев. Искать его не хотелось. Выкинув и второй, пошла вправо от ручья, снова к озеру, надеясь найти более гладкий спуск к воде. Пройдя несколько шагов, я увидела нечто вроде ступенек — несколько плоских камней, поросшими мхом. Между ними желтела какая-то обертка. Спрыгнув в воду, я поняла, это было желтым лепестком цветов — тех самых, из которых плела венок Кларина.
«Значит, она жива! Она шла по этим камням, все еще держа венок в руках! Но как же собаки не учуяли ее запах? И почему она выбросила и удочку, и венок в камыши, в десяти метрах отсюда? Как Кларине удалось забросить длинную удочку так далеко от берега? И как она вышла из воды, не оставив следов?» Мне стало страшно. Все это можно было объяснить только одним: она не вышла из воды или из лодки сама. Ее несли на руках: «Ее унесли отсюда по воде, по ручью в лес, за этот шиповник, зачем-то оставив ее следы в виде венка и удочки. Хотели навести на мысль, что она шла сама. Но тогда бы оставили и ее следы. Зачем же ее несли, если хотели оставить следы ее «побега»? Да только потому, что сама идти она не могла!» — Я почувствовала, как у меня отнимаются ноги. Они вдруг налились тяжестью и одеревенели. В затылке молнией чиркнула острая боль, и я упала навзничь. Тут же, словно со стороны, впервые услышала собственные рыдания — незнакомые мне хриплые звуки, а потом и свой голос, но низкий до баса, перешедший в шепот: «Кларина, нет, нет, только не это, скажи мне, что все не так, ты жива, это неправда! Бедная моя, родная, женщина ты, моя...» — Хриплый мужскойгголос вдруг исчез, а тело мое стало содрогаться в такт чьих-то шагов, которые эхом отдавались в висках. Я прижалась щекой к влажной траве...
Безжизненно обмякшее тело Кларины несли на руках надо мной через кусты шиповника в лес. Я пыталась разглядеть ее лицо, не понимая, было ли это плодом моего воображения или затянувшейся кошмарной реальностью. Но мокрые волосы закрывали ее лицо, а левая рука в белой перчатке безвольно свисала. На мокрой перчатке проступили темные пятна. Ее грудь в проеме расстегнутой блузы казалась не белой, а голубоватой.
Неумолимая мысль оглушила меня, точно срежет железа о железо, прорвала тонкую преграду в мозгу и, ворвавшись в него, осталась наедине со мной в полной тишине, заполнив собой темноту в моих закрытых глазах. «Кларину кто-то нес на руках, потому, что она была мертва! Неважно, кто и почему, неважно, даже сама ли она рассталась с жизнью опять или ее убили. Важно то, что отныне без нее для меня темнота станет навсегда пустой. И что открывать глаза и видеть этот мир, залитый светом, мир, в котором ее нет, я не хочу». Мною овладел яростный протест. «Я хочу раствориться в темноте, — повторяла я себе, — мне надо ухитриться пропасть в пустоте, и сделать это можно только тогда, когда я вспомню, что меня никогда и не было. Я не существовала и не существую, а мир вокруг — сам по себе, без меня, как и боль в груди, и иголки в ногах — не мои, а кого-то другого. А меня не было и нет. Есть и была только она, Кларина, и знаю об этом только я…»
В эту секунду, помимо моей воли и желания, во мне вспыхнула та отчаянная жажда жизни, которая в решающий миг спасает сдавшееся сознание, — я поняла, что рассудок мой путался, и заставила себя открыть глаза.
Вокруг было темно. Я ужаснулась, решив, что простояла так долго в странной позе — согнувшись вдвое на коленях и уткнувшись в землю головой.
«Развяжите мне глаза», — услышала я очень близко уверенный женский голос. — «Это галлюцинация», — заверила я себя и открыла глаза еще раз.
Передо мной простиралась спокойная гладь озера. В сумерках в нем отражались контуры облаков и блики факелов. Оказывается, я закрывала лицо руками, и кольцо с красным рубином, перевернувшись камнем внутрь ладони, больно впилось в правую бровь.
«Я хочу, чтобы ты взяла мой перстень с собой», — раздался низкий мужской голос откуда-то сверху. Я почувствовала ноющую боль в коленях и попыталась поднять голову в сторону голоса. Странная тяжесть на шее, словно чья-то рука придавила меня к земле, сковала все тело. Тело не слушалось и оставалось безразличным к усилиям воли.
«Я хочу увидеть ее глаза в последний раз. Отойдите», — снова раздался бас. Тиски на шее у меня разжались. Чья-то рука взяла меня за подбородок. Я застыла от ужаса: прямо надо мной нависло искаженное гримасой страдания лицо мужчины. Из уголков его черных глазах — за блестящей пленкой слез — змейками сбегали к зрачку полопавшиеся сосуды. Вокруг глаз кожа сжалась в складки, скомкав глубокие морщины. В этом лице было столько душевной муки, что сердце у меня сжалось от жалости к нему, и я узнала свой странный голос, который прозвучал так тихо, что услышала его только я:
— Я ухожу, чтобы молиться за твою душу, ибо...
— Еще не поздно, вернись ко мне и раскайся, — шепотом выдохнул мужчина в мое ухо. — Голос его дрогнул: — Ты забираешь с собой мое сердце.
— Всей моей жизни здесь не хватит отмолить твой тяжкий грех, — снова услышала я свой новый голос.
— Ведь ты была не верна… пока не поздно... — умоляюще прошептал мужчина.
Я сняла кольцо и протянула его мужчине.
«Где-то, когда-то я уже все это видела и слышала… » — пронеслось в голове.
Я подняла глаза на мужчину и, скользнув взглядом по бархатному кафтану, поняла весь ужас происходящего. Высоко над моей головой, в небе, залитом красно-оранжевым закатом, застыла занесенная секира. Пламя факела поблескивало в начищенном до блеска лезвии. Я почувствовала, как по ногам у меня полилась липкая жидкость. Опустив глаза на подол белой рубахи, я следила, как завороженная, за красным пятном, которое быстро поглощало белую ткань между колен.
— Твой грех не в лишении меня жизни, — выдохнула я и залюбовалась двумя арками над водой перед моими глазами. Вместе с отражением они образовывали круг, в него вдруг вплыл лебедь, тут же опрокинувшись вверх головой белым отражением. — А в искушении любви», — добавила я уже про себя.
Удар секиры я только услышала, — воздух рассек свист. Ни страха, ни боли не последовало....
«Это все просто безумный кошмарный бред! — ведь это произошло когда-то с кем-то другим, и видела я все во сне раньше, но только в других ракурсах и слышала другие обрывки тех же фраз, тех же людей. Неужели у меня помутился рассудок? Неужели теперь то же происходит наяву со мной, как когда-то в самом первом сне о женщине на эшафоте? Как же мне добежать до доктора? Неужели это все — побочные последствия волшебного препарата? Как вернуться в реальность?» — меня охватила паника.
Раньше, в снах, мне удавалось почти сразу усилием сознания отделить видения от реальности. Я попыталась закричать, но вместо звука своего голоса услышала звук, подобный пронзительному скрежету металла. В затылке нестерпимо жгло и дергало острой болью. «Неужели я умираю, и это так мучительно? Ведь если я чувствую боль, значит, умираю здесь — на озере! Но отчего? И за кого? Вместо кого же я умираю? Может, это от этреума? Кем я умираю и почему?! Неужели никто мне не поможет?!» — В отчаяньи я звала к себе Кларину.
Я стала шарить вокруг себя руками в темноте и нащупала собственные колени и мокрый подол юбки.
«Отчего же он мокрый — от воды или крови?» — Я снова попыталась открыть глаза, но ничего не увидела, кроме темноты.
«Темнота — это вовсе не пустота…» — вдруг послышался мне чей-то знакомый голос.
Я ясно понимала теперь смысл этих слов. Вокруг меня не было пустоты: я даже нащупала камешки на земле и сорвала травинку. Я просто не могла видеть, открыв глаза! Вокруг была чернота, но не пустота. Открывая и закрывая глаза, я видела одно и то же: ничего. «Неужели ослепла? — задохнулась я от отчаянья. — Неужели к отсутствию памяти еще прибавится и отсутствие зрения? Что же я натворила? Какой такой грех, чего же я не помню из своей жизни до смерти, что так наказана? Какой жестокий, неведомый закон обрек меня на этот кошмар? На какой шкале можно измерить предел человеческого страдания, и где мне взять мужество и желание выжить в зияющей пустоте из тьмы и безвременности?» — Обезумев от ужаса и жалости к себе, я стала воздевать руки к небу и молить строгого Бога простить меня за неизвестный мне, но, несомненно, чудовищный грех. Разум мой, хоть и воспаленный, все же внушал мне, что наличие наказания предполагает и наличие вины.
Мольбы растворялись в темноте и захлебывались в моей панике. Больше не полагаясь на собственные силы, я стала опять звать Кларину, как можно жалобнее, всхлипывая уже по-детски...
«Что ты тут делаешь одна, ползая по земле? И что это за линии на песке?» — раздался надо мной звонкий молодой женский голос. От неожиданности я резко вскинула голову и открыла глаза. Ослепительно яркое солнце застало меня врасплох.
Щурясь и с трудом различая силуэт надо мной, загородивший небо и беспощадно слепящее солнце, я попыталась подняться с колен, но, потеряв равновесие, шлепнулась голыми коленками в песок, и старая ссадина, прижженная зеленкой, снова вскрылась. Перед глазами поблескивали белые лакированные туфли. Я задрала голову: надо мной в ярко-желтой косынке с подсолнухами стояла молодая улыбающаяся Кларина. Золотые волосы выбивались из-под косынки на плечи, в руках она держала солнечные очки.
«Кларина, не оставляй меня одну», — захныкала я и протянула к ней руки.
Неистовое солнце резануло глаза с такой силой, что я невольно вскрикнула и вскочила на ноги…
Передо мной лежал растрепанный венок из желтых цветов, а вокруг него валялись растерзанные на мелкие кусочки желтые лепестки, вперемешку с вырванной с корнями травой.
«Я схожу с ума, — пронеслось у меня в мозгу, и я бросилась к озеру и стала плескать воду в лицо, все время лихорадочно повторяя: — Пока опять не пропало зрение, надо бежать к замку! Надо бежать к доктору!»
Путаясь в мокрой длинной юбке, я побежала вдоль берега к иве, потом на дорогу и по полю, через рожь, — так быстрее! У проселочной дороги я вдруг почувствовала острую боль в затылке. Голова кружилась. Солнцепалило еще невыносимее. К горлу подкатилась тошнота. Я медленно опустилась на землю, подмяв под себя длинные колосья ржи у края поля. Тело стало содрогаться в конвульсиях, и меня начало выворачивать вхолостую: из горла выходил только воздух. Обессиленная после этого нового приступа не знакомой мне болезни, я стояла на коленях, упираясь ладонями в рожь, боясь пошевелиться и не веря, что ужасные спазмы стихли. Я собрала несколько колосьев и, зажав их между пальцев, высыпала зерна в пригоршню, втянув их аромат.
«Нет, я не ослепла, и вокруг нет больше темноты!» Я закрыла и открыла глаза, еще раз убедившись, что зрение «работало». Наслаждаясь освобождением от боли в голове и в груди, продолжала сидеть, не двигаясь. Запах пшеницы, обожженной солнцем, вселял детскую беззаботность и радость. Я стала рассматривать пушистые желтые колоски и, очистив их от зерен, собрала в маленький пучок, пощекотав ими нос и губы. От щекотки мне стало весело: «Словно прядка остриженных волос, — подумала я и зажмурилась. — Кажется, я слишком коротко тебя обстригла, давай сохраним твои кудряшки на память: когда ты вырастишь, твои волосы будут темные и прямые, как у папы», — я разжала ладонь и увидела золотой локон, неровно срезанный ножницами. — Сыночка, иди я подравняю, — я протягивала руки к маленькому мальчику с кудрявой челкой до бровей. Но, вдруг рука его вырвалась из моей, и он, соскользнув с моих колен, побежал прочь. — Сыночка!!! — вдруг услышала я где-то рядом с собой страшный вопль. Это был мой собственный голос. Кричала, несомненно, я, — и я знала это потому, что горло мое от этого крика так сильно напряглось, что, казалось, из него брызнет кровь. — Быстрей! Беги! Быстрей к папе! Коля! Ребенок!!!..»
Больше голоса своего я не слышала: в ушах, заглушив мой вопль, раздался ужасающий скрежет железа, и страшный удар ухнул в мозгу, разом отключив звук вокруг... Я стала стремительно удаляться вверх от рухнувшей на тротуар светловолосой женщины...
Я открыла глаза толчком воли и разжала руки, почувствовав жжение в ладонях. Они кровоточили от ссадин впившихся в кожу ногтей. Мокрые от крови колосья слиплись. Я вскочила и, на ходу вытирая ладони о мокрый подол, побежала по дороге к клинике. На бегу я не слышала ничего, кроме оглушительно громкого собственного дыхания и цикад, которые надрывно кричали: «Сы-ночка, Сы-ночка....»
«Только бы успеть добежать до Перони! С кем из всех нас это было? Со мной? Кто та блондинка перед красным автобусом, над которой столпились люди?»
Я уже взбиралась на гору, и «Жизнь После Жизни» выросла перед глазами. Я бежала босиком, не чувствуя неровностей дороги. А сзади невыносимо долго, растягивая во времени каждый сантиметр на мокром асфальте надвигался из-за поворота живым чудовищем синий двухэтажный автобус с широкими скулами огромных стекол. Он снова и снова со скрежетом ударялся всем своим корпусом о лакированный темно-зеленый бок такого же чудовища справа. И с каждым ударом сердца у меня в горле заново поглощал под собой маленького мальчика с золотой не достриженной мною челкой.
«Не со мной, не со мной», — скрежетали зубы и камни под ногами... «Сы-ночка, сыночка!» — кричали неумолимые цикады, обалдевшие от жары. «Кларина, добежать бы до тебя», — пульсировало в висках...


Сбив на ходу медсестру на пороге в приемную, я бросилась к Перони. На секунду у меня перехватило дыхание, и лишь свист вырвался из горла. Сил оставалось только на один вопрос и на один вздох, чтоб услышать ответ. Вцепившись в доктора, я задержала в себе надвигающуюся удушливую тошноту обморока и прохрипела дважды, боясь, что доктор не услышит или не поймет мой бред: «Сыночка моего… Как его звали?! Как его звали?»
Проваливаясь в пустоту, я почувствовала, как Витторио Перони подхватил меня под руки, и мы вместе утонули в мякоти огромного кожаного дивана. Совсем близко от себя я услышала его голос:
— Ромочка, Ромочкой его звали, сыночка твоего, Ромочка… Бедные вы все мои, его было не спасти… удар-то... раздавило колесами... О, Господи! Ромой мальчика твоего золотого звали... Венера!.. Ах! — он раскачивался вместе со мной в такт своим словам, а я уткнулась носом в маленький живой цветок в его петлице. Почувствовав знакомый укус укола в плечо, я вдохнула аромат фиалки и забылась...


Так ко мне вернулась утраченная память. Так я снова узнала Улыбку, добрую воспитательницу из детства, встретив ее через двадцать пять лет. Так я опять ее потеряла, уже вторично прилепившись к ней сердцем. И не смогла расстаться с ней в своей памяти, потому что не верила, что Кларина может исчезнуть навсегда и в никуда.
Так я вспомнила что я — Вера, и это имя, «подаренное» мне Клариной четыре месяца назад, было на самом деле мною же укороченное в детстве родное и нелепое собственное имя Венера. И, как выяснилось потом из рассказа доктора, Кларина не только знала мое имя, но и помнила мое детское прозвище «Вера-не-Венера»…
Почему все это время она молчала об этом? Я могу лишь догадываться. Наверное, хотела дать мне возможность вспомнить все самой, когда придет время. «Грех — в душу-то чужую лезть», — как не раз повторяла моя няня...



====================
продолжение следует...............


Рецензии