Попрошайка любви, часть 3

ЧАСТЬ III
ВОСПОМИНАНИЯ ПОСЛЕ ЖИЗНИ

Глава первая
ИСТОРИЯ ОДНОГО САМОУБИЙСТВА

…Очнулась я от музыки. Мне мерещился мой любимый балет «Шопениана». Меня качало в такт мелодии, словно на надувном матрасе на волнах, а потом я вдруг стала танцевать, едва касаясь поверхности озера. Чьи-то руки медленно поднимали и опускали меня, а мои собственные пальцы касались длинной капроновой балетной юбки, которая вздымалась в такт вальса и окутывала меня, словно прозрачное облако. И прыгала я без усилий, плавно приземляясь, такая же легкая и невесомая, как мелодия. Я летала в кружеве вальса и шептала: «Я счастлива, я танцую». Родная мне мелодия Прелюда, растаяла, и полилась, отдаваясь тонким дивным эхом, тема Седьмого вальса. Я замерла в поддержке высоко над сценой, и передо мной зияла чернота зрительного зала за ослепительными рампами. Я парила над залом, и мне чудилось, что музыка и я — это одно и то же, и что более нежного и красивого звука нет и быть не может. Я уже догадалась, что мне снился или чудился танец Кларины, но открывать глаза и опускаться на землю не хотелось...
Чья-то рука коснулась моего лба, а потом запястья. Мысленно перекрестившись, я приоткрыла глаза: «Что бы меня ни ожидало, я всегда смогу спрятаться в сон», — заверила я себя. Но мысль эта тут же растаяла, и опять меня закачало на волнах «Шопенианы»...
«Венера, Верушка, ты слышишь, меня?» — знакомый голос был совсем рядом.
,
Я попыталась ответить, но не услышав собственного голоса начала вспоминать последние кадры своей жизни, пробираясь с конца, назад во времени. Дойдя до эпизода с жабой в камышах, я с ужасом открыла глаза, чтобы прервать поток нахлынувших воспоминаний, и окунулась в дрожащий желтый свет. Он лился из угла комнаты, со стола, где стоял старинный бронзовый подсвечник с зажженными свечами. Я перевела взгляд на мое запястье. Его сжимала чья-рука со сморщенной кожей.. На запястье красовались хорошо знакомые мне медицинские часы фирмы «Бритлинг». У моего изголовья дремал, опустив голову на грудь и касаясь подбородком увядшего цветочка в петлице, доктор Витторио Перони.
Я осторожно попыталась высвободить руку. От моего слабого движения кисть доктора соскользнула и упала рядом на одеяло. Что-то впилось выше локтя в кожу, и я застонала от боли. Правая рука была привязана к кровати, из нее торчала игла, заклеенная пластырем. Задрав голову, я попыталась разглядеть капельницу, но то ли от резкого движения, то ли от напряжения все вокруг закрутилось. Я потеряла равновесие и полетела в пропасть. Музыка «Шопенианы» подхватила меня опять, закружив в вихре мазурки...
«Верушка, ты не спишь?» — надо мной наклонился доктор, поправляя холодный компресс на лбу. Перони любил старые методы: измерял пульс, положив два пальца на запястье пациента, прищуриваясь и глядя в никуда. Человеческую ауру, как и свечение звезд, доктор рассматривал «боковым» зрением. Своим ощущениям и глазам он доверял больше, чем собственным часам, в которые были встроены последние достижения медицинской техники — измерители невидимых параметров. Он свято верил в «человеческий фактор» медицины и называл себя «последним из могикан» диагностики. Доктор Перони утверждал, что, приложив руку к ладони больного и вглядевшись в его глаза и ауру, можно прочитать то, что не измерит ни один усовершенствованный медицинский «Бритлинг».
«Нематериальное, нефизическое нельзя измерить техническим прибором. Удивительно, как еще не изобрели «термометр любви», — нередко бормотал он, щупая мой пульс.
Доктор наклонился надо мной — он сосредоточенно рассматривал мои глаза.
— Давление спало, а то сосуды в глазах красные были, ну а сейчас, слава Богу, все позади, — ласково сказал он. — Как, милая, голова болит? Тяжелая? Я могу транквилизатор прибавить, хочешь?
— Доктор, я сейчас такая счастливая, воздушная была: танцевала балет с партнером, порхала по сцене, даже просыпаться не хотелось. А голова не болит, но кружится, и есть страшно хочется.
— Еще бы, ты двое суток в забытьи пребывала, сердце еле тянуло, давление прыгало, зато теперь ты как новенькая. Мы тебя кислородной маской и снотворным привели в чувство, во сне все проходит. А ты Шопена, значит, любишь, он так нервы успокаивает — я сам тоже под него задремал. Замечтался, хорошая музыка, лечит...
— Доктор, а капельницу можно снять? Давайте лучше чаю выпьем, а если начну хандрить — вы мне сразу ваш «витамин» выдавайте. Уберите капельницу, — мутит меня от вида иглы.
Неожиданно я опять на секунду услышала скрежет железа и вздрогнула от беспомощности: «Мне этого не переварить!» Я панически вцепилась в руку доктора:
— Нет, нет, не вынимайте иглу! Наоборот, прибавьте, чтобы я ничего не помнила, а не хочу память, заберите ее, убейте ее, не нужна она мне... — голос мой вдруг провалился в самое нутро и стал глухо отдаваться в ушах, но через несколько мгновений только пульс стал медленно стучать в висках...
— Ну, ну, я уже прибавил дозу, сейчас отупеет сознание, — ласково повторял Перони. — Мы с тобой по капельке будем свыкаться с воспоминаниями. Только не надо паниковать, я — здесь, а лекарства делают чудеса. Как станет невмоготу, обезболю душевную боль хоть на всю ночь... А потом шаг за шагом, Верушка, осторожно, главное, чтобы сердце не перенапрягалось. Давай музыку послушаем, бульон сейчас тебе принесут. Самый верный старинный рецепт: бульон из цыпленка с женьшенем. Ты в подушки откинься, а я тебе столько еще интересного расскажу. Я так много не успел тебе рассказать про человеческое сердце, про Кларину. Помнишь, ты о последнем ударе ее сердца мне все говорила? А ведь это же величайшая тайна и истина, о последнем ударе сердца… Его значимость еще не все понимают, даже ученые и то не догадываются. Этот последний момент — важный, святой. Как первый вздох и крик при рождении, удар сердца, после которого наступает только тишина, — как подпись всей сути личности, всего человеческого я. То, что происходит в человеке в этот момент не менее важно, чем все случившееся за всю жизнь. И от этого зависит то, что произойдет с душой после жизни. Вот так, Верушка, а ты послушай... Вот и бульон твой, подожди, пусть остынет, а то через трубочку горло обожжешь... А вы идите, я сам справлюсь, ну, ну идите, дорогая, идите, — выпроваживал он навязчивую медсестру по этажу.
Несколько мгновений доктор опять смотрел сквозь меня, словно вглядывался в какую-то свою настойчивую мысль. Зная эту его привычку, я не обиделась. Наоборот, замолчала, чтобы не нарушить поглотившее его размышление.
— Я мог бы столько рассказать тебе, Верушка, о том, что случается с человеческим сердцем в последний миг. Все дело в душе и сознании, и еще... скорости. Да, именно скорости понимания — осязания смерти сознанием. Сначала судьба заставила меня заняться этим явлением по личным мотивам, а потом и профессионально, как ученого. Сердца, как и характеры, тоже отличаются по воле и силе. Сердце — это очень тонкий мостик между безвременной душой и нашим, кратковременным и личным, сознанием. Наш дух — старше, мудрее и сильнее нашего разума, и связан он с ним ненадолго — лишь одну жизнь — через сердце, которое наполовину здесь и наполовину там — в потустороннем мире. Через сердце проходит граница между духом и сознанием, между чувством и умом.
— По-русски так и говорят: прислушайся к голосу сердца, — перебила я Перони.
— Сердце слышит то, что не подвластно разуму, — невозмутимо продолжал доктор свою проповедь. — Грань между интуицией и логикой — наше сердце. Оно наш поводырь в царстве тьмы. Оно может помочь нам видеть, закрыв глаза. Знаешь ли, я это сам расследовал... У меня, увы, было достаточно материала. В моих руках трепетало немало разорвавшихся и растерзанных сердец — пострадавших от душевной боли, разбитых от непереносимых душевных мук. — Доктор прервался и вытер лоб белым вышитым платком. — Этот старинный платок как-то дала мне наша Кларина, когда я однажды — я же не мальчик, — усмехнулся он лукаво, — когда я распустил нюни. При этом она сказала: «Доктор, с вашими нервами он вам еще пригодится, и он куда прочней, чем ваши бумажные промокашки,…. Это удержит вас, и вы сможете досчитать хотя бы до пяти, а не до полагающихся вам шестидесяти двух, уж потом и пустите слезу...» Шутница она была в душе, очень остроумная, только так я и не добился, где это она вычитала —закон этот про соотношение мужества и возраста. Не раз ее пытал и так. и сяк, а она все смеялась. Говорила, это ее общая с кем-то тайна, и выдать ее не может, поскольку не ее это открытие. И улыбалась такой светлой улыбкой при словах «не моя тайна»! В те минуты она забывалась и была счастлива от какого-то драгоценного воспоминания. Незаметно для себя самой становилась прежней, той, которой ни для меня, ни для мира так уже и не стала...
Пока доктор говорил, я смотрела на него, не переставая изумляться, — таких пьяных и искрящихся глаз я никогда у него не видела: ни до, ни после. Старик, доктор, ученый — все они вместе еще не существовали в этом по-мальчишески восторженном прищуре. Он стал похож на того темноволосого худощавого Витторио, который был снят рядом с красивой молодой женщиной — его погибшей дочерью. Черно-белая фотография висела над его столом, на стенке между окнами, из которых открывался вид на фонтан в центре небольшой зеленой площади... На ней по кругу стояли копии скульптур Родена, одна из которых и дала ей название — «Вечная весна». Доктор, правда, всегда называл ее на родном итальянском «Пьяза дель фиглиа миа» — «Место моей девочки» — и всегда при этом понижал голос до шепота, вынимал цветок из петлицы и прижимал его к губам. Он признался мне, что знал о желтом венке Кларины и что озеро она звала так же, как он эту маленькую площадь, — «Место моей девочки». Синий цветок в петлице доктора и желтый венок, который Кларина дарила на закате озеру, были данью навсегда поселившейся в их сердцах боли. Их общей, как оказалось, и не единственной, тайной — гибели их дочерей, ставших жертвами минутного затмения судьбы — несчастных случаев...
Очнувшись от этих грустных мыслей, я снова взглянула на молодого, разволновавшегося от собственных слов доктора. Мне хотелось сохранить его в своем воображении именно таким. Доктор менялся на глазах, уносясь мыслями к Кларине. И не просто к Кларине, а к той, которою не мог знать и которую я и сама помнила лишь как солнечную мою воспитательницу — походившую на добрую волшебницу.
Не открывая глаз, я прервала доктора Перони, полностью потерявшись в них обоих, молодых и улыбающихся.
— Дорогой Витторио, волосы у Кларины были золотистые. Она всегда сияла улыбкой. И улыбка у нее была такая, что Кларина — добрая воспитательница детского садика — не казалась мне взрослой. Я думала, она лишь притворяется взрослой в свои двадцать пять лет. А туфли у нее были белые и лакированные, и это я научила ее считать мужество. Маленькая, я думала, что взрослые считают мужество. И еще мы вместе с ней нарисовали градусник на земле — «градусник мужества», понимаете?
— Да, еще как понимаю, — ответил Перони. — Твоя «воспитательница» мне и рассказала, как ты стеснялась своего имени — Венера, и как ее потрясла, признавшись, «что ты — Вера, а не Венера». Знаешь, я ей тогда сказал, что мне привезли русскую девушку, ее соотечественницу, и что нужна помощь — поговорить с тобой на вашем родном языке, возможно, ты слышишь сквозь пелену коматозного обморока. Но Кларина не хотела идти. Она ведь ни с кем не общалась — отстранилась от мира. А я надеялся ее как-то вытащить из этого состояния, убедить, что она необходима тебе. Я попросил ее молиться о тебе, чтобы ты очнулась. Объяснил, что как врач сделал все от меня зависящее, а вот убедить твой дух вернуться жить может только человеческое тепло, чужая молитва. Да и по возрасту ты ровесница ее погибшей дочурки. Она, помню, спросила твое имя для молитвы и от какого горя у тебя был инфаркт. Когда я ей сказал, она заплакала от жалости и опять спросила твое имя. Фамилию твою мы не знали, а вот имя твое стояло в списках экскурсовода в автобусе рядом с именем мужа. Вы единственные опоздали. В списках стояло Венера, Николай и ребенок…
— Колечка так меня записал на экскурсию, — он упорно звал меня Венерой. Смеялся: «Богиня, ты моя, любовь ты моя…», — перебила я доктора, открыв глаза.
Перони снова стал собой. Губы у него дрожали, а Кларинин платок он свернул в трубочку, поминутно наматывал на указательный палец и снова разматывал.
— Кларина, как твое имя услышала, сразу пришла в страшное волнение: «Я хочу ее видеть! Сколько, говорите, ей лет? Около тридцати? Нет! Таких совпадений быть не может! А волосы какие? Светлые? А глаза зеленые? А нет ли на виске ямки? Второго такого имени нет ни у кого…» — Она так спешила к тебе, что во дворе все время попадала каблуками в зазоры в брусчатке. Но вдруг внезапно остановилась и велела мне подождать ее. Вернулась она быстро и что-то прятала в руке. А когда в палату к тебе вошла, минуту напряженно в тебя вглядывалась, затем схватила твою руку, разжала ладонь, прижала ее к губам и залилась слезами и долго что-то шептала, восклицая: «Девочка моя, столько горя!» Потом Кларина посмотрела на меня безумным взглядом — в глазах стоял такой яростный протест, что я забыл про укол, который хотел ей сделать, боясь нервного приступа. Я ее такой сильной и уверенной никогда не видел. И говорила она даже не своим голосом: «Дайте мне стул и закройте занавески, принесите мне свечи и воду». Я повиновался, даже забыл, что из нас двоих врач был вообще-то я. Принес ей кресло-кровать, когда понял, что она уходить от тебя не собиралась. Она буквально выхватила у меня свечку и почти с обвинением спросила: «Ну а спички-то где?!» Я замешкался, ведь ни спички, ни бритвы, ни ножи в клинике не полагалось выдавать самоубийцам. А она поняла и впервые ко мне обратилась со злостью и так требовательно, что я и не возражал больше ей: «Я от нее не уйду, пока она не очнется, она должна жить, иначе не может быть. Вы что же, доктор, еще не поняли, что меня в этот мир втиснули против моей воли тринадцать лет назад для этой вот решающей битвы с судьбой. Эту несчастную девочку некому сейчас вытянуть на всем свете, кроме меня. Неужели вы не видите, — это не случайно, что я двадцать пять лет назад ее прижала к себе, всю в слезах, когда весь мир был к ней холоден и безразличен? Ведь это мой маленький герой — Вера-не-Венера, у которой была самая лучезарная тетя и самая жалостливая няня, не умевшая считать. Это она меня тогда пожалела и рассмешила, сказав «клаша» мужества — вместо «шкала». И шрам у нее был этот еле заметный на виске, над левой бровью. Понимаете, доктор чудесный вы мой?» — Она вскочила, стала меня обнимать:
— «Вы же мне спасли мою Верушку, — я же ее кулачки все вспоминала и всегда молилась, чтобы Бог ее хранил. Не попади, доктор, она к вам в руки...» — лицо Кларины пылало, я невольно опять сунул руку в карман за шприцем: «Нет, доктор, мне нужно силу духа и сильное сердце, я ее верну к жизни. Если надо, я вдохну в нее свою жизнь. Когда-то я не смогла вернуть свою дочурку, но тогда еще не было вас, а сейчас я должна ее спасти, иначе быть не может. Верушка, ты будешь жить», — обратилась она к тебе, опустилась в кресло и попросила ее не беспокоить. Я видел, как она достала медальон с Мадонной и вложила тебе, Вера, его в ладонь. Тогда я понял, зачем она возвращалась. Потом она накрыла твою руку своей.
Кларина провела возле тебя девять дней. Она едва прикасалась к пище, почти не спала и не отходила от тебя ни на минуту. Я приходил проведать вас, но заговаривать с ней не решался. Она не оборачивалась и только кивком головы давала понять, что знает о моем присутствии. Я щупал твой и ее лоб. Твой — ледяной, и ее, пылающий от горячки нервного напряжения. Кларина сидела около тебя, погруженная в молитву, в таком единении с тобой, что все вокруг боялись нарушить его и ходили на цыпочках. Она и в меня вселила уверенность, что вернет тебя. Такой уверенности я никогда не испытывал, работая с коматозными пациентами, возвращенными из клинической смерти. И не потому даже, что Кларина сама «вернулась» небывало озаренной, посвященной в таинства и откровения, не предназначенные большинству смертных. И не потому, что единственная из всех моих возвращенных этреумом была рекордсменкой — пятьдесят четыре минуты пребывания в клинической смерти — на девять минут дольше самого невероятного рекорда за мои пятнадцать лет применения этреума. И даже не потому, что я сам верю в чудеса человеческой воли и силу молитвы. А потому что на пятый день, когда она вышла умыться и попросила меня держать твою руку, пока ее нет, у нее были волшебные глаза, и вокруг нее было явное, прямо-таки осязаемое свечение. Подобное я видел только у самых душевно озаренных людей, которых показали семь лет назад в Лидзе на симпозиуме по открытию измерителя частоты и цвета ауры. И когда Кларина вернулась в палату и опять бережно прижала свою ладонь к твоей, она с уверенностью прошептала: «А Верушка-то меня слышит, и скоро блужданью ее придет конец. Принесите еще свечей, и, когда завтра будет дождь, соберите воду в стакан ночью и дайте мне обмыть ей лицо».
Так она, сняв перчатки, и продержала твою ладонь, накрыв своей. Никогда — ни до, ни после — перчаток с рук Кларина больше не снимала. А шрамы на ее руке одна медсестра умудрилась подглядеть, когда тебя обмывали. Кларина сама за тобой ухаживала, никому неделикатно к тебе не позволяла прикоснуться: и волосы расчесывала сама, и веки вазелином смазывала. Вот рукав на голой руке и засучила, забывшись, а медсестра так громко вскрикнула при виде шрамов, что все сбежались, думали, случилось что-то. А экранов-мониторов сердца было два: один для тебя, а другой для Кларины установили. Силы ее на восьмой день стали таять. Мы ей физиологический раствор вводили в вену. Она не соглашалась ни заснуть, ни уйти даже на час. Если и отключалась, то рядом, держа тебя за руку. Проснувшись однажды, сообщила мне со странной улыбкой: «Мы ведь с Верой-Невенерой одни сны видим; она просто глубоко спит. И скоро вы поймете, что это именно моя Верушка: у нее глаза тоже зеленые, но светлые, почти с лазурью, а не темные, как у меня».
И еще иногда она тихо что-то тебе пела, говорят, так мелодично, словно колыбельную. А на девятую ночь мне позвонили и сообщили, что ты очнулась, открыла глаза, но молчишь и, якобы, слепа и что Кларина в обморок упала, стоило тебе очнуться. Потом вы поменялись ролями. Ты стала оживать, а Кларина таяла на глазах, и мы еле-еле ее откачали. А вес она с тех пор так и не набрала, она ведь больше восьми килограммов потеряла, и так ведь тоненькая была…
Доктор вдруг замолчал. Было видно, как он устал и что рассказывать все это ему было нелегко. Увлекшись воспоминаниями о пережитом четыре месяца назад, он забыл о самом ужасном: не только о том, что Кларины для нас обоих больше не было, но и о том, что я все помню. Или, может, он нарочно разговаривал со мной, не давал мне времени вспоминать и наслаждаться собственной памятью? А может, его опыт подсказывал то, что я еще не знала? Что с новоприобретенной памятью надо обращаться осторожно. Долго голодавшим дают суп по ложечке, особенно, если это бульон, обжигающий глотку. И доктор «кормил меня с ложечки» медленно, чтобы я не захлебнулась. Отвлекал меня от личных воспоминаний рассказами. Пока я постепенно не научусь, как обхитрить свою память хоть ненадолго, — я пообещала себе отсрочить воспоминания последних событий, пока я медленно, день за днем, не вспомню все, что было до них. Вспоминать себя осторожно, «по глотку», с самого начала — с «пяти змеёв» — с начала моей памяти. И, как сказала бедная Кларина, когда моя душа окрепнет и справиться с болью, разорвавшей когда-то сердца, тогда я бесстрашно взгляну в глаза своей памяти...
Я еще не знала тогда, что Кларина сказала далеко не все. Не знала, что в ее комнате меня ждало величайшее открытие о ней: обо всем том, что было ею, и что она так тщательно скрывала под маской отрешенности. Не знала и того, что в ее завещании мне был оставлен главный рецепт лекарства от душевной агонии и что с каждой строчкой, написанной ею, Кларина будет возвращаться ко мне, и уже всегда будет рядом, и ничто больше ее от меня не отнимет.
В тот вечер, слушая доктора Перони, я даже и не подозревала, что жизнь мне предоставит невероятный случай не только не потерять Кларину, но и исполнить мой долг бесконечной благодарности ей.
Мы говорили с доктором о Кларине до утра, точно заключили союз не поддаваться отчаянью неумолимой правды. И к счастью мне некогда было вспоминать о себе. Доктор охотно подыгрывал. Закутавшись в плед, он сидел в кресле возле меня и пил уже пятую чашку своего шиповникового чая и рассказывал о Кларине как о живой, словно ничего не изменилось, и Кларина спала этажом выше.
Тогда я так и не решалась спросить ни себя, ни доктора, смогу ли видеть сны по-прежнему. Или теперь, когда память моя вернулась и заполнила пустоту в темноте ночи, сны о Кларине я уже не увижу. А может, если Кларина жива, я все-таки ухвачу что-то из ее жизни?
Я была поглощена рассказом доктора о том, что произошло тринадцать лет назад, когда он впервые увидел красную родинку на обескровленной женской груди. Казалось, он переживал все те события впервые, так сильно волновался во время своего повествования.
Мы оба перенеслись мысленно в приемный покой госпиталя на окраине Лондона, куда тринадцать лет назад его вызвали осмотреть еще неостывшее тело молодой самоубийцы. Безжизненную Кларину, с окровавленными рукавами блузки внес на руках, сбивая всех с ног, высокий мужчина в темных очках, назвавшийся частным детективом. Его героическая внешность — черная грива волос и богатырское сложение — удивили Перони не меньше, чем изысканные черты мраморно белого лица светловолосой красавицы, которую он прижимал к себе, словно живую. Оба они, казалось, сошли с обложки средневекового романа.
Я слушала доктора, не перебивая, закрыв глаза. То, что потом стало ожившей Клариной — возвращенкой Клариной, всегда принадлежавшей только Дэрону, Клариной под ивой, шепчущей мне самое сокровенное прямо в душу, Клариной, исчезнувшей несколько дней назад, — было в тот день новым, исключительным для науки случаем. А также и первым замершим сердцем в руках доктора Перони, что навело его на догадку о значимости последнего мгновенья в жизни человека.
Всемирную известность Витторио Перони принесло не столько на открытие секрета этреума, сколько исследование последнего сокращения сердечной мышцы в связи с выживанием человеческой личности — сущности индивидуального «я». А именно: степень посмертного запоминания этой уникальности в зависимости от скорости смерти – В зависимости насколько сознание успевает воспринять то, как сознание запечатлевает факт гибели организма. Кларина, по словам доктора, являла пример сердца, сжавшего по приказу сознания. Самое сокровенное в сущности ее души способность беречь любовь. Осознанная мозгом, медленная смерть от потери крови позволила сердцу сделать отпечаток сущности Кларины в ее душе. И потому, по заключению доктора, несмотря на недозволенные девять минут клинической смерти, память всего «я» Кларины выжила Он догадался об этом, когда через пятьдесят четыре минуты после остановки ее сердца (если доверять точности часов детектива) заглянул в глаза перерезавшей себе вены пациентки.
«Венера, — говорил доктор, волнуясь, — я никогда не видел, как выглядит любовь, но то, что было в глазах Кларины в тот миг, когда ее веки дрогнули и полилась бездонная зелень из-под ресниц, не могло быть ничем иным. — Это была Она, ибо ничто иное так не светится, — ничего подобного я никогда не видел ни во сне, ни наяву, ни в темноте, ни при свете. В глазах Кларины тогда я рассмотрел то, что на Земле назвали любовью. То, что при возвращении из смерти душа Кларины сохранила как отпечаток воспоминания о ее личности. В этом и есть тайна победы человеческой — превосходство любви над смертью. И есть такие особые сердца, способные защитить последним ударом сердца любовь от смерти, перенеся ее клеймом на душу, которая явилась скитаться в этот мир в ее поисках. Тогда я это так же ясно увидел, как красную родинку под уже начавшей дышать грудью Кларины…»
Мне вспомнилась строчка Пастернака:

Как будто бы железом,
Обмокнутым в сурму,
Вели тебя нарезом
По сердцу моему...

 И еще: «Положи меня, как печать, на сердце свое, ибо крепка, как смерть, любовь...» — слова Соломона из «Песни Песней»
Я слушала доктора не дыша. Мне показалось в тот миг, что я когда-то тоже знала это поэтичное таинство о любви и сердце в груди человеческой. И все непонятное вдруг стало ясным, — мир был устроен удивительно просто и гениально. А объяснение Перони о скорости смерти навело меня на мысль о моей памяти: «Я умерла раньше, чем успела осознать, что это был конец; сознание опоздало, и мое «я» не успело среагировать, а потому и память обо всем личном потерялась, но как же тогда…», — мысли вдруг спутались, и я стала засыпать. Видимо, транквилизатор, капающий в вену, притуплял мыслительные способности.
— Доктор, уберите все-таки иглу. Мне лучше, но я засыпаю, а я хочу дослушать вас, пережить с Клариной тот ужасный час. Я умерла однажды с ней тогда во сне, в траве, а сейчас мне надо очнутся с ней наяву. Расскажите, я не хочу оставлять ее там одну...
— Верушка, ты бредишь, — это от снотворного ты путаешься во времени, в снах, в Кларине и в себе самой...
— Это все равно лучше, чем распутывать мои собственные воспоминания, доктор.
— Ты что ж? Мне грозишь, шалунья? Ну ладно, — Перони забулькал носом, — расскажу тебе.
«Он плачет. Мне не показалось… ученый, врач, а плачет, не считая и до трех… — засмеялась я про себя. — И, правда, последний из могикан...»
Я вспомнила, как высокий врач с синими пустыми глазами, цинично вкалывал иголки в оледеневшие стопы моей бедной Ангелины, пытаясь всем нам, родственникам, обезумевшим от горя, доказать, что она в коме. Он заверял нас таким образом, что она ничего не чувствовала и пора бы ее отключить от вспомогательных аппаратов, »потому что» ее уже нет. Я захлебнулась от этого кошмарного воспоминания которое неумолимо скользило от стоп моей бедной тети к ее посиневшим щиколоткам с бордовыми пролежнями. Одной вспышкой я вспомнила весь облик моей молодой тети и ее неповторимый опечаленный взгляд. Я закричала: «Ангелина, моя Ангелина, — и рванулась к врачу-фашисту, отталкивая его, задыхаясь от боли и бессилия, — прочь, не смейте ее трогать своими гнусными руками…»
Резкая боль в проколотой вене заставила меня сесть в подушки. Доктор рывком выдернул иглу и зажал вену полотенцем, потом согнул мою руку в локте и стал медленно поглаживать рукой мой затылок.
— Ну-ну, милая, ты покричи, только не делай резких движений, а то давление подскочит, а иглы больше нет. Выпей чай и закуси «витамином». Ах, Верушка, все это было давно, и плохо то, что фактор лечения временем в твоем сознании еще не включился вместе с возвратом памяти. Он обычно запаздывает, пока в мозгу не восстановится точный хронологический порядок событий жизни — с самых ранних до самых недавних. А пока, увы, они будут всплывать в беспорядке, и душевное напряжение, связанное с ними, будет таким острым, словно время и вовсе не прошло. К несчастью, когда память возвращается внезапно, острота страдания и радости, связанная с воспоминаниями, зависит не от истекшего времени, после произошедших событий а от первоначальной глубины потрясения ими нервной системы. Поэтому так важно мысленно восстановить день за днем события собственной жизни, чтобы восстановить трудную работу, уже выполненную твоим сознанием до «смерти». Вместе со временем оно преломило боль различных потрясений в выносимое состояние. Душа твоя была закалена этим трудом, а сейчас она как ребенок, не умеющий защищаться, и надо ей помочь. У нас есть силы, о которых мы даже не подозреваем. И тем, кому выпадает подобная ноша, были даны и силы ее нести, но узнаем мы об этом уже потом — если выживем. Поверь, Верушка, я знаю, сам прожил день за днем то, что, казалось, не перенесу никогда, — доктор горестно вздохнул, — дочка моя была красавица, а внука с тех пор я так и не видел. Жена моя его забрала, мы с ней давно в разводе были к тому времени, как дочь моя родила сына. Дочка все четыре года летние месяцы у меня за городом проводила, и я его нянчил, отпускал их с мужем гулять. Скучали они друг по другуне хватало им времени побыть наедине. ... Ох! Любили-то как!.. Горя вокруг, Верушка, много, а счастья — только искры, секунды. Зато, какие яркие! Вот так... Ну что, голова лучше?
— В ушах уже не стреляет, давайте вернемся опять назад, только пока не в мою хронологию. Вы обещали про Кларину, про сердце что-то рассказать, а я вас перебила, у меня внезапно...
— Ну, так вот... — заторопился доктор. — Про сердца, — они тренированные и слабые бывают, понимаешь? Не каждое, уже обессиленное недостатком крови, сердце способно повиноваться затухающему сознанию и сжать в себе, не отпуская после его остановки, самое дорогое. Ненависть и злобу для одних — добро и любовь для других. Обычно сердечная мышца разжимается, мышцы расслабляются, как бессильная ладонь не способна сжаться в кулак. А Кларина наша долго, осознанно уходила, капля за каплей прощаясь с собой, и сердце она сжала сознательно, усилием воли — с собой хотела унести любовь. Это удается избранным, особенно если смерть медленная и при полном сознании, а не мгновенная, как от пули, взрыва, отсечения головы, инфаркта и так далее... понимаешь?
— Как у нашей Венеры? — я попыталась развеселить доктора, напомнив ему свой наивный вопрос в «беспамятный» период.
— Ох, я тогда жестоко тебя ранил, прости, — я был сам не свой, — Перони часто задышал.
Теперь уже я торопилась его отвлечь, почувствовав за него ответственность и желая спасти его от мысли, что Кларины, возможно, уже нет в живых.
— Так что с Венерой? Ни головы, ни рук так и не нашли? В каком же веке она их потеряла? Да и как можно считать богиней красоты женщину, у которой нет лица и рук? Разве что красоты духовной? Но ведь в мрамор душа не селится — холодно, да и до сердца не достучаться. Хотя, Венера без головы только сердцем и жила, ведь мозга-то у нее нет, ампутировало временем! Именно поэтому она и есть богиня любви. Может, и не было у нее изначально головы? Вот и стала символом любви: жить только сердцем и не уродовать душу доводами разума. А потомки не поняли — решили, что голова отвалилась позже из-за времени. Но где ж она тогда? Ведь ее так и не откопали археологи?
Доктор всхлипывал от смеха и свистел носом.
— Ну и насмешила же ты меня, Венера-ты-не-Вера! Фантазерка! Но я даже увлекся твоей теорией. Только вот скажи, историк ты наш, резонер, что с руками-то ее делать будем? — он победоносно сощурился в ожидании ответа.
— А может, — неожиданно нашлась я, — и рук у нее тоже не было. Мол, не прельщать ласками, а влюблять только в свою красоту, ничего не делая для этого. Не охмурять, а быть собой, натуральной ...
— То есть голой? — доктор всхлипывал и вытирал слезы, выступившие от смеха в уголках глаз.
Я сделала наблюдение, что, когда люди смеются, то слезы, собираются сначала в уголках глаз, ближе к вискам. «Интересно, что я этого до “смерти не замечала”», — подумала я.
— Доктор, в древности, видимо, как и сейчас в Европе, и даже в России, голая грудь не считалась более неприличной, чем непокрытая голова. Да и мусульманки носят прозрачные черные вуали, и оказалось, что красота их женщин действительно душевная. На нее лучше смотреть, закрыв глаза, и желательно в темноте. Много уродин, хотя и попадаются исключения. Наверное, когда женихам наконец показывали невест, уже было поздно идти на попятную. Вот и компенсировали качество количеством. А неудачных жен компенсируют любовницами — от слова «любить», а не «платить налоги», как в «наложнице».
Доктор еще раз всхлипнул и скрылся в ванне. Свечи уже догорали. Расплавленный воск стекал, твердея на глазах.
— Доктор! — крикнула я, стараясь сохранить шутливый тон, — если вы не мусульманин, несите еще свечи, а то мы....
— Лучше ночник зажечь!
— Нет, пожалуйста, свечи. Они мне напоминают деревенскую комнату, где мы с няней читали на ночь Алешке сказку о коте в сапогах. Не надо ночник. При свечах мир волшебный и ничего плохого не случается...
— А Алешка — это кто?
— Моя кукла. Мы вместе с няней его растили — она шила ему чепчики, одеяла, подарила мне коляску для него, и мы всегда втроем ходили гулять по проселочной дороге в лес. А когда родители меня забирали, то Алешка оставался воспитываться у няни до моего возвращения и всегда встречал меня в новой распашонке и чепчике. — Я смутилась и умолкла.
— А до скольких лет ты его растила?
— До школы, до восьми лет. А потом стала стесняться, что верю в куклу, и играла с ним только дома у няни.
Доктор задумался:
— Ты единственный ребенок была? Играть не с кем было. А в садике друзья были?
— Я была букой и не играла с другими. Даже на снимках сижу всегда одна сбоку и сосу палец с обиженным видом. Мне не нравились капризные маленькие человечки вокруг. Мне нравились взрослые, особенно няня и моя Ангелина. Они, как и Улыбка, только казались взрослыми, но совсем были на них непохожи. Они и смеялись иначе, и глаза у них блестели. А еще рядом с ними было спокойно, и как будто праздник наступал, мир вокруг, казалось, был создан не для взрослых, а для нас, детей. Он искрился, и в нем все время что-то интересное происходило. Даже в супермаркете случались чудеса, когда Ангелина везла меня в магазинной коляске и я помогала ей выбирать пельмени. А самое главное, мы часто вместе стояли в очереди за кетчупом, так как он был импортный, то есть важный, как я думала, потому что меня учили английскому. Няня же водила нас с Алешкой на экскурсии в магазин канцелярских товаров и всегда дарила мне пакетик с пятью фломастерами. Копила она на них с пенсии и все сокрушалась при этом, что в ее время таких глупостей не было и мелом куда интереснее рисовать, чем цветными чернилами, которые с меня не смыть, а со школьного передника белого их вовсе не вывести...
Я ясно вдруг услышала голос няни, и ее доброе лицо так близко наклонились надо мной, что на минуту чувство онемения от радости и полного покоя парализовало меня, и я протянула к ней руки, забыв, что теперь старше минимум на двадцать лет.
Доктор сидел в кресле, откинувшись на его спинку. Он наслаждался моим рассказом, — морщины на его лице разгладились.
— Поставьте опять Шопена и расскажите, что было дальше, — я чувствовала странный покой внутри. — Помните, мы сбились на Венеру?
— А к чему это я о Венере вспомнил?
— Не вы вспомнили, а я. Вы говорили о разновидностях мгновенных смертей, как на эшафоте например и я пошутила насчет статуи Венеры.
— От долгих мытарств душа устает и тогда лучше шутить, а если не выходит, пора есть «витамины».
— Доктор, вы рассказывайте, я спокойна. Как в детстве, пока еще ничего не случилось. Пока верила, что со мной дурное не случится просто потому, что это я, понимаете?
Перони горько усмехнулся.
— Доктор, дальше про Кларину расскажите. Вы остановились на том, что ее внес детектив…
— Так вот, когда смерть застигает врасплох, и сердце не успевает истечь кровью, то сознание отключается первым. И сердце при этом останавливается не от ослабления мышцы из-за потери крови, а от отсутствия команды мозга. Оно не успевает ни избавиться от боли, ни намеренно удержать то, что носило в себе при жизни. И боль, и зло, и любовь растворяются, превращаясь в ничто вместе с сознанием в один миг. При замедленном угасании сознания лишь немногие умирающие могут напряжением воли сохранить главные, определяющие их чувства. Сознание Кларины постепенно угасало, по мере того как она теряла кровь. Все ее тело, мозг и сердечная мышца ослабли от недостатка крови, и если ты, Вера, почувствовала в своем сне, как сердце Кларины в последнем спазме сжало в себе любовь, то это подтверждает еще раз мою догадку, что сердце было у нее особенное. Вот так.
— Тренированное? — обрадовалась я, что полностью прониклась пониманием сложных объяснений доктора. — Ведь она была танцовщицей? — Перед глазами возникли стройная осанка и легкая походка молодой Кларины. Волна жалости сдавила горло. Доктор почувствовал тучу, нависшую в комнате, и схватился за оборванную нить рассказа.
— Да, ты права, — он замялся, — она была балериной, но не о физической закалке сердца я говорил. Видишь ли, Вера, — его голос стал размеренным, а от веселого прищура не осталось и следа, — сердце закаленное, — это мужественное сердце. Перенесшее не раз душевные страдания, потери, одиночество, крушение надежд. Но сердце все же не окаменевшее, не переставшее любить и нести в себе добро. Не спасшееся в онемении: не переставшее чувствовать от страха а заменившее в себе разочарование на добро и сострадание к другим. Такое сердце остается молодым и сильным, «тренированным», понимаешь? И ты правильно догадалась, что от боли Кларина освободилась за несколько секунд до последнего сокращения сердца. Обессилев, оно выпустило боль, и душа Кларины не запечатлела ее, она исчезла в неведомое нам пространство, став ничьей. Проснувшись от смерти, Кларина уже была свободной от этой боли, только в сознании остался отпечаток ее страдания. Ни в сердце, ни в душе она боль уже не ощущала, — беда ее удалилась в мир пустоты, — доктор замолчал и ушел в себя.
Мне показалось, он хотел сказать что-то еще, но колебался. Боясь, как бы он не передумал, я осторожно задала наводящий вопрос:
— Почему вы так уверены, доктор, что сердце Кларины не разжалось после последнего сокращения? Вы сделали вскрытие?
— Да нет, этого не потребовалось: причина смерти была налицо. Вернее, на ее руках.
 Детектив рассказал, что около десяти минут искал ее в высокой траве, когда она внезапно исчезла из его поля зрения. Отыскал он ее лежащей и истекающей кровью. Не нащупав пульс, сделал снимок «поляроидом». На нем ясно видна багровая кровь вокруг локтей на траве. Знаешь, Вера, почему я уверен, что Кларина, когда ее душа опять возвратилась в уже безжизненное тело, принесла самое главное обратно? — доктор вопросительно посмотрел на меня.
Пауза была такая длинная, что от нетерпения я чуть не закричала. Перони боролся с собой изо всех сил, и губы его не слушались. Наконец, он вынул из петлицы увядший цветок и сказал, глядя мне в глаза:
— Уверен, Вера, что даже с этреумом через сорок пять минут после остановки сердца никто не возвращается, не утратив памяти о своем «я» и, уж тем более, такое индивидуальное чувство, как любовь. А еще потому, что вопреки науке, первый удар ее сердца через пятьдесят четыре минуты был зарегистрирован скачком на электрокардиограмме на четыре секунды позже, чем дрогнули ее веки, и в приоткрывшихся глазах блеснуло неповторимое свечение, вернувшееся с ее душой оттуда. И такой красивой я ее никогда потом уже... — Перони резко поднялся и исчез в ванной. Он открыл кран в раковине. Шум воды заглушил его захлебывающийся кашель. Я позвала медсестру и попросила принести нам обед пораньше, к семи вечера.
Доктор вышел из ванны и с деланной улыбкой спросил:
— Верушка, не хочешь ли ты пообедать Скоро шесть, да и мозг должен отдыхать, и отвлечь его радостями желудка — это выражение самой искренней к нему дружбы, — он рассмеялся, порадовавшись собственному остроумию и, свистнув носом, направился к двери, где была кнопка для вызова медицинского персонала.
— Доктор, я уже попросила принести обед сюда, и на час раньше. Обещали к семи, но суп еще не будет готов, — я разыгрывала непринужденную беседу, чтобы сохранить искусственную, но столь необходимую нам обоим в тот момент легкость.
— Сейчас вернусь. Хочу заказать тебе что-нибудь особое на кухне. Нам надо выпить за возвращение твоей памяти. Шалунья решила сбежать, да не удалось! — он так неловко пытался шутить, что, казалось, вот-вот расплачется снова.
— Выпить? — удивилась я. — Вы же сказали, что алкоголь может на меня оказать самое
непредвиденное воздействие и лучше подождатьпока я не приду в норму!
— Гранатовый сок с виноградным — почти как вино. Особенно, если пить из старинных бокалов, — доктор радостно подхватил мой игривый тон. — Кстати, теперь позволю себе спросить, что ты любишь. Что эдакое тебе заказать на кухне?
Я задумалась — постаралась вспомнить самое любимое блюдо в детстве, — обращаться к более поздним — даже вкусовым — воспоминаниям было страшно. Ведь ненароком можно зацепить беспощадные картины памяти. А тогда с таким трудом завоеванная, совместно с доктором, теперешняя легкость потонет, и я налечу с разбегу на поджидающие под водой губительные скалы. Я пыталась плыть медленно, по кромочке моря воспоминаний, не заплывая далеко от берега в глубокие воды, где не видно ни дна, ни подводных рифов, минуя стремительные воронки подводных течений, как учила меня моя строгая бабушка. Она зычно, на весь пляж кричала мне, когда на озере я заходила в воду выше колена: «Венера! А ну сейчас же выйди из воды, а то я тебе сейчас при всех покажу, как не слушаться!» Она подходила вплотную к самому краю озера и вытаскивала меня за руку, каждый раз пугая одной и той же историей: «Ты что, не слышала, как здесь засосало на дно маленькую девочку прошлым летом в праздник Нептуна? Она никого не слушалась и одна зашла глубоко в воду. Там есть подводное течение и им правит грозный Нептун». Когда я видела, как бабушка с сеткой приближалась к воде, мне не раз хотелось уплыть подальше — в эту зловещую глубь — и от нее, и от своего имени, которое она неизменно выкрикивала со всей силой своих легких, у самого берега, хотя я была на расстоянии трех шагов. Я же томилась только одним желанием — скрыться немедленно под водой, ибо на эту сцену, конечно же, смотрел весь пляж, и дружно смеялись соседские мальчишки, которые и без того дразнили меня «Венера-не- звезда». Как-то я даже отважилась проплыть несколько метров по направлению к противоположному берегу, но тут же вернулась, вспомнив про Нептуна. Историю об утонувшей девочке знали все. И только к середине лета, когда меня после моих истерик снова определили в детский сад, я узнала, что погибший ребенок — это дочка моей воспитательницы Улыбки, которая была у нас в прошлое лето. А сообщила об этом необъятная и злая новая воспитательница, к моему ужасу встретившая меня и маму в коридоре детсада: «Мы с середины лета не берем детей, дамочка, или вы из знакомых, по блату? А-а... вы тот самый врач, да, помню, муж у вас ученый, математик, — она взяла меня больно за подбородок и усмехнулась. — А это ваша Венера, значит?» — Я прижалась к ноге матери и расплакалась, как обычно басом, впившись зубами в губу, выскользнувшую от скользкой слюны и ириски во рту.
«А где воспитательница, которая была в прошлом году? — поинтересовалась мать. — «Вертихвостка-то, которая за дочкой даже уследить не могла? Да сбежала она, предательницей родины оказалась!» Мать опешила: «Как это сбежала? Она такая ласковая с детьми была...» — «Да знаем, что ласковая. Обласкала иностранца — капиталиста американского — сбежала во время гастролей театра по Америке. И что он в ней тощей-то нашел?! За дочерью-то следить было некогда, все порхала на цыпочках. Русалкой нарядилась и скакала по купальне полуголая, а дочка ее малая и кувырнулась в воду, без присмотра. Один венок остался плавать возле купальни. Говорят, мамаша-балерина крутила шашни с «Нептуном» — пионервожатым из соседнего пионерлагеря. А ребенок чем виноват? Плавать-то в пять лет кто умеет?» — она не унималась. Мать прервала ее: «А вот Верочка моя умеет — в четыре года ее отец научил!» Злая воспитательница снова взялась за мой подбородок: «Так у той же и отца-то для ребенка не было: у них в балете там все просто — одна большая семья. Не церемонятся за кулисами. Уж я-то знаю, костюмершей у них числилась, сюда и устроила ее на лето работать. Родить-то эта… сумела, а прокормить ребенка на балетную зарплату без мужа как? Вот она и сбежала с капиталистом, сладкой жизни захотелось, а меня из-за нее из театра уволили, объявили соучастницей. Якобы, раз приятельница, в детском саду вместе работали. Из-за нее теперь горшки за детьми весь год выношу, чтоб она...»
Мать попыталась ее опять прервать: «У меня к вам просьба, дочка у меня глупышка, имени своего стесняется; могли бы вы ее звать при других детях Верой — а не Венерой». «Я бы тоже стеснялась, ноги-то как спички, что ж — это за Венера мне тут?» — хихикала злая толстуха, разглядывая меня снизу вверх. «Ну, зачем же вы так зло, да еще при ребенке?» — пыталась защитить меня мать. «Ну-ну, мамочка-доктор! Я детей-то люблю, не думайте, а жизнь, она жестокая, сама разберется, кто Венера, а кто и нет. Ну, Вера-не-Венера, пошли, знакомиться будем». Она потянула меня за руку, но я тщетно силилась улыбнуться в испуганные глаза матери, которая, присев на корточки, словно извиняясь, гладила меня по голове. Улыбнуться было нельзя из-за плотно стиснутой зубами нижней губы. Тогда я впервые досчитала до шести.
«Я к тебе в родительский день приеду, вместе с Ангелиной, через десять дней. Ну не сдавать же тебя опять бабушке?» — виновато сказала мать. Вспомнив сетку, я замотала головой, не выпуская губу. Тянучка почти растаяла и прилипла к верхнему, уже шатавшемуся зубу... Родительского дня я не дождалась. Наутро у меня началась горячка, и я пролежала в изоляторе всю неделю, оплакивая навсегда исчезнувшую для меня Улыбку. А по ночам просыпалась в холодном поту — мне снилось, что это меня, а не дочку Кларины, уносит течением на дно к Нептуну...
Днем на крыльце изолятора, в полном одиночестве над липким белым киселем, я все вспоминала, как моя добрая воспитательница учила плести меня венки из длинных стеблей желтых цветов, которые росли по дороге к бане. Она как-то надела на меня венок и прижала к себе так порывисто, стала раскачиваться со мной, потом резко оттолкнула от себя и сказала сломавшимся голосом: «Ну, беги, беги, поиграй с другими, Веронька». У нее был совсем другой, особенный, голос, когда она плакала. Я смутно понимала, что это из-за дочки, спящей в гробу, как и мой дедушка, но в отличие от него ее дочка превратилась в русалку, которая жила на самом дне нашего озера. Так мне сказала моя задумчивая мама с большими синими глазами, когда она и моя няня забирали меня неделей позже из изолятора. К моей неописуемой радости, меня отдали няне, она меня и выходила, а потом увезла в деревню на весь август. Незабываемый, счастливый, самый лучший август в моем детстве...
Там, среди бесконечных полей и березовых рощ, текла неглубокая речка, где мы все втроем плескались среди мелких рыбешек, стукавшихся об ноги: няня, я и Алешка. Няня сшила нам обоим одинаковые купальники. А мне даже лифчик: «Так как я — девочка, а не мальчик». И она все восхищалась, как хорошо я плавала. «Как русалка, как рыбка», — говорила она, вытирая меня полотенцем, и вытаскивала заготовленный сочный помидор с солонкой. И мы всегда ели его пополам, но мою половину она делала гораздо большей. А плавала я и в самом деле хорошо, — отец научил меня, чуть меня не утопив, когда бросил в воду далеко от себя. «Ничего, инстинкт выживания не даст погибнуть», — заявил он тогда, не позволив матери меня спасать, пока я неистово барахталась и вдруг действительно поплыла к нему.



«Эта не пропадет, теперь я за нее спокоен, — помню, сказал он матери, бившейся в истерике и протягивающей ко мне руки. «Рассчитывать надо только на себя, тогда и не подведет никто, тогда и не утонешь», — наставлял меня отец. Он, подхватив меня на руки, усадил себе на шею, высоко над страшной водой. Я успела победоносно оглядеть весь мир, раскинувшейся надо мной.
Прокатиться на плечах могучего, уверенно ступающего по земле отца, высоко над мирком поляны бабушкиных дачников, было пределом моей мечты. Опустив меня на одеяло и завернув в полотенце, отец вынул неизменную пачку «Беломора» и затянулся папиросой, окутав меня горьким до тошноты запахом. Он молчал, тяжело дыша, слегка покашливал время от времени и смотрел вслед удаляющейся фигуре матери, которая на ходу торопливо обвязывала бедра полотенцем.
Тогда впервые мне стало его почему-то жалко. Мне показалось на миг, что он был вовсе не сильный исполин. Я стала его рассматривать. На его спине были такие же, как у меня, мурашки.
— Папа... — тихо позвала я его.
Он не услышал, погруженный в свою тоску.
Я достала помидор — огромный, астраханский — который мама разрезала пополам, чтоб я не лопнула, съев его весь сразу, —и протянула отцу половину, позвав его еще громче. Он поспешно надел очки и повернулся ко мне, потушив папиросу в яичной скорлупе.
— Нет, не хочу, — сказал он необычно ласковым, не своим голосом. — Помидоры только тебе, ты же любишь их до смерти, Венерка моя! — Его губы расплылись в улыбке, которая целиком была для меня одной, — ведь мамы рядом не было!
— А как это любить до смерти? А после смерти нельзя любить, да?
Отец придвинулся почти вплотную, облокотившись на локоть, и я испугалась нового горького запаха из-под его подмышки. Я еле сдержалась — не отодвинулась, чтобы не обидеть его. Он взял солонку из моих рук и, прочистив дырочки спичкой, помог посолить сочную мякоть помидора.
— До смерти любить — это так, как я люблю твою маму, понимаешь?
— Нет… — заявила я, еле сдерживая душащие меня слезы разочарования. Я вспомнила подслушанный мною накануне разговор матери с бабушкой. Мать всхлипывала и повторяла: «Нет моих сил больше, ради Венеры ведь терплю, уйду я от него, не могу больше…» Бабушка заметила меня в проеме двери и громко сказала матери: «Ишь, нюни, мне тут распустила, вон ребенка разбудила».
Я снова повернулась к отцу. Он сидел спиной ко мне, дымя «Беломором». Капли на спине у него все еще сбегали, петляя вниз с плеч, путаясь в редких волосках. Сердце у меня гулко забилось; я набрала полную грудь воздуха и выпалила:
— Папа, а мама сказала, что она тебя не любит до смерти!
К моему удивлению, отец ничего не ответил. Не поворачиваясь ко мне, он снял очки и стал тереть глаза правой рукой.
Только сейчас, вспоминая это двадцать четыре года спустя, я поняла, что он вытирал слезы.
А тогда мне и в голову не приходило, что папа тоже может плакать...
К концу того лета мама приезжала навещать меня в деревню к няне одна, а папа, как сказали мне, был «в длительной командировке». Вернувшись в город, мы сразу переехали к бабушке, у которой в одной из комнат жила моя светящаяся по ночам Ангелина со своим Женей. И у меня была в тот год любимая сказка — о русалочке. Мне ее часто читала Ангелина перед сном. Тогда я и заметила, что свечение вокруг Ангелины и тусклый свет ночника совсем не одного цвета. У ночника он желтый, и смотреть на него было больно глазам. А светящаяся тень Ангелины белоснежная, иногда даже голубоватая, и, чем дольше я в нее вглядывалась, тем прозрачней она мне казалась. Порою и вовсе ускользала, и, чтобы ее найти заново, надо было отвести взгляд на черный лакированный шкаф в углу комнаты, а потом перевести снова на Ангелину, но смотреть на что-нибудь позади нее. Именно в первый миг, когда она почти вся вмещалась перед моими глазами, ее силуэт и был обрамлен на фоне темноты прозрачной голубой дымкой. Слушая про русалочку, я все время играла с ее лучезарной тенью.
— А какая она -русалочка?» — как-то спросила я Ангелину.
Она задумалась.
— Подожди, малыш, я сейчас принесу тебе фотографию. В одном городе, очень далеко, в другой стране есть каменная статуя русалочки, — она вернулась с книгой, распахнутой на странице со снимкой статуи девушки, которая сидела на камне над водой. Фотография была черно-белой. — Видишь, она печальная, и ножки у нее превратились в хвост, а цвета она — зеленоватого.
Я была потрясена, что зеленоватого.
— А я думала, что она белоснежная, так, значит, она на самом деле есть и живет на дне. Раз ей сделали памятник, значит, ее кто-то видел, да? И дочка Улыбки действительно превратилась в русалочку и вовсе не спит в гробу, как дедушка?
— Конечно, малыш. А белоснежная — это Снегурочка, и о ней тоже есть сказка. Она растаяла на солнце из-за любви, я тебе ее прочту еще...
—Из-за любви до смерти? От этого она растаяла? А почему же русалочка не растаяла, а наоборот, превратилась в камень и застыла над водой, позеленев, и ноги у нее стали хвостом? — я тогда запуталась с любовью взрослых, так же как и со смертью и спаньем в гробу. Ангелина растерялась, и ответить мне не смогла.
Но уяснила я тогда одно: любовь — это невидимая волшебная вещь, и бывает она не только в сказке, от нее можно и растаять, и окаменеть и даже позеленеть, иногда даже отрастить хвост вместо ног, но возможно это до смерти. И еще я тогда догадалась, испугавшись за папу, что с ним может случиться подобная беда, ведь он сам признался, что она, любовь, у него к маме до смерти. За маму я почему-то не боялась...
А русалочку ту самую, что показывала мне Ангелина, я увидела уже вместе с Ромочкой в Копенгагене. Я тогда обрадовалась, что мой пятилетний сынишка сразу ее увидел зеленой. Он не удивился, как я, ни цвету русалочки, ни даже хвосту вместо ног. Помню, он прижал палец к губам и шепотом запретил мне громко при ней говорить: «Тише, мама, она о чем-то важном думает, видишь? А ты ее испугаешь, и она исчезнет в воде». Я удивилась, почему Ромочка решил, что она живет в воде. Потому ли, что моросил дождь и на ней были капли воды, а он подумал, будто она только что вынырнула из волн и не успела обсохнуть?
«Я уже не смогу никогда у него об этом спросить», — охнула я и громко позвала: «Сыночка!»
Чьи-то руки обвились вокруг шеи, и я потянулась к ним…
— Вера, Вера, очнись, слышишь! — меня тряс за плечи нахмуренный доктор Перони. — Я оставил тебя на десять минут, спустился в столовую, когда ты задремала у меня на глазах во время разговора. Хорошо, что проваливаешься в сон, — рассудку нужен отдых. А отгонять от себя воспоминания — не менее тяжелая нагрузка на психику, чем напряжение памяти. Как, кстати, и не любить, — отгонять чувство труднее, чем ему сдаться, — он торопился меня увлечь разговором.
«И что это он тоже про любовь вдруг вспомнил? — еще окончательно не проснувшись, недоумевала я. — Или он тоже чужие сны умеет подглядывать?»
— Витамины, они расслабляют и погружают в мечтательные сны, — продолжал доктор, — смотри, какие я бокалы принес. Хрусталь из сокровищницы замка, восемнадцатый век! Специально для тебя, Верушка. Не каждый день такое бывает. Ишь, блудница! Вдруг вернулась!
— Вы про кого доктор?
— Как про кого? — Перони застыл с кувшином с темно-красной жидкостью в руках. — Про память твою. Я и не надеялся, что так скоро, а ведь могла и вообще... Ведь это опять же из-за Кларины, — от шока. Она — твой ангел-спаситель. А, может, и не… может, она…
—Превратилась в русалку, доктор? Оттого ее и не нашли? Мне сейчас снились такие сны, знаете, светлые. Из детства. И Кларина снилась, и няня, и Ангелина, и мама и папа и бабушка. И еще я летала и плавала. Ох, какие сны! Как хорошо видеть свои родные сны, доктор, ведь все они — мои собственные! Как вы думаете: прежние сны о жизни Кларины я больше видеть не смогу?
— Трудно сказать, — смотри пока свои. Они тебе помогут вернуть хронологию событий
и чувств. Стрессы и потрясения будут мягче, а счастье и радость продлятся для
 сознания дольше. Это своего рода лечение сном. Ты вспомнишь сначала самое основное,
решающее в тебе начало и наяву уже не произойдет первичного шока при новом всплывшем неожиданном воспоминании. Понимаешь? — доктор разлил сок в бокалы. — Хватит теорий, давай выпьем за тебя,
за твою ожившую память и за «Жизнь После Жизни»! И за удачу выпьем. Согласись, не всем случается жить, а не умереть после жизни! — Перони засмеялся, радуясь игре слов. — И за юмор!
Кисловато-сладкий вкус вернул меня в жизнь окончательно. Я посмотрела на часы.
— Доктор, уже скоро принесут обед, я встану умыться.
— Кстати, Вера, ты мне так и не ответила, что заказать для тебя на кухне. Ты заснула, не ответив старому доктору на невинный вопрос, — он опять пытливо прищурился и свистнул носом.
— Помидоры, доктор. И попросите их не резать в салат, а целиком на тарелку положить. Потому что люблю я помидоры до смерти.
Доктор направился к двери.
— Ну, я пошел, — приводи себя в порядок, — он оглянулся из коридора. — Тебя можно
оставить одну на десять минут? Ты не заснешь опять в детство? Голова не кружится? А то я пришлю
 сестру, она тебе поможет помыться хочешь?
— Нет, я сама, и не бойтесь — не засну.
Стоя под душем, я вспоминала капли озерной воды на спине отца и мурашки. Но никак не могла разобраться, где и когда, наяву или во сне — в своем или чужом — я уже видела такие же синеватые пупырышки на загорелом теле, между которыми чертили свой извилистый путь капли дождя...
Когда я вышла из ванны, доктор уже сидел за столом, на котором он аккуратно разложил приборы и расставил тарелки и два бокала, наполовину заполненные нашим «вином». Посредине, на старинном подносе, возвышался огромный помидор. Я поцеловала доктора в шероховатую щеку.
Как во сне, помидор прямо из сказки! Я радовалась, точно ребенок.
Доктор ласково протянул:
— Ну-ну, хватит щебетать, а то придется мне спускаться вниз за погремушкой!
— Не надо погремушек. Лучше расскажите мне дальше про Кларину. Помните, вы остановились на том, что детектив показал вам полероидный снимок. Для чего? Чтобы не подумали, будто это убийство?
— Не знаю, наверное. Я тогда, еще не осматривая тело, спросил: «Убийство?» А он буркнул: «Само». Но знаешь, давай поедим, а потом я продолжу. Я хочу полюбоваться, как ты будешь есть помидор, — он зажег свечи в круглом старинном подсвечнике. —Сегодня мы обедаем по-старинному, — при свечах больше радости и уму, и сердцу, да и желудку. Жаль, забросили эту традицию — обед при свечах, — он нажал на кнопку магнитофона и снова полился шопеновский вальс. — Ну, начинай с помидора, не стесняйся!
Доктор ел и улыбался. Казалось, даже опьянел от сока. Когда медсестра убрала со стола, он спросил с лукавым выражением глаз:
— Знаешь такое пирожное — «Тирамису» называется; по-итальянски — «встряхните меня». Ты не помнишь, любила ли ты его до смерти?
— Тирамису я, конечно же, люблю и после смерти, — обрадовалась я.
Перони поднял серебряную крышку с подноса, стоявшего рядом с подсвечником на подоконнике.
— Хорошо мне знакомый кулинарный шедевр, да еще в двух экземплярах! — воскликнула я.
— Один для меня, так как это то— позволь заимствовать твои слова, — что я люблю до смерти. Для меня «Тирамису» значит то же, что для тебя помидор. Ради этого после жизни лучше жить, а не умирать!
«Он снова шутит, — подумала я, — наверное, на подобную веселость уходит больше сил, чем на откровенное отчаянье, которому поддаются, не сопротивляясь», — отметила я про себя мужество доктора, вспомнив его слова о сопротивлении памяти и любви.
После обеда Перони велел мне вернуться в постель и сел рядом, поставив новый диск Шопена:
— А теперь будем говорить серьезно, но сначала «витамин», уже половина девятого.
— Доктор, вы остановились на «само».
— Само? Ах! Да! Самоубийство, — доктор задумался. — История одного моего самоубийства, — горько усмехнулся он и покачал головой. — Да, да, я продолжу, Вера, только не прерывай, мне это нелегко, я долго старался все это забыть. Я уже давно научился не вспоминать. Так вот этот господин — частный детектив, как он представился, — протянул мне цветной снимок. Вся трава вокруг локтей женщины с белыми волосами, лежащей на правом боку, уткнувшись лицом в траву, была красная. Я спросил, рассматривая фотографию: «Убийство?» «Само», — отрезал он, отвернувшись от меня и от тела под белой простыней, пропитанной кровью в области грудной клетки. Сунув снимок поспешно в карман, он стремительно рванулся из приемной, но внезапно схватился за сердце и застыл в дверях. Мертвенно бледный, в тот миг он походил на пациента, задыхающегося от сердечного приступа. Лоб его был покрыт испариной. Он стоял ко мне лицом, вцепившись в косяк двери. Направляясь к телу Кларины на операционном столе, я спросил его, не нужна ли ему медицинская помощь. Он ответил, что ему «никто и ни в чем уже не сможет помочь» таким голосом, что у меня самого внутри все перевернулось.
Когда же я попросил назвать имя и где можно его найти, и как имя пострадавшей, он резко повернулся и прохрипел: «Клариною ее звали. Но ни это, ни ничто другое больше не имеет значение».
— Как он выглядел? — спросила я.
— Очень высокий, широкоплечий, жгучий брюнет. Он и одет был во все черное. Грива черных волос над воротником черного пальто, темные очки. Запомнился мне черный бархатный шарф, наполовину закрывавший не только шею, но и лицо, и густая поросль на груди, видная в расстегнутом вороте черной рубашки. Да, еще нахмуренные черные брови над коричневой оправой очков, и бледный до яркости лоб. Он выглядел почти пугающе, а его прерывистые, нервные движения и хриплый голос можно было объяснить только тем, что он находился на грани ужасного срыва. От него сильно пахло коньяком. Когда он доставал из внутреннего кармана поляроидный снимок, я заметил торчащую внутри пальто бутылку «Абсолюта». Видимо, коньяк он уже выпил раньше. Но пьяным он вовсе не выглядел. И моя первоначальная антипатия к нему рассеялась.
Пока я разглядывал снимок, пытаясь определить цвет волос молодой женщины, который получился белым, видимо, от вспышки, он отвернулся и я услышал булькающий звук. Он жадно пил водку из горла, но вдруг захлебнулся, и у него вырвался такой жалобный стон, что я содрогнулся. Он снова поперхнулся, видимо от следующего глотка, и раскашлялся, хватаясь за сердце. Увидев, что я направился к телу, отвернулся и уперся лбом в дверной косяк. Когда, откинув простынь, я заглянул в лицо Кларине, он застонал и снова отхлебнул из бутылки, закашлявшись на этот раз еще дольше и безудержней.
«Сколько прошло времени, с тех пор как вы ее нашли в траве?» — спросил я, пытаясь разглядеть его глаза сквозь темные очки. Не глядя на часы, он ответил безразличным тоном: «Около сорока минут, зачем сейчас все это? Для медицинского заключения?» «Мне надо знать точнее, — сказал я, — а когда вы ее нашли, был ли пульс или она умерла по дороге сюда?» — «Пульса уже не было, но я вез ее сюда, к вам, доктор Перони. Я делал как-то передачу, — он запнулся, — я слышал, что вы спасаете людей, мертвых менее сорока пяти минут, вот и вез...»
Я настаивал: «Мне точно надо знать, когда остановилось сердце».— «Я искал ее в поле не более двадцати минут с момента, как она исчезла из виду, — трава высокая там...» — хрипло протянул он.
Я лихорадочно считал: «Вы сказали, что не больше двадцати минут. Какие бы ни были глубокие порезы, истечь кровью до полной остановки сердца так быстро она не могла. Вы уверены, что пульса не было?» — «Уверен. Я держал ее на руках в дороге, сжимая ее запястье и согнув ее руки в локтях. И кровь хлестала ручьем», — он вдруг застонал и, сунув мне маленькую бумажку, выскочил в коридор.
Я бросился за ним, тогда я был более расторопный — моложе на тринадцать лет. Нагнал в уже закрывающихся дверях лифта: «Когда перестала хлестать кровь?» — «Когда кончилась, тогда и перестала, доктор. Так и запишите в ваш протокол», — сказал он с перекошенным от боли лицом и снова схватился за сердце рукой, в которой держал допитую бутылку «Абсолюта».
Терять время было нельзя, понимаешь, Вера? Пока я пулей летел обратно в операционную по коридору, вычислил, что кровь все еще шла из ран седоволосой самоубийцы, когда детектив принес ее в госпиталь. Иначе как бы простыня была окровавленной? А после того, как ее закрыли простыней и вызвали меня, прошло около десяти минут. Значит, клиническая смерть у нее наступила именно в эти минуты, после прибытия в госпиталь, хотя сознание отключилось гораздо раньше, а пульс мог быть замедленным до критического предела. То есть у меня — вернее, у молодой самоубийцы — был шанс! Понимаешь, Вера: кровь-то у трупов не течет! Детектив не услышал ее пульс, — он был слишком медленный и еле прослушивался! И я Кларину спас — через тридцать четыре минуты вернул ее из смерти. Веки дрогнули у нее на лице через тридцать четыре минуты, и на четыре секунды позже раздался первый удар сердца. И Кларина, седая красавица с красной родинкой на груди, стала рекордным случаем воскрешения этреумом — пятьдесят четыре минуты по минимальным подсчетам. А родинка эта врезалась в мою память — маленькая кроваво-красная точка около наклейки с проводом кардиограммы...
— Что было на бумажке, которую сунул вам детектив?
— Только семь цифр телефона, ни адреса, ни имени, ни кода города. Когда я набрал номер, чтобы сообщить о чуде, что Кларина выжила, оказалось, такого номера не существует ни в Лондоне, ни в окрестностях. Видимо, он забыл код или нарочно дал несуществующий номер, подумал я тогда.
— А как вы вычислили, что прошло пятьдесят четыре минуты?
— Пока над ней работала реанимационная команда, которую я вызвал сразу же, и переливали кровь, прошло тридцать четыре минуты. С детективом я говорил минут пять, и вызвали меня немедленно, после того как он ее принес. Мне потребовалось около десяти минут, чтобы прийти из другого корпуса. Раз простыня была в крови, значит, Кларина была еще жива. Но когда я пришел, она была уже холодная. То есть, смерть наступила вслед за тем, как ее накрыли простыней. Если сложить тридцать четыре минуты, ушедшие на оживление, пять на наш разговор и десять, пока меня вызывали, и добавить около пяти, что я бежал до лифта и обратно в операционную, то получается примерно пятидесяти четырех минут. Минимум на девять больше предела смерти, позволяющего применение этреума для оживления пациента.
— А волосы у Кларины были белые уже тогда? Я думала, что она потом уже поседела. Как же так, ведь ей было всего тридцать пять лет?
— Да, только не белые, а седые; лицо молодое, без единой морщинки. Странное это было зрелище, Вера. Но дай, я объясню тебе все по порядку.
— Помнишь, я говорил, что глаза ее засветились на миг потусторонним, не нашим светом. Она их приоткрыла на несколько секунд, и тут же впала в забытье. Два дня была в коме, я посчитал, что сознание ее уже не вернется, хотя сердце билось и дышала она уже сама, без аппаратов. Но через два дня Кларина вдруг очнулась, вот с того момента я от нее и не отходил. Когда же заглянул в ее зеленые глаза, — они были осмысленные и ясные, не увидел в них ни страдания, ни боли. Она была озаренная, как будто не отсюда, и такая у нее доброта в глазах светились, знаешь... — доктор осекся и перекрестился. Я услышала его шепот: «Аве Мария...» До этого я никогда не видела, как он крестится. Перони виновато улыбнулся и извинился жестом — то ли за набожность, то ли за паузу в рассказе — и продолжил:
— Так вот. Первые слова Кларины были: «Это неправда, что его больше нет: его нет среди мертвых, он меня там не встретил. Мне сказали, что больше нет его и среди живых, но теперь я знаю, что он здесь, — она прижала ладонь к своей груди, рядом с красной родинкой. — Он теперь навсегда со мной, и ничто нас уже не разлучит. Я — это он, а он — это я. Ну, зачем же вы меня вернули сюда! — прошептала она с таким отчаяньем, что я растерялся. — Мне здесь больше нечего делать, неужели вы не понимаете? Его здесь нет — нигде нет, ну дайте мне с этим уйти», — она горела, и я подумал, — бредила. Но взгляд ее был ясный, хотя и затуманенный слезами. Она с силой сжимала свою грудь, я пытался разжать ее тонкие длинные пальцы и успокоить. Зигзаг на экране кардиограммы бешено скакал, сердце могло не выдержать такого бурного напряжения только что очнувшегося сознания.
Внезапно машина запищала. Я похолодел. Но она вдруг с силой сжала мою руку, линия на экране сделала скачок вверх, и я услышал ее задыхающийся голос: «Моя воля уйти! Отпустите меня во имя всего святого!», — она молила так жалобно и одновременно неистово, что на мгновенье я дрогнул.
Жизнь ее висела на волоске. Силой своего сознания она на моих глазах была способна затушить в себе жизнь. Ее пульс, казалось, прислушивался к ее мольбе, и я тогда понял, что именно воля к жизни, а не аппараты позволяет телу продолжаться. Я понял, что ни с помощью лекарств, ни с помощью медицинского оборудования ускользающую на моих глазах Кларину не удержать. Только ее искреннее желание остаться в нашем мире могло бы это сделать. Машина снова протяжно запищала, и линия выпрямилась. Пальцы Кларины вцепились в мою руку, она билась в конвульсиях. Я откинул одеяло и с облегчением вздохнул. Оказывается, она сдернула с себя нашлепку с проводом, потому и раздался сигнал об остановке сердца. Я схватил шприц и ввел ей успокоительное. Она замерла, и ее пальцы выпустили мою руку. Она лежала с открытыми глазами и смотрела сквозь меня. «Кларина», — тихо позвал я. — «Отпустите меня, — повторила она едва слышно. Через несколько минут Кларина задремала.
Я вернул нашлепку с проводом на место, рядом с маленькой родинкой, и взял ее за руку. Она должна была очнуться через пять-шесть часов. И мне — пока она спала — надо было найти способ, причину, уговорить ее вернуться к жизни. Мне надо было ее убедить, сказать ей что угодно, лишь бы она зацепилась за жизнь — хоть на время...
Но я о ней почти ничего не знал. Кроме того, что у нее белые волосы, молодое лицо и красная родинка на груди. И еще: она не хочет жить, и почему-то за ней следил частный детектив. Да, главное, — что кто-то очень ей дорогой, хранимый ею больше не существует — ни среди живых, ни среди мертвых. Но имя, ее имя… Оно необыкновенно светлое по звучанию, даже еще больше, чем по смыслу. А глаза такие же зеленые, как трава, в которой она покончила с собой. И потому потерять — отпустить ее — я не мог. Опять проиграть перед смертью и отдать ей Кларину, как когда-то мою бедную девочку, второй раз — ни за что. И всем своим нутром, понимаешь, Верушка... — он задохнулся, и я испугалась за него. Но доктор продолжал, взяв себя в руки: — Я чувствовал, что мне предстоял решающий бой за не мою жизнь. Я знал: смерть бросила мне вызов опять — и как врачу, и как смертному. И битву эту я должен выиграть именно потому, что уже однажды ее проиграл. Но тогда, когда погибла моя девочка, у меня не было еще этреума, и я не знал, что воля к жизни и любовь делают чудеса, неподвластные машинам и химическим препаратам.
Итак, у меня было пять часов, за которые я должен был найти выход. Найти, что сказать Кларине, когда она откроет глаза, чтобы убедить ее остаться среди живых.
Я спустился в приемную и попросил выдать мне ее одежду. В кармане ее блузки лежал счет за обед. Наверху стояло название отеля с телефоном и адресом, даты не было.
Я позвонил туда и спросил, нет ли у них клиентки по имени Кларина, ведь фамилии я не знал. Немолодой мужской голос, помедлив секунду, сообщил, что комната номер девять на двоих была сдана паре из Нью-Йорка. По его описанию, женщина была похожа на Кларину, но со светлыми волосами. «Высокая, броская блондинка, с зелеными глазами, говорящая с небольшим акцентом. Но блондинка завтракала и обедала одна. Ее спутника видели с ней только первые три дня. И вот теперь пропала и она. В номере, оплаченном до позавчерашнего утра, были найдены только женские вещи — модные дорогие платья, фирменная косметика и шикарное белье. Все это собрано, и, если пропавшие туристы не объявятся, администрация отеля вынуждена будет обратиться в полицию, — закончил свой рассказ портье.
Я сказал, что приеду в течение двух часов забрать вещи, так как их хозяйка попала в больницу. Смену портье заканчивал через час, но пообещал оставить записку сменщику, который дежурит по ночам до двенадцати утра.
«Это тот самый портье, что дежурил два дня назад?» — обрадовался я, так как он мог видеть Кларину утром, ведь детектив нашел ее в поле на рассвете полудня. — «Да, он, только у него что-то случилось, и меня в тот день вызвали на час раньше», — словоохотливо сообщил голос в трубке.
В конце разговора у меня возникла беспокойная догадка, и я спросил, как выглядел спутник блондинки — не высокий ли брюнет?
«Ничего примечательного, — последовал ответ. — Мужчина лет сорока, среднего роста, темные короткие волосы с залысиной, подтянутый». — «Темные или черные?» — «Шатен, с небольшой проседью, глаза светлые. Обыкновенное лицо, никак особо и не опишешь, а вот дама исключительно эффектная, западает в память. Киноактриса на вид или манекенщица. Очень изящная походка, и энергия от нее исходила особая, и одевалась элегантно. Яркая, притягательная блондинка с бесконечными ногами. Только очень хмурая и нервная была. Да, забыл вам сказать, среди вещей на кровати были еще книги на непонятном языке и рукопись, ну и кредитные карточки, деньги. Все это мы положили в сейф». Я отправился на машине в отель, до него было не больше получаса езды. В вестибюле меня встретил молодой портье: «Доктор Перони? Это вы звонили? Да-да, меня предупредили, — вы приехали за вещами из комнаты номер девять». — Он выдал мне вещи Кларины, поспешно запакованные в модный кожаный чемодан и пластиковый мешок со всем «остальным», найденным на кровати, на столе и в ящиках около кровати.
Среди «остального» я обнаружил следующее: фотоаппарат с недоснятой пленкой, кошелек из крокодиловой кожи с фотографиями, кредитными картами, долларами и английскими фунтами и две книги. Одна — на русском, с фотографией неизвестного мне писателя на задней обложке. Вторая — «Любовь во время чумы» Маркеса. В ней была загнута страница, с подчеркнутыми ногтем словами на месте смерти главного героя: «Он задержал в себе шум...» На дне мешка лежали длинные белые атласные перчатки. Кончики пальцев правой были запятнаны, видимо, красным вином.
— Такие же, как всегда носила Кларина?
— Да. Я их одел ей позже, чтобы закрыть порезы от ее же глаз... Да, главное забыл: в том же мешке лежали и стихи, написанные по-русски черными и синими чернилами. Под каждым стояло одно и то же число — день самоубийства Кларины — и время: час ночи, час сорок, два тридцать утра и последнее — три сорок пять. Ни исправлений, ни помарок не было. Содержание стихов из-за незнания русского оставалось для меня загадкой.
В кассе отеля мне так же выдали неоплаченный телефонный счет за многочисленные звонки в Лос-Анджелес и в Сан-Франциско, по одним и тем же двум номерам. Последнее, что мне дали, была телеграмма из Сан-Франциско на имя Кларины в комнату номер девять. Получена она была в девять вечера тремя днями раньше, то есть вечером, накануне самоубийства Кларины в полдень.
Текст телеграммы не оставлял сомнения, почему она эта сделала: «Смерть Дэрона подтверждена... при взрыве в метро в Лондоне... останки опознаны по обрывкам обложки книги...он был больше чем человек.. Помни, что он тебя любил .. да поможет нам Бог. Данииза».
Пленку из фотоаппарата я проявил тотчас же. На ней оказалась пара — статная блондинка и невысокий, начинающий лысеть мужчина. Рука мужчины, одетого то в спортивный костюм, то в пиджак и брюки, неизменно покоилась на плече женщины в темных очках. А она стояла рядом с ним, но как бы сама по себе. Судя по фотографиям, пара выбирала живописные места, предпочитая природу и маленькие таверны. Последние десять кадров запечатлели одну Кларину — крупным планом, всматривающуюся вдаль, во всем голубом, с кружевным шарфом на голове. На этих нескольких кадрах она была другой, — в глазах словно застыла бесконечная тоска. На двух последних же был снят красивый темноволосый мужчина с сигаретой. Его черты и особенно прищур были похожи на фотографию писателя на задней обложке русской книги Кларины...
Когда я вернулся к Кларине в госпиталь, действие транквилизатора уже заканчивалось.
Пульс ее был учащен, а кривая давления на экране резко подскакивала вверх при малейшем звуке
рядом с ее кроватью. Она вот-вот должна была очнуться.
— Кларина, проснитесь, — сказал я по-английски и взял ее за руку. — Откройте глаза — все хорошо, вы — в безопасности. Я врач.
Веки ее дрогнули. Она глубоко вздохнула и так долго задержала в себе воздух, что
я сам застыл, пока не закашлялся.
— Глаза у меня открыты, сэр, — услышал я звонкий голос сквозь собственный кашель, — но я ничего не вижу. Развяжите мне глаза, я не боюсь ни смерти, ни жизни.
Я растерялся. Седая молодая женщина передо мной говорила на староанглийском языке! Придя в себя от изумления, я стал лихорадочно вспоминать те образцы староанглийского, которые мне показывал несколько лет назад один из моих пациентов.
— Дитя мое, попробуй открыть глаза, — наконец сказал я.
— Я уже так и сделала, — продолжала с закрытыми глазами моя пациентка кротким голосом.
— Зажгите свечи, здесь слишком темно, сэр.
Я ужаснулся: «Неужели после возвращения с помощью этреума у нее нарушились функции зрения и речи? Потому ли она не может открыть глаза, что ее тело не слушается команд мозга, или она ослепла?» Приподняв ее левое веко, я с облегчением вздохнул: зрачок тут же сузился, а пациентка жалобно застонала:
— O! Закройте занавеси, сэр, — дневной свет слишком жесток после недель темноты в подземелье! — Ее левая рука дернулась вверх, защищая от ослепившего ее света, и бессильно упала на грудь.
«Значит, зрение не затронуто. Но тело не слушается ее разума, и открыть глаза сама она не может? Или не хочет? А что если тело ее слушается лишь подсознательных команд и поэтому неподвластно усилиям воли?» Опасаясь, что путаница в ее сознании не временное явление, я решил помочь ей вернуться в себя и в действительность, то есть в наш мир и в наше время.
— Ты помнишь, как твое первое имя*, дитя мое?
— Нет, — это было слишком давно, сэр, — сказала она кротко.
— А твое последнее имя** ,то есть фамилия? — настаивал я.
— Да, сэр, помню. Меня звать Сурада де Лючия.
— Сурада — это первая часть твоего имени?
— Да, сэр. Мои родители так назвали меня, но жители деревни не могли произнести мое имя правильно и звали меня Сурад.
— А Лючия – это фамилия?
— Лючия, сэр, — это было имя цыганки, которая меня взяла к себе на воспитание. А фамилию отца я забыла, — я была очень маленькая, когда, спасаясь в лесах от страшных арабских воинов, мы дошли до Франции. Народ звал моего отца Кайетано. Он повел его с гор в долину. Я помню лицо отца, когда он сказал мне: «Я покажу тебе, что лежит под облаками...» — она улыбнулась счастливой детской улыбкой.
— Вы жили в небе над облаками? — Я с горечью начинал понимать, что рассудок моей седой самоубийцы не перенес «возвращения». Очевидно, девять запретных минут пребывания вне бытия исказили не только ее понимание времени, но и пространства.
— Наш древний город Ронда был в непреступных горах к югу от Кордовы, — сказала она с гордостью и по-детски засмеялась. — Когда я впервые увидела долину у подножия наших гор, она была покрыта земным облаком — туманом, как объяснил мне отец, — моя взрослая пациентка тараторила точно ребенок, задыхаясь от волненья, еле поспевая за собственными мыслями. — Его последние слова, сказанные мне, были: «Я ухожу вернуть нам свободу. Если мы не выгоним арабов с наших земель, я вернусь поверх облаков, но еще выше, чем наш город. Возвращусь туда, где меня ждет уже усопшая непорочная твоя мать, нетронутая арабами...» С тех пор я его никогда не видела, а цыганка Лючия всегда повторяла мне, что он жил и умер свободным, — Кларина неожиданно замолчала.
Во время учащенной речи моей пациентки у меня было несколько минут собраться с мыслями, и я догадался, в чем было дело. На современном английском, которым явно не владела моя пациентка, «last name» имеет двойной значение: не только дословное «последнее имя», но и «фамилия». На старом же английском, то есть на языке, на котором лопотала моя странная пациентка, оно означало только «последнее». Я решил убедиться я в правильности своего заключения.
— Как твоя фамилия? — спросил я снова, употребив старое английское слово«surname».
— Я же сказала, сэр, де Лючия, — ответила она плаксивым голосом ребенка. После длительной паузы, во время которой ее пульс так замедлился, что я потянулся за кнопкой вызова реанимационной команды, она неожиданно охнула и заговорила более низким, взрослым голосом. — Мой Бог! — вдруг спохватилась она по-французски, но тут же перешла на английский. — Простите мне, сэр, мою несмышленость! Вы имеете в виду мою фамилию по мужу? Имя милорда? — она тяжко вздохнула. — Мое имя после замужества стало леди замка Лидс. Я благородного происхождения, но прислуга отказалась называть меня именем супруга. Никто из них не верил, что я была не цыганкой, а из благородной семьи. — Из-под ее закрытых век покатились слезы.
— Вы там и жили? — поспешил я отвлечь ее от грустных воспоминаний
— Да, сэр, до последнего дня, — кротко выдохнула Сурада де Лючия.
— Но этот замок — в Кенте, находится более чем в ста милях от отеля в Котсволтзе, неподалеку от которого тебя нашел тот .. — закончить фразу я не успел.
— Я не слышала о таком названии, — перебила она меня. — Да я и не была никогда за пределами владений замка. Жизнь моя была тюрьмой, и смерть явилась мне долгожданным освобождением от душевных страданий. Зачем меня вернули?! Вы опять меня бросите в зловонное подземелье?! — она горестно вздохнула и отвернулась, не открывая глаз.
От бурного протеста при первом пробуждении не осталось и следа. Сурада, как называла себя вернувшаяся Кларина, покорилась своей участи. Прозрачная и кроткая, с седыми волосами, она казалась ангелом. И мне почудилось, что жизненная сила, если и коснулась ее на мгновение, то вот-вот снова покинет. И обе они: и беспокойная современная Кларина, и средневековая кроткая Сурада — растают, слившись в одно целое. Превратятся в существо, свободное от времени и пространства. И предотвратить это было в моих руках.
И я начал речь, заготовленную мною на обратном пути из отеля, где мне выдали вещи Кларины:
— Ты вернулась из смерти, дитя мое. Ты обязана продолжать жить если и не ради себя, то ради того, кто тебе дороже самой жизни. Да, во имя него: ибо ему, кого ты так любила, ты нужна живая сейчас больше, чем когда-либо. Он, кого нет среди живых, кто не встретил тебя там, среди умерших, нуждается в твоей молитве. И ты должна жить и молиться за его душу до последнего вздоха. Ибо он сам уже не способен молиться за себя. Только ты способна отмолить его и уберечь его душу от вечных мытарств и вымолить ей покой и свет господний. Только ты, полная любви к нему… — говорил я, соразмеряя каждое слово и сам не веря собственным словам. Через несколько секунд после моего настойчивого упоминания о «нем» я увидел на экране, что шкала пульса моей загадочной пациентки загорелась зеленым показателем «нормальный».
Я знаю все это... — прервал меня ее тихий голос, — но если мое место в черной пустоте дабы оказаться вместе с ним там?! Я же должна его оттуда спасти. Я смогу увлечь его душу за своей выше —
к лучшим светлым мирам. А потому я предпочитаю не молиться, дабы не попасть изначально по
другому небесному адресу. Там после жизни нет родства отца и дочери или матери и сестры. Все
близки по родству душ, одни помогают другим, как и на Земле, другие стаскивают в низшие
затемненные миры. И всем управляет сила Любви, а творит сознание, созидает мысль. Помните,
доктор: «Сначала было слово»?
Я растерялся: вся моя длинная речь оказалась ненужной. Что именно случилось внутри моей пациентки? На этот вопрос я пытался ответить часом позже, когда Кларина, снова впав в забытье, внезапно очнулась и, переспросив дату своего рождения, стала настаивать, что ей — Сураде — около девяти веков.
Бредившая тридцатипятилетняя седая женщина была самым уникальным для меня случаем возвращения из Безвозвратного Круга. За всю мою практику «обратимой смерти» — мною же изобретенный термин — мне представился случай заглянуть за запретную черту. Черту необратимой смерти. Целых девять недозволенных минут, после которых запрещается возвращение этреумом из мертвых! Почему? О каких последствиях умолчал Старик-с-удавом?
Я с состраданием наблюдал за потерянным созданием передо мной, которое никак не могло вернуться в себя. Несчастная женщина металась по разным состояниям, именам, возрастам и воспоминаниям, нарушая все известные медицинские законы, она проваливалась в забытье и пробуждалась, говоря разными голосами, на разных языках, путаясь во времени и в самой себе.
Наблюдая эту душевную пытку, я ждал, когда откроются подрагивающие веки моей пациентки. Сжигаемый любопытством ученого, я не мог не содрогаться от мысли, что, вернув к жизни человека, находившегося за запретной зоной на девять минут дольше дозволенного этреумом, я посягнул на непосягаемое. На тайну, которую охраняют египетские сфинксы и огромные чудовища рядом с пирамидами майя. Вторгся туда, куда нет входа человеку. Замахнулся на знание о том, что живым недоступно по самому принципу мироздания, — на то, что подглядело и, возможно, помнило это молодое существо с седыми волосами, сжимавшее мою руку.
Мое ликование по поводу успешного возвращения ее в жизнь сменилось лихорадочным нетерпением. Расспросить ее, выведать о том, что есть «там». Я, помню, даже перекрестился, заранее попросив у Всевышнего прощение за мое посягательство на эту запретную всем нам смертным тайну, и наклонился над дрожащими губами Кларины:
— Когда ты родилась, дитя? — спросил я по-французски.
— В феврале тысяча восемьдесят пятого года, сэр, — послышался шепот кроткой Сурады.
Мысль моя лихорадочно работала: «Девять веков — и девять минут за «пограничной чертой». Совпадение или нет? А что если за каждую минуту в безвременной зоне она прожила целый век?
«Человеческое существо — это очередное воплощение бессмертного духа в физическое состояние — в плоть», — вспомнились мне слова Кейси, ясновидца, во снах заглянувшего «туда» глубже и дальше всех.
А что если подобно тому, как вся жизнь стремительно проносится перед глазами умирающего, предыдущие жизни мелькают в памяти души в первые мгновения после смерти? Ведь после смерти сознание освобождается от своего личностного «я», и в этом «беспамятном» состоянии способно прозреть, вспомнить то, что было погребено при жизни глубоко в его недрах?
Как бы то ни было, я понимал одно: похожая на метущегося ангела Кларина — леди Лидзского замка, а в юности Сурада из небесного города Ронда, воспитанная цыганкой, — могла рассказать о том, что никто не знал во всем мире.
Меня тогда охватил ужас: имею ли я право вторгаться «туда»? Ведь это святотатство! Готов ли мой рассудок принять то, что охраняет от него сама смерть? Легенда о Вавилонской башне назойливо крутилась в голове. Руки мои тряслись, ладони сделались ледяными, — бессильная рука Кларины жгла огнем. Ожидая, когда она очнется в очередной раз, я приготовился задать самый главный вопрос. Но какой? Представляешь, Вера, перед тобой человек, видевший невидимое! И, быть может, есть время спросить только о чем-то одном. А потом сознание Кларины могло вернуться, тогда память нормализуется, и все глубинное впечатление того мира исчезнет навеки, — доступ блокируется. Все полное знание души, как обычно, сузится в память последнего узнавания самого себя — лишь проходящей, временной стадии — короткой остановки на длинном и сложном пути.
А что если вся жизнь — это лишь секунда в бесконечном скитании и поиске чего-то более полного, более всеобъемлющего, чем просто наше «я», чему мы даем имя? И не желавшая открывать глаза пациентка передо мной вовсе не была Сурадой или Клариной, юной или взрослой, но сразу всеми ими одновременно. И путалась оттого, что не могла никак выбраться из зоны, где нет времени, — оттуда, где ни до, ни после и вовсе не существует.
У меня сдали нервы. Я опасался, что ее сознание, столь долго скитавшееся и искавшее, все же найдет выход. И вот Кларина «забудется», то есть, вспомнив себя, забудет все увиденное «там».
Я тряс ее за плечи и, наклонившись над ее лицом, громко спросил:
— Вы помните самое последнее, что вы видели перед тем, как услышали мой голос?
— Да, помню, сэр. Я видела самое красивое, белое, самое чистое и прекрасное, что создано на Земле, — спокойно ответила моя пациентка. У меня перехватило дыхание: «Вот она разгадка, ответ всему и на все!»
— Что, что же это было?! — с нетерпением шептал я ей в ухо.
— Лебедь, белый лебедь, и его отражение в озере. Лебедь вверх ногами. Отражение и было лебедем, а сам лебедь плыл в облаках, по глади синевы, как по воде, — певучим голосом с нежностью проговорила Кларина тоном леди Лидзского замка.
«Доктор мне рассказывает мой же первый сон после возвращения из смерти!» — подумала я, вспомнив сцену казни и муравьев в подоле.
— Я остолбенел и чуть не разрыдался от досады и разочарования: — Лебедя?!
— Да, белого, на фоне очень синего неба. На мое двадцатипятилетие милорд подарил мне пару лебедей. Каждый год они производили выводок, и вскоре мы назвали наше озеро Лебединым, — охотно рассказывала светским голосом Госпожа замка Лидс.
Я вспомнил фотографии балетных афиш, найденные в отеле в ее ящике. На одной из них — под крупным заголовком: «Международный фестиваль балета» — была фотография Кларины в белой лебединой пачке. С короной на голове, Царица лебедей закрылась от принца «крылом» — грациозно изогнутой рукой, навсегда уже беспощадно изуродованной кровавыми порезами. Меня осенила очевидная догадка. Не галлюцинации ли это покалеченного рассудка балерины? Я часто ходил на балет и хорошо знал сюжет «Лебединого озера». Ну, конечно же, она наяву переживала действие на сцене, которая для нее и была жизнью. Самое главное в ней вернулось в сознание первым. Без поправки на реальность, ее переживания всплыли вспышками в памяти. Как же я сразу не догадался? Тогда я и надел ей на перебинтованные руки длинные белые перчатки из ее гардероба. — Доктор Перони задумался.
Пауза мне показалась такой долгой, что я испугалась: «Неужели придется заставить себя открыть глаза и вернуться в комнату, где все только что мною услышанное канет в далекое прошлое? И сама Кларина снова исчезнет. И самое ужасное, я вернусь в саму себя. И память моя будет тут, как тут, — затянет меня в стремительный водоворот, и я снова буду падать в ущелье с высоты Ниагарского водопада и разобьюсь о скалы внизу. Как та случайно оторвавшаяся от берега на наших глазах деревянная лодка, много лет назад, когда Ангелина еще была жива. Тогда моя молодая тетя, раскрасневшаяся от свежего воздуха, стояла рядом со мной у перил над ревевшим каскадом и указывала на казавшуюся щепкой лодку. Мы вместе проводили ее взглядом, пока она не замерла на секунду на вершине водопада и не исчезла навстречу своей гибели. Ангелина закрыла лицо руками, словно это гибло живое существо, и что-то сказала мне, сквозь пальцы. Но рев водопада поглотил ее слова. Позже в машине я спросила ее, что она пыталась мне сказать. «Так же неумолимо несет нас судьба, — ответила она. — Неужели мы так же бессильны противиться ее натиску, как эта лодка, стремительно увлекаемая водоворотом в бездну? Мы, как и она, не ведаем, что впереди нас ждет страшный крах — поток обрывается вниз с неистовой силой, швыряя вниз на гибель, и видим мы это только в последний миг, когда уже поздно. А, может, так оно и лучше, все равно бороться с течением нам не под силу». «Но бороться все же надо», — сказала нам обоим мама, сидевшая за рулем, и оглянулась на сестру..
Я тогда ужаснулась, что Ангелина думала о смерти. Как оказалось, это было ее личное воспоминание о будущем. Ее будущем. Только в отличие от той лодки, судьба не позволила ей погибнуть мгновенно. И она хорошо рассмотрела и жизнь, которую покидала, и ожидающую ее смерть. Много лет спустя я поняла, почему она тогда в ужасе закрыла глаза. — Поняла, когда в палате для умирающих я бессильно стояла рядом, проклиная свой дар видеть и слышать. Когда следила отупевшим взглядом за ее прозрачно синими пальцами, которые вязали воображаемыми спицами неведомый мне узор, повторяя, наверное, зигзаги лабиринта измученного сознания. А может, пытались распутать узелки в клубке событий и жизней, видимых только ей, находящейся уже наполовину там... В мире, где видно то, что скрыто при свете дня. То, что увидишь только с закрытыми глазами.
Я вспомнила белые полоски клейкой ленты на веках Ангелины, «чтоб не пересыхали глаза», и невыносимая боль за Ангелину перехватили горло. Шум водопада усилился, а крики Ангелины нарастали сквозь рев падающей воды, и маленькая лодка стремительно неслась вниз с
 каскадами, и исчезла в пенящемся водовороте....
«Визуальная и акустическая память, после возвращения из временной амнезии могут восстанавливаться не параллельно, — вспомнились мне предостережения доктора, — а картины из жизни могут всплывать, сопровождаясь звуковыми моментами из совершенно других событий, не имеющих ничего общего с данными воспоминаниям. Все это — последствия этреума, способного защитить мозг от гибели, то есть потери приобретенной информации. Восстановление памяти проходит фрагментарно, беспорядочно, словно это разрезанная кинолента, где звук и изображение записаны отдельно».
Я заставила себя открыть глаза, и умоляюще взглянула на доктора Перони.
Он смотрел на меня, не отрываясь. Вернее, сквозь меня, проводил по своим волосам рукой и часто свистел носом.
— Я тебя утомил рассказом? Но это хорошо, я тебя отвлек, может, спать ляжем?
— Нет, расскажите дальше. Вы прервались на самом интересном месте, — переполошилась я в страхе от необходимости остаться наедине со своей памятью. — Вы на «Лебедином озере», на балете остановились, помните?
— Ну, конечно же! — воскликнул доктор после минутного замешательства. Там, как ты знаешь, сила любви спасает Одетту от чар злого волшебника. Одетта не превращается в лебедя вместе с подругами, а остается с принцем. Но были и ранние постановки, в них поруганная — не вынесшая испытания на верность — любовь терпит поражение. И царевна-лебедь, по-прежнему заколдованная, уплывает со стаей лебедей и вечно ждет, когда верная любовь освободит ее от злых чар Ротбарта... Догадавшись, что перевоплощение моей пациентки было не чем иным, как переживанием ее балетной роли, я, в свою очередь, возвратился к роли врача-психиатра. Однако видеть, как ускользает возможность заглянуть через Кларину в недозволенное, приводила в отчаяние.
«Ты сказала, дитя мое, что твое самое последнее имя было Сурада, а не было ли оно когда-либо Одетта?» — вкрадчиво осведомился я. «Я не слышала подобного имени, сэр», — тихо произнесла больная. «А имя твоего милорда — твоего мужа, дарившего тебе лебедей, — не было ли Ротбарт?» — настаивал я на балетной версии ее бреда. «Да, сэр, но вы неправильно произнесли его. Имя моего лорда было Роберт, но я звала его Робер, и также звала его моя служанка Дилия, родом из моего города поверх небесных облаков. Ее тоже забрали вместе со мной из моей родной деревни во Франции в тот ужасный день, когда воины-завоеватели убили мою приемную мать, цыганку. Прекрасные длинные волосы Дилии сгорели в пожаре», — рассказывала о себе девятивековая Сурада ласковым тоном.
Тут я окончательно убедился, что ее рассудок беспорядочно скитался по воображаемым — им же выдуманным — воспоминаниям, не различая между фантазиями и реальными событиями, некогда оставившими в нем неизгладимый след. Очевидно, моя пациентка забывалась, а величайшая тайна потустороннего мира неведомым путем надежно охранялась в ее сознании от нее же самой, и она ничего не помнила. Либо ничего не видела. так как «там» ничего нет. Либо не хочет, не может об этом говорить.
Так или иначе, но сознание ее не запечатлело потустороннего мира. Потому что, вернувшись в себя днем позже — став опять Клариной, она не помнила ни своего белого лебедя, ни Робера, ни французскую цыганку, заменившую ей убитую мать, ни обгоревшую служанку. Когда я решил напомнить ей о городе средь небес, она снисходительно улыбнулась: «И в какой же сказке, доктор, вы нашли этот город в горах над облаками?» А на имя Сурада не только не откликалась, но, что еще хуже, запрещала звать себя и Клариной. Совсем, правда, не потому, что не помнила его. Догадавшись, что я сомневаюсь в ясности ее рассудка, она объяснила: «Доктор, я в своем уме, поверьте. Последний, кто звал меня Клариной, был тот, кто унес с собой всю меня. И я хочу, чтобы он был последним, кто произнес мое имя вслух. Это все, что у меня осталось, — его голос, зовущий меня по имени к себе. Последний звук перед тишиной... Вот и все... Кларины больше нет. Зовите меня Олд леди».
Старая дама? — помню, удивился я
«Да, мне кажется, что я нестерпимо долго живу; я устала от самой себя и от времени. А когда меня нет — нет и боли. Старая Дама — это дольше, чем я. Это все до и после; все вокруг и без меня. Не только я, но все, что есть часть меня и вне меня... Вы не поймете, доктор», — с досадой махнула она рукой.
Но я тогда не обиделся. Я редко на нее обижался и позже. И не посягал на ее недоступный
мне особый мир, где грань между невидимым и искаженным так и осталась для меня неясной. Я
принимал ее такой, какой она... была, — Перони запнулся, и посмотрел на меня с ужасом.
Взглянув на часы, он сделал вид, что торопится, и пообещал вернуться через полчаса,
объяснив, что ждет срочного звонка.





Глава вторая
СЕКРЕТ ЭТРЕУМА

— Вы так и не рассказали, как она вернулась в себя — стала Клариной, не желающей слышать свое имя? — поспешила я на помощь нам обоим, когда доктор вернулся и, не зная с чего начать прерванный разговор, стал добавлять чай в полупустую кружку с остывшим кофе.
— Вскоре она опять впала в забытье, а очнувшись, уже не отзывалась на имя Сурады. Да и говорила слегка хрипловатым голосом на современном английском, с легким русским акцентом. Иногда лепетала что-то на русском, заливалась слезами и отчаянно сжимала мою руку. А потом, успокоившись, неожиданно сообщила, что ей тридцать пять лет. И очень строго прервала меня, когда, забывшись, я снова назвал ее по имени.
«Последнее, что я слышала, — сказала она, — был голос Дэрона, позвавший меня по имени. Я могу слышать его так же ясно, как будто он сейчас здесь, рядом. Не лишайте меня всего, что еще... — Она сделала паузу, что-то вспоминая, и вдруг расплылась доброй улыбкой: — Доктор, а вы знаете, что мужество можно считать, но у меня так и не получилось в жизни сосчитать дальше пяти?» — Перони нахмурился и замолчал, заметив, что я утираю слезы.
— Что с тобой, Вера? Я хотел тебя отвлечь, а ты, наоборот, в слезы! Перестань! Может, и жива наша Кларина. И ничего с собой не сделала, может, ее похитили, например... — он осекся.
Услышав знакомый свист носом, я насторожилась.
— Похитили? А не убили? Зачем же ее похищать? Ведь у нее никого нет, и выкуп за нее давать некому. Или она представляет интересный для науки случай? Но тогда зачем же похитили сейчас — ж дали тринадцать лет, чтобы узнать то, о чем она вам так и не рассказала? — выпытывала я, заподозрив, что доктор что-то скрывает.
«Надо прикинуться наивной, — так легче будет выведать правду», — пообещала я себе, впервые почувствовав, как между мною и доктором возникло недоверие. «Вот и доверять некому теперь во всем мире, даже этому доброму доктору, так заботливо не отходящему от меня ни на шаг. А может, он все время рядом, потому что следит за мной, сам хочет что-то выведать у меня?»
Я снова вспомнила его подробный настойчивый «допрос» о моих снах, особенно о смерти Кларины. В душу закралось беспокойство, мне стало страшно: «Все вокруг вовсе не так, как кажется». — Доктор, вы остановились, на том, как Олд леди рассказала, почему она не хочет больше называться своим именем, — сказала я с деланным любопытством, и вытерла уже просохшие слезы на щеке.
— Верушка, все это было давно — тринадцать лет назад. Ну, что ты, не расстраивайся из-за не своего прошлого... — с подозрительной искренностью, как мне теперь казалось, уговаривал меня Перони. — Расскажи мне лучше про балет, про этих Жизелей и сильфид или как их там. — Он явно уводил меня от моей темы.
Я насторожилась. Доктор, только что признавшийся в любви к балету и четко сформулировавший идею «Лебединого озера», никогда не слышал о не менее известных других балетах? «Как же это? — лихорадочно думала я. — Что-то здесь не так; Перони только что себя выдал. И каким-то образом все это имеет отношение к исчезнувшей Кларине, при разговоре о которой он волнуется больше, чем просто врач и ученый».
Собрав все свои актерские способности, я, как ни в чем не бывало, объяснила:
— Доктор, оба эти балета — фантазии о призраках и призрачном. Первый о поэтическом вдохновении, подобном воздушным нимфам, а второй — о душах обманутых девушек, одна из которых, Жизель, тем не менее, спасает своего возлюбленного.
— Все балеты на один сюжет — сказки о любви и о добрых и злых силах. Жаль, сейчас нет сюжетов, и танцуют просто так, поражая техникой — количеством пируэтов, высотой прыжков и поднятых ног, — шагом. Так называется диапазон взмаха ноги в воздух, — Перони не без гордости похвастался своим знанием балета.
Я успокоилась: «Паранойя у меня. Все от этреума, как сам же доктор и предупреждал».
— Вы что же, учились балету? — осенило меня.
Доктор нахмурился. Он достал синий цветочек из петлицы и зарылся в него носом:
— Дочка моя, покойная, занималась серьезно, хотела танцевать в театре, но вышла замуж и родила, а потом… Не успела она осуществить свою мечту, — он замялся.
Мне стало жаль его.
— Ну и подозрительная же ты, Вера, у меня, — сказал Перони шутливым тоном.
«Он читает мои мысли?» — ужаснулась я.
Но доктор продолжал, смеясь:
— Излишняя подозрительность никому не мешает. Главное, чтобы она не мешала видеть то, что есть на самом деле. А видеть то, чего нет, вовсе не значит быть ненормальным. Наоборот, зачастую это особый дар — видеть невидимое. Только вот трудно отличить несуществующее от невидимого, отсюда и неправильные заключения. Я всегда ставлю знак вопроса над диагнозами, касающимися области душевных расстройств. Ведь каждый живущий болен минимум одной из многих болезней души. Главное, не причинять вреда другим, да и себе тоже, если получится. Давно известно, гениальность — это психическое отклонение. Стало быть, психические отклонения вовсе не болезнь, а лишь необходимые состояния мозга для незаурядных проявлений потенциала личности. И все это — темный лес для науки: самое неизведанное на сегодня не макрокосмос, а внутренний мир человека. Душа, именно душа — невидимая, но существующая, — загадочная и бездонная. Я считаю, что между безумием и прозрением очень тонкая грань. Ясновидцы и пророки видят на расстоянии, — то, что еще не случилось. Есть и такие, кто видит дажеслучившееся очень давно и не с ними. Как спящий ясновидец Кейси. Или как ты, в своих снах видевшая прошлое Кларины, попадая непонятным образом в ее же собственную память. Есть и те, которые видят произошедшее с другими, причем то, что эти другие сами о себе не помнят или не знают. Опять же, как Кейси, путешествовавший во сне в прошлых жизнях своих пациентов и читавший их глазами древние книги на языках, утраченных тысячелетия назад. Все это возможно, видимо, если человек способен ориентироваться и попадать в «зону блуждающего времени». В сферу сознания, вне времени, в другое измерение — без высоты и глубины, — где и вечность, и миг одинаково длятся в нигде, так как не существуют ни в чьем сознании... — Доктор настолько увлекался, когда говорил о подобных вещах, что часто забывал перевести дух и обычно закашливался от недостатка воздуха. Зная, что вот-вот раздастся знакомый кашель, я подала ему стакан с водой, как раз вовремя.
Захлебнувшись от порывистого вздоха, доктор сконфузился и закряхтел. Выпив залпом всю воду, он с благодарностью посмотрел на меня.
— Дурацкая лекторская привычка. Я увлекаюсь и толкаю научные речи, забывая, что не за кафедрой.
— А вы пригласите меня на свои лекции? Где вы делаете доклады? Я бы очень хотела послушать их. У меня нездоровый интерес к подобным вещам. — Мне показалось, что доктор насторожился, и я снова заподозрила, что он что-то утаивает. — А этот Кейси когда жил?
— Он умер, кажется, в шестьдесят втором году прошлого века, — неохотно буркнул Перони. — Есть сферы, в которые не надо вдаваться, — это опасно для психики, понимаешь? — он пытался переменить тему разговора.
Стало ясно, что дальше выведать про «сферы» не удастся.
— Доктор, раз у меня есть теперь моя память, я больше не смогу видеть во сне жизнь Кларины? — переменила я тему разговора.
— Скорее всего, нет, так как ты вернулась, слава Богу, из «безвременной зоны», — уверенно сказал Перони и посмотрел на меня с беспокойством. — Зачем тебе ее сны? Теперь ты не связана с жизнью через нее. Ты вернулась к нормальному бытию — живешь в мире, ощущая все через себя, как и все обыкновенные смертные. Ты — временный центр, а все вокруг — это то, частью чего ты являешься, и одновременно часть того, чем являешься ты. Но это — слишком сложно. Просто живи, не задумываясь, не копаясь в том, что не имеет дна. Не пытайся разглядеть невидимое. Еще успеешь: все мы там будем. Не опережай время, просто живи. Жизнь — большая роскошь, Живи, пока жива. Поверь мне, старику, это хорошо...
— Я жива благодаря вам, доктор.
— Нет, не мне... — он закашлялся.
— Этреуму? — опередила его я.
— Частично. А в основном — Кларине. Ты же знаешь, — он внезапно сник.
— Ох, сколько бы я отдала за то, чтобы увидеть ее хоть на миг сейчас, когда я ее вспомнила из детства! Доктор, ведь я осталась одна во всем мире. А так бы она, моя милая, тихая Кларина... будь она сейчас рядом, я бы прижалась к ней... — меня душили слезы.
Она и была тогда с тобой. Знаешь, последнее время говорила только о тебе как о родной, о своей. А за все эти годы ведь никого к себе близко
 не подпускала. Даже меня — врача и друга... — он снова запнулся. — Выведать у нее нельзя было
 ничего: она не отвечала на вопросы. Можно было просто слушать и строить догадки из того, что
 говорила.
— Доктор, скажите, а она знала, кто я?
— Я же тебе уже рассказывал. Именно Кларина и объяснила мне, как у тебя в детстве появилось прозвище Вера-не-Венера. В детском саду ты имени своего стеснялась, вот мама и просила не звать тебя при всех Венерой, чтоб не дразнили. Но как-то вечерняя нянечка не сдержалась, проговорилась. Ты всегда убегала и сидела в углу столовой одна и плакала, когда тебя дразнили.
— А что она еще говорила?
— Еще, что ты ей словно дочь родная и что ты обязательно очнешься. Но сначала должна пройти свой трудный внутренний путь сама. А до того момента связана с миром только через нее — с ее духом и сознанием — по непонятным нам причинам. И что все это не случайно и имеет свой смысл. И придет день, когда ты сама поймешь, почему так случилось. Вернее, для чего. Она часто это повторяла, именно настаивая «не из-за чего, а для чего». А это «из-за чего» она объясняла просто. Мол, видимо, во время твоей двухнедельной комы, когда она тебя вытаскивала, между вами образовалась особая связь, душевное слияние на очень глубоком уровне подсознания, не доступном поверхностному «я». И что только пройдя через сильнейшее эмоциональное напряжение, ты сможешь порвать эту незримую «духовную пуповину», связывающую тебя через нее с жизнью. И тогда ты сама полностью вернешься в жизнь, став самостоятельным существом, независимым от нее. А до этого ты — уже не в смерти, но еще и не в жизни. Ты, как бы «зависла между» — в зоне без времени, — так Кларина называла все, что есть «там». Поэтому, Верушка, я и уверен, что снов о Кларине у тебя не будет больше. И еще... — Перони посмотрел на меня изучающим взглядом, словно решая, стоит ли говорить то, что он собирался сказать.
— И еще?..
— Еще... Она как-то по-матерински нежно сказала: «Верушка, она — моя... мой росток, понимаете, доктор? Духовное детище, продолжение мое». И часто повторяла, что ты обязательно будешь счастливой, какой она сама никогда не была. И что в этом-то и заключалось ее счастье — вернуть тебя в жизнь, в твое будущее. И еще, что ждет не дождется, когда ты ее вспомнишь. А в этом она не сомневалась. Она и меня заразила своей надеждой. Ведь она, ты знаешь, озаренной была. И знала больше, чем все мы, — и ученые, и простые смертные; знала больше, чем остальные мои «возвращенцы». Я подозревал, что она говорила далеко не все, что знает о смерти. Помнишь ее глаза, — в них светилось неземное спокойствие, уверенность в чем-то таком, что не поверить всему, что она говорила, было невозможно. Иногда мне казалось, что она вообще все знает, и видела самое главное. Только что? С годами я догадался, что она была озарена высшей мудростью и знала, что открывать тайн «жизни после жизни» нельзя. И схоронила их в себе от мира. Нередко мне чудилось в ее упрямом нежелании отвечать на вопросы, что она выполняет свой долг, словно держит данное кому-то слово. Любимой ее фразой было: «Мне бы не хотелось отвечать на этот вопрос, доктор. Разве я не имею на это права?» Я злился ужасно, но выражение благородной покорности на ее лице истребляло во мне последние капли желчи. — Он замолчал и, достав цветок из петлицы, задумчиво стал ласкать его взглядом.
— Знаешь, Вера, — доктор нахмурил брови и положил цветок на стол, — как-то она сказала странную вещь: мол, когда ты ее вспомнишь по-настоящему, то будешь первой в этой ее жизни, кому она позволит себя звать по имени. Ведь ее имя напоминает французское слово «улыбающаяся»
Я онемела от удивления:
— Но это невозможно, доктор! Кларина не могла знать, что я дала ей это прозвище в своей памяти много лет спустя, позабыв ее имя. Так я называла ее только сама с собой, когда вспоминала о доброй воспитательнице, у которой дочка утонула в праздник Нептуна. И то, что про себя я звала ее именно так, я вспомнила только вчера, на озере, после ее исчезновения. Даже если она и читала мои мысли все эти четыре месяца, как я — ее, среди них нельзя было бы найти моих воспоминаний об Улыбке. Она исчезла вместе со всеми остальными моими воспоминаниями. Да и почему по-французски, разве?.. — я вспомнила о бреде Кларины, только что подробно рассказанном мне доктором, где она вспоминала себя девочкой, выросшей во французской деревне, но родом из Ронды — древнего города, существующего и сегодня в горах южной Испании, а в одиннадцатом веке принадлежавшего одному из обособленных королевств, порабощенных арабами.
— Что с тобой, Вера? — прервал мои рассуждения доктор.
— А Кларина и по-французски, и по-испански говорила? — спросила я, начиная подозревать,
 что бред Кларины был вовсе не по причине психического расстройства, а скорее усовершенствования
 ее памяти после смерти, позволившей ей заглянуть в себя глубже, чем обыкновенным смертным.
— После побега из Советской России она жила несколько лет в Париже, работала манекенщицей. А в Англию и в Испанию, которую она очень любила, ездила как балерина. Там же часто встречалась со своим женатым возлюбленным с героической внешностью. — В голосе Перони я почувствовала нотки ревности.
— А Дэрон откуда был родом? Ведь это о его гибели было сообщено в телеграмме из Америки
 накануне ее самоубийства.
— Не знаю, Вера. Но судя по внешности — он южанин, хотя говорил и писал по-русски, и
 по-английски...
— По внешности? — насторожилась я. — Он же погиб, как же вы его могли...
— Ах, да! Я же забыл упомянуть два важных факта в моем повествовании об истории самоубийства Кларины! — спохватился доктор. — Во-первых, по приезде в госпиталь из отеля в Котсволтзе я отправил по факсу обложку книги, найденной в комнате Кларины, и ее стихи для перевода одному моему русскому знакомому в Лондоне. Он тут же перезвонил мне и сказал, что книга принадлежит современному писателю Дэрону Рандо и в ней излагается история его самоубийства, а посвящена она некой Кларине. Под посвящением от руки было написано: «Тебе, лучшая женщина ты моя». Рядом красовалась экстравагантная подпись. На задней обложке под фотографией эффектного мужчины с суровым взглядом была краткая биография, где упоминались многочисленные заслуги писателя в области литературы, философии, психологии, эстетики, кинематографии и так далее… Стихи на тетрадных страницах были, по мнению моего друга, диктора русской службы Би-би-си, — «женские, трагические, неплохие». Он даже перевел несколько строчек и прочел их мне. Это были стихи о молитве перед воссоединением либо с ничем, либо со всем, а также о небе, окаймленном шепотом листьев...
— Тишине, окаймленной шелестом листьев, доктор, — поправила я. — Я хорошо запомнила эту фразу из моего сна о Кларине перед самоубийством. Он начался с улиток на мокром камне... — обида за Кларину и ее Дэрона захлестнула меня, и я замолчала.
Перони невозмутимо продолжал:
— Оказывается, с писателем этим друг мой был знаком лично по работе и очень уважал, но о гибели его ничего не знал. Он сообщил, что на работе его не видели уже две недели, и обеспокоенные жена его, Данииза, и дочь, подающая надежды поэтесса, не раз звонили на прошлой неделе из Америки. Дэрон, как выяснилось, две последние недели взял работу домой, и в эфир по графику ему полагалось выйти три дня назад. Перед тем как Дэрон не явился на радиостанцию, сорвав передачу, он узнавал, кто ему звонил в его отсутствие, и просил снять все сообщения на его автоответчике. На мой вопрос о номере без кода, оставленном детективом, мой приятель посоветовал попробовать Лос-Анджелес и Сан-Франциско, где соответственно жили Дзрон с семьей и незамужняя Кларина, которой он постоянно звонил с радиостанции. Набрав тотчас же загадочный номер с кодом Лос-Анджелеса, я услышал голос робота, подтвердившего правильность набранных мною цифр. После приглашения оставить сообщение я представился по имени, объяснив, что звоню из клиники для оживления жертв несчастных случаев с радостной новостью: Кларина, доставленная мне мертвой, вернулась к жизни. Я оставил свой номер, но никто мне не перезвонил.
В дверь постучали. Медсестра позвала доктора. Пообещав вернуться через несколько минут, он вышел.
«У Кларины, наверное, никого не было, — подумала я, вспомнив как видела ее во сне на кладбище. Она прижала руку к груди и мысленно пожаловалась дереву около могильной плиты из серого гранита: “Все мои любимые — уже только здесь, и одна из прихожанок церкви, насчитав семь свечей, которые я поставила, заподозрила даже, что я их ставлю просто так”. Дэрон стоял тогда с ней рядом, и, содрогнувшись от предстоявшего Кларине одиночества, услышал в себе фразу: “Тишина, окаймленная шелестом листьев”. Стайка мелких пташек сорвалась с соседнего дерева и рассыпалась по земле вокруг могил, и они оба в тот миг замерли в недоумении. Птички надрывно кричали и метались по траве. Неожиданно они сорвались с места и исчезли вдали, растаяв на глазах у Кларины и Дэрона. Переглянувшись, оба прочитали мысли друг друга. “Это был знак оттуда, — кто-то из моих хотел напомнить о себе”. — подумала Кларина. И Дэрон снова понял, о чем она думала, и сказал: “Когда меня не будет, я всегда буду вокруг тебя, знай это, Кларина моя, и пусть прах мой развеют по ветру над водой, — и я буду везде, где бы ты меня ни позвала в себе”. Кларина закрыла глаза, представив, что стоит на Земле, где уже нет Дэрона, и вскрикнула: “О Боже! Я надеюсь, ты есть, потому что никто другой мне не поможет!”
“Дай-то Бог! Но я еще не собираюсь умирать, — рассмеялся Дэрон, уводя ее от могил. — У
 тебя еще есть время мне изменять при жизни, а после уже будешь стесняться, — оттуда все видно и
 в темноте. Так что не выключай свет, когда молодые люди будут...”»
«Дослушать» их диалог я не успела, потому что вернулся доктор.
Я напомнила ему, где он прервал свой рассказ о Кларине. Перони продолжал свое повествование:
— Так вот, сообщение о Кларине, как выяснилось днями позже, я оставил в доме Дэрона. Cудя по телефонным счетам радиостанции, по этому номеру он звонил до последнего дня на работе. А в один и тот же номер в Сан-Франциско писатель Рандо звонил несколько раз в день, и по ночам, по американскому времени; но последний сорокаминутный звонок был сделан неделю назад, перед отъездом Кларины в Англию с тем спортсменом, что на фотографиях. Я позвонил и по этому номеру, выданному мне на радиостанции. Мне ответил автоответчик голосом Кларины.
— И за ней так никто и не приехал забрать ее в жизнь?
— Оказалось, что некому было сообщать, что она жива, никто не интересовался, — доктор свистнул носом. — А второй факт, Вера, — торопливо продолжал он, — что портье отеля описал мне две странные сцены, произошедшие в вестибюле отеля на его глазах незадолго до преждевременного отъезда спутника Кларины.
— Спортсмена с непримечательной внешностью?
— Именно. Так вот. В то утро, когда Кларина еще была в номере, ее муж или любовник — Георг К. вышел из отеля, предварительно расспросив портье, где можно купить цветы. Как только он вышел, импозантный незнакомец вошел в отель и попросил соединить его по телефону с комнатой Кларины. Он уточнил фамилию ее спутника — его друга, как он сказал, чтобы не ошибиться и не беспокоить клиентов отеля понапрасну. При этом был преувеличенно вежлив и шутил. Портье сообщил ему, что друг его вышел, а его спутница еще спит. Господин позвонил в номер и говорил нервно и раздраженно на непонятном языке. Бросив трубку, он в ярости раздавил сигарету носком ботинка и выругался по-английски, затем грубо спросил, есть ли в отеле черный кофе, а не «прозрачная похлебка» и уселся в буфете возле камина, заказав к кофе коньяк.
— По вашим описаниям, доктор, он похож на автора книги, посвященной Кларине. Значит, в вестибюле отеля сидел Дэрон!
— Слушай дальше, Вера. В течение получаса, нервно поглядывая на часы, он выпил вторую рюмку, оставил двадцать фунтов, не попросив сдачи, и поспешно поднялся на второй этаж. Через несколько минут он появился в вестибюле, но уже с дамой из комнаты номер девять. Она была изящно одета во все голубое и держала в руках фотоаппарат. Они пили эспрессо за тем же столиком около камина и фотографировали друг друга, тихо переговариваясь. Потом он притянул ее к себе, но она отстранилась и пошла к лестнице. Он пошел за ней, что-то крича ей вслед на непонятном языке, но тут же развернулся и, выругавшись, бросился к выходу. В субботу, когда после двух выходных портье вышел на работу, он снова его увидел. Он сидел за столиком в вестибюле перед входом в отель, просматривал газету и пил коньяк. Похоже было, что кого-то ждал. Вскоре в дверях отеля показался спутник дамы с букетом в руках. Высокий господин окликнул его и пригласил к себе за столик. Казалось, они знали друг друга. Они обменялись несколькими, судя по жестикуляции, резкими фразами. Слов портье не разобрал. Возможно, сказал он, они говорили на каком-то иностранном языке. После этого гость из комнаты номер девять швырнул букет в урну для мусора и потребовал счет за отель. Затем поднялся наверх, забрал чемодан и поспешно покинул отель. Минут через десять после этого, выпив еще два эспрессо, черноволосый господин тоже покинул отель, и направился, как подсмотрел портье, в противоположную сторону от станции. Едва оба господина покинули отель, как из комнаты номер девять появилась женщина. Было видно, что она плакала, — косметика размазалась по лицу. Она спросила, в какую сторону пошел господин с чемоданом, и снова поднялась к себе. Она не выходила из номера до вечера. А когда спустилась в ресторан, была крайне бледна, не накрашена, одета в футболку и джинсы. От обольстительной иностранки не осталось и следа. Последующие два дня накрапывал дождь. Ее видели лишь на ужинах. Сидя одна за столом в углу, она, не поднимая головы, что-то писала в тетради. Все остальное время она проводила в номере, не снимая таблички: «Не беспокоить». Все три дня в комнате у нее не убирали, чистые полотенца оставляли на ручке двери. Ей постоянно кто-то звонил из Америки, и она сама просила ее соединить с несколькими номерами. А потом вечером в понедельник, когда пришла печальная телеграмма, ее позвали вниз. Около трех утра, закутанная в черный бархатный шарф, оставив ключ от номера, она вышла из отеля. С тех пор ее не видели... — закончил доктор рассказ портье и торопливо достал мобильный телефон.
— Опоздаю на полчаса, — сообщил он в трубку и удалился в ванную.

Глава третья
КЛЮЧ ОТ ПОДМЕНЕННОГО ЗАМКА

Через несколько минут Перони показался в дверях моей ванной с гладко зачесанными волосами, блестевшими от воды. Так было модно в его время в Испании и Италии. Жгучие южные брюнеты намазывали волосы липким блестящим маслом, дабы утрировать этот эффект. Но доктора, с седыми волосами и стертыми от возраста чертами лица, эта прическа портила. Он казался старше.
— Там в вестибюле отеля тринадцать лет назад произошло что-то ужасное, доктор, — продолжила я прерванный разговор. Мне вспомнилось из сна продолжение того последнего утра Кларины. Влажные улитки стояли перед глазами. — Трагический любовный треугольник, — и в итоге Кларина, вернувшаяся против воли из смерти, подглядела саму тайну небытия...
— Да, Вера, я догадываюсь, что она все обо всем знала после возвращения, но скрывала. И так оно лучше: по закону создателя нельзя знать о тайне смерти при жизни; я замахнулся на смерть и попытался ее перехитрить. Что же случится, когда меня не будет, кому я смогу доверить такую ответственность? Кто морально возьмется за мою задачу — решать, кого возвращать, а кого лишать возможности дожить непрожитую жизнь? Кто возьмется за эту нечеловеческую роль — дарить жизнь, посягнув на смерть? И самое ужасное: кто устоит перед соблазном использовать этреум в корыстных целях, для наживы например. Право жить и умирать принадлежит только самому человеку. Как убивать есть грех, так и возвращать жизнь после смерти тоже есть грех. Если так, то я уже заплатил за него. Я потерял дочь. Я не знал счастья взаимной любви. А неразделенная любовь — это самая страшная душевная мука после неспособности любить вообще. Я не исповедуюсь, Вера, просто говорю вслух то, что мучает меня каждую минуту во сне и наяву. Когда я взял ответственность за возвращение жизней, закодировав и саму формулу состава, и технику применения этреума, я не учел, что тоже когда-нибудь умру.
— А вы не боялись, что его могут попросту украсть, даже при вашей жизни?
— В том-то и есть его уникальность, — торжественно произнес Витторио Перони, — этреум нельзя украсть. Дело в том, что недостаточно разложить его на химические компоненты. Само вещество не имеет никакого эффекта, если точно не следовать последовательности смешения его компонентов, а потом постепенному введению их в организм, через определенные интервалы времени. Оживление мертвеца с помощью этреума — это сложный процесс с точными инструкциями, а не волшебство. Один неверный шаг ,— и результата не будет. И знал все эти подробности наизусть только один человек — я. Эта тайна самого процесса нигде не записана, чтобы не случилось катастрофы.
— А химический состав? — спросила я.
— Права на него принадлежат мне. Теперь ты понимаешь, Вера? Когда не будет меня, не станет и этреума. Вот в чем моя катастрофа, — я не знаю, что хуже: унести его с собой, и не оставить цивилизации опять шанс играть со смертью, или доверить это право, данною только Богу, другому человеку? Да и на кого взвалить такую ответственность?! Кому предложить такую ношу — стать полубогом, как я, но пойти на грех с точки зрения человеческой морали? И в чем больший грех: унести ли этреум с собой или доверить его другому смертному? — Перони так сильно волновался, что не заметил, как смахнул на пол со скатерти свой синий цветок. — У меня нет семьи, нет наследников, может, судьба сама намекает мне на то, что некому оставить самое опасное и драгоценное знание? Нет, не отвечай мне, Вера. Я не имею права задать тебе этот вопрос. Это неразрешимый моральный и нравственный вопрос. При мыслях о последствиях моего решения у меня леденеет кровь. Теперь ты понимаешь, почему мне все время снится Вавилонская башня и неумолимые сфинксы? — Перони замолчал, глядя куда-то невидящим взглядом.
Я выслушала эту речь, не проронив ни звука. Мне и в голову не приходило, что открытие или кража тайны этреума могли кардинально изменить жизнь на нашей планете. Передо мной сидел человек, мужество и сила духа которого выдержали ответственность непосильной величины. Раздиравшая его душу дилемма была куда необъятней, чем все мое личное горе, только что казавшееся мне таким огромным. Я посмотрела на Перони с состраданием. Казалось, он пришел в себя и теперь, встав на колени, шарил по полу в поисках упавшего цветка.
«И как это он не сошел с ума за все эти годы? Постоянно носил в себе эту тайну, решая, то “за”, то “против” завещания этреума другому смертному?» — Меня осенило: «Он просил совета, и, конечно же, только один человек на Земле мог дать ответ на вопрос, который задают только небу. Вот что скрывает от меня доктор!»
Еле сдерживая дыхание, чтобы не спугнуть разоткровенничавшегося доктора, я безразлично спросила его:
— А что по этому поводу думала Кларина — ведь она-то, наверное, знала о таких вещах?
— Доктор перестал дышать и посмотрел на меня безумным взглядом, потом закрыл лицо руками и выдохнул со стоном:
— Она сказала, что не будет отвечать на этот вопрос. И что он задан неправильно, да и не по адресу. «Каждый сам выбирает и кроит свою судьбу», — строго объяснила мне тогда Олд леди. «Но ведь я переверну своим выбором судьбы миллионов, участь всей планеты, а не только свою», — взмолился я.
«В ваших руках ключ, выкраденный у Бога, но, будучи человеком, вы рано или поздно должны судить себя сами. Решить, что делать с этреумом, можете только вы, — это и есть ваша судьба. Вы сами должны справиться с ответственностью не только за себя, но и за человека в целом. Возложить бремя решения на другого, например на меня, есть не только грех, но и трусливый побег от ответственности перед самим собой», — сказала она.
Теперь доктор сидел, бессильно уронив голову на грудь. Я протянула ему «витамин». Он послушно проглотил его, даже не запив. Потом поднял на меня полные боли глаза и, сжав мое запястье, тихо проговорил:
— Моей вине нет предела. Мой грех так велик, что я боюсь умирать. Я совершил тяжкое преступление, и мне нет оправдания. Я посягнул на непосягаемое. Ад, Верушка, он — в нас, здесь, на земле.
— Доктор, вы преувеличиваете степень своего святотатства, — пыталась я как-то его утешить. — Вы спасли столько жизней, вы перехитрили несчастные случаи, возвратили жизни жертвам ужасных совпадений.
— О Вера! Я не об этом: моя повинность глубже: я «залез в чужую душу», говоря словами Кларины. А этому нет оправдания. Я струсил и сдался. Я подбросил ключ от этреума другому — без спроса, — не в силах решать сам. Этим я поставил невинную душу перед фактом неизбежного выбора. Теперь, чтобы я сам ни решил, бремя полной ответственности с меня снято: другой несчастный обречен распоряжаться участью этреума после моей смерти. Понимаешь? Сначала, я выкрал без разрешения ключ, а потом поменял замок на дверях смерти. И в итоге, сам ключ подложил другому человеку, тайком. Лишь бы не быть в ответе за последствия. Я хотел выйти сухим из воды. Но произошло непредвиденное:Я не учел, что человек этот может уйти раньше меня. Или еще хуже, у него могут взять силой или купить секрет употребления этреума, или он сам же, стремясь избежать ответственности, избавится от него и подкинет его, как я, кому-нибудь другому... — Он снова закрыл лицо руками.
Сначала мне показалось, что доктор бредит. Но ужасная догадка напрашивалась сама собой. Я села на корточки перед доктором и заглянула ему в лицо. У меня не оставалось сомнений. Все сразу стало ясно: и допрос о смерти Кларины, и поездка Перони в Лондон для опознания трупа, и прочесывания озера в поисках тела утопленницы. И, наконец, его опасения, что Кларина покончила с собой вторично, тринадцать лет спустя.
Тут я вспомнила, что в одной из вспышек моей памяти, там на озере, мелькнуло видение, что Кларину несут через кусты шиповника в лес, по незаметному ручью, в том самом месте, где так частоКларине мерещилась тень ее погибшего Дэрона. Я отняла руки доктора от лица и сказала ему как можно спокойнее:
— Вы недооцениваете ее мужество, доктор. Кларина не покончила с собой, будучи не в силах вынести взваленной на нее ответственности за этреум. Кларину похитили, чтобы похитить этреум. Не бойтесь, пока она жива, она вынуждена разделять вашу ответственность. И, если я правильно сужу о ней, она не продаст, не выдаст и не подкинет ключ к тайне смерти. — Я застыла от ужасающей мысли, которая пронзила нас с доктором, по всей видимости, одновременно.
— Боже мой, боже мой! — закричал он и неистово сжал в объятиях. Витторио Перони был сильным стариком, — я чуть не задохнулась. — Ни за что на свете, кроме... О Вера! Вера, девочки, мои! Что же я натворил, О Боже! Вот она моя расплата! Ни за что на свете, ты права!.. Кроме одного — самого дорогого и единственного, что теперь у нее есть!
— Жизнь?! — испугалась я за только что ожившую для меня Кларину.
— Нет, конечно. Ведь однажды она ее уже променяла. Нет, смерти она не боится; боли тоже, ты же знаешь. К тому же, даже если ее и будут пытать, она знает, как избежать боли. У нее есть секрет. Она может прекратить свою жизнь за несколько минут, никто и не заметит. С тех пор как я совершил этот бесчестный поступок — подложил ей во сне магнитофонную запись с процессом введения этреума, она стала носить при себе белые таблетки обыкновенного витамина «В».
— Зачем? — не поняла я.
— У нее аллергия на него. Приняв больше трех — свыше трехсот миллиграммов, она может задохнуться от отека легких. Кожа на теле горит огнем, словно ее варят в кипятке. У многих возникает чесотка и жгущие, как крапива, пятна. А у нее с детства реакция в сто раз сильнее. Организм сжигается изнутри. Она это знала еще с детства, когда ее отправили из школы в неотложке и еле спасли, — она случайно взяла два витамина «В», выданных на завтрак матерью. О, Вера, что же нам делать?! — Перони вскочил и, подбежав к двери, проверил замок.
И тут мне стало ясно, почему внизу у нас караулили вход полицейские, а сам доктор не отходил от меня ни на шаг с момента исчезновения Кларины и возвращения моей памяти.
— Только спасая тебя, Вера, она может открыть секрет этреума, — подтвердил доктор мою мысль. Перони догадался, что я уже все поняла. — Если Кларину похитили из-за этреума, то она жива. Так как, кроме как в ее памяти, состав нигде не записан. А единственную аудиозапись с рецептом и инструкцией применения этреума она уничтожила.
— Доктор, но как же Кларина могла запомнить такой сложный процесс? — спросила я.
— В этом-то и дело! Именно поэтому я, несчастный трус, и остановил свой выбор на ней. Никто в мире не способен запоминать текст со слов, подобно тому, как записывает магнитофон. Видишь ли, Вера, единственный разгаданный мною секрет Кларины заключался в том, что после возвращения из необратимой смерти у нее открылся дар абсолютной акустической памяти. Именно поэтому она так ясно слышала голос Дэрона, звавший ее по имени. И все другие голоса, произносящие ее имя, были помехой, искажавшей чистоту первоначального звучания. Иначе говоря, Кларина обладает даром записывать в своем сознании звуки, как звукозаписывающая аппаратура, и воспроизводить слышанное точно так, как оно звучало в оригинале. Она способна воспроизвести интонации и паузы услышанной речи с точностью до секунды. В этом и состояло искушение передать ей этреум.
Весь его секрет заключается в процессе введения отдельных его компонентов в спинной мозг человека, находящегося в состоянии смерти не более сорока пяти минут. У каждого моего пациента был свой возраст — с момента смерти и до возвращения в жизнь, исчислялся он минутами. Ибо после сорока пяти минут начинал действовать запрет на возвращение в жизнь, — доктор горько усмехнулся. — Я уже тебе говорил об очередности введения химических веществ, причем с различными интервалами, соблюдать которые необходимо с точностью до секунд. Понимаешь, смешиваются они уже в самом теле трупа. Для передачи шифра этреума — кода интервалов между инъекциями препарата и их последовательности — нужно было бы написать секунды цифрами. Но в случае передачи этреума Кларине в этом не было необходимости. Вера, ты же умница. Догадываешься? Даже сама Кларина не знает этих цифр.
— Я не поняла, доктор, какой же смысл в этом?
Перони горячился и перешел на шепот. Наклонившись к моему уху, он сообщил победоносным тоном:
— Для Кларины эти промежутки были записаны в виде тишины — пропусков, между названиями химических элементов и дозами по порядку. Без называния вслух количества секунд, каждая пауза между инъекциями длилась ровно столько, сколько следует, — я замерил их по секундной стрелке. Теперь ты понимаешь? Это же гениально! Судьба, сама подарила мне уникальную Кларину! Никто, кроме нее, не может проиграть аудиозапись в своей памяти и точно воспроизвести интервалы между инъекциями. Шифр последовательности и длина тринадцати интервалов занесены в акустическую память Кларины живой звукозаписью. Таким образом, я выбросил ключ к этреуму, но никто не знает, что перед этим я сменил еще и замок на двери! Дверь к отмене смерти заперта навечно для всех, включая меня самого, но не для Кларины, которой ключ не нужен. Секрет в том, что запомнить комбинацию последовательного введения вещества я еще смогу, однако с точностью воспроизвести длительность интервалов до секунд — к счастью для себя — не способен! Я перехитрил и себя, и весь мир, и судьбу, и похитителей Кларины! Не подумал я, увы, только об одном. Я был спокоен, так как Кларина всегда говорила, что после утраты Дэрона ей нечего больше терять, а поэтому ей ничего не страшно. Мол, «не иметь — значит, и не терять»... — Перони посмотрел на меня в упор: — Пока не появилась ты. Четыре месяца назад мы с Клариной — оба — застыли от ужаса. Я — за этреум, за Кларину и за тебя. А она — только за тебя. Потому что поняла: может настать день, когда ей придется выбирать — и не между тобой и этреумом, как мне. А между твоей жизнью — единственным, что ей дорого, — и жизнями многих. Очень многих. И шантажировать ее будут не твоей жизнью — а смертью.
— То есть? — не поняла я.
— Обычно, чтобы отнять или выведать желаемое, бандиты угрожают убить жертву — любимое существо. В случае этреума единственный путь не только выведать способ оживления трупа, но и удостовериться в нем — это практическое применение препарата на самой же жертве.
— Если я правильно вас поняла, доктор Перони, меня умертвят на глазах Кларины, поставив ее перед выбором оживить меня на глазах у шантажистов — тем самым выдать им этреум — или оставить меня в покое... в вечном покое.
— Теперь ты понимаешь всю степень моего отчаянья?!
Я собралась с мыслями и ответила на его не требующий ответа возглас:
— Дорогой доктор, вы не учли двух обстоятельств. Мне тоже нечего терять, кроме… Такое вот совпадение; кроме Кларины. И я ее отыщу, прежде чем найдут меня и вынудят Кларину выбирать между моей жизнью и секретом этреума. А если я не успею этого сделать, то… доктор, второй раз умирать не страшно. Мне нечего терять, как и ей. Я либо опережу ее похитителей, либо лишу их возможности ее шантажировать моей жизнью. Но вы должны мне помочь в первом. Скажите мне всю правду. Уже поздно что-либо скрывать. Все события связаны в крепкий узел неслучайных совпадений. Кто знал о том, что Кларина получила от вас секрет этреума?
— В том-то и дело, что никто, кроме нее самой. Ни одна живая душа.
— А неживая? — неудачно пошутила я, почувствовав, что доктор снова замкнулся в себе.
— Только ты, Вера: например, прочитав ее мысли, когда она об этом думала. — Перони вопросительно посмотрел на меня. Я покачала головой.
— Я совсем сошел с ума! — спохватился он. — Зачем же тебе об этом кому-нибудь рассказывать, когда твоя же жизнь окажется в опасности! Ведь ты же знала, как к тебе была привязана Кларина, как много ты для нее значишь? Да?
— Да, но не догадывалась, до какой степени, — раздраженно ответила я.
— Могла ли она кому-нибудь сказать об этом?
— Нет. Она знала всю ответственность такого поступка. И понимала последствия...
— А не могла ли она предположить, что вы, да именно вы, сами случайно или сознательно скажите об этом кому-нибудь, например мне? — перебила я доктора.
— Нет, я ей поклялся твоей жизнью, так как ни своей, ни моей она не дорожила.
— Значит, вы подложили ей «ключ» после того, как я попала сюда?! — Я была вне себя. — И теперь у вас есть способ шантажировать Кларину в случае если она откажется хранить этреум?!
— Нет, Вера, не горячись. Это случилось за много лет до ужасного для тебя дня. Вечером Нового года, вернее века. В новое тысячелетие. В двухтысячном году. Я насильно передал Кларине этреум. Я совершил подлый поступок. И уничтожить подкинутый мною «ключ» Кларина не способна. Однажды услышав звукозапись, ее память, даже во сне, навсегда ее запечатлела. И стереть не может. Разве только претвориться сумасшедшей — или забывшей себя, или помнящей себя только до предпоследней жизни. Сурадой а не Клариной...
Мысль моя лихорадочно работала:
— Может быть, потому она сама и решила исчезнуть: сделать вид, что ее украли или что ее больше нет в живых. Не догадалась ли она, что кто-то знает о вашем «подкидыше»? И чтобы не подвергать меня опасности, представили все так, будто «хранитель» этреума погиб, и поэтому ни моей жизнью, ни смертью уже некого шантажировать. Ведь она очень умна.
— Тогда бы она сказала что-то либо мне, либо тебе, Вера, — покачал головой Перони.
— А вдруг она никому не доверяла? И просчитав последствия, не нашла другого выхода как уничтожить себя? Или притвориться мертвой? — рассуждала я вслух.
Перед глазами снова мелькнуло видение — то, что возникло перед тем, как я обрела память: безжизненно обмякшее тело Кларины несли на руках через кусты шиповника в лес. Всплыла в памяти и беспокоившая деталь: одной рукой Кларина обнимала мужчину за шею, а ее бессильно свисавшая левая рука задела колючий кустарник и дернулась вверх, уколовшись о шипы. «Нет, Кларина была и жива и в сознании и не притворялась мертвой. И вовсе не противилась своему похищению. А что если Кларина сама телепатически послала мне эту информацию?» — рассуждала я.
Вспомнив про доктора, я продолжила свои мысли вслух:
— Нет, доктор. Кларину умыкнули. И если никто не знал, что вы именно ей передали этреум, то украли ее по другой причине. И не хотят ли выведать секрет этреума у вас, а не у нее? Не логичнее ли шантажировать не Кларину мною, а вас — Клариной? — я внимательно следила за выражением лица Перони. Доктор отвернулся к окну, почувствовав мой пытливый взгляд. Шестое чувство подсказывало мне, что он что-то скрывал.
— Для этого надо предположить, что жизнь Кларины мне дороже собственной и что ради нее я поставлю на карту неизбежную катастрофу, когда этреум окажется в чужих руках. Кто и почему заподозрит эту нелепость? — нарушил молчание Перони, затем послышался знакомый свист носом.
Доктор лукавил. Он чего-то недоговаривал. Почему? Я должна была найти причину, пока не поздно, так как на карту были поставлены не только две жизни — моя и Кларины, но и всех, включая даже еще не родившихся.
И приняла я выросшую передо мной задачу как долг, потому что речь шла о ключе к двери смерти. Мне предстояло замуровать эту дверь с новым замком, искусно поставленным доктором задолго до того дня, когда мои мальчики ее отворили и не вернулись. Как все те, кого этреум уже никогда не спасет от смерти. Потому что для них смерть оказалась вечной. А не как для нас с Клариной — временной и не единственной.
Нужно было немедля действовать, это могло отвлечь меня от личного горя. А я уже начинала томиться по недавно покинутому «краю самозабвения», как говорила Кларина, где памяти, а потому и боли, не существует. Потому что ни вспоминать, ни чувствовать там некому....
Я согрела чай и протянула чашку доктору, незаметно растворив в ней три «витамина».
— Успокойтесь, доктор, давайте ляжем спать, до утра ничего все равно не разрешится. А мы оба измождены. Хотите варенья в чай? Из шиповника, ваше любимое, — торопилась я, опасаясь, что доктор может почувствовать горький привкус в чае.
— Пол-ложки, больше нельзя — диабет, — устало усмехнулся Перони.
«Он вот-вот заснет», — подумала я, наблюдая, как доктор допивал чай и доставал ложечкой красные ягоды со дна стакана...
В нижнем внутреннем кармане пиджака Перони хранил связку магнитных карточек — «ключей» от дверей в комнаты обитателей «Жизни После Жизни», как догадывалась я. Я давно уже подозревала, что в наше отсутствие к нам наведываются любопытные психиатры, хотя убирали комнаты только при нас.
Доктор заснул, развалившись на кресле-кровати в моей гостиной через несколько минут. Я осторожно сняла с него пиджак и накрыла пледом. Магнитных карточек не оказалось. Вынув связку ключей из другого внутреннего кармана пиджака и захватив с собой спички, я тихо захлопнула дверь и выскользнула в темный коридор.






Глава четвертая
ДВОЙНАЯ КОМНАТА

Еще из коридора, не доходя до комнаты Кларины, я заметила свет под ее дверью. Прижавшись к стене, я попятилась назад и вышла на запасную лестницу, тихо притворив дверь. Мне пришлось простоять там около часа, все время прислушиваясь, пока из коридора не послышался тихий скрип затворяющейся двери и звук удаляющихся шагов не убедил меня, что теперь я в безопасности. Под дверью комнаты Кларины света больше не было. Я подкралась поближе и прислушалась к тишине.
Убедившись, что вокруг никого нет, я стала подбирать ключи из связки доктора. Один подошел по размеру, но не поворачивался в замке. В отчаянье я начала пробовать остальные. Ни один не подходил. Связка выпала из моих рук и глухо брякнула о ковер. Присев на корточки, я стала шарить рукой в темноте. Нащупав раскрытый металлический браслет, валявшийся сбоку от двери, около самой стены, я на миг забыла о ключах, придя в ужас от мысли, чтобы произошло, если бы мне удалось открыть ключом дверь Кларины. Я совершенно забыла про предательский браслет на собственной руке, — он бы включил сигнализацию, стоит переступить порог любой чужой комнаты без разрешения его обитателя, то есть без того, что владелец комнаты прошел бы в нее первый, не захлопывая дверь. Или открыл бы мне дверь изнутри, протянув руку через входную дверь. С виду дружеское рукопожатие, а на самом деле — сигнал для аварийной системы: посетитель приглашен внутрь по желанию и согласию хозяина.
Я чиркнула спичкой. Раскрытый браслет, найденный мною на полу, принадлежал Кларине. И, по всей вероятности, был оставлен перед входом намеренно.
Я не стала раздумывать, кем и для кого, и снова начала торопливо пробовать ключи. Вдруг тот же, нисколько не подходящий, ключ легко повернулся в замке, стоило мне одновременно приложить пикнувший браслет к скважине. Я сделала шаг в темноту, вытянув руку вперед. Браслет молчал, — я вздохнула с облегчением. Но за дверью меня ждал сюрприз: передо мной была стена и вторая дверь — железная и гораздо уже наружной двери. Пока я искала замочную скважину, спичка догорела, и меня охватил ужас. Я оказалась в западне. Дверь позади меня захлопнулась. Не подумав, что только что отомкнувший ее ключ мне понадобится, я сунула всю связку в карман. Расстояние между двумя дверями было не больше полутора метров. До утра в этом склепе можно было задохнуться. В тот миг я пожалела, что использовала подложенный кем-то браслет.
Прислонившись спиной к мягкой кожаной обивке наружной двери, я развела руки в стороны, — они уперлись в стены. Моя ловушка была меньше двух метров в ширину. Тот, кто только что вышел из комнаты, то ли видел меня, то ли ожидал моего визита, потому что браслет оказался пропуском в западню, а вовсе не гостеприимным приглашением внутрь. Я с силой ударила по двери кулаком. Ответного звука не последовало — не то я теряла чувство реальности, не то он глушился. В этой клинике меня бы не удивило и это. Я в бешенстве стала пробовать все ключи подряд в замке узкой двери, путаясь и теряя порядок, пока найденный браслет снова не пикнул дважды и дверь поддалась.
Уже без малейшего страха перед тем, что могло бы ожидать меня внутри, я шагнула вперед.
Тихо захлопнув за собой железную дверь, я нащупала выключатель и трижды нажала на кнопку — для минимального освещения — на случай, если окно было открыто, и свет могли бы заметить снаружи замка.
Оглядев небольшую комнату, я поняла, почему о Кларине ходили слухи, будто она никогда не спит. Кровати в комнате не было. Внутренняя дверь в комнату была необыкновенно узкой, — даже мне пришлось протискиваться боком. Да и сама расстановка мебели в комнате не предполагала наличия кровати. Две стены занимали стеллажи с книгами, у третьей — с окном, выходящим на озеро, и с видом на монументальную Венеру — стоял огромный письменный стол. А четвертую стену занимали два широких кожаных кресла с журнальным столиком между ними. В углу была дверь в ванную, обитая синим сукном, и стоял письменный стол.
Треть письменного стола занимал компьютер с огромным плоским экраном. Зеркальный потолок подсвечивался из углов комнаты круглыми лампочками, напоминавшими прожекторы, которые были направлены на письменный стол. Огромный старинный канделябр с пустующими подсвечниками стоял рядом со столом. Пол устилал серый ковер. Паркет под самим столом и крутящимся современным креслом с мягким сиденьем был светлого дерева с прожилками. Я подошла к окну и задернула прозрачные кружевные занавески под тяжелыми черными шторами.
Справа от стола, в метре от стены стояла высокая четырехстворчатая китайская ширма с пейзажами и китайскими пагодами на черном лакированном фоне. Она отгораживала дальний угол справа от окна. Я подошла ближе и заглянула за ширму. Оборотную сторону ее закрывали прохудившиеся гобелены. За ширмой зиял дверной проем. Дверь была снята с петель. Я осторожно переступила порог в темноту и пошарила по стене рукой. Выключателя не было. Я вынула захваченный коробок из кармана и чиркнула спичкой, которая тут же погасла, но я успела осветить второй огромный канделябр с несколькими свечами возле противоположной стены. На ощупь я пошла к нему, удивляясь звуку собственных шагов; я ступала по каменным плитам.
Нащупав одну из свечей, я снова чиркнула спичкой. Две свечи тускло осветили небольшую комнату, зеркальное отображение планировки первой комнаты. Такое же окно, на том же месте, только с тяжелыми бордовыми шторами, распахнутые ставни и тот же вид из окна. Испугавшись, что меня обнаружат, увидев свет, я метнулась к окну. За окном было гораздо светлее, чем минуту назад в другой комнате. Не найдя луны, как я ожидала, освещавшей только что черную беззвездную ночь, я перегнулась через огромный старинный письменный стол, чтобы выглянуть наружу, и больно ударилась лбом о незамеченное мною стекло. Рывком я задернула обе шторы и застыла от удивления. Окно оказалось встроенным экраном, где даже дышала сама природа: качались деревья и искрилось в темноте озеро. Под подоконником над столом виднелся, как мне показалось, выключатель с циферблатом. Я резко повернула его по часовой стрелке. Из окна-экрана в глаза ударил яркий солнечный свет, — в трехмерном изображении того же вида засияло солнце на безоблачном небе. В ужасе, что свет заметят — если потолок был двойным зеркалом для обзора комнаты, я повернула выключатель до отказа, до цифры «24». На меня снова смотрела безлунная звездная ночь. Видимо, луна в полночь была не запрограммирована в иллюзорный движущийся экран. При тусклом свете свечей этот обман зрения заметить было невозможно, не перегнувшись через широкий стол у окна.
В изумлении я оглядела комнату. Большие каменные плиты на полу, каменные со щелями в кладке средневековые стены. Широкая кровать в центре комнаты, застеленная льняным бельем. Над кроватью — кружевной балдахин. Кресло, тоже старинное, обтянутое синим бархатом и отделанное позолотой, шкаф с дряхлыми старыми книгами, едва уцелевшими от времени. Камин напротив кресла, небольшой столик с перламутровой инкрустацией, стершейся в нескольких местах. На нем глубокая миска и кувшин. Рядом лежало полотенце. И наконец, пустая бронзовая рама над камином.
В углу этой средневековой комнаты Кларины — рядом с третьим канделябром в человеческий рост — стояло знакомое мне овальное зеркало на львиных ножках. Как две капли воды, оно было похоже на зеркало из моих снов. Позади зеркала тянулся шнур — зеркало включалось в сеть. Сзади на раме был круглый циферблат со стрелками и кнопкой в центре. Выяснить его назначение не удалось, — в комнате не нашлось ни одной розетки. По спине у меня поползли мурашки, когда, подойдя к зеркалу вплотную, я не увидела в овальной раме собственного отражения. «Без стекла?» Я ткнула в зеркало пальцем — в то место на матовой поверхности, где отражался стол из красного дерева, стоящий позади меня, и наклонила зеркало к потолку; отражение в раме не сдвинулось. Наклоняя его под разными углами, я, к моему удивлению, поняла, что ни потолка, ни мнимого окна, ни пола в комнате оно не отражает. Отражение в зеркале оказалось объемным фотографическим изображением комнаты. Поверхность стекла в раме вовсе не была зеркальной, она напоминала экран компьютера и так ловко была подделанапод зеркало, что сразу догадаться об этом было трудно. Поэтому ни я, ни Кларина, подойдя к зеркалу, не увидели бы собственного отражения. Я внимательно осмотрела раму. Зеркало было не из бронзы и оказалось довольно легким, — я без труда подвинула его боком, чтобы осмотреть сзади. Пластмассовая рама была покрыта тонким слоем краски, имитирующей старину. Мнимую зеркальную поверхность покрывали трещинки, якобы возникшие от времени. Несомненно, эта фальшивка представляла собой современную реплику зеркала из комнаты снившейся мне Сурады. Что бы ни случилось за окном или в комнате, зеркало, как и окно, невозмутимо отразят окаменевшее прошлое. Словно чье-то воспоминание, застывшее во времени.
Зачем все это было нужно? Не для того ли, чтобы Кларина могла без труда переселяться в другую себя — в Сураду? Или Кларине было необходимо убеждаться в зеркале, что ее нет? То есть видеть, что она — это только невидимая душа, чей портрет не отражается в зеркале.
А, может, все проще и подлее? И, возможно, экран мнимого зеркала потому и включался в сеть и программировался часовым механизмом, что подсматривал и за Клариной, и за Сурадой. Подобно двойным зеркалам, встроенным в комнатах других обитателей клиники.
Одно было ясно: зеркало из моих снов, в которое я заглядывала глазами Кларины, расчесывая длинные пряди волос и узнавая в нем себя, существовало наяву...
Немного освоившись, я почувствовала, что в комнате пахло жженой бумагой, и заглянула в камин. На углях лежал серый пепел. Сохранился лишь уголок с латинскими буквами «D» и «K». Кто-то поспешно сжигал рукописи Кларины. Я бросилась к ящикам старинного стола перед ложным окном.
На столе не было ничего, кроме чернильницы и потемневшей серебряной подставки для гусиных перьев. Рядом стояла изящная шкатулка, на крышке которой был вид крепости на вершине сказочной скалы. Внутри на крышке было выгравировано «Tamis». На дне полустертая надпись. Para Estrella. Cayetano 1087*.
Ящики деревянного стола в средневековой комнате почти все оказались пустыми. В одном из них торчал ключ с цепочкой. Там я нашла толстую папку со стихами и раскрытую коробку для компьютерных дискет с наклейкой «Мой роман. Глава 1—13». Рядом лежали шесть дискет, помеченные номерами глав, остальных не было. Позже, когда в Лондоне я попыталась восстановить стертые файлы, сделать это не удалось. Был ли это единственный экземпляр уничтоженного романа Кларины о себе, я не знаю до сих пор. Так же как осталось загадкой, кто уничтожил файлы в компьютере и у кого находится половина отсутствующих копий из коробки. Может быть, на них остались нестертые главы ее романа, с шестой по тринадцатую, — может быть, их забрали, потому что они были истинной историей ее жизни — либо до, либо после смерти. На дискете с предисловием уцелела — или намеренно была оставлена? — только страница посвящения: «Дэрону Рандо а ниже эпиграф:.
Жизнь ведь это только миг
Только повторенье
Нас самих во всех других,
Как бы им в даренье...

В самом нижнем запертом ящике слева лежали несколько толстых потертых папок. Одна с наклейкой «Воспоминания после смерти». На дне ящика оказалась также толстая книга в белой суперобложке. На задней сторонке обложки была черно-белая фотография автора — мужчины средних лет с дерзким взглядом. Этот чуть насмешливый прищур пронзительных глаз был мне знаком из снов и о герцоге и о Дэроне. На высокий лоб падали черные прямые волосы, почти закрывая густые брови. Я вглядывалась в плотно сжатые губы, в ямочку на дерзком подбородке, не веря собственным глазам. В моих снах и у воина в бархатном кафтане, и у Дэрона Кларины было то же судорожное напряжение морщин вокруг глаз. Чувство, что в Дэроне Рандо притаилось сразу несколько человек, усиливалось, чем дольше я вглядывалась в черные зрачки автора книги на фотографии... Казалось, он тоже вглядывался в меня, но словно стиснув зубы, словно подавляя в себе нестерпимую боль. От этого долго смотреть и в его глаза было мучительно. К счастью для меня, в уголках его глаз притаилась усмешка. Размышлять, относилась ли она к себе самому или к кому-то другому, а также об удивительном сходстве трех мужчин у меня не было времени. Меня могли обнаружить.
Я перевернула книгу, чтобы прочесть название. «История одного самоубийства» — Дэрон Рандо. Роман. Книга посвящалась Кларине; нашлась и — упомянутая другом Перони из Би-би-си — дарственная надпись с «экстравагантной» подписью внизу. Фамилию Кларины Дэрон не поставил, она так и осталась для меня загадкой по сей день. В биографии автора на задней обложке перечислялись его многочисленные заслуги в разных гуманитарных науках.

Я снова занялась содержимым столов Кларины. Оказалось, что ко всем замкам на ящиках обоих столов в двух комнатах подходил один и тот же ключ. Оставленный словно нарочно, он ждал меня в первой комнате, именно в том ящике, где я несколькими минутами позже обнаружила предназначенное мне Клариной завещание. Дубликат этого ключа, но с цепочкой, оказался вставлен в ящик старинного стола перед мнимым окном, где была коробка со стертыми файлами романа.
Были ли эти дискеты оставлены одним человеком, а стерты другим, позже? Или забыты впопыхах? Или оставлены намеренно пустыми, чтобы лишь намекнуть о самом факте существования романа? У меня мелькнула догадка, что роман и не существовал вовсе, а файлы представляли собой лишь замысел — заготовки на будущее. Может быть, роман так и не был написан. Вполне вероятно и то, что, будучи завершен, он был уничтожен самой Клариной. И не по той ли же причине, по какой стоявшее в комнате зеркало из моих снов не отражало смотрящегося в него. Возможно, Кларина не хотела видеть в нем себя. Не хотела или не могла оказаться лицом к лицу с самой собой. Не вынесла собственного взгляда
Не был ли пепел в камине сожженными страницами этого романа? — Неужели жалкая горстка золы под аккуратно сложенными дровами — это все, что осталось от чьей-то судьбы? От чьей-то уничтоженной жизни... Неужели на моих глазах остывала последняя горстка воспоминаний этой чужой жизни. Не моей жизни... Которую я так ярко, словно свою, пережила не раз в своих странных снах...
Вспомнив, что мне могут помешать и не удастся унести с собой содержимое ящиков — единственное, что осталось от Кларины, я вытащила наугад несколько страниц из папки со стихами. Взгляд мой остановился на одном из пожелтевших тетрадных листов со знакомым мне почерком:

БЕЗ НАЗВАНИЯ
Сначала я жила одним тобою,
Так долго, что казалось мне всегда.
Потом пришлось довольствоваться болью —
Такой, что, чудилось, не стихнет никогда,
И вот теперь обоих больше нету, —
Вы просто вдруг исчезли без следа,
И мне осталось жить одной любовью:
Без боли, без тебя, и навсегда...
Кларина С. Январь 2001 год,
Сурада К. 1110 год
Забыв, что меня могут обнаружить в любой момент, я задумалась, глядя на превосходную имитацию вида из окна. Луна плыла по экрану, путаясь в облаках и повторяя один и тот же путь. Тускло освещенная обезглавленная Венера возвышалась над тонущем в темноте искусственным озером. Я подошла к окну в другой комнате и приоткрыла ставни. На безоблачном небе луны я не нашла, скорее всего, в это время ее еще не было видно из окна.
Я представила себе, как много вечеров подряд, все эти тринадцать лет стояла перед этим же окном Кларина. Как она бежала от тяжести на душе в другую комнату за ширмой, прячась от себя в ином времени. Там, за стеной реальности она нашла себе пристанище, сотворив себе и монастырь, и крепость, и тюрьму, но став при этом не узницей, не заключенной и не отверженной, а освобожденной — недосягаемой для собственной боли. За порогом этой комнаты Кларина еще не родилась, и Время не отсчитывало секунды ее остановившейся жизни после возвращения из смерти. Ибо ни в зеркале, ни в отражении ложного окна на нее не смотрели ее же собственные глаза, полные невыносимой боли. Здесь Кларина была свободна от себя, и ей не нужно чертить круг «у-единения».
Если Автобуснику после возвращения, чтобы оказаться в спасительном мире прошлого — вне досягаемости для самого себя, нужно было просто заснуть, то Кларине стоило лишь переступить порог невидимой двери за ширмой. И забыться в своем неслучившемся будущем, спрятавшись в своем уже пережитом прошлом.
Я с ужасом поняла, что для меня такой комнаты построить некому. И моей — лично моей — двойной комнаты нигде нет, и никогда не будет.
Я снова подошла к зеркалу, так же не отразившему меня, как много раз до этого оно ни разу не отразило Кларину, и приложила ладонь к холодной поверхности.
«Чтобы увидеть себя, рассмотреть бесконечное и целиком все сразу, надо встать перед зеркалом и закрыть глаза, — воображение переведет твои чувства с твоего же языка души и покажет главное для тебя», — вспомнила я слова Кларины. Я попыталась представить, что бы я увидела в этом зеркале, если бы открыла вдруг глаза именно в тот миг. Воображение рисовало только ставший навязчивым образ павшей ниц женской фигуры, завернутой в белое светящееся одеяние — похожее на многослойную плотную паутину, заляпанную багровыми пятнами. Несчастное создание, пытаясь вырваться, бессильно перебирало руками. Дышать стало нечем, словно это меня саму поймал капкан, сотворенный, казалось, неумолимым Временем. Я открыла глаза и отпрянула от пустого зеркала на львиных ножках. Надо было взять себя в руки и заняться делом.
Через несколько минут, прижимая к груди под свитером все, что лежало в ящиках обоих столов, я бесшумно затворила дверь комнаты Кларины.


Доктор все еще мирно посапывал на диване в моей комнате. Ужаснувшись своей бледности в зеркале, я стряхнула воспоминание о павшей ниц фигуре в паутине, мелькнувшей в моем воображении, и заверила себя, что красная жидкость вокруг нее была либо пролитой краской, либо вином, а вовсе не кровью, как естественнее всего было бы думать.
Запершись в ванной, я занялась изучением доставшихся мне бумаг. Чтобы прочесть все внимательно, потребовалось бы несколько недель. Для начала я выбрала стихи и дневник Кларины, и всю ночь, не отрываясь, перелистывала страницы ее жизни и смерти. То, что предстало в ту ночь моим глазам — пережитая ею внутренняя борьба, неожиданные потери, обман и предательства вокруг, ее смертельный поединок с жизнью и с самой собой за право на свое ускользающее счастье — ошеломили меня не меньше, чем собственные воспоминания.
Ее короткие заметки, ее размышления и две объемистые рукописи «Воспоминания после жизни» и «Воспоминания после смерти» лежали в папке с названием, предполагающем двоякое толкование — «Диалоги про себя».
В самом конце «Воспоминаний после жизни», которые я читала в течение нескольких ночей, были вложены скрепленные вместе страницы со стихами. На первой значилось: «Незабываемые сны — кадры из жизней». Под заглавием стоял эпиграф из стихотворения самой Кларины:

Жизнь у ворот — скитаться проводила:
одела торбу для любви на грудь,
и за порог покоя снарядила...
...Но позабыла указать мне путь...


Рукописи с описаниями кадров, увиденных во время опыта временной смерти, и поэма «Трилогия», куда входили «Видение», «Откровение» и «Заповедь», лежали в папке «Воспоминания после смерти».
Была и отдельная папка с заголовком «Прямая речь». Она содержала печатные листы с аккуратно воспроизведенными (благодаря абсолютной акустической памяти Кларины) словами окружавших ее некогда людей. Но ни дат, ни имен. Слова все были взяты в кавычки. Многие фразы из этой папки мне предстояло услышать от некоторых новых знакомых, встреча с которыми меня ждала в скором времени...
Поэзии вообще оказалось много. Она была собрана в отдельную папку «Сто стихов» и делилась на две части: «До» и «После». Открывалась папка большой выпиской из стихотворения Дэрона Рандо:

...чтоб никогда до дна, как горе,
как звездопад, как водоем,
как в землю ствол, а в небо — корни, —
так никогда не быть вдвоем,
но сохранять смешную верность,
куда бы ни ступали мы,
пока не втянемся в поверхность
без высоты и глубины...*
В этой же папке я нашла два лирических стихотворения Кларины. Оба носили одно и то же заглавие — «Тебе». Вряд ли надо было гадать, кого скрывала Кларина за этим местоимением.

1.
Наши редкие тайные встречи
Подсмотрела однажды судьба,
И подслушала жизнь твои речи —
Вторит эхом судьбе — «Никогда!».

Ночь играет словами твоими:
Подожди, дай мне время, дай год...
А заря молчалива, как иней...
Тихо снег превращается в лед...
Все пройдёт.
И с сердцами пустыми
Прошагают отряды сирот
По земле – по любви, холостые –
До последних закрытых ворот...

Наши редкие тайные встречи...
Отчего так печальна заря,
Догадавшись, что ты — уже вечен,
Отчего так жалеет меня?

Утаив от судьбы смысл тайный,
Строго жизнь за судьбою следит;
Говорят, что я стала печальной,
Говорят, ты все чаще сердит...
Апрель 3. 1998


«…История моей жизни — это ты, любовь, моя...» — было написано на внутренней обложке дневника воспоминаний — папки «Диалогов про себя». Проще и короче о ее жизни, сказать было бы трудно.

К кому обращалась Кларина, написав «любовь моя», — к избраннику ее сердца или к самой любви, к «Старушке в белом», рухнувшей на колени «в луже крови»?
На этот вопрос я ответила позже, когда прочитала «Воспоминания после смерти». А в ту ночь, после прочтения ее дневника и стихов из сборника «До», мне уже нетрудно было догадаться о содержании тринадцати исчезнувших глав биографического романа Кларины. Не менее потрясли и многочисленные страницы со стихами Дэрона. Судя по электронной переписке отношения между Клариной и Дэроном длились не менее пятнадцати лет...
Из уважения к неприкосновенности чужих сердечных тайн я ограничилась лишь выборочными стихами Кларины в этой книге, чтобы очертить ее судьбу, не предавая гласности подробности со страниц ее дневника, — «Диалогов про себя», документальных зарисовок, написанных не столько для постороннего глаза и суда, сколько для облегчения непосильного душе бремени судьбы. «Про себя» — это ведь еще и не вслух, дабы не услышал никто.
Когда я начала писать сама, то по-настоящему оценила спасительное свойство чистого листа. — Принимая немые жалобы сердца, пустая страница разделяет с автором его страданья, облегчая ношу безвыходности. Когда на лист ложатся строки, жизнь останавливается, замирая в прошлом, и автор уже способен смотреть на себя со стороны, тем самым он приобретает неограниченную возможность стать кем-то другим. А со стороны не чувствуется чужая боль.
Когда на страницу уже легли строки — пролилась душа, оставив на них след своих ранений, — автор становится свободен от себя. Он смотрит на себя с позиции наблюдателя. Он оказывается за порогом себя, за спасительной ширмой, где освобождается от всего личного.
Писательство — это мощная самозащита, особенно для тех, у кого нет другой. Наверное, поэтому так много писала Кларина. Может быть, она научилась освобождаться от себя, не переступая внутреннего порога двойной комнаты. И ей не нужна была уже и ширма, украшенная с оборотной стороны старинными гобеленами...
Муза, посланная к ней в ответ на молитву в стихах «Не оставляй меня одну» в момент последнего отчаянья перед самоубийством, — верно служила ей и за стенами «Жизни После Жизни»...
Нижеследующее стихотворение было написано за день до самоубийства.

Мы когда-нибудь вместе над жизнью
Пролетим и заденем крылом
Тишину нашей вечной отчизны...
Ты и я в том краю голубом
Вспоминать будем ласки земные,
Наши ночи и годы любви —
И слова, что мы в сердце носили,
И последние встречи и дни.
Мы когда-нибудь вместе над смертью
Посмеемся, касаясь крылом,
Синей дымки — земной — на рассвете,
И вернемся в небесный наш дом.
Мы когда-нибудь клекотом птичьим
О триумфе любви возвестим —
О ее непорочном величье
И о мире, что ею храним.
И наш клекот из неба услышит,
Шаг замедлив на трудном пути,
Сын земной, и посланием свыше —
Указателем в небо идти —
Померещится голос наш птичий,
Как когда-то почудилось нам,
И обнимет он плечи девичьи,
Как мои ты тогда обнимал...
И когда-нибудь это случится...
И «когда-нибудь» это — сейчас.
Недопетая жизнь пусть приснится
Мне в последний, прощальный мой час...
Встреть меня и своими крылами
Подхватив, от земли унеси,
Позади я оставлю рыданья,
И далекое эхо «Прости!».
3.45 утра 2000 год

После изучения всех стихов, воспоминаний и исповедальных текстов Кларины мне стало окончательно ясно, что именно произошло тогда на одном из маленьких курортов Англии.
Телеграмму о гибели Дэрона, отправленную его женой, Кларина получила в отеле, куда приехала с неким Георгом, своим дальним родственником, вдовцом, обещавшим ей неограниченную преданность в обмен на ее разрыв с «морочившим ей голову» Дэроном. Эта последняя цитата, повторялась не раз в разделе «Прямая речь». Она неизменно следовала за столь же часто повторяющейся фразой одного из героев ее судьбы — по всей очевидности, того же Георга — «Я мог бы тебя любить до смерти», которая обычно предшествовала своему же переводу на английский — «I could have loved you to death...»
Все же остальное из жизни Кларины прояснилось позже. Выяснились и имена действующих лиц из «Прямой речи», когда отдельные эпизоды ее жизни, подсмотренные мною в снах, признания встреченных мною в дальнейшем героев ее судьбы и ее записи слились в цельную летопись ее жизни. Вскоре сама жизнь — намеренно или случайно — предоставила мне возможность просмотреть судьбу Кларины со стороны и увидеть даже то, что не знала она сама о своей жизни. — О своих жизнях.

Глава пятая
ПОСЛАНИЕ В БУДУЩЕЕ

В те дни, когда я лихорадочно читала все, что было написано Клариной, меня поджидали загадки и неожиданности. В «Воспоминаниях после смерти» на первой странице в верхнем углу стояла дата — 11 февраля 2001 год. Дальше тоже от руки, но совершенно другим — пляшущим — почерком были написаны две стихотворные строфы на французском языке. Под ними значились инициалы «С» и «К» и две даты — 1111 год и 2001 год.

SANS TITRE

D’abord je ne vivais que seulement par toi —-
 Aussi longtemps — toujours il paraissait,
 Aprs il ne restait que le chagrin —
 Aussi profond qu’il partirait jamais,
 Voici les deux pour moi ne sont plus l —
 D’un coup vous deux ont disparu en l’air,
 Et je ne garde moi qu’un pur amour:
 Sans toi, et sans chagrin, et pour toujours...
============================================

 Aimer ou ne pas aimer?
 Le choix pouvantable:
 On est donn
 A chaque destin —
 Qu’un seul instant
 Ou s’arrte Le Temps
 Tremblant d’Espoir…
S. C. Avril, 1111, 2001


Ниже следовали перевод этих строф, сделанный Клариной на английский, с пояснениями и датой — февраль 2001 года.

UNTITLED
At first I lived by you, and you alone,
For so long it seemed like that was always,
And then I starved on sorrow — lonely moan,
So endless that it felt like deadly poison,
And both now gone, like melted shadow:
You both vanished — not an echo, not a trace,
And all that’s left without you, without sorrow
Is love alone — for heart forever to embrace...
____________________________
...To love or not to love? —
The choice not to escape:
One instant for each fate,
When time forgets its shape...
S. C. April, 1111, 2001

На обороте страницы был напечатан перевод Кларины этих стихов на русский. Эти строки мне уже были знакомы.

БЕЗ НАЗВАНИЯ
Сначала я жила одним тобою,
Так долго, что казалось мне всегда...

К внутренней обложке папки стихов была прикреплена страница факса с датой «май 2002 год», помеченная «из архивов библиотеки Лидзского центра», с отпечатанным текстом тех же двух строф «Без названия» на французском. Тех самых, что были написаны рукой Кларины годом раньше. Текст совпадал слово в слово.
Кто скрывался под инициалами С. К. и откуда были французские стихи, стало ясно, когда из заметок Кларины я поняла, что она детально изучила архивы Лидзского замка. Вот ее запись:
«Эти строфы на французском были написаны на последней странице рукописи, составленной в 1112 году аббатом Лидзского замка. Рукопись содержит исповеди трех современников аббата, нарушившего исповедальное таинство после их смерти. Некого Роберта Кревкера, его жены, Сурады, и их служанки, имя которой не упоминается, а также краткое описание обстоятельств их смерти. Послание, или эпистола, как сам аббат называет поэму, списанную им со стены подземелья, где была заключена молодая жена этого герцога Лидзского замка, было написано в ночь перед казнью — незадолго до последней исповеди несчастной леди Сурады. Оригинал рукописи хранится в архивах Лидзского аббатства».
Ниже следовало два перевода «эпистолы» (рукописный оригинал на французском не прилагался):

ЭПИСТОЛА

Когда ночью глухой в темноту канет свет,
То при блике луны ты увидишь портрет —
Он проступит из мрака сердец и времен:
Без теней и без цвета — тобой оживлен,
Ни при свете дневном, ни в мерцаньях зеркал
Он не виден другим, лишь тебе он предстал:
Ты узнаешь его, хоть черты не твои, —
Это тень из веков, это призрак любви,
Той любви, что все бродит и ищет покой,
Той любви, что все стонет и манит рукой, —
В тех чертах незнакомых, во взгляде чужом,
Отраженье ты вспомнишь, что в мире ином
Не смогло раствориться со смертью вдвоем:
Опустилось на дно надозерным дождем
Обреченно скитаясь, оно чрез века
Душ людских, не щадя, истязает сердца,
Удалиться не смеет, тебя не найдя,
И вернуться должно еще раз сквозь тебя —
Еще раз возвратиться ему суждено,
Еще раз воскресить, что свершилось давно,
Осветить и согреть, и от зла уберечь:
Добротой защитить и... в руке дрогнет меч,
Ты увидишь тот лик много раз в своем сне, —
Не пугайся, дитя, — подойди при луне
Ближе к зеркалу ты: отраженья не тронь! —
И с озерного дна свет уймет твою боль,
Ты вглядись в темноту, не страшась ей доверь —
Там начало пути, то не зеркало — ...дверь! —
Приглашенье туда само время дало —
В темноту без труда ты пройдешь сквозь стекло:
Там Ее ты увидишь, с рукою в мольбе,
Успокой, усмири причитанья судьбе, —
Подари долгожданный покой и сотри
Преступления грех — искушенье любви,
Поклонись ты ей низко, с колен подними,
Ту старушку, всю в белом, из лужи крови...
С. К. 1111, 2001 год

EPISTLE

...When the darkness of night
Swallows whisper of light,
Then a silvery moon
Shall reveal to your sight
A forgotten mirage
Of a face that will shine
From the voids of the hearts,
From the abyss of time,

Not one shade — only shimmer
Brought to life by your will:
Not a trace in the mirror,
In the daylight unseen,
But unveiled to your gaze,
Only yours, dream alike,
You will know the face,
And remember the smile,

That you knew long ago —
Its a phantom of love,
Lonely ghost of a sorrow
From the caves of the heart —
Burning, merciless quest
Of one love, lost in torment:
Searching, aching for rest,
In your soul’s gloomy corner,

Empty stare in the eyes —
A familiar face —
Like a flash of reflection
Time forgot to erase:
Never vanished in space,
And unclaimed by the dead,
It dissolved in the lake
Like a rain in the sand —

Ever wondering shadow
Haunts the centuries gone,
Knows nothing of mercy,
Souls and hearts tears apart,

It is searching for you, —
And through you, — you alone,
Is condemned to return,
In your heart beat reborn,
From the bottom of lake
Light shall ease deadly pain,
All that has no grave
Will take place once again,
It will blind with the light,
And will shield in the fight —
Trembles hand with a sword
Born of evil and spite,

You shall see hollow gaze
Stare from dreams at your face,
Have no fear, dare to glance,
In the shimmer of moon
Stand in front of the glass:

In the kindness of night
A reflection will glow —
Look darkness beyond,
Not a mirror! — A door!
Invitation to enter
Extended by Time,
In the mirror you step,
And the glass will abide,

There you’ll find the Old Lady —
Silent beggar in white,
Give your merciful hand,
Calm her sorrowful sigh,
Wipe the blood from the fate,
Help her up from the knees —
End the tremor of bow
And erase Sin of Sins —
A Temptation of Love...
S. C. 1111, 2001

Мне вспомнилась одна из «кровавых» строк на стене подземелья из моего сна...
Почему так заинтересовали Кларину стихи, написанные неизвестной поэтессой тысячу лет назад? Что ее заставило перевести это послание в будущее? Вдруг я заметила, что инициалы под стихами на французском были зеркальным отражением инициалов Кларины.
К тому же, известно, что почти все имена что-то означают. И потому само имя Сурада должно было стать ключом к какой-то тайне, но к какой именно, я еще не понимала. Во французском словаре среди имен Сурады не было. Не обнаружила я его и в испанском словаре, тогда снова открыла французский на слове с корнем начинающимся с «sour». Пробежав столбик взглядом, я остановилась на «sourir» — улыбаться. Окончание «ада» в испанском употребляется в прилагательных женского рода, которые образованы от глаголов. Sourrada, на испано-французском означало «улыбающаяся»!
Я вспомнила Улыбку из моего детства, увидела ее, недавно застывшей под ивой, просившей не звать ее Клариной, вспомнила и молодую Кларину из «снов», с запрокинутой головой и каплями струящейся влаги на ее груди, содрогавшейся в чувственном экстазе, вспомнила змейку крови, сбегающую по тонким рукам на траву, и свист рассекшей воздух секиры, и детский крик, оборвавшийся во времени. Вспомнила и глаза... глаза неизвестного мне черноволосого мужчины, через времена и эпохи наклоняющегося над нею снова и снова… И внезапно я вдруг поняла природу странного пристрастия Кларины наделять совпадения неслучайностью.
Неужели и я заразилась этой ее влюбленностью связывать, казалось бы, не имеющие ничего общего между собой события, имена, даты и видения? Было ли это плодом пораженного недугом воображения, или это дар видеть невидимое, неочевидное, вневременное и чего-то крайне важное? И почему не давала мне покоя эта навязчивая идея?
Цеплялась ли я за нее, чтобы отвлечь свою память от опасных воспоминаний? Если и так, я бы не рисковала возвращаться мыслями к «затмению» на озере, после которого и вспомнила себя. Нет, что-то ускользнуло неувиденным, незамеченным или почему-то недосмотренным мною тогда.
В тот миг, когда мой разум вихрем пронесся по чьим-то жутким вспышкам воспоминаний, я что-то упустила. Между ними должна была быть связь. Объяснить мне ее смогла бы только Кларина, — она бы наверняка знала. Потребность понять эти неслучайные совпадения — расшифровать невидимое — не давала мне покоя. «Значит, вот чем я и займусь. Я должна найти ответ, и сделать это почему-то надо именно мне, причем самостоятельно. Ведь теперь я сама по себе, сама для себя, и отныне уже никогда не будет иначе...» Я снова вернулась к оригиналу стихов на французском. Почерк, с характерными завитками, с узорчатыми замысловатыми заглавными буквами, был мне хорошо знаком из моих снов... Я закрыла глаза и заставила себя вглядеться в рукописные страницы стихов, которые так часто читала при тусклом свете свечи глазами черноволосой красавицы из моих снов. И не только читала строки, но и сама выводила замысловатые буквы, не раз зачеркивая слова и целые строфы. Только теперь я поняла, что женщина эта писала вовсе не письма. Она писала стихи по ночам, при свете луны. Точно так же, как, оказалось, писала Кларина и до, и после самоубийства.
Может, ее циклы «До » и «После» разделялись не смертью, а рождением? — «До» и «после» того, как она стала именоваться Клариной?
И не были ли стихи на французском в ее столе написаны той же рукой, что и рукописные страницы не только ее «Воспоминаний после жизни», но и завещания мне?! Одной и той же рукой Кларины? Кларины, умевшей писать на разных языках, разными почерками, выдававшими разные типы натур, которые отделяли друг от друга целые века.
Две даты под некоторыми стихами – двенадцатый и двадцать первый век.
Девять веков, промчавшихся за девять минут...
Всего девять минут, отделявших Кларину от всех нас — остальных возвращенных этреумом. Как говорил Витторио Перони, Кларина вернулась из вечности, в отличие от нас — просто вернувшихся в жизнь.
Если последствием этреума (о котором так много писала сама же Кларина) у возвращенных из обратимой смерти являлось поочередное воскресение памяти о предыдущих жизнях, то не есть ли Кларина неизбежное исключение из этого правила?! Не привел ли в ее случае этреум к полному поражению «черного ангела милосердия»? И «черная королева» не только не пощадила Кларину забвением всего пережитого ее душой за все жизни раньше, а наоборот — сняла все барьеры в ее сознании? И после возвращения она вмещала в себя весь опыт своей души за много воплощений. Не была ли Кларина всеми своими предыдущими «я» одновременно?!
Но какая психика способна выдержать подобную нагрузку? Какое сознание вынесет воспоминание всего пережитого как один длинный — не прерванный отдыхом смерти — путь?!
Я вспомнила Кларину на поляне, спящую, словно младенец, внутри воображаемого круга. Неужели она тогда спасалась сразу от всех себя вместе? И я поняла, где она была тогда. Поняла, что значило ее у-единение.
Кларину удочерила вечность.
Мне хотелось верить именно в это. Во имя всего святого. Ради Бога, которого она молила пощадить меня забвением при возвращении из мертвых, когда держала мою ладонь в своей, пытаясь вернуть меня в жизнь из царства снежных облаков. Из мира, где мы с ней каким-то образом, по никому неведомым законам, пересеклись не только сознанием, но и душами.
И все-таки поверить, что Кларина жила тринадцать лет, храня одновременно сразу нескольких бывших себя, было страшно. Представить, что она постоянно помнила все пережитые ею трагедии было выше моих сил.
Приснившиеся мне другие ее «я» — обманутая наложница в Альгамбрском гареме, монахиня в испанском монастыре, преследуемая кошмарными снами, черноволосая поэтесса на эшафоте — не вмещались в мое сердце. Меня раздирало состраданием к душе Кларины, которая, судя по ее стихам и дневнику, не нуждалась в дополнительных воспоминаниях о пережитых страданиях в предыдущих жизнях. Это пересилило во мне всю оставшуюся тягу к правде. И я трусливо отвергла свое предположение о подобном бесчеловечном последствии этреума.
В ту ночь я решилась допустить лишь, что Кларина была одновременно только Сурадой. И переходя через порог несуществующей двери своей двойной комнаты, помнила себя леди замка Линдз из моих снов. — Черноволосой красавицей, тонувшей в бездне недозволенных страстей и любви к своему мрачному рыцарю, потерявшему голову от любви к ним обоим — к Сураде и к себе самому.
Мужчину Кларины звали Дэроном. А вот как звала Сурада своего повелителя, я не знала. Кроме как «милорд», «участь моя» и «любовь моя», в моих снах она его не называла. Да и сцены их любви неминуемо затемнялись и таяли в дымке сна, как и любовные сцены с Дэроном, в отличие от откровенных эротических сцен — страстных схваток двух тел — обезумевшей от желания Сурады и ее светловолосого любовника, чье имя – Эзор — Сурада не раз повторяла в моих снах. А, может, Время охраняло от меня сцены любовных свиданий Кларины с ее любимыми мужчинами как священное таинство души? И позволяло любоваться только плотскими проявлениями земных страстей. И сама Кларина, глазами которой в своих снах я видела бывшую ее саму — Сураду, тоже могла вспоминать отчетливо лишь мгновенья страсти с Эзором, ибо любовь с «милордом» осталась в ней неуловимым ностальгическим ощущением?
Из прочитанного мною в папке «Кадры из снов» было ясно одно: автора переведенных Клариной средневековых французских стихов, написанных почерком из моих снов еще за год до получения ею факса, в которых они содержались, звали Сурада. — «Улыбающаяся». Звали так же, как и ту, которой проснулась после самоубийства тринадцать лет назад Кларина.
Не случайно же и мне Кларина показалась в далеком детстве солнечной и улыбающейся? И мною данное прозвище «Улыбка» вовсе не совпадение. Ведь именно Кларина объяснила мне более двадцати лет назад, что совпадения — это просто невидимые неслучайности из прошлого или будущего....
В ту ночь, сидя на краю ванны и листая найденные рукописи под равномерное похрапывание доктора Перони, я открыла собственное спасительное средство от душевной боли, — свой собственный спасательный круг — вроде того, что начертила Кларина в центре поляны два месяца назад.
Воскресшая со страниц поглотивших меня «Воспоминаний после жизни», Кларина была снова со мной.
Потрясенная всем прочитанным, я невольно стала делать заметки: записывать свои догадки, подозрения и вопросы, невольно напрашивавшиеся сами собой.
Пробелы ее судьбы восстанавливались полнее и полнее. Увиденные мною со стороны (во сне) подробности дополняли незамеченные Клариной важные обстоятельства ее жизни.
Увлекшись, я постепенно забыла о самой себе. Разматывая петли и узлы на нити ее жизни, я незаметно «вышла из себя» и оказалась за пределами личной драмы. Я очутилась вне досягаемости для своей душевной боли — внутри спасательного круга. Не заметив, я очутилась внутри надежных стен собственной двойной комнаты, перешагнув порог невидимой двери — изгнания из себя самой.
В ту ночь впервые, сама того не ведая, я изобрела мой собственный ритуал у-единения....
Так я начала писать...
И уже под утро, когда, сдавшись усталости, начала проваливаться в сон, сидя на краю мраморной ванны, я ответила на мучивший меня вопрос: почему писала Кларина. Вернее, отчего и для кого.
Она и не подозревала, что ее прочтут. Тем более, что не только уже прочли, но многое и напечатали. Но под другим именем. И что и доктор, и многие другие давно уже ее цитируют, искажая истинный смысл ее рукописей, которые, как выяснилось неделями позже, даже удостоились премий за вклад их автора в духовное развитие Европы XXI века. Премий из фондов того самого замка, где когда-то писала свои стихи Сурада, а потом, вспомнив их, будучи Клариной, повторила их на разных современных языках. Потому и двойные даты под ними...
Попрошайка любви за стенами «Жизни После Жизни» перевела на человеческие наречия поэтические строки с бессловесного, универсального языка души... Той же души, что и диктовала эти строки о любви Сураде около тысячи лет назад.
Об этих и еще более умопомрачительных фактах и совпадениях мне предстояло узнать в недалеком будущем. Когда через несколько дней я покинула «Жизнь После Жизни», по официальному разрешению доктора Перони, который так и не удостоил меня регрессивному гипнозу в прошлые жизни..






Глава шестая
НЕВИДИМОЕ, НО СУЩЕСТВУЮЩЕЕ

Я читала рукописи, найденные в «двойной комнате» всю ночь. Под утро, пока доктор еще спал, я спрятала папки Кларины между матрацами. Завещание же сложила отдельно, между страницами одной из книг на полке в спальне.
Доктор, застав меня одетую за столом в гостиной, забеспокоился.
— Вера, у тебя усталый вид.
— Мне не спалось. Я решала кроссворды на всех трех языках, чтобы не думать ни о чем личном. Так легче отвлечься от самой себя, как вы учили, доктор Перони, — соврала я.
— Неужели уже десять утра? Я спал как убитый. Как же это я заснул у тебя в комнате?!
– Видимо, я вас утомила разговорами...
— Зови меня доктор Витторио или просто Витторио, — разрешил он. — Пойдем вместе погуляем по парку. Одной тебе не надо еще быть. Рано. Я вернусь через полчаса, встречу тебя после завтрака в саду под окнами, — он протянул мне две желтые капсулы. — Эти — сильней, чем «витамины». Возьми, могут пригодиться. А лучше прими сейчас, для моего спокойствия. Это анальгин для души — новый прозак. Он более чистый, и без осложнений на желание жить у пациента. Когда станет душить чувствами, прими две таблетки — притупляет эмоциональный надрыв, а ждать, пока его доза в крови увеличится до требуемой, не надо. Действует через полчаса. Особенно, если при этом пробежаться и усилить пульс выше ста.
— Глотай и бегай — с разбегу сам от себя, — засмеялась я. — Эти ваши таблетки вернут меня к потере головы, то есть к только что утраченной моей болезни, доктор? Здорово! Хорошо, что я в двадцать первом веке, а не в двенадцатом!
Я поняла, что проговорилась, о чем ярко свидетельствовало и выражение лица Витторио Перони, и мое собственное. Я схватила стакан со стола, и, не заметив, что он был почти пустой, выпила из него воду. Доктор, посвистев носом, достал увядший синий цветок из петлицы и поставил его в тот же стакан с невидимой водой. Усмехнувшись, он вложил мне в руку два «усовершенствованных» прозака.
— Возьми и выпей оба, и запей водой — и видимой, и существующей. Он снова свистнул носом и налил воды из бутылки в чашку с чаем. Я его не допила вчера вечером. Видимо, он тоже не заметил, что там остался размокший пакетик, и искренне удивился, когда я облилась розоватой заваркой. Он с беспокойством взглянул на меня и взял мое запястье.
— Пульс у тебя почти сто, ты — в состоянии эйфории. Давай-ка сразу выйдем в сад, без завтрака и прогуляемся. Не хочу тебя оставлять одну, — он показал мне на дверь.
Я послушно последовала за ним и, пока Перони разговаривал в вестибюле с Розалиндой Издали, я безразлично изучала свой потемневший пробор в зеркале.
«Теперь у меня стало три цвета, — седых волос, серебрящихся в темном проборе, четыре месяца назад еще не было. — Придется перейти на краску для седеющих брюнеток», — усмехнулась я и вспомнила, как доктор рассказывал о Кларине, поседевшей за одну ночь. Из его рассказа я поняла, что это случилось накануне самоубийства, после получения телеграммы. Поседела, пока писала стихи. Заметила ли она сама это? Ведь на снимке детектива она уже с белыми волосами, а на фото с живым Дэроном — блондинка. Я посмотрела на Перони, который все еще разговаривал с Розалиндой.
«Таблетки забвения», похоже, начали действововать, так как вновь приобретенное знание о себе показалось плохо запомнившемся кинофильмом из прошлого. Странно, но все увиденное накануне в двойной комнате Кларины, будоражило рассудок гораздо больше, чем полуреальное ощущение себя знакомой. Больше всего я боялась выдать свою тайну, начать допрашивать доктора, потому что миллион догадок и подозрений теснился в моем отупленном рассудке. Но лучшее, что я могла сделать, — это не показать доктору своего волнения, чтобы выведать от него побольше.
Перони закончил разговор с Розалиндой, и мы вышли в парк. Усевшись в круглой беседке, я заверила доктора, что чувствую себя лучше и вижу себя как бы издалека, через стекло. Он не сводил с меня глаз. Помолчав, доктор сообщил мне, что в тени моя аура стала тоньше. К тому же и уменьшилась в диаметре, и цвета она нехорошего — серо-фиолетового, вместо желаемого зеленого. Я приписала это слабой дозе его «анальгина для души» и, не в силах больше сдерживаться, перевела разговор на Кларину:
— Ох, Витторио! Сколько бы я сейчас отдала, чтобы расспросить мою Улыбку, нашу Кларину, обо всем, что известно было только ей! Как вы думаете, мне бы она рассказала о том, лишь ей известном?
— Не думаю, — ответил Перони. — Олд леди говорила, что понять все в мире можно только самому и каждый должен пройти собственный путь по дороге жизни.
— Но ведь имя Кларина — от слова «сlarify» — «прояснять, разъяснять». Неужели она не верила в объяснение душевных таинств во имя других?
Доктор закрыл глаза и задумался. Проведя ладонью по волосам, он подошел к перилам беседки, свистнул носом и высморкался. Я ждала, не говоря ни слова. Он долго не оборачивался, и я почувствовала, как к лицу прилила краска: «Неужели что-то заподозрил?»
— Мне и в голову не приходило перевести ее русское имя на английский, — наконец, произнес Витторио. — Я всегда переводил «Кларина» на французский — clair — «клэр». То есть «свет», прозрачный, чистый, ясный. Как все меняется, если думать на разных языках об одном и том же; выводы получаются разные. Нет, разъяснять все до конца Кларина не любила. Она уклонялась от вопросов и говорила, что все невидимое и неведомое находится внутри нас, если научиться видеть, но иногда одной жизни не хватает для понимания того главного, что становится вдруг ясным в один миг. И что жизнь — это осознанное или неосознанное скитание в поиске этого потерянного главного. А смерть — возвращение к нему — неизбежная необходимость для начала нового поиска через новое рождение. Необходимое... — доктор запнулся и наморщил лоб, — да... необходимое, так как до этого на нашей тропе, то есть на дороге жизни, мы заблудились. Так, кажется, — проговорился он.
Было ясно, что фразы он строил не логически и связанно, а цитировал, напрягая память. Из беглого просмотра рукописей Кларины в папке «Воспоминания после смерти» у меня не оставалось сомнения, что доктор воспроизводил ее слова. Почему он их заучил? Может, оттого, что боялся исказить своей интерпретацией или был не в силах понять смысл и пересказать своими словами. «Дорога жизни» — а не «жизненный путь», часто повторявшийся в рукописи Кларины, сразу выдали себя. Кларина писала статьи своим особым языком и по-английски, русских вариантов я не обнаружила. Кто знает, не хранились ли они в ее компьютере?
— То есть, каждому дано пройти жизненный путь заново и найти правильную дорогу, как сказано в Библии, — не удержалась я, и воспроизвела выделенную в кавычках библейскую цитату рядом с заглавием первой статьи Кларины — Reincarnation Revisited*: «Ибо ни одной душе Он не желал погибнуть, и все будут спасены...»
Какая сила заставляла меня рисковать быть разоблаченной и дразнить доктора очевидной осведомленностью в рукописях Кларины? Азарт, любовь к риску, хватка журналистки докапываться до истины в интервью и выводить на чистую воду подозреваемых в обмане? Несомненно, но еще и негодование за Кларину, чьи мысли и чувства подсматривались, а не доверенные миру «Воспоминания после смерти» попросту были украдены и извращены. И что хуже, поданы миру как собственные размышления того, кто подбросил Кларине ключ к кладу, который ему оказался не по плечу.
Безобидный, заботливый доктор Витторио Перони своровал то, что принадлежало Олд леди по праву, — озарение, подаренное смертью, и вдобавок насильно вручил свое собственное моральное бремя, непосильное смертным: грех покушения на смерть. И все это против ее воли и без ее ведома. Невинно посвистывающий носом Витторио Перони варварски залез в душу Кларины! Присвоил ее богатство и свалил на нее свою вину. И то, и другое насильно, через обман. В отличие от меня, случайно побывавшей в той же душе, помимо моей воли. Что тоже есть своего рода грех — подглядывать «жизненные дороги » другого. Оба мы — и я, и доктор — виновны. Доктор как пират. Я — как гость и вынужденный зритель.
Меня душили гнев и ревность. Перони посягнул на то, что, увы, мне стало казаться только моим. Самым знакомым и необходимым. Более нужным мне, чем я сама. И все это было миром, заключавшимся в Кларине, без которой он почему-то прекращал свое существование. Этому миру — видимому и невидимому — не было отныне места. А входило в него все вокруг, включая и меня. И мне тоже не было места без Кларины. Ведь меня не было в чьих-либо воспоминаниях. И, как говорилось в завещании Кларины, если нет этреума, то нет и меня, — оба мы существуем только в ее памяти. Если прекратится Кларина, нам не будет места в этом мире. Такое «родство» со столь значимым препаратом меня развеселило, и моя бездомность показалась мне менее трагичной:
— Если нет Кларины, значит, нет больше ни этреума, ни меня! Так ведь, Витторио? — засмеялась я.
Перони обернулся; глаза у него округлились.
— Я не понял юмора, — признался он и сделал вид, что не волнуется.
— Но ведь я-то есть, — значит, и сосед мой по адресу проживания должен быть, — дразнила я доктора ложными выводами из правильных догадок.
— Какой сосед? — теперь доктор не скрывал дрожи в голосе.
— По убежищу — в памяти Кларины. Так как ни его, ни меня помнить больше некому, — намекнула я озадаченному доктору.
— Этреум? — сообразил наконец доктор. — Да, он — твой брат, если рассуждать, как ты. У вас одно пристанище, ее... — он побледнел и сел на скамейку. Торопливо расстегнув воротник, доктор схватился за сердце и опустил глаза.
— Но ведь я-то есть, — не унималась я, — значит, и Кларина есть, иначе бы меня не было, а этреум вовсе не пропал, так как, пока Олд леди жива, он неистребим в ее памяти. — Я ликовала от собственной находчивости и от того, как ловко мне удалось запутать доктора.
Мне, как никогда, верилось, что Кларина жива. Иначе, кто иной мог бы подложить в ее стол завещание мне, ложно заверяющее в том, что этреум мне по наследству не достался, так как был уничтожен ею же самой. Признание в самоубийстве? Вряд ли. Завещание было написано живой Клариной, и не только для меня и для доктора, знающего, что уничтожить этреум в своей памяти Кларина не может. А главное, для тех, кто этого не знает,— для тех, кто понятия не имеет, что чудесный препарат спрятан внутри самой Кларины, похоронен в ее памяти. Для тех, кто может заподозрить, что я его хранительница по наследству. Для тех, кто способен меня шантажировать жизнью Кларины, в обмен на древнюю тайну, похищенную у Времени доктором. И если никто в мире, кроме доктора, не знает, что тайна «ключа к смерти» хранится в акустически совершенной памяти Кларины, то обе мы — и я, и она — в безопасности, благодаря этому завещанию.
А в честности доктора я уверена была меньше всего. И если у Кларины возникли те же сомнения насчет Перони, то ничего другого, как притвориться мертвой во имя моей безопасности, ей не оставалось.
Я посмотрела на бледного доктора. И у меня возникла еще более чудовищная догадка. «А что если я ошибаюсь, и он вовсе не выдал местонахождение этреума, а сам имел основание полагать, что кто-то подсмотрел за ним. И существует еще кто-то, третий, кому известно, что секрет этреума спрятан в памяти Кларины? Может, ее инсценированная смерть — их общий заговор, во имя этреума и меня? Но почему именно сейчас они решили вместе убить Кларину для всего мира и, в том числе, для меня?» Догадки вихрем кружились в голове, и я решила спровоцировать доктора, прикинувшись наивной.
— А если есть я, то, следовательно, есть и Кларина, и память ее, — наше общее убежище с моим братом этреумом цело. Стало быть, и этреум есть.
— Память твоя не только вернулась, но и свела с ума твою фантазию и логическое мышление, — назидательно произнес доктор, взяв себя в руки. — Все в твоей логической цепи хорошо, кроме одного звена, — оно треснуло. Ты можешь существовать в этом мире независимо от того, являешься ли ты частью чьей-то памяти или нет. Даже, если никто тебя не помнит и не знает, ты — существуешь, так как помнишь саму себя. Со вчерашнего дня ты не нуждаешься в подтверждении своего присутствия среди живых. Ты сама и есть свое подтверждение в мире. Независимо ни от кого. Раз ты родилась, то тебе есть место. — Доктор посмотрел на меня с тревогой.
— Значит, если нет ни Кларины, ни этреума, а я есть, то у меня никого нет, даже брата, — пыталась пошутить я, хотя в душе взвыла от досады, — доктор меня перехитрил — и не только не попался на удочку, но еще и одурачил.
— Есть, Вера. Ты сама у себя есть. Ты должна стать нужной самой себе. А это трудный путь.
— На дороге жизни, — вырвалось у меня.
— По жизненному пути, — поправил меня доктор.
«Нет, — мысленно запротестовала я, дерзко глядя в глаза Перони. — Кларина написала наоборот, и поздно меня обманывать, доктор! Кларина помнила всех себя: все дороги жизни своей души, полную судьбу своей души. И мне это теперь известно так же хорошо, как и вам. Но в отличие от вас известно не только из рукописей и ее дневника, но и из снов, куда вам входа нет, как и в ее душу».
Доктор отвел глаза. А я почувствовала, что вышла победительницей. Видно, Тореадор Кастро заразил меня жаждой поединка. «Хорошо, что доктор не умеет читать чужие мысли, а только их подсматривает», — пронеслось тогда в уме.
Мы оба молчали. Мне стало ясно, почему доктор подарил Кларине компьютер. Из памяти машины можно без труда скопировать, украсть даже стертые Клариной файлы. Или считывать их прямо с экрана, например, наклоняя зеркало под правильным углом с помощью дистанционного управления. Можно запрограммировать ракурсы зеркала в соответствии со временем дня и ночи, зная, скажем, когда Кларина работала за столом. Потому и циферблат, и провод… Потому и зеркало — догадалась я — стояло в другой, современной, комнате с изобилием штепселей и компьютером. Фотографируй прямо с экрана и разучивай премудрости, доверенные машине. Удобно, в отличие от памяти и ума Кларины, читать и подглядывать которые Перони не был способен, не в пример мне. «Поединок будет в мою пользу, а не в пользу Перони и призрачных похитителей Кларины. Ибо самое сильное оружие — у меня: я видела невидимое, но существующее. Я побывала в душе Кларины, подсмотрела картины судьбы ее души, ее жизни и смерти. Даже тогда, когда ее глаза были завязаны, я видела то, что не могла видеть она, так как одновременно наблюдала за происходящим и со стороны, и “из нее самой!”». — Я еле поспевала за собственными мыслями: «И я ее найду либо среди живых, либо среди мертвых. Но найду раньше других, кто бы ее ни прятал. И не буду ждать, пока отыщут меня, если одна из моих догадок верна. Объявлю себя наследницей погибшей возвращенки. Пусть охотники за этреумом сами явятся и прочтут завещание Кларины, где сказано, что «ключ к смерти» она уничтожила. Выловлю их на наживку, поддену на крючок».
Тогда мне и в голову не приходило , кто мне попадется на удочку и как много скрывал Витторио Перони — не только от меня и от мира, но и от самой Кларины.
Меня осенило: «Мои связи в международных журналах пригодятся как никогда в предыдущей жизни. Сенсационная статья об исчезновении единственной в мире возвращенки из вечности, оставившей свои труды! Упоминание о скрываемых ранее рукописях, описывающих ее опыт и воспоминания о синтезе знаний во время смерти, наряду с ее завещанием, — без подробностей — послужит неотразимой приманкой для охотников за этреумом!» — Меня охватило возбуждение, ноги налились свинцом. Показалось даже, что земное притяжение стало вдвое больше. Доктор подхватил меня под руки и посадил на скамейку.
— Тебе нельзя сразу принимать две капсулы, — у тебя умственный кризис наступает: перевозбуждение мозга и наводнение мыслями. При этом побочное явление, паранойя — паника преследования и подозрения ко всем вокруг. Дыши глубже и закрой глаза, подумай о чем-нибудь спокойном, о волнах, облаках, звездах, расслабься. Напой любимый мотив или вспомни стихотворение.
Я повиновалась, так как почувствовала, что задыхаюсь, и стала тихо читать по-русски «Сначала я жила одним тобою» Кларины. Забывшись, едва удержалась и чуть не прочла потом английскую версию.
«Слава Богу! Доктор не слышит моих мыслей!» Прочти я тогда английский перевод Кларины стихотворения Сурады, я бы выдала открытую мною тайну — тайну двойной комнаты Кларины. Комнаты, видимо, созданной самим же доктором для пребывания его потерянной в себе пациентки в зоне блуждающего времени. Двойной комнаты, где девять веков разделял лишь порог. Где ключ был не нужен потому, что сама дверь была снята с петель. Опять же самим Витторио Перони, заверившим меня в тот день вторично, что Кларина ничего не помнит о предыдущей себе, особенно о той, кем проснулась после смерти; чье имя значило «улыбающаяся». Как я могла бы звать ее, по словам доктора, если бы она была рядом. Чье имя — Сурада — с инициалом «К» вместо фамилии стояло под стихами одиннадцатого века из замка Лидз.
Выросшая, как огромная волна, догадка стала собираться в гребень, и я чуть не вскрикнула от потрясшей меня связи отдельных совпадений. Но мысль эта тут же обрушилась, словно волна, рассыпавшись в песке мелкими брызгами, так и не собравшись воедино в моем сознании.
Сон сковывал веки, и равномерное тиканье часов Перони вернуло мне сумерки с цикадами.
«Тебя качает в гамаке, на облаке, — раздавался голос доктора, — тебя качает ветер, и ты летишь на качелях в небо и снова к земле, и снова в синеву, и тебе спокойно и радостно, как в детстве...» — Я поняла, что нахожусь под гипнозом, ибо ясно помнила, что девочка с бантами, которая требовала Сашу Кастро качать ее сильней и сильней, была не я.
«Неужели все мои догадки — не что иное, как паранойя и последствия прозака в капсулах?» — цепь моих догадок где-то рвалась. Почему и где? И как ее скрепить? Какое именно звено соответствий не выдерживало моей иллюзии о живой Кларине, я не запомнила из-за гипноза. Неоспоримое преимущество доктора. Его верное оружие защиты и нападения. Его щит и меч...
Придя в себя, я обнаружила, что сижу, уронив голову на руки, прижавшись грудью к парапету беседки. Доктор предложил пройтись по саду под руку с ним.
— Сегодня мы не расстаемся, Вера. Тебе рано еще. Постепенно, по одной капсуле пей, и пройдет, а то ты слишком чувствительная, — пообещал Перони.
— А вы говорили с Клариной о перевоплощении душ? — спросила я, пройдя несколько шагов.
— О реинкарнации, то есть? Когда между жившими в разные времена людьми обнаруживается связь, через живущего сегодня человека, способного вспомнить эти личности как бывшего себя? Например, как подозревали, что Леонардо да Винчи — одно из бывших воплощений той же души, что в последний раз материализовалась в виде Льва Толстого? Лео Толстого, по-английски и по-итальянски? Или ты имеешь в виду переселение души от одного живущего человека в другого, существующего одновременно? — осторожно осведомился доктор.
— Я имела в виду обыкновенную реинкарнацию — прошлые жизни живущих сегодня людей. Судьбы душ, рожденных, чтобы умереть, —я нарочно голосом выделила сказанное.
Именно эта фраза запомнилась из рукописей. Кларина говорила не о судьбе людей, а о судьбе душ; писала, что в каждой душе есть свой скелет, который можно выявить «рентгеном» — самоанализом и ретроспекцией. То есть, аллегорический смысл диагноза каждой души можно изобразить сказкой или преданием. Писала, что мифы и легенды есть не что иное, как символические сказания о происшествиях на пути душевного поиска. И важна в них сама фабула, смысл психологической драмы, а не степень реальности или волшебства. И не важно: вообразил или вспомнил себя человек кем-то особым в прошлом. Главное, что ассоциирует он себя именно с определенным, знакомым ему «персонажем», похожим на него душевным профилем и потому в его сознании имеющим к нему прямое отношение.
Традиционную теорию реинкарнации Кларина в своих статьях ни подтверждала, ни опровергала, но отдавала должное ей за стремление увидеть невидимый пейзаж. По ее словам, такой подход к человеческой душе позволяет не только заглянуть в глубь человека, но и в его прошлое и будущее без страха. И мне понравилось, как Кларина написала про неограниченные человеческие возможности благодаря взгляду в себя — ретроспекции. Каждый из нас способен из поводыря своей судьбы стать ее вожаком. А вожак, объяснила она в рукописях, в отличие от поводыря, ведет за собой не слепых, а либо трусов, либо храбрецов. И те, и другие вольны выбирать, следовать ли за ним или нет. Не в пример незрячим, — у них нет выхода. А судьбу называла тенью человека. И оттого черты ее не видны, а только силуэт и профиль.
Все это я вспомнила, чтобы подготовиться к ответу доктора и определить, насколько глубоко он изучил похищенные им знания из памяти компьютера Кларины. Времени отчетливо вспомнить прочитанное вчера было более, чем достаточно, — доктор делал вид, что обдумывает ответ на мой вопрос. Он шел рядом молча, и мы уже сделали три круга, когда он наконец заговорил.
— А почему ты вдруг меня спросила о том, что думает Кларина о перевоплощении душ? Разве ты сама ее не спрашивала об этом? Она что, не читала тебе стихи о зеркале души? — он буравил меня взглядом.
— Нет, не читала, говорила, всему свое время, — сказала я правду и сбила Витторио с толку своей искренней обидчивостью. Из обнаруженного сборника «Сто стихов» Кларины я успела прочесть только несколько циклов и пролистать содержание.
— Хорошие у нее стихи, западают в душу, мудрые. Мне из-за них и стало казаться, что Олд леди знает больше, чем сама подозревает, — Перони остановился и вынул цветок. Прижав его к губам, он поднял на меня глаза. Я залюбовалась печалью в его просветленной улыбке в тот миг.
— «Во тьме таинственно зияют зеркала...» — это ты знаешь? — спросил он, не сводя с меня глаз, как будто не слышал моего ответа раньше.
Он начал читать нараспев на ломанном русском:

Во тьме таинственно зияют зеркала,
и позади стекла нас созерцает
своя же собственная нагота:
душ глубина и пустота там проступает.
И говорят, что, если ближе подойти
и стать у зеркала с закрытыми глазами,
души земной незримые черты
нам явятся, и мы себя узнаем...

Глаза у доктора стали такие добрые, что я забылась и, увлекшись поэзией, процитировала сорвавшуюся с губ строчку из средневековой эпистолы в подземелье замка, переведенной Клариной на русский:

...Ты вглядись в темноту,
Не страшась, — ей доверь:
Там начало пути,
То не зеркало — дверь!..

Я замерла от ужаса, ибо выдала себя с головой, и уже готова была заявить, что Кларина часто мне повторяла эту фразу, когда я жаловалась ей на свой невыразимый ужас перед зеркалами. Но доктор не обратил внимания и спросил, как ни в чем не бывало:
— Ну, теперь тебе, я заметил, не страшно перед зеркалом? Ты свое изображение так долго разглядывала там в зале, пока я разговаривал с бедной Розалиндой, что мне показалось, ты там увидела что-то лишнее.
— Лишнее? — удивилась я.
— Да-да, — не только себя, а сразу всех других себя по очереди, и старалась распознать, какая же из них ты самая последняя, — он рассмеялся и свистнул носом.
Это была первая и последняя его удачная шутка за все время нашего с ним знакомства.
Успокоенная, что он не заметил, как я проговорилась о переводах старинного заклинания Лидса в комнате Кларины, я подошла к нему и помогла вдеть синий цветок в петлицу. Руки доктора тряслись, и сам он попадал мимо крохотного отверстия. Обычно этого не бывало. Я насторожилась. Перони нервничал до дрожи в руках. Я почувствовала, как пальцы мои похолодели, и кончики дернуло иголками, когда, глядя мне в глаза, он громко задал очередной вопрос:
— А это ты тоже знаешь? — он положил ладонь на цветок и начал читать еще одно стихотворение, которое запомнилось мне по первой строке:

Склоняется по именам душа —
Скользит улыбкою по лицам и портретам,
И черпает с земли, как из ковша,
Любовь по каплям из сердец — на небо...

Не потому ль встречается тот взор,
Что ангельским поэты называют,
Что проливается в нем из души узор:
Так чье-то счастье небеса запоминают.
Печатью души заклеймит любовь
Из сердца, что замолкло в бесконечности,
И Землю «люди-ангелы» так кратко чиркнут вновь,
Лишь оттого, что жизнь им не нужна для вечности...

— Доктор, я в зеркале седину рассматривала в проборе, вспомнила, что до ее не было. Придется теперь покупать другую краску, — непринужденно сказала я, скрывая волнение, охватившее меня от знакомых строк.
Все мои усилия не думать об утраченных мною любимых людях, включая Кларину, иссякли. На мгновение я забыла и про данную себе клятву не выдать свою ночную вылазку доктору, и про цель разгадать скрытую в комнате Кларины тайну, и про подозрение, что Олд леди жива. Голос мой сломался прежде, чем я успела взять себя в руки и прикусить губу.
— Я отдам всю вечность в обмен на мгновенье обнять сейчас своего сына и услышать смех его отца. Один миг, доктор! Неужели эти люди-ангелы не свободны снизойти до нас, чьи сердца разбиты их отсутствием? И какой высший смысл в подобной потере? Какая такая задача у моей души: я вот все смотрю назад — на себя, на зеркало — и никак не найду в нем оправдания их жестокой смерти! — выкрикивала я, задыхаясь от тяжести в груди. Мне казалось, что меня посадили на кол, и тело, наливаясь свинцом, стало неметь. Я беспомощно взглянула на Перони:
— Я знаю, знаю, Вера, но что ж я могу сделать?
— Не надо было меня оживлять, никогда не смогу я с этим жить, не надо мне моей памяти, убейте ее и меня вместе!
— Сможешь, я знаю. Кларина тоже сказала, что выдержишь. Нет выхода, надо.
— Никогда! Не хочу я без них! Ни без нее! У меня в жилах одна боль, а не кровь, — вопила я, уткнувшись доктору в грудь. Он сжал с силой меня за плечи и встряхнул несколько раз:
— Не дам тебе больше таблеток, сама возьми себя в руки. Ты что думаешь: все, кто здесь остались после смерти, не вернувшись жить среди людей, не пережили ничего? Они остались не оттого, что у них счастье вместо крови циркулирует по венам. Плачь, кричи, но не гневи Бога, что Он дал тебе вторую жизнь и даже вернул память. И радуйся, что ты помнишь трагедии только одной своей жизни. Слава Богу! — Перони перекрестился. — Ты знаешь, есть возвращенные этреумом, которые поочередно — а то и вместе — помнят потери и горе за несколько воплощений сразу. Представь себе: сразу несколько умерших возлюбленных, детей, предательств и катастроф? И больно от них независимо оттого, как давно они были и в какой жизни. У этих несчастных в момент душевного кризиса подсознательно всплывают все накопленные травмы их многочисленных «я» и разрывают сознание на части. Представляешь, каково им? Все когда-то травмировавшее душу сливается воедино, даже подсознательное разоблачает себя. Особенно, когда травмы похожи по своей природе. Деталей и имен можно и не помнить, а вот ощущение страдания, связанного с ними, селится глубоко в душу. Это пережитое чувство горя остается так же, как и счастье, поэтому и то, и другое знакомы, даже когда переживают их в каждой жизни впервые. Даже самая первая беда не переживается как новый опыт души. Оттого обыкновенным людям кажется порою, что происходящее с ними внешне и внутренне уже когда-то было.
Каждое свое счастье и горе человек переживает заново с новой силой. Поэтому горе способно убить. Оно бездонно, как и счастье, о котором тоже дремлет в душе еле уловимое воспоминание. Оттуда — из недр, глубже нашего подсознательного, — оно всегда дразнит. Так как нету человека, душа которого не знала бы, что такое счастье из прошлого опыта. Зов его не дает покоя; оно мерещится нам неосознанно в звуках, в снах, именах, взглядах, прикосновениях. Ностальгия по нему заставляет жить. И сила в нас заложена тянуться к нему даже тогда, когда нет сил дышать. Я говорю о счастье, изведанном через опыт любви. А опыт горя? Есть мужество, которое включается в нас тогда, когда мы думаем, что наш дух ослаб, и мы готовы сдаться. И приходит неведомая сила, о которой знают те, кто выжил и стал сильнее, отдавшись ее власти.
— Вы говорите о силе, дарованной Богом? Тем Богом, который смотрел сверху на автобус, поглотивший моего...
— Я говорю о тебе самой — о запасной воле внутри тебя; той, что нашли те мои пациенты, которых ты видела за столом в день рожденья Кларины. Они завоевывали жизнь день за днем. У них всех жизнь отняла самое дорогое не менее жестоко. Пойдем, я расскажу об их случаях. Давай, Вера, выйдем в большой парк, где все такие же, как ты.
Силы плакать у меня иссякли. Увлекшись речью доктора, я пыталась понять, что именно из его высказываний было похоже на записи в рукописях Кларины.
Я вспомнила предостережении Кларины насчет этреума. В рукописи это опасное последствие для возвращенных из клинической смерти посредством этой древней смеси было выделено черным шрифтом, как и объяснение, почему смерть Кларина назвала «черным ангелом милосердия».Она писала так:
«Смерть дарит забвение о предыдущих страданиях; новорожденный свободен благодаря ей от воспоминаний не только счастья, но и горя. Весь пережитый опыт остается в памяти души, недосягаемый для подсознательного «я». Возвращенные этреумом — каким-то образом при возврате души в покинутое тело — дотрагиваются до этой запретной в них зоны. Это побочное явление возвращения из временной затяжной смерти крайне опасно для психики, ибо открывается вход в туннель, ведущий в зону, где общечеловеческий опыт пережитых состояний персонализируется. И сознание способно воспроизвести — одновременно или поочередно — личные драмы из опыта конкретных бывших воплощений отдельной души. Нарушается главный механизм охраны сознания от опасности перегрузки эмоциональных сил, предусмотренный смертью. Отсюда у возвращенных возникает и обостренное чувство сострадания к другим. Они способны чувствовать и горе, и радость других как свое.
Отсюда и их тяга к знаниям при возвращении, — ведь во время смерти они оказываются в той зоне, где их личный опыт знания мира сливается с общечеловеческим. Они видят мир в целом, и при возвращении — хотя и теряют это воспоминание — сохраняют ностальгическое ощущение единства всех и всего за жизненной чертой.
В каждой душе теплится изначальная искра от одного огромного всеобъемлющего света. Того самого, который ослепляет сознание ярким воспоминанием о нем сразу после смерти. Этот свет упоминают те, кто смог вернуться в жизнь и запомнить смерть. Вернее, запечатлеть тот миг, когда все, что есть в нас, было одним целым с невидимым миром, пока свет всей Вселенной не распался на бесчисленные искры, ни одной из которых не суждено погибнуть. Каждой дано вернуться — пройдя свой путь — обратно, откуда она пришла. Куда мы неминуемо возвратимся, как мотыльки. И превратимся, слившись вместе, в один единый факел, который теплится искрой в душе каждого по отдельности...»

Эту теорию Кларины о «третьем Космосе» я изучила подробно неделями позже, когда покинув «Жизнь После Жизни», приехала в Лондон. Мне удалось увезти с собой все рукописи и дневники Кларины, а также и стихи и ее завещание мне, которое я собиралась опубликовать в будущей статье о Кларине. Я вскоре догадалась о его назначении: заверить мир об исчезновении этреума с лица Земли, как когда-то тысячелетия назад.

Глава седьмая
ОДНА ДУША НА ДВОИХ


В течение второго дня после возвращения моей памяти доктор не задавал мне вопросов до вечера. И я забыла, что проговорилась, когда прочла ему строки из «Эпистолы», где сказано, что зеркало — это дверь во Время.
Мы долго бродили по парку, и Перони отвлекал меня историями о трагедиях других пациентов клиники.
Он рассказал, что двойняшки Мари и Анна пять лет назад, когда им было по тринадцать лет, встречали родителей и брата из отпуска в лондонском аэропорту Гатвик. При посадке на их глазах самолет взорвался. Сестры отравились в буфете аэропорта через полчаса после зрелища, приняв по три бутылки жидкого «мотрина». К счастью, Витторио Перони был рядом вместе со своей командой. Доктора вызвали тут же после катастрофы для помощи жертвам нервного шока среди встречающих самолет. Сестер оживили этреумом. Из девяти спасенных тогда жертв ужасного зрелища в клинике остались пожизненно только трое. Один из них, старик из Алжира, потерявший жену и двух сыновей, умер год назад от старости.
Обе сестры двойняшки — оживленные поочередно, но очнувшиеся одновременно — жить после возвращения из смерти отказались. И доктору потребовалось несколько месяцев, чтобы убедить каждую из них в незаменимости ее существовании для другой. С тех пор Мари иАнна живут только во имя друг друга. В прошлом, то есть в бывшей своей жизни до рождения, сестры-двойняшки вспоминали себя сиамскими близнецами, которых отделили операцией в юности, так как жить, сросшись боками, они отказались. Одна из них добровольно отдала жизнь ради другой, потому что системы кровообращения не хватало двоим. Одна умерла на операционном столе, а другая даже родила ребенка и успела развестись с мужем. В итоге она покончила с собой из-за чувства вины перед своей сестрой.
Меня эта история крайне заинтересовала. Я пытала доктора: которая из них принесла себя в жертву — бывшая Мари или Анна. Он ответил уклончиво:
— Каждая из сестер себя вспоминает поочередно то одной, то другой; причем ужас в том, что детально, во всех красках.
— Мари и Анна — феноменальный случай, — продолжал свой рассказ доктор. — Один из самых непонятных для меня среди моих оживших пациентов. Как они обе могут знать о подробностях жизни выжившей сестры? Сначала я думал, будто та рассказала обо всем умершей на операционном столе. Но при проверке гипнозом выяснилось, что я ошибался. Обе помнили себя со стороны — подтверждение, что вспоминали прошлое воплощение. То есть, обе видели даже свою смерть в прошлой жизни со стороны.
— Но ведь это потрясающе! — воскликнула я. — Оживленные этреумом способны подсмотреть не увиденное при жизни!
— Есть вещи, которые лучше не видеть, — возразил Перони. — Подглядывать за самим собой вредно во многих случаях; как в случае двойняшек, которым — вдобавок к ужасным кадрам трагедии этой жизни — приходится носить к тому же знание их драмы из прошлых судеб. Каждая из них есть обе сразу, а именно они — одно целое. Когда-то спаянные плотью, а сейчас — горем, — заключил доктор в конце рассказа.
Мне показалось, что я догадалась, в чем было дело:
— Нет, доктор, не единой плотью и не общим несчастьем они связаны воедино. А душой, наверное. Вероятно у них одна душа на двоих. Как была у нас с Клариной... — я осеклась, потрясенная нелепостью собственной мысли.
— Ты и впрямь веришь, что душ настолько в наше время мало, что на всех не хватает?
Я растерялась: про «разрежевание» душ в поколениях я мельком прочла в рукописи Кларины, и доктор, видимо, задавал провокационные вопросы. Я заметила, что руки у него опять дрожали. Перони опустился на скамейку:
— Устал я что-то. Сколько мы с тобой прошагали вокруг, а Вера?
— Вокруг чего? — я серьезно забеспокоилась.
С доктора градом лил пот, хотя наступали сумерки, и прохладный ветер заставил меня застегнуть пиджак. Перони не ответил. Прошло несколько минут, пока доктор не перестал сопеть и свистеть ноздрей. Я выжидала, понимая, что он готовился что-то меня спросить.
— А четверостишье о двери входа во Время, которое и есть зеркало, ты, никогда не читая стихов Кларины, каким же образом помнишь? Не потому ли, что у вас душа общая? — Перони усмехнулся. — А то я начинаю задумываться о странном совпадении, что ты себя вспомнила, а Олд леди одновременно исчезла. Одна из вас перевоплотилась в другую? А тогда ты должна помнить все, что она написала, каждую строчку... каждого стихотворения, — доктор сказал это, констатируя факт, — в его в его тоне не прозвучало вопроса.
Я сделала вид, будто не поняла, что меня уличили, и прикинулась обдумывающей ответ. Я и в самом деле была неуверена, до какой степени доктор меня провоцировал, — где кончался юмор и где была правда. Именно на это Перони и рассчитывал. И я вместо обороны перешла в нападение; спасибо Александру Кастро за практику!
— Нет, доктор, к сожалению, стихов я никаких не помню. А то могли бы меня уличить потом в присваивании чужих строф, чувств и признаний. Если же вы заключили, что душа у нас с Клариной на двоих одна, то все ее по праву принадлежат мне, особенно после ее смерти, и завещания не надо...
— Откуда же ты знаешь про зеркало и дверь во Время? — доктор произнес это, глядя себе под ноги. Голова его тряслась, обе руки, сжатые вместе, он держал на коленях.
— Кларина мне сказала об этом сама, когда я жаловалась на свой страх перед пустыми зеркалами в темноте.
— О чем «об этом»?!
— О двери, которая и есть...
— Это невозможно, она не могла... — он вскочил, не в силах сдерживаться
— Доктор, что с вами? Олд леди мне просто прочла четыре строки своего стихотворения, и мне они запомнились. Очень хорошо, что зеркало — это вход во Время. Это и поэтично, а по теории реинкарнации несет к тому же особый смысл: в зеркале можно увидеть себя. А особенно сильно зажмурившись, — даже прошлых себя; вы же сами так считаете. Разглядишь длинную очередь бывших себя в зеркале, — напомнила я ему его собственную удачную шутку.
Он снова сел и виновато улыбнулся.
— Нервы шалят, я просто понять не могу: как же это так — ни с того ни с сего, — и Кларины больше нет нигде. Нашей Кларины нет, понимаешь? — Перони снова принял прежнюю позу.
Чтобы увести доктора подальше от опасной темы, я перевела разговор на него самого:
— Доктор, вы вот о других все рассказываете, а о себе забыли. Ваше горе не легче. Детей терять, наверное, хуже всего… — я поперхнулась, вспомнив о своем несчастье. Поглощенная рассказами доктора, настолько привычными в дни отсутствия моей памяти, я незаметно умудрилась забыть, что пребывала в новом качестве — пребывала в себе, и деться мне было некуда: ни сбежать от себя в чужие жизни, ни в собственные прошлые, которые, кстати, я не помнила. К горлу подкатил комок.
— Доктор, — едва сдерживая слезы, сказала я, — верните меня гипнозом в мое далекое прошлое — ранее, чем эта жизнь. Быть может, воспоминание о моих прошлых несчастьях мне поможет справиться с настоящим. Отвлечься собственным же другим горем не так уж плохо?!
Перони резко остановился:
— Нет! И еще раз нет! Ни за что. Даже не думай просить! Тебе повезло помнить только последнее горе. Я так боялся, что ты вспомнишь и предыдущие травмы души. А ты нарочно ищешь этого величайшего несчастья!
— Я не верю, доктор, что вы мне откажете. Я хочу понять свою судьбу: отчего меня так обделило. За что и с какой целью. А вы не хотите помочь. Я вас умоляю, ради всего святого!
— Никогда, — отрезал он.
Я остолбенела от столь бурной реакции.
— Почему, Витторио? Ведь с другими пациентами вы пользовались гипнозом, — сказала я, глотая слезы. — Почему? Вы что-то знаете обо мне? Я бредила в коме? Я что-то вспомнила, когда была между двух миров и Кларина меня вытянула за руку в ваш мир несмертных?
— Я дал Олд леди клятву, что никогда не допущу с тобой того, что позволил с другими. Кларина просила тебя пощадить. Я дал ей и себе слово тебя никогда не гипнотизировать до уровня воспоминаний до рождения.
— Почему? — негодовала я уже и на Кларину. — Почему она это потребовала! Как она посмела распоряжаться моей душой! Она же говорила, что вмешиваться в другую душу — грех!
— Побойся Бога, Венера! Ты говоришь о той, которая подарила тебе жизнь! — закричал доктор, тоже потеряв самообладание.
— Я благодарна ей за спасения моей души, но она — моя, в конце концов, и никто не имеет права решать за меня! Ваша клятва не имеет ни места, ни смысла! К тому же я уверена, что Кларина бы поменяла решение, если бы знала, что именно я вспомню об этой своей жизни: что у меня на глазах погибли за одну секунду сын и муж, а до этого я медленно теряла всех остальных родных и близких.
— Нет, она знала, мы оба знали. Когда тебя привезли с места катастрофы, то в кармане у тебя была потрепанная записная книжка. Я наводил справки и звонил по старым телефонам — и Ангелине, и матери твоей. Домашние телефоны, конечно, давно поменялись, а вот в госпиталях, где обе они когда-то работали, их хорошо помнили, и рассказали, что были на их похоронах. Меня спрашивали о тебе. Я сказал, что ты в коме, но есть надежды. Коллеги твоей мамы дали телефон дальних родственников в России и Америке. Тебя они не знали, но помнили твоего отца в Санкт-Петербурге. Я дозвонился до России, и в справочном бюро мне дали его телефоны. Его жена сообщила, что он был в длительной командировке. Сказала, что тебя видела один раз, когда ты приезжала из Америки увидеть отца, но он не открыл тебе дверь. Она искренне сокрушалась и сказала, что на всей вашей семье проклятье — по всей женской линии, начиная с твоей бабушки, которую, якобы, прокляла семья твоего деда, не пережив того, что он бросил первую семью и женился на молодой еврейке. Я все это рассказал Кларине. Услышав, что и твоя мама, и тетя мученически умерли от рака, она не удивилась. Заметила только, что сила проклятья так же велика, как и сила молитвы за чужую душу. Ибо то и другое — искренние пожелания. Если проклясть могут люди из ненависти, то и спасти способна человеческая молитва за другого из любви. И Кларина именно тогда взяла с меня клятву никогда не возвращать тебя, Вера, в прошлое.
— Почему?! Что вы оба от меня скрываете?!
— Ничего. Олд леди сказала, что ты должна понять все сама, когда придет время.
— Но ведь я могу попросить кого-нибудь другого меня загипнотизировать, вы не единственный.
— Можешь. Но этого не будет.
— Почему это не будет? — вызывающе спросила я.
— Потому, что Кларина попросила меня взять и с тебя слово, что ты таким скоростным путем возвращаться в далекое прошлое не станешь. И если вернешься в себя, то тебе повезет вспомнить лишь эту жизнь. Сказала также, что молилась за это, не переставая. За твою душу, то есть.
— Я не верю вам доктор, — призналась я в сердцах. — Так как если бы она этого хотела, то попросила бы не вас, а написала бы это в своем.... — я опять чуть не проговорилась. Я сделала вид, что поперхнулась и поэтому не смогла договорить фразу.
Притворно кашляя до боли в горле, я стала лихорадочно прокручивать все сказанное доктором: «Неужели он оказался умнее, чем я думала, и осторожно завел меня в ловушку, доведя до гнева, чтобы я перестала быть начеку? Неужели Перони настолько хитер, что чуть не вынудил меня проговориться о найденном завещании, а значит, и о проникновении в комнату Кларины. А вдруг он обнаружил кражу рукописей этой ночью и подозревает меня? Но когда он мог обнаружить кражу? Ведь он был со мной всю ночь и весь день. Ушел он на кухню не больше чем на десять минут. Неужели есть кто-то третий, кто мог обнаружить и пропажу, и даже подглядеть за мною в комнате Кларины через двойное зеркало или «обзорный» потолок?»
Доктор тряс меня за плечи в ужасе:
— Ты задыхаешься? Не в то горло слюна попала? Что с тобой, Вера?
— Я вспомнила слишком много смертей одновременно, доктор, — съязвила я.
— А ты хочешь еще и предыдущие жизни вспомнить! А вдруг они — плод воображения, воспоминания не о себе вовсе, а о чужой душе, как у тебя было в случае с Клариной. Зачем вспоминать жизни других? Природа сделала их и невидимыми, и несуществующими для посторонних. Чужая душа — потемки, — повторил он свою любимую фразу. — Не надо включать свет, когда лезешь не в свой дом.
— Даже когда ошибаешься и думаешь, что попал в свой? — я набирала силу духа, по мере того, как доктор стал бледнеть.
— Так не бывает: без ключа попасть в чужой дом нельзя, не выломав дверь. А незаметно для себя ломать дверь в чужой дом не удалось еще никому.
— Можно, доктор, и для себя, и для других. Особенно, если дверь не заперта или когда ее вообще нет, — сказала я, с триумфом глядя на Перони.
Он бесстрашно посмотрел на меня, безумным взглядом. Так, наверное, смотрят на танк за секунду до того, как под него броситься. Или, когда прыгают с утеса от отчаянья.
— Я дал клятву Кларине, и я своими руками не верну тебя назад против ее воли.
— Чьей воли, доктор? Кларины или против воли Смерти?! — процитировав снова рукопись Кларины, я перешла опять в нападение.
— И воли неба тоже, — нашелся доктор.
— А о ней вы от кого знаете? От Бога? Или от кого-то другого, кто с ним поговорил во время смерти и потом сказал вам? Или вы вытребовали его волю под гипнозом у возвращенных этреумом? Или Бог сам вам послал эпистолу через времена и пространство — через души, куда вы выломали дверь гипнозом? — терять мне было нечего. И весь гнев на свою судьбу я вылила на Витторио Перони, который вдруг рассмеялся мне в лицо.
— А знаешь, если бы я не узнал, что ты журналистка по твоей визитке в кармане пиджака, когда тебя привезли ко мне четыре месяца назад, я бы подумал, что ты — юрист, да еще с криминальной специализацией.
— Журналисты тем и отличаются от адвокатов, что они разоблачают преступников, докапываясь до правды, а не защищают их, маскируя ее. И наша зарплата не зависит от успешного выявления или сокрытия правды. Мы докапываемся до нее из любви к ней же самой.
— Из любви к искусству, — пошутил доктор.
— Да именно. Так как зарплата у нас маленькая, как и у всех работников искусства. Считается, что вознаграждать людей, влюбленных в свое дело, можно минимально. Их любовь к своей профессии уже есть их награда. И вы тоже доктор боретесь со смертью из любви к искусству!
— Нет, — к жизни. Ты забыла, что когда-то я утратил дочь.
— Мы все утратили детей: и я, и вы, и Кларина. И вы все говорите о Боге. А я вот могу только молчать о нем, тем более что он уместился внутри меня целиком.
— Ты сейчас зла на весь мир, Вера... пройдет время, и ты пожалеешь себя — найдешь силы обратить в доброту свою боль. А это и есть подвиг души. Настоящее мужество — это не дать личному убить в тебе всеобъемлющее и настоящее.
Короткая проповедь настолько напоминала слова завещания Кларины и объяснения из ее статьи «Анатомия душевной боли», что я не выдержала. Мне даже показалось на миг, что не доктор проповедовал украденные им мысли Кларины, а наоборот, Кларина сама заимствовала наставления Перони для построения своих теорий.
«Я стала подозревать уже и ее! Мою Кларину! — содрогнулась я. — Неужели мой рассудок воспален до такой степени?»
— Так чего же боялась Кларина, доктор, когда запретила меня гипнотизировать? Что я могу разглядеть невидимое? Наверняка она вам сказала. Или это тоже вы поклялись мне не говорить? И почему вы так страшитесь нарушить клятву, данную ей? Вы что, боитесь Кларину настолько, что даже мертвую не смеете ее предать? Ведь она не узнает ничего?
— Мне, Вера, уже поздно бояться чего-нибудь или кого-нибудь. Даже себя.
— Это громкие фразы, доктор.
— Главные слова говорят молча, — процитировал Перони Кларину.
— А эти — вообще не ваши!
Витторио Перони побагровел, но тут же взял себя в руки.
— Так что, она боялась, я там увижу? — не сдавалась я.
— Ничего, — отпарировал Перони.
— Ничего ни боялась, или что не увижу ничего? — уточнила я.
— Я не понял, — признался доктор. — Иногда Кларина говорила так сложно, что я не понимал смысла. Просто заучивал, чтобы продумать позже.
— Заучивал наизусть? — не удержалась я.
— Только самое важное и непонятное.
— А как же вы различали, что было особенно важным, если не понимали смысла? — продолжала я лихорадочно свой допрос, заметив, что доктор увлекся опасной игрой слов и в азарте не замечает, что висит на краю пропасти.
— Она важное всегда выделяла особым... — Перони успел заметить мою ловушку и осекся.
Я взвыла от досады. Уличить его не удалось, но я прекрасно догадывалась, какое слово он вовремя не сказал.
— Особым чем, доктор? — знаком, взглядом, почерком, шрифтом? Как она выделяла? — пыталась я сбить его с толку. — Может, молчанием, но как вы тогда слышали это самое главное?
— Интонацией. Вот как выделяла, — добавил доктор ехидным тоном.
Я поняла, что допрос окончен. Но, кто кого цитировал из них двоих, у меня сомнений уже не было.
— Доктор, а кто первый все-таки был?
— В чем?
— В курятнике, — озадачила я его резкой переменой темы.
— Не понимаю тебя.
— Курица или яйцо?
— Не знаю,кто первый, но между ними точно был петух. И ответ знает тоже только он.
— Вот оказывается отчего он кричит по утрам, — развеселилась я. — Он пытается сообщить миру, кто был сначала.
— По-моему, петух орет от глупости, Вера, так как нечем ему сообразить, что он сам же из яйца вылупился.
— Значит, должно было быть два яйца поначалу, а не одно, доктор.
— Об этом красноречиво и свидетельствует созданный Всевышним человеческий род, — неудачно пошутил он, показав на ширинку.
Это я научила Перони, что по-русски яйцами называют еще и тестикулы.
Уже стемнело, и доктор показал глазами на наш замок:
— Пора обедать. Сегодня давай выходи вместе со всеми в зал. Я буду рядом. Я хочу зайти на поляну моей дочери. Он вынул увядший цветок из пиджака и скомкал его в руке. Встретимся за столом.
Я сделала вид, что направляюсь к замку, но, выписав круг, пропустила Перони вперед и пошла за ним. Хотелось убедиться, что он не лгал и не шел сначала в комнату Кларины.
Остановившись в конце аллеи, я спряталась в тени деревьев, откуда была хорошо видна поляна перед окнами кабинета доктора. Вскоре он появился из гущи листвы и подошел к фонтану в центре поляны. Вымыл лицо водой и перекрестился. Перони стоял неподвижно с опущенной головой над низкой чашей с лилиями, а на обратном пути сорвал фиалку с клумбы на краю поляны. Обратно он шел быстро, почти бежал, и я не успела дойти до замка. Он поравнялся со мной и взял меня под руку.
— Ну, нечего одной бродить. Пошли, а то не достанется супа.
— А все-таки, доктор, что говорила вам Кларина о воплощении душ?
— Она просила тебе передать, если спросишь, что ответы на все — внутри нас. И наш поиск душевный — это и есть скитание по дорогам разных жизней. И фантазируем ли мы сами о предыдущих путешествиях или видим их наяву через гипноз и во сне, не имеет значение. Точно так же, как в сказках важен смысл, а не символы. И сказки, и герои повторяются до тех пор, пока аллегория не прояснится для каждой души. А тогда, может, и чудо случится. И чудеса — это невидимые проблески в душе, когда происходит главное, во имя чего душа проскиталась по целой паутине дорог. И тогда больше не надо ходить ни по лесам, ни по болотам, ни по горам, ни выплывать из пучины, ни летать по небу. Поиск завершен. Все становится ясно, и все затопляет единый свет. Озарение и возврат. Понимаешь ли...
— Да, здорово, доктор! Поэтично и символично. Доходит до сердца, минуя разум.
Опасаясь, что он начнет мне задавать вопросы по только что изложенному им тексту из статей Кларины (а меня не оставляла тревога, что Перони провоцирует меня), я отвлекла его внимание.
— А как себя называла Кларина, когда проснулась; я не помню, вчера вы рассказывали.
— Сейчас... вылетело из головы; вечно, когда надо, я забываю имена, — доктор отчаянно свистел носом.
Громкий смех и музыка уже заглушали его слова. До ворот замка было несколько шагов.
— А Кларина никогда потом не вспоминала об этом имени, которым назвала себя сразу после возвращения?
— Нет, никогда. Даже когда я ей напоминал о ее рассказах о знатной девушке с гор сегодняшней Испании, выросшей среди французских крестьян.
— Мне не показалось, что вы говорили о цыганке, а не об испанке? — старалась я сбить его с толку.
— Венера, в те времена все жили вперемешку: и цыгане, и арабы, и иберы. Давно было дело.
— А при чем же тогда замок английский и муж-милорд. И леди замка, а не сеньора? — схитрила я.
— У тебя все вперемешку в голове, Вера, ведь замок — это туда, куда Кларина велела тебе поехать, чтобы забыть обо всем вокруг от красоты.
— Вперемешку, как в двенадцатом веке? — я застыла на месте у порога, но не потому, что вход нам преградил Тореадор с сигаретой во рту. А потому, что «двенадцатым веком» я опять выдала себя с головой.
— Вы с нами сегодня обедаете? Чему мы обязаны такой честью и счастьем? — прошипел у порога Александр Кастро, к моей радости. Доктор, видимо, не обратил внимание на упомянутый мною век.
Перони кивнул на меня и вынул изо рта Тореадора потухший окурок:
— Сгоришь еще от злости или ревности. Детям с огнем и спичками играть опасно. Поэтому и курить вредно.
— «Там боль спит», — Кларина мне так именно и говорила доктор про замок Лидз. Съезжу туда непременно. Сразу, как вырвусь отсюда...
— Да. Обязательно, красивее места нет, поверь мне, Венера, — кивнул Перони.
Я вошла с ним в огромную залу. В столовой уже начали обедать. Доктор сел рядом со мной. Позже, когда уже подавали десерт, он вдруг прервал беседу с Сальвадором и спросил меня:
— А когда арабов выгнали из Испании?
Я поняла, что он догадывается о моей вылазке.
— В конце двенадцатого, — уверенно заявила я, нарочно перепутав века.
— Реконкиста, моя дорогая, закончилась в пятнадцатом веке. В истории у тебя еще большие пробелы, чем у меня в юморе, как ты говоришь, — доктор усмехнулся. — Он встал и поднял бокал с виноградным соком. — Отнесем это за счет сонливости твоей только что проснувшейся памяти, — дружески добавил он. — Дамы и господа! — сказал он, обращаясь ко всем присутствующим. — Сегодня у нас праздник. Моя последняя пациентка пришла в себя полностью. К ней вернулась заблудившаяся память!
Все в зале захлопали. Я сжала кулаки под столом, чтобы не расплыться в глупой улыбке от неожиданности. Доктор сел и шепнул мне:
— Пообещай, что не будешь пить вина первое время. Поклянись.
— Клянусь жизнью Кларины.
Перони побледнел и резко выпрямился на стуле, опрокинув локтем бокал.
Красная жидкость поползла через стол и остановилась перед тарелкой Александра Кастро.
Я содрогнулась от собственного сарказма, когда мы с ним одновременно сказали по-русски: «Как кровь!»
— Что? — переспросил он меня по-английски.
— Как вино, Саша, — соврала я для всех сразу. Доктор цыкнул на Александра:
— Это сок, а не кровь, синьор Кастро. И по глазам вижу, на уме у вас что-то не то.
После обеда, когда доктор провожал меня мимо зеркал к лестнице наверх, он отлучился на несколько минут. Сзади ко мне по-кошачьи подкрался Тореадор Кастро:
— Спящая Красавица, вы осторожней, а то я запах крови на расстоянии чувствую. Предупреждаю, есть дни, когда вы в особой опасности в моем присутствии, неотразимы своей притягательностью.
Я невольно посмотрела на юбку, но не найдя на нем ни капли от пролитого доктором сока, изумленно обернулась на него. Он дышал мне в лицо порывисто, глаза у него были мутные. Красный сосуд в уголке глаза лопнул, а вена на лбу стала походить на судорожно дергавшуюся ящерицу. Он прижался к моему уху губами, делая вид, что целует на прощанье, как и всех, и я услышала дрожащий прерывистый голос:
— Осторожней, а то раз в ваш женский месяц я не удержусь — и сдамся воле инстинкта.
— Я оттолкнула его рукой в грудь и зацепилась кольцом в цепочке.
Он сжал мою руку и стал распутывать узел.
— Уже поздно, сейчас тебя укушу, вылижу всю кровь, так что больше не потечет никогда, — шептал он, дергая меня за палец.
Я вырвала руку из его влажных ладоней, оставив в них кольцо, и бросилась наверх к лестнице, чуть не сбив доктора с ног.
— Венера, на тебе лица нет, вся белая, — Перони схватил меня за руки. — Подожди, пойдем вместе.
Я оглянулась на Александра; он смотрел нам вслед, на цепочке у него болталось мое кольцо.
— Поздравляю с первым днем! — громко крикнул он.
Доктор остался в моей комнате только до полуночи. Я сослалась на головную боль и «женские дни». К моему удивлению, Александр был прав. А доктор обрадовался, приписав мою нервозность именно этому обстоятельству.
— Что он тебе крикнул, этот извращенец? — спросил Перони.
— Поздравил с первым днем возврата памяти, — солгала я.
— Закрой дверь на ключ изнутри, — посоветовал Перони.
Повернув ключ дважды, я оставила его в дверях. И тут же достала завещание Кларины. Оно потрясло меня до глубины души. Но, кроме того, из него следовала моя полная непричастность к этреуму. Кларина сделала все возможное, чтобы отвести от меня любые подозрения, будто я наследница формулы бессмертия.
После ухода Перони до утра была я предоставлена самой себе и своей памяти. Около двух часов кто-то настойчиво постучал, но я сделала вид, что не слышу. Утром я нашла под дверью записку на русском: «Если скучно одной наедине с памятью, могу составить компанию». И подпись: «Разбуженный зверь».
Следующий день после завтрака я проспала до вечера. Разбудилменя стук в дверь и голос доктора, тщетно пытавшегося открыть ее своим ключом.
— Венера, Вера, что с тобой? Ты жива?
— Жива, я просто сплю, — крикнула я, похолодев от темноты вокруг.
Убедившись, что все страницы Кларины, прочитанные ночью, были надежно спрятаны под матрацем, я на ощупь нашла дверь в гостиной и вынула ключ из замка. Доктор тут же открыл дверь. Он включил свет и испуганно посмотрел на меня. Схватив мое запястье, он облегченно вздохнул:
— Пульс есть, слава Богу! Нельзя же так всех пугать! Я только вернулся в клинику, и мне сообщили, что ни тебя, ни Кастрова нигде нет, как и не было вас обоих за полдником.
Я удивилась и призналась, что проспала весь день.
— Видимо, от всех лекарств вместе, доктор, так как болит живот, не только душа.
Он рассмеялся и пригляделся ко мне.
— Выйди в коридор, — попросил он.
Я вышла в полутемный коридор, зная, что он будет высматривать мою ауру.
— Ты покрепче сегодня; сон тебе на пользу. Жду тебя внизу. А где же Кастров?
— Понятия не имею, — сказала я правду.
О записке, найденной под утро, я забыла...

В последующие несколько дней до отъезда из клиники я почти не выходила из комнаты. Поглощенная статьями и рукописями Кларины, я пропускала и обеды, и полдники. Завтраки мне приносили прямо в комнату, видимо, позаботилась моя приятельница кухарка. Она, кстати, к тому времени разродилась здоровым мальчиком-блондином, что доктор объяснял традиционной теорией о влиянии генотипа первого мужчины на потомство, зачатое от других мужчин.
Согласно этой теории, женщина рожала сына, зачатого от нынешнего мужчины, но по образу и подобию от первого или главного ее мужчины. Причем такая непонятная передача генетической информации плоду через многие годы после интимной связи матери с призрачным отцом объяснялась невидимыми — но существующими — безвременными волнами непонятной нам энергии. Подобное явление наблюдалось и в животном мире, похожие случаи описывали в Африке. Когда сбежавшая лошадь, после блуждания со стадом зебр, продолжала плодить полосатых жеребят от коней, годы спустя после возвращения в конюшню. И потомство в этом случае оказывалось «детьми двух отцов», как именовалась статья об этой странной науке — «телегонии», найденная мною в библиотеке клиники Перони в одном из русских журналов начала века.
Спросить смуглую кухарку, изнасилованную брюнетом Кастро, кто был ее первый мужчина — не блондин ли, я не решилась...
Прочитав несколько выборочных статей Кларины на тему перевоплощения душ и потрясенная глубиной ее понимания невидимых сфер сознания и души, я невольно поставила ей свой собственный диагноз.
И затворница от мира, и бывшая самоубийца, и Старая леди не в себе, и знакомая мне Кларина из снов и яви слились наконец в одно целое. И я поняла, что именно и почему когда-то случилось с Клариной.
В отличие от нас, обыкновенных пациентов Перони, оживленных этреумом, Кларина не вернулась из обратимой смерти. Она не воскресла, не ожила, как мы. Кларина переродилась, то есть родилась заново. И вернулась из смерти не прозревшей, а озаренной. Точнее, посвященной. Прочтя ее рукописи, я поняла, что значило «все остальное», в которое она меня как-то попросила поверить, когда придет время.
«Все остальное» Кларины означало универсальное — а не человеческое — восприятие Вселенной. Это вмещение в себя всего видимого и невидимого как целого; видение мира отовсюду сразу — из всех точек одновременно, а не из какого-либо центра или под каким-либо одним ракурсом. Олд леди писала не о восприятии мира через себя, а об ощущении его в свободном, независимом от нас состоянии. Мира — до нас, во время нас, и после нас. Мира, существующего независимо от того, существуем ли мы, дабы его увидеть или не увидеть, принять или отрицать. Мира в целом, включающего в себя и нас как свою временную часть.
Кларина после возвращения пребывала между небом и землей. Была, по человеческим представлениям, ни живой, ни мертвой.
Вот о чем молчала Олд леди, глядя на поплавок, сидя в лодке под ивой, завороженная покоем. Вот о чем она не вспоминала, не позволяла себе думать, находясь рядом со мной. Вот что таили минуты безбрежного покоя, когда, читая ее мысли, я слышала только тишину. Она оберегала меня от этого трудного видения окружающего, до тех пор, пока не окрепнет моя душа для знания и о самой себе, и обо «всем остальном», о чем знала только одна Кларина.
А может, ей было не под силу держать все в себе, и она освободилась от столь тяжкой ноши, предав ее бумаге. И завещала мне решить, что с этим делать. И оберегая меня, умоляла в завещании прочесть рукописи только в случае возвращения моей памяти, так как тогда, по ее мнению, мой рассудок, а главное душа, справятся с непосильным для человека грузом знания мира в целом. Вот почему так терпеливо Кларина ждала, когда созреет мое мужество...
Если смерть закрывает нам глаза и мир для нас прекращается, так как прекращаемся мы и, следовательно, видеть его больше не можем, то Кларина умерла с открытыми глазами...
«Развяжите мне глаза», — вспомнился рассказ доктора о возвращении Кларины в жизнь.
И я поняла. Когда Кларина умерла, мир для нее не прекратился на целых девять минут. Она видела невидимое и существующее. Смерть пощадила ее больше, чем жизнь. Когда сердце Кларины уже не билось, «черная королева» сняла с ее глаз повязку, так беспощадно одетую когда-то «белой»...
И «Бродяги» — первое стихотворение, написанное Клариной после возвращения в жизнь тринадцать лет назад, первое из цикла «После», — приобрело для меня новый смысл:

Как снег, как свет, наш след —
Ослепит глаз, и на глазах же тает,
Схоронит грязь и стыд, и правдою затмит
И слякоть жалости, и мрачную усталость.
Зрачки привыкнут к ослепленью красотой,
К покою млечному мерцающих сугробов,
Но снег, искрящийся, мне кажется водой,
Земля мерещится нагою, — без покровов.
А под сугробами уродливые рвы, —
Ухабины, рытвины, коряги,
Как долго по снегу вслепую мы брели,
Вдоль судеб наших, горькие бродяги...

Кларина была за гранью человеческого осязания мира и держала это в себе все тринадцать лет своего пребывания в «Жизни После Жизни». Не посмев схоронить эти запретные посмертные знания, возвращенка Кларина, с прозвищем Попрошайка любви, записала их в виде воспоминаний после смерти и завещала мне.


Глава восьмая
«ВОСПОМИНАНИЯ ПОСЛЕ СМЕРТИ»

Нижеследующие выдержки из второй части «Диалогов про себя», озаглавленные Клариной «Воспоминаниями после смерти» могут заинтересовать всех интересующихся невидимым, но существующим. Например, душой или любовью, которые становятся осязаемыми, по словам Попрошайки любви, только после смерти. Читателю, относящемуся скептически к подобным спорным явлениям мира сего, я советую сделать пропуск и перейти ко второму тому. . Подобное решение не только сэкономит время, но и позволит прочитать роман без отступления в сторону.
Итак, для особо любопытных, я привожу ниже выбранные мною отрывки из «Воспоминаний после смерти».

Я не посмела вносить коррективы в заголовки Кларины, сохранив и сам текст в неприкосновенности:

 I. «Подсолнух, которым я была...»
 II. Кактус и гладиолус
 III. Возвращение к себе
 IV. Бог верит в человека даже тогда, когда человек не верит в Бога...

I. «ПОДСОЛНУХ, КОТОРЫМ Я БЫЛА...»

Если наличие души — присутствие духа — в человеке принять за аксиому, то логическое заключение, что душа древнее самого человека, следует из самого понятия души как некой формы существования, однажды созданной Всевышним для пребывания во Вселенной. Если исключить вероятность, что Всевышний постоянно сотворяет новые души для обитания в плоти новорожденных смертных, то необходимо принять также как аксиому, что каждая душа уже существовала и поэтому имела свою судьбу, прежде чем воплотиться в очередном земном младенце. Судьба души, ее возраст, форма и место существования, — одним словом, ее прошлое — гораздо сложнее самого человека. Умудренная опытом душа способна многому научить своего временного хозяина, если тот умеет к ней прислушаться. Но нередко голос разума в нас заглушает ее шепот, и мы повторяем старые ошибки. Ошибки, порою, старше нас самих — ибо память не хранит ясных картин ранее прожитых нашей душою жизней. Они захоронены глубоко в памяти души, благодаря вмешательству смерти...
Душа древнее Вселенной. В недрах человеческого сознания покоится универсальный тайник памяти. Эта некая «сердцевина» души содержит синтез всех знаний, недоступных нам при жизни. И эта наша нематериальная суть старше космоса, очевидец мироздания. Каждая душа есть свидетель процесса творения и возникновения физического макромира, — намеренного сотворения Вселенной — воплощения нематериального в материю усилием мысли и воли высшего разума.
Вселенная, как и физическая оболочка нашей сущности (души, на человеческом языке), устроена по тому же принципу вдоха и выдоха: расширение космоса — выдох, конденсация миров — вдох. Это дыхание Вселенной на нашей земной шкале длится так долго, что, за неимением лучшей величины, мы измеряем его вечностью, однако на шкале души оно не дольше человеческого вздоха. Вселенная дышит, как мы, и ее «молекулы» — солнечная система одна из них — устроены по тем же физическим законам, что и ядро атома. Этот макет пульсирующей вселенной — продолжение теории Big Bang — «Большого взрыва» — был принят еще в прошлом веке. В то же столетие отец теории относительности, Эйнштейн, не нашел ответа на свой вопрос, кто же заставил Вселенную «вздохнуть» впервые, когда вся она, будучи сжата магнитными силами к своему центру, была величиной с орех, взорвалась и начала бесконечно расширяться, что и происходит по сей день. Великий ученый в итоге нашел ненаучное решение, предложив, что именно Создатель вдохнул жизнь в созданную им же Вселенную.
Тому же универсальному дизайну удаления и возвращения в изначальный источник или состояние следует и МИР ТРЕТЬЕГО КОСМОСА. Мир — для человека — невидимый, но существующий. Это другая — параллельная Вселенная, где, подобно звезде макромира и молекуле микромира, присутствует заряд, крупица света. Эта искра от всеобщего источника светящейся энергии, невидимой глазу, есть наш дух, наделенный сознанием, — неистребимым, но невидимым при жизни. Эта наша глубинная суть – душа — после смерти освобождается от поверхностного, последнего «я» своего очередного воплощения.
Нет ничего, частью чего мы не являемся; нет ничего, чьей части не было бы и в нас...
Возраст души измеряется единицей жизни — количеством воплощений в физическом мире. Шкала бремени души (состояния души, ее энергетический заряд) измеряет степень ее насыщенности любовью после очередной жизни сердца, очередного воплощения во временную плоть.
В усложненную формулу души входят разные постоянные величины с коэффициентом. Постоянные — это присутствие добра, ненависти, знания, любви, гордыни, тщеславия, осуждения, прощения, корысти, мужества, самоотверженности и т. д. «Жизненные коэффициенты» души, стоящие перед каждой постоянной, указывают на количество каждого из этих качеств, приобретенное в результате каждого воплощения. Перед положительными качествами в формуле души стоит плюс, перед негативными — минус. К примеру: 100 «баллов» любви минус 150 ненависти в сердце вычтут из величины конкретной души 50 баллов, и в целом это обеднит человечество на ту же величину. А иной раз чудо, свершившееся в сердце, — прощение зла ближнему, доброе дело — прибавит в формуле столько баллов положительного, что «погасит» все негативное. Каждый из нас вносит свой вклад души в общую казну: как в муравейник муравей. Например, чья-то душа вернется после смерти человека более обозленной и обнищавшей, нежели была при рождении, после прожитых ранее жизней. И каждая душа имеет величину, и изменяет ее сам человек во время жизни — то обкрадывая ее, то, обогащая, в зависимости от принятых решений.
Главная величина в сложном уравнении души — любовь. Так как именно она, согласно воле ее Создателя, и есть ее главный показатель. Ибо души созданы во имя любви, — дабы творилась любовь во вселенной. И потому человек, подобно его Создателю, наделен способностью тоже творить — создавать желаемое усилием своей свободной воли. Ибо после сотворения любви были сотворены и души, так как в свободном виде, словно ветер, любовь существовать не способна. Ей требуется ее творец и носитель. И подобно тому, как планете нет места без звезды (солнца), но звезде не нужна планета для существования, нет места и любви без души, однако душа проживет и без любви. И подобно тому, как из звезд, распавшихся при взрыве на все существующие химические элементы, родились и рождаются поныне планеты, именно из любви Создателя — из огромного факела — созданы души, то есть искры Его любви. Неважно, что было первым, ибо одно является необходимым условием существования другого.
Каково же значение человека в этом круговороте невидимых, но существующих величин третьего космоса? Он, человек, — наделенный разумом и свободой выбора творить в своей душе и любовь, и зло, способен изменять, то есть влиять на состояние этой невидимой ему вселенной, отчизны его души. И потому главное в человеке — душа. А главное в душе — любовь. Иначе потухнет свет и прекратится жизнь всех трех вселенных. И наступит тьма, заполненная пустотой, которой мы все подсознательно боимся. Наступит вечное «ничего» — то, чего мы так боимся после смерти. И дабы этого не случилось, дабы после смерти нас ослепило светом изначальной нашей родины, и нужна в нашем мире любовь.
Любить? Или нет? — Не любить:
Наш выбор, увы, неизбежный
И в каждой судьбе рвется нить,
Где замерло время в надежде...
Сурада К. 1110 и 1998 год
После смерти восстанавливается утраченный нами доступ к универсальному источнику света и знаний — полная память души, содержащая весь предыдущий опыт познания не только личного физического характера (предыдущих воплощений), но и всего остального мира.
В свободном состоянии душа способна перевоплощаться — становиться частью не только любого одушевленного существа, но и более примитивных форм существования. Во время моей последней смерти я слилась с подсолнухом, почувствовав, что этот опыт был мне уже знаком...»
 А именно, быть подсолнухом мне было не ново...»
Дальше в рукописи шли кавычки, и предложение было сразу на трех языках по очереди:
« I’ll never forget the sunflower that I was... I never felt more free and more joy, que en este momento, mi alma estaba nulle part et partout a la fois; et je ne voulais plus partir de mi misma...La luz tingled every pore of mine, et je pensais — c’est como eso debe sentirse el amor...»*
Эта фраза, в которой чередовались то английский, то испанский, то французский языки, окончательно заверила меня в том, что Кларина не только писала стихи, но и размышляла на разных языках одновременно. Потому и переводила свои мысли с универсального языка души на знакомые ей из очередной жизни человеческие наречия — испанский из детства Сурады и французский из ее же молодости, английский из одиннадцатого и двадцатого веков, и на русский, родной мне и Кларине. А когда-то, судя по моим снам, писала и ноты, внемля немому голосу той же души...
За отсутствием русского в многоязычной фразе о подсолнухе, я заключила, что ее написала Кларина в состоянии Сурады...


II. КАКТУС И ГЛАДИОЛУС

Черновиков романа, стертого с компьютерных дисков я в комнате Кларины не обнаружила. Единственным доказательством, что этот роман существовал, было несколько страниц, найденных мною среди рукописей в папке «Воспоминания после смерти». Они были написанны от руки и прикреплены скрепкой к стихотворению «Казус». На оборотной странице со стихотворением было напечатано оглавление романа с названиями глав. Тот, кто позаботился о полном уничтожении других страниц, видимо, либо не знал, либо забыл об этих случайно уцелевших. Текст, приводимый далее, как я полагаю, — два единственных уцелевших отрывка из уничтоженного романа Кларины.

«...На протяжении долгих лет, он носил в себе две трудных любви. Он охранял их от мира и еще более самоотверженно друг от друга. Когда одна брала верх и была готова подмять под себя другую, превратив ее в бывшую, он мужественно бросался на ее защиту, не щадя ни собственного сознания, ни перетрудившегося сердца. Он жил долго и привык к мысли, что так будет продолжаться, но мысль о погибших кактусе и гладиолусе, поселившихся в одном горшке на балконе, не давала ему покоя.
Ему не нравился конец этого шуточного стихотворения, написанного Клариной уже много лет назад. Он беспокоился, что сердце его окажется в итоге пустым, как тот цветочный горшок, в котором погибли оба — и кактус, и гладиолус. Он сочувствовал тому, кто каждый день должен был выбирать, как надо поливать — ради кактуса или ради гладиолуса? Раз в пять дней — иль в день раз пять?
Рассадить два растения, разумеется, никто не догадался.
«Что делать, если живем мы однажды? — рассуждал он, — а для двух отдельных любовей, сосуществующих в одном сердце по воле судьбы, надо прожить дважды. И я вовсе не виноват, что не смог ни прожить дважды, ни умертвить собственными руками одну из своих любовей. Что выбрать: кактус, служивший долго, и выживший даже без заботы хозяина, без воды, или новый расцветший гладиолус, требующий столько воды и каждодневного ухода? Но ни его верная и любимая жена, ни внедрившаяся в его сердце беспокойная Кларина не предлагали ему сделать выбор. Они лишь периодически смирялись с существованием друг друга в его жизни, уставая протестовать, осознавая, что дополняли одна другую. Со временем даже научились уважать и ценить друг друга за общее качество — за абсолютную необходимость их существования для него.
Он же долго так мучился, рвался из стороны в сторону, пока, утомленный иными препятствиями судьбы, наконец решил больше не решать. А когда он перестал этим заниматься, устав за многие годы ограждать обе свои любви, и оставил их на произвол своего сознания, оказалось, что обе они когда-то уже погибли — одна превратившись в долг, другая в вину...

... Он стоял перед зеркалом, напряженно вглядываясь в пустоту внутри себя. Она сияла ярким блеском черного льда из глубины его темных глаз. Он когда-то видел этот — похожий издали на мрамор — черный лед. Он напрягал память: где именно он его видел? Вспомнил даже прикосновение его к своей ладони и, успокоив себя мыслью, что, видимо, это воспоминание из сна, принялся разглядывать свои новые морщины.
Он захлебнулся тоской о собственной молодости, вспомнив строку из стихов его женщины о его глазах: «Как оникс — в оправе жемчуга, как ночь — от снегов белизны».
«Я контрастный и вовсе не прекрасен! Как хорошо знала она меня! Лучше, чем я сам, — признался он зеркалу. — Но в отличие от меня самого умудрилась меня полюбить, чего я сам так и не достиг, увы, обладая теми же знаниями о себе», — он снова сморщился, вспомнив, что от каждой усмешки над собой его любовь к Кларине таяла, и, спохватившись, по привычке бросился ей — его беззащитной любви — на помощь.
Он пытался разоблачить Кларину, снова вспыхнувшую перед глазами в виде белоснежного ангела, идущего по воде. Он пытался снять с нее так не идущие ей крылья, которые шумели в такт ее неслышных шагов. Он старался не видеть ее теперь всезнающей улыбки. Он не смел посмотреть ей в глаза, — не хотел увидеть в них ни ее любви, ни ее отсутствия. Ему даже померещилось, что Кларина несет что-то ему в руках с неба. Обладая изощренным воображением, дразнившим его этой ужасной карикатурой на одну из тех, кого он любил так долго, он догадался, что в руках Кларина несет не иначе, как собственное сердце.
Он по привычке бросился защищать ее образ от насмешки собственного сознания, посягнувшего варварски исказить самую суть его Кларины, поддавшись настоянию перезревшей в нем вины. Он бросился на сражение с собственным воображением, стал снимать с видения прозрачные ангельские одеяния, чтобы сделать Кларину земной. Заторопился вспоминать ее стоны любовной неги, запах ее кожи, обожженной солнцем в горах Испании, где им было так незабываемо хорошо.
Но крылья по-прежнему шумели на ветру, несмотря на его усилия.
Он полез в воду, дождался, пока Кларина приблизится, не касаясь поверхности воды, и обнял ее ноги, но схватил ладонями воздух. Она прошла сквозь него, не заметив, словно он тоже был призрак — плод чьего-то больного воображения. И он испугался, что ему привиделось будущее, когда он тоже уже умер. Он спохватился и метнулся на берег, едва успев выбраться из каменеющей на глазах воды.
Оглянувшись на Кларину, увидел ее по-прежнему скользящей по воде в ее волшебных балетных пуантах, но уже без одежд. Кожа ее просвечивала, и он передернулся, ужаснувшись изысканному коварству своего мозга. На месте грудей у прозрачной Кларины билось два сердца. Он схватился за собственное, догадавшись, что одно из них было его, и вздрогнул от прикосновения ко льду. Отдернув руку от груди, обнаружил, что по ней течет черная вода, — вода из черного льда, растаявшего от тепла его ладони.
Он снова поискал глазами прозрачную Кларину над водой. Вода замерзла, превратившись в черный лед. Он проводил взглядом удаляющиеся следы. Они серебрились на солнце. Он посмотрел в странную застывшую черно-белую даль, в которой исчезала его прозрачная обнаженная Кларина, уносившая оба их сердца.
«Она вернулась за тем, что принадлежало ей, за моим сердцем», — пояснил он свой кошмар сам себе и сморщился от боли в груди.
Он уселся в кресле поудобней и открыл глаза. Снова заглянув в черный лед своих глаз в трюмо, заметил, что морщин стало еще больше. Но теперь он уже не расстраивался из-за этого. Он давно устал защищать и образы любивших его двух женщин, и свое право не стареть, как все.
Снова прижал руку к сердцу, вспомнив о пустом цветочном горшке из стихотворения Кларины — «Казус», который он часто читал. Это было его единственным спасением от ее укоризненно-ангельского образа. Читая «Казус», он неизменно вспоминал ее смех, — она смеялась не останавливаясь, порой до икоты. И смущалась от неожиданности.
Гладиолус расцвел много лет назад, когда он приехал в Испанию фотографировать молодую Кларину для рекламы старинных ожерелий. Белый гладиолус расцвел через день после желтой розы, распустившейся на том же балконе в горах Андалузии, где его ждала Кларина. На ее балконе. Он вспомнил, как Кларина радовалась розе, одинокой на пожухшем кустике в цветочном горшке. Она уверяла его, что роза расцвела накануне в честь его приезда .
Он вспомнил, что о судьбе гладиолуса узнал из стихов, так как уехал через несколько дней, как обычно, пробыв не полных две недели. «Вечно что-то происходило в жизни, — пробормотал он виновато зеркалу, — не хватало времени остаться с ней подольше». — Он сморщился, проследив, как каждая морщина состарилась на десяток лет вперед, на которые он не рассчитывал, и снова изменил позу в кресле. Сердце стихло и перестало болеть. Он отложил коробку нитроглицерина и придвинул к себе стакан с коньяком.
«За твое здоровье, Кларина, моя ты женщина!» — громко сказал он, впервые не защитив ее образ от нападок собственного сарказма. А желать здоровья мертвым — нехорошо, вспомнил он, пьянея, а значит, она живая, так как я не нехороший все же человек, — вяло заключил он и усмехнулся: «Железная логика для профессионального философа». За любовь, Кларина, слышишь, женщина ты моя, не надевай больше эти крылья, а то я ... За нашу с тобой, за нее… За то, что у меня болело твое сердце...»
Он пил медленно, не как раньше, в молодости — лихо и залпом, так же медленно, как читал «Казус», растягивая каждую строку, чтобы слышать ее смех из прошлого подольше:
На балконе вышел казус:
Гладиолус — рядом кактус.
Все бы было хорошо,
Если б солнце не взошло —
Да в одном горшке зерно.
Мне бы было все равно, —
Но однажды, летним днем
Гладиолус вдруг расцвел
Прямо рядом за окном
Вслед за утренним дождем.
Мне бы было все равно, —
Но решение мое —
Гладиолус воду пьет,
Кактус от воды гниет.
Все бы было ничего,
Если солнце бы не жгло,
Гладиолус воду ждет —
Кактус от воды умрет,
Поливать — не поливать?
Раз в пять дней —
Иль в день раз пять?
Гладиолус — чтобы жил,
Или кактус — чтобы сгнил?
Я стою над ними с лейкой,
Над судьбой смеюсь, злодейкой.
Кактус долго мне служил,
Гладиолус так раним,
Все бы было хорошо,
Но мне вовсе не смешно.
Высох алый гладиолус,
Для меня большая новость:
Не жалела я воды,
Не ждала я сей беды.
Может, кактус пил всю воду,
Или все из-за погоды?
Видно, кактус перепил —
Через день он тоже сгнил,
На балконе за окном.
Мне бы было все равно,
Все бы было хорошо,
Но стоит пустой горшок;
И остался лишь стишок...
5 июля, 1998 г.


На этом рукописный текст Кларины обрывался. «Он» ни разу не был назван по имени, словно писала она только для себя. В той же папке я нашла второй отрывок из уничтоженного романа Кларины.

III. ВОЗВРАЩЕНИЕ К СЕБЕ

...Он очнулся, оттого что в нем что-то неожиданно заторопилось. Нет, не от тревоги во сне, несмотря на давку вокруг и тоскливые гудки поездов. Сквозь рыхлый пивной сон он услышал, как сердце стало спешить, словно опаздывавшие на поезд пассажиры. Он вскинул взгляд на вокзальные часы и сжал в руке билет. Оставалось пять минут до отхода поезда. Он не успевал: перрон был внизу, а надо еще пересечь подземный переход, а до этого заплатить за пиво. Он опаздывал к ней: опаздывал из-за жары, из-за многолетней усталости и еще из-за чего-то вязкого в самом себе. Это что-то не позволяло ему опустить глаза на собственные часы, чтобы поинтересоваться, не спешили ли вокзальные. На всякий случай — может, он еще успеет. Но для этого надо торопиться, бежать, волноваться. Есть и следующий поезд, а можно и не ехать вовсе. Он задержал в себе эту последнюю мысль о спасительном исходе — о возвращении в себя, о спокойствии — и стал поглаживать большим пальцем пену на стакане сквозь стекло. Пена медленно сползала вниз, на дно граненого стакана, к его запястью — к циферблату его часов. Оставалось десять минут: вокзальные часы спешили. Он снова поднес стакан к губам и стал ждать, пока пена сползет на язык. Облизав горечь на губах, положил смятую пятидолларовую бумажку под стакан и подсунул под нее билет.
Спустившись по остановившемуся эскалатору, он медленно побрел к выходу. На ступеньках вокзального выхода помог беременной женщине спустить брюхатую сумку на колесах и почувствовал себя еще спокойней. Пока колеса ее багажа гулко отсчитывали ступеньки, он представил себе Кларину на ее месте. Где-нибудь на вокзале, когда-нибудь потом. Нет, не на том вокзале, где она ждала его в тот вечер, чтобы он уже никогда больше от нее не уезжал, а на другом. И гораздо позже, когда все в нем стихнет, и он забудет, как когда-то в жизни торопился. Представил и ужаснулся, что, она будет одна, без единого близкого на Земле. Потом поспешно представил ее с чужим — не его — ребенком на руках, но рядом с кем-нибудь, кто тоже никуда не торопится.
Беременная женщина с благодарностью пожала ему руку своей влажной ладонью, и он вздрогнул от того же, не имевшего названия чувства, что заставило его все-таки сверить свои часы с вокзальными. Где-то позади него, на площади, забили часы, вторя неторопливым ударам его сердца об ноющую грудную клетку. Он с облегчением считал глухие удары. Они отсчитывали минуты его жизни, уже прожитые им в обратном направлении — по направлению к себе и в удалении от Кларины. На последнем ударе часов он впервые себя не пожалел, впервые не помрачнел, вспомнив, что сердце у него больное еще с молодости. Как и впервые не вспомнил о тревожном звоне колоколов в детстве, вселявшем в него тревогу, что все когда-нибудь кончается.
Проводив взглядом сумку беременной женщины, он присел на ступеньки и закурил. Стройная блондинка — гораздо моложе напрасно ждавшей его где-то Кларины — с любопытством разглядывала незавязанные шнурки на его ботинках. Он дал ей прикурить и вернул зажигалку в карман своих парадных брюк — черных в полоску. Когда-то они вместе купили ему этот костюм — он и Кларина, — единственный, который он не выбрал с женой. Она — жена — ждала его именно в этот миг, когда забили часы: ждала, зная, что он не уедет. Знала, так как сама запаковала ему оба чемодана и небольшую сумку, отпустив его к Кларине, без которой он не мог жить. Он взял только сумку с двумя футболками и несколькими своими книгами. И еще с адресом станции, где предстояло попробовать жить заново. Только с Клариной. Где предстояло торопиться, напрягаться, чтобы ускользнуть побыстрее от себя самого: дабы не видеть последнего прощального взгляда жены. Взгляда сквозь него — в его с ней будущее: его с Клариной, наедине с виной и спешкой, утомительной для стареющих сердечников. И еще придется ускользать от понимающего взгляда его надломившейся от мудрости дочери — взгляда такого глубокого и знакомого, что отменялось в нем все: даже главная его немая правда о беспомощности перед идеей уступить Кларину кому-то другому...
Он пошел домой пешком, несмотря на опасные для белых «черные» районы чужого ему американского города. Недалеко от подъезда замедлил шаг. Он сам открыл ключом дверь, хотя свет у него в доме горел во всех окнах. Даже длинноухий пес его ждал спокойно: словно он тоже почуял, что хозяин вовсе и не уезжал на всю жизнь часами раньше, а просто прогулялся на вокзал в последний раз, чтобы больше уже не повторять ложного исхода. Пес вяло вилял хвостом и тыкался мокрым носом ему в ладони.
Седая мать встретила его на кухне в переднике с безмолвной улыбкой. Она была в белой выходной блузке, которую после смерти его отца надевала только по особым праздникам. Он сел за стол, ссутулившись в кресле, как старик, словно, с тех пор как он не уехал с вокзала к Кларине, прошло двадцать лет. Стол был накрыт на четверых — будто никто в доме не заметил, что на этот раз он собирался уехать навсегда. Он усмехнулся, когда увидел из коридора два своих распакованных чемодана на диване в комнате дочери. Его мудрой дочери, успевшей дважды ему заглянуть в глаза, когда он уходил из дома часами раньше. Размешивая сметану в супе, он вспомнил, как искал по дороге на станцию, что сказать Кларине, если она спросит, почему он к ней приехал жить на всю жизнь только с одной сумкой и с одной парой брюк. Вспомнил, что ничего лучше объяснения о потерянном ключе от камеры хранения, не придумал. Потом вспомнил, как мысленно представил себе годы жизни с ней без возвращения домой, где можно было никуда не спешить, сидеть за письменным столом в халате и слушать еле слышное шарканье матери по паркету, когда та подносила ему кофе без молока...
Он усмехнулся благодарному взгляду пса, вертевшемуся у стола. Тот смотрел на него безо всякого укора: а ведь он читал его мысли, казалось, лучше, чем жена, дочь и его постаревшая мать, которой он никогда не скажет о письме, доверенном ему отцом перед смертью. Не скажет ей о маленьком домике на краю жизни, в глухой деревне на Кавказе, куда он доставил это письмо неделями позже по просьбе покойного отца. Не расскажет о немолодой женщине, открывшей ему дверь, о том, как дрожали — в его памяти много лет — ее губы, когда она читала на пороге последнее письмо его отца. Ни о том, как он не выдержал и опустил глаза, когда она прижала к груди пустой конверт с ее именем.
Он перевел взгляд на свою семью — на своих. Все они — так долго знакомые и верные ему — все они непринужденно переговаривались, словно его не было за столом. Словно мысленно не прожили они без него — каждая по отдельности — всю оставшуюся жизнь за эти несколько часов, пока он ждал поезда на вокзале. Поезда, который не увез его к станции, где его ждала Кларина, к которой он уходил, оставляя их — этих его трех женщин, сидящих за столом. Нет, не оставляя их — а лишая себя их каждодневного присутствия. Он попросил у матери добавки своего любимого жаркого и снова скормил его псу под столом, тайком от нее.
Мать бесшумно убрала со стола и, тихо затворив дверь за женой и дочерью, мыла посуду стараясь не плескать водой, чтобы не мешать ему молчать с самим собой.
Когда он шаркнул стулом, она, не оборачиваясь, попросила его не торопиться и допить остывший чай. Он взял чашку с собой и, впервые не прочитав перед сном молитвы, миновал свой кабинет и направился к двери спальни жены. Пес ударился о его ноги в темноте, когда он тихо постучал и, не услышав ответа, перешагнул порог отворившейся двери...


IV. БОГ ВЕРИТ В ЧЕЛОВЕКА ДАЖЕ ТОГДА, КОГДА ЧЕЛОВЕК НЕ ВЕРИТ В БОГА
(ЭТОТ ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ ОТРЫВОК ИЗ РУКОПИСЕЙ КЛАРИНЫ «ВОСПОМИНАНИЯ ПОСЛЕ СМЕРТИ БЫЛ НАПИСАН ОТ РУКИ./)

В любящем человеке любовь порождает тягу вобрать в себя и внутренний мир любимого, и саму искру Божью, таящуюся в нем. И потому можно утверждать, что в результате любви к ближнему вера в Бога возникает неминуемо. Неверующие — это обделенные любовью несчастные души. Именно потому самый насущный для души вопрос после очередной жизни — испытал ли человек чувство любви...
Несомненно, путь к Богу не обязательно лежит через любовь к себе подобным, к искусству и т. д. Даже еще ни разу не испытав никакого чувства любви, человек может принести с собой на Землю врожденную преданность своему небесному Создателю.
Но я убеждена, что невозможно, однажды испытав чудо любви в душе, по-прежнему не только не верить в Бога, но и не любить Его.
Значит ли, что верить в Бога — это любить Его? И наоборот: одно ли и то же любовь и вера, когда речь идет о Всевышнем, о Творце, о Спасителе?
В моем понимании — нет, не значит. Ибо можно верить и не любить. Вера подразумевает слепое принятие самого существования Создателя, стремление к исполнению заповедей, надежду на спасение и помилование. Любовь же к Богу подразумевает не только смирение, повиновение, восхваление, но и самопожертвование. Потому истинная любовь человеческая к себе подобным, лишенная эгоизма и не знающая преград, не поддающаяся голосу разума, — любовь всепрощающая, как бывает у матерей к детям, например — готовит душу к любви более чистой и всеобъемлющей. Любовь бескорыстная открывает душе необозримые горизонты внечеловеческой реальности, где всенасыщающая любовь способна утолить эту безымянную тоску, которая рано или поздно чиркнет по сердцу каждого из нас.
Увы, в отличие от нашего Творца, даже когда человек верит в Бога, он не всегда истинно любит Его... Бог верит в человека даже тогда, когда человек не верит в Бога, ибо любит его независимо, верит ли тот в Него или нет... Он любит нас настолько, что поделился с нами этим удивительным своим даром, сделав его нашей духовной необходимостью — нашим спасением. Каждый уверовавший в эту божественную правду не может не возлюбить Создателя, и смириться с нашей смертностью и с уготовленной судьбой. Ибо только любовь оправдывает смерть. И потому человек по замыслу Творца способен быть больше жизни. И тогда слово Человек начинается с большой буквы, как и Бог.
Я бы и любовь писала тоже с большой, а не с маленькой буквы. Но только в тех случаях, когда Она из человека сделала Человека, а из его Смерти — всего лишь смерть. И тогда он прожил Жизнь с большой буквы. И на шкале его Души она будет единственной и главной...

Этими строками заканчивались «Воспоминания после смерти».
=============================

 продолжение следует во втором томе


Рецензии